Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава вторая

Когда в колхозе начался сенокос, для нас нашлось дело. В самой деревне и за околицей взрослые рыли силосные ямы. Мы пристроились было с лопатами, но бабы нас прогнали, сказав, что развяжутся наши пупы. Землю бросать было действительно трудно — тяжёлая глина прилипала к лопате, и при броске лопата вырывалась из рук. Но когда стали возить свежескошенную траву и закладывать в траншею, тётка Дарья — председательница — подозвала нас:

— Что, мужички, помогать рвётесь? Тогда слушайте. Сейчас приедут на Игреньке. Так вот, выпрягайте его и уминайте траву! Ясно?

— Ясно!

Бабы поддержали:

— Вот это по ним!

Мы с радостью встретили Игреньку. Он был нашим любимцем. Необычайно сильный и красивый, этот жеребец не кусался, не лягался и не уросил. Но когда Шурка подвёл его к траншее, уже наполовину заваленной травой, и дёрнул за узду — мол, прыгай, — конь упёрся.

— Смелей, Игренька! Смотри! — крикнул Колька и сиганул вниз.

— Смотри! — подхватил и я, летя следом.

Мы ещё по разу показали Игреньке, как легко и приятно прыгается, но он лишь вскидывал голову и пятился. И только когда целый воз травы вывалили в яму у края и сгладили перепад, жеребец решился, скакнул и по брюхо увяз в траве.

— Ура-а! — крикнули мы.

Шурка прямо с края траншеи метнулся в седло. Лицо его, в частых веснушках — точно недоспелые маковинки въелись в кожу, — сияло восторгом. Он стукнул Игреньку пятками по бокам и дёрнул узду.

— Но-о!

И конь пошёл, а точнее — поплыл, подпираемый травой, так что даже хвост стелился, как по воде.

Мы кувыркались рядом, хохоча и суя друг другу за шиворот пучки душистой, прохладной и колкой травы.

— Шибко-то не беситесь, — сказала тётка Матрёна, Шуркина мать, которая была тут же и которая траву, сваленную в кучу, разбрасывала по всей яме. — Вас к делу приставили, значит, делом и занимайтесь.

— Пусть порезвятся, ребятишки ведь, — вступилась Нинка, весёлая девка, первая плясунья на вечёрках.

На валу у края траншеи сидела Нюська, Шуркина сестрёнка, и канючила:

— Шурка, прокати-и-и... Шурка, прокати-и-и...

— Маленькая ещё, — ответил Колька. — Вот подрастёшь — будешь кататься. — И отвернулся от неё. — Шурк, как новый воз, так меняемся. Ладно?

— Ладно.

— Мишк, давай и мы уминать. Я на тебя сяду верхом, а ты ползай.

— Нет уж, давай лучше я на тебя сяду верхом.

— А-а...

— Вот тебе и а-а-а.

Колька по пояс зарылся в траву. Самой заметной частью на Колькиной голове были уши — большие, как вареники, которые разварились и из которых выпала начинка. Мне всегда хотелось щёлкнуть по этим ушам.

Игреньке трудно было двигаться. Мы чувствовали это и не торопили его — ему видней, как работать.

Возы один за другим тянулись с полей, мы чередовались, а Игренька всё шагал и шагал без понукания, точно заведённый, — казалось, слезь с седла — он будет так же шагать. Но когда мы и вправду оставили седло пустым, Игренька остановился и удивлённо посмотрел на нас, словно спрашивая: что, кончена работа? Умный жеребец.

Уровень травы медленно полз вверх.

Вечером на последнем возу приехала тётка Дарья. Она была в сапогах, юбке и кофте; на плечах лежал платок, спустившийся с головы и открывший узел волос. Бабы обычно после бани наматывают такие «шишки», а у тётки Дарьи она постоянно.

— Ну как, мужички? — спросила председательница.

— Ничего, — ответил я, уминая с Колькой траву в углу, куда коню неудобно было зашагивать.

— Игренька молодец! — сказал Шурка.

— Да, Игренюшка наш — золото! — согласилась тётка Дарья.

— Да и у самих небось косточки-то ноют! — заметила тётка Матрёна.

— Чего им ныть! Мы только ездим! — солидно ответил Колька.

Председательница подмигнула Шуркиной матери, и обе улыбнулись.

— Ладно, хлопцы, кончайте. Завтра утречком пришлю баб закидать яму... Две ямы есть. Ещё три-четыре, и живём.

Нюська вдруг вскочила и крикнула:

— Коров гонят! Коров гонят! Шурка, беги встречай Пеганку!

Пеганка была или задумчивой, или глупой — она всегда проходила мимо своего двора и, если её не остановить, могла спокойно пройти всю деревню и выйти в поле и ещё дальше. Поэтому мы каждый вечер встречали её и провожали в хлев.

— Я сама, — сказала тётка Матрёна. — Я сама управлюсь. А вы Игреньку на покой спровадьте, натрудился он.

Мы втроём вскарабкались на широкий Игренькин круп и медленно поехали по улице, которая вечерами приятно оживлялась и наполнялась привычными звуками: мычанием, звоном вёдер, скрипом телег и людской речью.

В Мокром логу мы спутали Игреньку и, сняв седло, пустили на волю.

Вот тут-то и навалилась на меня долго сдерживаемая усталость. А седло, которое нам пришлось поочерёдно тащить до конюшни на своих горбушках, доконало меня, и домой я приплёлся еле-еле — все косточки мои действительно изнывали.

Узнав, чем мы занимались, мама разулыбалась и поставила передо мной стакан молока и чашку дымящейся картошки с грибами.

— Ешь, мой дорогой колхозничек! — сказала она, садясь напротив. — А хлеб завтра будет! Ешь!

От картошки исходил сладчайший дух, он дразнил меня, щекоча ноздри, но есть не было сил. Пихнуть бы всё разом в желудок — вот бы хорошо, а то надо было двигать рукой, челюстями, языком, а потом ещё глотать!.. С трудом одолев полчашки, я передохнул. О вечерних встречах мы с ребятами обычно не договаривались — это выходило само собой. Как ни умаивались мы за день, но после ужина появлялись откуда-то новые, вечерние силы и несли нас к клубу или к кому-нибудь под окно, где всхлипывала гармошка. А тут свежих сил не появлялось. Я ещё поковырялся в еде — нет! — и, допив молоко, отложил ложку. Словно почувствовав моё состояние, мама сказала:

— Миша, может, хватит гулянья на сегодня, а? А то я тебя и так целыми днями не вижу, а ты ещё вечером убегаешь! Неужели тебе не хочется побыть со мной?

— Хочется.

— Вот и давай!

— Давай!

— На днях мы переберёмся на дальние луга, и там придётся оставаться с ночёвкой, чтобы не терять время на дорогу, так что нам нужно наговориться. Нам ведь есть о чём поговорить, да, Миша?

— Есть.

— Вот и хорошо!

Маму я любил, любил очень. Она была не такая, как все. Так считал не только я, но и Шурка, и другие ребятишки, даже взрослые так считали — я однажды слышал их разговор. Тётки говорили, что таких женщин, как Лена, поискать да поискать, что, мол, хоть и городская, а своя: и к людям — всей душой, и никакой работы не чурается. До войны мы жили в городе, мама училась на каких-то курсах, а когда папа ушёл на фронт, мы переехали в эту деревню, в Кандаур, где жила папина сестра тётка Феоктиста, или просто тётя Фиктя. Сейчас мама работала учётчицей в бригаде и одновременно — заведующей клубом.

Мама помогла мне улечься, пощупала ноги и лоб, подоткнула одеяло и, присев на краешек кровати, сказала с лёгкой грустью:

— Не пишет нам папа-то.

— Не пишет.

— А как ты думаешь, Миша, почему он не пишет?

— Я думаю, что... что некогда. Всё бои, бои. Он всё стреляет и стреляет — вот и некогда.

— Может быть.

— Или, может, чернил нету. А раз чернил нету, чем напишешь?

— А карандашом?

— А может, и карандаша тоже нет.

— Да, может быть, и так.

Я бы ещё мог назвать несколько причин, по которым папа мог не писать, но я умолчал о них — это были нехорошие причины, страшные. Мама и сама, наверное, догадывалась о них, но догадки — это одно, а сказать — другое.

— Да, — вздохнула мама, — пять месяцев... Ну, а как твои дела?

— Хорошо. Бегаю.

— С Кожиными не подружился?

— Нет.

— Зря. Они хорошие ребята, умные. Они бы тебя многому научили.

— Кожиха их как в тюрьме держит... Да и все ребятишки против них.

— Вот тебе и надо первому к ним подойти, ты сосед. И потом, мы ведь тоже немножко городские, должны понимать их лучше, чем другие. А представь, что от тебя вот так отворачиваются! Каково это?

Я кашлянул вместо ответа.

Помолчав, заговорили опять, но о другом. Мама сказала, что немцы подступают к Сталинграду и что там, наверное, будет тяжёлая битва, потому что пускать врага за Волгу нельзя; и что скорее бы наступила уборка, потому что людям нужен хлеб и в тылу, и на фронте. Я знал уже про всё это, но сейчас ясно сказанные в тишине слова звучали для меня более серьёзно и проникновенно.

Я почему-то вспомнил весну, когда мы, ребятишки, дрались на подтаявших огородах из-за прошлогодних гнилушек, которые после сушки можно было перетереть на муку. Я отчётливо представил чумазые ватаги, которые валом двигались по огородам, перекапывая землю и собирая дряблые водянистые «шмоньки». Это был голод. А сейчас голода не было. Была картошка, и был хлеб, из картошки правда, невкусный, но терпимый. А вот настоящего...

— Мама, как пшеничного хлеба охота.

— Верю, Миша, верю...

Я уснул и видел во сне румяные булки, которые пеклись на люке танка, проходившего по нашей улице.

Дальше