Глава третья
— Есть тут у меня одна антиресная личность — баран. Рога по два раза завиты, сам как чёрт и звать Чертило. Это его пастух так прозвал. Метко, окаянный, прозвал, — рассказывал сторож, дед Митрофан.
Мы втроём пришли встречать Пеганку и в ожидании стада сели у ворот скотного двора. Дед, любивший поговорить, примостился рядом и, выразительно играя морщинистой физиономией, рассказывал:
— Так вот, этот Чертило мне всю кровь испортил. Выгоню его со стадом, а через час он вертает и — ко мне. Как бухнет по воротам, аж доски трещат. Я за палку и — к нему. «Ах, ты лешак, кричу. Чтоб тебя паралич разбил!» Отгоню. А он сызнова подкрадётся да ещё пуще как хлестанёт, вот ведь нечистая сила! «Кто тебя объягнил, говорю». И опять же — за палку. Помотает-помотает он головой-то да и уйдёт. Ну, и с богом! А он, нехристь, окружит поскотину да через жерди и перескочит. Я глядь, а он уж во дворе... А вначале-то баранище чуть было меня на рога не посадил. Отогнал я это его и пошёл, дай, думаю, в конюшне приберусь да погляжу, как там крыша поживает, уж больно худа она, худее меня. Да. И только я это в конюшню-то зашёл и промаргиваюсь, как он, Чертило-то, прыг — и упёрся рожищами мне в брюхо. Стойла у меня перед глазами колыхнулись. И уж как я выскочил из конюшни — диву даюсь. Бегу рысцой через двор, а баран на пятки наступает и дышит в спину. Хорошо, телятник был открыт. Там я и схоронился... Вот ворота покалечены — его дело, он всё наковырял, нехристь! Старается, будто трудодни зарабатывает... Да... А намедни... Кажись, гонят. — Дед Митрофан с кряхтеньем поднялся и открыл ворота.
Овечье стадо, двигавшееся во всю улицу, сузилось и влилось во двор.
Пастух щёлкнул бичом над последней овцой и перевесил бич через плечо.
Некоторые думают, что пастух — это самый никудышный мужичишка в деревне, полукалека или полудурок, которому-де некуда деваться, вот он и идёт пасти.
Ерунда.
У нас колхозных овец пас Анатолий, мой двоюродный брат — сын тётки Феоктисты. Парень он крепкий, как сруб. Бывало, играют в городки, так ему простую биту не подноси, дай ему либо кол, либо пологлобли. И ума не пойдёт занимать. Он получал две газеты и частенько на вечёрках рассказывал про события на фронтах и про жизнь в Африках. Он и сам давно бы ушёл в армию, если бы не уши — что-то неладное творилось у него со слухом. Он то слышал хорошо, то плохо. Когда портился слух, Анатолий становился неприветливым, говорил громко, словно старался разбудить кого-то; когда слышал хорошо, был весел, с нами шутил, болтал, но больше половины того, что он говорил, мы ещё ни разу не поняли. И слова вроде знакомые, а что к чему — не ясно, а то и слова какие-то заковыристые.
— Здоромво, обормоты, — сказал он. — Всё сидите?
— Сидим.
— Валяйте. Только цыплят не высидите... Дедушка, тётка Дарья не была тут?
— Пока нет, а что тебе?
— Всё то же...
— А-а, — понимающе протянул дед. — Это, конечно, надо уравновесить.
Мы не знали, в чём дело, и дед Митрофан, может, не знал, а прикинулся знающим.
Подъехала тётка Дарья на телеге, в которую была впряжена рыжая костлявая кобылёнка, носившая непонятную кличку — «Грёза». Так назвал её какой-то дяденька в очках. Он приезжал в колхоз из города, долго всё везде осматривал, записывал, потом увидел эту лошадь и весело сказал:
— Нет, это не просто кобыла — это грёза.
С тех пор эта кличка закрепилась, вытеснив прежнюю, но ни на прежнюю, ни на эту лошадёнка никогда не отзывалась, даже ухом не вела. Она была какой-то сонной, пришибленной.
Анатолий движением больших пальцев согнал складки рубахи с живота на спину и шагнул к телеге. Неожиданно он взял Грёзу за кольца удил и потянул вниз. Кобылка коротко заржала и упала на колени.
— Что это за цирк, Анатолий? — встревоженно спросила председательница.
Анатолий резко передёрнул бровями — слил их вместе и тут же раскинул в стороны.
— Это, тётка Дарья, не цирк, а демонстрация.
— Какая демонстрация?
— А вот такая... Кроме этого, я могу гнуть ломы и плющить подковы. А вы меня заставляете бичиком махать. — Анатолий сдёрнул с плеча бич и потряс им. — Люди косят, скирдуют, а Толька Михеев забавляется, за овечками смотрит.
Тётка Дарья улыбнулась и сказала:
— Вот оно что. А я было испужалась, думаю: не спятил ли парень.
— Да и спятить можно... Повышай мне квалификацию!
— Ты лучше помоги кобыле подняться. Пригвоздил, леший. — И пока Анатолий помогал лошади встать, председательница тихо сказала деду Митрофану: — Каков, а?!
— В аккурат! — улыбнулся дед.
— Ты что же, парень, думаешь, мы тебя не потревожим? Забыли, думаешь? Ты у нас из головы не вылезаешь со своими ручищами, и нечего демонстрацию показывать... Тут другое надо решить: кого к стаду поставить. Стадо, оно ведь не шутейное...
— Мало у нас девок? Что ни девка, то соловей-разбойник.
— Нет, девки нам позарез нужны.
— Кто сейчас не нужен? Все нужны.
Наступившее молчание вдруг прервал Шурка:
— А нас? А мы?
Взрослые посмотрели на нас. Тётка Дарья отчего-то начала пристукивать сапогом о землю.
— А вы не побоитесь? — спросила она.
— Нет!
— Попробовать можно.
— Конечно, можно, — подхватил Анатолий. — Есть же у них порох в пороховницах.
Сперва до меня не дошло, что это мы можем стать пастухами, а когда дошло, я встрепенулся и шлёпнул Кольку по плечу.
— Чуешь!
— Фу-у! — презрительно фыркнул он. — Нашёл что чуять — овцы!
— Целое стадо!
— А хоть два целых стада! Овцы — овцы и есть. Вот коней бы пасти — да-а! Крикнешь: Серко, Ворон, Игренька — они тут как тут! Иго-го! А эти — хоть заорись! Как, бестолочи, вчистят в пшеницу! Нам же и будет влетать от тётки Дарьи!
— А мы их не пустим в пшеницу — бич-то на что? — нашёлся я.
Мы спорили у Шурки за спиной, сперва тихо, а потом разошлись вовсю. Шурка обернулся:
— Вы чего это?
— Да вон Колька не хочет пасти, — сказал я.
— Не ври, — грозно перебил Колька. — Шурк, он врёт. Я не говорил, что не хочу.
Шурка широко улыбнулся, потёр, как взрослый, ладони и неожиданно столкнул лбами нас с Колькой. Мы нарочно сморщились, а Шурка тихо сказал:
— Только бы тётка Дарья не раздумала... Знаете, как это мировецко — пасти. Я тятькино ружьё возьму, во!
— Возьмёшь! — воскликнул Колька просияв. — А патроны есть?
— Заряженных нету.
— А пустые?
— Пустые есть.
— Мы пустыми будем стрелять. Ура!
— Вот, — сказал я, — пляшешь небось, а то не хотел.
— Теперь мамка не будет говорить, что мы бездельничаем, — радостно заявил Шурка.
У скотного двора останавливались подводы, привозившие колхозников с полей. Телеги оставались здесь, а лошадей выпрягали, отводили на водопой и потом, спутав, пускали за околицу.
Бабы, узнав, что власть над овцами хотят передать нам, зашумели:
— Распустят стадо.
— С ними горя не оберёшься.
— Ложку им в руках держать, а не бич.
— Да что вы, бабы! — успокаивала их тётка Дарья. — Овцы-то наши первобытные, что ли? Разбегутся... Почему разбегутся, когда они к рукам людским привычные, а у мальцов руки крестьянские, наши руки, к хозяйству сноровистые.
Коров уже прогнали. Мы спохватились и побежали искать Пеганку. Мы настигли её в конце деревни. Она шла, понурив голову, и, когда мы обогнали её, повернулась и спокойно зашагала обратно.
Мама растапливала в ограде железную печку. В соседнем дворе, отделённом от нашего жердяной перегородкой, суетилась возле такой же печки тётя Оля — Кожиха, как мы её звали.
— Мама, мы с Шуркой и Колькой скоро пастухами будем! — заявил я гордо. — Тётка Дарья нас определила вместо Анатолия!
— Да ну-у! — обрадовалась мама.
— Пастухами? — ужаленно переспросила Кожиха, прижав костлявую руку к груди.
— Да! — подтвердил я.
— Молодцы! — заключила мама. — Придётся тебе чинить сандалии. Босиком нельзя, а в сапогах тяжело. Так я и думала, что тётка Дарья сыщет вам подходящее дело!
Забежав в сени напиться, я услышал оттуда скрипучий голос Кожихи:
— Чему вы радуетесь, Лена? Малышей — пастухами! Да ведь это!.. Это самое стадо их просто раздавит, растопчет, растерзает! Там такие ужасные бараны! Издали смотреть — и то страшно! Я бы Вите и Толику даже думать об этом не позволила!
«Ну и не позволяй! Подумаешь! Держит их под собой, как клушка цыплят, поэтому-то они, наверно, такие! — энергично думал я с застывшим у рта ковшиком. — В трусах купаются — боятся, что пиявка куда-нибудь залезет! Мама, не слушай её!» — чуть не крикнул я.
Но мама рассудила сама:
— Не беспокойтесь, Ольга Ивановна! Ребятишки наши самостоятельнее, чем мы думаем!
— Не знаю, не знаю!
— Да и ваши бы, Ольга Ивановна, не сплоховали!
— Что вы, Лена!
Я вышел, нарочно хлопнув дверью, и уселся на крыльце. Глянув на меня, Кожиха замолчала и, расставив на лёгком трёхногом столике тарелки, крикнула:
— Витя и Толя, идите кушать!
Братья вышли из дому, чистенькие и аккуратные, и принялись есть, тоже аккуратно и не спеша, под пристальным взглядом матери. Вместе с ними она за стол не садилась и вообще, похоже, не питалась на виду у людей, потому что это было странно до ужаса — как она ела! Как-то в начале лета мама попросила меня отнести Кожиным десяток яиц, которые кто-то оставил для них, — своих ни кур, ни коровы они, как и мы, пока не держали. Я робко заглянул в полуоткрытую дверь. Ребят не было. За столом сидела одна Кожиха и... ела. Брала кусочек в рот, мумлила-мумлила, потом глотала, потом быстро запрокидывала голову назад, как подавившаяся курица, и через воронку вливала в рот чай, судорожно двигая костлявым телом. Я стоял за порогом, оцепенело следя за её движениями, затем осторожно попятился и выскочил вон, дав себе зарок никогда больше не бывать у них. Лишь позже я услышал, что у Кожихи узкий пищевод, и чаем она проталкивает пищу в желудок. Но это объяснение не сглаживало жути увиденного.
Возвышаясь над сыновьями, Кожиха беззлобно покрикивала на них:
— Толя, ну куда ты спешишь?.. Витя, не тянись. Этот кусочек для Толика, тебе ведь нельзя кушать жесткое — у тебя спаянные кишочки.
Может быть, дома Витька и терпел такие унизительные замечания, но здесь он не выдержал, положил вилку и вспыльчиво сказал:
— Мама, какие же у меня спаянные кишочки?! Операция была пять лет назад, и уже два года я ем что попало, только скрываю от тебя, а ты — «спаянные, спаянные».
Кожиха вдруг вытянула шею, взялась рукой за грудь, точно задыхалась, и заговорила быстро-быстро:
— Витя, Витенька, ты меня убьёшь! Сведёшь в могилу! Ох, я чувствую...
Ребята испугались, дали ей воды и замолкли, смиренно опустив головы.
Она их держала в кулаке, эта тётка, сухая и чёрная, как обгоревшее дерево. Она и была одной из причин нашего недружелюбного отношения к братьям, их мать.
— Миша, нечего глазеть. Иди в избу да займись сандалиями, — шепнула мама...
Анатолий, когда мы его встретили за околицей, сказал:
— Вот что, обормоты, вы сегодня часика через два явитесь ко мне на пресс-конференцию. Ясно? — И ушёл.
Мы переглянулись.
— Про что это он?
— Может, чай пить? — робко предположил Колька.
— Ну вот... За что нас чаем поить?..
Мы пошли. Вечер был лунный, с пепельным блеском. Под таганками во дворах трещали щепки, разбрасывая малиновые угольки. У тётки Фикти в ограде было тихо, только у плетня тяжело отдувалась корова. Посреди двора колыхалась сгорбленная тень подштанников, одиноко висевших на верёвке. Сейчас подштанники редко увидишь в деревне, всё больше юбки да кофты.
— А, обормоты! Присаживайтесь!
Анатолий сидел на крыльце, щёлкая орехи, должно быть прошлогодние — они звонко кололись. Когда мы устроились, он зажёг «летучую мышь» и повесил рядом на гвоздь. Потом вынул из кармана лист бумаги.
— Вам завтра, так сказать, бич в руки. А курсов вы не кончали, тем более техникумов. Так что учитесь... Смотрите... Положим, это — стадо овец, вот... — Он нарисовал толпу кружков. — Вопрос: где быть вам? Вот вас трое... Если кто дурак, то вперёд стада помчится. Однако овцы не люди, полководцев им не надо. И не пытайтесь все плестись в хвосте, топтать овечий горох — распустите кудрявых. Нужно делать так...
Анатолий принялся старательно раскрывать «тайны» пастушества.
— Ясно? — спросил он, кончив, и заглянул нам в глаза.
Мы опустили голову и промолчали. Все его рассуждения туманом проползли мимо.
— Так-с, — протянул Анатолий. — Ну вот что, пресс-конференцию закругляю. Дуйте домой. Я тут одну дивчину поджидаю. — Он улыбнулся, столкнул нас с крыльца и задул фонарь.
— Вот тебе и чай пить, — вздохнул я.
Мы побежали по улице навстречу луне, которая висела в конце деревни.
А утром мы впервые выгоняли стадо. С нами был и Анатолий, но он держался в стороне, давая нам возможность делать всё самим. Шурка побежал открывать овчарню. Колька занял пост у входа в коровник, чтобы не пускать туда овец, а я остался за оградой, преграждая путь в переулок. Я волновался и, помахивая хворостиной, прислушивался к шуму, который, нарастая, доносился со двора. А когда овцы, словно горох на тарелку, высыпали на улицу, дружно блея и обгоняя друг друга, у меня к горлу подступил комок. Я вдруг решил, что сейчас они ринутся в переулок и втопчут меня в землю, до того неудержимой показалась мне эта волна из шерсти и мелькающих ног. Но овцы сразу же устремились к лугам.
С делом мы освоились быстро. Зря Анатолий морочил нам голову какими-то кружками и полководцами. Всё оказалось проще и интереснее.
Анатолий сиял.
Когда мы, усталые, загнав стадо, вышли со двора, он сказал речь:
— Вижу, обормоты, вижу — талантливые люди! Так и скажу тётке Дарье: талантливые, а то она за вас побаивается... То-то. Доверие — великая штука. Вот вам бич.
Это был шикарный бич: кожаный, десятиколенный, с медными блестящими кольцами. Он, как приручённая змея, спускался с плеча, и тяжёлый его хвост оставлял след в дорожной пыли.
Вздохнув, мы с Колькой уступили его Шурке как старшему.
Подкатила председательница. Привезла доярок.
Анатолий живо рассказал ей про нашу врождённую хватку пастухов. Тётка Дарья улыбнулась:
— Я так и знала... Ты, Анатолий, завтра — на поля.
— Есть, — неожиданно козырнул по-военному Анатолий. — Я вчера литовочку уже отбил.
— Садитесь, миленькие, я вас до дома подброшу... Но-о, кляча.
Мы это любили — «подбрасываться». Ради «подброски» мы спокойно проезжали мимо своего дома, чтобы дольше чувствовать дробное дрожание телеги, чтобы видеть, как под пятками мелькает дорога, и кажется, что едешь не ты, а вертится земля.
— Сегодня не вышел в поле Тихон Мезенцев, — сказала не то себе, не то нам тётка Дарья. — Надо заехать узнать.
Мезенцевы не были коренными жителями Кандаура. Они, как и мы с мамой, обосновались здесь в начале войны. Дядя Тихон был нездоров. Ему бывало то лучше, то хуже, но он работал наравне со всеми. Близко мы его не знали, но при встречах здоровались с ним, и он нам хмуро отвечал кивком, а в последнее время и кивать перестал.
У домика Мезенцевых председательница остановила Грёзу и вошла в дом. Её долго не было, наконец она стремительно вышла, красная и, кажется, раздражённая.
— Царица небесная, что творится на белом свете?!
Распахнулось окно, из него высунулась косматая голова дяди Тихона.
— Убирайтесь ко всем чертям и оставьте меня в покое! — прокричал он хрипло, тяжело закашлял и уткнулся лицом в горшок с цветами.
Мы сидели в телеге подавленные. Против своего дома я спрыгнул, не попрощавшись с друзьями.
Среди мальчишеских забот и увлечений мы забывали о том, что идёт война, что живётся трудно. И вдруг какое-нибудь одно слово или жест грубо напоминали об этом, и сразу исчезала безмятежность, и в мыслях становилось как-то тревожно. Я всегда в такие минуты вспоминал папу, его портрет, висевший над моей кроватью.
Вот и сейчас. Я лежал с мамой. Я только что рассказал ей о Тихоне Мезенцеве.
— У человека слабая душа. Но ничего, он отойдёт, он уже второй раз теряется... Война — это проверка людям: и большим, и малым. И если они оказываются сильными, они побеждают и здесь, и там...
Разговор мог зайти о папе, и мы замолчали, чтобы не бередить друг друга.
— Мама, мы завтра гоним стадо одни. Шурка ружьё берёт. Патронов нету, но ружьё поправдашнее.
Мама улыбнулась — её щека шевельнулась у меня под рукой. Но я знал, что она всё равно думает о папе так же, как и я, и так же, как и я, чувствует отцовский взгляд, устремлённый на нас с невидимого в темноте портрета.