Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая

Глава первая

У Марфы Граммофонихи загорелась баня.

Мы, ребятишки, были в это время на вечёрке и, увидев зарево, бросились к месту пожара. Из дворов выскакивали люди с вёдрами и лопатами и мчались туда же, испуганно охая и ахая. Всем было тревожно. Лишь Колька изредка выкрикивал:

— Ура! Пожар!

— Да не ори ты! — оборвал его наконец Шурка. — Помнишь, прошлый год стог горел — сколько лесу заодно попластало?.. А сейчас может вся деревня заняться.

— Шурк, — спросил я, — а может вся земля сгореть? Если люди не справятся?

— Люди всегда справятся!

— Ну, а если пожар большой-большой?

— Всё равно, вся земля не сгорит. Через океаны огонь не перекинется, а вот полземли сгорит.

И это было страшно.

У дома Граммофонихи толпился народ. Слышались крики, звон пустых вёдер. Мы протолкались к воротам. У ворот стояла сама хозяйка и никого не пускала во двор, где был колодец, и не разрешала тушить пламя.

— Ты что, Марфа, сдурела?! Ай свово добра не жалко? Ведь сгорит баня! — шумели бабы.

— Пусть, окаянная, сгорит. У меня уж для новой брёвна припасены. А от этой всё одно никакой пользы, один страх: моешься, а всё на потолок глядишь, как бы матка не бухнулась на спину... Ну, куда прёте? Сказала, не пущу! К вам огонь-то не перебросится, не бойтесь! Она у меня средь огорода.

— Хоть и не перебросится, так ведь страшно! Уж залить бы, да и со спокоем...

— И так спокой: горит себе и горит... Пусти вас, так вы мне всю картошку потопчете.

Звуки вылетали изо рта Марфы быстро — тара-тара-тара, — как из трубы старинного испорченного граммофона. Вот поэтому-то её и прозвали «Граммофонихой».

Из пламени вырвался столб искр, на мгновение наполнив небо живыми звёздами, и растаял.

— Кажись, матка осела, — хладнокровно сказала тётка Марфа. — Однажды вот так же мылись и только, значит, головы намылили и ждём, когда нам Фроська воды свежей нальёт, а тут над нами возьми да и затрещи. Мы, матушки мои, ровно совы, шарахнулись кто куда: кто в окно, кто в дверь, а Фроська прямо на печурку прыгнула. До сих пор подпалина осталась.

Люди, оглядываясь на огонь, стали понемногу расходиться. Мы же, обогнув двор и пробежав какие-то сарайчики, перемахнули ограду и, ошпариваясь крапивой, выбрались к горящей бане. Близко подойти не удавалось — обжигало лицо, и мы, встав в отдалении, следили, как из раскалённых брёвен, словно под напором, вырывались гибкие языки пламени и с треском летели вверх. Если бы они не таяли в воздухе, то был бы уже огромный огненный столбище.

Колька лёг на живот и ползком подобрался ближе. Мы тоже подползли. У самой земли было прохладнее, но мы подобрались настолько, что опять стало жарко. Картофельная ботва вокруг скорчилась и обвисла, как тряпичная, а около нас она высохла совсем и шуршала, как сено.

Кроме меня, Шурки и Кольки, тут было ещё несколько ребятишек. Все они, кто сидя, кто стоя, с прищуром смотрели на огонь.

— Как на войне... — сказал один из них. — Танки подбитые, наверное, вот так же горят. Ага?

— Танки не горят, — возразил Колька. — Они железные. А вот машины горят — у них кузова деревянные.

— И танки горят, хоть и железные. Железо-то керосином пахнет, ведь там — моторы, чего же им не гореть. С керосином хоть что сгорит, — проговорил тот же голос.

Внутри бани что-то тяжело рухнуло. Нас обдала волна жара и осыпало искрами. Мы только пригнули головы, но не отодвинулись.

Я подумал, что бомбы вот так же ухают. Только громче. Говорят, от разрыва бомб что-то лопается в ушах. А тут даже не больно — значит, бомбы громче.

Мы лежали, словно в огромной духовке, со всех сторон окутанные теплом; только земля сквозь штаны холодила колени. Хотелось вот так лежать и лежать, не двигаясь и не разговаривая, следить, как неудержимые вихри пляшут на худом срубе бани, да слушать беспрестанное потрескивание горящего дерева...

Рядом шлёпнулась пятнистая головешка.

Вдруг из темноты, со стороны двора, раздался сердитый крик:

— Ах вы, нечистые духи! Что вы тут делаете?!

— Граммофониха! — воскликнул кто-то.

Мигом вскочив на ноги, мы кинулись к ограде. Тётку Марфу мы недолюбливали и побаивались, потому что она была криклива и сердита и при всяком случае норовила расправиться с нами, причём неизвестно за что. Наверно, кто-то из нашей братии когда-то ей круто насолил, и нам вот теперь приходилось расхлёбывать эту кашу.

Граммофониха выбежала на освещённый круг и, уже не видя нас, начала трясти кулаками и, не двигаясь с места, грозить:

— Всё равно ведь догоню, басурманы вы этакие!

Мы уселись на жерди, и Колька крикнул:

— Не догонишь! Тут крапива.

— Догоню. Не сегодня, так завтра поймаю.

— А ты не знаешь, кто здесь, — не унимался Колька.

— Зна-аю!.. Кому же быть, кроме Петьки.

Мы от смеха чуть не свалились с жердей, потому что как раз Петьки среди нас и не было — он позавчера уехал к тётке в соседнюю деревню, где была МТС и где он промышлял зубчатые колёса для гонялки.

— Смейтесь, смейтесь, окаянные! — угрожающе кричала Граммофониха.

Колька хотел снова ответить чем-то дразнящим, но Шурка опередил его:

— Тёть Марф, мы ведь ничего не делаем!

— Конечно, ничего! — поддержали вокруг ребятишки. — Мы так просто!

— А вы хоть и ничего не делаете, а такого понатворите, что не приведи господь... — Она пригнулась, увидела, должно быть, примятую ботву, снова выпрямилась и заорала: — Ничего, говорите! Да вы же мне пол-огорода вытоптали! Ах, ироды! Да я вас... — Граммофониха неожиданно сорвалась с места и неуклюже побежала в нашу сторону.

Мы спрыгнули с жердей и удрали на другую улицу.

Несколько дней вспоминали мы о пожаре. Спрашивали друг друга, что было бы, если бы рядом с баней находился сеновал, а рядом с тем сеновалом — ещё пять сеновалов, а за ними — ещё сто. Получилось бы море огня, и вряд ли нашего озера хватило бы, чтобы затушить его.

Как-то, возвращаясь в темноте с вечёрки, мы перед домом Граммофонихи увидели белый сруб новой бани. Сруб был низким, его следовало наращивать. Работу, видно, прервал сенокос, и надолго — до осени: ведь за сенокосом — уборочная.

Убедившись, что в доме тишина, мы забрались внутрь сруба, потом походили в полном молчании, как лунатики, по стенам и вдруг на прощание решили снять несколько брёвен.

— А может, она следит за нами? — сказал я.

— Ну да! — возразил Колька. — Утерпела бы она следить! Давно бы с поленом выскочила! Ну, давайте!

— Только чш-ш! — предупредил Шурка.

Рубили сруб начерно, без мха, и короткие сухие брёвна легко вынимались из гнезда. Мы осторожно спускали на землю сперва один конец, потом другой, вздыхали, брались за следующие и так увлеклись делом, что не заметили, как сняли два венца, и только неожиданно всполошившиеся во дворе Граммофонихи гуси остановили нас. Мы опомнились и побежали прочь, унося с собой запах древесины и ощущение неудержимой буйности.

Домашних дел нам поручалось не много: то наколоть дров, то наносить воды, то повозиться в огороде. А сейчас и в огороде хлопоты уменьшились — всё там уже набирало сил и зрело без нашей помощи, так что свободного времени у нас было с избытком.

Любили мы ходить в Клубничный березняк за ягодой, сперва за земляникой, восторженно нанизывая её на соломинки, как бусы, потом — за клубникой, уже не с соломинками, а с чашками и кувшинами, и брали её без особой восторженности, деловито, но так же радостно вскрикивая при виде необычно крупной ягодки. Грибы привлекали нас меньше, потому что их нельзя было есть тут же, на месте, а надо было очищать, мыть, отваривать, жарить — долгая песня, а там ещё бах — и отравишься, а отпоят тебя молоком или нет — вопрос.

Но верхом удовольствия для нас было купаться в озере Крутышка, расположенном посреди деревни, и загорать на его травянистом берегу.

Иногда у озера появлялись Витька и Толька — сыновья нашей соседки Кожихи. Они приходили с книжкой, усаживались в отдалении от нас, раздевались и принимались читать, прогреваясь на солнце перед тем, как лезть в воду. Купались они всегда в трусах, не то что мы — нагишом, и, надо сказать, плавали хорошо, особенно старший — Толька. Через некоторое время показывалась их мать и издали пронзительно кричала:

— Витя и Толя, идите кушать!

Они одевались и уходили, молчаливые и спокойные, и мы провожали их кто любопытным, а кто презрительным взглядами. Вот уже месяца три они живут здесь, а всё ещё ни с кем не сдружились и, похоже, не собираются сдруживаться, словно им хватает друг друга. Наши тоже не шли на сближение, считая Кожиных слишком грамотными и гордыми. Мне, правда, что-то нравилось в них, но что именно — я не мог себе объяснить. Была в их жизни какая-то непонятная строгость и скрытность, не то что в нашей шалопутной — всё как попало и всё на виду. Но я не спорил с Шуркой и Колькой и поддерживал установившееся мнение: братья нам не друзья.

Дальше