Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть четвертая.

Инфекционное отделение

ТуркВО, начало 1999 года

16

Из дневника старшей медицинской сестры инфекционного отделения N-ского военного госпиталя Светланы Горбуновой

«...Господи, когда же закончится эта проклятая война?

Уже подошел к концу вывод войск. К нам перестали поступать сплошным потоком раненые и больные из-за речки. Я успокоилась. К миру возвратились его привычные краски. И белая с красной — цвета перевязочной, заняли свои должные места в этом ряду. Но сегодня...

Сегодня привезли партию раненых, у которых — у всех! — кроме огнестрельных ран еще и обморожения. У меня разрывается сердце, хотя, кажется, видела все, и ничто не сможет удивить. Говорят, они участвовали в операции в горах, обеспечивая проводку колонны. Воевали, когда начался буран. Отбивались от «духов», которые хотели захватить пещеры на склоне какого-то хребта, чтобы не замерзнуть.

Из раненых большинство — старослужащие, им скоро домой. «Деды»! такие же худющие мальчишки, что и так называемые «молодые», на которых я насмотрелась за три года работы здесь. Только и разница, что эти более жилистые, и в их глазах нет животного ужаса и непонимания того, что с ними случилось. Нет беспомощного крика ребенка «за что?!». У этих — совершенно другие глаза. Другие... Какие, сейчас я не смогу описать. Потом как — нибудь.

Эти глаза еще долго мне будут сниться по ночам, даже тогда, когда все закончится. Это должно закончиться по крайней мере для меня. Уже решила: когда выведут войска — уволюсь. Я продлила контракт, надеясь, что вытяну благодаря Сергею. Теперь ясно, что переоценила свои силы, как и, впрочем, наши отношения с Сергеем, Сереженькой, Сергеем Ивановичем, товарищем капитаном — моим другом, начальником и любовью...

Глаза этих ребят мне будут сниться потом, пока же у меня сновидений не бывает. Сплю крепко. Или от усталости, или от снотворного. Сережкино проверенное средство от бессонницы — сто пятьдесят грамм на сон грядущий, я отвергла. Так можно и спиться. Я же все-таки женщина. Женщина... Тридцать один год. Чувствую себя старухой.

Но сегодня буду спать даже без снотворного — только от усталости. Всех сестер, имеющий опыт первичной обработки, бросили в хирургическое отделение. Естественно, и меня. Опыт года работы в Афганистане не забывается.

Возились до позднего вечера. До нас их только кое как перевязали — ведь все госпитали уже были в Союзе. Эти мальчишки и прикрывали их выход. За год работы здесь, в тылу, я уже отвыкла от понятия «первичная обработка»: вшивое белье, почерневшие, отмороженные ткани, осколочные проникающие, пулевые касательные... И поверх всего этого — заскорузлые от крови и грязи тряпки, громко именуемые «бинтами»...

Когда заканчивала работу, думала, что сейчас пойду к себе в отделение и хлопну спирта. Как Сергей учил — с задержкой дыхания. Не получилось: из всего этого простреленно — обмороженного потока оказался один мой. С гепатитом. Не раненый, не помороженный — с гепатитом!

Он сидел, скорчившись, в дальнем углу приемного покоя и дожидался, пока закончат с его товарищами. Что я там писала про глаза? Его смертельно усталые глаза были еще и с желтыми белками.

Пришлось забирать его к себе в отделение, устраивать душ, палату, ставить капельницу. Что с того, я не дежурная сегодня? Дура Машка как следует умеет только одно: крутить толстым задом перед мужиками. Мне не хотелось отдавать этого долговязого в руки крашеной садистки, не умеющей толком найти вену.

Я так устала, что даже пить не хочется. Но не лягу, пока не допишу. Дала себе обещание записывать ежедневно в эту тетрадь хотя бы несколько строк. Я и так особа слабовольная. Все... Засыпаю... Пора до кушетки...

17

Андрей Протасов

Несмотря на свое общехреновое состояние, я не мог не вкусить блаженства, оказавшись на чистых госпитальных простынях. Готов поклясться, что они были даже накрахмалены. Бывает же такое...

Уже вторые сутки я ловлю на них кайф. В промежутках между кайфами получаю через капельницу дозы глюкозы. А на завтрак, обед и ужин больным дают молочные продукты — даже творог! Творог! Успел забыть, что это такое.

К плодам цивилизации привыкаю постепенно. Очень долго психика переваривала факт, что из крана может течь вода в неограниченном количестве. Повернул кран — течет...

Хочешь — холодная, хочешь — горячая. И будет течь бесконечно, и не нужно беспокоиться, что она закончится в каком — нибудь баке, не нужно качать ее ручным насосом. Беспокоиться, что «духи» отравят или взорвут колодец, откуда водовозки берут живительную влагу, и часть останется на сухом пайке в прямом смысле этого слова. Кайф!

Старожилы палаты уже привыкли к этому чуду. И даже поставили его на службу собственных нехитрых развлечений. Васька Адамчук, мой погодок из-под Гродно, заработавший гепатит на Саланге, обожает взять и открыть кран, когда какой — нибудь несчастный лежит под капельницей.

Звук журчащей струи одновременно с вливаемой в вены глюкозой срочно заставляет мочевой пузырь вспомнить о своей главной обязанности. Минут пять корчишься на койке, с тоской глядя на здоровенную банку у себя над головой — когда же она кончится?! — потом не дожидаешься и начинаешь орать дурным голосом:

— Сестра... Сестра. Сестра! Сестра!!!

К приходу медсестры остряки мгновенно закрывают кран и рассаживаются по койкам с самым невинным видом. Ты же, сгорая от стыда, объясняешь медичке причину своих воплей.

Если дежурит Маша, толстая крашеная блондинка лет двадцати пяти, то на твою голову вываливается сноп возмущений:

— Мужик, называется! Перетерпеть не можешь! Какой же ты солдат... — и только после этого сестра вытаскивает из вены иглу.

С превеликим трудом выволакиваешься в коридор, ползешь по стене в сортир. В голове громоздятся нецензурные выражения в адрес этой представительницы военной медицины. Достается также соседям по палате, которых ты не можешь призвать к ответу по причине собственной слабости. Клянешься всем святым, что позже заставишь их пить воду ведрами, после чего завязывать брызгательный аппарат морским узлом.

Светлана не ворчит. Легким движением, совсем не причиняя боли, она освобождает тебя от капельницы. И, обдав свежим ветром накрахмаленного халата, насмешливо бросает виновникам своего появления:

— Обормоты!

Щелкает первого попавшегося обормота по стриженому затылку. Тот на седьмом небе от счастья — выделили из общей массы!

Палата кряхтит завистливо и пытается втянуть Свету в разговор. Светка весело обещает пожаловаться «кэпу» — начальнику отделения капитану Беспалову. Все делают вид, что верят этому и дружно клянуться: «Это не мы! Это он сам чуть в трусы не напузырил!» При этом прекрасно знают, что прапорщик медицинской службы Светлана Горбунова не имеет привычки жаловаться на своих больных кому бы то ни было, за что бы то ни было.

— Доползешь? — интересуется у меня Светлана, пока я торопливо и расслабленно спускаю ноги на пол и шарю ими под койкой в поисках тапочек.

В ответ благодарно киваю головой. Даже в мыслях не могу представить, что она, такая легкая и красивая, станет поддерживать рукой обмякший мешок костей под названием «Андрей Протасов». Нет уж, лучше сам...

— Через пять минут назад зайду — обратно поставлю, — говорит Света.

И — снова свежий ветер халата, который совсем не пахнет лекарствами, обдает меня на этот раз в направлении двери.

Палата восхищенными взглядами провожает медсестру до выхода и тотчас начинает судачить: сколько ей лет, насколько у нее серьезно с «кэпом» и что она — баба героическая, успела побывать «за речкой», в Афгане. Про меня, естественно, все забывают. Заработавший щелбан счастливчик сидит с блаженным видом, будто удостоился самой интимной милости.

Подозреваю, что вся эта суета с открытием крана делается не столько для того, чтобы помучить новенького (тем более, что новенький, окрепнув, может и репу начистить), сколько для внепланового посещения Светой нашей палаты.

— ...Ну, ты как сэбя чувствуешь? — после капельницы я успел еще раз посетить толчок и теперь лежу, изображая беседу со старшиной нашего инфекционного отделения Ваганом Гарагяном, или «Вагоном», как его здесь зовут за глаза.

С того самого момента, как я появился в палате, Вагон проявляет к моей персоне повышенное внимание и заботу. Человеку со стороны это может показаться естественным: ребята из одной роты! Но я знаю истинную причину вагоновых душевных порывов.

Знаю и не перестаю удивляться причудам природы, составляющей в одно целое, казалось бы, несопоставимые человеческие элементы. Ваган Гарагян, рослый представительный красавец с мужественным орлиным профилем, глубоким баритоном, настоящий «горский князь и мечта всех женщин» — чмо и трус, каких свет, конечно, видел, но не в таком героическом облике.

Мое представление о кавказцах как о горячих, невыдержанных, порой наглых до крайности, но неизменно храбрых до глупости людях, поколебалось после знакомства с Ваганом. Вспыльчивости у него хватало на десятерых, но вот храбрости не наблюдалось.

Ей — Богу, сложные чувства испытываешь, когда перед тобой на койке санчасти стонет и мечется, стараясь вызвать жалость у окружающих, здоровенный красавец — мужик, у которого не проникающее ранение в живот, а всего лишь «розочки» на ногах.

Эти гнойные язвы — стрептодермия, говоря медицинским языком, вызванные отсутствием витаминов, чуждым климатом, однообразной и некачественной пищей, были для нас вещью достаточно неприятной. Под голенищами сапог они растирались в кровь, отчаянно зудели под бинтами, но все равно им было далеко до куска железа в теле.

«Розочки» были у каждого второго: проходили, потом снова появлялись. И это не давало повода не ходить на боевые, не «умирать» в нарядах» и не получать по зубам от «дедов». Потом прошла акклиматизация, прошли и «розочки», оставив на память черные пятна на ногах. Они были как этап, через который нужно перешагнуть. Вагон перешагивать не хотел.

Он отчаянно «косил», пользуясь любой заразой, которая приставала к нам в этом проклятом тропическом краю — дизентерией, стрептодермией, наскоками малярии, прочими болезнями и недугами, названий которых мы не знали. «Косил», чтобы не ходить на боевые, чтобы подольше отлежаться в санчасти, чтобы слинять в Союз.

Чего греха таить, мы все не рвались на операции в горы или на сопровождения колонн. Были не прочь недельку поваляться в санчасти, не делая ни хрена. А о Союзе мечтали, как о манне небесной. Но чтобы зарабатывать все это, идя на любые ухищрения, вытирая ноги о собственное достоинство... Не получалось как-то.

У Вагона получалось. Свои же земляки — армяне, державшиеся в батальоне особняком, своей «кавказской мафией», старались Гарагяна не замечать, сторонились. Чтобы он не позорил Кавказ на боевых, «подмазали» старшину роты и устроили каптером. Но и там Вагон не задержался — сбежал в санчасть.

Он кочевал с «кичи» в медпункт и обратно, считался «личным клиентом» начштаба полка майора Игрунова — службиста до жестокости, но служить упорно не хотел». «Розочки» на ногах экс-каптера держались вопреки всем ухищрениям нашего полкового доктора капитана Махмудова. В конце концов тот не выдержал и отправил великолепного «косаря» в госпиталь, в Кабул. Про него быстро все забыли, и тут, спустя год, такая встреча...

Гарагян за этот год времени зря не терял. Сумел перебраться в Союз, до тонкости постиг порядки и нравы наших лечебных учреждений, и на основе этого опыта стал бессменным старшиной инфекционного отделения.

Старшина — фигура важная, уполномоченная от начальства следить за порядком среди больного несознательного рядового и сержантского состава. Голос у Гарягана раскатистый, внешность внушительная, поэтому в пререкания с ним никто вступать не решался. Ко всему прочему он распространил по отделению слух, что был старшиной и в своей роте, а до госпиталя полгода отважно воевал на Саланге. Был якобы даже представлен к «Красной Звезде», но в штабе дивизии наградной лист потеряли.

Естественно, «кэп» знал, что за птица этот Вагон, но в интересах дела помалкивал.

Типичная позиция многих начальников: какая разница, что на самом деле представляет этот субъект, если он идеально подходит к своей должности? Незаменимых у нас, конечно, нет, но ведь эту замену нужно еще искать! А у начальника отделения и без того забот полон рот, чтобы еще выполнять функции комиссара Фурманова.

Капитан совсем недавно стал начальником отделения, в перспективе ему светило, как минимум, звание подполковника. Но это при условии, если он сумеет удержаться на этой должности. А доверие не оправдаешь, разбрасываясь опытными кадрами. Они, в случае чего, всегда могут прикрыть. Поэтому наш кэп проявлял по отношения к Гарагяну разумную сдержанность.

...Все текло своим чередом, Вагон уже готовился к близкому дембелю, пока в госпитале не появилась наша непотопляемо — неубиваемая рота в почти полном составе. Вернее, в полном составе из тех, кто остался в живых.

В терапию и хирургическое отделение, где лежало большинство ребят, старшина старался не заглядывать. Со мной же ему было необходимо договориться. Иначе — полная потеря авторитета, перспектива оказаться на уровне бесправных «духов» и, как следствие — обязательная выписка в часть. Где, это уж точно, Вагону оказали бы самый «теплый» прием.

В первый же вечер, спустя час после того, как я оказался в палате, ко мне подошел Гарагян и тихим голосом, честно (я это оценил) обрисовал ситуацию. Тогда мне было глубоко наплевать на Вагона и его проблемы: и без этого муторно, а тут еще это выслушивать...

— Ладно, живи, — сказал тогда, — Только мне не мешай, и хотя бы здесь будь человеком.

Гарагян действительно притих в общении с больными. В качестве же благодарности он организовал мой перевод в самую светлую палату. Творог я стал получать более, чем регулярно. Быть может, это с точки зрения моралиста было беспринципно, но к этой категории я себя никогда не относил.

18

Из дневника Светланы Горбуновой

«Мой долговязый», как я уже привыкла называть Андрея Протасова из последней партии больных, потихоньку приходит в себя. Завтра можно будет прекратить внутривенные — он уже вполне свободно передвигается по коридору.

Правда, пока только в двух направлениях: в сторону туалета и обратно. Иногда ловлю на себе его удивленный взгляд, как будто мое пребывание здесь — факт сам по себе удивительный. Ну, если начал реагировать на женщин, значит, дело пошло на поправку...

Господи, сколько же во мне цинизма! Ловлю себя на мысли, что не заметила, как исчезла с лица Земли благовоспитанная и романтичная девочка Светочка Горбунова. Светок — Горбунок, как звали меня в училище, в отделении горбольницы там, дома. Родной город Владимир, мама... Было ли это?

Все, больше не буду об этом. Иначе слезы начнут капать на бумагу. Буду о другом: оказывается, мой «длинный» и Гарагян служили в одной роте. И, похоже, Андрей что-то знает про нашего красавца — старшину. Что-то весьма неприятное. Это видно по тому, как крутится вокруг Протасова Ваган. Даже смотреть неприятно.

Протасов принимает все знаки внимания с безразличным видом и молчит. Почему?! Если Ваган — сволочь, о чем я давно догадывалась, то почему Андрей не раскроет этот секрет? Но, похоже, моему «длинному» на это просто наплевать.

Я бы так не смогла.

В последнее время старшина становится мне неприятен. Раздражает его болтовня. А болтает «Вагон» много, рассказывает, какие «крутые мужики» служили в его роте. Подразумевается, что он тоже из их числа.

«Вагон»...

И я начала называть его так, как зовет старшину все отделение. Больные его ненавидят — почему этого не видит Сергей, почему не отправит «Вагона» обратно в часть? Может потому, что ему этого не дано? Как говорит сам Сережа, «подсознательные чутье наиболее развито у представителей животного мира и у женщин».

Может, я несправедлива к нашему старшине? Может, это все оттого, что я нее люблю красивых мужиков? Что-то в них есть самоуверенно — пакостное. Словно сам факт их замечательной внешности дает дополнительные права на женщину. Права даже не на любовь, а на самое хамское отношение к ней. Мол, таких, как мы, в природе гораздо меньше, чем красивых женщин, поэтому любите и цените нас, какими есть. И прощайте. Мышление породистых самцов и производителей...»

19

Андрей Протасов, инфекционное отделение

Подарочек судьбы: оказывается, с гепатитом в госпитале лежат целых два месяца. Первый отпущен на лечение, а второй — на восстановление порушенной печени. Ведь ей нужна строгая диета, а в части тебя не будут кормить молочными кашками и пареными котлетами. Как-то не предусмотрел такую малость министр обороны Язов.

Валяюсь здесь уже третью неделю. Новый, 1989-й год благополучно проспал. Поскольку попал в госпиталь перед самым праздником, и с учетом недавнего прошлого было как-то не до него. Сейчас уже оклемался, поэтому слово «валяюсь» больше всего подходит к моему нынешнему времяпровождению.

Кайф от протирания белоснежных простыней прошел. На смену ему пришло отупляющее ощущение безделья, когда время жизни делится на завтрак, ожидание обеда, обеда, его переваривание и ужин. Между этими этапами втиснулись просмотр телевизора и ленивая болтовня. Процедуры в расчет я не беру. Тем более, что сейчас они сократились до минимума и представляют собой лишь выдачу таблеток по утрам, большинство из которых я спускаю в унитаз.

В общем, госпиталь все более становится невыносимым и медленно разлагает волю.

Единственным праздником становится появление в отделении Светланы. Она действительно приносит с собой какой-то свет. Гладя на нее, начинаешь понимать, что за стенами госпиталя с его проклятой манной кашей есть большой и красивый мир.

В офицерской палате я выпросил все журналы, накопленные нынешними пациентами и их предшественниками. Проглядел их на скорую руку — показалось мало. Взял под честное слово, данное Свете, из кабинета начальника отделения подшивку «Литературной газеты» и только после этого успокоился. Досуг был обеспечен!

А поскольку «досуг» у меня — все, кроме сна, приемов пищи и процедур, то чтение становится смыслом жизни. Особенно если учесть, что последние полтора года только письма и редкие газеты не позволяли забыть открытие монахов Кирилла и Мефодия и окончательно одичать.

Журналы из офицерской палаты разнообразием ассортимента не блещут и состоят из двух наименований: «Юности» и «Советского воина». «Юность» копили с года 84-го, поэтому получаю удовольствие, сравнивая публицистические дерзания «доперестроечного застоя» и «горбачевского периода».

Диву даюсь, читая творения одних и тех же авторов, относящиеся к разным историческим эпохам. Одни еще кочевряжатся, пытаясь найти компромисс между старыми и новыми веяниями. Впадают то в жалобные стариковские причитания о традициях, перебиваемые звонкими комсомольскими восторгами по поводу «обновлений», то переходят на жесткий категоричный тон о продаже идеалов.

Мне жаль их попыток совместить несовместимое, но в то же время они достойны уважения за попытку быть принципиальными.

Читая других, плююсь. Как они послушно забыли все, чему учили советскую молодежь еще вчера! Какими рьяными ниспровергателями основ «эпохи застоя» они стали!

Я сам не являюсь большим защитником «застоя», поскольку помню многокилометровые очереди на морозе за пельменями в своем родном городе, которые мне, десятилетнему пацану, приходилось выстаивать вместе с матерью. Помню обрывающие руки сумки с мясом и колбасой — мы их везли их из столицы длинными, зелеными, вкусно пахнущими от изобилия «мешочников», электричками.

...А совсем недавние школьные кошмары в виде огромных докладов нашего Первого на первых полосах всех газет, которые нужно было в обязательном порядке конспектировать? Из того, что там говорилось, я ничего не понимал, кроме фразы «Продолжительные аплодисменты, переходящие в овации».

Сейчас я читаю, сравниваю и чувствую себя Робинзоном в первые дни после возвращения в лоно цивилизации: где-то веселюсь, где-то матерюсь, где-то вздыхаю от ностальгии. И никак не могу свыкнуться с мыслью, что через несколько месяцев этот мир станет моим миром.

Больше всего меня разозлила огромная статья в «Литературке» писателя под громким то ли именем, то ли псевдонимом «Карен Раш».

Товарищ под впечатлением, видимо, недавно перечитанного Льва Толстого с его петьками ростовыми, каратаевыми и «скрытой теплотой патриотизма», доказывал с увлаженными от восторга глазами, какая у нас прекрасная молодежь, и в частности, «мальчики в шинелях». То есть я, Вовка Грач, валяющийся на койке в соседнем корпусе, и мой новый приятель Сашка Кулешов по прозвищу «Путеец с калошной фабрики».

Матерюсь над перлом «соловья Генерального штаба» и пытаюсь добиться поддержки у остальной палаты. Но она не разделяет моего возмущения.

Палата занята более интересным делом: коллективно изучает еще один образчик перемены нравов — рубрику в «Советском воине», название которой говорит само за себя: «Поговорим об интимном». Наш начальник отделения капитан Беспалов презрительно называет ее «Мечтой мастурбатора в шинели». Ему легко говорить — у него Света есть...

Вопли моего интеллектуального возмущения тонут в здоровом восторженном хохоте соседей. В итоге я бросаю свои глупые попытки уничтожить московских идеологов из палаты инфекционного отделения захолустного гарнизонного госпиталя, и присоединяюсь к более полезному для организма чтению.

— Это всо эрунда, — презрительно бросает восторженной солдатне Гарагян, — Я на зэленом базаре такие кассеты видэл... Из-под полы продают. Чистая порнуха — не то что этот дэтский лэпэт...

Крыть нечем: по сравнению с нашей, с пустившейся с афганских гор публикой, Вагон — суперцивилизованный человек. Приобщился, так сказать, в госпиталях полеживая.

Да и видеомагнитофон большинство из нас в глаза не видело. Например, я успел рассмотреть нашу отечественную «Электронику» только один раз, в магазине еще до службы в армии. Сами же видеофильмы, тем более такие, про которые рассказывает Гарагян — ни разу.

Что поделаешь, если эта мода с видеосалонами началась уже после того, как я был призван исполнять интернациональный долг. А при его исполнении женщины бойцам не полагаются. Только разве в виде глянцевых открыток, на которых черноволосые пакистанские и индийские гурии в обтягивающих джинсовых костюмах загадочно улыбались звереющим без женского общества моджахедам и солдатам Большого Северного Брата.

Правда, на втором году службы мой и грачевский опыт несколько расширился в этом плане. И все это произошло благодаря Хуршету — веселому парню из соседней роты...

Была суббота конца августа 1988-го года. Как и полагается по субботам в армии, сначала у нас была «генеральная уборка», говоря языком гражданским, или «ПХД» — «парко — хозяйственный день» по-военному. После ПХД в обязательном порядке устраивалась баня, далее — культурный досуг.

Я уже предвкушал всеми порами свежевымытого тела кайф ужина в палатке с пацанами (ребята притащили с кишлака несколько литров кишмишовки, который мы решили уговорить вместе с двумя сочными арбузами) и удовольствие от нового фильма, недавно привезенного из Союза, как меня выдернул на свежий воздух за палатку Вовка Грачев.

— Слышь, Андрюха, дело есть на сто миллионов! — таинственно зашептал он мне на ухо.

— Ну... — откровенно говоря, Вовкины «дела на сто миллионов» разнообразием не отличались и мне не нравились.

Обычно они заключались в продаже на базаре солдатского обмундирования. Рецепт был прост как все гениальное.

Молодого бойца или «чижа» — так в Афгане называли тех, кто отслужил полгода, включали в группу сопровождения машины, которая по каким-нибудь делам ехала в соседний дружественный кишлак или уездный городишко.

Там ее приезд ждал знакомый дуканщик. Около его лавки машина притормаживала, и за борт летел узел со свернутым новым обмундированием, снятым с «молодого». Взамен афганский барахольщик забрасывал нужный товар: бормотуху «кишмишовку» или импортное шмотье на дембель. «Чижику» же вручалось какое-нибудь рванье взамен его выгодно проданной родной «хэбэшки».

Я не отягощен излишней моралью, но после двух таких поездок составлять компанию Грачу отказался. Почему-то не мог забыть того пацана, Варегова. Вернее, его тело в рваном «КЗСе». Что был надет им перед своим первым и последним выходом в горы. Его «эксперименталку» тоже хотели загнать по известному сценарию.

После смерти Варяга никто на это не решился, и форма болталась на вешалке в каптерке месяца два. Пока наш доблестный старшина не сбагрил ее по своим каналам.

— ...Опять «вешалка»?! — обрушился я на Грача, — Я же тебе говорил!

— Тихо! — Вовка оттащил меня в сторону от входа в палатку. — Девочку хочешь?

— Какую девочку? Ты чо, спятил?! Хочешь, чтобы «духи» за тобой до самого дембеля охотились? А дядя Вася — особист со своей стороны таких горячих пропишет — мало не покажется.

— Не пыли! Хуршета помнишь? Ну, того с третьей роты... Подошел он ко мне перед самым ужином и говорит, что есть маза в ихний публичный дом мотануть...

Хуршет, или как его звали все в батальоне, Хурик, считался нашим должником. Он, таджик — мусульманин, имел плотные связи с афганцами из близлежащих кишлаков. Для солдат он менял харчи и обмундирование на наркоту и шароп. Служил посредником для офицеров ремонтной роты в продаже якобы списанных движков, а в РМО помогал сбывать солярку.

Мы подозревали, что наш бдительный дядя Вася из особого отдела не зря закрывал глаза на эту пахнущую трибуналом деятельность: наверняка парень работал в плотном контакте с разведкой. Но нас это не касалось.

Во время одной из своих операций с двойным дном Хурик напоролся на «духов». И пришлось бы таджикскому хлопцу в лучшем случае с мешком на голове путешествовать в горы, если бы не мы с Грачем, оказавшиеся рядом благодаря стечению обстоятельств...

Тогда мы с Вовкой и еще двумя хлопцами решили глотнуть шаропчика в соседнем кишлаке у знакомого дуканщика. У того двоюродный брат был членом НДПА (народно — демократической партии Афганистана) и служил где-то в Кабуле, а племянник сидел офицером в сорбозовском гарнизоне неподалеку от нас. Поэтому мы ему доверяли. Естественно, в той мере, в какой можно доверять в этой стране кому бы то ни было.

Восток — дело тонкое, но кто не рискует... Тот не пьет шаропу. А его мы решили раздобыть почти официальным путем.

Наш взводный наркоша Щербаков слинял в кишлак за чарсом. Как мы подозревали, к тому же дуканщику Сабибуле. И надо же было такому случиться, что комполка в это время решил устроить проверку личного состава нашего батальона. Наш бат давно славился «неформальными контактами» с местным населением, но у командира для серьезной разборки, видимо, не доходили руки.

Теперь дошли, и во избежание головомойки нужно было срочно разыскивать по дуканам и прочим норам заблудших воинов — интернационалистов. В одну такую поисковую группу за Щербатым ротный снарядил нас. А чтобы компенсировать свое вынужденное шараханье по враждебной местности в надвигающихся сумерках, мы решили взять у Сабибулы канистру вина.

Для обмена прихватили захваченный у «духов» китайский АК с трещиной в стволе. Обнаружить ее можно было только при очень тщательном осмотре, которого наверняка не будет. Поэтому наша совесть была чиста: после первого выстрела автомат должно разорвать и никому вреда он принести не сможет. К этому времени шароп будет мягко булькать в животах и дурманить голову. И волки будут сыты, особый отдел не станет иметь претензий. А овцы, то бишь будущие хозяева «калакова» (так здесь зовут китайские автоматы)... Так это их проблемы...

Четыре вооруженных до зубов интернационалиста по всем правилам военной науки просочились в кишлак. С тыла подобрались к задворкам дукана Сабибулы...

И тут в переулке нас чуть не сбила выскочившая из-за угла фигура, одетая по-афгански, но с физиономией Хуршета:

— Пацаны, там «духи»!!!

Судя по побледневшему доже под сильным загаром лицу, Хурику очень не хотелось путешествовать в горы привязанным к хвосту ишака.

Мы сориентировались быстро: сдернули предохранители автоматов и приготовились встретить хуршетовских преследователей так, как полагается это делать советским солдатам.

...Успели дать только по очереди: «духи», не ввязываясь в свару, дернули в обратную сторону.

В наших интересах не было начинать драку с неизвестным противником. Если сумеем выбраться целыми и здоровыми, то этот случай наверняка станет известным командованию, и доказывай потом комполка, что ты делал в этом кишлаке. Поэтому мы рванули в противоположную от «духов» сторону.

Отсиделись чуток в каком-то проулке и двинули прежним маршрутом. Хорошо еще, что засада нас миновала.

Щербатого мы благополучно нашли у Сабибулы, накачавшегося до бесчувствия анашой. Прихватили тело, обменяли АК с сюрпризом на кувшин с шаропом и пару индийских джинсов на дембель, и без приключений добрались обратно.

— Ребята, я ваш должник... — прочувственно сказал нам тогда Хуршет.

...Черт возьми, настоящий мужчина: знает, чем долги отдавать!

— Ну, ты как? — возбужденно сопел Грач, — Идешь или нет?!

— Не тебя же одного бросать. Кто еще с нами пойдет?

Хурик как проводник и еще один пацан с его роты.

— Как со стволами?

— Хуршет побеспокоился. В своей роте прихватил.

— Не хватятся?

— Автоматы тех, кто на прошлой неделе в Союз на «черном тюльпане» отправились. Все, кто нужно, уже подмазаны.

— Чувствую, Хурик хочет опять свои делишки под нашей охраной творить.

— Да какая тебе разница! — возмутился Вовка, — Тебе же, дураку, лучше: в случае чего майор Пушинский отмажет.

Майор Пушинский был начальником разведки нашего полка.

— Ч-черт, веселая у них работенка — с агентурой в публичных домах встречаться!

— Не разводи философию... — Грача съедало нетерпение.

— Чего ты торопишься? Успеешь еще на кончик подхватить.

— Чтоб у тебя язык отсох...

Мы долго пробирались вдоль сплошных дувалов на противоположную окраину незнакомого мне кишлака. Он находился в зоне ответственности «духов» — я здесь ни разу не был. Месяца три назад мы пытались войти в это селение. Но по дороге напоролись на грамотно расположенную засаду, потеряли БТР, одного убитого и несколько человек ранеными, после чего вернулись обратно.

Говаривали, что потом наша авиация стерла этот кишлак с лица земли. Выходит, что врали: кроме нескольких разрушенных саманных домов на окраине и покосившегося от близкого удара бомбы минарета, следов БШУ я не обнаружил.

Афганское небо уже рассыпало над нашими головами свою звездную россыпь. Вокруг было не видно ни зги. Где-то вдалеке брехали собаки — здесь они тощие и ужасно злые.

Я уже начинаю проклинать себя за то, что ввязался в эту дурацкую авантюру. Тоже мне, половой гигант нашелся — используют тебя в этой разведоперации как последний презерватив, а ты и развесил уши: ах, публичный дом, ах, девочки...

Стоп! Хурик остановился у глухой калитки.

— Здесь! — произнес он первые с начала нашего путешествия слова, — Сначала я пойду. Потом, как только свистну — входите. Не бойтесь: место надежное.

По мне, так это было самое бандитское место из всех, что приходилось посещать в этих краях с разного рода визитами. Чаще всего недружественными...

Ожидание свиста Хуршета затянулось. Меня начали мучить всевозможные дурные предчувствия, поэтому для самоуспокоения я снял автомат с предохранителя (патрон в патронник был загнан с начала выхода за пределы части), вытянул из подсумка гранату Ф-1 и разжал усики взрывателя.

Грач и пацан из роты Хуршета (мне все больше казалось, что таджик соврал: тот был из разведотдела дивизии. Видел пару раз там лейтенанта с похожей моложавой физией) вздрогнув, обернулись на щелчок переводчика огня. Помедлив, они сделали то же самое.

Прошло еще несколько томительных минут и наконец прозвучал долгожданный свист.

Мы с Грачем, оставив у ворот молчаливого «корефана» Хуршета и нырнули в калитку. Перед нами предстал обыкновенный афганский двор: низкий дом с такой же террасой и редкими окнами в саманной стене. За ним чернела еще одна постройка.

— Топайте туда, — вынырнул из темноты Хурик, — Вас там встретят.

— Чем платить будем? — вякнул сипло Грач, — Видимо, окружающая мрачноватая обстановочка проняла и его толстую шкуру.

Я же просто помалкивал, считая мурашки на собственной спине и нежно поглаживая ребристый бок «эфки». Сейчас она была мне милее всех красавиц мира.

— Не ваша беда, — ответил Хурик, — Уже обо всем договорено.

То и дело оглядываясь, сжимая в руках автоматы, мы двинулись к постройке. Она, казалось, была необитаемой: ни огонька, ни звука не доносилось из нее.

— Если что, — прохрипел я Грачу, — Тебе на том свете яйца отрежу!

— Да пошел ты... — огрызнулся мой кореш, но я был уверен, что у него самого на душе было более чем паршиво.

Перед нашими глазами вдруг сверкнул огонек. Качнулся вправо — влево, обозначая открытый проем двери.

Я плотнее обхватил рукой гранату, большим пальцем подцепил кольцо, чтобы суметь выдернуть его одним движением. Если даже навалятся сзади и сдернут автомат с плеча, устроить напоследок маленький фейерверк еще успею.

— Суда... — услышали мы срывающийся женский голос, произнесший русское слово с афганским акцентом.

Я уловил в нем не меньше волнения, чем у себя. Ага, не только мы, но и нас боятся! Это немного успокоило. По крайней мере, если бы хотели завалить или взять в плен, напали бы раньше и не подсылали бабу: афганцы — не европейцы, они редко используют в своих мужских играх женский пол.

Тонкие и сильные пальцы сжали мой локоть и властно повлекли куда-то по длинному темному коридору, в конце которого тускло светила лампа наподобие нашей «летучей мыши».

Я, как овца, послушно следовал за женщиной, укутанной с ног до головы в черное одеяние, почти полностью сливавшееся с окружающей нас тьмой. К запаху пыли, глинобитных стен, острого кизячного дыма — традиционных для афганского жилища ароматов, добавилась заметная струя косметики. Афганки ей не пользуются. Или здесь для них сделано исключение?

Что это — духи, туалетная вода или просто запах обычного крема, которым пользуются все женщины у меня на родине? Странно, но он успокаивает, делает ближе к этой скользящей рядом со мной женщине в черном. Сколько ей лет? По легкой поступи можно сделать вывод, что не больше двадцати.

Перед нами возникает проем в стене, закрытый плотным покрывалом. Женщина отдергивает его, и мы оказываемся в небольшой комнатке.

В углу ее горит светильник. На полу — ковер. Старенький, потертый, он мне кажется привезенным из опочивальни султана, о котором я читал в детстве в «Тысяче и одной ночи». У стены — мягкая курпача, покрывало, множество подушек.

Медный поднос рядом с курпачой. На нем — высокий кувшин, нарезанная дыня на покрытом узорами блюде, виноград, лепешка. Все. Больше в этой комнате ничего нет. Ничего, кроме меня и ЕЕ, источающей едва уловимый аромат косметики. Аромат женщины, запах любви, от которого я успел отвыкнуть.

У нее лицо покрыто платком. Глаза большие, блестящие, испуганно — любопытные.

— В первый раз с шурави? — пытаюсь звуком собственного голоса ободрить ее и себя.

Она кивает головой. Понимает!

Может, ее я и ободрил, но сам по-прежнему нахожусь в растерянности. Что делать дальше? Ни разу не был с...

Язык не поворачивается назвать ее проституткой. В этой женщине есть то, из-за чего обдолбанные фанатики рвутся на наши пули, надеясь в своем мусульманском раю обрести вечную усладу в объятиях гурий.

Женщина потянула меня за рукав, приглашая садиться на курпачу. Медленно опускаюсь на матрасик. Ее руки скользнули по моим и... тут же, словно крылья, испуганно разлетелись, метнулись в стороны.

Ч-черт! Я по-прежнему, как идиот, вцепился в гранату. Совсем забыл о ней.

Чтобы женщина не приняла своего славянского гостя за законченного труса, я извинительно натянуто смеюсь и сдвигаю подсумки с гранатами и автоматными магазинами по бокам ближе к спине, откладываю в сторону АКС. Откладывать-то откладываю, но делаю это так, чтобы его можно было схватить в любое мгновение.

Хозяйка, пытаясь ободрить меня, мелодично вторит моему смеху, больше похожему на воронье карканье. Ее смех молодой, задорный — совсем такой же, как у наших...

Но этот черный наряд, платок на лице, восточный кувшин на подносе и едва уловимый аромат, исходящий, казалось от всего...

Я ловлю себя на желании ущипнуть собственную руку: не сон ли это все? «Мускус, амбра, розовое масло...» всплывает в голове фраза из читанных в детстве книг по Ходжу Насреддина.

Глаза женщины от смеха щурятся, лучатся едва заметными морщинками. Они ее совсем не портят — задорные, лукавые...

Мой мандраж совсем прошел, становится легко и весело.

Она, по-прежнему не открывая лица, протягивает тонкую, обнажившуюся из широкого рукава, руку с браслетом на запястье, наливает из кувшина в глиняный стаканчик темную жидкость.

Я пью крепленое виноградное вино мелкими глотками — будь что будет! — и краем глаза наблюдаю за женщиной.

Она отдвигается от меня в угол, на самый край курпачи. Понимаю это движение как приглашение. Будь что будет! — протягиваю руку к платку, закрывающему нижнюю часть ее лица. Глаза женщины блестят любопытством. «Гюльчатай, открой личико...»

Интересно. Как ее зовут? Надо потом будет спросить...

Ее лицо все ближе, мои пальцы ощущают тонкий шелк платка и — тепло женщины. Жар женщины, который был, есть и будет вне этого страшного мира со взрывами, автоматами, танками и кровью. Его нет, этого мира. Есть только я и ОНА. Пошла к черту, эта война!

Дикий женский крик, не крик даже — визг, отшвыривает меня в сторону.

Кричит не МОЯ — визжат за стенкой. В коридоре раздается отчаянный топот ног. Хватаю автомат, рву предохранитель: женщины так не бегают — «духи»!

Подскакиваю к проему двери. Скрываясь за стеной, направляю ствол в сторону бегущих. Из полумрака появляется первая фигура. Н-на, сука!

Указательный палец замирает на крючке в самый последний момент, когда фигура, которую уже собирался перерезать очередью, начинает вопить голосом Хуршета:

— Что за херня?! Протас, Грач, что вы тут творите?

Я замечаю отделившуюся от стены голую фигуру Грача с автоматом в руках. Он растерянно оглядывается на меня, вытирает пот с лица (обнаруживаю, что вдоль моего позвоночника скользят холодные струйки) и удивленно выдавливает из себя:

— Да хрен ее знает, чего заорала!

— Да ты... — Хурик начинает бешено хохотать.

Вслед за ним улыбается чернобородый афганец самого душманского вида. Наверное, хозяин этого милого заведения.

Мы ничего не понимаем. В груди вместе с облегчением начинает закипать злость — нормальная реакция обломавшегося мужика.

— Хватит ржать! Объясни, что случилось!

— Дубина! — сквозь хохот объясняет Хуршет взбесившемуся Грачу, — На Востоке мужчина никогда не спит с женщиной полностью раздетым. Она его не должна видеть без штанов: мужчина — хозяин женщины, а хозяин всегда должен быть «при параде». А в таких местах, как это, не раздеваются еще из-за простой предосторожности: можно заразу подцепить или фаланга в жопу укусит!

Мы были ошарашены: вот это да! Да какое же это удовольствие?!

Я чешу репу и благодарю небеса, что не успел вляпаться в дерьмо точно так же, как Грач.

— Тьфу! — Вовка обиженно плюется, — Онанизм какой-то!

Он делает попытку снова войти в каморку. Надо полагать, за вещичками. Ответом его невинной попытке звучит повторный отчаянный женский вопль.

Грач, как ошпаренный, выскакивает в коридор, держа в руках свое солдатское барахло. Хозяин борделя заходит в комнатушку и кидает несколько гортанных успокоительных слов. Крики стихают.

Вован отчаянно ругается:

— В мать-перемать, в стоса по истечении поноса!!! — афганский провинциальный публичный дом еще не слышал такого русского мата.

— Все, пора сматываться! — Хуршет прерывает поток высокохудожественной ругани, — Вы тут такой хай подняли, что сейчас все черти «духовские» сбегутся!

Он бросает хозяину несколько отрывочных фраз на дари, тот согласно кивает головой.

Мне совсем необязательно снова заходить в комнату — все вещички, как у добропорядочного римлянина, с собой.

Но все-таки захожу. Она по-прежнему сидит, забившись в угол. В мерцающем свете лампы сжавшаяся фигура женщины кажется мне страшно одинокой и беззащитной перед беспощадным миром. Он снова разбил иллюзию защищенности под крылом любви. Пусть даже случайной.

Ее лицо в тени, и я не вижу выражения глаз. У меня ощущение, что теряю, уже потерял нечто большее, чем случайное обладание женщиной. Потерял тепло иного мира, про который забыли мы все, и которое вдруг пробилось сквозь толщу взаимного ожесточения, отмороженности войны. Погладило душу, дав несбыточный шанс возродиться для другой жизни.

Мне хотелось взять ее на руки, унести отсюда. Куда?!

Я так и не узнал ее имени, не увидел лица.

Всю обратную дорогу мы молчали. Хуршет больше не смеялся, догадываясь, что творится в наших душах. Грач зло и обиженно сопел. Я...

У меня щемило грудь, и кружилась голова от непривычного состояния охватившей душу нежности. Я несколько раз отчаянно мотал головой, чтобы избавиться от нее. И только, увидев посты нашего батальона, усилием воли стер с души случайно залетевший туда росток ненужного на войне чувства.

Задвинул, как под тяжелую гробовую плиту. До лучших времен.

20

Из дневника старшей медицинской сестры Светланы Горбуновой

«Сегодня впервые за последние месяцы приснился Афган. Будто наш полевой госпиталь по ошибке накрыли свои же «грады».

Я мечусь среди разрывов, палаток, сносимых взрывной волной и вспыхивающих, как свечки. Кругом кричат, матерятся, стонут раненые, зовут меня на помощь. Мимо бегут какие-то солдаты, я пытаюсь их остановить — безуспешно. Я реву, как последняя дура (сплю и чувствую, что реву — подушка мокрая), тащу в укрытие солдатика с оторванными ногами, и вдруг — вижу Сергея.

Он несется туда же, куда и все. Размахивает автоматом с круглым диском — ППШ. Кажется, такие были в нашей армии в Великую Отечественную войну.

Я хватаю его за руку, кричу: «Сережа, здесь раненые, их надо спасать!» Он выдергивает рукав из моих пальцев, возбужденно бросает мне в лицо: «Ты ничего не понимаешь! Какие, к черту, раненые?! «Духи» прорвались. Надо отбивать атаку. Иначе всем конец!»

Я запомнила его слова один в один, как и весь сон. Хотя обычно забываю свои ночные кошмары почти сразу после пробуждения...

Сергей вырвался и убежал от меня. Убежал играть в свои мужские игры. Я реву теперь не столько от бессилия, сколько от злости.

И вдруг я наткнулась на сидящего прямо на земле, в пыли, солдата. Он преспокойно курил сигарету и равнодушно поглядывал на творящийся вокруг бедлам. Я едва не споткнулась об него, словно о какой-нибудь пень.

Солдат поднял на меня глаза, и я узнала в нем Андрея Протасова — того самого, из последней партии раненых. Он спокойно посмотрел мне в лицо и произнес:

«Кончай, Свет, дурью маяться. Ты ничего здесь не исправишь. Мы все обречены. Давай-ка лучше посидим, покурим. Ты какие сигареты любишь? Мы в прошлый раз караван накрыли: этого добра было в нем навалом. Даже американские. Хотя, сама посуди, это глупость несусветная: зачем «духам» сигареты? Они же их не курят. Везде в снабжении бардак. И у нас и у них...»

У меня голос от возмущения пропал, а этот тип вдобавок заявляет:

«Слушай, красивая ты баба. Чего ты здесь потеряла? Любви ищешь... Вот только вряд ли ты ее здесь найдешь. Что-то ваши отношения с «кэпом» на любовь не похожи. (Он в моем сне так и сказал — «с кэпом»! Хотя я никогда даже в мыслях Сергея так не называла, хотя знала это его прозвище у солдат). Относитесь друг к другу, словно устав караульной службы соблюдаете: тяжко, но долг блюсти надо».

Стою в растерянности и оглядываюсь, чтобы найти предмет потяжелее и запустить в череп этого хама. Предмета, как назло, поблизости никакого нет. А Протасов пускает последнюю плюху:

«Вид у тебя, Светка, задерганный и несчастный. Ты в последний раз когда по-настоящему любила?»

Эта фраза меня доконала. Стою и думаю: на самом деле, когда это было? С этими мыслями в голове и проснулась.

Если честно, то сон мой — вещий. Сказано мне то, в чем сама себе признаться боюсь: кончились наши любовные дела с Сергеем, кончились. Где прежняя нежность, понимание, желание поддержать друг друга в трудную минуту?

Когда-то он из-за меня променял спокойную должность начальника отделения в Союзе, поскольку мой контракт в Афгане еще не закончился, и остался там со мной на второй срок. Потом вытащил из того ада в этот госпиталь. И я в благодарность осталась с ним. Хотя прекрасно знала о том, что у него есть семья под Ленинградом. Знала, но хотела урвать кусок своего счастья. Пусть здесь, пусть в госпитале на казенных простынях...

А итог? Любовь уходит все дальше и дальше. Неужели она была возможна только там, в Афгане? В аде войны мы ничего не требовали друг от друга, щедро делясь теплом и поддержкой. Сейчас для нас война закончилась, но он не может вернуться из-за меня к своей семье. Считает, что не имеет права бросить ради нашего общего прошлого. Того, что мы вместе прожили за полтора года «за речкой». Долг... Да, Сергей, всегда четко следовал этому понятию.

Долг. Это слово придумали мужчины. Но что удерживает меня? Ведь я прекрасно понимаю, что давно стала для Сергея нелюбимой походно — полевой женой. Любовь мы оставили на том берегу Пянджа. Все лучшее оставили там...

А здесь и сейчас — просто мучаемся от долга перед прошлым.

Семья же — жена и дочь, для Сережи символ мирной жизни. К этой жизни он хочет вернуться изо всех сил. Вернуться к миру. Я же — символ прошлого, символ войны. Пускай самый светлый, но все же...

Все, Сережненька. Пора освобождать тебя от ложно понятого долга передо мной. Пора напомнить, что я — сильная.

Видимо, это моя судьба. Поддерживать мужиков на переломе, а потом уходить в тень. Назад, к тем, кто еще нуждается во мне. Грустная перспектива...»

21

Андрей Протасов

За месяц лежания в госпитале я прочитал все журналы, которые смог найти в отделении, выпотрошив даже запасы в офицерской палате. Потом заскучал и решил заняться общественно — полезным делом. Выяснил, что пару дней назад выписался парень, припухавший на должности старшего нашей столовой. И я надумал устроиться на его место.

Начальник отделения, «кэп», как мы его все зовем, оказался не в восторге от этой затеи. Оказывается, пронюхав про мое университетское прошлое, он задумал припахать меня на должность писаря.

От чернильной работы я уже давно отвык. Да и в университете не особенно любил заполнять тетради конспектами. Поэтому втайне радуюсь, что вовремя сумел обнаружить другую вакансию. Для успокоения «кэпа» убеждаю его, что при необходимости смогу поработать и за писаря, если уж действительно товарищу капитану потребуется нечто срочное. Только после этого он барским жестом отпускает «холопа» на вольные хлеба.

Вообще-то старшим столовой инфекционного отделения считается бабуся из вольнонаемных. Она должна контролировать получение продуктов и раздачу их больным. А также следить за чистотой в помещениях общего зала столовой и «раздатки» — длинной и узкой комнаты со шкафами для посуды, плитой и тремя раковинами, где моются грязные тарелки.

Но бабуся на то и бабуся, чтобы особенно не напрягаться в своей деятельности. Она топчется над нашими грешными солдатскими душами только на завтраке и обеде. Ужин же должен контролировать я. Как и все прочие «приемы пищи» по выходным, когда бабушка — божий одуванчик с чистой совестью возится с внуками.

Мы сами пищу не готовим, а получаем ее в объемистые кастрюли и баки в центральном пищеблоке. Тащим к себе на второй этаж инфекционного отделения и раскладываем по тарелкам в обеденном зале.

Товарищи инфекционные больные, как в ресторанчике, приходят, хавают, и с набитыми животами довольными рассасываются по палатам. Затем посуда моется. После этого этапа столовские едят сами и по примеру остальных собратьев по разуму идут давить подушки в своих палатах.

Естественно, как старший по сроку службы и должности, я занимаюсь только тем, что доглядываю за своей кухонной командой и иногда помогаю таскать продукты из пищеблока в отделение. Работа важная и ответственная. У нее есть две основные сложности: не растолстеть до неприличия на казенных харчах и успевать следить за воровскими поползновениями моих подчиненных.

Подчиненные мне достались шик — блеск, красота. На первом месте стоит Сашка Кулешов или, как я его прозвал, «Путеец с калошной фабрики».

«Путеец» после ПТУ доблестно трудился помощником машиниста в депо родного города Чимкент, что в Казахстане. И случилось ему полюбить девчонку — малолетку, сладкую конфетку. Сладкая эта конфета обладала очень веселым нравом и по этой причине позволяла себя любить не только Сашке, но и еще определенному количеству парней рабочих профессий.

Иными словами, была девчонка обычной малолетней поблядушкой с рабочей окраины, но Кулешов этого понимать не хотел. Любовь, как известно, зла. И Путеец на ее почве надеялся наставить красавицу на путь истинный. Однако Катерина на его тяжкие воздыхания особого внимания не обращала и Сашка из своего легиона кобелей не выделяла.

Путеец, в свою очередь, старался ситуацию переломить в корне: полировал торцы своим «молочным братьям» по любви, обзаводясь фингалами и ушибами чуть ли не семь раз в неделю. Эти бои местного значения продолжались без малого пару месяцев и закончились полной победой нашего героя: конкурентов от катиного крыльца он отвадил.

С самой же Катюшей дело обстояло сложнее. Ухаживание с цветами, шоколадками и несвойственным для рабочего класса шампанским она принимала благосклонно. В подтверждение свое благосклонности порой отдавалась в сумерках под кустами городского парка, но... Единственным и неповторимым Кулешова признавать не хотела.

И Путеец не выдержал: после очередной поездки он принял на грудь граммов двести без закуси и отправился на разборки.

Катя росла без отца, воспитывалась (точнее, не воспитывалась) под присмотром своей матери — женщины лет тридцати двух, бабенки шустрой и беспутной. В Сашкин визит маман оказалась дома и первым делом предложила ему накатить. Катерины дома не было ( «Опять шляется где-то, шалава», — определила нахождение дочери маман).

Санек по наивности души надеялся подобрать ключи к сердцу своей возлюбленной через ее муттер, поэтому от ста граммов портвейна «три семерки» не отказался. Накатив, Путеец поведал историю своей любви катиной родительнице.

Родительница прониклась любовным жаром набивающегося в зятья парня и пообещала наставить на путь истинный свою непутевую дочь. И, в свою очередь, предложила скрепить нарождающийся родственный союз братским поцелуем.

«Братский поцелуй» несколько затянулся и был грубо оборван появлением Сашкиной пассии.

«Ах ты, блядь старая! — ласково обратилась юная нимфа к матери, — Тебе своих кобелей не хватает, теперь у меня стала отбивать! Давно от триппера лечилась?»

На что маман лишь усмехнулась и кокетливо поправила волосы.

«А ты, сучий потрох, — не менее ласково сказала Катюша Саше, — катись-ка отсюда колбаской!»

«Да ты ничего не поняла, — попытался восстановить статус кво Путеец, — Тут ничего не было. Я с тобой поговорить пришел!»

Путеец вырос в далеко не оранжерейных условиях, и на сочные обороты в девичьих устах не обратил внимания. Он предпочитал зрить в корень. На этот раз его зоркий взгляд уловил, что шансы всерьез заявить о своей любви тают окончательно и бесповоротно.

«Чего вы молчите! — заорал Путеец на блудливо улыбающуюся мамашу, — Вы же все знаете!»

«Слушай, мальчик, хиляй отсюда, — лениво произнесла она, — Сопляк ты еще для моей Катерины...»

И тут рабочая душа Кулешова не выдержала...

Что конкретно в пылу гнева и отвергнутой любви он сломал из окружающего интерьера, Сашка узнает только на суде. Выяснится, что немало: два кресла, немецкую хельду, все стекла на кухне.

«Да у вас это раньше покоцано было!» — попытался он вякнуть в свое оправдание, но предприимчивая маман предъявила акты о нанесенном ущербе. И Санек был обречен.

В довершение к приговору суда «два года на стройках народного хозяйства с выплатой нанесенного ущерба», иными словами, «химии», Путеец получил приговор на всю оставшуюся жизнь.

Уже когда Сашка был под следствием по обвинению в злостном хулиганстве, его посетила мать Кати, которая без обиняков заявила: «Катька — то беременна! Ты же с ней, сукин сын, спал! Женись еще до приговора, а то под статью за совращение несовершеннолетних подведу!» Путеец скрипнул зубами и женился. Сюжет прямо по Василию Шукшину.

Оттарабанив два года на Самаркандской калошной фабрике, где в чаду и угаре от устаревшего на пятьдесят лет оборудования Кулешов обеспечивал регион популярной там обувью, он, от греха подальше, ушел в армию. Чтобы, как он мне сказал, не сесть снова. На этот раз — за убийство своих родных и любимых жены и тещи. Тем более, что Катерина никакого ребенка на свет не произвела: сделала аборт вскоре оформления формальностей с женитьбой.

Военком долго не хотел призывать Путейца на военную службу из-за его недавней судимости. Но, проникшись душещипательной историей парня и наведя справки о моральном облике его новообретенных «родственников», сделал исключение.

Еще во время прохождения курса молодого бойца Кулешов написал рапорт с просьбой направить его в Афганистан. И делал это до тех пор, пока командование не удовлетворило желание настырного солдата.

— Ты чего в Афган рвался, Путеец? — я спросил его. Отделение было накормлено и мы могли себе позволить поваляться на койках, — На дурака, вроде, не похож: ведь наверняка знал, что там медом не намазано.

— Злой я был, как не знаю кто. Чувствовал, что рано или поздно на своих в роте сорвусь. Лучше уж на «духах»...

До «духов» Путеец не доехал. В таджикском городке Пархар он подхватил гепатит и второй месяц отдыхал от тягот и лишений на простынях госпиталя. Сашка попал в автомобильные войска, и поэтому с выводом войск война для него не заканчивалась. Надо же кому-то было возить грузы для Наджибуллы и его сорбозов.

— Армия, конечно, дурдом, — разглагольствовал Путеец, лежа на госпитальной койке, — Но дома дурдом больший. Если выживу, то дембельнусь и подамся на какую — нибудь комсомольскую ударную стройку. На БАМ, например. Там железнодорожники и водители требуются.

— Ты же судимый, Путеец, — подначивал я его, — И из комсомола тебя исключили. Тебя же не возьмут.

— Это меня в контору бумажки строчить не возьмут, — усмехался Сашка, — А маневровые тепловозы по вечной мерзлоте водить камикадзе всегда требуются.

... Вторым мои бойцом в кухонной команде стал Картуз из городка Волжского, что находится в Волгоградской области.

Криминальным прошлым Мишку Картузова Бог тоже не обидел. Сколько себя помнил девятнадцатилетний Картуз, у него всегда были неприятности с правоохранительными органами. Забрался как-то восьмиклассник Мишаня с товарищами в строительный вагончик за патронами от монтажного пистолета, чтобы их потом на рельсы класть или в костер кидать — повязали и в детскую комнату милиции на учет поставили.

Подумаешь, строительные патроны, а вони... Особенно в школе, где классный руководитель целый час перед всем классом мозги канифолила. А когда он за час общественного позора ей в квартире окно выбил, натравила участкового, чтобы тот каждый день к Картузовым родителям заходил. Проверить — чем это Мишенька дышит.

И надо же было такому случиться, что дышал на тот момент Миша клеем «бээф» в подвале своего родного дома. А участковый, бдительный такой, туда нос сунул. В итоге была крутая отцовская порка, растянувшаяся по времени аж на неделю. Как это делается? Все просто: приходит батяня с работы и за ремень...

Не вынес Картуз такой жизни и дал тягу из дома. Напоследок купил в аптеке с помощью доброго дядечки пачку презервативов, насыпал в них хитрого химического состава, приобретенного там же, и сунул эти бомбы в бензобаки учительского «запорожца». А также — милицейского «уазика», что за участковым заехал...

Бензобаки, естественно, рванули, а «народный мститель» Картуз оказался в спецприемнике для несовершеннолетних. Хорошо еще, что в машинах никого не было, а то после спецприемника Мишка поехал бы в колонию для несовершеннолетних, а не в спецПТУ...

— ...Ненавижу ментов, — скрипел зубами «Робин Гуд» из Волгоградской области, нежно поглаживая вытатуированную на кисти кошачью морду.

С учетом богатого по малолетству криминального прошлого и отсутствия смягчающих обстоятельств в виде стерв — баб, как у Путейца, Картузу был обеспечен стройбат. Там он честно отработал год, строя в песках никому не понятный секретный объект, потом заскучал по цивилизации. Поэтому разбавил в воде мочу заболевшего желтухой товарища, заработал болезнь Боткина и поехал осваивать культурную жизнь в инфекционном отделении госпиталя.

И хотя истэблишмент мои бойцы не уважали, но неофициальный авторитет чтили. Афганский опыт принимался «урками» безоговорочно. Поэтому претензий к ним с моей стороны в служебное время не было. В свободное же ни могли творить, что хотели — это меня не волновало.

— Слышь, Андрей... — обращается ко мне Путеец.

Я недовольно поворачиваю к нему голову: только что с превеликими трудами раздобыл номер «Советского воина» с повестью об американских рейнджерах в джунглях Латинской Америки и не хочу, чтобы отвлекали от занимательного чтива. На основе своего военного опыта вижу, что процентов шестьдесят из описанного здесь — чистейшая галиматья, но читается занимательно.

У нас в палате — тихий час после обеда. Отделение накормлено, посуда вымыта, свой личный состав я побаловал не просто борщом, каким питались все остальные, а со сметаной. Ее я выменял в центральном пищеблоке на три пачки сахара. Ребятишки, работающие там, судя по всему, гонят самогон, и поэтому лишний сахар им никогда не мешает.

Откуда у нас взялся лишний сахар? Уметь надо! — отвечу на этот дурацкий для любого работника общественного питания вопрос. Отделение пьет сладкий чай и странный кофейный напиток из ячменя с соответствующим названием «Народный»? Пьет! А это главное. Экономика должна быть экономной — учил в недавнем прошлом покойный Леонид Ильич. Вот мы и экономим. С каждого ведра жидкости у нас остается полпачки сахара. Он копится не по дням, а по часам и я думаю, что скоро буду его солить...

— Слышь, Андрей... — полусонно бухтит на соседней койке Путеец.

— Чего тебе?

— Анаши хочешь?

— Откуда вял?

— А ты чо, прокурор? Где взял... Из дома прислали. В письме. Не знаешь, как это делается?

Я знаю, как это делается, чтобы обмануть нашу военную цензуру, имеющую привычку выборочно просматривать письма личного состава. С другой стороны, не могу понять глупости Путейца, попросившего друзей прислать анаши из Казахстана, когда здесь, в Средней Азии, этого добра хоть обдолбайся до посинения.

— Будешь, говорю? — щедро предлагает косячок мой подчиненный и он же — мой приятель.

В Афгане я несколько раз пробовал курить чарс. Ничего из этого хорошего не вышло. В первый раз чуть не стошнило. Во второй к тошноте прибавились ватные ноги. В третий раз стало жутко весело. Что бы вокруг меня не говорили, хохотал до коликов в животе.

На этом разе я плюнул на это занятие, так и не дождавшись небесных глюков, про которые мне рассказывали знатоки. К тому же всегда перед глазами был живой пример в лице Щербатого и еще парочки заядлых ротных наркош. Эти ради косяка шли на все. Нужно мне дохнуть на боевых, если перед этим не поймал кумар, и иметь при этом перевернутую психику? От этих наркоманов никогда не знаешь, чего ждать: то ли объяснения в любви, то ли выстрел в спину. В гробу я видал такую плату за «божественные видения».

— Не буду, — ответил я Путейцу, — Если хотите пыхнуть — вперед, мешать не буду. Но чтобы к ужину поднялись: народ кормить нужно. Если не поднимете с Мишкой свои жопы с кроватей — контужу.

— Не бзди, все будет чики — пики.

Я снова берусь за журнал. Но мысли от героических похождений рейнджеров Юйес Ай помимо воли начинают возвращаться к делам более прозаичным. Чертов Путеец, весь настрой сбил!

Вспоминаю, что надо занести оставшийся сахар и полбанки сметаны нашим парням, что лежат в терапии. У них в отделении воруют наверняка не меньше, но кормят хуже, чем у нас в инфекционном. Да и своей руки в кухонной команде у моих корешей нет.

Раскладка продуктов — тайна на уровне мироздания, простому смертному ее не постичь. Это я усвоил не сразу.

Едва появившись в столовой, я решил навести свой порядок: сдал выдавать столько, сколько положено. Сгнили спички, подложенные в формочку для выдавливания пайков сливочного масла (должно быть ровно тридцать граммов, а со спичками получается около двадцати) — отлично, новые класть не будем. Пусть ребята получают полновесную пайку. Сахар в чай или кофейный напиток — как полагается: две пачки на большую кастрюлю!

Отделение рубало и радовалось. Но я стал замечать странные вещи: продуктов на всех стало не хватать. В итоге моя кухонная банда, привыкшая к жирным пайкам, лишилась их вовсе. Все, с учетом наших законных порций, уходило на столы.

Мой команда особенно не роптала, поскольку я отделывался щедрыми гренками вместо первого-второго и масла на десерт. Слава Богу, белого хлеба и свежих яиц у нас еще хватало. Запахи от свежеезапеченного хлеба плыли по всему отделению. Бойцы, бродя по коридору, завистливо ругали «оборзевших столовских». Знали бы они причину этих запахов!

Однако вскорости наш шеф — бабуся заметила неладное и провела служебное расследование. В итоге спички в формочку благополучно возвратились и нормы в закладке сахара и раскладке творога стали прежними.

И всем все сразу стало хватать. Больные побурчали было по поводу урезанной пайки, но поскольку она не стала меньше той, к какой они привыкли раньше, бунта на корабле не случилось. Просто все посчитали, что новый старший столовой решил побаловать отделение в честь своего назначения на должность.

— Балда ты Ивановна... — ласково выговаривала мне бабуся, — Ты забыл, что в пищеблоке тоже себя не забывают? А на складах? С начальством делиться надо? — Надо! Вот откуда недокладка продуктов идет. Мы — то что... Мы — нижнее звено, только их грехи покрываем. Да и на них равняемся... Будешь по чести всех кормить — половина твоих ребят вообще с голоду помрет. Вот тебе и ответ на вечную российскую загадку: все воруют, и все равно никто с голоду не пухнет.

Ты уж меня, старую, послушай: я на этом все зубы съела. Раньше, по молодости, тоже принципиальная была. Ох, как меня колотили, за принципиальность -то мою... А потом нашелся умный человек — объяснил...

...Воровство такое... — продолжала развивать свою мысль до сих пор не оцененная нами по достоинству Дмитриевна, — не дюже вредная вещь. Больше живота все равно не съешь, а украденное с собой на тот свет нее возьмешь. Можно, конечно, за границу отправить, но граница у нас на замке. В общем, таким образом, еще одно распределение между людьми происходит. Скажу тебе: более справедливое распределение, потому что берут люди то, что им недодают.

— Так, по-вашему, выходит — тырить все, что не приколочено, справедливо? — не выдержал я.

— А это смотря кто и почему, как ты выражаешься, «тырит». Начальники — от жира, остальные — от недостачи. Начальники на это глаза закрывают, потому что уверены: придет время — можно и кулаком по столу стукнуть, обратно потребовать. Мол, дали тебе попользоваться — хватит. И выгребут тогда эти вторые закрома Родины, как миленькие. Историю изучал, про раскулачивание слышал? Сначала вам, товарищи крестьяне, земельку и НЭП, а потом — отдай все обществу и не греши. Вот тебе и вся система распределения.

А что до закона...

Так у нас, в России, все люди — живые человеки. Не хотят, да и не умеют они под единый ранжир выстраиваться. Может, в других странах и получается у кого, а у нас — нет. Там, в тех странах, привыкли, как в чуланах, жить. А нам простор подавай, в ящик не загонишь...

Я смотрел на бабку, вытаращив от удивления глаза: вот тебе и «божий одуванчик»! Откуда она все знает?! А ведь действительно, дисбат в армии тем и страшен, что блюдут там воинские уставы строго и до абсурда. Там нет никакой отдушины для чисто человеческих отношений между власть имеющими и подневольными. Все покрывает ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО ПУНКТ УСТАВА — параграфом любые дела легче прикрыть и будешь ты при этом спать со спокойной совестью.

— Ты что, милый, на меня с таким удивлением смотришь? — улыбнулась бабушка, — Я ведь не всегда на кухне работала. У меня отца, комдива, старого боевого товарища Блюхера, в тридцать девятом забрали. Мне тогда восемнадцать лет было: понимала, что к чему. На фронте друзья отца по гражданской не дали на передовой санитаркой сгинуть, в штаб армии перевели. Так что жизнь я видела с разных сторон.

Перед войной Сталин наподобие немцев свой параграф хотел для народа установить. А тут война случилась, и все стало на свои места: где оказались немцы со своим порядком, а прочие европейцы с верой в закон и цивилизацию? То — то.

... Ну, ладно, — одернула себя Наталия Дмитриевна, — Заболталась я с тобой. Делом пора заниматься. Так вот, скажи своим архаровцам, чтобы в следующий раз большой бак лучше мыли. А то пожалуюсь капитану, и он вам всем свой параграф пропишет...

22

Андрей Протасов

Полпятого. Пора поднимать хлопцев с коек и идти за ужином.

Захожу в свою палату. Раскумаренный Путеец дрыхнет на животе лицом в подушку. Трясу его за плечо. Безрезультатно.

Беру одной рукой за шиворот, другой — под пятую точку человеческого тела, и, как нашкодившего кота, поднимаю над койкой. Бросаю вниз. Жалобно стонут пружины, но реакции никакой. Этот шкодливый «кот» скорее похож на кота подохшего. Даю пинок под сетку. Путеец вякает что-то во сне и продолжает сладко дрыхнуть.

Я на время оставляю его в покое: у меня есть в запасе еще полчаса, пусть отлежится. Иду в соседнюю палату поднимать Картуза.

Второй мой боец оказывается покрепче: после пары сильных пинков под сетку кровати, оттягивавшийся после анаши Мишка вскакивает, как новенький. Я беру в помощники «бескорыстного борца с ментами» и иду поднимать «химика с калошной фабрики».

Мы возимся с ним около двадцати минут: трем уши и нос раздираем веки. Мишка «зажигает спички» — щелкает пальцами о зад Путейца. По своему опыту знаю, что это довольно болезненная штука, но Кулешов не подает признаков жизни.

Разошедшийся мой младший компаньон подбирает под кроватью вырезанный из журнала заголовок рубрики «Поговорим об интимном» и приклеивает его канцелярским клеем к заднице Путейца. Мы хохочем пять минут до коликов.

Однако смех смехом, а дело делать надо. Стаскиваем Кулешова за ноги с кровати. От удара физиономией о линолеум палаты он приходит в себя.

В «раздатке» всучиваем Сашке огромную кастрюлю. Путейца с ней швыряет из стороны по коридору. Кастрюля отчаянно гремит крышкой. Того и гляди, дежурная сестра догадается, что со столовскими сегодня творится что-то неладное.

Сегодня дежурит Светлана, и мне больше всего не хочется предстать перед ее глазами в таком идиотском виде: укрощающим обкурившегося бойца, который в свою очередь укрощает взбесившуюся кастрюлю.

Еще раз звякнешь, — угрожающе подношу кулак к носу Путейца, — Порву, как плюшевого. Картуз! За каждый звяк давай ему пиндель.

Звяк — удар. Звяк — звяк: еще два удара. Похоже, раскумарившемуся Мишке нравится отвешивать в полной безнаказанности плюхи своему корешу. После пятого удара кореш старается идти по самой середине лестничного пролета, чтобы не биться о стены и не звенеть. Со второй попытки это у него получается.

На обратном пути наша вихлястая троица встречает прогуливающуюся по дорожке госпитального сквера парочку. Это были Гарагян с медсестрой Леной.

Я познакомился с Леночкой на следующий день после прибытия в госпиталь: она брала у меня кровь для анализов.

— По-моему, вам это лишнее, — сказала она мне тогда, — И так видно, что у вас желтуха: белки можно смело назвать желтками. Интересно, вы везде такой желтый?

При остром случае болезни Боткина человеку не до шуток, и я оставил без ответа ее сомнительную остроту. И впредь старался избегать встреч с этой чересчур уверенной в себе девицей. А тут, смотрите-ка, Вагон добился на этом фронте больших успехов...

— Слышь, Андрюха, — Путеец сопит у меня за спиной с ведром, полным кашей. На свежем воздухе он уже отошел от дури и даже захотел пофилософствовать, — Почему бабы чаще всего на всякую сволочь западают, а? Любому мужику, пообщайся он с этой вагонной шушерой пару деньков, сразу будет видно, что это за овощ. А бабы не видят. У них что, мозги по-другому устроены?

— А ты у своей жены не спрашивал?

— Не успел, — возмущенно звякнул крышкой ведра Сашка, — Мы с ней вообще ни разу о нормальных вещах не говорили. О чем с ней говорить? В башке у Катьки всего одна извилина, да и та только мечтами о шмотье забита.

— Ну, сам выбирал — вставил я фразу в Сашкин монолог, — Кстати, почему только шмотками? А мужиками?

— Мужики для нее были только прямым каналом для получения шмоток.

— Каким-каким каналом? — встрял Картуз, — Прямым? Это в каком смысле? Она чо, любила через зад, что ли? Как это грамотно называется — анальный секс?

— Ты, уркаган, вообще молчи! — оборвал его Путеец, — Что ты в своих «зонах» видел, кроме решетки и педиков? Вскормленный в неволе орел молодой!

— Слушай, ты, падла... — завелся с пол оборота Мишка, — Я сейчас тебя вот этим ведром... Да ты у меня его в одиночку схаваешь. Без хлеба.

— А пупок не развяжется?!

— Хватит! — оборвал я зарождающуюся ссору, — Детишки малые. Харчи разольете, в родные роты отправлю!

Естественно, я не имею права отправлять своих помощников в их части. Однако упоминание о неминуемой каре за лишение ужина целого госпитального отделения в полсотни человек разводит ребят по разные стороны ринга.

Мне, конечно, на отправку в часть наплевать, поскольку дембель и в Африке дембель: какая разница, где его дожидаться — в части или здесь? Но Мишке в свою пустыню ехать не хочется. Поэтому «Робин Гуд из Волгодонска» возмущенно сплюнул в сторону и замолчал.

— Ну что, Андрей, — не унимался Путеец, — Почему бабы на всякую сволочь западают, а?

Мне почему-то не хотелось развивать эту тему. И я ответил Сашке:

— Ты сам уже на этот вопрос ответил. И вообще, чего ты ко мне прицепился — самого умного нашел? Отвянь.

— Такая красивая бикса, и болтается с таким придурком, — удивленно пробормотал себе под нос Путеец и «отвял».

Действительно, чего тут говорить: чужая душа — потемки. Хотя этот разговор не был случайным. Для моих бойцов уже не является секретом, что на самом деле представляет из себя наш старшина отделения. Нет, я не рассказал ребятам о гарагяновской «службе» в роте — он и в госпитале успел наследить.

Для нас, входящих в круг «центральных» фигур отделения, не является тайной, что Вагон обзавелся гражданской одеждой и ходит регулярно в самоволку в город. Там он, предварительно собрав деньги со всех желающих, добывает водку и анашу.

Я не моралист и мне наплевать на бурную деятельность Гарагяна и тех придурков, что травят свою желтушную печень паршивой азиатской водкой. Моей столовской братии — тоже. Они бы и сами не прочь вкусить этих запретных удовольствий, да денег нет, а в долг Гарагян не дает. Продавать что-либо из казенного имущества, чем балуются некоторые олухи у нас в госпитале, своим я категорически запретил: насмотрелся в свое время на этот бардак в Афгане, и второй раз наблюдать за ним уже здесь не хочется.

Нас разозлила совершенно другая история.

Откуда-то из дальнего гарнизона в госпиталь привезли очередного менингитчика. Здоровый, даже красивый парень, успевший послужить каких-то два месяца, был при смерти. В реанимации его откачали слегка, затем переправили в наше отделение, в отдельную палату.

Именно наша команда тащила носилки с пацаном по узкому лестничному пролету на второй этаж. И Светлана, сопровождавшая их, тогда сказала мне, что этот случай довольно тяжелый, и если парень выживет, то останется дауном. На глазах Светы, наверняка повидавшей немало, на глазах блестели слезы. Действительно, от таких известий кого хочешь покоробит: Да и по мне, уж лучше пулю в башку, чем так...

К больному вызвали мать. Простая женщина, работница какого-то комбината, воспитывавшая сына одна, она заняла денег на дорогу у соседей и поехала за тридевять земель ухаживать за сыном.

Чтобы она не тратилась на питание, мы со своей кухонной мафией решили ей помогать, чем можем. Женщина пыталась отказаться, на что мы ответили: «Питание вашему сыну по полной программе все равно положено. А он, кроме капельницы, ничего не принимает. Так что не стесняйтесь: чужое вы не едите».

Уговаривал Мишка Картуз. Не знаю, что он там наболтал от себя лично, но, в конце концов, женщина согласилась. Мишка от всего этого даже изменился: стал меньше ругаться матом, гонять салаг по своей палате и принялся собственноручно носить еду в отдельную палату.

Со своей стороны провела агитацию и Светлана: уговорила капитана, чтобы тот пробил для женщины дополнительный паек из центрального пищеблока. А во время своих вечерних дежурств часто засиживалась у нас на кухне, беседуя на разные темы. Получилось, что совместное наше участие в беде человека, как-то всех сплотило...

На меня эта история повлияла еще более странно: стал ревновать Светлану к капитану, хотя вида не подавал. Но разве можно провести женщину в сердечных делах? Светка заметила перемену в отношениях и тоже стала как-то выделять меня из общей толпы больных. В ее взгляде стало чуть больше теплоты и участия. Она вела себя со мной, как любящая старшая сестра. Впрочем, я бы предпочел быть не братом, пусть даже любимым, а кем-то другим...

И эту госпитальную идиллию разрушил чертило Вагон!

Он напоролся на патруль среди рядов «зеленого базара», где встречался со своим торговцем анашой. Чтобы не оказаться, как минимум, на «губе», а максимум — загреметь под суд (СССР — это тебе не Афган, где на баловство с наркотой смотрели сквозь пальцы), ему пришлось бросать товар и обращаться в бегство. Но на этом неприятности старшины не закончились, а только начались: пацаны, авансом заплатившие за чарс, требовали деньги или товар. У Вагона не было ни того, ни другого. За такие вещи в Азии перерезают глотку от уха до уха...

И наш Вагончик не придумал ничего более мудрого, как попытаться занять денег у несчастной солдатской матери. Бедная женщина, смотревшая на всех больных солдат в инфекционном отделении, как на детей, попавших в беду, едва не дала ему искомой суммы. Сколько конкретно, мы не знали, но были почти уверены: это были все ее деньги.

Сделать это помешала Светлана. Какой-то «доброжелатель» (или попросту «стукач») ей протелеграфировал про очередную аферу старшины, и она вовремя его остановила. Я был более чем уверен, что эта история стала известна капитану, и над головой Гарагяна стали сгущаться тучи.

Почему-то меня это не радовало. Нет, никто не возражал против туч над макушкой проходимца. Просто меня мучила обычная ревность: капитан поимел эти сведения через Светлану, которая, в свою очередь, ни за что не рассказала бы ему об этом (решив проблему своими силами), если бы не их близкие отношения.

В народе говорят: ревность — признак... чего? Правильно. Но я осознавал, что это самое «чего» в моем нынешнем положении ранбольного солдата не имеет никаких шансов. Более того, сестринское отношение Светланы ко мне уже начинало раздражать. Я понимал, что эта злость несправедлива к ней, но ничего не мог с собой поделать...

После бессонной ночи, наполненной этими размышлениями, я решил завязать свои чувства в узел. И чтобы отвлечься, принялся со своими урками готовить план страшной мести Гарагяну. А последняя встреча Гарагяна с медсестрой Леной нас только раззадорила.

— ...Бабы — дуры! — по-прежнему не может успокоиться идущий с ведром каши у меня за спиной Путеец.

Я возвращаюсь из своих мыслей и мечтаний на грешную землю. Возвращаюсь, чтобы снова улететь. До кухни еще двести шагов, за это время можно многое вспомнить и обдумать...

Подумать только, еще совсем недавно я склонялся к выводу железнодорожника! Для этого достаточно было вспомнить историю, что случилась с моим землячком полтора года назад...

С Олегом Синичкиным мы нашли общий язык с первых дней службы. Вместе тягали наряды, терпели наезды «черпаков». Поэтому было вполне естественно, что он рассказывал мне о своей жизни, а я в ответ делился воспоминаниями о себе. Прошлое на сером фоне действительности казалось нам необыкновенно розовым, полным романтики и светлых чувств. А какие же чувства без любимых?

Не раз и не два Олег заводил разговор о своей девушке, что ждала его в Ярославле.

Я смотрел на ее фото и в глубине души удивлялся эпитетам, которыми награждал свою подругу Синичкин: нежная, умная, тактичная. И уж, естественно, красивая. Я видел подругу Олега на вокзале — девчонку, перемазанную тушью, размокшей от слез, с распухшим носом и осипшим от рыданий голосом.

Она висела на шее Синичкина, и что-то бубнила ему на ухо. Поэтому ничего общего со словами, которыми награждал эту девчонку мой товарищ, я найти не мог. В итоге я пришел к мысли, что мой друг сумел найти в девушке нечто, не поддающееся расшифровке с первого взгляда.

Я тактично поддакивал рассказам Синичкина о его любви в течение полугода, пока перед отправкой в Афган мой зема не поехал в отпуск. Тогда на имя командира полка пришла телеграмма от сестры Олега, сообщавшей, что у его отца случился сердечный приступ. Дома Олег выяснил, что никакого приступа на самом деле не было, просто хитрая сестренка решила дать своему братцу отдохнуть от тягот и лишений военной службы.

Для Синичкина этот отпуск был тем более желанным, что он знал: вскорости нас может ожидать «заграничная командировка». А какая может быть «командировка» у солдат срочной службы, как не в Афганистан? Тут и к гадалке можно было не ходить.

А тут такое счастье, да еще со свиданием с желанной и любимой...

Но приехавший обратно по истечении десятисуточного халявного отпуска Синичкин радостью не светился. Неделю он вообще ходил букой, пока не решился рассказать о причине своего мрачного настроя. Оказалось, что его нежная, тактичная и умная, писавшая в течение шести месяцев чувствительные письма отважному защитнику Родины, слюбилась с другим и даже заработала на этой почве беременность. Причем ее живот к приезду Олега можно было увидеть без бинокля за пятьдесят метров.

В итоге солдат набил морду будущему папаше и случайно, как показалось ему, встретился со своей беременной любовью. Однако в первые минуты разговора выяснилось, что не случайно: нежная и тактичная специально его подкараулила, чтобы рассказать, какая она дура, и как она его по-прежнему любит. А письма она писала, чтобы ее любимый служил спокойно...

После всех этих шекспировских мотивов Синичкин долго бродил по казарме с задумчивой репой и пытался понять: что она хотела этим сказать? В итоге пришел к выводу: «Зря я ее не трогал. Хотел, чтобы все по-людски было, со свадьбой. А если тронул бы — наверняка дождалась».

— Точно, — подтвердил Валька Малинин из Москвы, считавший себя опытным ловеласом, рассказывавший о своих похождениях везде, за исключением разве только солдатского сортира, — Вы должны были быть идеальной парой. Она перед отправкой думала точно так же, как ты сейчас. И решила, что ты ее не любишь. А если любишь, то сейчас. И хрен его знает, что у тебя будет в голове через два года, когда ты вернешься. А молодость проходит! В общем, Синя, не грусти: все к лучшему, найдешь себе другую. Наверняка такую же: бабы созданы на свете для того, чтобы нам скучно не было!

23

Из дневника Светланы Горбуновой

«Сегодня поговорила с Сергеем. Расставила все точки над «и».

Он не оставил от моих слов камня на камне — это Сергей умеет. Но все равно не убедил в своей правоте. Раньше убеждал, а сейчас нет. Он это чувствует и злится: увы и ах, его милый Светок — Горбунок выходит из-под власти! Конечно, он не будет мне мелко мстить — это не в правилах Сергея. Дрянную душонку я бы не полюбила. Но все же...

У него, кроме злости, есть еще великолепное чувство уверенности в себе. И эта уверенность, что он сможет подавить спонтанно возникший бунт на корабле, выводит меня из себя.

Наверное, это оттого, что боюсь: рано или поздно он подавит меня свое волей и все вернется на круги своя. Не хочу. Хочу совершить что-то безрассудное, возможно, даже нелепое, но то, что навсегда отдалит Сергея от меня. Пусть даже я потеряю уважение в его глазах. Пусть.

Что сделать? Организую интрижку с солдатом. А почему бы и нет?! Вон Ленка не может жить без своего Вагона. Отвергла все офицерские ухаживания и мои предупреждения, что Гарагян не совсем то, за кого себя выдает. Отвергла и любит всем назло.

Введем новую моду: долой командный состав, все на согревание бедных солдатиков!!! Фу, пошлость...

А что ты одергиваешь себя, подруга? Ведь признайся в глубине души, что ты не зря написала эти строчки? Признайся хотя бы перед собой, что тебе нравится Протасов. А? Ага! Попалась! Пишешь эти строчки и краснеешь!...

Господи, какая же я дура! Вдруг этот дневник попадет в чужие руки? В последнее время я стала слишком много ему доверять...

Уходишь от темы, Светлана.

И все-таки Протасов... Нет, он не подойдет. Чтобы насолить Сергею, нужно связаться с кем-то вроде Гарагяна. Это точно не удержится от желания рассказать во всех курилках о своей новой победе.

А Андрей... Андрей явно не годится для инструмента мести.

Дорогуша, вам не кажется, что вы снова краснеете над бумагой?»

24

Андрей Протасов

В жизни бывают моменты, когда незначительные события или мелкие приключения, связанные с не менее мелкими людьми, приводят к большим переменам. Романтики прошлого века называли их «посланцами Ее величества Судьбы».

Для меня таким посланцем стал некий Артур Нурмухамедов. Он был призван в армию откуда-то из Кара-Калпакии, по этой причине его звали просто «Колпаком». Кроме минингита, от которого этот худощавый, ниже среднего роста парнишка лечился уже второй раз в жизни, он страдал другой неизлечимой болезнью: он крал все, что попадалось под руку.

В научных кругах эта дурная болезнь известна как клептомания. Но широким солдатским массам подобные мудреные вещи были неизвестны. Поэтому Колпака добросовестно лупили товарищи по роте за очередную пропажу зубных щеток, лезвий для бритья или запасных портянок.

Наверное, он бы отправился домой раньше срока по причине приобретенной инвалидности, но ему повезло — загремел в госпиталь. Здесь Колпак отличился сразу же, как встал на ноги: спер у комиссии врачей белые халаты. Ну, зачем этому дураку нужны были халаты? Он даже на подворотнички не годились. Впрочем, он этого сам не знал.

После халатов стали у ребят пропадать полотенца, тапочки и тому подобная дребедень. Народ страдал. Причем, больше всего солдатская общественность мучилась не от самого факта воровства: украденное находилось быстро, ибо все знали, у кого искать.

Народ мучился от сознания, что было невозможно наказать проверенным способом — Колпака нельзя было бить по голове. Поскольку таким образом менингитчика можно было сразу отправить на тот свет. А экзекуция по остальным частям тела не приносила результатов. За девятнадцать лет жизни Колпака лупили несчетное количество раз, от этого его тело стало резиновым и невосприимчивым к боли. Может быть, удар по набалдашнику и вернул бы заехавшие шарики за ролики на нужное место и излечил бы человека от редкой болезни, но...

Тогда бы он имел репутацию честнейшего разве только в аду, где Колпаку было самое место. При том, что «доктор», вылечивший его, имел все шансы отправиться в «зону». По этой причине вора трогать боялись. Он это знал и наглел на глазах.

Долго ли, скоро ли, но добрался Колпак и до моей епархии.

После возвращения спичек в формочку для выдавливания паек сливочного масла, у нас возникли проблемы с его излишками. Сначала репы раскормили мы, потом взялись за дистрофиков нашего отделения из числа салаг. Но таких у нас было немного, поэтому «проблема перепроизводства» не решалась. И тогда к делу подключился Колпак...

В один далеко не прекрасный вечер все лишнее масло исчезло. Служебное расследование моих «спецов по уголовному праву» не было слишком долгим. Колпак с позором был извлечен за ушко на солнышко, когда после отбоя давился маслом без хлеба у себя на койке под одеялом.

Требовалась кара. Но какая? Я стоял перед сволочью, нагло усмехающимся мне в глаза, и не знал, что с ним делать. Очень чесались кулаки, но из-за двухсот граммов сливочного масла пополам с маргарином и патологического вора, которого могли исправить только могила или опытный психиатр, на «зону» идти не хотелось.

Я ограничился высказыванием типа «ах ты, сука», врезал ему в солнечное сплетение и вышвырнул прочь. Однако за дверью Колпака ждала братия, более искушенная в подобных вопросах.

Путеец и Мишка деловито скрутили «крысу» и уволокли в палату. Там раздобытой невесть где прищепкой Колпаку зажали нос, чтобы он имел возможность дышать лишь ртом. Затем начали заливать в него подсолнечное масло, специально добытое для этой цели в пищеблоке.

Колпак икал, давился, пускал пузыри, но гоп — команда была неумолима. Лишь только влив в его глотку не менее стакана, ребята «крысятника» милостиво отпустили. И то только после того, как связали по рукам и ногам и оттащили в туалет, где бросили лежать на полу.

Клептоман должен был пролежать там вплоть до утреннего обхода. Из мужиков в медперсонале был только кэп — он-то и мог освободить поганца по приходу на службу. Остальное народонаселение отделения, включая больных офицеров, уже было в курсе подвигов Колпака, симпатий к нему не питало и распутывать не собиралось. Тем более, что на глазах пышущей местью солдатской толпы поганец превращался в засранца: масло в его желудке начало приносить ожидаемый эффект.

Через час для очистки совести я зашел в сортир удостовериться, не захлебнулся ли парнишка в собственном дерьме. Удостоверившись, что он добросовестно плавает в них, изрыгая ругательства на двух языках — русском и родном, отправился обратно.

Проходя мимо сестринского поста, я услышал внутри сдавленные рыдания и потянул на себя ручку двери.

Светлана сидела за столом, низко опустив голову.

— Свет, да ты что?! Из-за какого-то засранца? — я еще не отошел от эффектной картинки, виденной мной накануне, поэтому не смог переключиться.

Он непонимающе повернула ко мне голову и совсем по-детски шмыгнула носом:

— Ты это о чем?

— Ну, масло... — я начал чувствовать себя идиотом, — Которое у нас украли...

— Масло? — она тряхнула своей светло-русой головой, подстриженной под «каре», и улыбнулась сквозь слезы, — Какое масло, Андрюша? Ах, если бы ты знал...

Она помолчала. Я тоже, в ожидании пояснений. Однако их не произошло.

— Извини, я немного расклеилась, — произнесла света, — Больше не будет. Давай-ка с тобой лучше пить чай. Хочешь чаю?

Мы пили настоящий черный индийский чай, о существовании которого я успел забыть. С настоящим сахарным песком.

Нам, солдатам, давали рафинированный кусковой, который мы вприкуску уничтожали за алюминиевой кружкой бурды непонятного вкуса. Правда, во время боевых в руки попадали пачки зеленого чая, но я к нему так и не смог привыкнуть окончательно. А тут — настоящий черный индийский, с «тремя слонами», как дома...

Домашняя атмосфера подействовала размагничивающе и на Светлану.

— Хочешь еще? — не дожидаясь ответа, она мягко, как большая ласковая кошка потянулась за чайником через стол, налила новую чашку. Перехватила мой взгляд, улыбнулась:

— Ешь пирожные, бисквитные. Небось, и вкус их забыл?

— Угу, — мотнул я головой и потянулся к тарелочке с выпечкой.

Светлана, чуть нагнув голову, из-под русой челки несколько минут смотрела, как я ем, потом произнесла:

— Скажи, Андрей... Скажи, что чувствуешь сейчас, когда вот так сидишь за столом, по-домашнему, с женщиной, которой доверяешь — а ведь ты доверяешь мне, правда? — за этим вкусным чаем?

Я промолчал. Уют обволакивал, сковывал тело, чуть кружилась голова. Меня убаюкивало ощущение незыблемости мирка, в котором мы оказались со Светой. Казалось, что волны жестокости, бушевавшие в мире, находятся за его пределами и никогда не смогут ворваться сюда.

Я молча смотрел на желтоватый круг настольной лампы, освещавшей чашки на голубой скатерти стола и оставлявший в полумраке зимнего вечера наши лица. Душу защемило от острой зависти к людям, которые имеют это каждый день: тишину, полумрак, скрытое тепло женщины и безопасность. Имеют дни, когда не нужно пускать в ход кулаки в ответ на оскорбление, огрызаться на насмешки и зло подначивать других, отвечать автоматной очередью на выстрел. Мне хотелось остаться в этом круге навсегда.

— ...Мир с вечерами за столом и пахучим чаем, — я вздрогнул от неожиданности, услышав ее голос, повторяющий мои мысли, — Вечера с любимым человеком... Мне всю жизнь не хватало именно этого. Наверное, виной всему был мой слишком независимый характер. А уют вокруг может создать лишь тот, кто имеет его в душе...

Она говорила тихо, низко опустив голову.

Мне стало стыдно, как будто я ненароком подсмотрел сокровенную тайну человека. Тайну исповеди, предназначенную лишь избранным.

— Не уходи! — она задержала меня за руку, когда я поднялся со стула, собираясь уйти. Мне немало приходилось слышать откровений, но те принадлежали моим друзьям, были понятны мне. В конце концов, со мной разговаривали мужчины, и я мог посочувствовать им, рассказать что-то в ответ. А здесь...

Здесь я был явно лишним. Она разговаривала не со мной, а с собой. Я же лишь случайно подвернулся под руку. Но даже в детстве я не испытывал желания подглядывать в женскую раздевалку.

— Не уходи, — повторила она, — Надоело разговаривать со стенами. Хочется живые глаза перед собой увидеть. А ты хороший парень, чистый...

— Ты переоцениваешь. Я в таком дерьме по уши, что отмываться буду по гроб жизни. Даже сам до конца не знаю, в каком дерьме...

— Мальчишки... Воображаете, что уже взрослые. А что вы знаете о жизни, кроме войны? Вы считаете, что ваш опыт самый главный, что он вбирает в себя все, всю жизнь. Но это не так. Мир, который вас в себя втянул — пустышка. Есть другой, человеческий, и он гораздо сложнее и страшнее, чем тот, который вы видели в Афгане.

— Да что ты можешь знать о нас! Ты в наши души лазила?! Мальчишки! Да мы...

— Видела я этот Афган, — Светлана по-прежнему мягко и укоряюще, как старшая сестра, смотрела на меня, — За год нагляделась. И на боевые пришлось ходить — до того, как Сергей вытащил меня из медсанбата в госпиталь...

«Какой Сергей?» — чуть не сорвалось у меня с языка, но в тот же момент дошло, что она говорит о начальнике нашего отделения. — «Ах, товарищ капитан...»

Я так привык к этим двум словам в сочетании с широкой, уверенной в себе физиономией, нагонявшей страх на обалдуев нашего «И.О.», что забыл: и у товарищей капитанов есть имена, которые давали им матери. И на свете есть женщины, для которых они просто «Сергеи», «Сережи», «Сереженьки»...

Злые языки в отделении поговаривали, что отношения у Светланы с кэпом разладились, дело идет к разрыву. Может, поэтому она и плакала?

— ...Каждая хочет любви чистой, неземной, искренней. В отместку тому, что окружает нас. Хочется спрятаться за ней, словно за спиной... — она снова говорила, словно в пустоту.

И я снова почувствовал себя солдатиком, случайно забредшим на огонек мятущейся души. Так исповедуются попутчикам в дороге, зная, что никогда не встретятся с ними. Почему-то мне стало больно. Почему-то мне не хотелось быть для нее случайным попутчиком. Я никак не мог разобраться в своих чувствах, но боль, она не возникает на пустом месте.

Привычным жестом я похлопал себя по карманам в поисках пачки сигарет. Вытянул одну, кинул в рот.

— Здесь не курят, — она снова взяла меня за руку, — И вообще, бросай курить. Вон, ты какой худой.

Но я уже взял себя в руки и не хотел снова поддаваться чарам иллюзорного мирка, который кончится для меня сразу за стенами этой комнаты.

— Ты меня еще по головке погладь, как в детском садике!

Я почти выкрикнул эти слова и тут же стыд жарким пламенем охватил меня от пяток до макушки. Как я смею на нее орать?

На нее, что была для всего отделения настоящей сестрой милосердия и относилась к нам не как к казенным деревяшкам, цена которым копейка в базарный день. О которых и заботиться надо только потому, что это входит в служебные обязанности. Она была единственной из всех, к которым прилагательное «милосердия» к существительному «сестра» принадлежало по праву.

Кто я такой, чтобы на нее орать — отставной козы барабанщик, взбесившееся пушечное мясо, солдат проигранной войны!

— Успокоиться тебе надо, Андрей...

— Я уже успокоился, извини.

— Не в том смысле. Вообще успокоиться. Война сильно баламутит людей, и в них, как мутном пруду, долго еще плавает на поверхности всякая бяка. Не морщься: это я и про себя говорю. Может, и хорошо, что вы все попали в госпиталь перед дембелем. На гражданке вы многих бы напугали своей бескомпромиссностью, а здесь все отстоится, осядет...

— А как быть с теми, кто в этот госпиталь не попал? Кто вообще домой «грузом двести» поехал? А них что осядет и где? А потом, Свет, госпиталь — тоже армия. Здесь тебе не дадут особенно расслабиться. И в инфекционном отделении можно не только вылечиться от болезни, но и подцепить другую. И в Афгане, вообще на войне, одно лечат, другое калечат. Абсолютное очищение приносит только смерть. Как это называется в медицине: катарсис?

Я глотком допил остывший чай, поднялся. Почти автоматически, как родного человека, погладил Светлану по плечу.

С удивлением заметил, как она вздрогнула и напряглась под моей рукой, но тут же выкинул это из головы. За дверью меня ждала обычная жизнь — без чая, уюта и споров о смысле жизни с умной красивой женщиной. Поэтому я был уже в своем привычном амплуа.

У порога обернулся: она по-прежнему сидела за столом, опустив голову. На скатерти одиноко выделялись пустые чашки. За окном стояла темень, и свет лампы еще больше подчеркивал одинокое отчаяние фигурки в белом халате.

Жалостью хватануло сердце, но я не знал, чем могу ей помочь. Я вышел.

Зашел в палату к Путейцу:

— Еще не спишь?

— Так, кемарю... — Путеец неторопливо вытащил из-под одеяла спрятанную руку с тлеющим «бычком».

— Тогда возьми нож и разрежь веревки у Колпака.

— Хрена?

— Он свое уже получил.

На следующий день после отбоя в палату залетел Гарагян.

Он долго в темноте гремел бутылками водки, укладывая их вместе с «гражданкой» в окошко вентиляционной отдушины. После чего ухнул на койку так, что сетка жалобно пискнула под его крупным телом. По палате стал распространяться резкий неприятный запах. Черт его знает, почему у Вагона так пахнут ноги, вроде в душ ходит регулярно...

По этому поводу наш палатный философ, молодой парнишка — туркмен с незапоминающимся заковыристым именем высказался лаконично и определенно. Как, впрочем, и полагается философу:

— Нехороший человек вонять хорошо не должен.

Я услышал, как Туркмен несколько раз повернулся на своем втором ярусе и прерывисто вздохнул. Видимо, гарагяновский дух и до него докатился.

Вагон услышал возюканье молодого бойца и решил полиберальничать. Это он любит — вести задушевные беседы с бойцами меньших сроков службы...

— Эй, Туркмен, — окликнул он паренька, — Ты чэго вздыхаешь, дамой хочэшь? Да — а, домой всэ хотят...

По прошлым разам я уже знаю, что сейчас Гарагян начнет расспрашивать парня, чем тот занимался на «гражданке». И Туркмен ответит в который раз: баранов пас. После чего наш старшина начнет изощряться в остроумии над представителем этой почтенной профессии. Поэтому решаю перехватить инициативу в разговоре.

Тем более, что Туркмену сегодня досталось: он помогал проводить генеральную уборку в моем хозяйстве, а потом его еще бросили «на пола»: мыть с мылом коридор, что делается каждое утро и каждый вечер. И теперь нужно дать парню отдохнуть. Я не либерал, просто пацан завтра снова станет помогать моим жуликам. Так что пусть поспит положенные восемь часов — от сонного проку будет мало.

Сейчас меня интересует другое: я хочу выяснить, откуда берутся гарагяны и что у них внутри. И дело тут не в национальности. Гарагяны могут быть с московским аканьем и русской физиономией рязанского парнишки, украинским хэканьем или со смуглой кожей лица хлопца из Алма-Аты. Разные бывают гарагяны. Вот только среди ребят из Сибири я их не видел. Вымерзают они там, что ли?

— Слышь, старшина... — я сознательно называю Вагана так, поскольку лесть он любит, а мне нужно, чтобы он размяк, расслабился, захотел пооткровенничать.

В мое голове созрел план, как наказать Гарагяна, но я подспудно чувствую, что он... подленький какой-то. И мне, как ликвидатору при исполнении смертного приговора, нужно предварительно взвинтить себя, убедить в правоте. Ликвидаторы перед роковым выстрелом читают уголовное дело приговоренного. Мне же нужно вскрыть всю гнилую сущность Вагона, чтобы отбросить щепетильность и сделать завтра то, что задумал.

...Сегодня после обеда Путеец завалился на койку рядом со мной и мечтательно протянул:

— Эх, сейчас бы водочки... Анаша, конечно, вещь хорошая, но к настоящим ее ценителям я себя не причисляю. Чтобы получать кайф по полной программе, нужно быть наркошей со стажем. А я хоть и родился в Казахстане, где «дурь» в «беломорины» чуть ли не с детства забивали, как-то не смог втянуться в это дело.

Путеец повернулся ко мне лицом:

— А сколько у меня кентов на наркотиках завязло?! И не пересчитать. Одни уже кони двинули, другие по опии крепко сидят. Не-е, я придерживаюсь традиционных взглядов: водяра — народный напиток, проверенный веками. Вот только денег на нее нет. Наволочку, что ли, продать вместе с одеялом? А потом сказать, что скомуниздили...

— Брось, — сказал я ему, — мудистикой заниматься. Ты еще «синьку» свою бабаю какому-нибудь продай. Чтобы он в ней баранов в горах пас и духтору свою пугал. Ты лучше подними свою репу к потолку: видишь, в вентиляционном окошке белеет что-то?

— Ну... — заинтересованно протянул Путеец.

— Это этикетка «Араки руси». Там их две бутылки, гарагяновские. Усек? Бери и пей!

— А Гарагян?

— А на что тебе башка дана — чтобы каску носить? Думай!

И Путеец придумал. На то человек и царь природы, чтобы не ждать ее милости. Особенно тогда, когда хочется выпить.

Есть у нас на первом этаже так называемая палата — камера. Вроде бы обыкновенная, но вместо двери там — железная решетка. И окошечко в ней для передачи посуды с пищей. Эта палата предназначена для солдат из дисбата, если они так заболеют, что местная санчасть вылечить не сможет, а гробить до конца не захочет. Сейчас в ней с желтухой лежит пацан, заработавший полтора года дисциплинарного батальона за то, что заехал офицеру по морде.

Мы его не слишком осуждаем за это: офицеры разные бывают, иному я бы не только личный состав не доверил, даже баранов не дал бы пасти. Замордовал бы он их до смерти. Есть людишки, которые, обзаведясь хотя бы минимальной властью над людьми, начинают воображать о собственной персоне невесть что. Как специалист и воспитатель он может полным дерьмом, но гонора-а...

Итак, план Путейца основывался на таланте дисбатовца Сашки умении открыть бутылку водки, а затем стянуть ее на горлышке таким образом, чтобы никто не заметил. Все очень просто: пользуешься моментом, когда в палате никого нет, тыришь водку, выливаешь ее в заранее подготовленную посуду. Затем набулькиваешь в «Араки руси» (перевод: «Водка русская», наш перевод : «Русские в арыке») водопроводной воды, закручиваешь пробочки и водружаешь бутылки на место...

В итоге сделано два дела: гнусный старшина будет наказан рассвирепевшей клиентурой и физиологическая потребность удовлетворена. И поэтому я и хочу доковыряться до гнилой сути нашего старшины, чтобы разжечь в себе праведный гнев и найти оправдание своему далеко неблагородному поступку.

— ...Слышь, старшина, по тебе видно, что ты парень образованный. Не похож на своих земляков, что с гор спустились. Ты в Ереване жил?

— Вах! — темпераментно воскликнул Вагон, — Я в Маскве жил! В институте учился!

— Так ты москвич?!

— Нэт. Ну... не совсэм, — застеснялся Вагон, — Я учился там. Два курса в институте. Вернусь — буду доучиваться. И, конечно, в Маскве останусь. Хороший город, у меня там нэвэста.

— Русская?

— Канечно. Она масквичка, у ее родителей квартира, прописка. Сам понимаешь, да?

— А у твоих родителей что есть, чтобы она вот так за тебя замуж пошла?

— Эй, мои родители большие люди в Баку. Отец в рыболовной флотилии не последний человек.

— В Баку? — Озадаченно переспросил я, — Ведь это же Азербайджан!

— Чудак! И в Азербайджане армяне живут. Они везде живут. Что тут такого? Если голова есть, значит, дэнги есть. А дэнги есть — везде хорошо будет!

— Тебя, случаем, не родители в московский институт устроили?

— А ты как думал? Кто сейчас сам в институт поступает? То чо, глюпий? Поступил в институт рыбного хозяйства. Закончу его, отэц в главк устроит, в Маскве. Конечно, это дорого будет, но все наши скинутся — нужно везде своих людэй иметь!

Я слушаю эти трезвые по-житейски слова, которыми может поделиться если не каждый второй, то третий — уж точно, и удивляюсь. Почему они в моем сознании выглядят как рассуждения последнего подлеца?

Наверное, когда частенько приходится ходить под Богом и смертью, по-другому начинаешь смотреть на жизнь. Это как после долгого пребывания в горах: смотришь не только себе под ноги, в грязь и валуны быта — к ним привыкаешь быстро и нога позже сама будет выбирать место, куда встать. Глаза, в первую очередь, устремляешь в перспективу, на ближние и дальние склоны. Ведь самое важное, самое красивое и самое опасное таится именно там.

Со временем у тебя вырабатывается бинокулярная болезнь, когда весь мир начинаешь рассматривать с точки зрения перспективы гор и высоты над уровнем моря. Ты забываешь, что существует равнина, на которой совершенно другие измерения и ценности. И когда спускаешься вниз, туда, куда ты давно стремился и о чем так мечтал, вдруг обнаруживаешь, что ты здесь чужой.

Ты ходишь по этой равнине, как идиот, а перед глазами у тебя перевернутый бинокль. Для тебя важно то, что здесь считается малозначительным: жизнь и смерть, предательство и долг. А то, что для равнинного человека есть суть и смысл его ежедневной жизни — качество штанов на заднице, количество денег на счете, настроение жены, мигрень тещи, недовольный взгляд начальника и подорожавшая квартплата — для тебя глупо и недостойно внимания.

Умом понимаешь, что с твоим мировоззрением хорошо умирать, но не жить. А жить-то нужно как раз равнинными взглядами. Понимаешь, но принять не можешь.

А когда они подаются тебе как единственные ценности, ради которых и стоит просыпаться по утрам, чувствуешь себя неполноценным. И тогда ты ищешь в словах равнинных людей, их поступках, способе мышления скрытый смысл, неподвластный тебе, слепцу, бредущему через это все с высоко поднятой головой и со взглядом, обращенным к далеким вершинам. Ищешь и не находишь.

Это продолжается до сих пор, пока не приходишь к выводу, что никто не виноват. Просто есть те, кому уютно здесь, и те, кто хорошо чувствует себя там, в горах — пусть даже они давно существуют только в твоей голове. И для обоюдного согласия и здоровья каждой категории людей нужно общаться друг с другом на расстоянии. Или лучше не общаться совсем...

Вот и сейчас во мне взрывается какая-то бомба. Кровь ударяет в голову, и мне хочется схватить «рыбного специалиста» Гарагяна за одно место и заорать:

— Невеста в Москве, говоришь?! А как же медсестра Ленка?! Ты, сука! Ты чего ей здесь тогда мозги пудришь? ППЖ нашел, халява? Она же всерьез тебя, козла, воспринимает!

Делать этого сейчас не нужно, поэтому я молчу, скриплю в темноте зубами и стараюсь успокоиться. Знаю, что если взорвусь, то могу все испортить. Старшина почувствует во мне врага, станет осторожнее. И тогда я со своими урками не смогу ему строить харакири с одновременным вырезанием гланд.

Меня выручает мой сосед узбек Рашид. Его, восточного человека, подобные рассуждения не возмущают. Он к ним привык, поэтому подходит к рассуждениям Вагана чисто с практической стороны.

— Ты за поступление сколько платил? — спрашивает он Гарагяна.

— Три тысячи.

— Э, у нас в Ташкенте меньше берут.

— Чего ты Ташкент с Масквой сравниваешь, а? — вспыхивает Ваган, — Ты еще хер с пальцэм сравни! В Маскве — цивилизация!

Последнее слово старшина выговорил благоговейно и едва ли не по слогам.

— Даже у нас в Баку больше цивилизации, чем во всей вашей Средней Азии, — пригвождает он Рашида.

Но тот не сдается:

— Врешь! Ты в Ташкенте был? Не был! Самый красивый город в Средней Азии. Жемчужина! А что ваш Баку? Нефть одна и персики... И кепки! Вот! Их все «аэродромы» называют. Я знаю!

Я уже успел остыть и с интересом слушаю перепалку представителей двух народов, которых сплотила великая Русь.

— Вот у вас сколько КПСС стоит? — кипятится Гарагян.

— Партия? — искренне удивляется Рашид, — Нисколько не стоит. Сколько она может стоить?

— Ну, партийный билет, чурбан!

— Сам чурбан! Не посмотрю, что такой большой...

Гарагян, хотя и большой и пошуметь любит, но предпочитает наезжать только на слабых. Поэтому он сразу идет на попятный:

— Ты чего зря обижаешься?! Это я так сказал... Ты мне лучше на вопрос отвэчай: сколько партбилэт стоит?

— Партбилет? — озадаченно переспрашивает Рашид. Парень он добродушный и зло долго на других держать не умеет, — Нисколько. Партийный взнос плати — и все.

— Вот! — торжествует Вагон, — А у нас он стоит «пятерку». Знаешь, «жигули» есть такие, а? Так где больше цивилизации?! Ага!

Рашид молчит, недоумевая: почему за партбилет нужно платить секретарю райкома автомобилем престижной марки?

Для меня это уже давно не секрет. Спасибо, глаза на жизнь раскрыл еще в первые полгода службы наш ротный комсорг.

— Мне скоро увольняться, — говорил он мне, — Займешь мое место. Только нужно написать заявление для приема в партию.

— Мне?!

— Что, думаешь, не достоин? Ты в Афгане загибаться недостоин. Пусть там гегемоны загибаются. А вас туда точно пошлют: при мне уже две команды отправляли. Я при обеих на месте удержался... Конечно, сразу тебя, молодого, даже в кандидаты не примут, но внимание обратят. Я со своей стороны словечко замолвлю. А придешь из армии уже членом партии — всюду тебе дорога! В своем университете восстановишься, комсоргом курса станешь, а потом и факультета. Закончишь — с дипломом пойдешь прямиком в райком. Карьера!

...Думай, дурачок, — ласково закончил он свою речь на прощанье.

Наверное, я долго думал — не сумел сделать так, как советовал добрая душа, наш комсомольский вожак, ишак педальный, в душу его, наперекрест... Наверное потому, что книжки в детстве не те читал — про патриотизм больше.

— Гарагян! — продаю я голос в тишине постепенно засыпающей палаты, — Ты, случаем, не партийный?

— Нэт! — сразу отзывается он, — В институте не успел, в армии хотел...

Тут Вагон осекается, вспомнив, с кем говорит. Вспомнив, что наш единственный коммунист в роте из солдат, сержант Леха Пустошин сказал, что скорее подорвет себя гранатой, чем даст этому козлу рекомендацию в партию.

— ...Жаль, Вагон, что ты не в партии. Ведь Горбачев перестройку ради таких как ты, партийцев, устроил. Ты бы вписался. С такими как ты, перестройка только к двухтысячному году закончится. И мы окажемся после этого в таком дерьме, что и про партию забудем. Слышишь меня? Стучать не пойдешь? Мы тебя, сука, в самом вонючем арыке утопим! Грача беспартийного помнишь? Он очень удивится, когда узнает, что ты здесь в блатных ходишь, и в какую хочешь партию примет. Хочешь — в эсэры, хочешь — в партию голубых! Партиец, твою мать... Молчи уж лучше.

Понял ли Гарагян меня? По крайней мере, во время всей гневной филлиппики он не произнес не слова. Прикинулся, что заснул.

Ну его к черту: если молча терпеть всякую падаль, то ни одна из них тогда не догадается, кто она есть на самом деле. Что касается партии, то сволочь — категория внепартийная...

С этой мыслью я заснул.

... Не знаю, как насчет других, но на меня Гарагян зла держать принципиально не хочет. Ему выгоднее со мной дружить, поэтому он утром разговаривал со мной как ни в чем не бывало. Мне кажется, что на это повлияло обстоятельство, что мои гневные речи, опустившие авторитет старшины отделения, палата, погруженная в сон, уже не слышала. А как говорят английские джентльмены, пощечина, полученная тет-а-тет, за оскорбление не считается.

Как бы там ни было, мне такое поведение на руку: сегодня по плану должна свершится месть над гнусным косилой, вино — и наркоторговцем, обиралой несчастных матерей и старшиной отделения в одном лице.

Судьба, словно давая еще одну возможность зарядиться праведным гневом, поручила начальнику отделения отправить меня на аэродром сопровождать носилки с парнем — менингитчиком. Как выяснилось, главврач госпиталя выписал ему направление для лечения в Москве. Туда же, в госпиталь Бурденко, отрядили и моего кореша Грача, у которого осколок зацепил нерв на левой руке. И я был рад еще раз, может быть в последний, увидеть своего друга.

И теперь я сидел на откидном стульчике медицинского «уазика» — «таблетки» рядом с перегородкой водителя и ждал команды на погрузку в самолет. В это февральское утро ни с того ни с сего выпал снег. Поэтому мы не вынесли носилки на бетонку аэродрома, а ждали в машине момента, пока не покажется экипаж.

Их Ил-76 должен был принять целую партию раненых, поэтому на военном языке именовался «скальпелем» — санитарным самолетом. Впрочем, в этот рейс ему предстояло выполнить и другую роль...

Рядом с нашей «таблеткой» пристроился тентованный «Урал». В нем, в первой половине кузова, стояло пять больших деревянных ящиков с ручками — «груз двести». Рядом с ними на откидных скамейках сидели и молча курили сопровождавшие погибших офицеры и солдаты. Последних обычно набирали из числа земляков тех, кто лежал в двойной обертке — цинкового гроба и деревянного транспортировочного ящика. Я не завидовал им, такой ценой выбравшимся в отпуск на родину.

Мать больного солдата еще не разу не видела эти громоздкие коробки из белых сосновых досок, не знала, для чего они. Она потянула меня за рукав с вопросом:

— Андрей, они тоже с нами полетят? А что там в ящиках?

— Военный груз, — только и смог я выдавить в ответ.

Я сидел в машине, и у моих ног лежали два солдата. Один из них не видел войны, не успел увидеть, и имел все шансы на всю жизнь остаться в неведении от этого. От всего. Другой хлебал войну полной чашей в течение полутора лет, но шансов остаться инвалидом у него было не меньше. С той только разницей, что горечь осознания этого должна была преследовать его всю жизнь.

Неистребимый загар сошел с лица Грача и цвет его кожи теперь не отличался от лица первого солдата. Я поймал себя на мысли, что теперь они стали очень похожи. Два солдата, положившие свою судьбу на алтарь... чего?

Я верю, что смерть и страдания — Божий промысел и не могут зависеть от дурацких решений грешных людей. Они, как и рождение — акт возвышенный и поэтому не могут быть напрасными. Более того, дают понятие сущего. Не ради же создания дурацких железок, зарабатывания бумажек, именуемых «деньгами», размножения и набивания животов мы живем?!

Я смотрел на Грача, на самую дорогую для меня в тот момент голову. И, наверное, чувствовал то же самое, что испытывала эта русская женщина в сбившемся на шею головном платке, сидевшая в ногах своего безнадежно больного сына. Боль и ощущение невозвратной потери, любовь и веру в чудо.

Только теперь я понял, что война для нас окончена. И это продуваемое метелью взлетное поле стало чертой, что разделила наше жизнь на войну и мир. Мир после войны. Каким он был до нее, я уже успел забыть.

...Тяжелый транспортник, сдувая снег с ВПП, поднялся в воздух. Серебристой птицей прочертил синее высокое небо, оставил свой след в лазури над заснеженными горами.

«Черный тюльпан» с горем и надеждой на борту.

Я вернулся в госпиталь.

25

Андрей Протасов

— Ну как, работаем? — Путеец встретил меня еще в коридоре. Его едва не трясло от возбуждения.

— Работаем. Как договаривались, во время ужина...

Во время ужина все больные собрались в обеденном зале отделения, палаты опустели. Это и нужно было моим помощникам, которые в это время без лишних свидетелей шуровали в нашей палате, вытаскивая из вентиляционного люка гарагяновскую водку. Я, в свою очередь, мелькал в окошке для раздачи пищи, чтобы создавать для нашей бригады стопроцентное алиби.

Минут через пятнадцать, когда первая партия едоков покидала помещение (я сознательно подбросил всем желающим добавки, чтобы подольше подержать их вне палат), в конуру «раздатки» ввалились мои возбужденные помощники.

— Все хип-хоп! — переводя дыхание отрапортовал Картуз, — Сегодня вечером приглашаем дам и джентльменов на маленький междусобойчик!

— От лица службы... — я сделал смертельно серьезное лицо, — выношу вам благодарность!

— Служим Советскому Союзу! — хором отозвались охломоны.

Позже Путеец рассказал мне, как проходила операция:

— ...Ну, значит, закатились мы в палату. Темно там, конечно, было, как у негра в жопе. Но свет было включать нельзя: вдруг какая-нибудь дежурная лахудра (так Путеец именовал медсестер) через окно увидит, чем мы в палате занимаемся. Ну, приморгались, и я на верхний ярус полез... А там, прикинь, Туркмен лежит! Он, значит, на ужин не пошел.

Ну, я его беру за загривок: «Ты чего, падла, здесь делаешь?» А он в ответ: «Сплю. Крепко сплю». — «И какие сны видишь?» — «Тебя не вижу. Обещаю, что не вижу!»

...Хитрый пацан, — усмехнулся Путеец, — далеко пойдет. В общем, дальше все пошло по намеченному плану: мы собрались в палате у дисбатовца, водку в бутылки из-под кефира перелили, которые ты, Андрюха, нам подогнал. Гарагяновские мы обратно в тайник засунули.

Той же ночью мы все плюнули на свои больные печени и квакнули за наше здоровье, мой предстоящий дембель и ожидающийся геморрой Гарагяна. Ничего, печень выдержала. Собственно говоря, что такое две бутылки паршивой азиатской водки на четверых лбов, которые не пили уже несколько месяцев? Ничего. Тут и самая больная печень поведет себя должным образом.

Утро было прозрачное, мир играл всеми красками. Что такое похмелье, господа, когда тебе лишь двадцать один год? К обостренному восприятию действительности прибавилась великолепная картина подставившегося Гарягяна.

Правда, я не ожидал, что обман раскроется так быстро. Мои помощники после завтрака еще гремели тарелками на «дискотеке» (так в армии называют посудомойку); я, как и полагается дембелю, отдыхал после веселой ночи. И в это время в палату бешеным конем ворвался Гарагян.

Он вытащил из тайника бутылки, распихал их по внутренним карманам бушлата и рысью бросился прочь. Я посмотрел ему в след и медленно перевернулся на другой бок, надеясь увидеть какой-нибудь сон. Однако это мне не удалось.

— Сиволочи!!! — раздался над моим ухом яростный вопль с характерным кавказским акцентом.

Я открыл один глаз:

— Что случилось, ара? Что за хай с утра пораньше?

— Кто!!! — прогремело мне в ответ, — Кто это сдэлал, того я убью!!!

— Ты осторожнее такими словами разбрасывайся, ара, Еще раз повторяю: что случилось? — я изо всех сил старался казаться спокойным.

Кажется, мне это удалось.

Гарагян присел ко мне на койку и дрожащим от ярости голосом выкрикнул:

— Смотри!!!

После чего вытащил из-за пазухи водочную бутылку «Араки руси» (мне-то ее не знать!), перевернул кверху дном и — на пол упало несколько капель.

— Успокойся, ара. Может, это заводской брак?

— Брак?!! Брак! Давай ладонь! Давай ладонь, я тэбе говорю!

В протянутую мной ладонь он пролил еще несколько капель водки.

— А тэпэр лизни!!! Попробуй, а?!

Я лизнул свою ладонь с озабоченным видом (Чего мне это стоило?! Я готов был взорваться, как граната, от хохота) и произнес:

— Слушай, а ведь действительно вода...

Гарагян достал — нет, выхватил как бомбу, вторую бутылку:

— Разве водка бывает такого цвета?!

Содержимое бутылки отливало желтизной, как и положено было водопроводной воде. Хм, черт, вчера в сумерках ребята как следует не рассмотрели. Пожадничали, вылили всю водку — оставь ее немного в бутылке, и спирт бы перебил желтизну. А что касается пробки... Дисбатовца брак — спешили ребята, спешили...

Для большей убедительности я еще раз лизнул ладонь и убежденно заклеймил тайных гарагяновских недоброжелателей:

— Действительно сволочи!

Как утверждает народная мудрость, беда не приходит одна: облом с водкой оказался не единственной проблемой старшины. После обеда в госпиталь приехал начальник нашей полковой санчасти — проверить, как мы тут лечимся, и заодно забрать в полк выздоровевших солдат. Последних не оказалось, но не таков был капитан Махмудов, чтобы отправляться обратно с пустыми руками. И тут ему на свою беду на глаза попался Гарагян...

— Эй, солдат! Сюда иди! — радостно закричал веселый таджик, увидев своего старого «клиента», про существование которого он уже успел забыть.

Наш медик не отличался галантностью, но дело свое знал туго. Он никогда не мазал лоб зеленкой солдату, болевшему ангиной, чем грешили порой некоторые армейские остряки со змеей на петлицах. Капитан собственноручно вскрывал гнойные гематомы, выковыривал осколки и пули, если не требовалось вмешательства хирургов тыловых госпиталей.

«Нехрен вам там манную кашу жрать — и здесь вылечишься, — говаривал он при этом, — Или я не похож на профессора? Так похож я на профессора или нет?! — доставал Махмудов обалдевшего от боли солдата.

Тот, испуганно посматривая на его здоровенные, поросшие черным волосом ручищи, послушно кивал головой.

«Так, значит, и вылечишься в моей клинике!» — весело орал док. Тихо и печально он разговаривать, похоже, совсем не умел.

К чести капитана Махмудова нужно сказать, что ни один из его полковой «клиники» не отправился домой «грузом двести», а вот с госпиталями такой случалось...

— Я смотрю, ты хорошо выглядишь! — тряс веселый таджик очумевшего Гарагяна, — Про «шрапнель» совсем забыл. Забыл, признайся! На твою репу ведро не натянешь! Короче, пять минут на сборы: ты едешь со мной в полк.

— Но я старшина отделения... — промямлил, не ожидавший такого оборота Гарягян, — Меня начальник не отпустит.

— Серега-то? Отпустит, как миленький! Как только узнает, что ты за клизма, сразу отпустит! Короче, дело к ночи, — завернул традиционную солдатскую прибаутку Махмудов, — Опоздаешь или исчезнешь куда-нибудь — из-под земли достану, ноги — руки оторву и плясать заставлю! Сам сломаю — сам сошью! Бе — е — гом, марш! Время пошло!

Гарагян ринулся в палату рысью.

Больные по достоинству оценили юмор дока и проводили разжалованного старшину дружным хохотом. Что ни говори, любит у нас народ, когда начальников снимают и принародно задницу им дерут. Готовы за это любые деньги платить. Что поделаешь: велика всенародная любовь к начальникам, нет ей конца и края...

А вечером ко мне в палату зашли трое ребят из терапевтического отделения. Одним из них был парень из нашей роты, Абрамян, раньше других поднявшийся на ноги по причине нетяжелого ранения. Остальных я не знал.

— Слушай, Андрэй, — Абрамян, как всякий кавказский человек, не стремился скрыть свое волнение. Он ерошил рукой свои коротко стриженые черные волосы (видимо, эта привычка осталась у него еще с «гражданки», где ара носил роскошную шевелюру).

— Слушай, — повторил он, — Тут ребята интересуются: у тебя в отделении лежит этот косарь... Гарагян. Эта сука взяла у них деньги еще месяц назад, и обещала купить водки и анаши. С тех пор он в нашем отделении не показывается, вах! Вот сволочь! Гдэ его можно найти, слушай, да?

— Поздно, ара, ты спохватился. Сегодня Гарагяна наш док Махмудов в полк увез. Наверное, у него в санчасти некому полы мыть.

— В полк?! — возмущенно воскликнул один из спутников Абрамяна, — Мы и там его достанем — целых двадцать «внешносылторговских» чеков взял, гад! Пацаны на двадцать третье февраля со всего отделения собирали. Где сейчас ваш полк стоит, знаешь?

Перед отъездом Махмудова я успел перекинуться с ним парочкой слов, и знал, куда вывели нашу часть. Поэтому коротко обрисовал маршрут возможных поисков «рыбопромышленника» из Москвы.

— Мы его за яйца повесим, — пообещали на прощание хлопцы из терапии. По их решительным физиономиям я понял, что они не шутили.

...Но вешать никого не пришлось. Перед отбоем Гарагян объявился сам. Как выяснилось, он, не горя желанием до самого обходного листа мыть полы в санчати, сдулся от Махмудова, пока тот делал покупки в гарнизонном военторге.

При этом наш удивительный старшина не захотел выглядеть дезертиром, отсиживаясь на окраине города у какого-нибудь бабая, и пришел в госпиталь. Тут-то его и повязали. После чего посадили в ту самую камеру, где сидел дисбатовец Серега.

Серый, естественно, не стал его трогать до ночи и даже великодушно напоил чаем: моя кухонная команда принципиально не захотела кормить беглеца по собственной инициативе, а кэп «забыл» отдать такой приказ. Тем временем больные инфекционного отделения, уже проинформированные про «подвиги» своего бывшего старшины, с нетерпением ждали отбоя, чтобы насладиться представлением. А в том, что оно будет, никто не сомневался.

Чтобы улучшить остроту восприятия, «деды» отделения даже послали гонца в ближайшую пивную, где продавец Ахмадулло традиционно имел с нами плотный контакт, отпуская пиво в обмен на крупу и тушонку.

Он всегда беспрепятственно отоваривал бойца в шапке без кокарды и в бушлате, на спине которого белели две огромные буквы: «ИО» — «инфекционное отделение». Если около ларька толпилась очередь, то она безмолвно расступалась перед несгибаемым символом непобедимой армии, которая хлестала пиво, несмотря на свою желтушную печень.

...Уже после отбоя у нас в отделении появились ребята из терапии. Они взяли ключи от «камеры» у Светланы, которая была сегодня дежурной медсестрой, тихо зашли, тихо выпустили в коридор дисбатовца посмотреть телевизор...

Отделение огласилось истошными воплями Гарагяна. Народ втихомолку дул пиво, смотрел по телевизору концерт суперпопулярной группы «Ласковый май» и с упоением слушал сольное выступление экс-старшины. Сольное, поскольку удары из палаты до нас не доносились.

Минут через пять крики перешли в фазу устной речи:

— Свэтлана Николаэевна, — орал Вагон, — откройте дверь, выпустите меня — они меня убьют!

Света раздраженно пожала плечами и ушла к себе на пост, бросив напоследок:

— Если бы убивали только таких, как ты, в мире были бы только хорошие люди!

Гарагян, естественно, этого не услышал. Еще с минуту он продолжал взывать:

— Нэльзя же быть такой жестокой! Вы же мэдицинский работник! Вах!!! — наверное, пацаны навесили ему наиболее чувствительно, — Вы, женщина, в конце концов, или нэт?!

Это была его последняя тирада за вечер. Как потом выяснилось, Гарагяна решили лупить, накрыв для звукоизоляции голову подушкой.

Через полчаса экзекуторы усталые, но довольные, покинули место избиения младенцев. Последним, как и полагается земляку, камеру оставил Абрамян, добавив лично от себя завершающий пинок. А также фразу в виде назидания:

— Ты опозорил армян, ара! Поэтому никто из наших не стал за тебя заступаться. Каждый может ошибаться, он может быть даже гадом, но всегда должен оставаться мужчиной. Ты — не мужчина!

Пригвоздив земляка к позорному столбы своей последней фразой, Абрамян раздраженно захлопнул за собой решетку. Потом, словно что-то вспомнив, обернулся к дисбатовцу, который подошел к своему временному жилищу, чтобы удостовериться в степени разрушений внутри:

— Извини, братан, мы там немножко все перевернули. Тебе сегодня не повезло больше всех: ты будешь в одной палате с этой женщиной! Ты даже можешь его трахнуть — женщинам нельзя на это обижаться!

— Как ты можешь такое говорить, брат! — выкрикнул из палаты Вагон.

— Я тебе не брат, — гордо ответил Абрамян. — Теперь последняя духтора с «зеленого базара» тебе брат. То есть я хотел сказать — сестра...

Утром Гараяна отвезли на гарнизонную «кичу». А через полчаса после этого к нам в палату забежала Леночка.

— Я слышала, — задыхаясь от бега и волнения, бросилась она ко мне, — с Ваганом случилось несчастье. Его увезли на гауптвахту. За что?! Он не способен сделать ничего плохого! За что его посадили?! Скажите, мне никто ничего не хочет объяснять. Я вижу по глазам, что вы все знаете. Скажите!...

Что я ей мог сказать. То, что ее парень сволочь? Но ведь она его действительно любила. За последние два года я мало видел не только любви, но и каких бы ни было нежных чувств вообще. Теперь я все это читал в глазах девушки. Я почти завидовал этому обалдую Гарагяну: повезло дураку, еще как повезло...

Я молчал, потому что чувствовал: правда убьет в ней все. Тревогу за судьбу дорого для нее человека, отчаяние от неизвестности, любовь.

Я не поэт, а всего лишь солдат. Мы убивали. Убивали людей, а вместе с ними надежды и мечты. И любовь. Война есть война: как будто в нас не уничтожали то же самое. Но я закончил свою войну. И больше никого и ничего не хотел убивать. Даже любовь. Любовь... Иногда мне казалось, что ее потеря стоит дороже потери жизни. Зачем нужна твоя жизнь, если ты никому не нужен?

Лена смотрела мне прямо в глаза, и хотя я не считал себя виновным в том, что ее избранник оказался таким ишаком, что он угодил на кичу, что я надул его с водкой — и все-таки ощущал себя распоследним подлецом. Или, черт возьми, дефицит женщин нас сделал рыцарями до идиотизма?

— Ты молчишь... — тихо сказала она, не спуская глаз с моего лица, — Не хочешь мне сказать, что Гарагян — трус? Что он сознательно увиливал от службы, чтобы не быть там, в Афганистане? Ты это мне боишься сказать? Боишься обидеть мои чувства?

А я это знаю. Ну что с того?! А я все равно люблю его! Вам, ожесточившимся, озверевшим людям, пенькам, деревяшкам, не понять этого! Почему он должен воевать и умирать черт знает за что, и черт знает где? Почему вы убийство возводите в доблесть?!

За год работы здесь я насмотрелась на вас, вояк, на всяких. И чем круче был «герой», тем больше я его ненавидела. За душевную черствость, умение перешагнуть через человека ради какой-то дурацкой «боевой задачи». Кому нужны все ваши «задачи», если они никому не приносят счастья? Молчишь! И ты такой же — тебе нечего мне сказать!

Ваган — единственный, кто сумел сказать «нет» этой войне. Любой войне. Почему человек, если он не хочет быть убийцей и самоубийцей — обязательно гад и сволочь?! А он просто хочет жить! И мать его рожала не для того, чтобы он лазил по вашим дурацким горам, хлестал шароп, курил чарс и убивал таких же помешанных на войне придурков, как и вы, только сидящих на другом склоне! Вы никогда не сможете этого понять!

Почему — то я не стремился прервать ее, хотя мог наговорить кучу разных слов с вое оправдание. Оправдание Мухина с его хитростью и немудрящей, но надежной отвагой. Вовки Грачева с его любовью к неуставщине и в то же время совершенно незаменимого в бою. Лешки Пустошина, для которого наш крайний бой стал по-настоящему последним. Ротного, который боялся на свете только одного — напрасно угробить солдат. Комбата...

Всех, с кем ругался, дрался, делился последней флягой воды и умирал на этих склонах. Тех. Кто тоже не хотел этого делать, но делал. Становился тем, кем быть не желал.

Парадокс истории заключается в том, что костьми в основание мира ложатся как раз солдаты — грубые, жестокие, беспощадные. Потом их забывают, считая, что фраза убить «войну» — красивая выдумка баталиста. Забывая, что брошенная на произвол судьбы война будет гулять по свету, пока не заберется и в твой дом. Гуманизм, который проповедуешь ты, хорош в уютных палисадниках европейских городов, прикрытых от жестокостей варварским монстром по имени «Россия». Увы, мы родились не там...

Да, я молчу. Потому что ты все равно меня не поймешь. Потому что все сверху до низу уверовали в эру милосердия и что тигры опять начнут питаться травкой. Эдем мы уже один раз прохлебали, и после сырого мяса человечество больше никогда не станет вегетарианцем. Впрочем, колхоз — дело добровольное. Хочешь быть пацифистом — пожалуйста. Только не обижайся, что тебя, как последнего ишака, сожрет представитель какого-нибудь народца — молодого, а отсюда кровожадного и не отягощенного излишней моралью.

Если кто-то хочет наблюдать с покорностью коровы, как всему, во что он верил, перегрызают горло веселые бородатые ребята — в путь. Забейся в вологодские болота и корми там комаров до второго пришествия. Только не забывай время от времени поставлять своих сестер и жен на подкормку и размножение джигитов на БТРах...

Почему — то на языке вертелось поведать о гарагяновской «нэвэсте» в Москве, но это было как-то не по-мужски. По собственному опыту я знал, что треп в компании может не иметь ничего общего с настоящим положением дел. И «нэвэста» могла быть просто фантазиями, а вот чувства пацифисткого засранца к этой замечательной девочке с другой планеты — настоящими.

— И ты думаешь, что он сбежал от вашего врача, что боялся расплаты в полку? — спросила она меня, — Он просто не хотел терять меня. Вам, деревяшкам, никогда не знавшим большой любви, этого не понять.

Мне, деревяшке, никогда не знавшей большой любви, хотелось верить, что она права в своем всепрощающем чувстве. Хотелось, но не верилось.

— Извини, я наговорила много лишнего, — сухо произнесла на прощанье Лена и повернулась ко мне спиной.

Я смотрел ей вслед, на ее гибкую высокую фигуру в приталенном офицерском бушлате, и чувствовал, как в душе застряла заноза: «Господи, ну почему дуракам и негодяям порой немилосердно везет?»

26

Андрей Протасов. Эпилог

Брюшной тиф.

Ты выпиваешь воды из-под крана, не зная того, что где-то далеко под землей прорвало канализационную трубу и ее содержимое попало в такой же дырявый водопровод...

Ты много раз слышал, что нужно пить только кипяченую воду, поскольку сырая чревата инфекцией. Более того, ты верил в это и исполнял все меры предосторожности дома. Но сейчас ты солдат, и эта профессия сама по себе сильно смахивает на инфекцию. Немало времени пройдет, пока ты сможешь излечиться от нее — если захочешь и если сможешь. Но ты не заглядываешь далеко, тебя интересуют более конкретные задачи: поесть, выспаться, не словить пулю и не нарваться на патруль в самоходе. А также — утолить жажду. И ты ее утоляешь всеми доступными методами. В конце концов, это всего лишь вода, а не кусок железа...

Брюшной тиф.

Это когда воспаляется твой кишечник, и ты не слазишь с унитаза, проклиная все на свете, пока на это у тебя еще есть силы. Температура подскакивает под сорок, ты горишь и таешь на глазах и остается только один выход: немедленная операция, во время которой вырезают несколько метров кишок. Это не так страшно: врач объяснит, что в животе у человека их еще много, поэтому довольно скоро ты оклемаешься, и о былом будет напоминать только шрам на твоем теле. Иначе — смерть.

Брюшной тиф. О нем мое поколение читало только в книжках о гражданской войне и средневековье. Думали ли мы, что столкнемся лицом к лицу с этой болезнью, олицетворяющей упадок человеческой цивилизации, грязь и насилие, в конце двадцатого века?

Тиф, чума, холера. С последней я столкнулся в Афгане: ребята из соседнего батальона попили водички в горном ущелье. Тогда болезнь быстро локализовали, и остальной полк не успел узнать на себе все ее прелести. А теперь пришлось повстречаться с ее братишкой — тифом...

В наше инфекционное отделение привезли троих — офицера и двух солдат из части, расположенной в одном из районных городков республики. О том, что у них тиф, мы узнали одними из первых, поскольку в наши обязанности входило обеспечивать питание всех без исключения больных. В том числе и в изоляторах, в том числе и с особой диетой.

На нашу непробиваемую публику это не произвело особого впечатления. Тиф, так тиф — нам он не грозит, поэтому хрен с ним. Солдат привыкает остерегаться конкретной опасности, а не заниматься коллекционированием смутных переживаний и страхов. На это у него просто не остается времени. Ко всему прочему, ты и так находишься в госпитале: в случае чего — спасут.

Сегодня с утра к нам в «раздатку» заглянула Света:

— Андрей, тифозные больные перенесли операцию. Есть им запрещено, а вот через какое-то время им потребуется питье. Напиток должен быть сладкий, чтобы силы поддерживать. Понял?

К ужину мы понесли в графинчиках приготовленный сладкий сироп. Точнее, с графинами отправился Мишка Картузов, я же отправился с ним из праздного любопытства.

Вид капитана, как и все остальные тифозные, лежащего в отдельной палате, произвел удручающее впечатление. Синюшное, как у покойника, лицо. Веки запали, нос заострился, серые губы сложились в скорбной гримасе. Большие белые кисти безжизненно лежали поверх одеяла.

Точно такой же вид был у Витьки Коклюшкина, когда он прошлым летом получил в живот несколько осколков от снаряда. Витька тогда умер через три часа, не приходя в сознание. Этот капитан, судя по всему, собирался жить: он чуть приоткрыл веки и даже сделал попытку улыбнуться.

Мишка при виде улыбающегося живого трупа по — крысиному тихо пискнул, быстренько поставил графин на тумбочку и бочком выскользнул из палаты.

— П...ц, — прошептал он мне за дверьми, — Как с покойником пообщался. Нет, пусть в следующий раз Путеец идет. У него нервы тюрягой не испорчены...

Говоря это, бедолага не подозревал, какой сюрприз принес нам следующий день. Утром санитарная машина привезла еще пятерых тифозных солдат. На следующий день к ним прибавилось двадцать.

Выяснилось, что в этой долбанной части вспыхнула самая настоящая эпидемия брюшного тифа: прорвало канализацию, проходившую по гарнизону, и все фекалии уплыли в сторону коллектора для забора питьевой воды. А все без исключения солдатики, несмотря на строжайшее запрещение, продолжали прикладываться к кранам в умывальниках... Как выяснилось, капитан и двое его товарищей по несчастью были всего лишь первыми ласточками — тиф охватил почти две роты.

Наш кэп носился по отделению с вытаращенными глазами, пытаясь разместить все прибывающие партии больных. В такие минуты подворачиваться под его руку не рекомендовалось — можно было получить в ухо или оказаться в числе выписанных обратно в часть. Для большинства нашего контингента лучше было заработать десять раз первое, чем второе. Тем не менее срочные выписки начались — мест катастрофически не хватало.

Я, в свою очередь, мечтал, чтобы меня поскорее отправили в полк. Реабилитационный период подходил к концу, оставалось все пара недель. И не особо верилось, что моей печени станет легче оттого, что она примет удар кислой капусты в солдатской столовке на четырнадцать дней позже.

Госпитальная атмосфера надоела до чертиков. Если бы я был на месте моих более молодых по сроку службы друзей, которых в ротах ждал обычный дурдом, я бы тоже постарался зависнуть здесь подольше. Но через три месяца домой, и бы с большим удовольствие провел их в роте, в неспешных заботах подготовки к дембелю. Ко всему прочему, не хватало еще подцепить тифозную заразу перед самым финишем.

Но начальник отделения придерживался другой политики. Рабочие команды были необходимы, и выписывать их кэп не спешил. Я уже начинал сожалеть, что записался на эту чертову кухню.

От скуки спасало присутствие моих уркаганов. Они уже привыкли к несвежему видику наших тифозников. Последних в отделении набралось около сорока человек, и если целый день вращаешься среди этой веселой публики, или сбежишь, или притерпишься. Мои притерпелись.

Они вовсю таскали по палатам еду, травили анекдоты, воспитывали в «духе преданности» ходячих, а в промежутках между этим драили с хлоркой посуду и глушили пиво под завывание группы «Кино».

— Виктор Цой — это ништяк! — закатывал глаза Мишка и подпевал, — «Группа крови на рукаве, мой порядковый номер — на рукаве...» Слышь, Андрюх, а почему на рукаве?

— У американских вояк группа крови нашивается на обмундирование.

— А причем здесь американцы?

— У них война во Вьетнаме была.

— На хрен сдался мне ихний Вьетнам! У нас тут Афган еще не кончился.

— Это он поет из конспирации, чтобы его куда надо не потащили за пацифистские песни.

— А что такое «пацифистские песни»? — никак не может угомониться Картуз.

— Которые агитируют против войны, — терпеливо объясняю любознательному бойцу, — И против службы в армии.

— Ну, я тоже против войны. Слава Богу, что в Афган не попал. А причем здесь служба в армии? Каждый нормальный пацан должен ее пройти. Школа жизни как-никак.

— Ты так считаешь, потому что уже проходишь. Те, кто еще на гражданке, так не думают.

— Ну и козлы они в таком случае! Андрюх, а Цой в армии служил?

— Не знаю, по-моему, нет.

— Нда-а-а... — Озадаченно чешет затылок Мишка, — Но песни у него все равно классные. «Группа крови на рукаве...» Андрюх, а у тебя где порядковый номер?

— Задолбал! Отвянь. Лучше парашу вытащи на помойку и найди какую-нибудь приличную кассету. А то у меня от твоего Цоя кишки на уши заворачиваются.

— Это запись такая — у бачей на базаре купил. Писанная — перезаписанная, — защищал своего кумира Картуз, — Ты бы в нормальной записи послушал — закачаешься!

— Я придерживаюсь традиционного подхода к искусству и литературе. В том числе и в стихосложении.

— Чо? — озадаченно вылупился на меня Мишаня, — Ты сам-то понял, что сказал?

— Я-то понял, а если ты не кончишь базарить, мfфона лишу! Иди организуй вынос параши!

Магнитофон я взял на прокат в соседнем терапевтическом отделении. Поэтому чувствую себя полным хозяином над местными меломанами. Мишка решает не испытывает судьбу и исчезает за дверью.

Через минуту на кухне появляется лопоухий тип с гнилыми зубами по фамилии Карандышев. За ним с грозным видом стоит Картуз.

— Сколько раз я тебе, гниде педальной, напоминал, что нужно каждый день вытаскивать парашу! — свою тираду он подкрепляет затрещиной, — Чтобы мухой на помойку и обратно.

Потом Мишка поворачивается ко мне:

— На кассету. Достал. Держи. Группа называется «Ласковый май»... Тебе что, песня «Белые розы» не нравится? — он замечает, как мое лицо начинает меняться явно не в сторону просветления, — Протас, на тебя не угодишь!

— Щас я тебе эту кассету в одно место забью! Ты что, Высоцкого найти не мог?

— »Высоцкий» у офицеров. Тоже любят. Чувствую, заездят кассету.

— У них две кассеты. Попроси горный цикл.

Мишка выскакивает за порог.

Я же перематываю кассету «Кино» и вслушиваюсь сквозь шип и свист заезженной пленки в слова, сведенные в жестком ритме.

Теплое место. На улице ждут
Отпечатков наших ног.
Звездная пыль на сапогах.

Мягкое кресло, клетчатый плед
И не нажатый вовремя курок.
Солнечный день в ослепительных снах..

Да, нас ждали в этом Афганистане. Ждали отпечатков наших солдатских сапог в жирной пыли сонных кишлаков. Одни — с надеждой: учителя, врачи, сорбозы и царандой, местные партийцы — все те, кто связал свою жизнь с новой властью. Другие — со злобой и холодной решительностью, взводящими затворы их ДШК.

Для неверных может быть только один подарок — пуля. И они настигнут шурави, когда те ступят на не разогретый еще песок на подходе к погруженному в утренний сон селению.

Мы знали это. И то, и другое. И шли.

Звезды тихо таяли в стремительно голубеющем небе.

Роса, как слезы матерей, что потеряют в этом бою сыновей, сбивалась с жесткой травы сапогами.

Кому-то повезет увидеть потом, как она высохнет под палящими лучами вставшего солнца. Кому-то — нет. Но мы все равно будем идти к кишлаку, где притаилась бандгруппа, напавшая на колонну накануне и не успевшая уйти в горы.

Идти, неся в своих эрдэшках грязные портянки, сухпай, гранаты и — жезл маршала. Черт возьми, Наполеон был прав: мы ощутим свое ничтожество и свое величие. Звездную пыль на сапогах...

И будет Алексей Рустамов, на секунду замешкавшийся перед низким дувалом. Лешке покажется, что за ним мелькнула стройная девичья фигура, и поэтому он не пошлет туда вовремя автоматную очередь.

И разорвется за рустамовской спиной граната, перелетевшая через этот самый дувал. И три осколка, повредившие позвоночник, навсегда подарят Алексею мягкое кресло, клетчатый плед и в ослепительных снах белый афганский кишлак, залитый солнцем нарождающегося дня. Последнего, когда гвардии младший сержант Алексей Рустамов из города Оржоникидзе стоял на своих двоих.

...Курю у окна. Магнитофон уже выключен. Мысли постепенно уходят от недавнего прошлого и возвращаются в самое что ни на есть настоящее, которое волнует больше всего.

Светлана. Наш ночной спор породил ощущение недосказанности. Если это просто досада на то, что тебя не поняли, то почему так ноет душа?

Хочу в Россию. Азия осточертела. Все равно какая — наша, их...Все те же бабаи в халатах, орущие базары и чумазые бачи. К черту! Домой. Но, может, душа у меня болит не из-за тоски пор дому? Отчего же?

Светлана. Свет ланит твоих, как свет в окне средь этой черной ночи. Я уже не хочу домой?!

Дудки, конечно, хочу. Даже не домой, просто в Россию. Уехать отсюда хоть к черту на кулички, но с родными лицами и пейзажем вместо этих гор. И Светку с собой увести.

Разница в возрасте? Плевать. О чем я буду разговаривать со своими сверстницами — о тряпках, о последнем виденном кинофильме или с умным видом рассуждать о литературе?

За последние два года перед моими глазами прошли такие трагедии, что Шекспир от зависти бы отравился. А от невозможности наблюдать человеческие характеры самых различных замесов, что приходилось видеть тем, кто служил в армии, Бальзак бы залез в петлю.

У меня задача сложнее, чем у признанных классиков: не запомнить все это, а забыть. Вытравить в себе проклятую бациллу неверия, порожденную войной. Для этого инфекционное отделение покруче этого потребуется. Это может сделать любовь? Что это, в конце концов такое — любовь...

Когда в тебя просто верят и не требуют ничего взамен. И тогда начинаешь верить в себя другого, лучшего. И в благодарность даришь человеку тот же свет. Любовь, это удивительное чувство, которое приходит неизвестно откуда, и также неизвестно куда девается потом. Наверное, она действительно выше нас самих, с нашими житейскими радостями и горестями. А нам остается только констатировать факт: она есть. И главным становится не предать это чувство, не испугаться его.

И уходит она также внезапно, как пришла. И с этим тоже ничего не поделаешь. Все попытки вернуть будут или трагичны, или смешны, но в равной степени нелепы. «Ты молча уйдешь, я останусь один — несвежий покойник на похоронах. Не в силах обряд этот чем-то исправить»...

— Картина Репина «Приплыли»... — Сашка Кулешов сидел передо мной в задумчивой позе и ковырял в зубах остатки очередных вечерних гренок.

«Очередных» потому, что уже третий день мой команде приходилось скармливать все прибывающим больным свои порции. Новый список пищеблок, ведающий выдачей продуктов для всего госпиталя, еще не переварил. Пачки сахара, заначенные за месяц нашей сладкой жизни, тоже стремительно уменьшались. Сладкое выдавали по старой норме, поить же тифозников требовалось регулярно, поэтому мы потрошили запрятанные в вентиляционных нишах наш НЗ.

Впрочем, Сашкина фраза о популярнейшей в нашей стране картине была произнесена не по этому поводу. В конце концов, солдаты мы или нет? А солдаты умеют устраивать санаторий там, где любой гражданский сдохнет. Проблема состояла в другом: Путейца выписывали.

Кулешов имел скверную привычку курить в палате после отбоя. Естественно, комфортно при этом полеживая на койке. За этим невинным солдатским занятием, от которого, правда, можно запросто сгореть, его и застала медсестра Мария.

Машку в отделении не любили. Работать она не умела и не хотела. На процедурах умудрялась так влупить укол в солдатскую задницу, что ее обладатель взлетал от боли едва ли не к потолку. Вену же при установке капельницы Машка (так ее за глаза звали все: и персонал, и солдаты, и офицеры) находила только с раза третьего. К этому времени больной был похож на завсегдатая камеры пыток.

Но и эти ветеринарские замашки (да простят меня представители этой почтенной профессии) ей бы сумели простить, если бы ее ничем не прикрытая любовь оказывать разнообразные секс-услуги офицерскому составу в звании от майора и выше. А также откровенное хамство по отношению к солдатам.

И вот как-то вечером пути Путейца и Мани пересеклись...

На Машкино «Слушай, ишак педальный, я же тебя предупреждала...» Кулешов весьма конкретно определил направление, куда она двигаться со своими предупреждениями. Натуры, склонные к хамству, как правило, не любят получать сдачи, потому что привыкли отрабатывать свое искусство на бессловесных. Медсестра в ответ на равнодушно брошенное ругательство хлюпнула носом и побежала стучать капитану.

Задерганный кэп не стал разбираться в тонкостях сашкиной и машкиной психики и без лишних разговоров выписал нашего Путейца. На попытку моего заступничества — мол, Кулешов очень ценный кадр, и без него столовая придет в упадок, начальник ответил в стиле отца всех времен и народов:

— У нас незаменимых нет. Бойцы, вы забыли, что находитесь в армии. И дисциплину здесь никто не отменял. Пусть, Протасов, твой помощник идет и собирает манатки...

Завтра утром Путеец должен был на первой попутной машине отправиться в свой родной автобат.

Что касается автомобильного батальона, это была очередная ирония армейской судьбы: быть на гражданке железнодорожником, а попасть служить в автомобильные войска. И все потому, что Путеец до армии успел сдать на права, не стал «забывать» их дома, как делали многие, не желающие возиться с железом в любую погоду.

Несмотря на то, что наши войска были практически выведены из Афганистана, колонны армейских грузовиков продолжали поставлять в страну оружие и боеприпасы для армии президента Наджибуллы. Я это никак не мог понять, поскольку знал, сколько военного добра мы оставили для его сорбозов после ухода. Как бы там ни было, но Сашкина часть занималась доставкой этих грузов...

В последнее время маршруты у колонн резко сократились, ездить стало поспокойнее. И все же Аллах не мог гарантировать отсутствие мины где-нибудь на обочине или засаду в «зеленке». Поэтому я сидел на табуретке в нашей «раздатке», тянул пиво (по случаю расставания мы снарядили гонца) и давал наставления Александру Кулешову, Путейцу-С-Галошной-Фабрики, человеку, который за три последние недели стал мне другом.

— ...На дверь машины всегда вешай «броник». Потому что в кабине в нем от жары сдохнешь, а от пули в лобовое стекло он тебя все равно не спасет — у тебя одна голова над баранкой торчать будет, а на нее бронежилет не наденешь. Так что его самое место — на двери. Из «зеленки» часто бьют в дверь кабины — там тонкое железо, а твое тело находится как раз напротив ее, — давал я советы, знание или, наоборот, незнание которых на войне оплачивается кровью.

Я говорил это Кулешову и в душе материл тех, кто с трибун разной высоты распространялся о выводе войск как о величайшей победе. Да, для меня и тысяч других с выводом из Афгана эта война закончилась. Но были еще сотни и тысячи, у которых все только начиналось. И было жаль, что в моей кружке плескалось пиво, а не водка...

Армия и война часто сводят близко совершенно непохожих людей, делают их братьями, а потом жестоко и неумолимо разводят их в стороны игрой своих обстоятельств. Одних на время, других — навсегда. И ты привыкаешь к тому, что в твоей душе постоянно рвутся только окрепшие нити...

Сумеем ли мы стать постоянными хоть в чем-то после возвращения, или нам на всю жизнь суждено остаться гонимыми ветром судьбы кустами перекати-поля?

— ...При нападении на колонну не пытайся уйти из-под обстрела, выскочив на машине на обочину. Там могут быть мины. Если колонна встанет — прыгай сразу же вон из кабины. И — под грузовик. Лучше всего спрятаться под задним мостом — сзади скаты толще, выдерживают не только автоматную пулю, — продолжал я.

— А если в бак попадут? — спросил как-то враз осунувшийся Санек.

— Если сразу не взорвался, бросай все к чертовой матери и перебирайся к следующей машине. По-пластунски. Лучше всего добраться до БТРа. Бронетранспортеры всегда будут в колоне и надо собираться у них. Там пулеметы, броня — там больше шансов выжить. А если сразу по баку трассерами шмальнут... Что ж... Считай, что тебе не повезло. Единственное утешение: не ты первый, не ты — последний...

Да, вот еще что: своего напарника ни при каком условии не теряй из виду. Старшим тебе парня опытнее дадут, поэтому повторяй за ним все, что он будет делать. Впрочем, и про собственные мозги не забывай, потому что есть такие дураки, им опыт не помогает.

— Может, его еще не пошлют в рейс, — замечает Мишка Картуз, тоже сидящий вместе с нами и прихлебывающий желтую кислую бурду, что в этих краях зовут «пивом», — Я слышал, что неопытных сразу в Афган не посылают. А пока Санек опыта наберется, может, эту лавочку совсем прикроют...

— »Кабы да абы...» — отвечаю оптимисту, — Настраивайся всегда на самое худшее, тогда тебе ничего не будет страшно. Потому что все, что ни произойдет, по закону какой-то непонятной подлости, всегда будет лучше воображаемых кошмаров. В дерьмо чаще всего попадают те, кто расслабляется. Ты анекдот про Вовочку и собачек знаешь?

— Не.

— Папа с Вовочкой идут по улице. Вдруг Вовочка видит: собачки при всем честном народе любовью занимаются. Сынок папу за рукав дергает: «Па, а че это они, а?» Папа в затруднении: Вове-то всего четыре годика. Ну, почесал репу родитель и отвечает: «Понимаешь, Владимир, одна собачка напряглась, а вторая расслабилась...» — «Ага, — отвечает басом Вовочка, — Вот так расслабишься, и вы... бут, как собаку!»

Я переждал хохот и добавил:

— Главное — не расслабляться в общественных местах. Люди, они такие... Любят расслабившихся.

Утром Сашка Кулешов уехал.

Позже, уже демобилизовавшись, я заеду в часть Путейца, расположенную на окраине города, в надежде повидать его. Но мне не повезет: Санек будет в рейсе. Дежурный по роте мне расскажет, что эта поездка у Кулешова уже третья. А в первом рейсе колонна машин вляпается в засаду, потеряет три грузовика. Однако мой друг уцелеет.

На душе станет тепло: возможно, моими молитвами, моими советами. Быть может, спустя полгода Путеец будет так же учить молодого солдата, подкрепляя мои советы уже собственным опытом. И эти знания тоже спасут салабону жизнь под палящим солнцем на выщербленной бетонке...

Я уже давно убедился, что добро имеет тенденцию к размножению, к цепной реакции. И часто последний в этой цепочке не подозревает о существовании первого, положившего ей начало. Как не догадывался Путеец о месте в моей жизни жаркого полудня июня 1987-го, в котором я, еще зеленый «чиж», сидя в тени раскаленного БМП, внимал наставлениям «деда» Воронина. А ведь его тоже, в свою очередь, ведь тоже учил кто-то, неведомый мне...

Жизнь, как известно, сильно смахивает на зебру. Если уж белая полоса везения закончилась, то это надолго — готовься получать на голову сплошные дополнительные сюрпризы.

После отъезда Кулешова вторым таким сюрпризом явилось назначение на его место странного типа дистрофичного телосложения, попавшего в госпиталь с менингитом. Видимо, кэп решил поправить массу тела этого «бухенвальдского крепыша», приписав его к кухонной команде. Все было бы ничего, если тот не был туп как пробка.

— Карандышев, — наставлял неофита Картуз (я отказался общаться с обладателем фамилии персонажа Островского после того, как он выполнил мои приказы с точностью наоборот), — Карандышев, придурок ты вафельный, забери посуду в шестой и девятой палатах. А потом вот этот графин с сиропом отнеси в одиннадцатую...

Боец отнес этот графин в девятую, долго искал посуду в одиннадцатой, в шестой же терся с глупым видом до тех пор, пока его оттуда не выгнали.

Картуз, в котором вдруг проснулись таланты воспитателя-садиста, долго и с наслаждением гонял по кухне тупицу, охаживая его мокрым полотенцем с узлом на конце. Однако в следующий раз результат был такой же плачевный. И вновь в ход шло полотенце, пинки и «пробитие фанеры»...

Через три дня я пришел к выводу, что таким образом эту жертву неудачного аборта ни к чему позитивному не приведешь.

Вспоминалось стихотворение помещика Некрасова про несчастную лошадь, которую безрезультатно лупил поленом мужик. Карандышев был похож на ту бессловесную скотину своей тупостью и никчемностью. Ты хоть шкуру с него сдери, на барабан ее натяни — не взбунтуется и даже не задаст вопрос: «За что?!»

За время службы не раз приходилось видеть таких субъектов. Армия для них становилась сплошной камерой пыток.

Увы, солдатами не рождаются. И каждый из нас, прежде чем стать ловким, умелым, наглым и умеющим выживать в любых условиях, проходил жестокую школу обучения. Там с новобранцами не церемонились. Они и понятно: армия — не детсад. Зато в итоге у нас просыпался естественный инстинкт самосохранения, и мы становились теми, что есть сейчас. Забыв как сказочный сон гражданку с мамиными вкусными обедами, ласковыми словами и стремлением людей понять тебя как личность, а не живой придаточный механизм к механизму основному под названием «танк», «БМП» и «автомат Калашникова».

Но находились те, кто никак не мог принять всерьез окружающую действительность. В глубине души они верили, что все это — сон, и стоит спрятаться с головой под одеяло, и кошмар пройдет. Они и прятались: уходили в себя, замыкались, превращаясь в «тормозов» с пустыми глазами в замызганном обмундировании, делавшими самую грязную и примитивную работу. Гибли они чаще других, успев прихватить с собой еще парочку товарищей по роте, сунувшихся их спасать.

При виде этих несчастных у большинства даже вполне нормальных людей взыгрывали злость и всплески садизма — за дискредитацию человеческого рода. И хотелось показать эти человеческие развалины, теряющие последние остатки достоинства, тем ослам в военкоматах, поставивших в их личных делах штамп «годен»...

К чему эдакое чудо в перьях годно?! К выполнению плана призыва, когда сыновья блатных родителей предпочитают отлеживаться в палатах психиатрических клиник, или остаются просто «не замеченными» военкоматами во время очередного «забривания лбов»!

К роли мальчика для битья, когда скученный на небольшом пятачке пространства казармы, огороженной заборами, уставами, приказами и минными полями мужской коллектив делится на иерархические кланы, выбивая кулаками, вырывая зубами, пробивая умом (у кого чем лучше получается) авторитет среди товарищей. В полном соответствии с поведением «большого» общества.

К чему он готов? К закланию на алтарь истории (не Отечества, нет!) в виде бессловесного пушечного мяса, которое своим присутствием не приносит армии ни победы, ни авторитета. Забитый даун в грязной гимнастерке не может выиграть войну и послужить Родине. Как он ее защитит, если себя не может?

Но именно они, замызганные, задроченные «тормоза» все больше наводняют ряды некогда победоносной армии, определяют ее лицо. Они, а не парадно-показательные хлопцы кремлевского полка, чеканящие шаг на парадах и встречающие важные правительственные делегации. Последних никогда не отправят в окопы.

Пошлют этих. И они тихо и бессловесно лягут под снарядами и пулями или сбегут в плен. А мир будет показывать на нас пальцами и ужасаться. Или хохотать, малюя карикатуры, как в свое время делали Кукриниксы, высмеивая немцев в Отечественную...

...В довершение ко всему у Карандышева оказались больными практически все зубы. Работать с таким кариесом в «пищевой отрасли» нельзя, и его убрали. Слава Богу, а то я сам собирался просить об этом капитана: мне все больше и больше не нравился входящий во вкус садизма Мишка. Но прекращать «избиение младенцев» уже порядком надоело, да и у самого начинали чесаться руки.

Вместо обладателя чиновничьей фамилии я попросил к себе в помощники у начальника отделения Туркмена. Однако тот не дал шустрого малого, мотивировав свой отказ тем, что он толковые ребята везде нужны, а не только в столовке. Вместо него начальник вручил «подарок» в виде еще одного «молодого», призванного из Новосибирска.

Этот малый был выше меня ростом сантиметров на пять, хотя я на низкорослость никогда не жаловался, был еще тощее, чем свой предыдущий коллега, и обладал такими хронически запуганными глазами контуженного кролика, что хотелось хохотать с утра и до вечера.

Первый раз приступ смеха напал на меня с Мишкой, когда мы отправили Димку (так звали новенького) за солью. Для этого нужно было пролезть через узенькое окошко из общего помещения столовой в «раздатку». Конечно, можно было пройти и через дверь, но для этого требовалось сделать лишних двадцать шагов. Нам же, уже сидящим за обеденным столом и обнаружившим несоленый борщ, ждать не хотелось.

Тощий Димкин зад мелькнул в проеме окошка. За ним медленно, как туловище удава, на два месяца вперед наглотавшегося кролей, вползли мосластые конечности, увенчанные тапочками. В темной «раздатке» загремела посуда.

— Если этот гад разобьет хоть одну тарелку, я его сам в «хирургию» отправлю долечиваться, — пообещал Картуз.

Возня в темноте стихла.

— Ты чо там, гад, соль не можешь найти?! — заорал Мишка, — Она в шкафу!

— В каком? — глухо донеслось до нас, — Тут темно...

— Вот «тормоз»! — хмыкнул Картузов, — Да ты свет включи, чмо!

За стеной опять что-то загремело, и через секунду в проеме окошка появилась физиономия Димки.

Высунувшаяся из кромешной темноты, с глазами, в которых застыл вечный испуг, и улыбающимся ртом, она напомнила мне, что где-то на свете существует театр эстрады, а перед нами — один из сбежавших из него артистов.

— Нашел! — торжествующе выкрикнул молодой, поднимая в качестве подтверждения солонку. И тут же поперхнулся.

А мы, позабыв про соль, хватались руками за животы, были озабочены другой проблемой: как бы не свалиться со стульев от смеха.

— Вы чего? — удивленно уставился на нас неофит.

— Ладно... — простонал Мишка, — Лезь обратно. Клоун...

Но сев с нами за стол, Дмитрий вдруг внимательно посмотрел на Картузова:

— Может, я и клоун, но не чмо.

— Чо? Чо ты сказал?! — вскинулся мой помощник, — Да ты у меня знаешь, кем будешь?!

— Отвянь, — дернул я его за руку, — Он на самом деле не чмо, — Нормальный парень. Ты лучше нам, Димон, про Новосибирск расскажи. Никогда не был в Сибири...

Прошло еще несколько дней, и черная полоса опять дала знать о себе. Теперь уже Мишка Картузов стал собирать манатки: кэп его застукал перелезающим через забор с ведром пива.

— Лучше бы я тифом заболел, — бросил он мне на прощание, — Подумаешь, несколько метров кишок вырезали... И с этим люди живут. Не хочу обратно в дурдом стройбатовский. Жалею, что до армии таким фраером был, с блатными связался. Попал бы сейчас в нормальные части...

Ты веришь, что в нормальных частях дурдома нет? — спросил я его.

— Я чо, на дурака похож? Просто... — покряхтел Михаил, — Здесь я с нормальными пацанами познакомился, понял, что есть они в других частях. А потом, там хоть служишь, дело нужное делаешь. А у нас... Пашем, как рабы, а для чего — непонятно. Я бы сейчас лучше в Афган пошел, чем снова «мама — анархия, папа — стакан портвейна»...

Я промолчал. К чему разочаровывать людей? Пусть у них сохранится впечатление, что где-то есть места, в которых все как надо. Афганский Китеж-град...

— ...Держи, — Миша протянул мне магнитофонную кассету, — На память. Это Виктор Цой. Конечно, ты приверженец классического искусства, но это тоже в своем роде классика. Так что расширяй свой культурный кругозор.

— Чо? Чо ты сказал?

— А ты думал, что один такой умный?

Из дневника старшей медицинской сестры Светланы Горбуновой. Эпилог

Вечером состоялся решающий разговор с Сергеем. К счастью, мы обошлись без ненужных сцен и выяснения отношений на повышенных тонах. Его самолюбие уязвлено. Впрочем, эти чувства испытывает каждый нормальный мужик, когда его бросают.

«Нормальный»...Потому что ненормальные валяются в ногах и пытаются вернуть то, что невозможно. Уважение, веру в него, единый настрой душ... Словом, все, что зовется любовью. Глупые, они не понимают, что такими попытками еще больше отдаляют от себя. И если раньше было просто отчуждение, то теперь оно перерастает в презрение...

Почему я решилась на это именно сегодня, ведь пустота в душах и отсутствие близости у нас были уже давно? Может, потому, что сегодня мне продемонстрировали пример совершенно другой любви. Той, к какой я стремилась всегда, и какой меня судьба обделила. Смогу ли я так, как Лена со своим Гарагяном? Вряд ли.

То, что я ставлю в вину Сергею — неумение отрешиться ради чувства от развитого понятия долга перед собой и окружающими, восприятия себя не только как особи определенного пола, но и человека — то же самое присуще и мне. Ну, не могу я думать только одним местом, как это делает Елена... Хотелось бы, но не получается!

Иначе давно обратила бы более пристальное внимание на этого долговязого Протасова. Ну и что с того, что он солдат? Ан — нет... Не могу. Может, боюсь? Почему бы и нет? Боюсь. Осуждения. Непонимания тоже боюсь. «Мезальянс — неравная связь».... А кому какое дело, ведь Ленка же смогла? Но я же — старшая медсестра отделения, а не какая-нибудь лаборантка. Впору ли мне гоняться за молоденькими мальчиками? Не солидно. Вот связь с Сергеем — это на уровне, не оскорбляет глаза...

Тьфу, так и надавала бы себе по губам и избила бы руку, написавшую эту мерзость. Но так или иначе я оборвала всю эту «солидность», за которой стояла пустота. И пусть Машка обзовет меня трижды дурой... Ведь мне совсем недавно стукнуло тридцать, и я еще могу встретить того, с кем все будет. Как хочется на это надеяться!»

Протасов

Серпантин горной дороги становится все круче. Серый асфальт с белым пунктиром разметки (откуда она здесь взялась?), ровный, как зеркало, кренится под углом в сторону обрыва.

Ноги, как по льду, начинают скользить к краю пропасти. Я изо всех сил стараюсь удержаться. Медленно, шаг за шагом, двигаюсь к повороту. За ним, я знаю, перевал, спуск — там ровная дорога, там будет легче.

Как удалось быстро проскочить опасное место тем двоим, в милицейских плащах? Они совсем недавно были рядом со мной, а теперь уже почти скрылись из вида. Я спешу изо всех сил, боюсь оторваться от этой пары и остаться один. Хочу их догнать, хотя не знаю, что это за люди.

Один из впереди идущих поворачивает назад голову, сдвигает на затылок серую фуражку с красным околышком (откуда в Афгане наши менты?) и хитро подмигивает:

— А ты думал, что один такой умный?

Картузов? Что он делает в Афгане, тем более в этой форме?

Мишка, словно прочитав мои мысли, добавляет:

— Это не Афганистан, Андрей. Это Союз. Мы теперь в Союзе воюем...

Его спутник тоже поворачивается в мою сторону. Гарагян?!

— Дурак я был, — говорит он мне, — от войны хотел убежать. Просто жить, никому не мешая. А война за мной пришла. Не живу я теперь в Баку, Андрюха. Теперь армяне в Баку не живут...

— А как же Ленка? -кричу я ему.

Гарагян в ответ грустно и обреченно улыбается. Вдруг вижу, что это не Гарагян вовсе, а «дух», которого я убил прошлой весной в Красном ущелье.

«Дух» вскидывает к плечу автомат, я рву свой... Выпускаю очередь, но она не приносит врагу никакого вреда. Я жму и жму на спусковой крючок, АКС выплевывает пули со звуком детской тарахтелки, и не могу понять, куда они деваются: душман только смеется в ответ.

Ствол его «калаша» медленно, но неумолимо поднимается до уровня моей груди.

— Мишка, помоги! — кричу, нет, молю я Картузова.

Но он в ответ только кривит лицо в той же жалкой гарагяновской улыбке. Может, он не понимает происходящего?

— Патроны давай, у меня холостые!!! — ору в полный голос, — Патроны!!!

Кто-то хватает меня сзади за плечо. Окружили?! Я взмахиваю правой рукой, чтобы заехать локтем в лицо противника. Локоть проваливается в пустоту, но меня по-прежнему крепко держат.

— ...Андрей, проснись! Андрей!!!

— Фу, ч-черт...

Темнота палаты, голос Светланы.

Ее халат маячит надо мной.

— Ну, ты как, проснулся?

Несколько минут лежу молча, вытянувшись на койке. Говорить не хочется.

Света осторожно присаживается рядом. Прохладной ладонью вытирает мой взмокший лоб.

Серый, по-городскому размеченный асфальт, красные горы, глумливое лицо «духа» и страх от чувства собственной беспомощности потихоньку уходят назад, в темноту, в небытие, в прошлое. Туда, откуда они явились.

— Пойдем ко мне на пост, — говорит Светлана, — Чайку попьешь, успокоишься. Ты так орал, что чуть всю палату не разбудил.

— Ее разбудишь... — шепчу виновато, — Здесь только мой подручный из Новосиба. Остальных же выписали из-за тифа. Ты же знаешь... А мой «патрон» так умаялся, что его пушкой не разбудишь...

Я не спешу принять ее предложение — хочется еще мгновение протянуть удовольствие ощущения нежной женской ладони на разгоряченном лице. Светлана, словно догадываясь об этом, не торопится убирать руку.

Прошло мгновение, еще одно...

— Отошел от своих кошмаров? — Света говорит нарочито суховато, отнимая ладонь, словно хочет реабилитироваться за свою ласку. — Вставай, я пойду чай поставлю.

Желтый круг настольной лампы на белой скатерти, запах индийского чая, бутерброды на «гражданской» тарелочке, расписанной веселыми цветочками. Домашний уют. Это уже было месяц назад...

— Помнишь, мы с тобой вот также сидели и спорили о любви и ненависти, — говорит она, — Тогда мы оказались по разные стороны баррикад, так и не смогли согласиться друг с другом. А жизнь все равно свела нас вместе...

Помнишь тот случай, когда ребята из терапии разбирались с Гарагяном, и я дала им ключ, чтобы они его наказали? А до этого — да и после, я не раз проводила воспитательные беседы с Леной, чтобы доказать ей, кто на самом деле ее возлюбленный. Она не слушала меня...

И, наверное, правильно делала. Мы — и ты, и я, все — слишком ожесточились, чтобы понимать любовь без какой-нибудь привязки: общественного мнения, благосостояния родителей, долга... Да мало ли чего!

— Я не понимаю, о чем ты...

— Сегодня ночью Гарагян сбежал с гарнизонной «губы» и примчался к своей ненаглядной. Я дала им ключ от ординаторской, — Света рассмеялась, — Видимо, мне по жизни суждено служить ключницей: открывать и закрывать двери, помогать кому-то... Ты удивлен, что я так сделала? Пусть! Пусть у них будет ночь настоящей любви, свободной от всяких дурацких условностей! Утром Ваган сам сдаться в комендатуру.

... Ты бы так смог?! — она вскинула на меня свои серые глаза, пронзительно сверкнувшие за кругом электрического света, — Вряд ли. Сказал бы, что это блажь, глупость — из-за бабы идти под трибунал, калечить себе жизнь. Не Вагана на кичу сажать надо, Андрей, а нас, разучившихся любить по-настоящему, несущих в этот мир ущербность. Да, мы страдаем от этого, но что толку? Знал бы ты, как я завидую этой дуре Ленке...

Она помолчала.

— ...Ладно, Протасов, хватит лирики... Завтра срочно выписывайся из госпиталя. Судя по симптомам, твой помощник подхватил тиф. Я подходила к нему ночью — у него жар. Если не хочешь быть следующим — двигай отсюда.

— А кто больных кормить будет?

— Из ходячих наберем. Не твоя печаль. Завтра ваш веселый доктор Махмудов приезжает — вот и дуй с ним отсюда в полк. Все! Допивай свой чай и иди спать!

— Свет...

— Спать, я сказала!

Я встал, шагнул к двери.

Светлана, не глядя, взяла мою руку:

— Андрюш... Ты не обижайся. Я же старая, почти на десять лет тебя старше. Изъезженная кобыла. А у тебя все впереди... Вернешься домой, найдешь нормальную, с невывихнутыми мозгами девчонку...

Я опустился перед ней на корточки, посмотрел прямо в глаза:

— Ты веришь, что мне нужна с невывихнутыми? Простая, как пять копеек, прозрачная, как стекло? Такая, когда смотришь ей в глаза, а видишь противоположную стену? Что я с ней буду делать: ей мозги вывихивать или себе вправлять? Меня мои устраивают.

— Она медленно опустила мою руку:

— Иди, Андрей...

Я вышел на крыльцо.

Звезд в черноте неба не было видно. Заволокло тучами, наверное. Теплый вечер фамильярно мазнул ладошкой по лицу, сыпанул мелким дождем. Запахло влажной, просыпающейся землей. Скоро здесь будет весна.

Так же, как в маленьком дворе города моего детства на Урале, я прижался спиной к шершавой спине дома и полной грудью вдохнул будоражащий запах. Еще и еще...

От души, как куски засохшей грязи, отваливалось нечто, что помогало мне выжить, но сейчас мешает жить.

Я вдыхал полной грудью запах просыпающейся земли. Самый настоящий из тех, что приходилось когда-либо чувствовать. Запах жизни, запах любви.

— Это ты, Андрей? — на крыльце появилась стройная фигура в белом.

— Я, Свет...

— Пойдем ко мне, Андрюш... Молчи! Пойдем.

Ярославль — Душанбе — Москва — Ярославль

1993–2003 гг.

Содержание