Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья

Глава первая

Красная Армия развивала стремительное наступление. 6 ноября 1943 года войсками 1-го Украинского фронта был освобожден Киев, а уже в начале декабря наши танки появились на улицах Житомира. Теряя технику, оставляя убитых и раненых, объятые паникой «завоеватели» откатывались на запад. Близился час полного освобождения Украины.

Незабываемы эти дни в памяти советских людей. Почти каждый вечер столица нашей Родины Москва салютовала доблестным войскам, одержавшим победы над гитлеровскими захватчиками. Кто забудет эти вечера, когда людей, возвращавшихся с работы, останавливали волнующие звуки позывных; репродукторы собирали толпы слушателей. Затаив дыхание, люди внимали торжественным словам приказа Верховного Главнокомандующего, и когда, читая приказ, диктор называл города, освобожденные от врага, улицы оглашались рукоплесканиями.

Нам не довелось быть в числе тех, кто видел столицу в каскадах разноцветных огней салютов.

Гром двухсот двадцати четырех орудий Москвы по поводу взятия города Белая Церковь мы слушали по радио, находясь в пути. Мы уходили от места нашего боя с карателями, куда со дня на день могла прийти новая экспедиция.

На три километра растянулась по лесу колонна отряда. Наш обоз состоял из пятидесяти повозок, запряженных парой лошадей каждая. [395]

За шесть месяцев пребывания в Цуманских лесах хозяйство наше незаметно накапливалось, и вот когда пришло время сняться с места, все удивились: откуда столько имущества — пятьдесят фурманок! Везли бочки с засоленным мясом и салом, ящики с запасами колбасы, кухонную утварь, посуду; слесарная мастерская Риваса занимала особую повозку; везли инвентарь портняжной и сапожной мастерских; шли упряжки с трофеями. Тут было погружено то, с чем шел на нас «мастер смерти» Пиппер и что оставил он на поле боя: пушки, минометы, ящики с боеприпасами... Наконец, везли горы мешков с пшеницей, которую убрали партизаны с полей тех сел и хуторов, где жители были поголовно истреблены или вывезены на каторгу в Германию.

Дорога от дождей раскисла, передвигаться трудно, но еще труднее было расстаться с хозяйством, дорогой ценой доставшимся.

Все время нас не оставляло беспокойство: что, если каратели, получив подкрепление, тронутся по нашим следам? А следы за нами остаются, их делают еще более заметными идущие по одной с нами дороге отряды Прокопюка, Карасева, батальон Балицкого, группа Магомета. Все они снялись со старых мест. Следы остаются такие, что ничем не замаскируешь.

И действительно, как вскоре же выяснила разведка, каратели пошли за нами.

Но, во-первых, пошли они с большим опозданием; во-вторых, им приходилось тратить массу времени на прочесывание лесных массивов. На открытой местности каратели двигались довольно быстро: когда же наш след вел в лес, тут у них дело стопорилось: каратели шли цепями, ощупью, озираясь, боясь неожиданной встречи с партизанами. Особенно задерживали их болота.

И вот пройдено сто пятьдесят километров. Мы приближаемся к селу Целковичи-Велки, где рассчитываем расквартироваться.

Утро. Мы только что вышли на открытую поляну. Перед глазами невиданное зрелище: справа, на востоке, поднимается огромный огненный шар. [396]

— Что это сегодня с солнцем? — спрашиваю у старика крестьянина.

— К метели, — отвечает он коротко, с интересом разглядывая партизан.

— Какая метель, папаша? На небе ни облачка, да и ветра никакого, — смеется Александр Александрович.

Но крестьянин оказался прав.

Солнце, поднимаясь над горизонтом, становилось все меньше, блекло, из красного делалось матово-бледным, покрываясь мутной пеленой облака, неизвестно откуда взявшегося. Подул ветер.

Мы едва успели, добравшись до села, разместить людей по квартирам, как начали падать крупные пушистые хлопья. Они падали все гуще и гуще, ветер подхватывал их и, кружа в воздухе, горстями бросал в лицо. Поднималась метель. Это первый снег, и мы радуемся ему: он замел наши следы. Наутро, когда он растает, наши преследователи завязнут в хляби дорог.

— Вот хорошо! — говорит Стехов, останавливаясь в сенях и старательно отряхиваясь. — Природа работает на нас.

Здесь, в Целковичи-Велки, нам предстоит немало хлопот. Прежде всего необходимо позаботиться о раненых, отправить их самолетом в Москву.

С первых дней пребывания во вражеском тылу в отряде установилось неписаное правило: забота о раненых прежде всего.

Суворовский принцип «сам погибай, а товарища выручай» стал у нас непреложным законом. С поля боя раненые попадали в отрядный госпиталь и здесь содержались в самых лучших условиях, какие только могли им создать. Каждый из городских разведчиков считал своим долгом раздобыть и прислать в отряд медикаменты, инструменты, перевязочный материал.

Все самое хорошее — начиная от лучших продуктов и кончая дровами самого высокого качества — предназначалось для госпиталя.

Возвращаясь в лагерь из города, из сел, с боевых операций, партизаны обязательно заходили проведать раненых товарищей. [397]

Эта вошедшая в обычай всеобщая забота о раненых имела помимо всего и большое воспитательное значение: каждый из бойцов твердо знал, что и его не оставят в беде, если с ним что-нибудь случится. Крепла товарищеская спайка, вселявшая бодрость, придававшая новые и новые силы в борьбе.

Когда Марина Ких принесла радиограмму, в которой сообщалось, что самолета за ранеными не пришлют и что их нужно отвезти в лагерь к Федорову-Черниговскому, мне стало не по себе. «Как? Передать наших раненых в другой отряд?»

Этот приказ Москвы относился и к нашим соседям — к отрядам Прокопюка и Карасева.

Они, как и я, хотя и слышали много хорошего о Федорове-Черниговском и его отряде, но испытывали ту же тревогу: а каковы там условия для раненых?

— Надо бы съездить посмотреть, — предложил я обоим командирам.

И мы в сопровождении группы партизан выехали в гости к Федорову-Черниговскому.

Федоров-Черниговский встретил нас приветливо, оживленно рассказывал, расспрашивал, знакомил, угощал. Высокий, плотный, с пышными украинскими усами, карими сверкающими глазами и упрямым, волевым лицом, он напоминал легендарных вожаков народной борьбы. Генеральская шинель с погонами, сшитая партизанами, полугенеральская-полукавказская шапка с красным верхом, с красной партизанской лентой вместо кокарды и самое имя Федоров-Черниговский как нельзя больше шли к нему, ко всему его облику партизанского командира, народного вожака. И в то же время это был простой, сердечный человек, Алексей Федорович, хороший собеседник, радушный хозяин.

Мы беседовали почти целые сутки, но и за это время не исчерпали всего, о чем хотелось поведать друг другу.

Оказывается, мы заочно знакомы еще по Брянским лесам! Алексей Федорович прошел их с отрядом и был в тех же местах, где и я, в зиму 1941/42 года.

— Вас, товарищ Медведев, там помнят. Встречали мы могилы ваших партизан. Хорошо вы их хоронили. [398] Места выбирали красивые, живописные. Никогда не забуду могилу вашего начальника штаба — как его? Староверов, кажется? Это в лесу, у деревни Батаево.

— Да, Дмитрий Дмитриевич Староверов.

— Мои хлопцы, бывало, обязательно каждую могилу подправят, возложат венки. А за Староверова и мы крепко отплатили фашистам в деревне Батаево. Там разгромили крупный вражеский отряд.

Госпиталь у Федорова мне понравился. Я увидел здесь ту же всеобщую заботу о раненых. И я сказал Алексею Федоровичу о приказе командования!

— Какие могут быть разговоры! Конечно, давайте всех раненых сюда. Врачи у нас хорошие. А как только организуем аэродром, отправим в Москву...

Вернувшись в Целковичи-Велкм, я зашел в госпиталь.

— Вас, товарищи, повезут в госпиталь партизанского соединения Героя Советского Союза генерал — майора Федорова Алексея Федоровича, — сказал я раненым. — У нас, по-моему, вам было неплохо, но у Федорова будет не хуже. Я туда ездил, соединение у них крепкое, боевое, такое, каким и должно быть под командованием депутата Верховного Совета. Мы передаем вас со спокойной совестью. Об одном прошу: высоко держите престиж нашего отряда, будьте во всем достойными звания советского партизана.

Через несколько дней к нам приехал, в свою очередь, и Алексей Федорович. Ему хотелось повидать Николая Ивановича Кузнецова.

Наш отряд совместно с отрядами Карасева и Прокопюка устроил Федорову торжественную встречу. В самый разгар товарищеского обеда над селом появились фашистские истребители. Они покружили и, видимо ничего не приметив, улетели.

Но не прошло и четверти часа, как раздался грохот на всю округу. Самолеты сбрасывали бомбы на села в пятнадцати — двадцати километрах от нас. Бомбежка длилась весь день Клубы черного дыма застлали собой горизонт. Ветер принес запах гари. Огромное зарево повисло в небе, окрасив его багрянцем. [399]

Наутро мы перебрались в лес. Нельзя было подвергать опасности население Целковичи-Велки, так гостеприимно принявшее нас. В лесу был спешно построен временный лагерь. Там мы продолжали приводить себя в порядок, переформировывались, так как в отряд вернулась из-за Случи оставленная там группа.

Это был отдых, может быть, и заслуженный, но тем не менее тяготивший людей.

По вечерам партизаны собирались для тихих бесед, для песен, но с каждым новым утром острее ощущалась неудовлетворенность. Отдых томил. «Скорее бы назад, в Цуманские леса», — слышал я на каждом шагу. Партизаны знали, что наше возвращение на старое место задерживается отсутствием боеприпасов и питания для рации, что мы ждем самолетов с этим грузом, а их все нет. «Что Москва? — спрашивали Лиду и Марину всюду, где бы они ни появлялись. — Что самолеты? Когда обещают?..»

«Маневренная группа, оставленная в Цуманских лесах, разве она может заменить целый отряд? А тем более, если нет с ней никакой связи», — так думали многие.

— Не вовремя мы ушли, — все чаще и чаще слышались голоса.

Действительно, теперь самое время держать тесную связь с ровенскими и здолбуновскими товарищами. Можно себе представить, сколько у них скопилось ценнейших сведений, которые нужно немедленно передавать в Москву, сколько намечено боевых дел, которыми нужно оперативно руководить.

Гитлеровцы, теснимые Красной Армией, в надежде закрепиться то на одном, то на другом рубеже, перегруппировывали свои войска, перебрасывали их с одного участка фронта на другой; нашей задачей было улавливать эти передвижения и своевременно сообщать о них в Москву. Сколько работы для Кузнецова, Шевчука, Струтинского, Новака в Ровно, для Красноголовца в Здолбунове! И не только разведка, но и активные действия поручены нашим товарищам: всеми мерами сеять панику в рядах оккупантов, мешать готовить оборону, не давать эвакуироваться с награбленными ценностями. В помощь ровенцам мы некоторое время назад направили несколько групп [400] наших боевиков. Сейчас бы всему отряду быть где-нибудь поблизости от города.

Но и здесь мы не сидели без дела. Ежедневно группы партизан расходились по селам в радиусе до пятидесяти километров. Они вели беседы с местными жителями, раздавали им листовки со сводками Информбюро, проводили разведку.

О местонахождении нашего отряда стало известно гитлеровцам, и снова у нас с врагами почти ежедневно стали происходить бои и стычки.

Часто бывали у нас гости из соседних отрядов. Особый интерес проявляли они к двум новым бойцам — Мясникову и Кузько, тем самым «казакам», что помогли захватить фон Ильгена. Надо сказать, что эти «казаки» оказались превосходными рассказчиками. У Кузько была своя манера вести рассказ.

— Хожу и мечтаю, — хитро улыбаясь, начинает Кузько, — неужели и обер-лейтенант — партизан?.. Э-эх, мечтаю, пропадать, так с музыкой!..

И он во всех подробностях, ярко и красочно описывал, как генерал брыкался, как его связывали, затыкали рот, как он затем вырвался и как взяли в машину вместе с генералом личного шофера Коха в качестве понятого...

Это «хожу и мечтаю» долгое время оставалось излюбленным и непременным номером всех отрядных вечеров. Стоило появиться в лагере связным Балицкого или Карасева или другим гостям, как тут же разыскивали «казаков» и заставляли их от начала до конца воспроизвести историю похищения фон Ильгена во всех подробностях.

Визиты гостей заканчивались обычно просьбой отпустить к ним на денек Кузнецова и братьев Стру-тинских. Уважить эти просьбы я не мог. Мы и в своем отряде, как могли, маскировали наших городских разведчиков, опасаясь, что их приметы могут стать известными гестапо.

К Карасеву я их все же отпустил. Да и нельзя было не отпустить — так расположили нас к себе и своему отряду Виктор Александрович Карасев и его комиссар Михаил Иванович Филоненко. Они приняли наших разведчиков на редкость хорошо. Кузнецов потом часто рассказывал, как изысканно их угощали [401] у Карасева, как специально для них затопили баню, построенную по-сибирски, «по всем правилам».

— Давно не получал такого удовольствия! — с увлечением рассказывал Николай Иванович. — Наверх ней полке от пара дух захватывает, а внизу мороз. Попарился на славу! Прямо как у нас в Зырянке когда-то!

— А про нашу баню забыл? Про ту, что завалилась! — напомнил Дарбек Абдраимов.

Все засмеялись, вспомнив, как однажды «парился» Кузнецов в нашей бане. Это была «знаменитая» баня! Мы построили ее вроде обыкновенного чума, но с огромной дырой для дыма. На костре в больших котлах грелась вода. Чтобы далеко за ней не ходить, здесь же вырывали колодец. Мытье в такой бане, конечно, не доставляло большого удовольствия

В довершение ко всему баня обвалилась. Это произошло как раз в тот момент, когда в ней мылся Кузнецов. Он успел хорошо намылиться и во время обвала угодил в колодец с холодной водой. Оттуда ему помогли выбраться, но был он весь в грязи. Товарищи поливали его из котелков теплой водой, которую носили из чумов, а он стоял на холоде и смывал грязь и мыло. Один котелок выльет на себя и ждет, пока принесут еще. Так «напарился», что потом еле согрелся.

У нас любили вспоминать эту историю. Сам Николай Иванович от души смеялся, когда заходила о ней речь. Вот и сейчас, после слов Дарбека, он принялся хохотать, заражая всех своим смехом.

Но в Целковичи-Велки Кузнецов был более задумчив и менее общителен, чем обычно. Нередко мы видели его сумрачным, ушедшим в свои мысли и от этого рассеянным. Я знал, что он страдает от бездействия. Кузнецов мучился еще и тем, что не знал ничего о Вале. После похищения Ильгена и убийства Функа были все основания за нее беспокоиться.

В день возвращения Николая Ивановича от Карасева я узнал еще об одной причине, заставлявшей его так томительно волноваться.

— Вы слышали — Бердичев! — крикнул он мне еще издали.

Бердичев наши взяли накануне. [402]

— Понимаете, что получается, — заговорил Кузнецов озабоченно, — чем лучше наши их бьют, тем меньше у меня остается надежды добраться до Коха! Он и раньше предпочитал сидеть в Кенигсберге, а теперь вовсе не покажет к нам носа... Позавчера освобожден Новоград-Волынский, вчера — Белая Церковь, а сегодня вот — Бердичев. Я услышал и, честное слово, расстроился. Конечно, расстроился не из — за того, что освобожден Бердичев, — это радостно знать, — а все-таки мне обидно... из-за Коха!

— Скоро уйдем отсюда, Николай Иванович. Еще неделя — и вы в Ровно.

— Я-то буду в Ровно, а вот гаулейтер...

С этими словами он достал из кармана шинели две сложенные вместе газеты и протянул их мне. Это были номера «Правды» за восемнадцатое и девятнадцатое декабря, которые накануне сбросили Карасеву с самолета.

В обоих номерах содержались сообщения, представлявшие для нас чрезвычайный интерес.

Я невольно представил себе заснеженную московскую улицу, людей, столпившихся у газетной витрины. Миллионы наших соотечественников, миллионы людей во всем мире прочли или услышали по радио эти короткие телеграфные сообщения. От этой мысли захватывало дух.

«Стокгольм, 17 декабря (ТАСС). Немецко-фашистская газета «Минскер цейтунг» сообщила, что на днях в своем служебном кабинете был убит один из гитлеровских главарей в городе Ровно — оберфюрер СС Альфред Функ».

Казалось бы, что особенного! Прочли в газете о факте, который кому-кому, а уж нам достаточно хорошо известен. Но особенное было. Сознание, что этот факт — убийство палача Функа — стал предметом широкой гласности, наполняло сердце гордостью. Я не видел лица Кузнецова — он молча стоял поодаль, развернув газету и читая что-то совсем другое, — но я знал, что и он испытывает такое же, как и все мы, чувство. [403] Второе сообщение, помещенное в «Правде» от девятнадцатого декабря, гласило:

Заявление Рузвельта на пресс-конференции

«Лондон, 17 декабря (ТАСС). По сообщению вашингтонского корреспондента агентства Рейтер, президент Рузвельт на пресс-конференции сообщил, что он остановился в русском посольстве в Тегеране, а не в американском, потому что Сталину стало известно о германском заговоре.

Маршал Сталин, добавил Рузвельт, сообщил, что, возможно, будет организован заговор на жизнь всех участников конференции. Он просил президента Рузвельта остановиться в советском посольстве, с тем чтобы избежать необходимости поездок по городу. Черчилль находился в британском посольстве, примыкающем к советскому посольству. Президент заявил, что вокруг Тегерана находилась, возможно, сотня германских шпионов. Для немцев было бы довольно выгодным делом, добавил Рузвельт, если бы они могли разделаться с маршалом Сталиным, Черчиллем и со мной в то время, как мы проезжали бы по улицам Тегерана.

Советское и американское посольства отделены друг от друга расстоянием примерно в полтора километра...»

Лицо Кузнецова сияло счастливой улыбкой. Да, он имел право гордиться. Он был одним из тех, кто разрушил злодейский план гитлеровцев. Не могло быть сомнения, что гитлеровские агенты, о которых шла речь в телеграмме, в том числе, конечно, и фон Ортель, занимавший среди них не последнее место, вовремя найдены и обезврежены.

— Поздравляю вас, Николай Иванович!

— Ну, я-то, может, здесь и ни при чем, — ответил Кузнецов. — Тут ведь, надо думать, десятки людей по трудились... Впрочем... — проговорил он задумчиво и хитро прищурился, — впрочем, я-то, пожалуй, один из них. Приятно знать, что и твоя работа пошла на пользу... [404]

В этот день на очередной политинформации Стехов прочитал партизанам сообщение о провале гитлеровского заговора в Тегеране. Разумеется, имя Кузнецова не было при этом упомянуто.

Дежурный доложил, что к нам едут гости. Я вышел навстречу. Человек десять верховых медленно приближались к лагерю.

— Бегма, — отрекомендовался спешившийся коренастый человек.

— Милости прошу, Василий Андреевич!

Василий Андреевич Бегма до войны был секретарем Ровенского обкома партии и теперь оставался на своем посту, являясь членом подпольного ЦК КП(б)У, начальником штаба партизанского движения Ровенской области и командиром партизанского соединения.

До этого дня я не был знаком с Василием Андреевичем, но много слышал о нем и долго ждал встречи с ним. Как кстати его теперешний приезд! Мы сможем познакомить Бегму с подпольной организацией Новака, свяжем его людей с нашими!

Василий Андреевич прибыл издалека — с северо-востока области. После деловых разговоров, за обедом, Бегма стал рассказывать о том, что какой-то партизан, переодетый в форму немецкого офицера, наводит ужас на всех гитлеровцев в городе Ровно, что он убивает крупных фашистских заправил среди бела дня прямо на улице, что он захватил фашистского генерала.

Рассказывая, Василий Андреевич и не подозревал, что этот партизан сидит за нашим обеденным столом. Лукин порывался перебить рассказчика, но я дал знак, чтобы он молчал. А Николай Иванович бесстрастно слушал рассказ Бегмы.

— Вот это дела! Не то, что мы с вами делаем, — закончил Василий Андреевич.

— Дела замечательные, — подтвердил я и представил Василию Андреевичу того партизана, о котором он с таким восхищением рассказывал...

В лагере под Целковичи-Велки мы задержались значительно дольше, чем предполагали. Ожидаемый из Москвы груз все не прибывал, да и командование не разрешало пока возвращаться на старое место. [405]

Больше того, когда мы, гонимые нетерпением, снялись и двинулись к Цуманским лесам, от командования последовал короткий приказ:

«Немедленно вернуться и ждать прихода маневренной группы Черного».

Непосредственно с Черным мы связи установить не могли. Он связывался с нами через Москву.

Делать нечего, вернулись в Целковичи-Велки.

— Разрешите с группой отправиться к Берестянам, — обратился ко мне Лукин. — Разведчики нервничают. Рвутся в дело.

Я согласился, и Александр Александрович с ротой пеших бойцов и группой конных разведчиков направился в Цуманские леса. С ним пошли также трое связных и радист.

Уже через три дня мы получили через Москву радиограмму от Лукина. Он сообщил, что после перехода железной дороги неожиданно столкнулся с большой колонной противника и здорово расчесал ее.

Через неделю было получено разрешение на переход в район Ровно всего отряда. Добрались мы туда благополучно, без единого происшествия.

На одном из привалов в небольшой деревушке, расположенной среди огромного соснового леса, Лида Шерстнева подала мне радиограмму из Москвы. Командование поздравляло нас с успехами и сообщало, что Указом Президиума Верховного Совета награждено орденами и медалями Советского Союза до ста пятидесяти партизан нашего отряда. Орденом Ленина были награждены Кузнецов, Николай Струтинский, Стехов, Ян Каминский и я; Шевчук и Жорж Струтинский — орденом Красного Знамени. Цессарский и Валя Семенов получили ордена Отечественной войны I степени. Радисты, все без исключения, были награждены орденами. Более двухсот партизан наградили партизанскими медалями. Получил партизанскую медаль I степени и Коля Маленький.

Весть об этом молниеносно облетела отряд. Начались поздравления.

— Вы, Николай Иванович, больше чем кто-либо заслужили эту награду, — сказал я Кузнецову, поздравляя его. [406]

— Теперь я еще в большем долгу перед Родиной, — ответил он.

Так празднично закончилась временная передышка.

Глава вторая

В середине декабря имперский комиссар Украины Эрих Кох отдал приказ о начале эвакуации немецких учреждений. Вскоре после этого гаулейтер, следуя своему же приказу, сам покинул «столицу» и уехал в Берлин.

Приказ Коха оказался несколько запоздалым. К тому времени город Ровно являл собой картину повального бегства или, выражаясь языком имперского комиссара, тотальной эвакуации фашистских оккупационных чиновников и офицеров. По улицам, волоча тюки и чемоданы, набитые награбленными вещами, шли и шли наспех одетые господа «завоеватели». Весь этот поток был устремлен к одному месту в городе — к вокзалу. У вокзального здания часовые с трудом сдерживали напор толпы, потерявшей всякое руководство, панически настроенной и охваченной одним лишь животным страхом и стремлением бежать.

«Улетел мой германский коршун, — писал в отряд Николай Иванович, подразумевая Эриха Коха. — События на фронтах и шум, поднятый нами в городе, здорово напугали этого хищника. Он и рождественский вечер, не дождавшись 25 декабря, устроил 22-го и уже на следующий день — был таков. Посылаю Вам газету с отчетом об этом вечере. Обратите внимание на строчки, которые я подчеркнул».

«Гаулейтер сказал, — гласил газетный отчет, — что как свет побеждает темноту с рождением Христа, когда день становится длиннее ночи, так и великая Германия победит в этой войне большевистскую тьму».

«Этот «победитель» перед своим бегством врал, как видите, не совсем удачно, — писал Кузнецов дальше. — Он не учел, что гитлеровская Германия напала на нас 22 июня, а этот день знаменует удлинение [407] ночи. Тьма нападет на свет... Не могу простить себе, что я опоздал на этот вечер. Кажется мне, что Кох больше сюда не вернется. Удастся ли вообще поймать его, чтобы наконец он ответил за все свои злодеяния?..»

С этим же письмом Николай Иванович посылал ценные разведывательные данные, добытые им за короткий срок пребывания в Ровно. Он сообщал о переброске частей с востока на запад, о передвижении штабов, о панике, царящей в «столице», о том, что гитлеровцы минируют в городе крупные дома.

Кузнецов писал также об усилившемся в Ровно терроре. С востока, с территорий, освобожденных Красной Армией, продолжали прибывать в огромном числе гестаповцы и жандармы. Ежедневно происходили аресты. На улице Белой, где обыкновенно совершались расстрелы заложников, теперь каждую ночь, с вечера до утра, шло беспрерывное уничтожение советских людей. Крытые грузовики вывозили за город горы трупов.

В числе арестованных был и наш подпольщик Казимир Домбровский.

— Видимо, кое-что стало о нас известно гестаповцам, — заключил Александр Александрович Лукин, докладывая об этом аресте.

Его предположение вскоре подтвердилось.

На улице был схвачен Иван Иванович Луць. Он знал, что за ним следят, но продолжал оставаться в городе, хотя и имел полную возможность уйти в отряд. Эта неосторожность стоила ему жизни.

За провалом Луця последовал новый: гестапо арестовало Марусю Жарскую, смелую советскую девушку, комсомолку, настоящего патриота. До войны Маруся работала трамвайным кондуктором в Минске. В Ровно она попала по принуждению — была увезена фашистами. Как только ей представилась возможность участвовать в подпольной борьбе, Маруся вступила на этот путь. Она прошла его достойно. Десятки секретных квартир обеспечил подпольной организации хозяйственный отдел, возглавляемый Марусей Жарской. А сколько было добыто документов, сколько сделано по налаживанию питания подпольщиков, [408] какой трогательной заботой окружались семьи погибших товарищей!

Почти одновременно с Марусей был арестован и Николай Поцелуев. Его предал сосед — украинский националист. Гестаповцы осадили квартиру Поцелуева. Он отстреливался, был тяжело ранен и в бессознательном состоянии увезен в ровенскую тюрьму.

Смертельной опасности подвергся Коля Струтинский. Всегда бдительный, строго соблюдавший конспирацию, он был все-таки выслежен.

Струтинский пришел на одну из своих явок. Спустя четверть часа он услышал, как за окнами остановилась машина. Затем раздался громкий стук в дверь.

— Иди в другую комнату! — сказал Коле хозяин квартиры.

Струтинский скрылся за дверью.

— Где он? — потрясая оружием, кричали ворвавшиеся гестаповцы.

— Кто?

— Не притворяйся! — И гестаповец замахнулся на хозяина револьвером.

Но в то же мгновение в дверях появился Струтинский и двумя выстрелами уложил непрошеных гостей.

Струтинский и хозяин квартиры выскочили на лестницу. С площадки второго этажа они увидели, что в кузове стоявшего у дома грузовика находятся жандармы.

— Хайль, гады! — крикнул Струтинский и открыл по ним огонь.

Жандармы начали прыгать с машины, сбивая один другого с ног. Тем временем Струтинский и хозяин квартиры скрылись.

Такова была обстановка, создавшаяся в городе. С каждым днем она становилась тяжелее. С каждым днем все больше и больше опасностей подстерегало наших людей.

Ровенские товарищи знали, что в любой момент они могут уйти в отряд. Но никто из них не хотел воспользоваться этой возможностью.

— Наше место теперь в городе! — сказал Терентий [409] Федорович Новак, покидая отряд уже через месяц после своего приезда.

Надо было устроить оккупантам «достойные» проводы.

Было время, когда гитлеровцы верили в непобедимость своей армии, в то, что они навеки закрепились на завоеванной земле. А теперь им надлежало бежать, бежать без оглядки. Этим желанием — поскорее унести ноги — было охвачено все немецкое «население» города Ровно, а также и лакеи оккупантов — украинские националисты.

За машину до Львова платили по пятнадцати тысяч марок. Но и за эти бешеные деньги ее нелегко было найти.

Новак и Струтинский во многих гаражах имели своих людей и дали им задание любыми средствами задерживать машины. Шоферами у гитлеровцев сплошь и рядом работали советские военнопленные. Они с радостью принимали предложение подпольщиков. Каждый старался как мог: подсыпали в горючее песок, портили моторы, обрывали электрооборудование, уносили ключи от машин, а иногда просто жгли их. Подступы к некоторым гаражам были минированы.

Более или менее надежным путем, которым можно было выбраться из Ровно, оставалась железная дорога. Фельджандармы оцепили вокзал и стали наводить там порядок. Первый класс «власти» предоставили исключительно старшим офицерам и генералам; там же в ожидании поездов сидели со своими «трофеями» насмерть перепуганные фрау. Во втором и третьем классах скучилась сошка помельче, но тоже с большими чемоданами. Попасть в вокзальное здание можно было только по специальному пропуску. А Шевчук и другой партизанский разведчик, Будник, пропуска не имели. Тем не менее они хотели во что бы то ни стало очутиться на вокзале. У них на двоих был один чемодан, небольшой, но тяжелый.

— Пропуск! — остановил их при входе жандарм. Пришлось отойти.

— Так ничего не выйдет, — сказал Шевчук, бор моча проклятия по-украински. — Нужно поискать попутчика. [410] Бачишь, сколько офицеров прут на вокзал пешком?

Под вечер Шевчук ехал к вокзалу в фаэтоне. Будник сидел за кучера. Ехать приходилось медленно, так как Вокзальная улица была полным-полна гитлеровцев. Шевчук внимательно присматривался, подыскивая «попутчика».

Наконец он увидел, как, изнемогая под тяжестью двух больших чемоданов, обливаясь потом, тащится фашистский подполковник. Вот он поставил чемоданы, вынул платок и, сняв фуражку, начал вытирать красное от натуги лицо.

— Пан офицер! — почтительно окликнул гитлеровца Шевчук. — Изволите идти на вокзал?

— Вокзаль, — подтвердил подполковник.

— Ну, ты, помоги! — крикнул Шевчук на «извозчика».

Тот выпрыгнул, поставил на фаэтон чемоданы, услужливо подсадил самого офицера и тронулся вперед.

— Спасибо, спасибо! — бормотал подполковник, облегченно вздыхая и не переставая вытирать пот, ливший с него градом.

Как только подъехали к вокзалу, Шевчук и Будник, не дав своему пассажиру опомниться, подхватили его чемоданы, а заодно и свой.

— Не беспокойтесь, пан офицер, мы поможем.

— Пропуск! — потребовал жандарм.

— Со мной, со мной! — отстранил его подполковник.

Шевчук с Будником вошли в первый класс, с трудом нашли место, куда поставить багаж подполковника. С трудом отыскали его и для своего чемодана.

— До свидания, пан офицер! — весело крикнул Шевчук. — Счастливого пути!

Шевчук и Будник вскоре находились в одной из квартир. Из окон ее был хорошо виден вокзал. Усевшись у окна, они ждали, когда сработает тридцатикилограммовая толовая мина, искусно вмонтированная в чемодан партизанским мастером Ривасом.

Взрыв произошел в два часа ночи. Рухнула стена первого класса, провалился потолок, придавив около сотни офицеров, вместе с их фрау и чемоданами. Но [411] этим дело не кончилось. В момент взрыва к перрону подходил воинский эшелон. Поезд остановился, и из вагонов в панике стали выпрыгивать и разбегаться фашисты. Они решили, что попали под бомбы советской авиации. Фельджандармы и гестаповцы, оцепившие вокзал, заметив бегущих, решили, в свою очередь, что это советские диверсанты, и открыли по ним стрельбу. К вокзалу была вызвана еще рота гестаповцев, которая тут же включилась в бой с «диверсантами». Перестрелка длилась с полчаса и закончилась большими потерями для «обеих сторон».

Наутро в городе только и было разговоров, что о взрыве вокзала. Гитлеровцы пришли в смятение.

И вот среди бела дня раздается новый взрыв — в центре города.

Накануне в седьмом часу вечера к прилавку специального продовольственного магазина, предназначенного «только для немцев», помещавшегося на «Немецкой» улице, в первом этаже здания ортскомендатуры, подошел человек в темных очках. Человек был почтенный и солидный, всем своим видом внушавший доверие и потому пропущенный в магазин охранявшим вход солдатом. Посетитель довольно долго рассматривал полки гастрономического отдела. Судя по строгому взгляду, он понимал толк в гастрономии. Затем посетитель обратился к продавцу, разбитному молодому человеку с пробором, попросив его завернуть двести граммов сыра поострее.

— Слушаюсь, — с готовностью отвечал продавец.

— Желательно с червями, — объяснил требовательный покупатель.

— Не могу предложить, — сказал продавец с сожалением. — Зайдите завтра пораньше.

— Когда у вас открывается магазин?

— В девять, пан, в девять.

Назавтра, в половине восьмого утра, продавец, выходя из дому, столкнулся в парадном со своим вчерашним покупателем — человеком в темных очках. Тот передал ему плетеную корзину с уложенным в ней пакетом. Они обменялись рукопожатием и расстались.

Фамилия продавца была Тищенко. С Шевчуком он познакомился через военнопленного Козлова, служившего [412] рабочим при ортскомендатуре. Сам Тищенко тоже был военнопленным. Он мучился тем, что вынужден работать у гитлеровцев, и горел желанием уйти в партизанский отряд.

— Я тебе помогу, — обещал Козлов, давно уже связанный с Шевчуком. — Но ты должен делом доказать, что ты наш.

— Давайте любое задание! — горячо потребовал Тищенко.

Шевчук предложил ему через Козлова помочь в организации взрыва ортскомендатуры. Тищенко охотно согласился.

Они выбрали день, когда Тищенко надлежало явиться в магазин первым для приемки товара. Пакет, переданный ему Шевчуком, Тищенко положил на верхнюю полку. В начале рабочего дня он отлучился и больше в магазине не появлялся.

В полдень мина замедленного действия сработала. Оглушительный грохот потряс оргскомендатуру. Рухнули пол и стены. Загорелись перекрытия. Под обломками лежали гитлеровцы, раздавленные камнями и досками.

А Шевчук не успокаивался. Он искал объект, где мог бы применить имевшуюся у него противотанковую гранату. Эта граната не была похожа на обычные, ее «переконструировал» изобретательный Ривас, одев гранату в оборонительную рубашку из толстых гвоздей, надрезанных в нескольких местах.

Граната была одна, и Михаил Маркович хотел использовать ее с толком. Несколько раз в день его подмывало бросить гранату то в подъезд рейхскомиссариата, откуда непрерывно выносили тюки, то в толпу фашистов на вокзальной площади. Проходя по Железнодорожной улице, он вспомнил об одной столовой, в которой всегда находилось много офицеров. На эту столовую Шевчук давно обратил внимание. Было около шести часов вечера. В столовой, как и предполагал Шевчук, находилось много обедающих. На улицу доносились звуки оркестра. Шевчук прошел мимо столовой, но от угла быстро повернул обратно и, поравнявшись с ней, швырнул гранату в окно. Раздался взрыв. С трудом заставляя себя не оглядываться, Шевчук [413] вошел в ближайший подъезд, поднялся по лестнице. Переждав некоторое время, он вышел на улицу и скрылся. По дороге у него проверили документы, все оказалось в порядке, и наутро Михаил Маркович просто и весело рассказывал об этой истории в отряде.

Вечером в тот же день Шевчук встретился со своим товарищем — подпольщиком Серовым. Серов по заданию Шевчука переоделся в женское платье и назавтра под видом уборщицы явился в помещение штаба генерала авиации Кицингера.

Этот генерал к фронту не имел никакого касательства. Свою авиацию он использовал иначе. Кицингер посылал самолеты на «непокорные» села.

В штабе Кицингера, как и всюду, спешно готовились к эвакуации. По коридорам сновали солдаты с тюками бумаг. Столы в комнатах были оголены. Какой-то рыжий ефрейтор бросал в печку папки с документами.

Серов явился с намерением убить Кицингера. Но ему не повезло — генерала в Ровно не оказалось. Этот «герой» успел удрать на запад на одном из своих самолетов.

Серов не желал уходить «с пустыми руками». Он вошел в кабинет начальника штаба, подполковника авиации. Тот как нагнулся к камину, где жег штабные бумаги, так больше и не встал...

Глава третья

Новак, вернувшийся в Ровно, развил лихорадочную деятельность.

Несмотря на повальное бегство, гитлеровцев в Ровно было не меньше, а, пожалуй, больше прежнего. На смену тем, кто успел унести ноги, в город прибывало великое множество «эвакуированных» с востока. Накануне Нового года появились беглые офицеры и чиновники из Житомира; этих нетрудно было отличить в толпе на вокзальной площади: багаж у них весьма скудный, им было не до чемоданов. Вслед за «житомирскими» прибыли «шепетовские», «новоград-волынские». Все они рвались дальше на [414] запад, но из Ровно не так-то легко было выбраться. И с каждым днем сюда наплывало все больше и больше гитлеровцев.

Гостиницы были переполнены: приезжих размещали в коридорах. Столовые, казино, при большом их количестве в Ровно, едва справлялись с людским потоком. В эти дни на «Немецкой» улице, в первом этаже офицерской гостиницы, открылось новое казино с надписью у входа «Только для офицеров» и с особой комнатой для генералов и полковников.

Вот это заведение, в особенности генеральская комната, и привлекло к себе внимание Новака. У него были все основания интересоваться офицерским казино еще и потому, что здесь в числе персонала находилось трое верных ему людей — члены подпольной организации: Галя Гнеденко, Лиза Гельфонд и Ира Соколовская.

План взрыва казино, разработанный Новаком, был прост. Надлежало подвесить мины под обеденные столы — одну в офицерском зале, другую в комнате для генералов.

Мины Новак монтировал в квартире Гали Гнеденко. Он достал две большие жестяные банки и, помимо тола, вложил в них по магнитной мине замедленного действия, по одной противотанковой гранате и по три лимонки; все это обложил гвоздями, гайками, обрезками железа. Для большей уверенности он решил положить в банки по толовой шашке со взрывателями.

В это утро, пятого января, Новак узнал, что фашисты расстреляли его отца.

Девушки ожидали, когда Новак закончит работу. Они знали о вести, полученной Терентием Федоровичем, и не тревожили его расспросами. В первую мину Новак поставил взрыватель с расчетом, чтобы она сработала в три часа дня — в то время, когда офицеры обедают. Он начал ставить взрыватель во вторую мину, как произошла неожиданность — тол стал гореть. Пламя ударило Новаку в лицо. Комната наполнилась дымом. Кто-то из девушек бросился в комнату.

— Не открывать! — крикнул Новак. Он опасался, что на улице могут обратить внимание на дым. [415]

— Не открывать! — повторил Новак, оттаскивая в сторону готовую мину.

Огонь был потушен.

Девушки наскоро забинтовали Терентию Федоровичу ожоги. Затем, обернув банки бумагой, уложили их в ведра, сверху покрыли тряпками и вышли из дому.

— Пойдем разными улицами, — предложила Га ля. — Если одну остановят, другая дойдет. Хоть одна мина взорвется... — Слово «остановят» она произнесла так, словно речь шла о какой-нибудь пустяковой встрече на улице, о разговоре с кем-либо из знакомых, кто может задержать ее лишь на несколько минут.

Но Галя Гнеденко знала, на что идет. Фронт проходил в двадцати километрах, город был на осадном положении, на улицах на каждом шагу жандармы проверяли документы.

До войны Галя учительствовала на селе. Она внушала своим юным ученикам высокое понятие о долге, о чести, о морали человека советского общества. В числе тысяч других женщин фашисты вывезли Галю на принудительные работы. Бежав и найдя дорогу к подпольной патриотической организации, девушка вступила в ее ряды. И вот теперь она, гордясь сознанием своего долга, идет на дело, грозящее ей смертью, идет с миной в руках через весь город, мимо сторожащих каждый шаг жандармов.

Отдельно, в сумочке, у Гали лежала граната. В случае чего... она не хотела сдаваться врагу живой.

Гранату имела при себе и Лиза Гельфонд — хрупкая, с бледным лицом, казавшаяся старше своих лет. Лиза была женой офицера Красной Армии. О муже она не знала ничего с первого дня войны, как не знал о ней и муж, если только он был жив. В казино Лиза Гельфонд работала уборщицей. В организацию она вступила еще прошлой весной. Теперь, когда Новак предложил ей опасное задание, она согласилась не поколебавшись. Подумала ли она в этот момент о трех малышах, которые оставались у нее дома? Подумала, конечно! И, конечно, в этот момент мелькнула у нее мысль и о том, что она рискует своей [416] жизнью ради счастья своих детей и миллионов чужих, ради того, что свято и дорого для матери!

Девушки не ошиблись, рассчитав, что на путь от квартиры Гали, где Новак монтировал и передал им мины, до офицерской столовой на «Немецкой» улице сегодня понадобится не меньше часа. На углу «Немецкой» девушки, шедшие каждая своей дорогой, неожиданно встретились. Лизу задержал жандармский патруль. Не успела она показать документы, как подвели Галю.

У них проверили документы. Жандармам не могло не броситься в глаза, что у обеих девушек одинакового вида ноша. Неизвестно, чем окончилась бы эта история, если бы лейтенант-эсэсовец, к которому подвели задержанных, не оказался завсегдатаем казино. Он узнал Галю.

— Фрейлейн идет в казино?

— В казино, господин лейтенант! — обрадовалась Галя. — Нас задержали! Мы опаздываем на службу.

— Эта фрейлейн тоже работает в казино? — спросил лейтенант, оглядывая Лизу.

— В казино, — улыбнулась Галя. Она была действительно рада встрече с узнавшим ее лейтенантом, так как это давало надежду, что они благополучно избавятся от жандармов.

Лейтенант отпустил их и даже пообещал сегодня обязательно обедать в казино.

— Пожалуйста, господин лейтенант! К трем часам! Мы будем вас ждать.

Неизвестно, пришел ли этот эсэсовец в казино к назначенному сроку. Впрочем, если и не пришел, не беда. И без него там было много народу. Офицеры заполнили зал. В комнате для высших чинов, той самой, что выходила окнами на «Немецкую» улицу, появился генерал в сопровождении двух подполковников. Их привез мышиного цвета БМВ, пришедший прямо с линии фронта.

Обед был в разгаре, когда в генеральской комнате раздался оглушительный взрыв. В общем зале поднялась паника. Никто не понимал, что происходит. Голоса тонули в шуме. Не прошло и минуты, как взорвалась мина и здесь. Взрывом разворотило потолок, стены, пол. Гул перерос в общий истерический [417] вопль... Вопль оборвался — наступила тишина.

Паника перекинулась на второй этаж, в гостиницу. Перепуганные гитлеровцы бросились к лестнице, но она была завалена кирпичами, обломками деревянных балок. Гитлеровцы прыгали в окна, вываливаясь на мостовую, давили и калечили друг друга.

Полуразрушенное здание офицерской гостиницы оцепили, но едва ли была нужда в этом оцеплении. Улица опустела с невероятной быстротой. Гитлеровцы метались по городу. Прошел слух, что в других казино и прочих местах скопления фашистов последуют взрывы.

Лишь к вечеру паника несколько улеглась. В шесть часов был объявлен приказ гестапо: к семи часам согнать население на площадь перед главным судом.

В городе знали, какое зрелище готовят оккупанты в эти последние часы своего хозяйничания...

Накануне ровенская подпольная организация понесла тяжелые потери. Вслед за арестом Ивана Ивановича Луця, Поцелуева и Маруси Жарской гестапо арестовало Федора Шкурко и Николая Ивановича Самойлова. Провалы произошли в разное время и носили случайный характер: организация не пропустила в свои ряды ни одного провокатора, ни одного изменника. Арестованных подпольщиков, замечательных патриотов, намеревались публично казнить гитлеровцы.

Несмотря на все старания и угрозы жандармов и полицейских, на площади собралась реденькая толпа. В начале восьмого подъехала крытая машина. Арестованных вывели и, подталкивая прикладами, погнали к виселицам.

Палачи торопились.

Впереди, прихрамывая, шел Иван Луць. Лицо его было спокойно. Он обвел глазами толпу, кому-то кивнул и продолжал идти. Вслед за Луцем шел сильно исхудавший, мертвенно бледный Федор Шкурко. Твердой походкой шел Николай Поцелуев. Самойлов поддерживал Марусю Жарскую. Он хромал на левую ногу, и правое плечо его казалось от этого выше.

— Товарищи! — закричал Самойлов. [418]

— Товарищи! — повторил Николай Поцелуев. Лицо его горело. Он задыхался от волнения. — Товарищи! Наши близко!

Его схватили и поволокли к виселице. Он отбивался руками, ногами, головой. Он плевал в лицо палачам, ругался. Уже в петле он крикнул во всю силу легких:

— Прощайте, товарищи! Победа будет за нами! Очередь была за Луцем.

— Гады! — крикнул своим тонким голосом Луць. — На что рассчитываете? Нас миллионы! Наши идут!

Новаку спазмой сдавило горло. Он и Соловьев пришли на площадь проститься безмолвно с товарищами. Как им хотелось в эту минуту ответить на призыв Луця и броситься его выручать! Новак изо всей силы стиснул руку Соловьева, то ли его удерживая, то ли сдерживая себя.

А в центре площади раздавались возгласы:

— Смерть фашистским палачам!

— Да здравствует коммунизм!

Кричал Самойлов, кричал Шкурко, кричала Маруся Жарская. Кричали не переставая, не делая пауз, кричали все громче и громче, желая, чтобы как можно больше людей слышало их в эти последние минуты.

Горячая слеза скатилась по щеке Новака. Он в последний раз взглянул на виселицу, и ему показалось, что он встретился глазами с Федором Шкурко. Не в силах больше выдержать тяжелого зрелища, Новак пожал руку Соловьеву и ушел.

Постепенно разошлась вся толпа...

Накануне, готовя мины для генеральской столовой, Новак получил сильные ожоги, но он старался не обращать внимания на боль. Сегодня он приготовил новую тяжелую мину.

Мину Новак принес на Хмельную улицу, к фабрике валенок, близко за которой проходила железная дорога. Хотя руки его были обожжены, Новак, засоряя раны землей и превозмогая боль, установил мину и протянул шнур за угол забора, ограждающего двор фабрики.

Все обстояло благополучно. Ночь холодная, темная. Вблизи на улицах не слышно никакого движения. [419]

Прошло с полчаса, когда ветер донес издали грохот приближающегося поезда. Поезд шел из Здолбунова. В этот момент на полотне у переезда появилась гитлеровская охрана из трех солдат. Они шли, освещая фонарями рельсы. У Новака замерло сердце. Грохот поезда раздался совсем близко.

Охранники обнаружили мину, но не знали, как ее обезвредить. Поезд уже показался. Он шел на большой скорости. Времени на то, чтобы предупредить взрыв, оставались секунды.

— Хальт! — размахивая фонарем, заорали гитлеровцы навстречу поезду. — Хальт!

Напрасно! Машинист то ли не заметил сигнала, то ли не придал ему значения. Поезд не сбавил хода. Когда паровоз налетел на мину, Новак дернул шнур.

Последовал оглушительный взрыв. Дальше Новак видел только, как метнулось пламя, как полезли друг на друга вагоны...

Крушение потерпел воинский эшелон. До утра на железной дороге было приостановлено движение. Грузовики несколько часов возили трупы фашистских солдат и офицеров.

Глава четвертая

Эвакуация гитлеровской «столицы» с каждым днем принимала все более широкие и одновременно более панические размеры. Приближающийся фронт уже выкурил из Ровно не только фашистскую саранчу, слетевшуюся сюда с целью поживы и грабежа мирного населения, и даже не только частные «фирмы» и «конторы» грабителей, но и ряд правительственных учреждений оккупантов. Готовились к эвакуации многочисленные отделы рейхскомиссариата и сам рейхскомиссариат: никому из гитлеровских чиновников не улыбалась перспектива попасть в плен к стремительно наступающей Красной Армии.

Но фронт приближался и к нам, к нашему партизанскому лагерю. Мы решили тоже «отступать» на запад, так как никому из нас — не только командованию отряда, но и рядовым бойцам — не хотелось преждевременно попасть в «окружение» к своим. [420] Общим желанием было: проводить гитлеровцев как можно дальше, хотя бы до западных границ нашей Родины, и нанести им возможно больше потерь.

— Куда же нам «бежать», товарищи? — обратился я к работникам штаба и разведчикам, собранным на совещание специально по этому вопросу.

— Только ко Львову, товарищ командир, — не задумываясь, ответил Кузнецов. Лишь перед самым со вещанием Николай Иванович вернулся из Ровно.

— Почему вы считаете, что именно ко Львову? — спросил я.

— Да потому, что из Ровно во Львов бегут и все мои «приятели».

Дружный смех не дал Кузнецову досказать его «доводы». Когда смех утих, Николай Иванович продолжал:

— Для меня лично во Львове должно быть много работы. Гитлеровцы, как я уже докладывал командованию, намерены там надолго закрепиться. Многие из них даже питают надежды повернуть от Львова фронт обратно...

Партизаны опять засмеялись. Когда стало тихо, Кузнецов закончил:

— Надо полагать, что, находясь во Львове, можно будет не только добыть интересные сведения, но и кое-кого из гитлеровских заправил к Бисмарку отправить. Возможно, что заглянет во Львов и Кох...

В тот же день мы передали в Москву радиограмму, в которой, изложив наши соображения, просили командование санкционировать передислокацию отряда к городу Львову. На следующий день прибыл ответ: «Разрешаем».

Мы немедленно приступили к подготовке. В Ровно был послан Митя Лисейкин, и туда же, в последний раз, поехали Кузнецов и Коля Струтинский. Они должны были передать мои приказы разведчикам и подпольщикам: кому оставаться в городе до вступления частей Красной Армии, чтобы, так сказать, передать власть из рук в руки, кому «эвакуироваться» вместе с оккупантами на запад, кому немедленно прибыть в отряд. Лисейкин, Кузнецов и Струтинский должны были договориться с «эвакуирующимися» товарищами о местах встреч уже там, на западе. [421] Заслышав условный стук, Валя отперла дверь.

— Николай Иванович! Наконец-то! Я уж бог весть что думала. Ну разве можно столько времени пропадать!

В ее голосе звучал упрек, а глаза светились радостью. Кузнецов не стал объяснять причин своего долгого отсутствия. Они сели друг против друга и смолкли.

— Да чего же я сижу! — встрепенулась Валя. Она порывисто встала, бросилась собирать на стол. — Николай Иванович! — тихо позвала она через минуту.

Кузнецов продолжал сидеть в раздумье. Трудно было понять, о чем его мысли, лицо его выражало не то грусть, не то разочарование.

— Почему ты такой печальный? — спросила Валя и подсела к нему. — Не случилось ли чего?

— Случилось, — рассеянно отвечал Кузнецов. — Кох уехал!

— Ну и что же?

— Это я виноват, если ему удастся уйти.

— Да не удастся! — убежденно воскликнула Валя. — Куда он денется? От своей судьбы не уйдет!

— Найдет куда. Ты же знаешь, на что они все на деются в случае поражения. Мы еще, дескать, понадобимся.

— Да, — задумчиво протянула Валя, — мы не должны позволить им удирать. Но что можно было сделать с Кохом, когда он отсюда на «стрекозе» улетел, прямо со двора?! Боялся на машине даже до аэродрома доехать.

— Валя, — вдруг произнес Кузнецов и умолк. Валя насторожилась. — Не могу об этом думать, — про должал он. — Как подумаю, руки опускаются. Ничего не сделано! — закончил Кузнецов с досадой и раздражением.

— Ну уж, не сделано! — Валя даже засмеялась, настолько нелепыми показались ей эти слова. — Рисуешься! — заключила она. — Человеку весь отряд завидует, все им гордятся, его отличили, дали орден, и какой — Ленина! А он все недоволен... «Не сделано»! Ну, садись за стол.

— Конечно, кончилась война для нас с [422] тобой, — ответил Кузнецов, неизвестно чему улыбаясь. — Еще три-четыре недели, и здесь будут наши!

В дверь постучали. Валя открыла, и на пороге появился Николай Струтинский.

— Готов, Николай Иванович? У меня уже все в порядке.

— Куда вы? — воскликнула Валя, с недоумением глядя то на одного, то на другого.

— Разве она не знает? — спросил Струтинский.

— Вот, Валя... — начал Кузнецов. — Я тебе еще ни чего не сказал. Мы переходим на новое место. В сторону Львова.

— Всем отрядом?

— Всем отрядом.

— А я и не приготовилась. Кузнецов и Струтинский переглянулись.

— А тебе не надо готовиться, — тихо и ласково проговорил Кузнецов, — ты останешься в Ровно.

— Я? В Ровно?

— Эвакуируешься во Львов со своим рейхскомиссариатом.

Валя продолжала смотреть на него широко открытыми глазами.

— Что же я буду делать во Львове?

— То же, что и здесь, — сказал Струтинский.

— Одна?

— Одна... Таков приказ командира, — закончил Кузнецов.

Валя задумалась. Противоречивые чувства охватили ее. Еще три-четыре недели — и для них с Кузнецовым могла наступить новая жизнь, та, о которой они оба мечтали, не решаясь признаться в этом друг другу. И вот им нужно отсрочить наступление этой новой жизни. Впереди снова подполье, снова борьба, снова постоянная угроза смерти, снова ожидание. И вдруг Валя почувствовала, что, если бы даже долгожданное счастье наступило для нее сейчас, она была бы не в силах им воспользоваться. Это не было бы Для нее счастьем. Это не было бы счастьем и для Кузнецова. Спокойствие и уверенность вернулись к ней в эту минуту.

— Хорошо, — прошептала она, и это вырвалось у нее как вздох облегчения. [423]

— Бояться не будешь? — вдруг спросил Струтинский.

— Буду, — призналась Валя. — Ты тоже боишься... Все мы боимся, а делаем то, что надо... Я о другом думаю: где мы там встретимся?

— А ты запомни адрес, — сказал Кузнецов. — Мицкевича, двенадцать. Записывать не надо. Ты запомни.

— Мицкевича, двенадцать, — повторила Валя.

— Это адрес сестры нашей Марины. У нее и встретимся. Запомнила?

— Мицкевича, двенадцать, — вновь прошептала Валя. Казалось, теперь уже все сказано, но Кузнецов сидел в раздумье, словно он и не собирался уходить. Струтинский поглядывал на часы, но что-то мешало ему нарушить это молчание. Он понимал, что в эту минуту Валя и Кузнецов мысленно прощаются. Он ощутил вдруг чувство неловкости и уже хотел выйти, как Кузнецов встал и начал собираться в дорогу.

— Коля, можно я поцелую Валюшу? — неожидан но весело спросил Кузнецов. Не ожидая ответа, он порывисто обнял Валю и, не оборачиваясь, пошел к двери.

— Мицкевича, двенадцать, — шептала Валя. Счастливая улыбка освещала ее лицо. Эти два слова звучали как пароль, как надежда, как обещание чего-то доброго и счастливого, что должно наступить в судьбе двух людей, любивших друг друга и не смевших сегодня связать свои жизни.

В ту же ночь Кузнецов выехал в отряд на машине, позаимствованной у гебитскомиссара города Луцка.

Глава пятая

Времени было в обрез. Я попросил прислать ко мне Крутикова, и пока дневальный его разыскивал, мы с замполитом Стеховым попробовали наметить маршрут по карте. Синий карандаш замполита уверенно дошел до черной цепочки, обозначавшей железную дорогу, на минуту задержался, потом осторожно пересек цепочку и дальше пошел медленно, нетвердо, с остановками, уже не ложась на бумагу, а только [424] слегка ее касаясь и оставляя не линию, а скорее намек на нее.

— Трудно предвидеть, — сказал Стехов, — как все обернется. Надо дать Крутикову примерный план, а там пусть действует по своему усмотрению. Положимся на его находчивость.

— Во всяком случае, — сказал я Стехову, соглашаясь с его доводом, — не позже двадцатого января Крутиков с группой должен быть в районе Львова.

— Это безусловно.

По нашему предположению, группа Крутикова должна добраться к месту двадцатого, не позже, и уже двадцать первого во Львове должны быть все шестеро наших разведчиков, для сопровождения которых мы и посылаем группу, доверяя ей судьбу отправляющихся во Львов разведчиков и тем самым судьбу одного из важнейших боевых дел.

Каждый день приносил новые и новые вести о наступлении Красной Армии, фронт приближался. Еще немного — и мы окажемся в «окружении» у своих. Неужели же так мало времени осталось нам бороться в тылу врага?! Нет, с этой мыслью никто не хотел мириться. Продолжать борьбу, сопровождать врага, идти с оккупантами на запад!.. Гитлеровцы из Ровно бегут во Львов, значит, сейчас наше место в районе Львова!

Но не так-то просто перебазироваться крупному отряду. Для нас это было тем сложнее, что значительная группа наших товарищей еще находилась в Ровно, в Луцке, в Здолбунове...

К тому же мы ждали из Москвы самолеты. Нам должны сбросить питание для рации и боеприпасы, которых осталось так мало, что с наличным запасом нечего было и думать о серьезном рейде.

Чтобы не терять времени в ожидании самолетов всем, мы решили послать во Львов шестерых разведчиков и с ними радиста. Они получили задание: осесть в городе, подготовить несколько надежных конспиративных квартир и, наконец, заняться активной разведывательной и диверсионной работой.

— Собирайтесь, — сказал я вошедшему Крутикову. — Выйти придется на рассвете. Возьмите карту. Сами понимаете, указанный маршрут не является [425] обязательным. Обязательным является только указанное вам место базирования и срок — двадцатое января.

— Понятно, — сказал Крутиков, принимая карту.

— Вопросы будут?

— А как отряд? Придет к нам туда?

Мы со Стеховым переглянулись. Что можно было ответить? Прийти-то мы придем, но когда? И в какое именно место? Что можно сказать, когда не знаешь ни точного маршрута, ни обстановки, в которой придется идти!

— Значит, насовсем? — сказал Крутиков, не то спрашивая, не то делясь собственной догадкой. — Встретимся уже на свободной земле?

— Не знаю, — сказал Стехов. — Всего не предусмотришь... Ваши все знают, что идти придется под видом украинских националистов?

— Да, предупреждены.

— Знают и о том, что надо соответственным образом держаться?

— Так точно.

— Вести себя надо, как и подобает националистам, — понахальнее, — продолжал Стехов. — Где нужно — забирайте в деревнях подводы, продовольствие... Но усердствовать особенно не надо: крестьян не обижайте, — предупредил замполит.

— Это ясно, товарищ замполит.

Но Крутикова, как видно, сегодня занимало другое. Его занимало главным образом то, где и как он снова встретится с отрядом, с товарищами. Я смог понять это его чувство только тогда, когда самому пришлось прощаться с боевыми друзьями, когда сразу отчетливо встало перед глазами все, что было вместе пережито, передумано; сколько пройдено вместе дорог, сколько отражено опасностей... Я по-настоящему понял Крутикова, когда тяжесть разлуки с товарищами пришлось пережить самому.

— Я думаю, выбор удачный, — сказал Стехов, когда мы остались одни. Он сказал это так, будто предполагал, что я сомневаюсь в том, справится ли Крутиков с заданием. — Человек он решительный, в случае чего найдется. Важно, что он знает порядки бандеровцев, [426] спокойно сойдет у них за «своего хлопца». Как вы считаете, Дмитрий Николаевич?

— Документы нужны ему хорошие.

— Лучше подлинных, — сказал замполит. — Коля Струтинский знает свое дело... Из-за документов у нас не было ни одного провала.

По «документам» отряд Крутикова именовался «специальной группой» украинских националистов, бандеровцев, следующей «на связь к руководству». Стояла дата — 5.1.1944 г.

Цуманские леса соседствуют с железной дорогой Ровно — Луцк — Ковель. С севера они доходят до полотна дороги. Дальше на юг лесов нет — здесь простирается открытая степь, лишь местами перемежаемая перелесками. За время пребывания в лесах Цумани наши разведчики всего два или три раза заходили за железную дорогу. Возвращаясь, они докладывали, что партизан там нет. Наоборот, в селах закрепились так называемые «боивки» украинских националистов. «Боивки» немногочисленны, по пятнадцать — двадцать человек, вооружены немецким оружием и служат опорой назначенным гитлеровцами старостам. Это подтверждали не только разведчики, но и товарищи, которым удалось бежать из этих мест от националистов, — Корень, Шевченко, Наташа Богуславская.

Поэтому мы и решили, что партизанам во главе с Крутиковым легче будет пробраться в новые лесные массивы под видом предателей.

— Пойти поговорить с народом, — сказал Стехов.

Я не стал его задерживать, видя, что ему не сидится. Мне тоже не сиделось. Я решил, что изучением карты займусь попозже, ночью, и вышел на воздух. Но одиночество, которое обычно дает отдых после утомительного, проведенного на людях дня, сегодня не успокаивало, а скорее тяготило. Побродив по лагерю и не встретив никого, кроме часовых, я зашел наконец в первый же чум, откуда доносились приглушенные голоса. Там пели. Внутри чума было темно, но, войдя, я узнал голос Цессарского, затем отличил голоса Наташи Богуславской и Жени Дроздовой. Всего в чуме находилось человек семь или восемь. Они пели, пели очень сосредоточенно, — видно было, что для этого, собственно, они и собрались. Хотя наступил уже сорок [427] четвертый год и в Москве знали другие песни, но в чуме пели «Землянку». В песне говорилось о гармони, о том, что она поет о далекой любви, о счастье заплутавшемся в снегах, и о смерти, притаившейся рядом...

Запевал Цессарский. Он делал это с чувством, отдаваясь целиком песне. Я сел рядом с ним и, видимо, помешал. Песня умолкла. Цессарский принялся рассказывать, как он отвозил раненых в отряд к Федорову-Черниговскому, как их там принимали и вообще как федоровцы живут. Посыпались вопросы. Ну и, разумеется, оказалось в конце концов, что говорят все о делах отряда, о нашей общей работе и особенно о планах на будущее. Всем сидящим здесь уже было известно, что Женя Дроздова, ее муж Василий и Наташа Богуславская включены в группу лейтенанта Крутикова, хотя никто и не знал, куда и зачем отправляется эта группа. Но куда бы ни отправлялась, в отряде привыкли с завистью смотреть на тех, кто уходил по заданию. И вот теперь Николай Струтинский, сам только что вернувшийся из Ровно, прямо-таки напрашивался, чтобы я послал с Крутиковым и его.

— Неужели, — говорил он, — я меньше сделаю, чем некоторые?

— Никто не говорит об этом, — вспыхнула Женя Дроздова. Видимо, она приняла замечание Николая на свой счет.

Более спокойная Наташа сказала примирительно:

— Иной раз девушка больше сделает, а если у кого опыта пока нет, так ведь и Кузнецов не с первого дня научился...

— Ты себя, Наташа, с Кузнецовым не равняй, — заметил Николай не то из желания продолжать спор, не то обидевшись за Кузнецова, цену которому он-то хорошо знал.

— А ты что думаешь, — вступилась снова Дроздова, — Наташа не сделает? Да она рвется как, ты по смотри!

— И правда, — подтвердила сама Наташа. — Мне много успеть надо! Скоро уже конец, а я...

Это стремление «побольше успеть» радовало нас в. Наташе Богуславской. Радовал и самый спор, подоплекой [428] которого было желание каждого получить наиболее опасную и ответственную работу. «Ничего, — подумал я, — все вы, товарищи, еще очень пригодитесь, имейте терпение».

Что касается Наташи Богуславской и Жени Дроздовой, то они нужны были уже сейчас. Мы с Лукиным представляли себе дело следующим образом: шестерка разведчиков и радист Бурлак действуют во Львове, отряд Крутикова, расположенный недалеко от города, служит им базой, Женя же с Наташей будут работать связными. Разведчики разбиты на пары, каждая из этих пар действует обособленно, ничего не зная о других. Адрес Бурлака будет знать одна Женя, и связываться с радистом можно будет только через нее. Через нее же можно будет, если это понадобится, встретиться всем шестерым для совместных действий.

Понятно, при подборе людей мы учли то, что и разведчики, и Бурлак, и Женя Дроздова хорошо знали Львов. Когда-то они все там жили или, по крайней мере, бывали в этом городе, а Степан Пастухов, тот знал даже подземное хозяйство Львова — до войны он работал там инженером коммунального хозяйства.

Не знала города только Наташа Богуславская. Но у нее были другие преимущества: она знала порядки украинских националистов, у которых ей против ее воли пришлось побывать и от которых она, рискуя жизнью, бежала к нам. Эта скромная девушка зарекомендовала себя в отряде с самой лучшей стороны. Поражали рвение и тщательность, с которыми она выполняла поручаемые задания. Кто-то сказал, что нет ролей больших и малых, есть большие и маленькие артисты. Вот Наташа и была прекрасным исполнителем своей маленькой роли. Она как-то умела улавливать большой смысл в самой незначительной работе, находя ее связь с чем-то другим и третьим, с тем, что было сделано вчера и будет сделано завтра, отчетливо представляя себе во всей значимости совокупность всех этих маленьких дел. Вообще Наташа по праву слыла среди партизан умным и развитым человеком, а ее прошлое секретаря райкома комсомола еще выше поднимало ее в глазах товарищей.

Я знал, что Наташа тяжело переживает известное [429] недоверие к ней с нашей стороны, неизбежное на первых порах после ее бегства от бандеровцев. Знал также и то, что, отлично исполняя маленькие роли, Наташа не могла не мечтать о больших. И вот ей вручалась большая, серьезная роль — связной между Крутиковым и Дроздовой, иначе говоря, между разведчиками и их тылом. Опасный путь из города и в город, неожиданности, которые могли здесь встретиться на каждом шагу, постоянная угроза провала, ответственность за общее дело — вот что предстояло отныне Наташе Богуславской. Я не мог не испытывать удовлетворения, когда услыхал ее слова о том, сколько ей еще надо успеть. Это было хорошее, честное, благородное желание. Создавалась полная уверенность, что доверие, которое оказано Наташе, она оправдает. Попросив Наташу и Женю покинуть товарищей и побродить немного со мной, я поделился с ними своими соображениями о наступлении Красной Армии, постарался нарисовать им общую картину нашей работы в условиях отступления гитлеровцев, рассказал все, что знал сам, о положении во Львове. Конкретных вопросов мы не касались, я только поведал девушкам об одной образцовой конспиративной квартире в Ровно — квартире Вали Довгер. О Вале Довгер Женя уже слышала в отряде.

— Ну, значит, завтра? — спросила Женя, прощаясь.

— Завтра…

— И, значит, встретимся уже во Львове?

— Да.

— Ох, — спохватилась она вдруг, — мне же еще постирать нужно. Всего, товарищ командир! Пошли, Наталка!..

...В радиовзводе снова не оказалось никаких сведений о самолетах. Марина Ких, которую я за сегодняшний день навещал уже раз десять и все по этому поводу, не дожидаясь вопроса, только развела руками. Что могло случиться? Погода нелетная? Конечно же, все дело в погоде!

Я предвидел, что, узнав о посылке группы Крутикова, Марина начнет просить, чтобы отправили и ее, как это она обычно делала. Оказывается, до меня к ней заходил Стехов, просил написать письма во [430] Львов, где у нашей радистки жили сестра и другие знакомые. Видимо, отчаявшись уговорить непреклонного замполита, Марина принялась за меня.

— Письма я, конечно, напишу, — сказала она. — Сестра там и приютить сможет, и помочь, и все... Но только вы скажите, товарищ командир... Во Львове я выросла, город знаю лучше других, кому же, как не мне, идти? Кто больше пригодится на такой работе — местный человек или чужой? Скажите прямо — кто? — настаивала она, не сомневаясь, что я скажу «местный» и она поведет наступление дальше, то есть станет доказывать, что здесь, в отряде, есть кому ее заменить.

— Смотря какой местный, — ответил я. — И, уж конечно, не тот, которого слишком хорошо там знают.

Довод был веский, но его, как видно, приводил и Стехов, потому что у Марины уже был готов ответ. Она сказала, что изменит прическу, что жить станет не у сестры, что ни разу к сестре и не зайдет, что вообще никому в голову не придет искать ее сейчас во Львове... Все это звучало по-своему убедительно, но посылать Марину во Львов, рисковать ее жизнью я не мог.

Я предупредил ее, что письма нужны к утру, а сам пошел к Стехову. Вместе с начальником разведки тот сидел в штабном чуме, где, кроме них, находилось еще семь человек — шестеро разведчиков и радист Бурлак. Лукин их инструктировал, или, вернее сказать, предупреждал о бесполезности всяких инструкций. Задача была одна: нанести врагу наибольший урон, а в остальном все зависело от их дерзости. Разведчики молча слушали и вопросов не задавали. Под конец только Пастухов спросил, будет ли действовать во Львове кто-нибудь помимо них. Александр Александрович сухо ответил, что это вполне возможно.

— Як чему, — объяснил Пастухов, как бы извиняясь за неуместный вопрос, — если надо будет организовать что-нибудь покрупнее, тут, может, всем вместе, понимаете...

Он не договорил, поняв, что вопрос опять-таки упирается в то, что заранее всего не предусмотришь.

— Кстати, товарищи, не нужно делать никаких попыток связаться с местным подпольем! — предупредил [431] Стехов, прощаясь с разведчиками. — Соблюдайте максимум конспирации и вообще берегите себя, — добавил он, пожимая всем руки...

Остаток ночи мы провели за картой. Все-таки удалось наметить для Крутикова маршрут, хотя и весьма приблизительный.

Утром Крутиков выстроил группу, отвел ее в сторону от лагеря и там прочел перед строем:

— «Маршрут: Ровно — Дубно — Почаев — Броды — Злочев — Перемышляны — Гановический лес». На сборы дается час, — добавил он и, считая, что сказал все, разрешил разойтись.

Сборы были недолгие, а вот прощание... Прощались со всеми, с каждым в отдельности и не раз. Возвращались, что-то еще досказывали и дослушивали и снова обнимали друг друга, а потом заглядывали в чумы, но в чумах никого, конечно, не оказывалось — все население лагеря высыпало на проводы и тоже участвовало, словами ли, делом ли, в отправке группы.

Когда группа снова построилась, мы с замполитом сказали напутственные слова. Крутиков ответил: «До встречи на свободной земле!» — и скомандовал: «Шагом марш!» Люди тронулись в путь. Впереди шли разведчики, которым было дано задание сопровождать группу до железной дороги, помочь перейти полотно и вернуться обратно.

Я стоял вместе со всеми и следил глазами за уходившими, пока их фигуры были еще различимы между деревьями. Я стоял и думал о великом родстве, каким спаяло нас всех общее дело.

Глава шестая

До железной дороги оставалось примерно около километра, когда вернувшиеся разведчики остановили группу Крутикова. Полотно охранялось парными дозорами фашистов. Перейти дорогу и не вызвать шума оказалось делом чрезвычайно трудным. Крутиков решил дождаться темноты. Едва начало смеркаться, он двинулся дальше. Партизаны подошли к дороге совсем [432] близко. Силуэты солдат, проходивших взад и вперед по насыпи, ясно различались на фоне снега.

— Снять часовых — рывком вперед! — предложил кто-то, когда фигуры гитлеровцев показались в очередной раз.

— Пока не надо, — коротко сказал Крутиков. Он уже решил про себя, что подождет еще полчаса, до половины седьмого, и, если ничего не изменится, пой дет напролом.

Однако не прошло и двадцати минут, как появилась новая, никем не предвиденная возможность.

— Поезд! — прислушиваясь к доносившемуся из дали гулу, сказал Пастухов и вскочил на ноги.

Своим движением он как бы подсказывал нужное решение. Все невольно поднялись. Шум поезда был теперь слышен явственно.

Медлить невозможно.

— Вперед! — скомандовал Крутиков.

Быстро простившись с провожавшими разведчиками, группа тронулась с места. Теперь шаги людей скрывал грохот поезда. Оставалось пропустить его и сразу же пересечь насыпь. Все это было проделано успешно. Группа оказалась на опушке леса, за линией железной дороги.

Впереди лежало небольшое село, а за ним чистое снежное поле.

Борис Крутиков раньше не был профессиональным военным. Он работал где-то на Полтавщине. В свое время прошел действительную службу в Красной Армии и был призван вновь, когда началась война. Лейтенант Крутиков с особым рвением относился к службе, был ею целиком поглощен и требовал того же от подчиненных, к которым, как и к себе, был придирчив, ничего не прощая и не зная снисхождения.

Нынешнее задание особенно увлекало Крутикова. Эта опасная игра пришлась ему по душе. Казалось, он стал теперь еще строже и собранней, больше молчал и не располагал ни к каким разговорам, кроме деловых. Изредка, во время привала, он вмешивался в беседу, но и тут неизменно переводил разговор на то, что более всего его занимало, и заканчивал очередным внушением за нечаянно оброненное русское слово (разговаривать в группе разрешалось только [433] по-украински) или же «репетицией». «Репетиция» заключалась в выкрикивании бандеровских приветствий и пении песен. Лейтенант, как истый режиссер, тщательно следил при этом за каждым из исполнителей.

Партизаны, очевидно, хорошо усвоили свою роль, потому что в первом же селе «боивка» бандеровцев их накормила, во втором им удалось достать лошадей с ездовыми и заодно узнать пароль, а дальше они уже продолжали путь на санях. На рассвете седьмого января они были в Дубенском районе.

И везде на своем пути они видели, с какой откровенной ненавистью относятся к ним, одетым в форму бандеровцев, крестьяне.

— Как мне это знакомо! — сказала как-то Наташа Жене. — Хочется сбросить с себя эту личину и громко сказать людям: «Да мы же свои, партизаны...»

— Отставить разговоры! — прикрикнул на них Крутиков.

Примерно в трех километрах от шоссейной дороги Дубно — Луцк Крутиков, ехавший на передних санях вместе со своими «адъютантами» Корнем и Шевченко, приказал остановить лошадей и сделать привал. Требовалось решить, как быть дальше. На шоссе полно немецких машин.

— К лесу, — предложил Шевченко. — Непременно к лесу. Вон там домишко — постучимся. А чуть что, так лес рядом.

— Погреться? — проворчал Крутиков. Видно было, что ему до смерти не хочется сворачивать куда бы то ни было в сторону от намеченного пути.

Но он поглядел на Корня, оттирающего варежкой нос, на Дроздовых, принявшихся плясать, чтобы отогреть ноги, на Наташу, которая сначала тоже пританцовывала, а теперь стояла не двигаясь, одолеваемая усталостью, и согласился.

— Ну, будь по-твоему. К дому! — сказал он Шевченко.

Испуганная женщина долго стояла на пороге, оглядывая пришедших и не решаясь впустить. Наконец она отступила, бросилась в заднюю комнату и вышла оттуда с мужем. Они молча смотрели на входивших в хату незнакомых людей, на то, как те отряхивали на [434] пороге одежду и снимали шапки с кокардами в виде трезубов, как сбрасывали полушубки и рюкзаки, как рассаживались, одни на табуретках, другие прямо на полу... «Будьте ласковы, заходите до хаты», — пробормотал хозяин свое запоздалое приглашение и ушел к себе. Хозяйка последовала за ним.

Валентин Шевченко хорошо знал Дубенский район. Они с Крутиковым легко наметили дорогу до бывшей австро-русской границы. Здесь кончалась Волынь и начиналась Галиция. Дальнейший путь мог указать Василий Дроздов. Где-то в восьмидесяти километрах от границы лежала деревушка, в которой они с Женей жили до своего ухода к партизанам. Крутиков подозвал Дроздова, и они долго сидели втроем, склонившись над картой.

Их отвлек часовой, доложивший, что к дому идут двое вооруженных людей, по всем признакам бандеровцы.

— Пойду погляжу, — сказал Шевченко.

Через минуту он вернулся. Все настороженно ждали его слов.

Бандеровцы заявили, что «районный эс-бэ» (служба безопасности) Дубенского района Калина находится в соседнем доме и желает видеть нашего командира.

— Надо идти, — сказал Крутиков, вставая из-за стола. — Ничего не поделаешь: начальство... В конце концов, документы у нас в порядке.

— Постой! — остановил его Корень. — Мы сами начальство, нехай они к нам приходят.

Крутиков согласился.

— Приготовить оружие! — приказал он.

Вскоре снова вбежал часовой. На сей раз к дому приближалась группа вооруженных бандитов.

— Вот видишь! — сказал Шевченко. — Гора не идет к Магомету, так Магомет идет до той горы. Ну-ка, Микола, — обратился он к Корню, — пойдем, примем гостей.

Они оба вышли и спустя короткое время передали через часового, что среди «гостей» находится и «сам» Калина.

Крутиков тем временем совещался с Бурлаком и Пастуховым. Каждый из них предлагал свой план [435] встречи. Договорились, что Крутиков беседует с «районовым» в первой комнате, все остальные переходят во вторую, к хозяевам. Шевченко и Корень остаются снаружи, получив «подкрепление» из двух человек... Там, на хозяйской половине, сразу три окна, и все три выходят в разные стороны, к тому же и дом стоит на бугорке — место, значит, для наблюдения удобное. Убедившись, что все готово к приему, Крутиков крикнул Дроздову, выходившему для «подкрепления» наружной охраны:

— Проси!..

Это было знаком и для всей комнаты. Здесь сейчас же запели самую отвратительную из бандеровских песен. Крутиков кинулся к двери, куда уже входил «районовый эс-бэ», стал «смирно», вытянул руку вперед и рявкнул бандеровское приветствие.

Калина оказался щуплым человечком, лицо его было напудрено, волосы завиты, на ногтях блестел лак. Крутиков ухитрился избежать рукопожатия, взял под козырек и, изо всех сил стараясь быть вежливым, спросил, чем он может быть полезен. «Районовый эс-бэ» предложил выйти за клуню для разговора. Крутиков взял с собой Корня, и они вышли. Калину сопровождал один из его «свиты» — типичный уголовник по кличке Цыган.

За клуней Крутикову было предложено предъявить документы и доложить о целях и пути следования отряда. «Районовый эс-бэ» долго вертел в руках бумажку, а Крутиков тем временем отвечал на вопросы о «целях».

— Почему едете без связных? — спросил Калина. — Почему не по линии связи?

— А зачем? — искренне удивился Крутиков. — Дорогу я знаю, пароль у меня есть...

— Да?! — недоверчиво пробормотал «районовый эс-бэ», и Крутиков, бросив взгляд на его пальцы с ярким маникюром на ногтях, все еще державшие «удостоверение», почувствовал неодолимое желание тут же, на месте, застрелить это двуногое, вызывающее в нем омерзение.
— Вы абсолютно правы, — ни с того ни с сего вмешался Корень, — без связного далеко не уедешь. Дай те нам связного, а? [436]

Калина поднял на него глаза и... согласился. Тогда Крутикову пришло в голову потребовать заодно и сани — пять пароконных повозок. «Районовый эс-бэ» согласился и на это. Независимый тон, каким с ним говорили, то, что его заставили ждать у дверей дома, а может быть, и презрение, сквозившее в каждом слове и жесте Крутикова и Корня, — все это подействовало гипнотически. Калина решил, что разговаривает с каким-то начальством.

— Вот видишь, — говорил Крутикову Корень, — вышло по-моему! Здесь у них так: где нахальство, там и начальство.

И когда оказалось, что сани вовремя не поданы, Крутиков и Корень решили взять их силой. Это им удалось довольно легко.

С помощью двух бандеровцев, выделенных Калиной для связи и, конечно, для наблюдения, погрузившись на сани, группа благополучно перевалила шоссе и оказалась на берегу реки. Предстояла переправа. Но тут случилось неожиданное. Один из связных, тот самый Цыган, изрядно выпивший перед дорогой, но успевший уже отрезветь, узнал вдруг Наташу Богуславскую.

Он долго и откровенно присматривался к ней, затем подошел, взял ее за плечо и сказал:

— А я тебя знаю, красотка!

— Как же, — насмешливо отвечала Наташа, отстраняясь, — сватов ко мне присылал.

— Сватов? — зло повторил Цыган. — Ты уж просватана. — И он обвел рукой вокруг ее шеи, показывая петлю.

Дело принимало серьезный оборот. Василий Дроздов, присутствовавший при разговоре, бросился за Крутиковым.

— Эту дивчину, — произнес Цыган, обращаясь к Крутикову, — разыскивает «эс-бэ».

— Ее? — спросил Крутиков недоверчиво. — Ты вот что, Цыган, ты давай-ка лучше лодку ищи.

— Лодку найдем! — входя в раж, грозно заявил Цыган, удерживая Наташу. — Я знаю эту невесту. Пусть она скажет: кто оружие к партизанам увез? Что? Не помнишь такого случая? Так мы напомним... [437] А ты чего? — крикнул он на Крутикова, схватившего его за руку. — Большевичку укрываешь?

— Доедем — разберемся, кто она такая, — миролюбиво сказал Крутиков. — А сейчас иди ищи лодку, или... — Крутиков нарочно помедлил, — или придется тебе окунуться в воду, а плавать ты не умеешь. Понял?

Цыган переглянулся со своим напарником. Их было двое, а в группе двадцать один человек.

Сопровождаемый Дроздовым и Приступой, бандит отправился на поиски лодки.

Больше он ни слова не проронил о Наташе.

Он помог найти лодку, переправился вместе со всеми, но в группе подозревали, что он успел сообщить о своей догадке ездовым, отправлявшимся на санях обратно. Следовало торопиться. В ближайшем хуторе Крутиков снова достал лошадей и сани, и, не задерживаясь, отряд помчался дальше. Во время стоянки Цыган и его напарник исчезли. Разыскивать их было некогда, да и бесполезно.

На следующую ночь группа перешла границу Галиции. Дорога лежала на Боратын — родную деревню Дроздовых.

Это был трудный путь. Шли по колено в снегу. Каждый шаг стоил больших усилий. А тут еще разыгралась пурга, и идти стало еще тяжелее.

— Ничего, — успокаивала Женя, по мере приближения к родной деревне спешившая больше всех и забывшая про усталость, — это хорошо, что пурга: следы заметет.

Показалась деревенька.

— Это не наша, — сказала Женя, — наша дальше. Видя, что все выбились из сил, Крутиков решил сделать остановку. Он облюбовал для этой цели крайнюю хату, в окне которой мерцал слабый свет. Не успели партизаны приблизиться, как из хаты выбежала женщина, вероятно, хозяйка, и, завидя незнакомых с трезубами, подняла крик. Со всех сторон начали сбегаться крестьяне, вооруженные вилами, топорами и кольями. Деревня, в которую, видимо, нередко наведывались бандиты, на этот раз приготовилась к отпору. «Раскрыться? — мелькнуло у Крутикова. — Нет-нет, — сразу же решил он, — чем черт не шутит...» [438]

Превозмогая усталость, отряд бросился в сторону Поблизости от Боратына, по словам Дроздовых, должен был находиться домик лесничего, поляка, которого звали пан Владек. Место для остановки казалось подходящим.

— Этот пан Владек верный человек? — несколько раз осведомлялся Крутиков у Дроздовых.

— Человек хороший, — отвечала Женя, и Дроздов поддерживал ее оценку. — Ему можно поверить. Знаем его хорошо. О нем весь народ хорошо отзывается. Он у нас лет десять лесничим.

Пан Владек, круглый, румяный, неопределенного возраста человек, принял партизан очень радушно. В Дроздовых он узнал своих старых знакомых.

— Так, партизаны, выходит? — говорил он немного удивленно и как бы не веря тому, что видит. Он суетился, усаживая пришедших гостей; велел зато пить печь, чтобы лучше обогреть хату. — А я открываю дверь и думаю: что еще за хлопцы пришли до меня ночью? Пустил — и тревожусь, а тут, можно сказать, пришла ко мне Советская власть!..

— Пан Владек, — сказал Крутиков, — мы будем просить вас помочь нам выбрать более безопасную дорогу.

— Не надо говорить «пан Владек», — поправил его лесничий, — лучше сказать «товарищ Владек». Дорогу я вам укажу. Я всю округу на пятьдесят километров знаю. Если у вас, товарищ командир, есть карта, я покажу по карте, как вам надо идти. Вам надо идти на Гуту-Пеняцкую. Немцев там нет. Вот она, Гута, недалеко. — Владек взял карандаш и начертил им кружок на карте, раскинутой на столе. — Это не деревня, а крепость. Вокруг нее крестьяне поставили свои посты с пулеметами. Почти у каждого есть винтовка, гранаты. Женщины и те владеют оружием. Только вы там эти... ваши снимите. — Он показал на трезуб на шапке Крутикова, которую тот забыл снять.

— Кокард, товарищ Владек, мы снимать не будем, — подумав, не согласился Крутиков с советом лесничего. — Мы сделаем иначе. Мы попросим вас сходить в Гуту... Хорошо бы сейчас же, ночью, и предупредить о нашем приходе. Мы будем там завтра. Сейчас [439] половина третьего, — Крутиков взглянул на часы. — До рассвета мы успеем отдохнуть, а с рассветом выйдем. Вы нам окажете большую услугу.

— Хорошо, — согласился Владек. Было по всему видно, что он рад оказать услугу партизанам. Он быстро оделся, снял со стены охотничье ружье и, сказав гостям, что могут располагаться у него в хате как дома, ушел.

Еще раньше Крутиков отпустил Василия Дроздова в Боратын. Тот вернулся задолго до рассвета. Он разведал обстановку, достал хлеба, табаку. Побывав у тестя — отца Жени, он узнал, что их — Василия и Женю — после их исчезновения из деревни долго разыскивали фашисты; старика таскали в гестапо, били, но он упорствовал, твердил, что ничего не знает.

Дроздов был возбужден свиданием с родными. Он говорил громче обычного, расхаживал взад и вперед по комнате; его волнение передавалось Жене, которой очень хотелось увидеться с родными. Они оба начали упрашивать Крутикова сейчас же, не дожидаясь возвращения Владека из Гуты, идти в Боратын.

— Бандеровцев там нет, — говорил Василий, — там мы сможем достать лошадей.

Женя, поддерживая мужа, говорила, что в Боратыне они легко обо всем договорятся. Крутиков, хотя и опасался, что с появлением группы в селе крестьяне могут узнать их как партизан, все же согласился. У него не хватило сил отказать Жене в свидании с родными, тем более что в Боратыне у нее остался ребенок. Соблазнила его также возможность достать лошадей.

В Боратыне, выдавая себя все так же за бандеровцев, они потребовали лошадей.

Дроздовым Крутиков разрешил зайти домой.

Им открыл отец. Женя бросилась к спящему ребенку, припала к постели, не решаясь обнять, чтобы не разбудить, и расплакалась. Василий молча взял ее за плечи, отвел в сторону, усадил. Подошла мать и со слезами стала просить Женю, чтобы та осталась дома. Так как дочь молчала, мать стала просить о том же Василия и Крутикова, который зашел сюда в ожидании, пока закладывают лошадей. [440]

— Ни, мамо, — тихо сказала наконец Женя. — Ни. Как я могу...

Старик, молча до того наблюдавший эту сцену, вдруг выступил вперед и строго сказал:

— Нихай дочка идэ, куды совисть наказуе, за своим чоловиком.

Решив таким образом вопрос о дочери, он предложил гостям выпить на дорогу по чарке горилки.

Через несколько минут Крутикову доложили, что сани готовы.

В Гуте действительно были начеку. Партизаны заметили это сразу. Лошадей с ездовыми отослали. Надеясь, что Владек успел предупредить гутовцев, Крутиков сказал партизанам, чтобы те подождали, а сам пошел в село. У околицы собралось человек сорок крестьян, большинство было без оружия, но некоторые держали винтовки.

Навстречу выступил сутулый крестьянин. Он подозрительно поглядел на трезубы, красовавшиеся на шапках гостей.

— Кто вы? — спросил он Крутикова, когда тот в сопровождении бойца Клепушевского вышел вперед.

— Советские партизаны, — ответил Крутиков, глядя крестьянину в глаза.

— Откуда идете?

— Из Цуманских лесов.

Сутулый начальник отряда самообороны недоверчиво шевельнул густыми бровями.

— Куда?

— На запад, — прямо и просто ответил Крутиков.

— На западе нет Красной Армии, — резко сказал сутулый. — Говорите, что вы советские партизаны, а почему на шапках у вас трезубы?

— Нельзя ли зайти куда-либо в дом? — не отвечая на вопрос, сказал Крутиков. — Там легче будет говорить. — И добавил, улыбаясь: — Мы слышали о вас.

— От кого?

— О вас говорил пан Владек, лесничий...

На строгом лице сутулого блеснуло что-то похожее на улыбку. Он более доверчиво посмотрел на Крутикова, но сказал по-прежнему сухо и коротко:

— Идите за мной! [441]

Сопровождаемые крестьянами, партизаны пошли в село. Их отвели в пустующее помещение школы. Здесь сутулый, оказавшийся на самом деле руководителем сельской обороны, назвал себя Казимиром Войчеховским и продолжал свои расспросы. Его интересовали сообщения с фронтов, положение в стране, а также сведения о польской армии в Советском Союзе, причем во всех этих вопросах он оказался более осведомленным, чем Крутиков. Позже выяснилось, что у него был радиоприемник. Крутиков догадался, что Войчеховский продолжает «прощупывать» гостей, все еще не веря, что имеет дело с советскими партизанами.

К Клепушевскому подошел молодой крестьянин и спросил, не учился ли тот в львовской гимназии. Клепушевский повернулся и ахнул: он узнал товарища по гимназии! Хотя учились они в разных классах, так как Клепушевский был старше, но знали друг друга. Среди вновь пришедших в школу крестьян нашлись двое, которые узнали в Дроздове товарища, работавшего одно время вместе с ними в Бродах. Недоверие рассеивалось.

В школу собирались крестьяне. Появились женщины. Приносили хлеб и другие продукты. Женщины принялись готовить обед. Крутиков сидел около топившейся печи и беседовал с Войчеховским. Женю Дроздову и Наташу окружили женщины. Слушали рассказы о жизни партизан, о том, как фашисты бегут из Ровно, о наступлении Красной Армии.

Степан Пастухов затеял возню с набравшимися в школу ребятишками. Степан любил детей, и игра с ними доставляла ему истинное удовольствие. Крестьяне осаждали Крутикова просьбами отпустить к ним партизан в гости: «Хоть на полчаса, пускай хоть он у меня хату посмотрит...»

После постоянной настороженности, в какой люди были в пути, после противных «приветствий», ненавистных песен и всей той напряженной игры в банде-ровцев, которую скрепя сердце вели партизаны, какое облегчение чувствовать себя снова самим собой, жить не таясь, говорить то, что думаешь, зная, что собеседник твой тебя не предаст. [442]

И когда звонкий голос Наташи начал песню, хор голосов отозвался и подхватил ее так дружно, словно люди, собравшиеся здесь, давно живут вместе. Пели, отдавая песне всю душу. То была песня, сложенная крестьянскими девушками, увозимыми на чужбину, в Германию.

Сейчас эта печальная песня забыта, как забываются многие песни. Был и ответ на нее, сочиненный одним из наших партизан. Ответ этот тоже пели тогда в Гуте-Пеняцкой. Смысл ответа тот, что на голос девушки идет ее возлюбленный, находит ее и освобождает из неволи. Конец получался, таким образом, оптимистический. С другим концом, печальным, невозможно было примириться.

Подпевая хору, Крутиков следил за лицами крестьян. Он радовался, что советская песня так волнует и трогает людей, которым годами прививали ненависть ко всему советскому. «Нет, — думал он, — какая, к черту, вражда, все это придумано нашими врагами...»

И вместе со всеми подтягивал слова:

Ти не турбуйсь, коханая.
Я иду вже на пiдмогу,
Тебе з ганебноi тюрми
Я поверну до дому...

Глава седьмая

На рассвете десятого января ко мне в чум вбежал Кузнецов, накануне приехавший из Ровно.

— Артиллерия! — крикнул он. — Наши! Наши! Набросив на плечи шинель, я устремился за ним.

Артиллерийские залпы были четко слышны в тишине леса. Люди высыпали из землянок. Все взволнованно слушали этот то нарастающий, то утихающий гул. Красная Армия шла, сметая фашистов. Подошел запыхавшийся Лукин.

— Как бы не опоздать, — сказал он.

Мы зашли в чум и, подождав замполита, передали через связных приказ о немедленном выступлении отряда.

С нами были теперь и ровенские товарищи — группа человек в пятнадцать во главе с Новаком. Соловьев [443] и Кутковец продолжали оставаться в Гоще. Новак привел лишь тех, кому непосредственно угрожала гибель, в том числе и трех девушек, организовавших взрывы в казино, — Галю Гнеденко, Лизу Гельфонд и Иру Соколовскую.

Сам Терентий Федорович явился с забинтованным лицом, виднелись одни глаза. Жена встретила его испуганным криком. На руках у нее был двухмесячный ребенок, сын, которого Новак увидел чуть ли не впервые.

— Ничего, — отвечал он, сверкая глазами и протягивая жене толстые от бинтов, несгибающиеся руки, — ничего. До свадьбы заживет. Показывай героя.

Одна из женщин, пришедших с Новаком, худенькая, с усталым, бескровным лицом, обратилась ко мне:

— Товарищ командир! Что же будет с моими детьми? — Губы ее задрожали. Глаза затуманились слезами. Это была Лиза Гельфонд. — Их у меня трое. Оставила у соседки. Теперь ничего о них не знаю. Что же будет?!

— Мы постараемся найти ваших детей, — сказал я. — Дадим радиограмму.

— Куда радиограмму?

— В Москву. Попросим, чтобы наши, как только займут город, разыскали ваших ребятишек и позаботились о них.

— Да?! — Лиза посмотрела на меня недоверчиво. — А можно это?.. Если можно, то пусть сделают, я дам адрес... Боже мой, только бы знать, что они живы... А как вы думаете, скоро наши туда придут?.. — И сама же ответила: — Теперь-то уж скоро...

К вечеру десятого января мы достигли железной дороги Ровно — Луцк.

Нам предстояло решить ту же задачу, что и Крутикову, с той только разницей, что в группе было двадцать один человек, у нас — около тысячи четырехсот. Но дело даже не в этом. С нашим обозом мы могли перейти железнодорожный путь только через переезды, а не через кюветы и насыпь дороги, по которой часто курсировали вражеские бронепоезда.

Итак, мы вынуждены искать переездов. Первый, который мы обнаружили, был завален камнями, землей, [444] деревьями. Это постаралась фельджандармерия. Идем дальше. Та же картина: завал на переезде, а подступы к нему заминированы. Наконец разведка донесла: есть свободный переезд, но перейти дорогу будет трудно.

— В чем же дело?

— А в том, товарищ командир, что охрана большая.

Вместе с разведчиками я поехал посмотреть, что за охрана.

Сани, как назло, ползут медленно, натыкаясь в темноте на кочки и.коряги.

— Здесь, товарищ командир. Оставили сани, прошли немного вперед.

— Здесь бункеры, тут кишмя кишат гитлеровцы. Двое разведчиков пробрались почти к самой дороге. Скоро они вернулись и сообщили:

— У фашистов тут пушки, пулеметы. Видно, как дула торчат из амбразур.

Когда мы вернулись к отряду, там уже зажгли костры.

— Утро вечера мудренее, — как бы подтверждая то, что сейчас мы ничего не решим, сказал Стехов, — подождем.

Наступило утро. С первыми лучами солнца с востока вновь донеслась канонада. Но утро, а за ним и вечер не изменили нашего положения. Несколько суток мы бродили всем отрядом вдоль линии железной дороги. Много раз разведчики пытались скрытно подобраться к бункерам и забросать их гранатами, но всякий раз гитлеровцы встречали партизан шквальным огнем своих пулеметов.

Все серьезнее нам угрожало «окружение» своих.

Стехов, Лукин и я сидели у небольшого костра и обсуждали положение.

Вдруг из темноты раздалось:

— Товарищ командир! Разрешите с группой партизан пойти прямо на переезд и там ликвидировать охрану.

Я оглянулся и увидел стоящего в положении «смирно» высокого немца. Стальной шлем закрывал половину его лица. На складно сшитой немецкой шинели [445] были погоны лейтенанта. На ногах — щегольские офицерские сапоги с «бутылочными», негнущимися голенищами. С левой стороны пояса в кобуре пистолет. Хотя голос говорившего и был мне знаком, от неожиданности я машинально опустил руку в карман за пистолетом. Цессарский — а это был он — продолжал:

— Немецкого обмундирования у нас много. Охотников на это дело еще больше. Разрешите рискнуть. По-немецки я говорю неплохо...

Он подробно изложил свой план, но я с ним не согласился.

— Сделаем еще несколько попыток. Если не прорвемся, тогда уж рискнем.

В свою очередь, и Кузнецов настаивал, что ждать он больше не может, что, как ни больно оставлять отряд, он хочет попробовать проскочить на свой риск.

Я знал, как Николай Иванович дорожит каждым днем, и не стал возражать. Серый «опель» был еще раньше перекрашен в черный, снабжен новым паспортом и фарами другого образца, так что даже сам бывший владелец, гебитскомиссар города Луцка, вряд ли смог бы узнать свою машину. Шофера Белова одели немецким солдатом, на самом Кузнецове была его неизменная шинель с погонами обер-лейтенанта. Вместе с ними отправлялся и Ян Каминский, который должен был следовать под видом крупного спекулянта, удирающего из Ровно от большевиков. Разумеется, все это подтверждалось соответствующими документами.

Кузнецову предстояло заехать сначала в Луцк, где была возможность запастись бензином и маслом, а оттуда двинуться во Львов. Намечалось, что во Львове все трое обоснуются у кого-нибудь из многочисленных родственников и знакомых Каминского.

— А что, — обратился ко мне Николай Иванович, — если отряд не скоро подойдет ко Львову? Что я там буду делать? Война сейчас идет быстро. Все, что бы я вам ни передал, любые сведения через два — три дня окажутся устаревшими. Мне не хочется попусту рисковать жизнью. Разрешите в таком случае заняться там кем-нибудь из крупных гитлеровцев.

Я назвал Кузнецову двух фашистских главарей, [446] которыми, по-моему, следовало заняться: губернатора Галиции, доктора Вехтера, и вице-губернатора, доктора Бауэра.

Собирая Кузнецова в дорогу, мы условились о месте встречи его тройки с отрядом и о пароле на случай, если к нему будет послан от нас незнакомый ему человек.

— Старайтесь чаще сообщать нам о себе, — предупредил Николая Ивановича Лукин. — Выполнили задание — сообщайте. Не удалось выполнить — тоже сообщайте. Вот вам координаты Крутикова. Вот два адреса во Львове, куда вы также сможете передать все, что нужно.

Мы условились, что, если Кузнецову, Каминскому и Белову не удастся встретиться с отрядом, они должны разыскать группу Крутикова и остаться с ней. Не выйдет и это — перейти самим линию фронта. Если же и тут неудача — уйти в подполье и ждать прихода Красной Армии.

Как всегда, Лукин хотел предусмотреть все возможные варианты. Он отдавал себе отчет в том, что всех комбинаций нельзя предвидеть, что это шахматы, где можно задумать только первые два-три хода, а в остальном положиться на талант игрока. Но и понимая это, он в то же время добивался максимальной точности расчета, какая только возможна в шахматах, и не допускал мысли о проигрыше.

Разведка донесла, что на одном из переездов замечены немецкие колонны, движущиеся на запад. Кузнецов решил «отступить» вместе с противником.

— Ну, прощайте, Дмитрий Николаевич! — сказал он.

Мы обнялись и по русскому обычаю трижды расцеловались. Когда Кузнецов прощался с Лукиным, Стеховым, Струтинским и другими своими товарищами, я внимательно приглядывался к сцене расставания и осязаемо ощущал, как горячо любят в отряде Николая Ивановича.

«Опель» двинулся в путь.

Разведчики, сопровождавшие Кузнецова, доложили спустя два часа, что его машина благополучно «втерлась» в немецкую колонну, прошла переезд и движется в общем потоке. [447]

Прошло еще три дня. Найдя выход, мы всем отрядом оказались за железной дорогой. Путь лежал на запад.

Труден был этот путь. Двести километров — и буквально на каждом шагу можно ждать нападения из засады. Фронт близко, мы в ближайшем тылу врага, кругом немцы, и не только немцы, но и предатели-националисты. Они в последнее время стали очень активными, стараясь заработать себе право на эвакуацию в Германию.

Уже на следующий день после перехода через железную дорогу партизанам пришлось драться с вражеским отрядом. Мы истребили его почти весь. Через несколько километров повторилась та же история. Так мы и шли почти все время с боями.

Отечественных боеприпасов осталось мало. Чтобы выйти из положения, мы создали две роты специально с трофейным оружием, к которому имелось много патронов. Эти роты выдвигались вперед.

Обстановка подсказывала новый распорядок жизни: одна часть отряда ведет бой, другая готовит обед и отдыхает.

Владимир Степанович Струтинский оказался неоценимым в этом суровом походе.

Николай Струтинский, Шевчук, Гнидюк и Новак неизменно шли впереди отряда, просматривая дорогу.

Почти все населенные пункты мы занимали с боем. Чтобы не нести излишних потерь, выработали особую тактику: если у деревни замечены часовые или вооруженные группы, то после нескольких залпов из пушек и минометов в деревню с громким «ура» врывалась одна из рот. Кавалерийский полуэскадрон, разбившись на две части, окружал деревню. Всякий, кто бежал оттуда с оружием, попадал в руки кавалеристов. К моменту вступления отряда в деревню она оказывалась, как правило, очищенной от противника.

Но бывали иные случаи. Однажды вошли мы в деревню, а она пустая. Ни людей, ни скота, ни птицы, даже мебели нет в хатах.

Куда все исчезло? Неужели гитлеровцы вывезли в Германию людей со всем их скарбом.

Ответ на этот вопрос нашли Коля Струтинский, Михаил Шевчук и Валя Семенов. [448]

В одной из хат они обнаружили в чулане яму. Яма была тщательно закрыта пустой бочкой. Отодвинули бочку. Семенов с фонариком полез в дыру. Вдруг под землей — выстрел. Семенов — назад.

— Выходи подобру! — крикнул Струтинский. Ответа не последовало.

— Давай дымовую гранату! — предложил Валя Семенов. — Мы их сейчас выкурим оттуда.

Шевчук принес дымовую гранату. Несколько таких гранат мы захватили в недавнем бою. Мы не знали, где и как их можно применять, а вот теперь они пригодились. Шевчук бросил в дыру гранату. Отверстие закрыли бочкой. Прошло три-четыре минуты, и из ямы послышался кашель. Дым душил засевших в ней людей. Они держались еще довольно долго, но наконец не выдержали:

— Выходим, не стреляйте!

Бочку откатили. Из дыры показался человек. Он был ни жив ни мертв. За ним вылезли второй и третий. От них мы узнали, почему опустела деревня.

Гитлеровцы не хотели, чтобы Красная Армия нашла на освобожденной территории людей, имущество, продукты. И вот крестьянам под страхом расстрела предлагалось устраивать под домами так называемые «схроны», складывать в них хлеб, все имущество и прятаться самим; устраивались «схроны» даже для скота.

Мы проверили. Действительно, «схроны» оказались под многими домами. Иногда это были настоящие подземные квартиры, где стояли кровати, мешки с зерном, имущество. Везде была заготовлена на много дней вода.

Всем жителям партизаны предложили выйти из «схронов».

Люди вышли. Невозможно описать, как велика была их радость, когда они увидели своих. Старик крестьянин принялся рассказывать:

— Боны лякалы нас, що прийдуть червони, пограбують все майно, а нас побьють. Мы не вирылы. Але колы воны побачили, що «схроны» не копаем, то ста ли грозити розстрилом, нибы-то мы сымпатызуемо Червоний Армии! [449]

Глава восьмая

Помня наказ Николая Ивановича, Валя предприняла попытку разузнать подробно о Кохе. В том, что имперский комиссар Украины и гаулейтер Восточной Пруссии больше в Ровно не вернется, не оставалось никаких сомнений. Важно было выяснить другое: находится ли он в Кенигсберге или в Берлине. Из осторожных слов одного майора, знакомого Вале по рейхскомиссариату, она заключила, что Кох в Берлине и, по слухам, в немилости у фюрера, который недоволен гаулейтером за поспешную «эвакуацию». Другой Валин «сослуживец», маленький, щуплый, но горластый гауптман, прозванный «герром Геббельсом» и действительно чем-то на него похожий, на вопрос о гаулейтере сказал, что не имеет чести быть осведомленным.

В этот день в рейхскомиссариате подготовка к эвакуации приняла особенно лихорадочные темпы. Валя возвращалась домой в хорошем настроении, испытывая необыкновенный подъем; она не шла, а бежала, как бы ускоряя этим время. Не сегодня-завтра она будет во Львове, а там...

В десять часов вечера к ней постучали. Она услышала голос Лео Метко, того самого Метко, который был одним из ее первых «знакомых» в Ровно и помог с пропиской. Что могло ему понадобиться?

С Метко вошли в комнату четверо военных гитлеровцев и двое гражданских. Эти гражданские сразу же прошли в кухню.

— Чем могу служить? — по-немецки спросила Валя, стараясь не терять самообладания.

Обер-лейтенант, очевидно старший, подошел к ней вплотную и сказал по-русски, приставив пистолет:

— Где Пауль?

— Не понимаю, — ответила Валя, ежась от прикосновения дула. Гестаповец не отнимал пистолета.

— Где? — нетерпеливо повторил он.

— Какой Пауль? — притворяясь ничего не пони мающей, спросила Валя. — У меня есть несколько знакомых, которые носят это имя.

В квартире начался обыск.

— Одевайся! — приказал обер-лейтенант. [450]

Гитлеровец все время говорил по-русски. Он, видимо, хотел подчеркнуть, что знает ее происхождение, и ждал, что она от неожиданности тоже заговорит по-русски. Но Валя была упряма.

— Я эвакуируюсь с рейхскомиссариатом. Вы не имеете права меня задерживать, — продолжала девушка по-немецки.

— Не беспокойтесь! — переходя на немецкий, сказал обер-лейтенант. — Мы вас эвакуируем именно ту да, где вам надлежит быть.

— Но я лучше знаю... — начала было Валя, но не закончила.

— Всех взяли, эта последняя, — услышала она из кухни, где, что-то ломая, чем-то грохоча, возились жандармы.

Разговор был бесполезен. Им нужно знать, где Кузнецов, а она этого никогда им не скажет.

Ее вывели на улицу. Там у каждого из окон квартиры стояли автоматчики. За углом Валя увидела три легковые машины. Девушку втолкнули в одну из них. Валя знала, какими улицами ее повезут в гестапо. Она ни о чем не думала, следя лишь за поворотами. На улицах безлюдно. После восьми хождение было запрещено. На одном из перекрестков машины остановил патруль. Валя вспомнила, что город объявлен на угрожаемом положении. И хотя это не являлось для нее новостью, она несказанно обрадовалась этому. Впервые так ясно и неопровержимо ощутила она торжество приближения своих.

В два часа ночи начался допрос. Какой-то незнакомый ей майор, тоже с пистолетом в руке и тоже тыча дулом в лицо, потребовал назвать место дислокации партизанского отряда и фамилию командира. О Пауле пока не было речи. Видимо, это берегли на конец.

— Какой отряд? — недоумевала Валя. — Какой командир? Вы меня принимаете за кого-то другого!

Она много раз слышала, как ведут себя на допросах партизаны. Она знала, что нужно молчать и отвечать одним словом «нет». Но надежда на то, что, может быть, не все потеряно, а может быть, и хитрость, выработанная месяцами опасной игры в «немку», вошедшая уже в привычку, побудили ее сейчас говорить [452] и доказывать, что ее арест недоразумение, доказывать и требовать немедленного выяснения и освобождения

— Я не понимаю, что вы мне говорите, господин майор, — убеждала она гестаповца, стараясь смотреть ему прямо в глаза. — Как я, немка, могла позволить себе связаться с партизанами! Мой отец погиб от рук негодяев.

При этом в голосе ее, вероятно, звучали нотки глубокой искренности. Именно память отца, дорогая сердцу дочери, привела ее к партизанам, и ради этой памяти она сейчас, как никогда еще, ненавидела подлинных убийц своего отца, один из которых стоял перед ней.

Вале показалось, что майор склонен поверить ей. Поэтому она все тверже настаивала на своем требовании немедленно отпустить ее и дать возможность эвакуироваться.

Но майору, очевидно, было известно и кое-что другое.

Он не торопясь подошел к столу, сел в кресло и занялся какими-то бумагами. Фашист долго сидел, углубившись в свое занятие, и, казалось, забыл о существовании девушки. Валя продолжала стоять, не зная, ждать, пока он вспомнит о ней, или заговорить самой. Рядом стоял табурет. И вдруг, почувствовав непреодолимую усталость, Валя села. «Это даже хорошо, что я сижу, — подумала она. — Это даже хорошо, я ведь ни в чем не виновата, я честная немка, и мне нечего бояться».

Майор продолжал читать.

Но вот он поднял глаза от бумаг и заорал:

— Встать!

Валя встала.

Майор закурил, откинулся в кресле и, испытующе глядя, спросил:

— С кем вы были на приеме у гаулейтера?

Валя поняла, что теперь-то и начинается допрос.

— С одним офицером, — сказала она спокойно. — Знаю его с сорок второго года, познакомилась в поезде, а здесь мы случайно с ним встретились. Он земляк господина гаулейтера, очень заслуженный офицер, имеет награды; господин гаулейтер очень благосклонно его принял, — быстро говорила она, все время боясь, [453] что вот-вот ее перебьют и последует новый вопрос. — Это очень достойный офицер, он сражался во Франции и в России. — Она немного перевела дух. — Но у меня есть еще знакомый, тоже Пауль... Если бы я знала, кого из них вы имеете в виду...

— Я имею в виду советского разведчика, — сказал майор.

— Да?.. — спросила она, изо всех сил стараясь показаться наивной. — Тогда... тогда не знаю.

— Не зна-аете? — протянул майор. — Я вам советую знать. Подумайте!

И Валю увели в подвал.

Глава девятая

От Гановического леса, в котором предполагала остановиться группа Крутикова, ее отделяло километров сорок. Но на пути были, однако, серьезные препятствия, как железная дорога и шоссе. Крутиков рассчитывал перемахнуть их в следующую ночь, а сейчас сделать остановку в каком-нибудь одиноком хуторе, отдохнуть и накормить лошадей. От разведчиков он знал, что хутора находились неподалеку, за большим селом Ремизовцы, в которое они как раз въезжали.

Партизаны миновали мельницу и повернули влево, как и намечалось по маршруту. Внезапно навстречу вышли трое полицаев. Это были мельниковцы.

Хлопцы атамана Мельника отличались от бандеровских тем, что своей службы у немецких захватчиков не пытались скрывать. Несмотря на столь малое различие во взглядах, те и другие находились между собой в постоянной вражде.

«Удостоверение» Крутикова, «подписанное» бандеровскими властями, произвело здесь совсем не то действие, какого он ожидал. Мельниковцы начали окружать партизан.

Крутиков быстро разбил отряд на три отделения, назначил командовать ими Корня, Шевченко и Харитонова, дав каждому свою задачу.

Шевченко надлежало подавить пулемет, выставленный на дороге, и затем проводить вперед коней; Корню — нанести быстрый удар с правого фланга; пистолетчики [454] Харитонова должны были гранатами обеспечить тыл и двигаться вперед за отделениями Шевченко и Корня.

Не успел Крутиков закончить указание, как возле пулемета появились те же трое, что и вначале. Один из них, видимо старший, издалека громко прочел по бумажке:

— Предлагаю сдать оружие. В случае неисполнения будете уничтожены. Даю пятнадцать минут.

Крутиков решил использовать эту четверть часа для лучшей подготовки к бою.

Когда три бандита снова появились, он крикнул, что, как командир, желает сдать оружие первым. Смотреть на сцену сдачи пришло еще несколько молодчиков из той же шайки.

Крутиков вышел вперед, ближе к бандитам, демонстративно снял гранату и автомат, нагнулся, будто кладет их на землю. Не дав бандитам опомниться, он метнул в них гранату. Это было сигналом к атаке.

Кругом открылась стрельба. Партизаны выкрикивали бандеровские лозунги, о чем в случае стычки с противником в группе заранее было условлено. Где-то рядом Крутиков слышал звонкий голос Наташи. В темноте ничего нельзя было разобрать. Все кричали одно и то же. Тогда Крутиков сам закричал во весь голос:

— К черту игру!.. Вперед, за Родину! Ура!..

— Ура! — услышал он впереди и позади себя. — Ура! — кричали справа и слева.

Крутиков рванулся вперед, бросился на землю и, завидев новую группу бандитов, дал по ней очередь из автомата. Он увидел, как двое отделились от бегущих, подкошенные его пулями. Он продолжал стрелять, уже ничего не слыша, кроме своего автомата, и не видя ничего, кроме бегущих и падающих фигур.

Вдруг он почувствовал, как что-то изменилось в самом воздухе, которым он дышал, что-то, к чему уже привык его слух, вдруг смолкло, оборвалось, на мгновение обнажив страшную тишину. «Пулемет подавили», — понял Крутиков и сразу пришел в себя.

— Молодец, Шевченко! — крикнул он изо всех сил, устремляясь вперед. Харитонов и пистолетчики кинулись за ним. [455]

Бандиты не выдержали натиска. В небе появились две их цветные ракеты — знак к отступлению.

— Забирать сани! — скомандовал Крутиков Харитонову, заметив вражеский обоз. — Выходить к мельнице!

За мельницей, на окраине деревни, Крутиков нашел бойцов из отделения Шевченко, приведших сюда коней, как это и было намечено. Самого Шевченко почему-то не было. Очевидно, он продолжал оставаться на месте боя.

Вскоре подъехали на четырех трофейных санях пистолетчики Харитонова и с ними все отделение Корня, потерявшее своего командира.

Крутиков пересчитал людей. Не хватало троих: Шевченко, Корня и Величко. Уходить было нельзя.

После небольшой перестрелки партизаны снова вошли в деревню и там сразу нашли убитого Величко, а затем и тяжело раненного Шевченко. Корня нигде не было. Крутиков гонял людей, сам метался из стороны в сторону, но безрезультатно...

За мельницей, уложенный на сани, окруженный безмолвными товарищами, умирал Валентин Шевченко.

На побледневшем лице его застыло выражение однажды испытанной отчаянной боли. Губы, искаженные криком, так и сохранили эту гримасу; казалось, что Шевченко продолжает кричать, никем не слышимый... Над раненым, разорвав фуфайку, хлопотали Наташа и Женя.

— Ничего, ничего, — приговаривала Наташа, ловко орудуя бинтом. — Вот еще немного... Теперь уже не больно... Женя, подержи бинт... Вот так... Теперь сов сем хорошо, правда? Еще чуточку...

— Где наши? — одними губами произнес Шевченко.

— Здесь наши, все здесь... Ты спокойно лежи, Валентин! Вот так... Ты что-то сказал? — Наташа припала ухом к самым губам раненого. — Что? Корня зовет! — обернулась она к бойцам.

— Корень! — снова, уже совсем внятно, позвал Шевченко.

— Выслушай, Валентин, — успокаивая его, заговорила Наташа, глотая слезы. — Ты слышишь? Мы разбили [456] этих гадов... Слышишь? Мокрое место от них осталось.

Появился Крутиков. Он подошел к саням, встал молча.

— Скорей, Наталка, — заторопилась Женя, взглянув на командира.

— Ничего, — сказал Крутиков. — Ничего... Делай те как следует...

Он не решался их торопить.

Шевченко, услыхав голос командира, открыл глаза и прошептал еле внятно:

— Не надо!

— Эх, Шевченко!.. — с укоризной, отводя глаза, на которые навернулись слезы, промолвил Крутиков. Ему хотелось сказать что-то совсем иное, но слова не шли на язык.

Шевченко снова открыл глаза. Он посмотрел на Крутикова, на хлопочущую около него Наташу. Вдруг он что-то вновь зашептал. Наташа склонилась над ним. Она повторила то, что расслышала:

— Ростов... Невская, шестнадцать... Маме... Когда она поднялась, Шевченко был уже мертв. Погибших товарищей уложили в сани. Крутиков скомандовал:

— Вперед!

Крутиков намеревался затемно проскочить железную дорогу и шоссе. Лошадей гнали вовсю. Даже деревень решили не объезжать. Проехали одну деревню... другую... третью... Начинало светать.

— Гоните, гоните! — торопил Крутиков.

Но рассвет наступал удивительно быстро, словно состязаясь с их бешеной ездой.

Утро застало партизан в километре от шоссейной дороги. Были заметны движущиеся по ней машины. Все сильно измучились от напряженного боя и бессонной ночи, и Крутиков решил дать отдых. Неподалеку располагался хутор. Место для дневки оказалось удобным: хутор стоял между небольшой горой и лесом. Здесь, у подножия горы, партизаны похоронили погибших товарищей. На холмике появилась скромная доска с надписью, сделанной химическим [457] карандашом:

Дорогие наши друзья
Шевченко В. и Величко А.
погибли в боях с врагом за свободу
и независимость Родины.

Отряд расположился в большой хате. Прошло немного времени, как в комнату влетел часовой Близнюк и громко крикнул:

— Немцы!

Крутиков схватил автомат и в чем был первым выбежал на улицу. Гитлеровцы двигались цепью, опоясывая дом.

Бой был неизбежен.

Кольцо врага сужалось. Среди зеленых касок мелькали черные шапки с трезубами.

Крутиков и Близнюк открыли огонь, давая возможность остальным выбежать из дома.

Наташа Богуславская, что-то крича Крутикову, вырвалась вперед. Он сразу же потерял ее из виду и увидел вновь лишь тогда, когда она падала, прижимая к груди автомат.

Крутиков бросился к ней. Он услышал свист пули, что-то больно обожгло его. Он упал возле Наташи и, не в силах ни о чем думать, долго стрелял, а затем, не то придя в сознание, не то отрезвев от боя, начал уползать, отстреливаясь и таща за собой тело партизанки.

Крутиков ничего не различал впереди, кроме леса, плывшего темным пятном, и зеленых фигур, закрывавших ему это пятно. Надо было во что бы то ни стало убрать эти зеленые фигуры, закрывающие ему дорогу. Вдруг он замер. Что-то твердое не пускало его дальше. Это был труп. Крутиков увидел перед собой скрюченные пальцы с красными ногтями. «Маникюр!» И он снова пополз, чувствуя, как возвращаются силы.

Крутиков нашел товарищей на лесной опушке. Не было Бурлака. Кто-то видел, как он упал, сраженный насмерть. Не было Дроздовых и Приступы. Знали, что Женя ранена, что Дроздов и Приступа [458] вырвали ее у врага и на руках унесли в лес. Видимо, они отбились в сторону.

Не оставалось сомнения, что гитлеровцев привели на хутор националисты. Были ли это мельниковцы, с которыми отряд дрался накануне, или хлопцы из «эс-бэ», спохватившиеся после возвращения Цыгана, оставалось неизвестным. Крутиков утверждал, что в одном убитом бандеровце он узнал «районового» Калину.

Группа отходила в лес. Убитую Наташу несли с собой. Она так и не дождалась своей «большой роли», своего большого подвига. Но кто из нас, мечтающих о подвиге, желал бы умереть иначе, чем она!

В группе осталось тринадцать человек. Они залегли на опушке леса, готовые продолжать бой. Но фашисты, понеся большой урон, прекратили преследование.

Глава десятая

Тринадцать человек, смертельно усталые, молча брели по лесу. На носилках, наскоро сделанных из ветвей, Харитонов и Кобеляцкий несли раненого Крутикова. Нужно было где-то остановиться, отдохнуть. Нужно было поговорить и решить, что делать дальше.

Все оказалось труднее, чем партизаны предполагали. Они потеряли товарищей, лишились рации, обессилели. Впереди километры и километры пути.

И двое из них предложили идти назад.

Они стали уговаривать Крутикова возвращаться в отряд, взяв направление через район Берестечко на Цуманские леса. Приводилось много доводов. Главный из них тот, что задание все равно не может быть выполнено и, следовательно, надо думать о том, чтобы остаться в живых и принести пользу в другом месте.

— Пастухов! — позвал Крутиков.

— Слушаю, — откликнулся Пастухов. Кобеляцкий и Харитонов, державшие носилки,

опустили их на землю.

— Пастухов, — повторил Крутиков, стараясь казаться спокойным, — хочу знать твое мнение.

— Приказ есть приказ, — пробасил Пастухов. [459]

Надо идти дальше, а кто не согласен... вольному воля.

— Каждый, значит, по своему усмотрению? — Крутиков поморщился. — Так?

— Да, я так думаю. Лично я буду выполнять приказ.

— Кобеляцкий, ты?

— Идти — и никаких разговоров!

— Ты, Харитонов?

Крутиков знал, что все равно, что бы ни было, он поведет группу вперед, и если сейчас обратился к товарищам, то только за поддержкой. И когда они поддержали, а Клепушевский, тот даже сказал, что скорее умрет, чем отступит от приказа, Крутиков приподнялся на локтях и крикнул, побагровев от напряжения:

— Пораженцев щадить не буду... Вперед!.. Выйдем из лесу, найдем деревню, возьмем лошадей — и вперед!

В небольшой деревушке, на которую они к вечеру набрели, удалось достать не только сани и лошадей, но и кое-какие медикаменты. Клепушевскому, который был тоже ранен, но держался на ногах, и Крутикову сделали перевязки. После пищи и отдыха все заметно приободрились.

В деревушке партизаны встретились с националистом. Встреча оказалась удачной. Националист дал Крутикову пароль, действующий до двадцатого января, а также сообщил, где и сколько расположено в районе вооруженных националистов. Связной вызвался свести «друга провидника», как он называл Крутикова, в соседнюю деревню Байляки, где стояли мельниковцы. Крутиков отказался, но потом подумал, что мельниковцы могут сами пожаловать с визитом, и отдал приказ собираться в путь. Был предпринят обычный маневр: сначала взяли курс на Байляки, а затем свернули в сторону — в ту, от которой связной предостерегал. «Раз он предостерегает, стало быть, мельниковцев там не очень жалуют».

Весь следующий день провели в лесу. Клепушевскому стало хуже, он побледнел и с трудом двигался. Разведка принесла неутешительные вести: впереди гитлеровцы. [460]

Возобновились разговоры о возвращении в отряд. На этот раз просьбы сменились настояниями. Крутиков, все время хмуро молчавший, вдруг усмотрел долю истины в этих нетерпимых для него предложениях.

Он понял, что упорное следование приказу, ставшее для него необходимостью, почти привычкой, не всегда есть самый целесообразный путь к выполнению долга. И он согласился с предложениями Пастухова возвращаться не в отряд, а в Гуту-Пеняцкую, так гостеприимно их принявшую, там обосноваться и оттуда уже отправить разведчиков во Львов. Может быть, удастся разыскать Женю и Василия Дроздовых и Приступу.

Расстояние до Гуты надо было покрыть в самый короткий срок — до двадцатого, пока действовал известный им пароль.

Остаток дня, ночь и весь следующий день группа пробыла в пути. Препятствием, заставившим партизан остановиться, оказалась и на этот раз шоссейная дорога. По ней двигались немецкие автомашины и патрули на мотоциклах. Препятствие это было последним: проскочить шоссе, пройти несколько километров лесом — и они в Гуте. Но это-то и оказалось трудным.

Им так и не удалось перейти шоссейную дорогу в этом месте. Как потом выяснилось, беда была к счастью. Впереди, в Гаевке, которую предстояло проехать, чтобы попасть в Гуту-Пеняцкую, стояли гитлеровцы.

Крутиков повернул группу в лес, к небольшой деревушке. Но и здесь оказались фашисты. Поднялась стрельба. Партизан стали преследовать.

Выручил старик крестьянин, оказавшийся в лесу. По стрельбе он понял, что гитлеровцы на кого-то напали, и поспешил на помощь.

— Кто вы? — крикнул он издали.

— Партизаны, — последовал ответ.

— Бросайте сани, идите за мной.

Крестьянина звали Павло. Фамилии Крутиков не запомнил и потом сильно жалел об этом. Старик знал лес вдоль и поперек. Он умело запутал следы, [461] а потом повел партизан к себе на хутор, стоявший под горой, на опушке леса.

Здесь их гостеприимно приняла хозяйка, жена старика. Крутиков попросил его сходить в разведку. По возвращении он доложил, что гитлеровцы не пошли по их следу, а вернулись в деревню.

— Вы куда путь держите? — осторожно осведомился старик и, не ожидая ответа, как бы боясь, что ему могут не поверить, стал рассказывать о своем сыне, который работал в органах милиции и сейчас скрывается от немецких жандармов и бандеровцев. — Коли вам в Гуту-Пеняцкую, — сказал он, услышав ответ Крутикова, — то можно проводить. Мы такими тропками пойдем, что ни одна собака не дознается...

— А на шоссе как? — спросил Крутиков.

— Что шоссе! Мы местечко найдем — никто не помешает...

Но после новой разведки, в которую старик пошел вместе с Кобеляцким, он сообщил, что это его «местечко» не подходит. Сани здесь не провезешь, а нести раненого на руках до самой Гуты партизаны не имели сил.

— Пускай у нас останется, — предложил крестьянин. — Мы и доктора найдем, и отходим, и укроем, если что...

— Останешься? — спросил Крутиков Клепушевского.

— Придется, — ответил тот тихо.

— Ты подумай, — повторил Крутиков.

— Останусь, — твердо заявил Клепушевский.

— Мы посмотрим, как за родным, — встряла в разговор хозяйка и тут же, чтобы совсем успокоить раненого, добавила: — У меня сын такой, как ты, белобрысый...

Крутиков протянул Клепушевскому сверток.

— Две тысячи марок. Заплатишь доктору.

— Ладно, — сказал Клепушевский. — Вы только дайте знать, если будете уходить из Гуты. А то приду, а вас нет.

— Ты, папаша, присмотри за нашим товарищем. Чтобы все как следует! — напомнил старику Пастухов после того, как они попрощались.

— Как своего сберегу, — успокоил старик. [462]

В Гуту-Пеняцкую Пастухов пошел один, оставив партизан в лесу. В селе оказались гитлеровцы, двенадцать человек. Это был персонал аэромаяка, находившегося поблизости. Приехали они за курами. Пастухов дождался, пока фашисты уберутся, затем разыскал Войчеховского и, договорившись с ним, отправился за товарищами.

Войчеховский сам предложил партизанам остаться в Гуте. Он обещал всяческую помощь, требуя взамен одного — поддержки в случае нападения бандеровцев. Но это и так подразумевалось.

Прием, оказанный Крутикову и его друзьям в Гуте, был таким же сердечным, как и в первый раз. Партизан разместили по хатам. К Крутикову позвали врача-еврея, скрывавшегося здесь от гитлеровцев. Узнав от Крутикова о раненом, который остался на хуторе, врач забеспокоился. На другой же день Войчеховский снарядил двух крестьян, которые привезли Клепушевского.

А через несколько дней в Гуте стало известно, что старик Павло и его жена убиты и сожжены в своем доме.

Трагическая участь постигла и пана Владека, товарища Владека, предоставившего свой кров партизанам. Старого лесничего бандеровцы заперли в его доме и дом сожгли.

Двадцатого января, как и намечалось по плану, Пастухов и Кобеляцкий были отправлены во Львов. Они взяли письмо от Войчеховского к его отцу, жившему на Жолкеевской улице, и еще несколько адресов.

Жители Гуты-Пеняцкой вышли провожать разведчиков. Маленький, щуплый, лишенный всякой выправки Пастухов, одетый к тому же в городское, модного когда-то покроя пальто, подаренное Войчеховским, производил впечатление небогатого служащего. Он казался нелепым на подводе, рядом с вооруженными крестьянами в тулупах и Кобеляцким, одетым в старую немецкую шинель. Пастухов снял шапку и махал ею до тех пор, пока сани не скрылись за деревней.

Дроздова и Приступу после боя под Сиворогами никто не видел. С тяжело раненой Женей, которую [463] они несли на руках, партизаны ушли от преследователей и скрылись в лесу.

Кобеляцкому, ближе всех находившемуся от них, Дроздов что-то прокричал, но понять можно было только то, что он назначает встречу, но где, в каком месте, Кобеляцкий не разобрал. Очевидно, в Гановическом лесу.

— Нет, — сказал Крутиков, которого нередко теперь упрекали в том, что тогда, в лесу, он не принял мер к розыску отбившихся товарищей, — нет, дойти туда они не могли.

Но Дроздов и Приступа дошли. Дошли одни, без Жени, которую похоронили в лесу.

Тогда же, в лесу, они набрели на крестьянина, который приехал за хворостом. Он привез их на хутор, укрыл и спустя день проводил в дорогу.

Они шли, почти не разговаривая. Приступа понимал, что утешать Василия не надо, как незачем и высказывать сочувствие горю друга. Они шли упорно и тяжело, с короткими остановками, почти без пищи, и верили только в одну возможность — что они дойдут.

Но, добравшись до Гановического леса, они поняли, что весь проделанный ими путь бессмыслен — группы здесь не было. Не появилась она ни на вторые сутки, ни на третьи... Что оставалось делать? Возвращаться?

Но возвращаться невозможно. Достичь заветной цели — и отступать... Они думали, что, может быть, и придет сюда весь отряд. Как знать!

И Приступа с Дроздовым пришли к простому выводу: надо действовать самим.

Они решили для начала осесть в одной из деревень. Это удалось сравнительно легко. Хозяин оказался преданным человеком.

Вторым шагом — самым опасным — было установление связей, прощупывание новых знакомых, подготовка. В этом смысле их хозяин явился плохим помощником: ничего не мог сказать толком о ближайших соседях, будучи, как это поняли партизаны, занят только самим собой. «Вот народ! — удивился Приступа. — Неужто все такие?..»

Но тот же хозяин предоставил свою хату для первого собрания сколоченной ими группы. Присутствовало [464] семь человек, включая Дроздова и Приступу. Единодушно решили собрать еще человек пятнадцать и уйти в лес партизанским отрядом. Так и получилось.

Глава одиннадцатая

Белая, пустая, холодная равнина. Ночью она кажется серой. Мы идем и идем, и уже розовое зарево восхода занимается за спиной. Мы ушли далеко вперед. Перед нами село Нивице. Стехов измеряет по карте: до Львова по прямой шестьдесят километров. Близко.

Нивице встретило нас тишиной.

Где сейчас наши товарищи? Найдем ли мы Крутикова в Гановическом лесу? Где Кузнецов?

— Все хорошо, — говорит Стехов. — Все очень хорошо. Завтра мы будем у цели.

Подходит Марина Ких.

— Теперь-то вы меня отпустите? Ну, я не говорю сегодня, а вообще? Жалею я теперь, что пошла в радистки, — сетует она.

С Лукиным и Стеховым заходим в первую хату.

Хозяин, высокий, крепкий старик, смотрит на нас удивленно, но впускает без слов. Кроме него, в комнате молодая женщина, лицо у нее испуганное. Первое, что бросилось мне в глаза, черный диск репродуктора на стене.

— Работает? — показывая на репродуктор, спрашиваю хозяина.

— Работает, — отвечает он, продолжая разглядывать нас. — У нас и школа работает, и церковь.

— Немцы есть?

— Сейчас никого.

— Ну а вообще как с ними живете?

— Всяко бывает.

— Часто они сюда наведываются?

— Приезжают по три-четыре человека. Вывозят из лесу древесину.

За окнами брезжит рассвет, похожий на сумерки.

Последнее время мы шли с непрерывными боями.

Села встречали нас стрельбой. Враг всячески препятствовал [465] движению. Неужто на этот раз нас оставят в покое?

Я вызвал командира первой роты Ермолина.

— Ты все-таки, товарищ Ермолин, поставь дополнительные посты. На всякий случай...

Лег, но не могу заснуть. Уже больше месяца я болен. Последние дни совсем не поднимался с повозки. Сейчас боль в спине усилилась, не дает спать. Сумерки редеют; снег, недавно еще серо-стальной, плотной пеленой устилавший улицу, теперь, когда рассвело, становится белым и потому кажется еще более холодным. Не в силах больше лежать, я встал и пошел проверить посты.

На улице тихо. Сразу же за огородом простирается открытое поле.

И вот на сером фоне снежного поля, сливающегося с небом, я замечаю движущиеся вдали цепочкой черные силуэты людей. Что за люди? Может быть, это Ермолин расставляет посты?

Нет, это не развод! Люди идут цепью, а не группой. Идут к селу. Я припал к земле, чтобы лучше рассмотреть идущих.

Вот они совсем близко. Неужели гитлеровцы?

— Кто идет? Молчание.

— Кто идет?

— А ты хто? — доносится голос.

— Я командир.

— Ходы сюды!

Выхватываю пистолет. В ту же секунду раздается автоматная очередь — одна, вторая. Даю несколько выстрелов — вижу, как кто-то упал. Еще один выдвигается вперед. Дает очередь. Мимо. Я успеваю выстрелить. Автомат умолкает.

Слышу — наши открыли огонь. Но что делать мне, как выбраться? От врагов я в пяти метрах, от своих — в двадцати.

Стреляют и те и другие. Пули вокруг меня, одна сбивает шапку. Я плотнее ложусь на снег. Если ползти, враги заметят и начнут стрелять; да и свои откроют огонь, увидев, что к ним приближается человек...

Вдруг чувствую — кто-то тянет за ногу. [466] Поворачиваюсь — человек в немецкой каске. Решив, что я мертвый, он старается снять с меня меховые унты. Стреляю в упор и отдергиваю ногу.

Стрельба разгорелась вовсю. В петлицу моей шинели попала разрывная пуля. Пробую кричать:

— Прекратить огонь!

Слов не слышно. Где-то далеко строчит пулемет, рвутся гранаты, мины.

— Прекратить огонь! — кричу изо всех сил. — Это я, Медведев!

Услышали! «Прекратить огонь... прекратить огонь...» — прошло по нашей цепи.

Под ливнем вражеских пуль я отполз к своим. У плетня меня подхватили.

— Вперед! Ура!

— Ура! — разносится вокруг. Подхватываемые, как ветром, какой-то могучей силой, мы устремляемся на врага.

Шевчук, Струтинский, Новак и Гнидюк с группой бойцов из комендантского взвода врезались во вражескую цепь и в упор расстреливают неприятеля.

Приютившись за плетнем, бьет по черным фигурам Коля Маленький.

Противник отступает. Шум боя становится глуше.

Я направляюсь в хату, где расположилась санчасть. Там полно народу.

— Где доктор?

— Здесь! — весело кричит Цессарский.

Люди расступаются, и я вижу, что Цессарский полулежит на полу, держа в руках расколотую колодку маузера и вытянув забинтованную ногу со следами крови. Рядом с доктором лежат другие раненые. Над ними хлопочут сестры. В ответ на мой укоризненный взгляд Цессарский оправдывается:

— Я не покидал санчасть. Просто фашистам уда лось сюда заскочить. Ну мы их и выперли. — Он показывает на свой маузер с оттянутым назад затвором.

Вошел Лукин. Он сказал:

— Вы знаете, что за группа на нас наскочила? СС «Галичина», — и протянул документы, взятые у убитых.

Бой отодвинулся еще дальше. Стрельба шла уже километрах в двух от села, где наши продолжали [467] преследовать противника. На месте боя враг оставил до трех десятков трупов.

— Сегодня у вас второй день рождения, — сказал мне Новак, видя, как я считаю дыры на одежде. На шинели я насчитал их двенадцать, на шапке — две.

— Товарищ командир, вас просит Дарбек Абдраимов.

Я обернулся. Передо мной стоял Сухенко.

— Дарбек? Где он?

— Вон там, в хате. Ранен тяжело.

Дарбек лежал на топчане, устланном перинами, бледный, осунувшийся, с горящими глазами, обращенными к двери.

— Командир, ты жив? Не ранен? — спросил он, как только увидел меня.

— Жив и не ранен.

— Ну хорошо.

Дарбек улыбнулся, протянул руку и слабо сжал мою. Оказывается, он первый услышал мой крик, когда я лежал под перекрестным огнем, бросился вперед, на выручку, и был срезан пулеметной очередью.

— Ну а ты как себя чувствуешь?

— Плохо. Помираю, кажется.

— Ну это ты брось. Мы еще будем кушать твои «болтушки по-казахски». — Я говорил, и мне хотелось плакать.

Дарбек ничего не ответил, только улыбнулся.

Через несколько минут он умер.

...Горько сознавать, что его больше нет с нами, нашего Дарбека. Как он любил жизнь, какие прекрасные дали открывались перед ним, как смелы были его мечты, ждавшие своего осуществления! Сын солнечного Казахстана, колхозный тракторист, он думал о том, как станет агрономом, как поможет народу превратить свою страну в страну полного изобилия. Я вспомнил, как еще в Брянских лесах Дарбек делился своими планами с Сашей Твороговым; припомнил то, как горячо приглашал Абдраимов друга в Казахстан, как они уславливались ехать туда вместе. Оба они, и Саша и Дарбек, прожили, быть может, треть своей жизни, но как прекрасно они прожили!

Мы ожидали нового наступления и решили подготовиться [468] к нему. На повозке я объехал вокруг деревни и отдал все распоряжения.

В хате, где остановился штаб, ни хозяина, ни хозяйки уже не было.

Вскоре нам стало известно, почему так быстро и неожиданно подверглись партизаны нападению. Оказывается, мы остановились у старосты, предателя, и он успел немедленно сообщить о нас фашистам.

Вскоре началось новое наступление. Сначала появились вражеские бронемашины и танкетки, заработали крупнокалиберные пулеметы, пушки и минометы.

Крайние хаты села загорелись. Фашисты наступали с той стороны, куда мы собирались идти, — с запада. Но ворваться в село они медлили — боялись, что им подготовлена хорошая встреча.

Боеприпасов у нас было мало, и с наступлением сумерек я решил отойти.

Отходили с хитростью. Сначала отошел отряд, оставив в селе одну роту, которая отстреливалась. Потом рота отошла, оставив взвод. Взвод выскользнул, и гитлеровцы стали драться между собой: из лесу била по селу одна часть фашистов, когда другая уже ворвалась сюда. Мы ушли, а у врага еще часа три шла стрельба.

На первом же привале после боя Лида Шерстнева с торжественным и многозначительным видом подала мне радиограмму: приказ командования о выводе отряда в ближайший тыл Красной Армии.

Это был, по существу, первый приказ, полученный нами за все полтора года. До сих пор все директивы мы получали в форме запросов. Командование запрашивало, можем ли мы выполнить ту или иную задачу. Разумеется, ответ был всегда один: «Можем, сделаем», и это звучало как «есть!».

На этот раз из Москвы получен не запрос, а настоящий приказ, категорическое предписание возвращаться обратно на восток. «Вывести отряд в ближайший тыл Красной Армии для перевооружения», — гласила радиограмма.

Отряд двинулся в обратный путь.

Пятого февраля близ железной дороги Ровно [469] Луцк мы в последний раз дрались с немецкими захватчиками.

Метрах в трехстах от полотна расположились кавалерийские части Красной Армии. Здесь эти части оседлали шоссейную дорогу, по которой должна была отступать большая мотомеханизированная колонна фашистов. Гитлеровцы сунулись на шоссе, напоролись на кавалеристов и пошли в обход... к деревне, где расположился наш отряд.

Огня у нас было мало — боеприпасов оставалось пустяки. Но тем сильнее была наша воля к победе и тем громче гремело наше дружное, захватывающее «ура». Враг был смят и опрокинут. В этом бою мы потеряли восемь человек.

Вечером того же пятого февраля мы перешли железную дорогу. Было это в том же месте, что и первый раз, когда отряд шел на запад, сопровождаемый канонадой нашей артиллерии. Тогда здесь были фашисты. На этот раз, перейдя железную дорогу, мы очутились у своих. Воины Красной Армии встретили партизан как братьев.

Глава двенадцатая

Прошла ночь, за ней день, и вот кончалась уже вторая ночь, а Валю все не трогали. Она ждала страшных мучений и пыток, была к ним готова, а к ней в подвал никто не приходил, о ней не вспоминали, даже пищи не несли.

«Не знаю, не знаю», — шептала она про себя, словно хотела навсегда затвердить эти слова, которые отныне должны заменить ей другие два слова, затверженные с того памятного дня, когда в последний раз приходил Кузнецов, — «Мицкевича, двенадцать».

Ночью ее разбудил жандарм. Он вывел ее по лестнице в коридор, здесь несколько раз ударил наотмашь по лицу, — очевидно, так полагалось перед допросом, — и втолкнул в ту же вчерашнюю комнату, к тому же майору, который в той же позе продолжал сидеть за столом... Как будто прошли не сутки, а каких-нибудь пять минут, в течение которых ее били в коридоре. [470] Как будто вчерашний допрос не был прерван, а продолжался.

Он и в самом деле продолжался.

— Не замечали ли вы чего-либо подозрительного за своим знакомым Паулем? — спросил майор, с брезгливой гримасой бросая ей тряпку, чтобы она вы терла кровь.

— За каким Паулем? — снова спросила Валя.

— За тем самым, который нами арестован и подтверждает свою связь с вами, — сказал фашист, следя, как она будет реагировать на эти слова.

— Не знаю, ничего не знаю, — сказала Валя.

— Ваш друг, однако, благоразумнее вас. Он сказал нам, что вы партизанка и помогали ему.

Вале казалось, что она не меняется в лице. Наверно, так оно и было, потому что она не поверила.

— Полюбуйтесь, — сказал майор, протягивая ей листок с надписью «Протокол допроса».

Она решила, что не станет читать. Кузнецов не мог попасть им в руки. Она без слов вернула листок майору.

Ее это даже рассмешило: этот майор потерял целый час на сочинение дурацкого протокола! Неужели он не мог додуматься до того, что это глупо? Не таков был Кузнецов, советский разведчик, чтобы он выдал себя и товарищей. «По себе судишь», — подумала Валя и вдруг представила, как вот этот самый гестаповец сидит на допросе перед советским офицером и какой у него при этом вид. И она улыбнулась.

— Расстрелять! — крикнул майор, свирепея.

Ее схватили за руки и, не давая опомниться, вытащили во двор. Там ее поставили лицом к стене. Она зажмурила глаза, не зная, что будет дальше, но все еще не веря, что ее могут расстрелять.

За спиной выстрелили. Сверху на голову посыпалась штукатурка. Она подняла руку, отряхивая волосы.

Раздался второй выстрел. Пуля просвистела над головой.

Вдруг ей стало страшно смерти. Ей показалось, что стоит она на морозе в одном легком платье и что ей очень холодно. Больше она уже не слышала выстрелов. [471]

Валя очнулась в подвале. В маленькое окно проникал свет. Рядом с собой, на полу, она нашла миску с какой-то жидкостью и кусок хлеба.

Валя съела холодную похлебку, потом осмотрела себя, нащупала иголку, спрятанную в воротничке платья, и принялась зашивать разорванный рукав. Она шила, пока хватило нитки. Потом подумала, чем бы еще заняться. Бездействие и одиночество доводили ее почти до оцепенения.

Когда солдат в следующий раз принес пищу, она отказалась от нее, заявив, что объявляет голодовку.

Солдат ушел и вернулся лишь спустя несколько часов, опять с миской. Она повторила свое заявление.

Тогда ее перевели в другой подвал, с водой, доходившей до колен. Здесь было совершенно темно и можно было только стоять. Валя начала ходить, держась рукой за мокрую стену. Ее колени ударялись о что-то твердое, плававшее в воде. Она стала щупать руками и поняла, что это труп. Она отшатнулась. Вскоре другой труп стукнулся о ее колени. Она перебралась к противоположной стене и прижалась к ней, зажмурив глаза. Она подумала, что может умереть в этом страшном подвале, силы оставляли ее.

Глава тринадцатая

По вечерам школа наполнялась народом. Здесь никто не жил, за исключением старого молчаливого учителя Власа Власовича Григоренко, занимавшего крайнюю маленькую комнатку, где прежде была кладовая. Влас Власович почти не покидал этого своего убежища. Говорили, что с тех пор, как бандеровцы убили его семью, он избегает людей, оставил свое село, свой дом, ничего не взяв из добра, и поселился здесь, выбрав самую крохотную и темную комнатенку — то ли из-за того, что в ней теплее, то ли, чтобы не видеть дневного света. Однажды Григоренко появился в большой классной комнате, где обычно все собирались. Ему уступили место, но он не сел, а продолжал стоять, слушая рассказ Крутикова о Москве.

Крутикову задавали вопросы, он обстоятельно отвечал. Ему хотелось просто, доходчиво рассказать [472] о Москве, о том, где он бывал и что делал до войны и как мыслит себе послевоенную жизнь. Но интересы слушателей были гораздо шире. Они хотели знать, каким будет после войны Польское государство, что станется с Германией. Слушатели интересовались и положением в Италии, и греческими делами; не верили Черчиллю и ругали польских эмигрантов в Лондоне. Люди, казалось, не мыслят своей жизни без демократических преобразований на Балканах и обуздания фашистского диктатора в Испании. Крутиков, вначале относивший все эти вопросы к любопытству собравшихся, наконец понял, что в вопросах, которые задаются ему, сказываются не праздные обывательские интересы, а что жители Гуты-Пеняцкой живут широкими общественными интересами, что для них вовсе не безразлично то, что происходит сейчас в Польше и других странах, и что их симпатии всецело на стороне демократических сил, борющихся за национальное освобождение от фашистского варварства. «Стехова бы сюда, — подумал Крутиков. — Тут нашему замполиту было бы о чем поговорить». Но Стехов сейчас, наверно, где-то под Львовом, Крутиков же был здесь в Гуте-Пеняцкой, представителем Советской власти, Красной Армии, Москвы. И он, давно не видавший газет, оторванный от событий, говорил то, что сам думал по тому или иному вопросу, и не боялся ошибиться.

Казимир Войчеховский обычно садился в стороне и вопросов не задавал; он подавал голос лишь тогда, когда обращались непосредственно к нему. Он как бы подчеркивал свою привилегию человека, имеющего возможность один на один поговорить с советским командиром, жившим у него. К тому же он имел радиоприемник; это обстоятельство тщательно им скрывалось даже от Крутикова. Крутиков, однако, узнал о приемнике. Он удивился скрытности своего хозяина. Он знал также, что у Войчеховского в отличие от его односельчан есть свои, особые взгляды на события, расходившиеся с его, Крутикова, взглядами, но и об этом Войчеховский избегал разговаривать.

Крутиков понимал, что отчужденность и недоверие друг к другу были свойством этих людей, вынесенным еще из жизни прежней, из общества, где человек человеку волк…

Ночью, когда школа опустела и Крутиков с товарищами собрались идти по домам, к нему неожиданно подошел старый учитель.

— Если вы партизаны, почему вы здесь? — спросил он требовательно.

— Значит, надо, папаша, — отвечал Крутиков, открывая дверь наружу и впуская с улицы морозный пар. — Так уж пришлось, — добавил он и тут же пожалел, что так сухо ответил старику, но как сказать иначе — этого Крутиков не знал. Ведь не будешь рас сказывать, что отправил людей во Львов, что здесь база разведчиков, что приняты меры к розыску отряда...

И все же вопрос учителя озадачил Крутикова. Он возвращался к Войчеховскому с испорченным настроением. «Все не так, — думал он, — все не так. Живем в селе, сыты, не подвергаемся опасности, как мирные обыватели». По утрам Крутиков не раз наблюдал, как партизаны носят воду и колют дрова для своих хозяев. За этим ли надо было совершать переход, переносить лишения, терять товарищей?.. Он чувствовал, как кровь приливает к вискам.

На крыльце стоял Воробьев с дочерью Войчеховского. Они чему-то смеялись.

— Ступай к себе, — сказал Крутиков, проходя. — Герой войны!

Воробьев, чтобы показать свою «независимость», ушел не сразу, а постоял еще с минуту. Девушка, вернувшись в комнату, не то с обидой, не то с удивлением посмотрела на Крутикова.

«Все не так, не так, — продолжал твердить Крутиков, стараясь осмыслить положение группы. — Для чего мы торчим здесь? В качестве базы... Чьей? Пастухова и Кобеляцкого, с которыми нет связи? Если бы не погиб Бурлак, а вместе с ним и рация, все было бы иначе. Если бы не погибла Наташа, не отбились от группы Дроздовы... А теперь — задание командования не выполнено, связи нет».

«От командира ничего не будет», — вспомнил он разговоры партизан перед тем, как решили вернуться в Гуту-Пеняцкую. Это говорили те, кто хотел повернуть назад, и он согласился. Крутикову стало мучительно стыдно, когда он подумал, что, хотя формально [474] они и правильно поступили, ведь у них почти не было возможности идти вперед, но разве в этом дело?

«Все-таки кто-то виноват, если срывается план, — думал Крутиков. — Надо было действовать. Не вышло одно — попробовать другое, третье, но не отступать, не отсиживаться от трудностей». Он вспомнил старика учителя. За кого он их принял? За дезертиров, за людей, спасающих свою шкуру...

В эту ночь Крутиков почти не мог заснуть.

Утром он вызвал Воробьева и Харитонова и приказал им немедленно отправляться во Львов. Разведчики повторили приказание, откозыряли и через полчаса доложили, что готовы к отъезду. Крутиков дал им явки, снабдил инструкциями и сам проводил в путь.

Вскоре от них прибыло письмо. Из письма следовало, что дела идут успешно, хотя и есть затруднения с деньгами.

А спустя две недели Харитонов с Воробьевым вернулись сами. Они доложили о своих действиях и о действиях Пастухова и Кобеляцкого. Спешный отъезд их из Львова был вызван массовыми репрессиями, начавшимися в городе после того, как неизвестным лицом был убит на улице вице-губернатор Галиции Отто Бауэр.

Глава четырнадцатая

По своим «удостоверениям» Пастухов и Кобеляцкий получили в Злочеве билет на львовский поезд. Двадцать первого января они приехали во Львов.

Был ленинский день — двадцатилетие; они вспомнили об этом еще накануне, в поезде. Теперь, идя по улице мимо немецких шинелей, мимо незнакомых и чужих людей, мимо витрин и подъездов, они вспоминали, где и чем была отмечена эта памятная дата, связывавшая их с Родиной, со всей их жизнью прошлой и будущей.

Они быстро нашли дом по Жолкеевской улице, указанный в письме Войчеховского. Старик долго читал письмо, в котором сын писал ему, что надо принять [475] и приютить его друзей. Наконец он сложил письмо и сказал то, чего они от него ждали, что друзья сына могут на него положиться, пусть живут у него, он рад им помочь.

— А знаете, — сказал Войчеховский, собирая для гостей на стол, — какой сегодня особенный день? Не знаете? Ленинский день сегодня!

Как это сразу приблизило к ним старика! И как подняло дух обоих разведчиков! Свой человек сидел с ними за столом, человек, чтущий память Ильича. И думалось о том, что всюду в этом занятом врагом городе живут такие же, свои, родные люди, хоть и не смеющие в этом признаться открыто. И от сознания близости своих легче дышалось и радостнее казался завтрашний трудный день.

Наутро Пастухов и Кобеляцкий столкнулись с большим для себя неудобством: к старику, портному по профессии, начали приходить клиенты. Комната была одна. Они подвергались риску.

Пришлось искать новое пристанище.

Нелегко постучаться в дверь, не зная, кто тебе откроет — свой или враг. Время суровое, кто знает, что сталось со старыми знакомыми, живы ли они, и если живы, то какую жизнь выбрали себе при гитлеровцах...

Дорожный инженер Руденко, давнишний знакомый и сослуживец Пастухова, выслушав скорее с любезностью, чем с участием рассказ партизан о том, как они эвакуировались из Ровно, и ни о чем не расспрашивая, предложил кров. У него на квартире жили два брата по фамилии Дзямба — Василий и Юлиан, он представил их гостям.

Все пятеро долго молчали, мялись, не зная, о чем говорить. Неловкость становилась невыносимой. Пастухов чувствовал под столом ногу Кобеляцкого, толкавшего его. Он задал ничего не значащий и ничем не мотивированный вопрос одному из братьев. Вопрос был о том, где и кем тот работает.

Юлиан Дзямба ответил, что работает в дорожном отделе кассиром, и тут же добавил, что по профессии он педагог.

Пастухов прикусил губу. Это был вызов — начать разговор начистоту. [476]

— Сейчас многие профессии перестали быть нужными, — сказал он неопределенно, но, встретившись глазами с Юлианом Дзямбой, добавил: — И, наоборот, понадобились некоторые такие профессии, на которые раньше не было спроса.

Дзямба усмехнулся.

— Разве раньше не нуждались в кассирах? — спросил он.

— Я не имел в виду вашу сегодняшнюю профессию, — ответил Пастухов.

— Какую же вы имели в виду?

— Не нужны учителя, — сказал Пастухов, не сводя глаз с лица Дзямбы и видя, как оно сделалось серьезным. — Не нужны врачи, — проговорил он отрывисто и добавил: — Нужны могильщики.

— Ну а ваша профессия, позвольте узнать, все та же, что была, или переменили? — спросил Руденко после молчания.

— Переменил, — последовал ответ.

— Вот как? И в каком направлении?

Тянуть дальше было бессмысленно, и Пастухов сказал, кто он.

Младший Дзямба, до сих пор молчавший, встал из-за стола, подошел сначала к Кобеляцкому, затем к Пастухову и пожал им руки.

За столом стало оживленнее. И Руденко и братья Дзямба оказались своими. Кобеляцкий сказал им, что нужны квартиры и для других товарищей, которые могут прибыть во Львов. На это Руденко отвечал, что знает с десяток безопасных квартир, принадлежащих честным советским людям. Василий Дзямба предложил только одну квартиру, но зато, как он выразился, вполне обеспеченную, то есть изолированную, с отдельным ходом, с выходом из кухни на чердак. Пастухова это заинтересовало.

— А кто хозяин? — спросил он.

— Мой хороший товарищ, — ответил Василий.

— Может быть, скажете адрес?

— Улица Николая, двадцать три.

— В центре, значит?

— Так точно.

— А вы ручаетесь за вашего товарища? — спросил Кобеляцкий. [477]

— Ручаюсь, — просто сказал Василий.

Преданный, скромный и, как видно, очень деловой, этот юноша внушал симпатию и доверие. Судя по всему, он давно искал случая связаться с партизанами.

Товарища, жившего на улице Николая, звали Дюник Панчак. Он был предупрежден Дзямбой и принял партизан сердечно. Панчак располагал к себе, подобно своему товарищу Дзямбе. Оба они относились к партизанам с нескрываемым уважением. В этом уважении было что-то от зависти и удивления людей, стоящих в стороне от борьбы, что-то даже от сознания своей вины в том, что они оказались в стороне.

Пастухов решил дать Панчаку задание.

Он поручил ему одно из тех дел, которые они с Кобеляцким себе наметили; дело, которое не входило в задание, взятое ими по собственной инициативе. Надо было собрать как можно более полные данные о фашистских зверствах во Львове, поименно указать виновных, узнать, кто из украинских и польских националистов принимал участие в расправах, проследить, кто выпускает антисоветскую и антипольскую якобы «подпольную» газету, установить адреса. Нельзя было допустить, чтобы убийцы, насильники, организаторы «лагерей смерти», нанесшие неизлечимые раны населению Львова, могли уйти от справедливого возмездия. Это был долг перед родным городом.

Сначала Панчак, затем Василий Дзямба и, наконец, один бывший польский офицер, присоединившийся к ним, начали вести это тайное, но справедливое следствие. Что суд народа над фашистскими преступниками близок, — в этом они не сомневались.

Тем временем Пастухов и Кобеляцкий занимались своими делами. Прежде всего необходимо было добыть денег, чтобы приобрести подложные документы и тем самым легализовать свое пребывание в городе. В связи с притоком беженцев из Ровно жандармерия усилила наблюдение за квартирами, устраивая постоянные облавы и расправляясь с теми, у кого отсутствовало разрешение на жительство.

Скоро партизаны установили связь с Харитоновым и Воробьевым, которые были в таком же, как и они, [478] положении, и предложили им организовать налет на немецкое учреждение, чтобы добыть денег на документы. Те не согласились. Произошли разногласия. Воробьев утверждал, что пойти на это — значит уронить честь советского партизана. Харитонов с ним согласился. Пастухов же с Кобеляцким настаивали на своем предложении как на единственном способе выполнить задание. Шел стародавний спор о цели и средствах, и решить его оказалось им не под силу.

Возвращаясь с этого неудавшегося свидания, Пастухов и Кобеляцкий были ошеломлены неожиданной встречей. Когда они подходили к зданию городского театра, их остановил жандарм и приказал перейти на другую сторону улицы. Театр был оцеплен. Вдоль тротуара стояло несколько автомобилей. Образуя вереницу, подъезжали все новые и новые машины. Одна из них — черный лакированный «опель-адмирал» — резко затормозила, почти коснувшись их, когда они переходили улицу. Не дожидаясь, пока шофер найдет место для стоянки, офицер вышел из машины и, небрежно захлопнув дверцу, устремился к театру. Пастухов с Кобеляцким как стояли, так и застыли на месте, провожая глазами высокую фигуру в зеленой шинели.

Они узнали Кузнецова. При мысли, что Кузнецов здесь, у партизан стало радостно и легко на сердце. И хотя всякое свидание с Николаем Ивановичем исключалось, они чувствовали рядом с собой сильного друга. Они были не одни, и сознание этого их воодушевляло, придавало сил.

Возвращаться домой не хотелось. Они пошли на вокзал. Это было одно из тех мест в городе, которые их особенно интересовали, сулили наибольший успех. В вокзальное здание не впускали без специальных документов. Они и до того не раз толкались в толпе на привокзальной площади, но проникнуть в вокзал не могли.

Когда они очутились на площади, Пастухову неожиданно пришла в голову счастливая мысль. Здесь то и дело появлялись рабочие с тачками, так называемые «возпори». Они имели свободный доступ в вокзальные помещения и на перрон. Кобеляцкий остановил одного «возпори» и строго спросил, на каком основании [479] тот здесь крутится. Возчика смутила немецкая шинель Кобеляцкого. Он достал из-за пазухи «аусвайс» (разрешение) и патент. Кобеляцкий долго изучал бумажки и, наконец, швырнул их возчику, давая понять, что тот свободен. Итак, если запастись такими же двумя бумажками и тачкой, можно беспрепятственно действовать на вокзале.

Они возвращались, окрыленные смелыми планами. Дома их ждали Панчак и Дзямба со своим списком, пополненным новыми именами.

На следующий день по городу пронеслась весть об убийстве Бауэра и Шнайдера. Передавали, что утром, когда вице-губернатор в сопровождении Шнайдера собирался выезжать из дому, возле его особняка остановилась машина, из которой вышел человек в форме гауптмана. Он спокойно приблизился к Бауэру и Шнайдеру и спросил их фамилии. Получив ответ, он со словами: «Вы мне и нужны» — несколькими выстрелами убил обоих, после чего вскочил в машину и скрылся.

Пастухов и Кобеляцкий ликовали. Они садились в трамваи, ходили по рынку, прислушиваясь к разговорам и ловя все новые и новые подробности убийства. Загадочный гауптман был в центре внимания, и они испытывали такую гордость, какой, пожалуй, не мог бы испытать даже сам Кузнецов, появись он сейчас в толпе. Для всех оставалось загадкой, зачем понадобилось этому смельчаку спрашивать у вице-губернатора фамилию. Пастухов и Кобеляцкий это хорошо понимали.

Как и при каких обстоятельствах было совершено убийство, ни Пастухов, ни Кобеляцкий не знали. Слухи, какие носились по городу, раскрывали все новые и новые подробности.

Произошло это так. Вечером в театре, где шло совещание немецкой администрации Галиции, Кузнецов, проникший туда, намеревался застрелить губернатора Вехтера, но не смог приблизиться к президиуму. Дождавшись конца совещания, он вышел из театра и стал ждать на улице. Губернатор и его заместитель сели, каждый в свою машину. Не зная, кто из них Бауэр и кто Вехтер, Кузнецов поехал наугад следом за одним из них. Машина гитлеровца остановилась [480] возле музея имени Ивана Франко. Напротив музея находился особняк владельца машины. Кузнецов заметил место и уехал.

На следующий день «опель» Кузнецова, проезжая мимо музея имени Франко, неожиданно «испортился». Белов вышел из машины и начал копаться в моторе. Кузнецов тоже вышел и принялся громко бранить шофера:

— Вечно у вас машина не в порядке. Вы лентяй, не следите за ней. Из-за вашей лени я опаздываю...

Он видел, как на противоположной стороне к особняку подкатил комфортабельный автомобиль.

Ровно в десять часов утра из особняка вышли двое. Шофер выскочил из кабины и услужливо открыл дверцу.

Но в эту минуту к ним подошел Кузнецов:

— Вы доктор Бауэр?

— Да, я Бауэр.

— Вот вы мне и нужны!

Несколькими выстрелами он убил Бауэра и его спутника. Затем бросился к своей машине. Пока он бежал, Каминский и Белов открыли огонь по часовому, стоявшему у особняка.

Машина пронеслась по улицам Львова за город.

Крутиков еще и еще вчитывался в строки газеты, принесенной Харитоновым и Воробьевым. Этот газетный листок служил их оправданием, их ответом на суровый вопрос Крутикова: «Почему вернулись?» Газета была немецкая, на украинском языке, называлась «Газета Львивська». Некролог появился в ней лишь тринадцатого февраля, на четвертый день после акта возмездия. Он был подписан губернатором Галиции Вехтером. Начинался он так:

«9 февраля 1944 года вице-губернатор д-р Отто Бауэр, шеф правительства дистрикта Галиция, пал жертвой большевистского нападения. Вместе с ним умер его ближайший сотрудник, испытанный и заслуженный начальник канцелярии президиума губернаторства дистрикта Галиция ландгерихтсрат д-р Гейнрих Шнайдер. Они погибли за фюрера и империю».

Тщетно искал Крутиков в газете упоминания о совершившем [481] покушении «неизвестном». И это было верным признаком того, что ему удалось благополучно скрыться.

Да, это было именно так: неизвестному патриоту удалось скрыться. То, о чем промолчала фашистская газета во Львове, сделалось достоянием всех телеграфных агентств и радиостанций мира.

Советские люди прочли сообщение о благородном акте возмездия пятнадцатого февраля 1944 года в «Правде».

«Стокгольм. По сообщению газеты «Афтенбладет», на улице Львова среди бела дня неизвестным, одетым в немецкую военную форму, были убиты вице-губернатор Галиции доктор Бауэр и высокопоставленный чиновник Шнайдер. Убийца не задержан».

В эти дни, в середине февраля, я лежал в московском госпитале.

Сразу же после нашего последнего боя (мне пришлось командовать им, лежа на повозке, через связных) прибыла новая радиограмма от командования — снова приказ. Мне предписывалось немедленно возвращаться в Москву, передав командование Стехову.

Вместе со мной в санитарной машине поехали Коля Маленький и раненые, в том числе Цессарский.

Лишь много времени спустя узнал я о том, каким образом стало известно командованию о моей болезни. Я нашел радиограмму, которую по собственной инициативе, вопреки моему запрещению, отправила в Москву Лида Шерстнева.

После жизни, полной борьбы и опасностей, я оказался в тишине и покое. Дел никаких. Кругом ни души. Только время от времени зайдет в палату врач или наведается сестра. Никогда не было мне так тоскливо, как теперь. Единственное утешение — это ежедневно свежие газеты и возможность слушать радиопередачи, не опасаясь, что не хватит питания для рации. Целыми днями во всех мелочах и подробностях я вспоминал нашу жизнь в тылу врага. И странно — насколько тогда, в ходе борьбы, мне казалось [482] все недостаточным, мелочным, теперь, когда я мысленно составлял отчет командованию, все представлялось значительным, заслуживающим серьезного внимания.

Мы передали командованию много ценных сведений о работе железных дорог, о переездах вражеских штабов, о переброске их войск и техники, о мероприятиях оккупационных властей, о положении на временно оккупированной территории. В боях и стычках мы уничтожили до двенадцати тысяч гитлеровских солдат, офицеров и бандитов — предателей Родины. По сравнению с этой цифрой наши потери были незначительны: у нас за все время было убито сто десять и ранено двести тридцать человек. Мы поднимали советских людей на активное сопротивление, взрывали эшелоны, мосты, громили немецкие хозяйства, предприятия, склады, разбивали и портили автотранспорт врага, убивали фашистских главарей.

И по нескольку раз в день я вспоминал Николая Ивановича Кузнецова. Где он теперь? Что делает? Встретился ли во Львове с Валей?

И вот я получил о нем весточку.

Я лежал с наушниками и слушал последние известия по радио. Без десяти минут двенадцать диктор прочел сообщение из Стокгольма.

Да, это весточка о нем, о Николае Ивановиче! С поразительной отчетливостью — слово в слово — вспоминаю я теперь свой последний разговор с ним, перед отъездом его во Львов.

— Не задержан! — повторяю я слова передачи и силюсь подняться с постели. — Не задержан!

После этого акта возмездия во Львове создалась чрезвычайно напряженная обстановка. Жандармерия свирепо расправлялась со всеми, кто казался сколько-нибудь подозрительным. Оставаться в городе без документов становилось опасно. Тогда-то Харитонов и Воробьев покинули Львов и уехали в Гуту-Пеняцкую.

В ночь на четырнадцатое февраля в квартире Панчака раздались звонки.

Сомнений не оставалось. Наскоро собравшись, Пастухов и Кобеляцкий кинулись в кухню, к лестнице, ведущей на чердак. Звонки продолжались. Начали колотить в дверь. Панчак в одном белье стоял посреди [483] комнаты, не решаясь открыть. Наконец он собрался с духом и пошел к двери. Он не рассчитал, Пастухов и Кобеляцкий находились еще на лестнице. Они поднимались очень медленно, так как деревянные ступеньки скрипели. Дверь на чердак еще не была открыта, когда в квартиру ворвались эсэсовцы.

Украинский полицай, шедший вместе с эсэсовцами, бросился в кухню с фонарем в левой руке и с пистолетом в правой. Когда он осветил лестницу, Пастухов выстрелил. Полицай грохнулся на пол. От неожиданности фашисты бросились вон из квартиры. На улице они открыли стрельбу по крыше и окнам. Панчак, Кобеляцкий и Пастухов были уже на чердаке. Они выбрались через слуховое окно на крышу и стали искать, как спуститься, перебраться в другой квартал и там скрыться.

Сделать это не удалось. Через двадцать — тридцать минут весь квартал оцепила жандармерия.

Тогда все трое стали пробираться по крышам. Неподалеку стоял дом, в котором, как утверждал Панчак, жили одни немцы. Проникнув на чердак этого дома, они вздохнули свободнее.

На улицах шла стрельба. Жандармы прочесывали весь квартал, забрасывали гранатами подвалы, давали автоматные очереди по чердакам. Они обыскали все кварталы, подвалы, сараи. Заодно грабили.

К рассвету следы на крышах занесло снегом. Дом, где скрывались партизаны, обследованию не подвергался. Счастье им улыбнулось. Но надо было уходить в более безопасное место.

Чтобы выбраться с чердака, пришлось вынуть дверь вместе с дверной колодкой, которая, к счастью, не была плотно заделана в кирпичную кладку. Дождавшись сумерек, партизаны осторожно спустились во двор, перелезли через забор и другим двором вышли на улицу. Панчак был в одном нижнем белье. Пастухов дал ему свое пальто, снял с себя портянки, которыми Панчак обмотал ноги, и они разошлись в разные стороны — Панчак к Дзямбе, Пастухов и Кобеляцкий к Руденко.

После происшествия на улице Николая за Пастуховым и Кобеляцким стали нередко следить тайные агенты жандармерии. [484]

Одного такого фараона Пастухов водил за собой три часа. Решив наконец избавиться от него, он направился к Краковскому базару, оттуда к развалинам еврейского квартала, завернул на узкую и темную улицу Старова. Притаившись за углом, дождался, когда шпик появился, и застрелил его в упор.

Пастухов и Кобеляцкий жили теперь на квартире у стариков Шушкевичей, по улице Лелевеля, 17. Они работали возчиками на вокзале. Старики и знали их как возчиков. Возки стояли тут же, в коридоре. Их купили вместе с разрешением и патентом на деньги, собранные братьями Дзямба и инженером Руденко.

Я забыл сказать о списке Панчака. Он, этот список, остался в квартире по улице Николая. Но Василий Дзямба хранил копию. Она была передана Пастухову, дополнена им и Кобеляцким и в свое время предъявлена правосудию.

Глава пятнадцатая

В восемнадцати километрах от Львова, в селе Куровнца, черный «опель-адмирал» был остановлен пикетом фельджандармерии.

Сухопарый майор долго рассматривал документы, протянутые ему через окошко машины.

— Герр гауптман, — проговорил он озабоченно и как бы извиняясь, — мне придется попросить у вас дополнительные документы.

Кузнецов побагровел. Резким движением протянул он овальный жетон со свастикой и номером, прикрепленный цепочкой к поясу.

— Может быть, этого с вас достаточно?

— Нет, — сказал майор все тем же извиняющимся тоном, — я попрошу каких-нибудь дополнительных свидетельств.

Было ясно, что он предупрежден.

Стараясь быть спокойным, Кузнецов схватил автомат, дал очередь. Майор упал. Вслед за ним повалилось на землю еще четверо фашистов. Остальные в панике разбежались. Кузнецов наклонился к мертвому майору и забрал свои документы.

Белов уже включил мотор. Машина ждала. [485]

— Бросай машину! — крикнул ему Кузнецов. — В лес!

Это был единственный выход.

Они шли лесом несколько часов и наконец набрели на подводу, везущую хворост. Возчик был одет в форму полицая.

— Вези! — крикнул Кузнецов, взобравшись на подводу и сбрасывая хворост.

Полицай не стал упираться, когда увидел направо ленный на него пистолет. Подвода тронулась.

Кузнецов рассчитывал найти отряд в Гановическом лесу. На третьи сутки бесплодных поисков разведчикам встретились евреи-беженцы. Группы скрывавшихся от фашистов людей часто попадались в лесах и если встречали партизан, то вливались в отряды, как это бывало у нас в Цуманских и Сарненских лесах.

Завидев гитлеровского офицера, евреи пустились бежать.

— Стойте! — кричал Каминский. — Мы свои! Стойте!

Но беженцы только ускорили шаг. Пришлось броситься за ними вдогонку.

Убедившись, что они имеют дело с советскими партизанами, беженцы привели их к себе в землянки и устроили на ночлег.

И вот ночью, сквозь дремоту, Кузнецов услышал поразительно знакомую мелодию и, уловив слова песни, вскочил и бросился к поющему. Это был средних лет человек, страшно худой, в широком плаще из прорезиненной материи, который раздувался вокруг него и делал его похожим на колокол. Человек пел:

Запоем нашу песнь о болотах,
О лесах да колючей стерне.
Где когда-то свободный Голота,
С вихрем споря, гулял на коне.

— Откуда вы ее знаете, эту песню? — взволнован но спросил Кузнецов,

— У партизан слышал, — отвечал человек-колокол.

— У каких партизан?

— А тут есть поблизости.

— Отряд?! [486]

— Ну, как вам сказать, отряд не отряд, а человек сто наберется.

— Сто? — переспросил Кузнецов разочарованно.

— Почти все местные, — продолжал Марк Шпилька (так звали беженца). — Крестьяне. Человек сто, не больше.

— А это точно? — допытывался Кузнецов. — Если вы знаете, что это советские партизаны, почему тогда не идете к ним?

— Собираемся переходить линию фронта, — следовал ответ.

Наутро Шпилька сам вызвался быть проводником Кузнецова. К нему присоединился его приятель по имени Самуил Эрлих. Они заявили своим товарищам, что перейти линию фронта всегда успеют, а сейчас надо помочь ее приблизить. Оставили старую винтовку, которая была у Эрлиха, письма — на случай, если товарищи дойдут раньше них, — и тронулись в путь вместе с Кузнецовым, Каминским и Беловым.

Партизаны настороженно встретили немецкого офицера, о котором предупредили вышедшие вперед проводники. Никакой другой одежды у Кузнецова не было и не могло быть. Под конвоем всех пятерых доставили к шалашу, где, видимо, жил командир. Здесь их остановили, и старший конвоя, оглядев себя и приосанившись, направился в шалаш и тут же вышел обратно, пропуская впереди себя коренастого человека, одетого в тяжелый овчинный тулуп, какой обычно бывает на сторожах.

— Николай Иванович!

— Можно быть свободным? — на всякий случай спросил старший конвоя, когда Приступа отпустил из своих объятий Кузнецова и перешел к Каминскому...

— Вот судьба! — ахал Приступа, улыбаясь. — Вот это встреча! — говорил он, толкая Дроздова, как будто тот не понимал значения этой встречи.

Они сидели в шалаше, рассказывая друг другу о пережитом, стараясь воссоздать картину во всей полноте, повторяясь и переспрашивая. Когда Кузнецов сказал, что видел Пастухова и Кобеляцкого во Львове, Дроздов и Приступа облегченно вздохнули. Это было все, что они могли узнать о своих товарищах из группы Крутикова. [487]

— Послушай, Приступа, — сказал Кузнецов неожиданно, — а помнишь, в отряде девушка была, лес ничего дочь...

— Валя? — спросил Приступа.

— Я вот думаю, — продолжал Кузнецов, — где она теперь может быть?

— Она ведь у тебя в Ровно работала? — вспомнил Приступа. — Ну, стало быть, эвакуировалась.

— Смотря какой приказ был, — заметил Белов. — Ежели приказ эвакуироваться, то, стало быть, во Львове она.

— Она бы меня там нашла, — проговорил Кузнецов.

— Ну это, брат, не обязательно, — возразил Приступа.

— Нашла бы. Она знает адрес сестры Марины.

— Вместе ехать куда собираетесь?

— Да вот думаем.

— В Крым хорошо, — задумчиво произнес Дроздов.

— Нет, друг, мы не в Крым поедем, мы на Урал, на родину ко мне.

— Мы до войны с Женей в Крым ездили, в Ялту, — сказал Дроздов и замолк.

— Так она ждет, говоришь? — спросил Приступа, продолжая разговор.

— Ждет. А я, понимаешь ли, вместо того чтобы к ней навстречу, бегу дальше.

— Ну, теперь-то ты...

— Что — теперь? Теперь как раз самое время мне в дальнем тылу быть, у гитлеровцев.

— Это где же?

— А хотя бы в Кракове. Хорошо? Ты как думаешь?

До этого разговора Приступа не сомневался в том, что Кузнецов останется в их отряде. Он уже предвкушал, какие дела совершит отряд, заполучивший такого знаменитого разведчика. Теперь эта надежда рушилась.

— Гм! — произнес Приступа. — Это как же пони мать? А я, Николай Иванович, думал, что вы с нами останетесь.

— Нет, друг, не могу, — сказал Кузнецов. — У меня [488] есть свое очень серьезное задание, если я не исполню его, то после хоть не живи.

— Вы уходите и товарищей с собой забираете?

— Придется...

— Ну вот, — разочарованно протянул Приступа. — Видишь, Вася, — обратился он к Дроздову, — что значит радиостанции не иметь: не хотят люди оставаться!

— Не в том дело, — возразил Кузнецов. — Вы на меня не обижайтесь, товарищи! Я должен идти потому, что мне нужно как можно скорее попасть к нашим, а там, я надеюсь, удастся приземлиться на парашюте где-нибудь, ну хотя бы в Кракове или где подальше. Там, надо полагать, слетелись сейчас крупные хищники. Если им вовремя не отрубить лапы, то, кто знает, может случиться, что с помощью своих друзей матерые преступники останутся на свободе, даже будут процветать.

— Это верно, Николай Иванович, — согласился Дроздов. — Только, говоря по правде, жаль нам отпускать вас. Но это дело личное, а так я от всей души желаю вам удачи и счастливой звезды.

Кузнецова, Каминского и Белова взялись сопровождать те же двое беженцев — Эрлих и Шпилька-

На рассвете все пятеро были готовы к походу. Покуда Приступа напутствовал проводников, Дроздов занимался, как он выразился, интендантской службой, и вскоре парнишка-партизан принес от него два самодельных рюкзака с продовольствием. Кузнецову пришлось их взять.

— Ну, бывайте, — сказал Приступа, когда обменялись рукопожатиями.

— Бывайте и вы, — отвечал Кузнецов.

В это слово вкладывали все, чего желали друг другу на прощание: счастливого пути, удачи, скорой победы.

— Да, — сказал Кузнецов в последний момент, — девушке этой, Вале, если раньше меня ее увидите, скажите: привет, мол, передавал Кузнецов. Не забудете?

Валя в это время лежала без сознания, в тифу. Это было в Злочеве, куда ее вывезли из Ровно вместе [489] с другими заключенными. Потом, когда она поправилась, ее перевели во Львов, где продолжались допросы, с каждым днем становившиеся все более жестокими.

Однажды рассвирепевший гестаповец так вышвырнул Валю из кабинета, что она, ударившись о дверь, распахнула ее и скатилась с лестницы. Девушку уволокли в новую камеру, где лежали больные. У нее оказалась раздробленной кость ноги.

Она не запомнила ни комнаты, в которой ее допрашивали, ни камеры, где пролежала пять недель, ни того, что было с нею после. Ей было безразлично, где она, что с ней и что ее ждет. Она находилась в том полуобморочном забытьи, когда человека покидают и восприятие окружающего, и страх смерти, и способность бороться. Два слова — «не знаю» — сопутствовали теперь всей ее жизни, стали единственной целью этой жизни, ее смыслом.

Впоследствии, вспоминая об этих страшных месяцах, прожитых в гестаповских застенках, Валя повторяла это затверженное ею магическое «не знаю» и однажды, как бы расшифровывая для нас его значение, сказала, что судьба Кузнецова была для нее дороже ее собственной. Но и эти слова кажутся лишь бледной тенью той великой мысли, или, лучше сказать, идеи, которая возникла в сознании этой восемнадцатилетней девушки в тот момент, когда она, не думая сама об этом, совершала свой героический подвиг.

Ничего не добившись от Вали, гестаповцы все же решили, что и убивать ее пока не стоит. Очевидно, они рассчитывали, что рано или поздно удастся получить у нее показания и таким образом напасть на след неуловимого разведчика.

В том, что он во Львове, гестаповцы не сомневались. Убийство Бауэра было тому красноречивым свидетельством. Не сомневались они и в том, что эта хрупкая, слабая девушка, упрямо повторяющая свое «не знаю», знает, отлично знает львовский адрес Зиберта. Что только не предпринималось ими, чтобы вырвать из Валиных уст этот адрес... Угрозы, посулы, пытки... Но не было в мире таких средств, которые [490] заставили бы ее сказать то, чего гитлеровцы от нее добивались.

Во Львове шла лихорадочная эвакуация. Заключенных в тюрьмах убивали десятками. Та же участь ждала и Валю. Но последовал приказ откуда-то сверху: эвакуировать на запад для продолжения следствия. Так ее собственная стойкость спасла ей жизнь.

Ее везли все дальше и дальше на запад, и к середине лета она оказалась в Мюнхене, в тюрьме. Отсюда ее вместе с партией заключенных, среди которых были русские, чехи, французы, болгары, послали на земляные работы. Она бежала из лагеря. Это было уже в начале 1945 года. Гитлеровская Германия доживала последние дни. Около двух месяцев Валя пробиралась на восток, днем скрывалась от людей, а ночью продолжала свой путь — она шла навстречу Красной Армии.

Тут ее ждали новые испытания. Она оказалась в американской зоне оккупации и не могла оттуда выбраться. Тщетными были все просьбы и уговоры — ее не отпускали к своим. Тогда она решилась на побег, второй в своей жизни. Ей казалось, что появись еще новое препятствие — и она не выдержит: это был предел. И когда — впервые за много времени — увидела она фуражку с красной звездочкой, увидела гимнастерку с погонами (погон на наших военных она еще не видела), когда наконец ей ласково протянул руку советский офицер в приемной комендатуры, слезы покатились по лицу, и она не закрывала лица, она вспомнила, что уже очень, очень давно не плакала, кажется, с того дня, как убили ее отца...

Глава шестнадцатая

В ночь на десятое апреля 1944 года советские самолеты совершили первый налет на Львов.

В эту ночь с чердака дома № 17 по улице Лелевеля подавались сигналы электрическим фонарем. Кто-то настойчиво призывал летчиков сбросить бомбы именно сюда, на улицу Лелевеля, или на соседнюю улицу Мохнатского, или рядом, на улицу Колеча. [491]

И один из самолетов спикировал на сигналы, сбросил парашют с термитной свечой, а затем начали бомбить весь район. Бомбы попали в фашистский склад на улице Лелевеля, разбили казармы на улице Мохнатского, разрушили здание СС-жандармерии на улице Колеча, гитлеровскую типографию на улице Зимарович. На улицах сгорело несколько автомашин.

После этой бомбежки кое-кто из жильцов дома, № 17 по улице Лелевеля стал проявлять усиленный интерес к двум молодым людям — постояльцам стариков Шушкевичей: почему их не было в подвале во время тревоги?

— Ну вас с вашим подвалом! — сказал один из них в ответ на прямой вопрос соседа. — Дом такой, старый, что всех вас в вашем подвале когда-нибудь засыплет...

На следующий раз во время воздушной тревоги постоялец и его товарищ все-таки спустились в убежище и сидели там вместе со всеми жильцами до тех пор, пока бомбежка не кончилась.

В городе можно было услышать много добрых слов по адресу советских летчиков. Оба раза они работали безукоризненно. И оба раза заранее предупреждали население листовками о предстоящей бомбежке.

Пастухов и Кобеляцкий испытывали торжествующую радость победителей. Им хотелось поделиться своим чувством с людьми, обнять первого встречного и сказать ему, что наши близко, чтобы он не отчаивался, а лучше подумал, как бы уничтожить побольше фашистов; хотелось бежать по городу, возвещая близкое освобождение.

Но это праздничное состояние длилось недолго. Оно требовало активности, действия и зримого результата, они же были заняты исключительно наблюдением, разведкой, делами малоощутимыми. И праздничный подъем сменился острым чувством неудовлетворенности.

Пастухову первому начала изменять выдержка. Однажды вечером на улице Корольницкого между ним и Кобеляцким произошла стычка. Начал Кобеляцкий. Он сказал что-то о том, что его не удовлетворяет [492] их работа. Пастухов раздраженно выругался и возразил, что пойдет сейчас и будет бить гитлеровцев без разбора.

— Стой! — почти крикнул Кобеляцкий, схватив друга за рукав.

— Да пусти ты меня! — И, вырвавшись, Пастухов побежал вперед, заметив фигуру фашиста.

— Стой! — повторил Кобеляцкий уже без надежды, что Пастухов остановится.

По обе стороны улицы на тротуарах стояли в ряд автоприцепы. Кобеляцкий видел, как, догнав фашиста, Пастухов пропустил его в проход между домом и автоприцепом и затем ринулся туда же. Раздались один за другим два выстрела.

Искать Пастухова на улицах не было смысла, и Кобеляцкий решил идти домой, ждать там. Он был раздосадован поступком друга, видя в этом поступке больше мальчишества, чем настоящей храбрости. И все же, когда на углу улицы Лелевеля он был остановлен рукой Пастухова, легшей ему на плечо, он неожиданно для себя восхищенно пожал эту руку.

— Ты извини, Миша, — сказал Пастухов миролюбиво и виновато, — больше этого не будет...

И тут же поправился:

— Вернее сказать — будет, но делать будем вместе. Добре?

— Оружие взял? — переходя на деловой тон, спросил Кобеляцкий.

— Есть, — сказал Пастухов, беря его под руку. — Кольт.

— А документы?

— Документы не успел.

— Что это за фашист был?

— Майор какой-то.

— В следующий раз, значит, действуем на пару?

— Обещаю тебе.

— И без этого, без лихачества. Без озорства.

— Пожалуй, — согласился Пастухов. — Но и с оглядкой тоже не пойдет дело... В общем, договорились.

Назавтра они вновь занялись каждый своим обыденным делом. Кобеляцкий наблюдал за прокладкой [493] телефонного кабеля. Пастухов исследовал подземное хозяйство в районе вокзала.

Так прошло несколько дней. Оба работали с утра до ночи, не давая себе отдыха. Возвращались домой разбитые и довольные, ставили в передней свои тачки, молча ужинали. Стелили на полу матрац, ложились, укрывшись шинелью Кобеляцкого и модным пальто Пастухова. Ждали, пока уснут хозяева. Потом начинали тихий разговор.

— На вокзале полно народу, — рассказывал Пастухов. — Уже бежать начинают.

— Эх, сюда бы взрывчатку! — отозвался Кобеляцкий.

— За штабом следил?

— А как же.

— Ну что?

— Взрывчатки нет, а то бы...

— Ты говорил, у тебя где-то генеральская квартира на примете?

— Есть. Рядом со штабом.

— Ты следи.

— Я слежу. Послушай, Степан, а ведь можно достать динамит...

— Где?

— У подпольщиков.

— Ты что, связался с кем?

— Еще нет.

— И не пробуй.

— А как же быть?

— А так. Сделаем, что сможем. А засыплемся, так и этого не сделаем.

— Надо осторожно.

.. — Как осторожно? Ты хоть кого-нибудь знаешь? Нет. Я знаю? Нет.

— А Руденко, Дзямба, Панчак?

— А где они возьмут для тебя динамит? Я предлагаю другое — возьмем взрывчатку у немцев.

— Как?

— Надо подумать...

Они ломали голову над этим вопросом, но так ничего и не могли придумать. Оба военных склада, известные им, усиленно охранялись, да и нельзя было предвидеть, в каком из них находятся именно взрывчатые [494] вещества. Можно было прийти в отчаяние от мысли, как много из-за этого теряется. Пастухов знал все подземные ходы. Он мог взорвать почти любое здание в городе.

Как-то среди дня, когда они не условились о встрече, Кобеляцкий разыскал Пастухова в районе вокзала.

— Пошли! — многозначительно сказал он.

— Куда? — неохотно отозвался Пастухов.

Он стоял, прислонясь к столбу, и провожал глазами фашистского полковника, шедшего к вокзалу. В нем снова назревало то раздражение, которое уже однажды заставило его очертя голову броситься на первого встречного гитлеровца.

— Идем! — повторил Кобеляцкий, беря Пастухова под руку. — В Стрыйский парк мины завозят.

Спустя короткое время они были в Стрыйском парке. Молча поднимались в гору — мимо деревьев, уже покрывшихся листвой, мимо всего, чем напоминала о себе весна, прихода которой они так и не заметили. Налетел ветер, деревья зашумели над головой, тонкой складкой побежала волна на озере. Они шли, не оглядываясь, сосредоточенные на одной-единственной мысли.

— Стой, — сказал наконец Кобеляцкий.

Склад окружала колючая проволока. Только они подошли, как послышался шум автомашины. Партизаны притаились за деревьями. Грузовик прошел мимо и остановился у будки часового. Солдаты начали выгружать из кузова ящики. «Минен», — прочел Пастухов немецкую надпись, сделанную черной краской по трафарету. «Взять», — подумал он и сделал пальцем знак Кобеляцкому. Тот ответил едва заметным жестом. Взгляд его выражал сомнение. Пастухов повторил свой знак: «взять». «Куда?» — говорил всеми движениями лица и рук Кобеляцкий. «В самом деле — куда? — подумал Пастухов. — Далеко не уйдешь». Он стиснул руками ствол дерева, за которым стоял, чувствуя, как цепенеет от досады и злости.

Так они стояли оба, не решаясь действовать наобум, без шансов на успех, и в то же время не в силах уйти прочь. [495]

Появление колонны немецких солдат вывело их из этого состояния. Пришлось быстро выбираться и уходить подальше от склада.

Так они окончательно убедились, что нечего и думать о совершении диверсий вдвоем, что их удел — разведка и что если они хотят принести действительную пользу, то одной разведкой и следует заниматься, отбросив мечты о чем-то большем.

Но с этой мыслью не хотелось мириться.

— Постой, — сказал Пастухов, когда впереди, за оградой парка, показались дома Стрыйской улицы, — Тут должны быть казармы.

— Есть, — подтвердил Кобеляцкий, уже потерявший было надежду, но теперь вновь почувствовавший в словах товарища обещание. — Остановимся?

После нескольких минут наблюдения за главной аллеей стало ясно, что гитлеровцы пользуются этой дорогой, сокращая себе путь в казармы.

Начало смеркаться.

— Помни уговор, — сказал Кобеляцкий. — В одиночку не действовать — раз. И чтобы действовать обдуманно — два.

— Ну, давай обдумывай.

— А я обдумал, — ответил Кобеляцкий, и оба замолкли.

Когда на аллее показалась фигура фашиста, по всем признакам офицера, Кобеляцкий шепнул другу:

— Пойду погляжу, в каких чинах. Ты будь готов.

Он свернул на аллею, остановился, дал офицеру приблизиться, пропустил его. Потом пошел за ним следом. Офицер, услышав шаги, обернулся. Тогда Кобеляцкий выхватил кольт и дал два выстрела в упор.

Подлетел Пастухов.

— Подполковник, — прошептал он, склоняясь над трупом и забирая оружие.

Он принялся было обшаривать одежду убитого, рассчитывая взять документы, но услышал предостерегающий шепот Кобеляцкого. Слов не разобрал. Подняв глаза, он увидел, как большая группа солдат сворачивает на аллею. Надо было уходить. Кобеляцкий уже полз по направлению к казармам. [496]

Они встретились на Стрыйской улице и пошли рядом. Обогнули парк и вышли к остановке трамвая. Стоять здесь было рискованно. Они направились по безлюдной улице, вдоль трамвайной линии, и так шагали, пока не услышали за спиной звенящий грохот трамвая. Это шел «десятый». Они остановились, подождали и, побежав навстречу вагону, на ходу вскочили в него.

Они были в безопасности, но и это не принесло облегчения. Порыв, владевший ими в парке, тревога, сменившая его, наконец, удачный отход — все это только на короткое время заслонило собой гнетущее чувство неудовлетворенности, разочарования и бессилия. Теперь, в трамвае, как только улеглось волнение, это чувство поднялось с новой силой.

Ночью Пастухов поднялся.

— Куда ты? — спросил не спавший Кобеляцкий.

— Пошли на улицу, — пригласил Пастухов.

— Брось, — снова сказал Кобеляцкий. — Ложись спать!

Пастухов сел. Они закурили.

— Слушай, Степан, — начал Кобеляцкий после молчания, — ты слышишь? Я лежал и думал: скоро Первое мая.

— Ну?

— Наши, наверное, поздравят гитлеровцев с праздником. Налет, я думаю, будет.

— Попробовать еще разок с фонарем?

— Ага. Но знаешь где? На вокзале.

Эта возможность придала им бодрости. Наутро они были со своими тачками на вокзальной площади. Теперь они точно знали свою ближайшую цель: надо найти удобное место для сигнализации.

Место это вскоре было найдено, но воспользоваться им так и не пришлось...

В этот день с Львовского вокзала отправлялось несколько эшелонов с вражескими солдатами, лошадьми и автомашинами на фронт, под Тернополь и Броды. Кобеляцкий и Пастухов шли по перрону, среди украинских националистов, немецких офицеров. Вдруг Пастухов, рассеянно слушавший Кобеляцкого, толкнул его локтем, заставив обернуться. Сзади [497] шел со свитой фашистский генерал. Они остановились, пропустили эту группу и направились следом за ней в здание вокзала.

В этот момент на вокзал начался налет советской авиации.

Не объявлялось никакой тревоги. Бомбардировщики — сначала один, за ним другой, третий — беспрепятственно сбрасывали свой груз.

— Молодцы ребята! — восторженно шептал Кобеляцкий, стискивая руку друга. — Правильно!

На путях пылали вагоны, метались люди и лошади, все с ревом и визгом бежало от пламени, а пламя передавалось все дальше, охватывая склады, вагоны, платформы с танками и автомашинами. Бомбы продолжали рваться. Горели все три эшелона.

В вокзальном здании стояла толчея и неразбериха. Солдат набивалось все больше и больше. Толпа стремилась пробиться к выходу и сама же его закупоривала. Животный инстинкт гнал каждого куда-то в воображаемое место спасения, и никакое другое чувство, никакая дисциплина не могли взять верх над этой звериной потребностью спастись. От пожара в зале становилось дымно, движение в толпе усиливалось еще больше. Часть людей, сминая друг друга, бросилась обратно на перрон. Послышались выстрелы, и вслед за этим что-то оглушительно грохнуло. Потух свет.

Держась за руки, чтобы не потерять друг друга и освещая себе путь карманными фонарями, Пастухов и Кобеляцкий старались не отстать от генерала. Офицеры из генеральской свиты отдавали какие-то . распоряжения, вокруг них толпился народ. Наконец гитлеровцы устремились в подземные тоннели.

В это время бомба большого калибра попала в тоннель, завалила его, и тогда началась еще большая паника.

— Где генерал? — уже не шепнул, а крикнул Пастухов. — Не теряй генерала!

Кобеляцкий вырвался вперед. Он нашел генерала около билетных касс, несколько раз выстрелил в него в упор и тут же был подхвачен толпой и вместе с ней вынесен на улицу через главный выход. [498]

Между тем бомбежка продолжалась. Сперва штукатурка, а потом и перекрытия потолка обрушились. Гитлеровцы бежали через вокзальную площадь к убежищу. Зенитная артиллерия не подавала никаких признаков жизни, и самолеты, снизившись, начали расстреливать фашистов из пулеметов.

С трудом разыскав друг друга, Пастухов и Кобеляцкий бросились к подземной уборной, которая и стала для них убежищем.

Они ликовали. Как только бомбежка утихла, они вышли на площадь, где все еще продолжалась сутолока, и двинулись в город. На повороте с Академической улицы на улицу Лелевеля их остановил патруль, стоявший на углу. Пришлось действовать решительно. После нескольких выстрелов гитлеровцы замертво упали. Пастухов и Кобеляцкий забрали у них оружие и, стараясь не бежать, чтобы не вызвать подозрений, направились домой.

На следующий день хозяева передали им возникший в городе слух. Говорили, что вечером во время бомбежки спустился большой парашютный десант.

Друзья снова направились в город. На улицах стояли патрули. Они проверяли документы и у военных и у гражданских. У зданий штаба, губернаторства и других немецких учреждений, кроме часовых, стояли готовые к бою пулеметы.

В этот день партизаны пополнили свои сведения о расположении немецких учреждений, казарм, складов с горючим и боеприпасами. Все эти точки были нанесены на план города. Какая могла бы быть удачная бомбежка!

— Это все равно, что сокровище закопать, — невесело шутил Кобеляцкий, складывая лист и пряча его в сапог.

— Сокровище твое хоть сгодится когда-нибудь, — ответил Пастухов, — а в эту бумажку через месяц-другой только селедку заворачивать.

Следующий день оказался неудачным. Промаявшись до вечера и вернувшись домой, они снова заговорили о том, что им делать с планом города.

— Переходить линию фронта, — предложил Пастухов. — Сдать нашим план, а потом обратно.

На этом они и согласились. Оставалось уточнить [499] план, нанести на него еще кое-какие объекты. На это требовалось пять-шесть дней. Но вот эти дни и оказались самыми беспокойными для разведчиков.

Однажды вечером, вернувшись домой, они застали стариков Шушкевичей в страшном смятении. Днем приходил эсэсовец с полицаями и спрашивал, где находятся их постояльцы. Старик догадался ответить: «Эвакуировались в Краков».

В тот же вечер Пастухов и Кобеляцкий узнали от Василия Дзямбы, что жандармы уже дважды наведывались к Руденко — проверяли, кто у него живет.

Оставался старик Войчеховский. Но оказалось, что и к нему заходили с проверкой.

В этот вечер Василий Дзямба обегал всех своих знакомых. Наконец у одного инженера на Академической улице он нашел квартиру, где можно было день-два переночевать.

В ночь на десятое июня Пастухов и Кобеляцкий покинули Львов.

Но, выйдя из города, они сразу же столкнулись с отрядом националистов. Пришлось уходить от преследования. Завязывать перестрелку они не стали: можно было сорвать этим все дело.

Приближаясь к железной дороге, Пастухов и Кобеляцкий увидели колонну гитлеровцев. Чтобы избежать встречи, партизаны кинулись в сторону, к деревне Берлин. Идти приходилось болотами. Уже у самой деревни они снова наткнулись на группу фашистских солдат. Те обстреляли их и стали преследовать. Разведчики открыли огонь и отступили. После этого, где только ни пытались они проскочить линию фронта, всюду их встречали враги. Пришлось возвращаться во Львов.

Глава семнадцатая

Разбив группировку противника в районе Злочева, советская танковая бригада прорвалась на шоссе Злочев — Львов, вышла к подступам города со стороны Зеленой Рогатки и завязала здесь бой с немецкой дивизией. К вечеру двадцатого июля бригаде удалось [500] преодолеть сопротивление противника и значительно продвинуться вперед. Танки ворвались на окраинные улицы Львова.

Ночью к командиру бригады, расположившемуся со штабом в одной из уцелевших крестьянских хат, вбежал начальник разведки.

— Что, Ивченко? — спросил командир бригады, жестом прерывая начальника штаба, о чем-то докладывающего.

— Товарищ полковник, — сказал Ивченко, подходя к столу, — у меня двое городских. Просят допустить до командира бригады.

— Что за городские? — спросил полковник.

— Партизаны.

— Городские партизаны? — протянул полковник и, видимо желая поскорее покончить с одним делом, чтобы приняться за другое, не стал задавать вопросов, отложил карту и сказал: — Давай их сюда!

Двое «городских партизан», — один в поношенном пальто, в несуразной, сбившейся на затылок шляпе, другой в военном обмундировании, наполовину немецком, наполовину нашем, — предстали перед командиром бригады.

— Рассказывайте в двух словах! — предупредил Ивченко.

Человек в шляпе помедлил, как бы соображая, с чего он начнет, и сказал:

— Можем указать, где противотанковые мины, какие здания заминированы, где находится минометная батарея.

Полковник и начальник штаба переглянулись.

— Откуда сведения?

— Собирали, — ответил партизан в военном, очевидно, не склонный вдаваться в подробности.

— Хорошо, — сказал полковник. — Спасибо. Кстати — обратился он к Ивченко, — ты, пожалуйста, рас порядись, чтобы товарищей накормили, ну и... в общем учти, запиши, дело стоящее.

— Кормить не обязательно, — сказал человек в шляпе. — Вы лучше вот что — давайте людей, мы пройдем подземным ходом, куда вам надо. Если есть взрывчатка, можно будет подорвать что пожелаете... [501]

— Подрывать не надо, — заметил полковник. — Город наш. Побережем. Ну а что касается подземно го хода, то тут что же, — он обернулся к начальнику штаба, — надо действовать. Полсотни автоматчиков...

— Сотню, — вставил Ивченко.

— Сотню, — согласился полковник. — Что ж, хорошо. Проведете к центру города сотню автоматчиков, армия спасибо скажет... Ну а поужинать все— таки надо. Или, — он посмотрел на часы, — или, вернее сказать, уже позавтракать...

Последние дни — дни наступления Красной Армии — были для Пастухова и Кобеляцкого днями величайшего удовлетворения, когда они как бы вознаграждали себя за испытанное ими бессилие. Они лазили по крышам, обстреливали гитлеровцев из автоматов, спускались в какой-нибудь двор, стреляли из подворотни и снова поднимались на крышу для того, чтобы бить сверху. Неистовое вдохновение носило их по городу — из дома в дом, с крыши на крышу, из подъезда в подъезд.

Полковник сказал:

— В центре, в театре «Золдатфронтиш», в соборе святого Юрия, засело много фашистов.

Сто автоматчиков, ведомые Пастуховым и Кобеляцким, прошли подземными ходами к центру города.

Взятие театра потребовало двух часов.

За время боев Пастухов и Кобеляцкий ликвидировали гитлеровского наблюдателя и регулировщика с рацией на улице Зимаровича, порвали подземную телефонную связь, откопав и перерубив кабель, па Академической улице.

Это было их торжество.

Глава восемнадцатая

Шло время, а Эрлих и Шпилька не возвращались. «Не иначе, как тоже перешли линию фронта», — успокаивали себя Приступа и Дроздов. Никакой другой мысли они не хотели допускать. Незаметно для самих себя они внушали друг другу уверенность в том, что переход Кузнецовым линии фронта прошел благополучно. [502]

Сдав представителям советских регулярных войск трофеи своего отряда — десять пулеметов, двадцать два автомата, двадцать семь пистолетов, кучу винтовок, — Дроздов и Приступа отправились во Львов и там разыскали Бориса Крутикова. Лейтенант, казалось, еще сильнее исхудал с тех пор, как они не виделись. Он ходил на костылях — потерял ногу. Встретил он их со своей обычной сдержанностью, за которой, однако, скрывалась подлинная радость. «Живы, значит? — приговаривал он, улыбаясь глазами. — И партизанили? Молодцы!»

Из рассказа Приступы и Дроздова Крутиков узнал о пребывании Кузнецова в Ганавическом лесу. Сам он не имел никаких сведений о судьбе Николая Ивановича. Сведения Дроздова и Приступы были самыми последними. «Надо немедленно сообщить в Москву командиру о том, что вы видели Кузнецова», — сказал он.

На вопросы о судьбе своей собственной группы Крутиков отвечал немногословно. Группа пробыла в Гуте-Пеняцкой до конца февраля. Она превратилась здесь в сильный и многочисленный партизанский отряд. Сначала несколько человек, бежавших от оккупантов в леса, а затем около полусотни бывших полицаев, хорошо вооруженных и дисциплинированных, перебив своих командиров-националистов, пришли к Крутикову и соединились с его группой.

Двадцать девятого февраля отряд, состоявший из украинцев, русских и поляков, оставил Гуту-Пеняцкую. А через три дня село окружили гитлеровцы. Они подожгли его со всех сторон, спалили дотла все хаты и перебили все население, за исключением семнадцати человек, которые чудом остались в живых. Они-то и нашли Крутикова и рассказали ему об этой неслыханной зверской расправе. Казимира Войчеховского среди этих семнадцати не было. Он погиб ужасной смертью. Каратели связали его, облили керосином и сожгли.

...Через несколько дней после встречи с Крутиковым Приступа увидел на улице знакомую фигуру человека в плаще, похожем на колокол. Он не сразу поверил своим глазам. Неужели Марк Шпилька? [503]

Приступа подлетел к нему, схватил за рукав и выкрикнул, задыхаясь, одно только слово:

— Ну?

И Шпилька рассказал то, о чем так мучительно гадал Приступа, о чем хотели узнать Крутиков и Дроздов, замполит Стехов и Коля Маленький, Жорж Струтинский, носившийся по городу в поисках хоть каких-нибудь данных, и командир отряда, славший запрос за запросом из Москвы.

В районе Брод, рассказывал Шпилька, им пятерым пришлось выдержать бой с бандеровцами, одетыми в форму бойцов Красной Армии. Эрлих был убит в этом бою, сам Шпилька, раненый, отполз, двое суток скитался по лесу, пока не пристал к какой-то группе беженцев, а Кузнецов с товарищами, судя по всему, перешел линию фронта.

Сведения эти показались Приступе утешительными. Это было все-таки лучше, чем неизвестность. Появилась надежда, и Приступа спешил поделиться ею со всеми товарищами. Он, захлебываясь, выкладывал все, что узнал от Шпильки, слово в слово повторял его рассказ, тут же строил и свои предположения, и все они сводились к одному: Кузнецов, Каминский и Белов живы!

Вскоре после этого, оправившись от болезни, я приехал во Львов в надежде напасть на след Кузнецова. Прямо с вокзала направился я к музею имени Ивана Франко. Мне не терпелось побывать на том месте, где был совершен акт возмездия над Бауэром. Я ходил взад и вперед мимо особняка, живо представляя себе картину события, разыгравшегося здесь десятого февраля 1944 года. Одна мысль, что вот здесь стоял стреляющий Кузнецов, что по этим камням бежал он к своей машине, стоявшей на углу, — одна эта мысль как бы приобщала к подвигу.

Тогда же, стоя на этом тротуаре, я дал себе слово рассказать людям о Кузнецове, рассказать как можно большему числу людей, запечатлеть в их памяти его подвиги.

При мне было запечатанное его письмо с надписью на конверте: «Вскрыть после моей гибели. Кузнецов». Это письмо лежало с весны прошлого года, с того дня, как Николай Иванович отправился на парад в Ровно.

Нет, я не смел его вскрыть. Это значило бы примириться со страшной мыслью, что Кузнецова нет в живых.

В те дни, наводя справки всюду, где возможно, я столкнулся с первыми документами о Николае Ивановиче. Документы эти были обнаружены в делах гестапо: гитлеровцы в панике не успели их уничтожить.

Я прочел рапорт дирекции криминальной полиции во Львове об убийстве подполковника Ганса Петерса в здании военно-воздушных сил по Валовой улице, дом 11-а. В рапорте указывалось, что подполковник убит неизвестным в форме капитана, Там же, в делах гестапо, находился и рапорт № 96, в котором излагались обстоятельства убийства вице-губернатора Бауэра и Шнайдера. Затем следовало донесение об автомашине, найденной на шоссе близ Куровиц. «С этой автомашины, — гласил гестаповский документ, — 12.2.44 в Куровицах был убит военный патруль майор Кантер. Стрелявшие скрылись».

Так постепенно восстанавливались детали.

Но они мало что прибавляли к тому, что было уже известно о деятельности Кузнецова во Львове. Многое из того, что им сделано, рассказывал сам Николай Иванович Приступе и Дроздову в лесу. Картину покушения на Бауэра ярко описала мне свидетельница — сторожиха музея имени Франко, находившаяся в тот момент на улице.

Я искал дальнейших следов.

И вот они наконец обнаружены. В ворохе бумаг, оставшихся в помещении гестапо, найден еще один документ.

«Начальнику полиции безопасности и СД по Галицийскому округу

14 Н-90/44. Секретно. Государственной важности, гор. Львов. 2.IV.44 г. Считать дело секретным, государственной важности.

Телеграмма-молния

В главное управление имперской безопасности для вручения СС группенфюреру и генерал-лейтенанту полиции Мюллеру лично. [505]

Берлин

При одной из встреч 1.IV.44 украинский делегат сообщил, что одним подразделением украинских националистов 2.Ш.44 задержаны в лесу близ Белгородки в районе Вербы (Волынь) три советских агента. Арестованные имели фальшивые немецкие документы, карты, немецкие, украинские и польские газеты, среди них «Газета Львивська» с некрологом о докторе Бауэре и докторе Шнайдере, а также отчет одного из задержанных о его работе. Этот агент (по немецким документам его имя Пауль Зиберт) опознан представителем УПА. Речь идет о советском партизане-разведчике и диверсанте, который долгое время безнаказанно совершал свои акции в Ровно, убив, в частности, доктора Функа и похитив генерала Ильгена. Во Львове «Зиберт» был намерен расстрелять губернатора доктора Вехтера. Это ему не удалось. Вместо губернатора были убиты вице-губернатор доктор Бауэр и его президиал-шеф доктор Шнайдер. Оба эти немецкие государственные деятели были расстреляны неподалеку от их частных квартир. В отчете «Зиберта» дано описание акта убийства до малейших подробностей.

Во Львове «Зиберт» расстрелял не только Бауэра и Шнайдера, но и ряд других лиц, среди них майора полевой жандармерии Кантера, которого мы тщательно искали.

Имеющиеся в отчете подробности о местах и времени совершенных актов, о ранениях жертв, о захваченных боеприпасах и т. д. кажутся точными. От боевой группы Прицмана поступило сообщение о том, что «Пауль Зиберт» и оба его сообщника расстреляны на Волыни националистами-бандеровцами. Представитель ОУН подтвердил этот факт и обещал, что полиции безопасности будут сданы все материалы.

Начальник полиции безопасности и СС

по Галицийскому округу

Доктор Витиска СС оберштурмбанфюрер

и старший советник управления».

Советские офицеры, разбиравшие бумаги в помещении гестапо, долго читали этот документ, передавая [506] из рук в руки. В комнате царило молчание. Когда я вошел туда, один из офицеров, молодой лейтенант, которого я раньше просил сообщить, если в делах гестапо обнаружится что-либо касающееся Кузнецова, молча протянул мне листки с донесением.

— Вы знали его? — спросил он, когда я после долгого чтения отложил бумагу.

Я ответил:

— Знал.

Лейтенант подошел ко мне, долго собирался со словами и наконец промолвил:

— У меня мать и сестру убили в Виннице. Они были заложниками. Когда я прочел в газете про убийство палача Функа, я подумал: спасибо этому человеку. Вы передайте!

— Кому же теперь передать?

— Не знаю. Товарищам, родным.

— Хорошо, передам.

— Я тогда думал, — продолжал лейтенант, — кто этот человек, как бы узнать фамилию, из какого го рода? В газете ничего не писали. Там было сказано «неизвестный» — и все.

— Его звали Кузнецов, Николай Иванович, — сказал я.

— Он был молодой?

— Да. Тридцати двух лет.

— В каком он звании?

— Гражданский.

— Необыкновенный человек!.. Так вы передайте! От нас от всех.

— Хорошо.

...В этот вечер мы, боевые товарищи Николая Ивановича, вскрыли его письмо. Мы долго бродили по затемненным улицам Львова, повторяя прямые и мужественные слова, прочитанные нами и отныне навсегда запавшие в душу.

В те часы впервые возникла мысль о памятнике, о бронзовом монументе героя, который должны воздвигнуть два города — Ровно и Львов. Но никто из нас не мог отчетливо представить себе фигуру Кузнецова в бронзе, торжественно застывшую над площадью. [507]

С этой неподвижной бронзовой фигурой никак не вязался тот живой Кузнецов, которого мы знали, который и сейчас незримо присутствовал среди нас — простой, скромный, обаятельный человек, наш дорогой товарищ.

И мы поклялись в ту ночь увековечить его память своими делами, своим служением тому идеалу, ради которого жил и умер он.

Я же еще острее осознал свой долг рассказать людям моей Родины историю жизни и гибели Николая Кузнецова.

Вот что прочли мы в его письме:

«25 августа 1942 г. в 24 часа 05 мин. я опустился с неба на парашюте, чтобы мстить беспощадно за кровь и слезы наших матерей и братьев, стонущих под ярмом германских оккупантов.

Одиннадцать месяцев я изучал врага, пользуясь мундиром германского офицера, пробирался в самое логово сатрапа — германского тирана на Украине Эриха Коха.

Теперь я перехожу к действиям.

Я люблю жизнь, я еще очень молод. Но если для Родины, которую я люблю, как свою родную мать, нужно пожертвовать жизнью, я сделаю это. Пусть знают фашисты, на что способен русский патриот и большевик. Пусть знают, что невозможно покорить наш народ, как невозможно погасить солнце.

Пусть я умру, но в памяти моего народа патриоты бессмертны.

«Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!..»

Это мое любимое произведение Горького. Пусть чаще читает его наша молодежь...

Ваш Кузнецов».

Мы с удовлетворением и гордостью встретили Указ Президиума Верховного Совета СССР, которым Николаю Ивановичу Кузнецову посмертно присваивалось звание Героя Советского Союза. [508]

Дальше