Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Вторая часть

Глава первая

Агент фашистской криминальной полиции Марчук приметил в Ровно одного украинца, человека средних лет, который время от времени появлялся в комиссионном магазине, покупал там разные вещи и затем, очевидно, куда-то их сбывал. Спекулянта этого — а в том, что это спекулянт, у Марчука не оставалось сомнений — нетрудно было узнать в толпе: он ходил в широкополой шляпе, в темных очках и вечно таскал в руке букетик цветов, наподобие того, как это делали немецкие офицеры. Обычный покупатель, войдя в магазин, сразу проходил в нужный ему отдел, этот же, прежде чем войти, любил постоять у витрины, а войдя, подолгу рассматривать товары. Эти приемы «покупателя» убедили агента в том, что он не ошибся.

Однажды Марчук увидел, как спекулянт, появившись в магазине, купил разрозненные хирургические инструменты и дорогой костюм, последний явно не на свой размер. Купил, даже не пробуя примерить его.

Марчук рассказал о спекулянте своему приятелю, тоже агенту криминальной полиции. Они решили, что пройти мимо такого случая нельзя.

— Сдерем с него взятку, а не даст — заберем в полицию, — категорически рассудил приятель.

На следующий день «дружки» с утра дежурили в магазине. Как только спекулянт появился, они заговорили с ним. Было заметно, что спекулянту явно не по себе от знакомства. Но разговор был затеян безобидный — о дороговизне, о плохом порядке в магазине. [186]

Спекулянта это успокоило, и в конце концов он разговорился.

— Может, зайдем в ресторанчик, — предложил Марчук, — выпьем для знакомства, поговорим...

— Дело хорошее, я не против, — согласился спекулянт.

В ресторане агенты заказали дорогое вино и закуску, дав спекулянту понять, что расплачиваться будет он. Тот не возражал.

За столиком разговор пошел оживленнее. После двух стаканов Марчук с приятелем назвали себя, спекулянт назвался Янкевичем.

Они просидели в ресторане весь вечер, перепробовали все меню, отведали и русской водки, и австрийского рома, и французских вин. Когда пришло время расплачиваться, Марчук напустил на себя величественный вид, поднялся и назидательно похлопал по плечу нового знакомца:

— Спекулировать, господин Янкевич, надо умеючи, а ты шляпа! Влип ты.

И показал Янкевичу свой документ.

Должно быть, при виде богатого, но простоватого спекулянта у Марчука разгорелся аппетит. Он решил, что, кроме угощения, можно содрать с простака кругленький куш.

— Мы народ невредный, — полагая, что достаточно напугал свою жертву, примирительно протянул Марчук. — Поделишься с нами прибылью — иди куда хочешь, а нет — прогуляешься в полицию!

Янкевич нисколько не смутился. Неторопливо дожевал поджаренную колбасу, выпил оставшееся в стакане вино, встал, посмотрел сначала на Марчука, потом на его приятеля и сказал:

— Сапожники вы, а не агенты! Не знаю, что вы скажете в полиции, а пока... Расплатитесь!

Агенты опешили.

Янкевич усмехнулся. Молча вытащил из кармана жилетки прикрепленный цепочкой, словно часы, овальный металлический жетон и повернул его перед глазами опешивших друзей из криминальной полиции. Это был знак тайного агента гестапо.

— Знаком? Так-то вот. Расплачивайтесь, — он показал на стол, — и еще посмотрим, кто из нас влип! [187]

Мгновенно все изменилось. Марчук и его приятель не только расплатились по счету, но угодливо, явно желая загладить неприятную историю, начали извиняться. Агенты криминальной полиции как огня боялись агентов гестапо.

Выйдя из ресторана, они усадили подобревшего Янкевича в экипаж и доставили на квартиру.

Янкевич оказался незлопамятным. Он посмеивался, советовал новым друзьям лучше присматриваться к людям, а под конец даже обещал Марчуку побывать у него в гостях.

Марчуку, должно быть, очень понравился гестаповец, который так ловко провел их. После, при каждой встрече, он приглашал его к себе, даже сватал ему свою дочь.

Обо всем этом рассказал нам Михаил Маркович Шевчук, когда по «служебным делам» отлучился из Ровно и прибыл в лагерь. Он-то и был этим «тайным агентом гестапо».

Михаил Маркович пришел в отряд, имея за плечами большой опыт подпольной работы. В панской Польше он просидел пять лет в тюрьме за революционную деятельность. Освободила его Красная Армия в 1939 году. Несмотря на то, что было ему под сорок, он настоял на том, чтобы его приняли в отряд. Свои недюжинные способности разведчика и отвагу он проявил уже тогда, когда, заброшенный со своими товарищами на станцию Хойники, три недели блуждал в поисках отряда.

Ровно он знал плохо и все же вызвался пойти туда на разведывательную работу. По его собственному замыслу, он был снабжен документами на имя поляка Янкевича. «Тайным агентом гестапо» сделал его Кузнецов, подаривший ему жетон. Николаю Струтинскому осталось только оформить «аусвайс» — удостоверение.

Оказавшись в Ровно, Шевчук быстро применился к обстановке. Он надел темные очки, как это водилось у немцев, стал ходить с цветами и наконец занялся мелкой спекуляцией. К этому занятию Шевчука вынудило то обстоятельство, что одна из его явок была в комиссионном магазине — надо было для отвода глаз что-то покупать. Большую часть купленных [188] вещей он направлял в отряд, кое-что действительно перепродавал, — когда покупка была ненужной.

После истории в ресторане, когда агенты криминальной полиции услужливо проводили Янкевича до квартиры, на того начали смотреть как на человека, обладающего известным весом. Сказал или нет Марчук дворнику дома, где жил Янкевич, какой «знатный» человек у них поселился, но после того дня дворник стал сообщать Янкевичу-Шевчуку о всех людях, кого считал «подозрительными».

Шевчук на этом не успокоился. Чтобы окончательно легализоваться в Ровно, он устроил свою «помолвку» с хозяйкой одной из своих конспиративных квартир — Ганной Радзевич.

В назначенный вечер на квартиру по улице Ивана Франко, дом 16, — с этого дня квартира становилась еще более надежной — собрались «гости». Помимо родственников, тут был кое-кто из агентов гестапо и криминальной полиции. Все они были рады случаю бесплатно выпить.

Колю Гнидюка, как тот ни стремился попасть на торжество по случаю «помолвки», Шевчук не пригласил.

— Я тайный агент гестапо, — сказал он ему, — а ты кто? Спекулянт?

— Не спекулянт, а коммерсант! — возразил Гнидюк. — Попомни, Янкевич: скоро я сам женюсь — не дождешься и ты приглашения!..

Коля Гнидюк, или, как его за красоту называли девушки, «Коля — гарни очи», слыл действительно крупной птицей среди коммерсантов. У него, должно быть, на самом деле были коммерческие способности, ибо торговал он весьма успешно, с большой прибылью сбывая купленный товар.

Недолго, однако, «коммерция» Гнидюка была прибыльным делом. Скоро она начала даже влетать нам в солидную копейку, так как всех прибылей этого «коммерсанта» не хватало на покрытие его расходов. Расходы эти — с тех пор, как деятельность Гнидюка обратила на себя внимание агентов криминальной полиции, — стали непомерно велики. Гнидюк не стеснялся давать агентам взятки. На этой почве у него установились с ними самые добрые отношения. Это [189] явилось залогом того, что Гнидюк мог безопасно вести ценную разведывательную работу.

Подобно всем нашим ровенским разведчикам, Гнидюк обзавелся несколькими конспиративными квартирами. Хозяева их были преданные патриоты, они не только предоставляли свое жилище партизану, но и выполняли отдельные его поручения.

По соседству с одной из таких квартир жила некая Лидия Лисовская, молодая, красивая полька, за которой постоянно увивались немецкие офицеры. Это обстоятельство обратило на нее внимание Гнидюка. Ему не стоило большого труда узнать ее фамилию и имя, а также и то, что Лидия — вдова офицера польской армии, погибшего в тридцать девятом году в боях с немцами под Варшавой.

«Неужели, — думал Гнидюк, — эта женщина, которой фашисты причинили столько зла, у которой разрушили семью, счастье, неужели она может забыть это, спокойно принимать ухаживания какого-нибудь фрица?» Ему казалось, что забыть свое горе Лидия не могла.

Он решил познакомиться с нею.

В первый раз он явился в квартиру Лидии Лисовской под каким-то случайным предлогом, во второй — якобы затем, что хотел предложить ей приобрести по дешевке пару каких-то необыкновенных чулок, в третий раз зашел уже без всякого предлога... Лидия охотно разговаривала с ним. Познакомившись ближе, Гнидюк решил признаться, что он партизан. Интуиция, опыт разведчика подсказывали ему, что он не ошибется, сделав смелый шаг.

И он не ошибся.

Лидия не скрывала своей радости, узнав Гнидюка. Первое, что она сделала, — откровенно, как близ кому человеку, рассказала ему свою горестную историю. Фашисты отняли у нее мужа, лишили родного крова, всего, чем она жила и без чего чувствует себя опустошенной. Она сказала, что смертельной ненавистью ненавидит убийц мужа, готова помогать Гнидюку, делать все, что он укажет. Она предложила сегодня же, если только зайдут фашистские офицеры, расправиться с ними по-партизански. Гнидюк спросил: [190]

— Зачем вы принимаете их у себя?

Лидия со слезами, навернувшимися на глаза, сказала:

— А что мне делать? Я одна. Эти знакомства спасают меня от мобилизации на немецкую каторгу. Но теперь... — Лидия доверчиво посмотрела на Гнидюка. — Хотите, первого, кто ко мне явится, я задушу своими руками? Помогите мне!

— Не надо, — возразил Гнидюк. — Этого не следует делать. Такие знакомства нам очень нужны. Ими дорожить приходится.

С тех пор Коля Гнидюк стал частым гостем у Лидии Лисовской. Тут оказалась, пожалуй, самая спокойная из всех его квартир: часто бывавшие у Лидии гитлеровские офицеры надежно предохраняли квартиру от возможных облав. Всякий раз, когда в городе было тревожно, Гнидюк шел к Лидии и спокойно пережидал опасность.

Вскоре он приобрел еще одного ценного помощника. Это была двоюродная сестра Лидии — Майя Микатова. Правда, у той не было знакомства среди офицеров, не было и удобной квартиры, но зато было горячее желание помочь Гнидюку во всем, с чем бы тот ни обратился. Гнидюк поручил Майе обзавестись нужными знакомствами, посоветовал чаще бывать у Лидии, присматриваться к ее гостям, стараться, чтобы те, в свою очередь, познакомили ее со своими друзьями, и таким образом расширить круг нужных знакомств.

Случилось так, что в числе знакомых Лидии оказался молодой офицер Пауль Зиберт, сын прусского помещика, человек богатый, веселый, общительный, широкая натура. То ли сама Лидия приглянулась Зиберту, то ли компания, собиравшаяся у нее, пришлась ему по душе, но Зиберт зачастил к Лидии Лисовской.

Визиты эти причиняли Лидии нешуточное беспокойство. Зиберт имел привычку являться без всякого предупреждения, в любое время, и поэтому мог застать в квартире Гнидюка. Нередко так и случалось. Лидия вовремя спроваживала партизана в другую комнату, чаще всего в спальню.

Однажды получилось наоборот: первым пришел [191] Зиберт, вторым — Гнидюк. Открыв Коле, Лидия не пустила его в комнату.

— Тебе надо немедленно уходить. У меня Зиберт.

— Да пусть их тут будет батальон, — невозмутимо заявил Гнидюк и вошел в переднюю. — К моим документам сам Гиммлер не придерется.

— Тише! — взмолилась Лидия. — Разбудишь его.

— Он спит?

— Был, говорит, ночью на операции... Пришел, повалился на диван... Уходи, ради бога, не искушай судьбу!

Но Гнидюк отнюдь не собирался уходить.

— Где он у тебя — в спальне?

— Еще что! — возмутилась Лидия. — Буду я вся кую дрянь в спальню пускать! В столовой он. Развалился на диване.

— На диване? — удивился Гнидюк. — Но ведь там же оружие!

— Он на нем и спит.

— А ну, дай взгляну! — предложил Гнидюк.

Лида схватила его за рукав:

— Куда ты! И себя и меня подведешь... Вот если б можно было его убить!

— Ну, это нетрудно. Только стоит ли об него руки марать?

Тут Лида рассказала Гнидюку, что этот немец ей почему-то особенно противен, — то ли потому, что он с фашистским значком, то ли оттого, что всегда у него полно денег, — не иначе, как большой грабитель.

— А в каком он звании? — деловито осведомился Гнидюк.

— Лейтенант. Типичный пруссак по внешности. Говорит, что отец у него какой-то крупный помещик в Пруссии. Ну а сам он, по-моему, работает в гестапо.

— Ну, тогда стоит, — согласился Гнидюк. — Только как его прикончишь? Стрелять-то нельзя!

— А у меня яд есть. Можно всыпать в кофе, — предложила Лида.

— И он надежный? — усомнился Гнидюк. — Может, от него только желудок испортится?

— Что ты! Да это же тот яд, которым они пленных в лагерях травят. [192]

— Тогда действуй! Ставь кофе и будя! Так и решили.

Через несколько минут лейтенант уже садился за стол. Тут Гнидюку пришло в голову взглянуть на немца через замочную скважину. Он посмотрел и не поверил глазам, снова посмотрел — уже приоткрыв дверь — и обмер.

— Николай Иванович?

— Гнидюк! Ты как сюда попал?

Но Гнидюк уже несся на кухню с чашкой, выхваченной из рук Кузнецова, и только тогда, когда кофе был выплеснут, а чашка разбита, рассказал изумленному Кузнецову и совершенно сбитой с толку Лиде, в чем дело. Пришлось их знакомить друг с другом.

Это «недоразумение» было, разумеется, не случайным. Разведчики работали разобщенно. Именно поэтому «Коля — гарни очи» не пошел в свое время на вечеринку к Янкевичу. Поэтому же не знали разведчики и квартир друг друга.

Такая разобщенность диктовалась условиями конспирации. Работа разведчиков в Ровно проходила под носом у «всеукраинского гестапо», на глазах жандармерии и тайной гестаповской агентуры. Приходилось поэтому особенно серьезно оберегать людей от провала. Иногда разведчики связывались между собой, но это бывало лишь в случаях вроде того, что произошел на квартире Лисовской, или когда разведчикам нужно было согласовать свои действия и требовалась взаимная помощь. Во всех таких случаях соблюдались самые строгие меры предосторожности.

Местные патриоты из подпольных групп, сотрудничавшие с нами, тоже не знали друг друга. Каждый из них имел дело с одним или двумя товарищами. Нашим же разведчикам даже не было известно, кто из отряда находится в Ровно. Это облегчалось тем, что новички не знали в лицо «стариков», а те, в свою очередь, не имели представления о новичках.

Я уже рассказывал о случае, когда двое наших разведчиков прибыли в отряд на лошадях, якобы угнанных ими у немецкого офицера. Те же разведчики — Мажура и Бушнин, вернувшись однажды из [193] Ровно, доложили, что им удалось нащупать агента гестапо, поляка по национальности.

— Разрешите, мы его уничтожим! — просили они. Оказалось, что они даже разработали план этой

операции. Они условились, что одна их ровенская знакомая, по имени Ганна, к которой ходит этот гестаповец, уговорит его поехать погулять с ней в лес: Там Бушнин и Мажура встретят их — гестаповец бесследно исчезнет.

— А что, он вам мешает? — спросил, выслушав этот план, Лукин. — Может, он не стоит того, чтобы поднимать шум?

— В том-то и дело, что мешает, товарищ подполковник. Из-за него мы без квартиры остаемся.

— Каким образом?

— Он, подлец, начал ухаживать за этой Ганной, а у нее наша явка.

— А каков он из себя? — продолжал расспрашивать Лукин. — Что вы вообще о нем знаете?

— Эдакий старый черт! Ходит в очках, цветочки в руках... Даже дворник знает, что он агент.

— Позвольте, позвольте, — остановил их Лукин. — Спекуляцией он занимается?

— А как же! Да это всем известно. Такая сволочь...

— А все-таки вам надо оставить его в покое! — догадавшись, о каком агенте гестапо идет речь, категорически заявил Лукин. — Ни в коем случае не мешайте ему ходить к вашей Ганне. Понятно? — И, что бы окончательно убедить разведчиков, добавил: — Это нужный нам человек.

Вскоре после этого и произошла «помолвка» Шевчука с Ганной Радзевич.

Особое задание возлагалось на работавшего в Ровно Николая Струтинского.

Существование ровенского большевистского подполья было для нас фактом неоспоримым. Обособленность наших разведчиков от работников подполья, незнание ими друг друга были в порядке вещей, и можно было только радоваться тому, что и у них и у нас хорошо налажена конспирация. Но с руководством [194] подполья, с его основным ядром можно и нужно было установить контакт.

Николай Струтинский только что вернулся из Луцка, где организовал несколько разведывательных групп. Труды Марфы Ильиничны не пропали даром. Николай восстановил все налаженные ею связи. Ему удалось сблизиться с местным подпольем, которое отныне получало нашу помощь.

Пришел Николай из Луцка в отряд не один, а с товарищем, которого местная подпольная группа выделила для связи с нами. Это был светловолосый юноша, судя по виду — из бывших военнопленных: в пожелтевшей гимнастерке, в обмотках и стоптанных, покривившихся солдатских ботинках. Звали его Борис Зюков. До войны он учился в институте. В армии прослужил месяца два. Попал в плен. Бежал из лагеря, был схвачен гестапо. Луцким подпольщикам удалось его освободить.

У партизанского костра люди сближаются быстро. В первый же вечер Зюков читал нашим партизанам свои стихи. Стихи были довоенные, в них открылся далекий, чистый и светлый мир студенческих аудиторий, пылких споров, долгожданных встреч, волнений первой любви. Ни о чем другом Зюков написать не успел.

— Поэта привел! — с гордостью сказал Николай, входя ко мне в шалаш. Он только что присутствовал при чтении стихов и, вероятно, не ушел бы от костра, если бы не срочный вызов.

— Вот что, Коля, — сказал я, усадив его рядом на бревно. — В Ровно тебе надо ехать завтра же. Задача прежняя — разведка. Но это не все. Пока ты был в Луцке, ровенские подпольщики снова дали о себе знать. Весь город говорит о листовках, которые нет-нет да и появятся то тут, то там. Мы должны найти этих людей во что бы то ни стало. Через знакомых, через того же Домбровского — всеми путями. Чем скорее, тем лучше.

— Есть! Постараюсь, товарищ полковник! — чет ко, по-военному, ответил Николай.

С этого дня поиски ровенского подполья стали одной из главных забот Николая Струтинского. [195]

Глава вторая

Яркий весенний день. Центральная площадь в Ровно оцеплена фельджандармерией. На площади выстроились гитлеровские войска. Вокруг трибуны, увешанной фашистскими флагами, собрались «почетные гости» — офицеры, чиновники рейхскомиссариата, фольксдойчи. Над трибуной огромный портрет Гитлера. Рачьи глаза, фатовские усики и спускающийся на низкий лоб чуб не вяжутся с его наполеоновской позой. В центре трибуны, подавшись телом вперед и вытянув руку, застыл высокий, упитанный фашист в парадном генеральском мундире. Одутловатое лицо, такое же, как на портрете, чуб, нависший над заплывшими, бегающими глазами.

Неподвижно стоят солдаты. В пространстве между ними и тротуаром — жидкая толпа горожан.

Что за люди? Что привело их на площадь, на фашистский праздник по случаю дня рождения Гитлера?

Рослый детина с трезубом на шапке. Расфранченная «фрейлейн» с рыжим ефрейтором, ковыряющим во рту зубочисткой. Дядя в котелке и старомодном пальто, словно вытащенный из нафталина, — маклер или содержатель чего-то...

Недалеко в толпе горожан промелькнула конфедератка Жоржа Струтинского, за ней — черная шляпа Шевчука...

А в группе гостей, обступивших трибуну, можно заметить знакомые фигуры щеголеватого лейтенанта и худенькой девушки, опирающейся на его руку.

Генерал на трибуне хрипло выкрикивает слова в микрофон. Девушка тесней прижимается к своему спутнику, тихонько спрашивает:

— Кто это?

— Правительственный президент Пауль Дар — гель, — так же тихо отвечает тот.

— Первый заместитель Коха?

— Да.

Генерал продолжает речь. Радиорупоры разносят хриплый, лающий голос во все концы площади:

— Мы пришли сюда повелевать, а те, кому это не нравится, пусть знают, мы будем беспощадны! [196]

— Хох! — кричат фашисты.

— Хох! — громче других звучит голос Кузнецова.

— А тот, справа? — продолжает расспрашивать Валя, не отрывая глаз от трибуны.

— Который?

— Справа от Даргеля...

Худой, долговязый генерал, тоже затянутый в парадный мундир, весь в знаках отличия, выпученными, точно оскаленными, глазами осматривает площадь. Вот его взгляд скользнул по группе «гостей». Вале кажется, что долговязый генерал посмотрел на нее.

— Тоже заместитель гаулейтера, — шепчет Кузнецов. — Главный судья Украины.

— Функ?

— Да. Тише.

— Тот самый? — уже шепотом продолжает Валя. — Главный палач?

— Да...

Даргель надрывается:

— Прочь жалость! Жалость — это позор для сильных! Я призываю к беспощадности!

На трибуну поднимается только что прибывший на площадь рослый, с красным лицом генерал.

— Кох? — шепчет Валя, и в голосе ее слышится надежда.

— Нет, — отвечает Кузнецов, — это фон Ильген, командующий особыми войсками. Каратель.

— Эта плодородная земля — будущность нашего народа, — надрывается генерал на трибуне. — Нас теперь сто миллионов, а когда мы завладеем Украиной, будем иметь ее благодатные земли, тогда — не пройдет сотни лет — нас будет четыреста миллионов. Мы заселим всю Европу. Вся Европа станет нашей родиной! Я призываю вас понять, что блага этой земли, ее хлеб, скот, все богатства — все это наше, все это принадлежит нам. Пусть знают все: отныне эта земля — часть великой Германии. Фюрер создал непобедимую германскую армию, и она пройдет обширные пространства до Урала. Так сказал фюрер.

— Хох! — восторженно орут фашисты.

Эриха Коха нет и, очевидно, уже не будет на параде. То, к чему так стремился Кузнецов, к чему он внутренне подготовился, чего так мучительно, напряженно [197] ждал, не сбудется. Напрасно ждут сигнала Шевчук и Жорж Струтинский, Крутиков, Гнидюк и другие замешавшиеся в толпе разведчики, которых Кузнецов не знает и которые не знают его. Все они ждут его сигнала, ждут с таким же мучительным и жадным нетерпением, с каким сам Кузнецов ждет появления Коха, чтобы начать «командовать парадом». Но торжество близится к концу, а гаулейтера все нет и нет на трибуне.

— Все, — шепчет Валя, и Кузнецов слышит ее тяжелый вздох.

На трибуне движение. Генерал Даргель покинул свое место и направился к выходу. Тотчас же движение на трибуне передалось группе «гостей»; заговорили, начали расходиться. Кузнецова кто-то окликнул. Он обернулся и увидел маленькое бульдожье лицо одного из своих новых знакомых.

— А-а! Макс Ясковец!

— Рад видеть вас, лейтенант! Рад видеть вас, фрейлейн!

На Ясковце сегодня вместо черной шинели гестаповца светлое, хорошо сшитое штатское пальто. Сегодня больше, чем когда-либо, все в нем вызывало отвращение — и это пальто, и желтые краги, и эта голова с бульдожьим лицом и оттопыренными вишнево-красными ушами, и певучий, елейный голос. Кузнецов глядел на Ясковца и, кажется, только теперь с разительной ясностью понял все, что произошло. Он не стрелял, не «командовал парадом», как хотел, и неизвестно, когда еще представится такой случай. Сейчас он будет слушать болтовню Ясковца и болтать вместе с ним и ему подобными; и так — до позднего вечера. А там на несколько часов он станет наконец самим собой. Но это только на несколько часов. А с утра опять Ясковец, опять какие-то чужие, до исступления ненавистные лица...

— Пойдемте, Валя, — говорит он. — Пора. Площадь пустеет.

Выходя с площади, он заметил — неподалеку понуро бредут братья Струтинские. Вот покидает площадь Шевчук, вот еще знакомое лицо — тоже, кажется, кто-то из отряда... Сколько их здесь! Хочется подойти, [198] сказать несколько слов, поделиться неудачей... Но нет. Он незнаком с ними, он немец, отпрыск старого прусского рода. Он идет с высоко поднятой головой и только крепче прижимает к себе руку своей спутницы.

А у Ясковца здесь много знакомых. То с одним, то с другим он раскланивается. Сплошь офицеры. Это хорошо.

Знакомые разные. Одних Ясковец приветствует легким поклоном, или почтительным приподниманием шляпы, или же, наконец, глубоким поклоном — кого как. С другими он находит нужным остановиться. Вот, завидев издали какого-то майора, идущего под руку с разодетой девицей, он издает приветственный возглас, разводит руками и устремляется к ним на-. встречу. Минуту спустя майор, девица и осклабившийся Ясковец предстают перед Валей и Кузнецовым.

— Вы незнакомы?

Девица непринужденно и обворожительно улыбается всем четверым и весело произносит:

— Будем знакомы... Майя.

— Фон Ортель, — произносит майор.

— Зиберт.

— Где-то я вас видел... — Майор смотрит в лицо нового знакомого.

— Возможно, — соглашается Кузнецов. Легкая улыбка трогает его губы. — В каждом городе есть места, где нетрудно встретить офицера...

— Вот и начался мужской разговор, — с притворно-обиженной миной вмешивается Майя. — Мы, фрейлейн, не будем их слушать, — обращается она к Вале, беря ее под руку. — Мы пойдем вперед.

Был поздний вечер, когда Кузнецов, расставшись со своими новыми «друзьями» и проводив Валю, возвращался к себе на квартиру. Он жил на окраине города, у брата Приходько — Ивана. Теперь, шагая по ночным замершим улицам и в тишине, которую нарушал лишь шорох моросящего дождя, Кузнецов мог обдумать и подвести итог всему, что принес ему этот День — двадцатое апреля. Что, в сущности, произошло? Он готовился стрелять в Коха — того не оказалось на параде. Его выстрел должен был послужить [199] сигналом к началу решительного массового выступления, к акту возмездия над фашистскими главарями. Этого не произошло. Он готов был к самопожертвованию, написал даже письмо в отряд на случай своей гибели. Но самопожертвования не понадобилось. И гнетущее ощущение бессилия и одиночества овладело Кузнецовым.

Вдруг он резко замедлил шаг и остановился. Неподалеку едва различимо что-то белело на стене дома.

Он огляделся, достал из кармана фонарь. Сноп света упал на листовку, прилепленную к стене.

«Даргель врет, — прочитал Кузнецов, — никогда наша земля не станет немецкой! Победа будет за нами!..»

Погас фонарь, Кузнецов все еще стоит перед листовкой.

Неожиданно он замечает фигуру, мелькнувшую в темноте на противоположной стороне улицы. Он перешел туда, осмотрелся. Никого. А рядом на стене белеет листовка. Снова включил фонарь. Те же слова!

— Товарищ! — приглушая голос, позвал Кузнецов. — Товарищ!..

Кругом ни души. Улица пустынна.

Бодрым, уверенным шагом Николай Иванович пошел по улице. Могучая сила вернулась к нему, толкает в спину, несет по улицам ночного замершего города. Где-то здесь, близко, товарищи. И о том, что он не один, что Украина живет, не склоняет своей головы перед наглым врагом, хотелось кричать громко, так, чтобы слышали улицы, темные дома с закрытыми ставнями — слышали те, кто с опасностью для жизни ответил Даргелю.

...Утром, встретившись с Валей, Кузнецов первым делом рассказал ей о делах подполья, рассказал горячо, восхищенно, с ноткой зависти к людям, ведущим открытую борьбу.

— На днях я встретила одного знакомого, — сказала Валя. — Он местный житель. Давно знает всю нашу семью. Он признался, что был связан с польским подпольем, но ушел. «Хочу, — говорит, — заниматься делом, а там ни взад, ни вперед». Спрашивал меня, не знаю ли я в Ровно советских подпольщиков. [200]

— А каков он человек? Толк от него будет?

— Надо присмотреться. Семья у них была хорошая. Он мне дал свой адрес.

— Познакомь меня с ним!

На следующий день состоялось свидание.

Новый знакомый оказался коренастым молодым поляком. По-русски он говорил плохо и немного робел. Должно быть, его смущал мундир Кузнецова.

Звали его Ян Каминский.

— Есть у вас знакомые в Ровно? — сразу спросил Кузнецов.

— Много.

— Немцы?

— Есть и немцы. Есть один, по фамилии Шмидт.

— Где он служит?

— Где-то при рейхскомиссариате. Он дрессирует собак для охраны Коха.

— Как называется польская подпольная организация, в которой вы состояли?

— «Звензик валки сборной», по-русски — «Союз вооруженной борьбы». Она связана с Варшавским центром и с Лондоном. Собираются, разговаривают, а нет ни одного выступления. Так, вроде легальной толкотни. Я так не могу, я хочу бороться! Я вижу, что в Польше и здесь, на Украине, гитлеровцы набили подвалы людьми, на каждой площади виселицы! Я должен бороться! — упрямо, точно ему очень понравились эти слова, повторил Каминский.

Глядя на его раскрасневшееся лицо, на сверкающие, вдохновенные глаза, Кузнецов подумал:

«Вот и этот говорит о борьбе, хочет выступать открыто... Жаль, а придется разочаровать!»

И сказал Каминскому:

— Очень хорошо, что вы рветесь к настоящему делу. Только ведь, куда вы ни придете, опять будет не совсем то, чего хочется вам. Стрелять скоро не придется. И, по совести говоря, я не знаю, придется ли вообще. Могли бы вы давать нам некоторые сведения, помогать?.. Если вы действительно патриот и желаете освобождения Польши, вы будете делать все, что от вас потребуется. [201]

Каминский опустил глаза, подумал и наконец твердо произнес:

— Добже.

— Хорошо. Пишите присягу!

Каминский послушно кивнул и взял в руку карандаш.

— «Клянусь, — начал диктовать Кузнецов и услышал в собственном голосе торжественные ноты, — клянусь всегда, всюду, всеми способами уничтожать фашистов, немецких и всяких, до тех пор, пока они живут на земле, пока сам я жив и в состоянии бороться. И если для этого понадобится моя жизнь, клянусь, что не пожалею и жизни. — Он задумался. По чувствовал, как эти слова, которых он никогда прежде не произносил вслух, как эти слова становятся его собственными, лично к нему относящимися, лично ему принадлежащими словами. — Самые страшные лишения и муки, любые пытки, какие они могут для меня изобрести, не заставят меня отступиться от моей клятвы. Если же я ее нарушу, пусть мои товарищи расстреляют меня, а имя мое забудут».

Каминский медленно прочитал слова клятвы и старательно вывел внизу свою фамилию.

— Помните, — предупредил Кузнецов, — никакого шуму. Ваше дело — собирать сведения о гитлеровской армии и о деятельности фашистов на Украине, выполнять поручения, которые будут передаваться вам через Валю. Вы поняли меня?

— Добже, понял, — согласился Каминский.

— Задание получите завтра. Валя сама назначит вам место и время встречи. И еще одно: не забывай те — со мной вы незнакомы. Нигде, ни при каких обстоятельствах не показывайте даже вида, что знаете меня, если не будет на то моего приказания.

На прощание Кузнецов крепко пожал руку Каминскому.

Вечером в комнате Вали собрались «друзья». За столом, уставленным снедью и бутылками, расселась веселая компания: фон Ортель, Майя, Зиберт, сотрудник рейхскомиссариата Герхард, прибывший вместе с гаулейтером из Кенигсберга, Петер — гестаповец, голландец по национальности, фамилии которого никто не знал, и Макс Ясковец. [202] Пауль Зиберт, как всегда, весел и неутомим.

— Фрейлейн Майя! — обернулся он к девушке. — Вы должны спеть. Просим!..

— Я не могу... — Майя кокетливо отказывается. — Я не умею петь, Пауль.

— Просим! — подхватывают офицеры.

Один только человек из всей компании не принимает участия в общем шуме — Валя. Откинувшись на спинку дивана, она молча наблюдает за тем, что происходит в комнате. Глаза ее, чуть прищуренные то ли от яркого света, то ли от табачного дыма, скользят по лицам гостей. Майя наконец согласилась петь, становится в позу, ждет тишины. Валя обратила к ней лицо, глаза их встретились. Что с Майей?! Почему она не начинает петь? Что она увидела в глазах худенькой молчаливой девушки? Упрек? Презрение? Но ведь та тоже спуталась с гитлеровцем! И Майя — Кузнецов это ясно видит, — Майя отвечает Вале ненавидящим взглядом. И, ответив, начинает петь. Начинает резко и зло, словно в отместку Вале. И теперь уже смотрит на нее с откровенной злобой. Она поет немецкую шантанную песенку, столь же чувствительную, сколь и вульгарную.

— Браво! — первым воскликнул Зиберт, когда Майя, заканчивая петь, послала воздушный поцелуй слушателям. — Я пью за женщин!

— За женщин! — поддержал фон Ортель и поднял бокал. — За женщин, господа!

— За тех, — продолжал Зиберт, — кто скрашивает нашу походную жизнь!

Толстый, непрестанно жующий Герхард произносит торжественно:

— Прошу встать, господа!..

— Послушайте, Зиберт, — говорит фон Ортель, отставляя пустой бокал, — я знаю, что вы противник служебных разговоров в компании, но иногда...

— Категорически возражаю, майор, — настаивает Зиберт. — Мы собрались веселиться.

— Согласен, согласен, — засмеялся фон Ортель. — Вы, Зиберт, все-таки чертовски приятный парень. Жаль, если мы расстанемся. [203]

— Вы уезжаете, майор? — поднял на Ортеля глаза Петер.

— Возможно.

— И далеко?

— Маршрут узнаю, когда получу приказ.

— Господа, — настойчиво требует Зиберт, — никаких разговоров о службе!

Но разговор идет уже вокруг отъезда фон Ортеля.

— Завидую вам, — обращается к фон Ортелю Герхард. — Отдал бы все на свете, чтобы уехать из этой проклятой страны.

— Опять что-нибудь случилось? — спрашивает Валя.

— Сегодня ночью на улице убит подполковник Мюльбах.

— Это какой же Мюльбах? — припоминает Зиберт.

Герхард называет номер дивизии.

— Впервые слышу!

— Дивизия стоит под Ковелем и готовится к от правке на фронт, а Мюльбах приехал сюда по каким — то личным делам — и вот, извольте...

— Да, — поддерживает Макс Ясковец, — партизаны обнаглели. Ночью опасно выйти на улицу. Это здесь, в столице, а что сказать о деревнях!

— Милый, — обращается Майя к захмелевшему фон Ортелю, — вы когда-нибудь видели живого партизана?

— Я? — Фон Ортель хохочет. — Я?.. А кто тогда их видел? Только сегодня я имел удовольствие беседовать с одним из этих молодцов. Вот, полюбуйтесь.

Он достал из кармана смятую листовку и передал ее жующему Герхарду. Тот взял ее двумя пальцами, словно боясь уколоться. Таким же движением передал Кузнецову.

Кузнецов взглянул на листовку. Это та самая, которую он видел ночью после парада.

Фон Ортель продолжает:

— Кто бы, вы думали, был этот молодец? Пожилой человек, отец четырех детей. [204]

— Он их сам печатал? — осторожно осведомляется Валя.

— Его задержали ночью на улице. Он клеил эти бумажки. Разумеется, он только один из шайки, которая этим занимается. Остальных он отказывается называть.

— Как же вы с ним беседовали? — интересуется Майя.

— Очень просто, — спокойно отвечает фон Ортель. — Берется маленький гвоздь. Вот такой. — Он вынимает гвоздь из кармана. — Накаляется на огне...

— Не надо! — неожиданно вскрикивает Майя, вскрикивает голосом, в котором дрожат слезы.

— Не надо, — просит Зиберт. — Женщины этого не выносят. И потом — мы же условились не говорить о делах службы. Давайте-ка лучше выпьем!

Каждый раз, посылая очередное сообщение о перегруппировке фашистских войск, о деятельности гитлеровских учреждений в Ровно, о ближайших планах имперского комиссара Коха, Николай Иванович заканчивал письмо просьбой разрешить ему активные действия.

«Не могу, — писал он в одном из таких писем, — не могу сидеть рядом, улыбаться и поддакивать. Я должен их убивать! Почему не дают их убивать? Разве я не такой же солдат, как все?»

На его просьбы следовал неизменный ответ: «Продолжайте вести разведку. С активными действиями надо подождать».

То, чем так тяготился Кузнецов, было делом первостепенной важности и необходимости. Добытые им сведения мы немедленно передавали в Москву, и, надо полагать, в той или иной степени они учитывались командованием. Знакомства, которые он завел, обещали сослужить хорошую службу. Именно они, эти связи Кузнецова, и были залогом того, что рано или поздно, обосновавшись в Ровно по-настоящему, мы сможем приступить к тому, на чем так упорно настаивал Кузнецов, — к активным действиям.

Из своих новых знакомых Николай Иванович особенно дорожил фон Ортелем. Они часто бывали вместе. [205] Обстановка казино, где они обычно встречались, располагала к откровенности. Вскоре лейтенант Зиберт очень близко узнал майора гестапо Ортеля, а майор гестапо, в свою очередь, коротко познакомился с лейтенантом Зибертом. В их беседах не содержалось никаких служебных тайн, равно как не было и нескромных вопросов, — ничего такого, что могло бы насторожить опытного, видавшего виды майора гестапо. Это были невинные разговоры о жизни, о женщине, даже об искусстве, в котором оба они, как оказалось, понимали толк. Это были воспоминания о днях прошлого и планы на будущее; мечты о том, как они проведут отпуск, где обоснуются после войны. Но именно эти невинные разговоры привлекали Кузнецова больше, чем если бы речь шла о вопросах, интересовавших его как разведчика. С фон Ортелем он этих тем избегал. И не только потому, что чувствовал в нем опытного разведчика, с которым приходилось быть настороже, но и потому главным образом, что в фон Ортеле Кузнецова интересовало другое: то, что не могло попасть ни в какие донесения, ни в какие радиосводки, передаваемые в Москву. И это другое Кузнецов ловил жадно и упорно.

Как-то, разговорившись о России, фон Ортель бросил фразу о «загадочной русской душе». Эту затрепанную фразу Кузнецов слыхал много раз. Ее любили повторять многие немцы, особенно из тех, кто, подобно фон Ортелю, сменил университетский сюртук на военный мундир. Все они одинаково глупо и тошнотворно разглагольствовали об этой «загадке». Ортель, хотя и знал русский язык не хуже, чем Кузнецов немецкий, не составлял в данном случае исключения. И, вероятно, Кузнецов пропустил бы эту фразу мимо ушей, если бы его не интересовала душа самого фон Ортеля. Эта душа была для Кузнецова действительно загадкой, и он задался целью ее постичь.

Компания между тем расширялась. Остроумный, общительный, а главное — щедрый, лейтенант Зиберт был поистине ее душой. Среди фашистских офицеров нашлось немало любителей погулять и повеселиться на чужой счет. В немецких оккупационных марках, которые мы целыми транспортами забирали у противника, [206] у Кузнецова недостатка не было, и Николай Иванович действовал согласно русской пословице: «Было бы корыто, а свиньи найдутся».

«Общество», в котором они вращались, доставляло Кузнецову и Вале новые и новые муки. Нестерпимо было слышать циничные признания фон Ортеля, рассказы Герхарда, Петера, Ясковца о пытках, которым подвергаются мирные люди, наши люди. Каждый раз после таких «дружеских» вечеров хотелось стонать от ненависти и бессилия. Кузнецов становился еще более замкнутым, сумрачным, целыми днями мог сидеть, не проронив ни слова.

...Валя и Майя продолжали ненавидеть одна другую. Майя не знала, что Валя разведчица партизанского отряда, а Вале, в свою очередь, не могло быть известно, что Майя уже второй месяц работает по заданию Коли Гнидюка.

Вскоре случилось событие, едва не заставившее нас отозвать в отряд Валю Довгер. Николай Иванович, зайдя к ней однажды поутру, застал ее в тревоге.

— Случилось что-нибудь?

— Да. Я получила повестку...

— Какую?

— Мобилизуют в Германию. — Голос ее дрогнул.

— Надо возвращаться в отряд, — сказал Кузнецов.

— Спасибо, — вспыхнула Валя. — Вернуться в отряд и потерять квартиру!

— А что поделаешь! — задумчиво произнес Кузнецов. И тут же предложил: — А что, если попробовать освободиться от мобилизации?

— Да, но как?

— Надо подумать...

— А если ты попросишь своего друга фон Ортеля?

— Можно и Ортеля. Но постой!..

Неожиданная мысль осенила Кузнецова. Он поднялся и зашагал по комнате.

— Есть другой человек. Попробую с ним встретиться. Во всяком случае, в Германию мы тебя не от пустим. При встрече с Ортелем или с кем-либо еще [208] из «наших» офицеров на всякий случай намекни об этой повестке как о недоразумении, о смешном анекдоте.

— Обидно, если придется вернуться в отряд. С таким трудом все устроилось. Да и что я буду делать в отряде?

— Подожди. Отчаиваться рано. И потом, не забывайте, фрейлейн, что вы невеста офицера немецкой армии. Грош цена этому офицеру, если он не сумеет оградить свою невесту от неприятностей.

С этого дня Кузнецов стал завсегдатаем казино на «Фридрихштрассе», где, по словам Яна Каминского, постоянно бывал некто Шмидт, дрессировщик служебных собак при рейхскомиссариате. Шмидт приходился земляком адъютанту Коха гауптману Бабаху и хвалился Каминскому, что они с гауптманом на короткой ноге. Каминский настоятельно советовал Николаю Ивановичу поговорить по душам с этим Шмидтом.

...Шмидт, рыжий, веснушчатый обер-ефрейтор, подобострастно смотрел на лейтенанта, удостоившего его чести обедать вместе в казино, и жалобным голосом рассказал о своей невеселой работе.

— Собаки любят меня, но они плохо меня кормят, герр лейтенант Зиберт. Я ничего не имел, так и вернусь домой. Другой откроет лавчонку, женится, — глядишь, у него и уют, и хозяйство, и дети.

— Положитесь на меня, я возьму вас в имение к отцу! — с готовностью обещал лейтенант.

— Какое благородство души! — твердил Шмидт. — Какое благородство души!

Шмидт рассказал Кузнецову, что за время своей работы на псарне гаулейтера он успел сдать семь дрессированных овчарок. Сейчас он готовил восьмую Эта восьмая лежала у ног «имперского дрессировщика», вызывая его восхищение. Впрочем, лейтенант тоже весьма благосклонно отнесся к овчарке.

— Это лучшая из всех восьми, — захлебывался от восторга Шмидт. — Она нюхом чувствует неарийца, клянусь вам!

— Что вы говорите! А партизана?

— О!.. Партизана — за километр! [209]

Но и это не доставляло облегчения обер-ефрейтору. Он продолжал жаловаться на свою горькую судьбину:

— Есть у меня в Ровно девочка, ну просто объедение. Полька. Хищная девочка. Я, герр лейтенант, с детства люблю все хищное... Но она причиняет мне жестокие страдания. Верите ли, ходит к ней гестаповец, рябой, подарки носит. То отрез на платье, то часики, то еще что-нибудь золотое. Ему дешево достается. Сделал обыск — и готово! Вот моя полечка и липнет к гестаповцу.

— У каждого, дорогой мой, свое несчастье, — сказал Кузнецов со вздохом. — Вот у меня и денег достаточно, — он сделал многозначительную паузу, — и вещички кое-какие найдутся...

— Да?

— А вы заходите ко мне. Я вам кое-что дам для вашей красавицы. Серьезно...

— Зачем же?!

— По-дружески, Шмидт. Вы мне нравитесь. Вы пьем за здоровье вашей необыкновенной овчарки!

У каждого, Шмидт, свое несчастье, — продолжал Кузнецов с тяжелым вздохом. — Моя невеста никак не может оформиться как фольксдойче. Ее отца убили бандиты, все документы попали к ним в руки. Попробуй докажи свое арийское происхождение...

— Да, да, — сочувственно закачал головой Шмидт.

— Но я вам еще не все рассказал. — Кузнецов наклонился к самому уху обер-ефрейтора. — Мою невесту мобилизуют в Германию!

— Ах, какая неприятность!

— Видите, у каждого свое!

— Да, да, — сокрушенно бормотал Шмидт. — Вот если бы фрейлейн работала в рейхскомиссариате!

— Разве найдется добрая душа, которая бы мне это устроила!

— Это так трудно сделать. Если бы фрейлейн имела документы...

— Не правда ли, — осведомился Кузнецов, — это может решить один человек — гаулейтер Кох?

— Да, он один, — подтвердил «имперский дрессировщик». И тут же вспомнил о своем земляке: — Адъютант [210] Бабах — мой личный друг. Мы с ним в таких отношениях... Пусть фрейлейн напишет заявление, мы его и подсунем...

— Спасибо вам, Шмидт, — ответил лейтенант. — Я о вас позабочусь, можете быть спокойным. Я возьму вас к себе в имение. Может быть, вам нужны деньги? — И Кузнецов достал довольно внуши тельную пачку, ту самую, что накануне привез из отряда Коля Маленький.

— Но позвольте... — Шмидт изобразил на лице сильное возмущение.

— Ах, к чему эти церемонии! Наш святой долг помогать ближнему. Разве вы не христианин?

— Я понимаю эти высокие чувства! — в волнении произнес дрессировщик и поспешно спрятал пачку в карман.

Они условились о следующей встрече. Она состоялась на другой день в том же казино, где «имперского дрессировщика» снова ждало обильное угощение. Шмидт сообщил, что гаулейтер находится в отъезде и прибудет в Ровно в первых числах мая.

— Он сейчас в Берлине, на похоронах Лютце, начальника штаба СА. Когда он вернется, мы и подсунем ему заявление фрейлейн Валентины. А пока я по говорю о ней с Бабахом. О, это мой ближайший друг!

Десятого мая Шмидт зашел к Вале и с торжественным видом сообщил ей о приезде Коха и о благоприятных результатах своего разговора с адъютантом.

— Адъютант Бабах передал, чтобы вместе с вами явился и лейтенант Зиберт. Возможно, господин гаулейтер захочет лично убедиться, что за вас ходатайствует немецкий офицер.

Валя с трудом дождалась прихода Николая Ивановича. Едва он появился в дверях, она бросилась к нему и выпалила все, что узнала от Шмидта.

— Та-ак, — протянул Кузнецов. — Ну что ж, приглашают — значит, надо идти.

— Если ты настоящий патриот и действительно мечтаешь о подвиге, ты должен убить Коха! — горячо воскликнула Валя. [211]

— А разрешение командира?

— Тебе обязательно нужно разрешение? Но ведь на параде... на параде-то мы собирались его убить!

— Это публично, при всем народе. Нас должны были поддержать. И речь шла не об одном Кохе, а о всей верхушке! Совсем другое дело!

— Как же быть? — удрученно проговорила Валя,

— Надо написать командиру.

К счастью, в этот вечер появился Коля Маленький. Он торопливо вошел в комнату, опустился на стул и, ни слова не говоря, принялся распарывать потайной карман штанишек. На мальчике лица не было. За два дня он прошел шестьдесят с лишним километров от «маяка» до города. Он принес Кузнецову пачку денег и письмо с указанием, какие из стоящих в районе Ровно вражеских соединений особенно интересуют командование.

Валя усадила мальчика за еду, но тот, едва прикоснувшись к ней, уснул за столом.

Кузнецов перенес его на диван.

— Жалко будить, — сказал он. — А надо.

— Надо, — согласилась Валя. — Пока садись, пиши письмо командиру.

Время было дорого. Коля должен успеть в лагерь и обратно в самый короткий срок. К тому времени, когда их вызовут к Коху — а это может случиться очень скоро, — Коля должен быть уже здесь с ответом. И все же они долго не решались будить мальчугана.

Наконец Валя негромко окликнула Колю.

Мальчик не просыпался.

— Коля! — повторила она, трогая его за плечо. — Вставай!

Коля, как по команде, вскочил, протер глаза. Кузнецов протянул ему письмо:

— Сховай!

Коля отвернулся, пряча письмо. Затем он потянулся за фуражкой, достал из подкладки иглу и принялся деловито зашивать карман.

Когда он ушел, Кузнецов проговорил задумчиво:

— Вот вам и Маленький...

Непонятно было, что хочет он этим сказать. То ли он восхищался мальчуганом, то ли скорбел о том, что [212] нынче и «маленьким» достаются на долю большие, недетские испытания.

— Да... — неопределенно проговорила Валя. Мысли ее в эту минуту были далеко.

Воображение рисовало ей мрачную, полутемную залу, низкие, грозовыми тучами нависшие своды, массивный стол в глубине и за столом тучного человека с чубом, свисающим к переносице, с зеленоватыми, еле видными в темноте глазами. Но вот в это подземелье входит светлый, как день, Кузнецов, в его вытянутой руке грозно сверкает сталь пистолета. По мере того как Кузнецов приближается к тучному человеку, тот отходит все дальше и дальше, к стене, пятится и дрожит, жмурясь от резкого, слепящего света...

Вдруг простая, трезвая, четкая мысль заслонила собой видение:

— А если он примет меня одну?

— Если он примет тебя одну... — повторил Кузнецов. — Что же, попробуй. — Он достал пистолет, вынул патроны, щелкнул затвором и протянул: — Попробуй.

Валя долго силилась нажать спусковой крючок и, не осилив, в отчаянии бросила пистолет.

— Не могу. Достань мне другой револьвер! Есть же такие, что мне под силу. Достань, слышишь? — твердила она Кузнецову. — Ты подумай: вдруг он примет меня одну!..

Кузнецов дал Вале другой пистолет. Это был «вальтер» второй номер.

Валя сжала рукоять, напрягла указательный палец, силясь нажать крючок... Тот не поддавался. Тогда она взялась за пистолет обеими руками. Все лицо ее — губы, брови, глаза — выражало напряжение. Наконец раздался желанный щелчок.

— Есть!

— Ты хочешь стрелять двумя руками? — улыбнулся Кузнецов, забирая у нее пистолет. — Лучше садись сейчас и пиши заявление.

Валя послушно села.

«Будучи немкой, — диктовал Кузнецов, — происходящей от родителей чистой арийской крови, дочерью человека, убитого советскими партизанами, я прошу господина имперского комиссара...» [213]

Валя подняла глаза:

— Ты выстрелишь в ту минуту, когда он будет это читать!

— Хорошо, — сказал Кузнецов. — Пиши дальше: «Я прошу господина имперского комиссара освободить меня от мобилизации...»

Валя остановилась, не дописав строки.

— А ты обязательно будешь стрелять? — спросила она.

— Да. Я думаю, командир даст согласие. Я обязательно буду стрелять... — Он помедлил и добавил: — Если буду уверен, что убью.

Ни он, ни она не подумали в ту минуту, что скрывается за этим «убью» для них самих, для их собственной судьбы, не подумали, что «убью» — это значит непременно «сам буду наверняка убит». А может быть, и подумали, но не сказали друг другу.

К этому разговору в тот вечер они больше не возвращались.

Путь Коли Маленького на этот раз был не из удачных. Его задержали националисты. Коля бойко рассказал им свою «историю»: «Тата и маму бильшовики замордувалы, я мылостыню збираю...» Бандиты сначала не поверили, рассказ мальчика не вязался с его городским видом. Но на вопрос, где он живет, Коля ответил, что живет в Ровно, и даже назвал и улицу и дом.

Очевидно, у бандитов мелькнуло какое-то подозрение. Они оставили мальчика у себя до приезда какого-то «начальства». Его поместили в «освобожденной» от хозяев хате вместе с несколькими головорезами.

На вторые сутки Коля бежал.

Он появился в отряде пятнадцатого мая. Отвечать Кузнецову на его запрос было уже поздно.

Глава третья

В один из тихих солнечных дней середины мая, около четырех часов дня, на главной улице Ровно — «Немецкой» — появился нарядный экипаж, запряженный парой лошадей. Пассажиры его не могли не обратить [214] на себя внимание прохожих: щеголь офицер, рядом с ним девушка, напротив — рыжий обер-ефрейтор. У ног их в экипаже лежала овчарка. Экипаж свернул с «Немецкой» на «Фридрихштрассе» и направился в самый конец ее. «Фридрихштрассе» была средоточием немецких учреждений. В конце улицы помещался рейхскомиссариат. Здесь же, в тупике, за высоким забором с колючей проволокой поверху, находилась резиденция имперского комиссара Эриха Коха. По тротуару взад и вперед прохаживались вооруженные автоматами эсэсовцы.

На Кузнецове был новый китель, сшитый в генеральской мастерской, на плечах сверкали серебром погоны. К карману кителя был приколот значок члена национал-социалистской партии и рядом два Железных креста. Тут же красовались ленточки, указывавшие, что лейтенант дважды ранен в боях. Парадный китель, начищенные до блеска сапоги выдавали в нем одного из тех блестящих офицеров, которые давно уже не были на фронте и предпочитали «воевать», не выходя из казино, что на «Немецкой» улице.

На козлах, натягивая вожжи, на месте кучера сидел Коля Гнидюк. В кармане у «кучера» лежал пистолет, под сиденьем было спрятано несколько гранат.

Овчарка, та самая, что чуяла партизан за километр, мирно дремала у ног «имперского дрессировщика». Он вез ее в резиденцию гаулейтера, чтобы сдать начальнику псарни.

Когда экипаж подъехал к воротам резиденции, дрессировщик первым соскочил на тротуар.

— Пройдемте к вахтциммер, — предложил он Кузнецову. — Фрейлейн подождет нас здесь.

В комнате охраны он спросил через окошко:

— Пропуска для лейтенанта Зиберта и фрейлейн Довгер готовы?

Эсэсовец, лично знавший дрессировщика, подал оба заранее заготовленных пропуска, даже не спросив документов.

Дворец Коха находился в глубине огромного парка. Дубы, липы, клены бросали большие тени на аллеи и газоны, покрытые мягкой зеленью. Несколько [215] садовников возились над клумбами. В стороне от главной аллеи возвышался холм, где среди зелени и кустов сирени стояли удобные скамейки, — здесь, очевидно, наместник отдыхал в знойные дни. Справа, на солнцепеке, находился большой бассейн — здесь, очевидно, наместник купался.

Ни одна мелочь не ускользнула от внимательных глаз Кузнецова.

Кроме двухэтажного особняка, в котором жил Кох, внутри ограды было еще несколько строений: псарня для овчарок, охранявших персону гаулейтера, особняк адъютанта, дом для прислуги и дом для личной охраны.

Он жил как за бронированной стеной, этот наместник фюрера. В животном страхе перед украинским народом он окружил себя вооруженной до зубов охраной.

Сколько раз разрабатывали мы планы налета на дворец наместника и не выполняли их, потому что были уверены: все погибнем, а до Коха все же не доберемся.

— Прошу вас пройти к адъютанту, а я пойду сдавать собаку, — сказал Шмидт, указав Кузнецову на парадный подъезд.

На минуту Кузнецов с Валей остались вдвоем.

— Пауль, — тихо позвала Валя, не решаясь на звать его настоящим именем.

— Что ты хочешь сказать, моя дорогая? — весело улыбнулся Кузнецов. Непонятно было, всерьез он назвал ее так или продолжает игру. Вдруг он склонился к ней и шепнул в самое ухо: — Как только ты выйдешь от Коха, ни минуты не жди: скорее на улицу, садись в экипаж, в городе встретишь Струтинского — и с ним в отряд. Немедленно.

Валя отшатнулась:

— Нет!

— Тут хватит одного человека, Валя, — все так же тихо, но настойчиво сказал Кузнецов. — Подумай сама, ведь мне-то легче не будет, если они и тебя...

Он толкнул дверь.

Адъютант Бабах, щеголеватый офицер в форме гауптмана, сразу узнал в вошедших протеже своего земляка Шмидта, которым он, Бабах, сам заранее заготовил [216] пропуска. Он проводил их на второй этаж, в приемную. Здесь сидело уже несколько офицеров. В кресле у окна, ожидая вызова, скучал тучный генерал.

— Я доложу о вашем приходе, — сказал Бабах и скрылся за дверью.

Маленький, юркий армейский офицерик конфиденциально спросил у Кузнецова, кивнув на Валю:

— Ваша?

— Моя, — сказал Зиберт, смерив взглядом армейца.

— Говорят, гаулейтер сегодня в хорошем расположении духа, — как бы извиняясь за свой неуместный вопрос, сказал офицер. — Мы ждем его уже больше часа.

Приоткрылась тяжелая дверь. В приемной появился адъютант.

— Вас готовы принять, — произнес он, глядя на Валю.

Остановил поднявшегося с места Кузнецова:

— Только фрейлейн.

Кузнецов смешался. Он не ожидал, что вызовут не его, а Валю. Овладев собой, он сел в кресло и обратился к офицерику с первой же пришедшей на ум ничего не значащей фразой.

...Валя сделала лишь шаг вперед в кабинете Коха, как к ней в два прыжка подскочила огромная овчарка. Валя вздрогнула.

Раздался громкий окрик:

— На место! — и собака отошла прочь.

В глубине, под портретом Гитлера, за массивным столом, развалившись в кресле, восседал упитанный, холеный немец с усиками под Гитлера, с длинными рыжими ресницами. Поодаль от него стояло трое гестаповцев в черной униформе.

Кох молча показал ей на стул, в середине комнаты. Едва Валя подошла к стулу, один из гестаповцев встал между ней и Кохом, другой занял место за спинкой стула. Третий находился у стены, позади Коха, немного правее гаулейтера. На фоне черного драпри, скрадывавшего одежду гестаповца, весь в блестящих пуговицах, пряжках и значках, он казался зловещим. Валя заметила, как шевельнулось драпри, [217] и в ту же секунду увидела высунувшуюся из складок тяжелой ткани оскаленную морду овчарки.

— Почему вы не хотите ехать в Германию? — услышала Валя голос Коха. Он сидел, уставясь в листок бумаги, в котором она узнала свое заявление. Валя немного замялась и замедлила с ответом. — По чему вы не хотите ехать в Германию? — повторил Кох, поднимая на девушку глаза. — Вы, девушка немецкой крови, были бы полезны в фатерланде.

— Моя мама серьезно больна, — тихо произнесла Валя, стараясь говорить как можно убедительнее. — Мама больна, а кроме нее, у меня сестры... После гибели отца я зарабатываю и содержу всю семью. Прошу вас, господин гаулейтер, разрешить мне остаться здесь. Я знаю немецкий, русский, украинский и польский, я могу и здесь принести пользу Гер мании.

— Где вы познакомились с офицером Зибертом? — спросил Кох, смотря на нее в упор.

— Познакомились случайно, в поезде... Потом он заезжал к нам по дороге с фронта...

— А есть у вас документы, что ваши предки выходцы из Германии?

— Документы были у отца. Они пропали, когда он был убит.

Кох стал любезнее. Разговаривая то на немецком, то на польском языке, которым он владел в совершенстве, он расспрашивал девушку о настроениях в городе, интересовался, с кем еще из немецких офицеров она знакома. Когда в числе знакомых она назвала не только сотрудников рейхскомиссариата, но и гестаповцев, в том числе фон Ортеля, Кох был удовлетворен.

— Хорошо, ступайте. Пусть зайдет лейтенант Зиберт.

Вместе с адъютантом Валя вышла в приемную.

Под взглядами сидевших там офицеров она не могла ни словом обмолвиться с Кузнецовым, чтобы не выдать себя. А Вале так хотелось сказать обо всем, что она видела в кабинете. Кузнецов заметил что-то похожее на сомнение в ее взгляде. Он поднял голову, [218] как бы говоря: «Ничего, все будет так, как надо», а во взгляде его была просьба: «Уходи!..» Валя подождала, пока он скрылся за массивной дверью, и, приняв скучающую позу, села в кресло недалеко от дремавшего генерала. Она чувствовала себя в эту минуту так, точно взошла на костер.

— Хайль Гитлер! — переступив порог кабинета и выбрасывая руку вперед, возгласил Кузнецов.

— Хайль! — лениво раздалось за столом. — Можете сесть. Я не одобряю вашего выбора, лейтенант! Если все наши офицеры будут брать под защиту девушек из побежденных народов, кто же тогда будет работать в нашей промышленности?

— Фрейлейн арийской крови, — почтительно возразил Кузнецов.

— Вы уверены?

— Я знал ее отца. Бедняга пал жертвой бандитов. Пристальный, ощупывающий взгляд гаулейтера упал на Железные кресты офицера, на круглый значок со свастикой.

— Вы член национал-социалистской партии?

— Так точно, герр гаулейтер.

— Где получили кресты?

— Первый — во Франции, второй — на Остфронте.

— Что делаете сейчас?

— После ранения временно работаю по снабжению своего участка фронта.

— Где ваша часть?

— Под Курском.

Ощупывающий взгляд Коха встретился со взглядом Кузнецова.

— И вы, лейтенант, фронтовик, национал-социалист, собираетесь жениться на девушке сомнительного происхождения?

— Мы помолвлены, — изображая смущение, при знался Кузнецов, — и я должен получить отпуск и собираюсь с невестой к моим родителям, просить их благословения.

— Где вы родились?

— В Кенигсберге. У отца родовое поместье... Я единственный сын.

— После войны намерены вернуться к себе? [219]

— Нет, я намерен остаться в России.

— Вам нравится эта страна? — В словах Коха послышалось что-то похожее на иронию.

— Мой долг — делать все, чтобы она нравилась нам всем, герр гаулейтер! — твердо и четко, выражая крайнее убеждение в справедливости того, о чем он говорит, сказал Кузнецов.

— Достойный ответ! — одобрительно заметил гаулейтер и подвинул к себе лежавшее перед ним заявление Вали.

В это мгновение Кузнецов впервые с такой остротой физически ощутил лежащий в правом кармане брюк взведенный «вальтер». Рука медленно соскользнула вниз. Он поднял глаза и увидел оскаленную пасть овчарки, увидел настороженных гестаповцев. Казалось, все взгляды скрестились на этой руке, ползшей к карману и здесь застывшей.

Стрелять — никакой возможности. Не дадут даже опустить руку в карман, не то что выдернуть ее с пистолетом. При малейшем движении гестаповцы готовы броситься вперед, а тот, кто стоит за спинкой стула, наклоняется всем корпусом так, что где-то у самого уха слышно его дыхание, — наклоняется, готовый в любое мгновение перехватить руку.

Между тем гаулейтер, откинувшись в кресле и слушая собственный голос, продолжает:

— Человеку, который, подобно вам, собирается посвятить жизнь освоению восточных земель, полезно кое-что запомнить. Как вы думаете, лейтенант, кто для нас здесь опаснее, украинцы или поляки?

У лейтенанта есть на этот счет свое мнение.

— И те и другие, герр гаулейтер! — отвечает он.

— Мне, лейтенант, нужно совсем немного, — продолжает Кох. — Мне нужно, чтобы поляк при встрече с украинцем убивал украинца и, наоборот, чтобы украинец убивал поляка. Если до этого по дороге они пристрелят еврея, это будет как раз то, что мне нужно. Вы меня понимаете?

— Тонкая мысль, герр гаулейтер!

— Ничего тонкого. Все весьма просто. Некоторые чрезвычайно наивно представляют себе германизацию. Они думают, что нам нужны русские, украинцы и поляки, которых мы заставили бы говорить по-немецки. [220] Но нам не нужны ни русские, ни украинцы, ни поляки. Нам нужны плодородные земли. — Голос его берет все более и более высокие ноты. — Мы будем германизировать землю, а не людей! — изрекает Кох. — Здесь будут жить немцы!

Он переводит дух, внимательно смотрит на лейтенанта.

— Однако, я вижу, вы не сильны в политике.

— Я солдат и в политике не разбираюсь, — скромно ответил Кузнецов.

— В таком случае бросьте путаться с девушками и возвращайтесь поскорее к себе в часть. Имейте в виду, что именно на вашем курском участке фюрер готовит сюрприз большевикам. Разумеется, об этом не следует болтать.

— Можете быть спокойны, герр гаулейтер!

— Как настроены ваши товарищи на фронте?

— О, все полны решимости! — бойко отвечает лейтенант, глядя в глаза гаулейтеру.

— Многих испугали недавние события?

— Бои на Волге? — Лейтенант умолкает, то ли собираясь с мыслями, то ли затем, чтобы набрать дыхание и одним духом выпалить то, что думает: — Они укрепили наш дух!

Гаулейтер явно удовлетворен столь оптимистическим ответом. Он еще раз любопытным взглядом окидывает офицера и наконец принимается за заявление его подруги. Он пишет резолюцию.

А Валя в это время, казавшееся ей бесконечным, продолжала сидеть в приемной, не отрывая глаз от тяжелой двери, напряженно вслушиваясь в каждый звук, каждую секунду ожидая выстрела. «Вот сейчас... — думалось ей. — Вот сейчас...» Нет, она не могла, не хотела покинуть приемную гаулейтера, как на этом настаивал Кузнецов. Пусть она здесь не нужна, пусть это безрассудство, за которое она поплатится жизнью, — она не могла оставить его одного. Но почему он не стреляет? Чего он медлит?

Она отчетливо представила себе, что произойдет тотчас после этого выстрела. Вот этот юркий офицерик, который пристает к ней с игривыми разговорами, он, конечно, первый схватит ее, он сидит к ней ближе всех. Адъютант — тот бросится в кабинет. [221]

А что, если Кузнецов перебьет охрану?.. «Овчарка! — вспомнила Валя. — Овчарка не даст!..»

Офицерик что-то говорит и говорит не унимаясь. Она должна отвечать. «Да, есть подруги, — как в бреду, произносит она, механически повторяя его же слова и механически улыбаясь. — Да, хорошенькие. Да, она познакомит. Да, она организует...»

Этот самый офицерик скрутит ей руки, швырнет ее гестаповцу, черному, с блестящими пуговицами. Ее будут пытать. «Гвоздь! — вспомнила она. — Берется обыкновенный гвоздь». Ледяные глаза фон Ортеля кольнули ее. Она зажмурилась от боли. Теперь ей казалось, что это офицерик смотрит на нее ледяными, колючими глазами. Она обратила взгляд на дверь. Почему он не стреляет? Чего он медлит?

— Да он, однако, задерживается, ваш друг, — проговорил офицерик.

Тучный генерал, продолжающий скучать в кресле, взглянул на часы.

Вале показалось, что он, этот генерал, чем-то похож на Коха. Она ясно представила себе холеное, с аккуратными усиками лицо гаулейтера. Она вспомнила: «Я выжму из этой страны все, чтобы обеспечить вас и ваши семьи». «Почему он медлит?» — снова подумала Валя.

Она ждала этого выстрела так, словно он обещал ей и Кузнецову не пытки, не смерть, а радость и облегчение. «Скорей! — мысленно торопила она Кузнецова. — Скорей!»

Открылась тяжелая дверь, и Кузнецов вышел из кабинета. Он был до обидного спокоен и улыбался.

— Ну? — промолвил он, подойдя к ней и беря за локоть.

В руке он держал листок бумаги — ее заявление. Их уже окружали вскочившие с мест офицеры.

— Что вам написал гаулейтер?

— «Оставить в Ровно, — прочитал Бабах, — предоставить работу в рейхскомиссариате». О, поздравляю вас, фрейлейн, поздравляю вас, лейтенант!

Офицеры зашумели.

— Да, дружище, тебе повезло!

— Говорят, вы его земляк? [222]

В эту минуту Валя почувствовала, что падает. Кузнецов бережно поддержал ее, взял под руку.

— Что с тобой, милая?

— Это у фрейлейн от волнения, — сказал Бабах, — фрейлейн боялась, что ее пошлют на работы. О нет, фрейлейн, гаулейтер не мог отказать фронтовику! Прошу вас! — И он протянул Зиберту несколько пачек сигарет.

— Благодарю, спасибо! — ответил тот.

Это были отличные сигареты. Вероятно, такие же курил сам гаулейтер.

— Почему не стреляли? — спросила Валя, как только они оказались на улице.

— Это было невозможно, Валюта. Ты же сама видела, что там делалось. Они не дали бы даже вы тащить пистолет.

— Такого случая больше не будет!

— Что поделаешь!

— Что поделаешь? Надо было рисковать! — Она помолчала и добавила: — Вы, наверно, слишком дорожите своей жизнью.

— Но, Валя... — попробовал возразить Кузнецов, и вдруг все происшедшее, доставившее ему одно разочарование, обернулось другой стороной: он вспомнил о Курске! Ведь Кох только что из Берлина, — значит, сведения самые свежие!.. Вспомнил он и рас суждения Коха по поводу фашистской политики на Украине, и, наконец, его резолюцию, благодаря которой Валя становится отныне сотрудницей рейхскомиссариата. Неожиданные, но ценные результаты дала эта встреча. И Кузнецов не замедлил поделиться с Валей этой радостной мыслью.

— Ну и что? — ответила она с досадой. — «Сотрудница рейхскомиссариата»! Да ведь поймите же вы — такого случая больше не будет!

Голос ее дрогнул. Все, что было в ней наболевшего, выстраданного, вся ее тоска, весь ужас ожидания в приемной — все это сейчас обратилось в одно чувство: в горький и страстный упрек ему, Кузнецову.

Она выдернула руку и ушла. [223] Несостоявшееся покушение вызвало в штабе отряда целую бурю споров. Разговоры шли вокруг одного вопроса: была ли, в конце концов, у Кузнецова возможность убить Коха? То, что это было делом невероятной трудности, ни у кого не вызывало сомнений. В кабинете гаулейтера все было рассчитано на невозможность покушения. И овчарки и телохранители прошли, надо думать, немалую тренировку, прежде чем попали в этот кабинет. Был какой-то математически точный расчет в том, как были расставлены люди и собаки, как стоял стул, предназначенный для посетителя, — математически точный расчет, не допускавший никаких случайностей.

И все же какая-то доля возможности успеха могла быть. И нашлись товарищи, которые прямо ставили в упрек Николаю Ивановичу его благоразумие, осторожность, нежелание рисковать при незначительных шансах на удачу.

Разделяли эту точку зрения не только горячие головы вроде Вали (она сразу же после приема у Коха написала и отправила мне взволнованное письмо, в котором осуждала Кузнецова, называя его трусом), но и люди более зрелые и уравновешенные. Разумеется, никому не приходило в голову сомневаться в храбрости Николая Ивановича; речь шла не о храбрости, а о чем-то несравненно более высоком — о способности человека к самопожертвованию, к обдуманной, сознательной гибели во имя патриотического долга. Сотни тысяч, миллионы советских людей в час, когда Отечество оказалось в опасности, схватились с ненавистным врагом и в этой схватке явили миру невиданные образцы воинской доблести, презрения к смерти. Но одно дело — презирать смерть, идти на рискованную операцию без мысли о своей возможной гибели, другое дело — сознательно и добровольно пойти на смерть ради победы.

В ту пору мы еще не знали о подвиге Александра Матросова, закрывшего своей грудью амбразуру вражеского дзота, но на памяти были другие примеры высокого, беззаветного героизма советских воинов, и именно к ним как бы примеривали мы то, что должен был совершить Кузнецов. Он находился к тому же в исключительно сложных условиях требовавших [224] для совершения акта самопожертвования гораздо больших душевных сил, чем обычная боевая обстановка. В бою человек, идущий на подвиг, чувствует локоть товарища, слышит вдохновенное, захватывающее «ура», он охвачен тем общим воодушевлением, подобием азарта, что неизменно возникает в атаке. «На миру и смерть красна» — говорит русская пословица. Но за линией фронта, в оккупированном городе человек идет на подвиг один в стае врагов. Здесь ничто не стимулирует этот подвиг, кроме мыслей и чувств самого человека. Каков же должен быть строй этих мыслей и чувств, чтобы в этих условиях совершенно сознательно, преднамеренно, по заранее разработанному плану совершить акт возмездия — и не на площади, где тебя непременно поддержат, а в тиши кабинета, где во всех случаях ждет одно — мучительная смерть.

— Такой подвиг, — говорил Лукин, когда мы обсуждали письмо Вали и в связи с этим поведение Кузнецова, — требует особого рода героизма. Мы должны воспитывать в наших людях готовность пойти в любой момент на это святое дело.

— Именно святое, — поддержал Стехов. — Но не всякому это дано. В каждом из наших людей живет высокое чувство патриотизма, и вот это чувство, это сознание своего долга перед Родиной мы должны возвести в такую степень, чтобы любой из нас мог, не задумываясь, отдать, когда нужно, свою жизнь.

Готовность к самопожертвованию! Справедливы ли эти слова по отношению к Кузнецову? Да и не только к нему, а к сотням наших партизан, день за днем совершавших свой скромный подвиг?

Мне вспомнился случай из жизни отряда, когда мы имели возможность убедиться в том, что наши люди действительно способны на самопожертвование. Дело было перед отправкой группы Лукина на переговоры к Бульбе. Кто-то в отряде пустил слух, якобы мы собираемся послать небольшую группу автоматчиков с заданием напасть на многочисленный вражеский гарнизон, большинство которого составляют к тому же хорошо вооруженные эсэсовцы. Это задание расценивалось как посылка на верную гибель. [225]

Эту версию слышали от Саргсяна. Я был так озадачен, что тут же решил подвергнуть группу Лукина своеобразному испытанию. Лукин и Стехов поддержали меня в этом решении.

В тот же вечер в стороне от лагеря группа была собрана, и я обратился к бойцам:

— Товарищи, готовится серьезная и рискованная операция. Речь идет о таком деле, из которого едва ли кому придется выйти живым...

И повторил версию о «крупном гарнизоне», который якобы предстоит разгромить.

— Само собой разумеется, — продолжал я, — на такое дело мы можем посылать только в порядке добровольном. Пусть те, кто почему-либо не хочет идти в составе группы, откровенно заявят об этом.

Ни один человек из группы не воспользовался возможностью уклониться от рискованной операции. Наоборот, все как один высказали страстное желание пойти на это благородное дело.

Тогда в виде наказания за лишние разговоры Саргсян был отстранен от участия в походе. Никакие уговоры не помогли. Мы были непреклонны, хотя и видели, какой это для него удар, какое большое потрясение.

Напомнив товарищам об этом случае, я предложил организовать проверку — на этот раз всего личного состава отряда.

В тот же день было объявлено, что готовится целая серия весьма серьезных операций, требующих от их исполнителей неизбежного самопожертвования во имя Родины, что на выполнение заданий пойдут одиночки и что желающие принять в них участие могут записываться у замполита.

Спустя пять минут Валя Семенов, Базанов, Шмуйловский, Селескериди и многие другие товарищи уже обступили Стехова, настаивая, чтобы он записал их тут же, на месте. А Цессарский подошел ко мне недоумевая:

— Обязательно нужно записываться? По-моему, все и так ясно. Я, например, летел сюда добровольно, отсюда и вытекает, что в этом вашем списке я давно уже состою. Располагайте всеми нами так, как требуется для дела. [226]

Спустя час в списке числилось уже семьдесят человек.

— Способны ли вы выполнить задание, прежде чем погибнуть? — спрашивал я у них. — Хватит ли у вас воли думать не о гибели, а только о выполнении задания?

Все заверяли, что способны на это. Этот пример еще раз убедил меня в том, что готовность и воля к подвигу во имя Родины живут в каждом советском человеке, в каждом большевике, партийном и непартийном. Нужно ли нам специально готовить людей к самопожертвованию, когда в небольшом отряде на первый зов являются семьдесят патриотов, готовых в любой момент отдать самое дорогое — жизнь — за счастье своей Родины.

Эта проверка явилась деловым, практическим ответом на споры и рассуждения товарищей, обсуждавших письмо Вали Довгер.

К числу таких людей, людей особого склада, принадлежал и Николай Иванович Кузнецов. И я не сомневался, что не совершил он акта возмездия над Кохом потому лишь, что не хотел идти на бессмысленный риск. Я был уверен, что, если в его судьбе еще наступят минуты, когда нужно будет во имя победы жертвовать жизнью, — он сделает это не задумываясь.

Глава четвертая

Всякий, кто бывал в те годы в Ровно и проходил по Хмельной улице, мог приметить невзрачный, с облупившейся штукатуркой двухэтажный дом, на воротах которого чернела старая жестяная вывеска: «Фабрика валянок та щиток». Вероятно, теперь этот старый дом выглядит иначе, и только городские старожилы, хранящие в памяти историю каждого здания, помнят W черную жестяную вывеску, старые, скрипучие ворота да немца-солдата, стоявшего возле них. Те, кто жил по соседству с фабрикой, помнят этого часового, но, может быть, запомнился им и человек в коричневом, большой давности пиджаке, в желтых крагах, в темной кепке с большим козырьком, которую он имел обыкновение поминутно снимать, обнажая лысеющую [227] голову. Человека этого трудно было не приметить: он часто стоял у ворот, встречая или провожая грузовые машины; сам он приезжал на велосипеде. Солдат-часовой приветствовал его, вытянувшись всем телом и выбрасывая руку вперед. Человек в коричневом пиджаке отвечал небрежным взмахом руки, как если бы собирался хлопнуть часового по плечу.

Можно было заключить, что гитлеровское начальство весьма почтительно относится к этому человеку, иначе не стал бы солдат-часовой с таким рвением делать ему «хайль». И в самом деле, если бы кто мог видеть, как пожилой, подслеповатый офицер из виртшафтс-команды, придя на фабрику, долго и тщательно здоровался с ним за руку, называя его «пан директор» или просто по имени-отчеству — Терентий Федорович, если бы кто мог наблюдать эту сцену, как наблюдали ее служащие фабрики, — он сделал бы заключение, что человек в коричневом пиджаке и желтого цвета крагах пользуется доверием и даже симпатией господ завоевателей. Ибо что означало почтение подслеповатого интенданта, как не признак того, что и более высокое начальство весьма благосклонно относится к «пану директору».

Однажды служащие фабрики своими ушами слышали, как подслеповатый интендант, коверкая русские слова, но зато громко и торжественно заявил их шефу:

— Мне поручено передать вам благодарность за увеличение поставок для фронта. Германия не забудет ваших заслуг, господин Новак!

На что директор отвечал, скромно потупив глаза:

— Рад стараться, герр Ляйпсле, рад стараться.

Но едва ли кто-нибудь из посторонних мог предположить, что спустя полчаса, спустившись в кладовую, где он обычно дольше всего бывал, директор скажет двум молодым рабочим, занятым укладыванием валенок:

— Не жалейте, хлопцы, серной кислоты. Лейте — не скупитесь, есть еще. Для великой германской армии не жалко. Хай вся померзнет.

И кто мог знать, что солдаты далекого Восточного фронта (который, впрочем, к началу зимы стал близким), той самой бригады, что имела несчастье [228] получить продукцию ровенской фабрики, — что солдаты эти как раз к началу холода оказались разутыми, ибо валенки ровенской фабрики, как правило, после недельной носки разваливались.

Двое молодых рабочих, которым их директор столь необычным образом выразил свои верноподданнические чувства к великой Германии, занимались весьма своеобразной работой: обрызгивали валенки серной кислотой из специально приспособленной для этого пол-литровой бутылки. Все это производилось с отменной быстротой и автоматизмом, выработанным, очевидно, длительным опытом.

Директор покинул кладовую и прошел цехом к себе в кабинет. Здесь его ждал калькулятор, маленький, невзрачный человек, вечно прячущий ухмылку в углах своих тонких губ, — словно он что-то знает о людях, в чем они сами не признаются. С тем же загадочным выражением он взглянул и на директора, когда тот появился на пороге комнаты.

— Что тебе, Иван Иванович? — спросил директор.

— Ничего, Терентий Федорович, — отвечал калькулятор. — Любовался я на тебя сегодня, когда ты с шефом разговаривал.

— А что? Плохо?

— Да нет, прилично. Не надо было только глаза опускать.

— Боялся, Иван Иванович, — садясь к столу, развел руками директор. — Еще минута — и засмеюсь.

— Я и заметил.

— Ну, дело прошлое. Как у тебя? Скалькулировал? Показывай, что получилось.

Иван Иванович протянул папку с бумагами:

— Вот.

— Сколько? — спросил директор, не открывая папки.

— На каждой паре по шесть марок.

— Мало, Иван Иванович. Имей в виду — больше им взять неоткуда. А гроши нужны, сам понимаешь.

— Попробую натянуть еще.

— Попробуй, будь ласков, — сказал директор, проведя рукой по пачке и обращая к Ивану Ивановичу свои добрые и тоже чуть лукавые голубые глаза. — Пожалуйста! [229]

— Посмотрю, в чем еще можно навести экономию, — сказал тот.

— Вот-вот! — подхватил директор. — Строжайший режим экономии. Снижение себестоимости! Нам надо на каждой паре иметь десять — двенадцать марок чистого дохода. Тогда мы продержимся и людям сумеем помочь.

— Значит, с моторами пока ничего не делать?

— Наоборот! Никаких простоев. Фабрика должна работать на полную мощность! Перевыполнять план!

— Есть! — сказал Иван Иванович, немного наклоняя голову. — Ну а за качеством продукции — это уж ты проследи. Ты сейчас был на складе?

— Да. Там все в порядке. Сдадим первым сортом.

Проводив Ивана Ивановича, директор посидел немного у себя, потом встал и направился вдоль по коридору. Он миновал одну за другой три двери, спустился по лесенке вниз, в подвал. Там, повозившись с ключом, отпер железную дверь. За ней кирпичные ступени вели еще ниже. Спустившись, он открыл еще дверь и оказался в небольшом помещении, освещенном сильной лампой, висевшей под нижним сводом. В этом помещении шла напряженная работа — работа, не имеющая ничего общего с производством валенок. Стучали две пишущие машинки. Директор подошел к столику, поднял к глазам только что напечатанную страницу и стал читать, вполголоса выговаривая слова:

— «Началось массовое изгнание врага из Советской страны.

Что изменилось за эти три месяца? Откуда такие серьезные неуспехи немцев? Где причина этих неуспехов?

Изменилось соотношение сил на советско-германском фронте. Дело в том, что фашистская Германия все более и более истощается и становится слабее, а Советский Союз все более и более развертывает свои резервы и становится сильнее. Время работает против фашистской Германии».

— На каждой странице пиши, чьи это слова, — сказал Новак машинистке, молоденькой девушке с темными стрижеными волосами. [230]

На другой машинке, тыча в клавиши указательным пальцем, стучал мужчина лет тридцати, с шапкой русых волос, спадавших на широкий, квадратный лоб.

— И ты печатаешь, товарищ Поплавский? — обратился к нему Новак. — Сколько страниц у тебя занимает приказ?

— Четыре. Я пишу через два интервала.

— Так вот, на каждой из четырех страниц пиши сверху: Приказ Верховного Главнокомандующего от такого-то числа, номер такой-то. И в скобках — «продолжение» или «окончание». Как в газетах делается. Чтобы, если листы окажутся разрозненными, люди знали, откуда это, чьи это слова.

— Понятно, — ответил Поплавский, стараясь ударить пальцем по клавишу нужной буквы.

Новак просмотрел все, что было напечатано, исправил несколько бросившихся ему в глаза ошибок, попросил, чтобы товарищи внимательнее считывали с оригиналом напечатанные на машинках экземпляры приказа, и поднялся к себе.

Вечером предстояло важное совещание, и Новак готовился к нему. Надо было все удержать в голове. Он невольно тосковал по карандашу, которым мог бы в пятнадцать минут набросать все свои мысли. Но записывать ничего нельзя. В том, что он делал, требовалась хорошо организованная, строгая конспирация.

Это подполье было вторым в жизни Терентия Федоровича Новака. Семнадцати лет начал он свой путь революционера, борца против жестокого социального и национального гнета, которому подвергали польские паны его родной край — Западную Украину. Из рядового комсомольца Новак вырос в зрелого работника партийного подполья, члена Волынского обкома Коммунистической партии Западной Украины. В 1938 году он был арестован польской охранкой и приговорен к тридцати одному году тюрьмы. Приход Красной Армии дал ему избавление и счастье новой, свободной жизни. Он получил то, за что боролся сам, за что боролся его друг Иван Иванович Луць, боролись и терпели лишения в тюремных застенках лучшие сыны и дочери народа. [231]

Иван Иванович Луць, тот самый «калькулятор» фабрики, с которым Новак говорил о строгом режиме экономии, пробыл в заключении пять лет — половину того срока, к которому присудил его военный суд за коммунистическую деятельность в армии. Он и Новак сидели в одной тюрьме. В сентябрьский день тридцать девятого года заключенные разбили ворота тюрьмы. Новак был организатором выступления. Люди вышли в распахнутые ворота, вышли пошатываясь, вдыхая пьянящий воздух свободы и жмурясь от солнца.

Полтора года, прожитые при советском строе, были для Новака и Луця порой свершения надежд, радостным временем, когда на глазах сбывалось все то, о чем они мечтали в застенках панской охранки.

Каково же им было теперь увидеть на своей земле самых злейших врагов советского народа — немецких фашистов, увидеть их на той самой земле, что веками стонала под игом императорской Австрии, а затем панской Польши и только что стала свободной, только начала расцветать.

В июле сорок первого года Ровенский обком с согласия Центрального Комитета Коммунистической партии (большевиков) Украины направил Терентия Новака в тыл врага для подпольной борьбы.

Василий Андреевич Бегма, секретарь обкома, сказал ему, пожимая руку на прощание:

— Партия знает вас как старого подпольщика и хорошего организатора. Мы верим в ваши силы, товарищ Новак, в вашу стойкость, в вашу способность к самопожертвованию. Но партия посылает вас не на геройскую смерть, а на ответственную партийную работу. Конспирация нужна строжайшая, — „не вас этому учить. У себя в Гоще не показывайтесь. В Ровно вас не знают, там и сидите. Через некоторое время свяжитесь с подпольным обкомом, я дам о себе знать сам. Все ясно?

— Все ясно, — ответил Новак. Этот разговор происходил в Киеве.

Через несколько дней Новак перешел линию фронта.

Первым человеком, которого Новак встретил в Ровно и привлек к своей работе, был Иван Иванович [232] Луць. Им не пришлось «прощупывать» друг друга. В первую же минуту встречи Луць понял, что делает в Ровно при гитлеровцах Терентий Новак, а Новак понял, что делают или собираются делать Иван Луць и его жена Анастасия Кудеша. Анастасия была членом партии, тоже работала в старом подполье.

К концу сорок первого года у них была уже небольшая, но крепко сколоченная организация с ячейками в Гоще, где поселился знакомый Новаку комсомолец Иван Кутковец, в Синеве, где работала учительницей Оля Солимчук, в Грушвицах и Рясниках, где работали товарищи Кравчук и Кульбенко.

Ивана Кутковца Новак знал еще со старых времен: он был близко знаком с его семьей, когда Иван был подростком.

Это по его, Новака, рекомендации Иван был избран секретарем временного управления в Горецком районе. Он проработал здесь год, а затем уехал во Львов на учебу. Давней мечтой Кутковца было учиться на агронома, при Советской власти эта мечта его сбылась. Иван поступил на агрономический факультет.

В октябре 1941 года Новак встретил его в Ровно. Они не виделись полтора года.

Перед Новаком стоял высокий представительный мужчина, отлично одетый, с достоинством держащийся. Черные усики, которых у Ивана прежде не было, его осанка, костюм — все это было для Новака новостью. Новак вспомнил скромную трудовую семью почтового служащего Тихона Кутковца, мальчика Ваню, который хорошо играл на скрипке, что являлось особой гордостью родителей. Неужели перед ним тот самый Ваня?

— Здравствуй, — сказал Новак в ответ на приветствие Кутковца и оглядел его строгим, придирчивым взглядом.

Кутковец улыбнулся. На его щеках показались знакомые ямочки, темные брови поднялись вверх, а в черных больших глазах засверкали задорные огоньки.

— Как живешь? — спросил Новак.

— Как живу? — Лицо Кутковца стало серьезным. — Сидел в тюрьме. Вырвался. [233]

— Так. Ну и что же дальше?

Иван промолчал.

— Комсомолец? — спросил Новак.

— Комсомолец, — сказал Кутковец, серьезным и полным доверия взглядом отвечая Новаку.

И вдруг он заговорил взволнованно:

— Надо искать подполье, Терентий Федорович. Новак помолчал, достал папиросу, неторопливо закурил, взглянул еще раз в лицо Кутковца и спокойно сказал:

— Будем считать, что ты его нашел.

— Как? — вспыхнул Кутковец.

— Да вот так. Я коммунист, ты комсомолец, — прежним тоном продолжал Новак. — Вот и будем работать.

— Мы... Двое? — В глазах Кутковца отразилось разочарование. — А я думал, вы знаете организацию.

— Организация будет, — убежденно проговорил Новак. — Вот мы-то с тобой и будем вдвоем ее создавать.

Спустя два дня Кутковец с заданием Новака выехал на постоянное жительство в Гощу.

...Олю Солимчук Терентий Федорович Новак знал тоже с прежних времен. Они вместе выходили из тюремных ворот навстречу пришедшему с Востока солнцу. Оле было тогда двадцать лет, три года из них она отдала Коммунистическому союзу молодежи и его борьбе. Два года Оля сидела в тюрьме.

Уже через неделю после освобождения Оля стала студенткой педагогического училища. Тогда же, одновременно с ней — один в вечерней школе, другой в институте, — начали учиться Луць и Новак. Они радовались, что перед ними, не смевшими до прихода Красной Армии и мечтать об образовании, широко распахнулись двери школ и институтов.

В педагогическом училище местечка Острог, где училась Оля Солимчук, шли испытания, когда весть о войне вторглась в мирную жизнь, сразу же перевернув, нарушив все планы, отдалив все мечты. Первая в училище, увлекая за собой остальных, Оля подала заявление о добровольном вступлении в ряды Красной Армии. Враг приближался к Острогу. Началась эвакуация. В армию Олю не взяли. Ей, как и [234] всем остальным девушкам-студенткам, предложили эвакуироваться.

— Я не поеду! — заявила Оля. — Как вы можете мне это предлагать?

В то время Оле казалось зазорным эвакуироваться, вся ее горячая натура протестовала против этого.

— Хорошо, оставайся, — сказал наконец старик — директор училища, видя, что уговоры не помогают. — Но что ты будешь здесь делать? Бороться? Одна? Я тебе советую: поезжай с нами, поступишь в школу медсестер — обучишься и поедешь на фронт.

— Нет, я останусь! — упрямо твердила Оля, сама еще не зная, что она будет делать, оказавшись в тылу врага, как будет бороться. Она была убеждена в одном — она не имеет права уезжать.

Если бы кто-нибудь за неделю до этого сказал Оле, что ей придется бросить учебу, она бы не поверила. Ни за что, ни за какие блага она не покинула бы своего училища, с которым были связаны самые счастливые дни ее жизни.

Теперь она покидала местечко Острог, прощалась с друзьями, с родным училищем, не зная, вернется ли туда вновь, чтобы окончить учение. Только теперь, шагая по проселочной дороге, по которой уже прошли фашистские танки, она начала понимать, что произошло нечто страшное в ее жизни.

Ее разлучили со счастьем.

Началась мрачная жизнь в селе, где хозяйничали оккупанты. Аресты, расстрелы и грабежи мирных людей стали явлением обыденным.

Была арестована и Оля Солимчук. Кто-то из предателей сообщил гитлеровцам о прошлом подпольщицы. Олю и ее отца в числе тридцати жителей села поставили у старой каменной стены. Они стояли в ожидании расстрела. Многое успела передумать Оля за эти минуты, казавшиеся ей вечностью. Она укоряла себя за то, что отказалась эвакуироваться вместе с училищем. «И пользы никакой не принесла, и отец из-за меня гибнет, — думала она. — Сколько хлопот я доставляла ему еще при панской власти, а теперь из-за меня...» Из глаз девушки катились слезы и мешали ей в последний раз всмотреться в милое, родное лицо отца. Старик стоял, опустив голову, сурово [235] насупив брови, будто силясь припомнить что-то очень важное, от чего зависела их судьба. Седые волосы его шевелились от ветра. Оля прижала свою голову к плечу отца и, не выдержав, наклонилась к его руке и припала к ней губами.

— Не плачь, доченька, — прошептал отец. — Этих зверей слезами не проймешь.

Но их не расстреляли. Фашистский офицер, на рукаве у которого был вышит череп со скрещенными костями, грозя пистолетом, на ломаном русском языке объявил, что на этот раз он их милует, но, если население села и дальше будет сопротивляться отправке на работы в Германию, их расстреляют всех до единого.

— Кто-то из нас с тобой, доченька, счастлив, — сказал отец, когда они вернулись в хату. — Не было еще такого случая, чтобы они отпускали... А тебе-то надо скорей уйти отсюда, подальше куда-нибудь. Не будет тебе жизни здесь. Я старый человек, свое про жил, а у тебя все впереди. Ночь-то пришла не навсегда. Поживешь в новом месте, где никто не знает тебя, и дождешься, когда к нам снова вернется солнце...

Шел январь сорок второго года, когда Оля ушла в Ровно. Она поступила учительницей в школу, оказавшуюся еще не закрытой оккупантами. Но не для этой работы пришла она в город. Здесь, в Ровно, Оля рассчитывала найти подпольную большевистскую организацию.

Как трудно, однако, не имея ни единого адреса, никого знакомых, найти здесь своих — найти их в большом городе, где кишмя кишат фашисты, где люди идут по улицам, понурив голову и не поднимая глаз на встречных.

Прошел месяц, другой, но Оле не удалось ни с кем связаться. Временами она впадала в отчаяние. Что делать? Как жить дальше? Как бороться?

Однажды Оля шла по главной улице города. На противоположном тротуаре она вдруг заметила человека, который показался ей знакомым. Человек шел с портфелем и, видимо, чувствовал себя в городе своим. Оля остановилась. Она узнала — это Новак. Тот самый товарищ Новак, который в тридцать девятом году вместе с нею выходил из панской тюрьмы. [236]

Оля хотела броситься к нему, окликнуть, но ее остановила неожиданная мысль: «Почему он с портфелем? Почему он так свободно и независимо шагает по главной улице города, занятого оккупантами?»

Не зная, как ей поступить, ничего не решив, Оля пошла за ним следом. Так она шла до тех пор, пока Новак не перешел на ее сторону улицы. Тут она все же решилась было его окликнуть, но он свернул в переулок. Оля шла, стараясь не потерять его из виду. В переулке, на углу следующей улицы, Новак обернулся, с еле заметной улыбкой кивнул Оле и как ни в чем не бывало продолжал свой путь. Теперь Оля не сомневалась, что он ее узнал.

Когда они встретились, Новак, тогда еще нигде не работавший, расспросил Олю обо всем до мелочей, выслушал ее взволнованные слова о том, как ей хотелось сейчас же, немедленно начать борьбу, выспросил у нее все, ухитрившись при этом ничего не сообщить о себе. Прощаясь, он сказал ей адрес Луця.

Иван Иванович Луць, казалось, нисколько не удивился ее приходу. Он внимательно посмотрел на нее своими маленькими живыми глазами и, ни о чем не спрашивая, будто ему все уже известно, протянул руку.

— Ну, добре. Выходит, опять нам вместе работать. Только на этот раз давай не попадаться в лапы врагам. Согласна?

С этими словами он подвел Олю к высокой смуглолицей женщине с тяжелой косой вокруг головы, молча сидевшей за столом:

— Знакомься, Настка. Это Оля, Ольга, наш но вый помощник.

Так Оля Солимчук оказалась в числе пятерки подпольщиков.

Пробыла она в Ровно недолго. Товарищи направили ее с заданием в село Синев. Село это в панской Польше слыло «красным». Из Синева сидело в тюрьмах сорок два человека. Оле предстояло организовать здесь подпольную группу. В Синев она приехала учительницей. Это открыло ей возможность общения с людьми.

Тем временем ровенские товарищи испытали большую тревогу. Был схвачен Терентий Новак. Его арестовали [237] на улице и увезли в гестапо. При допросе Новак узнал, что арестован он по доносу украинского националиста, учившегося вместе с Новаком в институте и знавшего Новака как председателя студенческого профкома. Новаку предъявлялось обвинение в том, что он до войны, в 1939–1940 годах, агитировал против немцев.

Опыт старого подпольщика, знавшего, что такое следствие, подсказал Терентию Федоровичу, как ему правильно действовать в этом случае. Он признался, что действительно был председателем профкома, но как раз поэтому-то, уверял он гестаповцев, он и не мог агитировать против Германии.

— Ведь у нас был с вами пакт о ненападении! Как же я, общественный работник, мог позволить себе агитировать против Германии! Тем более что сам всегда хорошо к вам относился!

— А чем вы докажете свое лояльное отношение? — спросил его следователь-гестаповец.

— Чем? Хотя бы тем, что сейчас, живя в Ровно, не веду никакой антигерманской деятельности, а разве мало людей, которые такую деятельность ведут!

— Вы знаете кого-нибудь, кто участвует в подобной деятельности?

— Увы, никого.

— Откуда же вам известно, что она ведется?

— Из ваших газет. В них часто сообщается о репрессиях по отношению к большевистским диверсантам и другим врагам фюрера. Надо полагать, что поскольку есть репрессии, то, видимо, есть и подрывная работа. Ведь даром у вас людей не берут?

— Где вы работаете?

— Представьте себе, пока нигде не могу устроиться.

Следователь еще раз прочитал донос и, должно быть, не зная, как быть, приказал увести арестованного.

Новака увезли в тюрьму, где и держали его три месяца. Несколько раз допрос повторялся. Новак упорно уверял фашистов в своей «лояльности». В душе он больше всего боялся погибнуть теперь, когда организация только начинала создаваться, не успела еще развернуть работу, когда его участие и его опыт [238] подпольщика были бы так полезны. Он вспомнил слова секретаря обкома, которые тот сказал ему на прощание: «Партия посылает вас не на геройскую смерть, а на ответственную партийную работу». Значит, он должен выполнять партийное дело, а не умирать. На допросах Новак пункт за пунктом отводил от себя обвинения, опровергал показания предателя, пока наконец его не освободили за недостатком «материала».

Тогда Новак с еще большей энергией принялся за дела. Организация росла, разветвлялась. Появилась явка в селе Городок, у колхозника Ивана Чиберака; появлялись новые и новые подпольные группы в районах, расширялась и городская ячейка. Простые советские люди — рабочие, колхозники, служащие, бойцы и командиры Красной Армии, бежавшие из фашистского плена, — с радостью вступали в подпольные ячейки, получали задания, выполняли их, гордые сознанием того, что нашли свое место в великой борьба советского народа против немецких захватчиков.

На фабрике валенок Терентий Федорович оказался случайно. Если бы не приказ имперского комиссара Эриха Коха, по которому начали брать людей на принудительные работы, он, пожалуй, так и не стал бы подыскивать себе службу, предпочитая свободный образ жизни, позволявший ему распоряжаться своим временем так, как он хотел. Когда же возникла реальная угроза немецкой «мобилизации», пришлось срочно подумать о том, как получше устроиться самому и устроить товарищей. Дело это оказалось не таким уж сложным. В организации, которая продолжала непрерывно расти, появились люди, уже занимавшие у гитлеровцев довольно видные посты. Один из них, инженер Дзига, устроил Новака сначала техническим секретарем на кофейную фабрику, а вскоре е помощью того же Дзиги Терентий Федорович перешел на фабрику валенок, где занял директорский пост.

Вначале он тяготился своей службой. Во-первых, она отнимала у него дорогое время, а во-вторых, мало было приятного руководить предприятием, работающим на фашистов.

Кое-кто из старых знакомых перестал здороваться с Новаком на улице. От одной мысли, что его, Новака, [239] люди считают предателем, становилось нестерпимо больно, хотелось сжечь к чертям эту проклятую фабрику и бежать куда глаза глядят.

Наконец он не выдержал. Он сообщил Луцю о своем решении уйти в подполье.

— Зачем? — удивился Луць.

— Когда-нибудь надо же покончить с этой фабри кой! Хватит! И так говорят про меня: «Немецкий директор».

— Ну и пусть говорят! А ты и оставайся немецким директором!

— Оставаться?

— Конечно! В подполье уйти никогда не поздно! Новак задумался. До сих пор ему не приходило в голову, что эта служба может хоть как-нибудь пригодиться. Он смотрел на нее только как на помеху. «А что, если обратить ее на пользу делу?» — подумал Новак.

Вскоре Новак пришел к выводу, что Дзига оказал ему ценнейшую услугу, устроив на эту фабрику, где он, по существу, был хозяином и мог делать все, что хотел.

Он начал с того, что стал брать к себе на работу одного за другим членов организации. Так оказался на фабрике Иван Иванович Луць, ставший калькулятором и правой рукой директора; так поступили сюда рабочими, кладовщиками, шоферами и другие подпольщики — ни больше ни меньше как сорок пять человек!

При таком «штате» фабрика скоро переключилась с производства валенок для немецкой армии на другую, более целесообразную деятельность. Так, в самый разгар работы на фабрике вышли из строя электромоторы. Результатом явился продолжительный \ простой. Ремонт оборудования обошелся немцам в сорок тысяч марок. История с электромоторами повторилась. Фабрика снова простояла неделю... Установить причину аварии не удалось.

Но после вторичной аварии Новак и Луць пришли к выводу, что простои и саботаж не лучший способ борьбы. Зачем портить оборудование фабрики, навлекать на себя подозрения гитлеровцев, когда можно [240] портить продукцию! Дело это более полезное и безопасное.

И вот фабрика начала отличаться перевыполнением планов, образцовым техническим состоянием цехов, — словом, стала «передовым» предприятием, вызывая одобрение «хозяев». Герр Ляйпсле потирал руки от удовольствия, глядя на работу пана Новака, и пан Новак, не успокаиваясь на достигнутом, продолжал расширять и совершенствовать свое производство, не забывая, конечно, о кладовой, где двое неутомимых хлопцев день за днем подвергали своей «обработке» как плановую, так и сверхплановую продукцию фабрики валенок.

Он был рачительным хозяином, Терентий Новак. Он заботился о фабрике так, словно она принадлежала лично ему. Кто заставлял его превращать фабричный двор в фруктовый сад? На удивление всем, он посадил здесь сорок яблонь!

— Зачем мы это делаем? — недоумевали подпольщики. — Не слишком ли много усердия?

Они относились к этой затее явно неодобрительно. Господин Ляйпсле, наоборот, был в восторге. Мог ли он думать, что вечером, наедине с друзьями, директор фабрики валенок скажет с улыбкой:

— А я не для фашистов стараюсь. Они могут думать, что хотят. Наши яблони дадут плоды через четыре-пять лет. Фашистов тогда и след простынет, а яблони останутся и будут плодоносить для нас!..

Не менее старательно трудился на своем скромном посту и калькулятор Иван Иванович Луць. Он скоро отыскал свой собственный способ вести подсчеты, что не замедлило отразиться на финансовых делах подпольной организации. Каждая пара валенок обходилась гитлеровцам в полтора раза дороже своей фактической стоимости.

...Вечером в тот самый день, когда господин Ляйпсле сообщил директору фабрики об одобрении начальства, в квартире Луця состоялось очередное совещание подпольного центра.

На совещание собралась только часть товарищей — те, кто был знаком друг с другом; остальные подпольщики знали либо Новака, либо Луця, либо только начальника того отдела, кому непосредственно [241] были подчинены. Приехала из Синева Оля Солимчук, пришла Маруся Жарская — начальник хозяйственного отдела организации, явился инженер Поплавский, из Гощи прибыл «агроном» Иван Кутковец. Собравшиеся расселись за столом, на котором заботливая Настка собрала все свои припасы, присовокупив к ним и пустые бутылки из-под шнапса. Бутылки эти появлялись на столе каждый раз при подобных случаях и служили для «декорации», как говорил столяр Федор Шкурко, непременный участник всех совещаний.

На этот раз Шкурко делал сообщение о работе отдела разведки.

— Отдел разведки, — докладывал он, — свое дело выполняет, товарищи. Сведения у нас есть всякие, было бы только куда использовать. Есть у нас материалы и по железной дороге, и по аэродромам, и кое-что еще. Чтобы дело развернуть еще шире, мне что нужно? Печати нужны, бланки нужны. Об этом надо всем подумать: как мы это дело организуем?..

— Все? — спросил Новак.

— Все, — ответил Шкурко. — Думаю, подробно объяснять не надо.

Он был скуп на слова — то ли от природы, то ли после жестоких мучений, которым подвергся в лагере для военнопленных и которые до сих пор давали о себе знать. При взгляде на него трудно было поверить, что этому человеку едва исполнилось тридцать лет. Тяжелый недуг, которым страдал Шкурко после лагеря, отражался на его худом, неестественно бледном лице.

Член партии, по профессии столяр, один из тех умельцев, которых много у нас в народе и которых народ называет мастерами на все руки, он был и тут, в подполье, на месте; неистощимая изобретательность, природный талант организатора делали его незаменимым человеком.

— Можно мне сказать? — спросил Кутковец, и лицо его покрылось краской.

— Пожалуйста, Ваня! — повернулся к нему Новак.

— Мы со своими хлопцами попробуем достать бланки. [242]

— Как у них, в Гоще, поставлена разведка? — кивнув в сторону Кутковца, спросил Новак Шкурко.

— Налаживают, — ответил тот. — Ваша сестрица, — он обратился к Кутковцу, — принесла мне давеча последний материал о шоссе Ровно — Киев. Материал хороший, пусть продолжает дальше.

— Есть, — сказал Кутковец.

— Кто у вас этим делом занимается? — спросила Настка. — Все тот же сторож при кладбище?

— Он, — ответил Кутковец. — Живет у самого шоссе, окна выходят прямо туда...

Но Настку интересовало другое:

— Этот ваш сторож может спрятать кое-какие документы?

— Похоронить? — ухмыльнулся Луць.

— Спрятать так, чтобы потом можно было из влечь, — не удостоив ответом мужа, продолжала Настка. — Вроде архива.

— Я думаю, можно. Вернусь вот и поговорю об этом с Самойловым, — обещал Кутковец.

— А он, Самойлов этот, надежный человек? — спросила Настка.

— Николай Иванович? Он себя показал с очень хорошей стороны. И потом, должность у него подходящая. Кто может в чем-либо заподозрить сторожа при кладбище? И сторожка у него окнами на Ровенское шоссе.

— Ну, добре, Самойлова мы знаем, ему можешь доверить, — глядя куда-то поверх тяжелой косы Настки, сказал Новак. — Иван Иванович, докладывай, как дела на сахарном заводе?

— Да всем известно об этом, Терентий Федорович, — протянул Луць.

— Мы ничего не знаем, — поддерживая Новака, сказал Кутковец.

Луць посмотрел на Кутковца, затем перевел глаза на Олю Солимчук, словно желал удостовериться в том, действительно ли они не знают о работе на сахарном заводе, и, как бы решив, что уже все равно, сказал:

— Шпановский сахарный завод все знают? Ну вот. Сегодня взорвали там котел. Говорят, перегрелся. [243] Дело очень простое. В котле было восемь тонн сахарного сиропа.

— Молодцы! — воскликнула Оля. — Восемь тонн! Кто же это у них?

— Фашисты это почуют. Организации надо почаще давать о себе знать, — вслед за Олей заметил Кутковец.

— Диверсии готовить надо. Надо подобрать группу товарищей, обучить их.

— Это мы и стараемся делать, — снова взял слово Луць. — Если мне разрешат, я скажу коротко о наших планах.

— Говори, Иван Иванович! — разрешил Новак. — Я тоже думаю, что на эту сторону работы организации время нам обратить внимание. Из организационного периода мы вышли, пора шире развертываться.

Луць сообщил о готовящихся его отделом двух новых диверсиях. Одна из них, придуманная им самим, очень заинтересовала товарищей. Луць наметил отправку почтовых посылок в адрес гитлеровцев, находящихся в Германии. В посылку можно уложить что угодно, но одна вещь должна быть там обязательно: эта вещь — мина с часовым механизмом.

— Жаль, что таких мин у нас всего две штуки, — заключил он.

— Для начала две и пошлем, — предложил Новак, — Так сказать, в виде опыта.

— Это хорошо ты придумал, Иван Иванович, — одобрил Кутковец. — Я предлагаю первую посылку послать нашему гощанскому крайсландсвирту господину Кригеру.

— Так она же не дойдет до него, — сказала Оля, с улыбкой взглянув на Кутковца, — взорвется где-нибудь в дороге.

— Это жаль, — искренне пожалел Кутковец. — Наш Кригер для такого подарка адресат самый под ходящий. Вы, Иван Иванович, на всякий случай возьмите его адресок на заметку. Если вдруг в дороге не взорвется, пускай в Гощу придет на его имя!

— Лучше уж пусть в вагоне взорвется. Или на, складе. На это мы и рассчитываем, — пояснил Луць.

И все же Кутковец заставил Луця записать адрес гощанского крайсландсвирта. [244] После совещания, когда в квартире остались только Новак, Луць и Настка, Новак потушил свет и сказал:

— Вое это хорошо, друзья мои. Разведкой мы занимаемся, Самойлов сидит у своего окошка и отмечает на бумажке, куда и откуда сколько прошло машин, узнаем и другие интересные новости, но как мы все это сможем использовать, куда эти цифры передадим?

Луць и Настка тоже думали об этом, и думали давно. Не первый раз говорили они об этом и с Новаком. Найти какой-нибудь партизанский отряд, хотя бы небольшой, но имеющий связь с Москвой, — это было и оставалось задачей организации, и, пожалуй, самой насущной из всех ее задач.

— Плохо у нас и с подрывными средствами, — посетовал Луць. — Мы заполучили три мины с часовыми механизмами. Одну использовал Федоткевич для диверсии на сахарном заводе, остальные две... Взрывчатки тоже мало...

— И литературы не получаем, — перебила мужа Настка. — И приемник один на всю организацию!..

— Ладно, — сказал Новак. — Будет нам с вами хныкать. Услышим что-нибудь из леса — пошлем людей на связь. — Он поднялся уходить. — А что до де нег, то тут наша с тобой задача, Иван Иванович.

— Снижение себестоимости? — спросил Луць, уже не пряча улыбки.

— Вот, вот. Строгий режим экономии, — заключил Новак.

В эту минуту он снова был похож на того самого директора фабрики валенок пана Новака, которого не далее как сегодня столь дружески приветствовал господин Ляйпсле из виртшафтскоманды.

Глава пятая

Иван Кутковец работал в Гоще в качестве агронома. Никогда он раньше агрономом не был. До войны Он только учился на первом курсе агрономического факультета.

Кутковец разъезжает на велосипеде по селам, следит, чтобы вовремя был убран хлеб, дает советы и [245] уже перестал удивляться своему новому званию «пан агроном», которым его кличут в селах и которое сперва, с непривычки, резало слух. Теперь он уже привык и, пожалуй, не променял бы должность агронома при гощанском крайсландсвирте ни на какие другие должности.

В самом деле, это была самая удобная работа, какую можно было придумать. И как только пришла ему в голову такая счастливая мысль! Впрочем, что же тут удивительного? Иван всегда был парнем смекалистым, и, когда после встречи с Новаком еще в октябре сорок первого стало ясно, что ему, Ивану, придется осесть в Гоще, он быстро сообразил, что первый курс в студенческом билете легко переделать на пятый. С исправленным документом он и прибыл в Гощу.

Закрепить свое положение Кутковцу помогло одно неожиданное обстоятельство. Застав во главе так называемой районной управы в Гоще матерого националиста, старого контрреволюционера Павлюка, Кутковец нашел простой способ с ним поладить. В июле в Ровно, сразу же после оккупации города немцами, бандеровцы, явившиеся вместе с ними, засадили Кутковца в тюрьму. Оказалось, кто-то из них знал, что он комсомолец. В октябре Кутковцу удалось выбраться из тюрьмы. Теперь, познакомившись с Павлюком, Кутковец перечислил ему одного за другим бандеровских заправил, о которых узнал, сидя в тюрьме — Перечислил и заявил, что прибыл в Гощу по их поручению. Павлюк на всякий случай предложил ему описать по внешности каждого из них. За этим, разумеется, дело не стало: память у Кутковца хорошая.

Так он стал агрономом в Гоще.

Почему именно в Гоще? А потому, что это родина Новака, Оли Солимчук, Карпа Белоуса и других старых подпольщиков, у которых остались здесь родственники и товарищи — надежные люди. Ну и потому, конечно, что Кутковца не знала здесь ни одна душа.

К началу сорок второго года он наладил прочные связи. Была у него связь с Филиппом Далюком, с Белоусом, с Олей Солимчук, с родными Новака. Брат Новака Иван и сестра Устя первыми стали помогать Цутковцу. [246]

Вскоре у него появился и другой весьма влиятельный «помощник» и покровитель — в лице господина Эриха Кригера, нового крайсландсвирта местечка Гоща. Герр Кригер сразу оценил таланты Кутковца, в особенности же знание немецкого языка, пусть не очень хорошее, но вполне достаточное для районного агронома. Иван Кутковец стал главным агрономом Гощанского района и заодно личным переводчиком самого господина Кригера.

Неизвестно, что сказал бы по этому поводу старый Тихон Кутковец, как отнесся бы он к этой стремительной карьере сына под покровительством крайсландсвирта, если бы Иван заранее не предупредил

В отца, равно как и мать и обеих сестер, для чего он приехал в Гощу. Он не услышал от родных ни слова о том, что это опасно, что это может плохо кончиться для всей семьи... Нет, Тихон Кутковец, человек, всегда смотревший с надеждой на Восток, депутат Народного собрания Западной Украины 1939 года, сам благословил сына на подвиг.

Оказавшись районным агрономом, Иван стал подумывать о том, как подобрать себе подходящий штат. Ему долго не везло. Повезло лишь тогда, когда, забыв на время о штате, он занялся подбором людей для организации из бывших военнопленных, бежавших из лагерей. Тогда-то появились у него младший лейтенант Василий Савченко, лейтенант-танкист Дмитрий Колесов. Они и стали участковыми агрономами.

А Кутковец продолжал ездить по деревням, присматриваться к людям в самой Гоще... И правильно сказано в песне, что тот, кто упорно ищет, всегда найдет! В данном случае это особенно правильно. Ибо чем еще объяснить, что в оккупированном местечке, на виду у немцев и полицаев, в толпе, среди которой наверняка были провокаторы, безошибочно нашли один другого, нашли по глазам Иван Кутковец и Владимир Соловьев.

До войны Соловьев учился в аспирантуре нефтяного института в Москве. Начало войны застало его на Военно-Грузинской дороге. Он направлялся с группой студентов на учебную практику. А двадцать четвертого июня Соловьев уже ехал на фронт офицером [247] артиллерийского полка, предварительно отправив в Москву находившуюся с ним на Кавказе группу студентов.

В 1941 году Соловьев участвовал в тяжелых боях за Киев, попал в плен. Вместе с другими военнопленными фашисты пригнали его в Ровно, в концлагерь.

Это был один из многочисленных лагерей смерти. Расположенный на окраине города, он был обнесен несколькими рядами колючей проволоки и усиленно охранялся. Помещением для военнопленных служил холодный гараж. Здесь, прямо на цементном полу, вплотную друг к другу лежали обессиленные люди. Но гараж не вмещал всех, кого пригнали в лагерь. Больше половины находилось на дворе, под мокрым снегом, на пронизывающем до костей ветру. Кормили военнопленных жомом — отходами сахарной свеклы. Ежесуточно в лагере погибало до двухсот человек. Их хоронила так называемая бригада могильщиков, состоявшая из самих же пленных. Бригада эта вначале охранялась эсэсовцами, а затем фашисты назначили старшего из самой бригады, пришили ему на рукав белую повязку и поручили следить за остальными.

Пленные из бригады как-то рассказали Соловьеву о стороже русского кладбища, спасшем якобы уже многих из лагеря. Николай Иванович Самойлов — так звали сторожа — помогал пленным бежать, а затем пристраивал их в селах, где у него были свои люди.

Могильщики по просьбе Соловьева вывезли его из лагеря на повозке вместе с трупами и доставили к Самойлову.

Тот послал его в село Мятин, где уже скрывался один из военнопленных, тоже бежавший из лагеря.

Добравшись в село, Соловьев нашел этого товарища и узнал от него, что крестьяне к пленным относятся как к родным людям и что староста села может выдать ему временный документ, разрешающий проживание и передвижение в пределах Гощанского района. Староста выписал Соловьеву документ, и он отправился в путь.

Он ходил из села в село, связывался с военнопленными, знакомился с крестьянами. Этот большелобый человек в выгоревшей гимнастерке вскоре стал известен [248] во многих деревнях. В село Колесники, где он наконец поселился, стали наведываться военнопленные и крестьяне со всей округи. Приходили поделиться своими горестями, посоветоваться, узнать новости. С новостями на селе дело было трудное, но Соловьев, читая газету, которую распространяли украинские националисты, умел прочесть между строк, что его интересовало, и передавал это людям.

Он стал довольно заметным человеком и обратил на себя внимание Кутковца.

Гитлеровцы ввели правило, согласно которому все недавно появившиеся в селах так называемые «восточники» должны были каждый месяц отмечаться в ортскомендатуре по месту жительства. Это была своего рода проверка. Таким путем гитлеровцы выясняли, что «восточники» живут на месте, никуда не сбежали. По обыкновению около Соловьева собиралась группа людей. Кутковец сообразил, что раз к этому большелобому парню льнут «восточники», то происходит это неспроста. Выбрав удобный момент, когда Соловьев был один, Кутковец подъехал к нему на велосипеде и, внезапно остановив машину, сказал:

— Здравствуйте! Вы из какого села?

— Я не здешний, я с восточной стороны, — ответил Соловьев, недоумевая.

— Где вы работаете?

— У крестьянина.

— На кулака, значит, батрачите? А какое у вас образование?

— Высшее, — как-то невольно вырвалось у Соловьева.

— Так зачем же вам копаться в навозе? — невозмутимо сказал Кутковец. — Я могу вас устроить на хорошую работу.

— Очень вам благодарен. Я не знаю, чем обязан такому вниманию...

Если бы Кутковец мог ответить на этот вопрос откровенно, он рассказал бы, что накануне Нов а к поручил ему подыскать для ровенской организации надежного человека, который мог бы работать среди военнопленных. Именно такого Кутковец и почувствовал в Соловьеве. [250]

— Я могу устроить вас агрономом, — предложил он.

— Но я по специальности геолог, — сказал Соловьев.

— Это не важно. Вы человек грамотный, а теперь не до агрономии. Мы дадим вам хорошие документы, в Германию вас не увезут. Одним словом, жалеть не будете, ну и меня выручите. У меня не хватает специалистов. Если вы поможете мне их подыскать, я их оформлю.

Соловьев подумал и согласился.

Кутковец устроил его на участке в селе Симонове, где находилось много военнопленных. Два-три раза в неделю Кутковец стал приезжать туда сам. Он пристально наблюдал за тем, как работает новый «агроном».

Так прошло около месяца. Они присматривались друг к другу, не решаясь заговорить начистоту.

Наконец Соловьев проговорился, что в Красной Армии он был офицером, вслед за этим признался, что он коммунист, и тогда только был отвезен на «смотрины» к директору фабрики валенок.

Новак долго и подробно расспрашивал Соловьева, касаясь самых, казалось, незначительных сторон его жизни. Между прочим, он осведомился и о том, в каких городах Советского Союза Соловьеву приходилось бывать.

— Вы геолог, а известно, что геолога, как волка, ноги кормят, — сказал Терентий Федорович. — На Дальнем Востоке бывали?

— Жил семь лет, — ответил Соловьев.

— На Урале?

— Бывал.

— В Средней Азии?

— Тоже.

— Это хорошо, что вы поколесили по советской земле. Про Кавказ, про Центральную Россию я уже не спрашиваю.

— Приходилось и там работать, — сказал Соловьев, все еще не понимая, какое это может иметь значение.

Как бы в ответ на мысли Соловьева Новак сказал:

— Это ваше большее преимущество как подпольного [251] работника. Среди военнопленных вы нет-нет да встретите «земляка», и это поможет вам быстрее найти общий язык. На чужбине земляки быстро сходятся. В нашем деле самое трудное — подбирать людей. Всегда есть опасность напороться на предателя. Приходится быть осторожным, а из-за этого и происходят такие вещи, как у вас с Кутковцем: целый месяц не могли договориться!..

Новак хотел еще что-то добавить, но тут его вызвали из кабинета. Слышно было, как он поднялся вверх по лестнице, как долго о чем-то громко говорил. Вернувшись, он продолжал свою мысль так, как если бы его не прерывали. По-видимому, вое то время, что он отсутствовал, он продолжал думать о своей беседе с Соловьевым.

— Это правильно. Нельзя открываться людям при первом знакомстве. Нужна проверка, и самая тщательная. В Гоще организацию надо укреплять. Делать это следует быстро, но осторожно. Принцип: выбрать двух-трех преданных человек и иметь дело только с ними, а они каждый пусть подбирает людей себе. Члены группы должны знать только своего руководителя. Есть еще вопросы?

— Я полагаю, что руководителем гощанской организации надо назначить товарища Соловьева, — сказал Кутковец, поднимаясь.

— Над этим мы подумаем, а пока прошу продолжать работу.

Через несколько дней подпольный центр утвердил Соловьева руководителем в Гоще, а заместителем его — Кутковца. Кутковец настоял на этом решении потому, что сам он по служебному положению не имел возможности надолго отлучаться от своего крайсландсвирта.

Первыми членами организации в Гоще стали сестры Ивана Кутковца — Анна и Екатерина. Вскоре к ним присоединились Василий Марыщенко и Казимир Горский, работавшие на Бабинеком сахарном заводе — один агрономом, другой механиком, затем пришли ветеринарный врач Куцын, счетовод «районной управы» Раиса Столяр. Организация росла, разветвлялась, пустила корни в села, в крестьянские массы и в среду «восточников». [252]

Работа началась с листовок. Чаще всего текст набрасывал Соловьев, потом они с Кутковцем обсуждали его и размножали. К переписке привлекались другие члены группы. Листовки обращались к бежавшим из плена бойцам Красной Армии, указывая, что их долг — уходить в леса, искать партизанские отряды и примыкать к ним; обращались к населению с призывом не сдавать захватчикам продукты, оказывать сопротивление; разъяснялось в листовках и то, кто такие украинские националисты, кто им платит за их предательство.

Значение листовок было не только в том, что они рассказывали народу большую правду. Самый факт их выпуска наглядно, с непередаваемой убедительностью показывал измученным и исстрадавшимся под гнетом оккупантов людям то, что, несмотря на временный уход Красной Армии, с Западной Украины не ушла Советская власть, что она есть, она живет и проявляется в делах подпольной организации советских патриотов.

И советские люди стали упорнее искать эту организацию. Организация росла.

Как-то в первых числах января Иван Кутковец навестил своего отца в городе Корец, где тот работал на почте. Иван сказал, что он пробудет дома с неделю. Причиной приезда явилось, между прочим, и то, что с некоторых пор Кутковца очень заинтересовала почтовая работа. «Если вскрыть письмо, — думал он, — вписать туда несколько слов и потом отправить адресату, это будет очень действенный и очень верный способ донести к людям правдивые слова». Кутковец открыл этот свой план отцу.

— Что ты! Бог с тобой! — взмолился старик, вы слушав предложение сына. — Как мы можем вскрывать чужие письма? Кто тебя надоумил?

— Отец, — почтительно, но твердо настаивал Иван, — ничего зазорного в этом нет. Письма идут из Германии, с каторги. Их читают целыми селами. Представь только, если будет хоть по одной строчке приписано в каждом письме, какое это произведет действие на народ. Надо не боясь открывать людям глаза.

— Нет! — отрезал старик. — Не могу! [253]

— Боишься, значит, — со вздохом констатировал Иван.

Старик вспылил, что с ним редко случалось. Он наговорил сыну самых обидных слов, не давая себя перебить.

Кутковец понял причину отказа. Прослужив всю жизнь на почте, старик усвоил известные правила и обязанности человека, которому доверяются тысячи чужих тайн, он боялся нарушить почтовую неприкосновенность. Он, благословивший сына на опасную борьбу с врагами, готовый сам лечь костьми за жизнь и счастье своей Родины, теперь отступал перед формальностью, перед традицией, которую привык считать священной.

С большим трудом Ивану все же удалось добиться своего. На глазах у отца он распечатал письмо и вписал в него несколько строчек своих, а заодно восстановил и то, что было зачеркнуто немецкой военной цензурой. О смысле зачеркнутых строк догадаться было нетрудно.

Второе письмо они обрабатывали уже вместе.

Так стали появляться эти разящие письма. Старик теперь смело вписывал то, что было у него на сердце. Так он работал изо дня в день, но ворчать не переставал: не мог забыть о «почтовой неприкосновенности».

На отлете от Гощи, близ асфальтового шоссе Ровно — Киев, находилась ветеринарная больница. Здесь, в просторном особняке, жил, почти никуда не отлучаясь, районный ветеринарный врач Матвей Павлович Куцын. Человек он был уже пожилой, с солидным брюшком, туго обтянутым жилеткой. Он принадлежал к типу тех людей, при первом взгляде на которых можно догадаться об их профессии. Нельзя было и представить того, что этот человек, с лица которого, кажется, никогда не сходила добродушная улыбка, мог отважиться на грозное дело подпольной борьбы. А Матвей Павлович Куцын был одним из первых и самых активных членов гощанскои группы.

Он сам предложил план уничтожения скота в немецких животноводческих хозяйствах и сам же в широких [254] размерах осуществлял его. Докладывая о результатах, он смотрел на Соловьева и Кутковца такими добрыми, смеющимися глазами, как будто говорил не о серьезной и тяжелой операции, а о чем-то легком и весело, не имеющем отношения к диверсии. Он выполнил задуманный план, но, рассказывая об этом, не открыл, чего стоила ему каждая отравленная лошадь. Он страстно любил животных, охране которых посвятил свою жизнь, и лишь ненависть к врагу смогла побудить его нарушить то, что он считал святым долгом врача.

Начали работу Василий Марыщенко и Казимир Горский. Они поставили задачей помешать оккупантам вырастить урожай сахарной свеклы. Фольварки и экономии немецких помещиков, захвативших земли на Украине, готовились к посевной. Семена перед посадкой предварительно просушивались на сахарном заводе, где работали Марыщенко и Горский. Там они сумели по-своему организовать это дело. Сушили семена свеклы до тех пор, пока они не перегревались, становились негодными.

Оккупанты провели «посевную», не подозревая о том, какие она даст результаты.

Агрономы ездили по селам, выполняя свои обязанности с такой педантичной точностью, что крайсландсвирту решительно не к чему было придраться. Шеф был доволен. Не менее его удовлетворен был работой своих помощников и районный агроном Кутковец. Он аккуратно подшивал в пачку многочисленные акты на вымокшие и выгоревшие участки земли, так что Кригеру оставалось только «подмахнуть» резолюцию об освобождении владельцев этих участков от поставок.

Агрономы оказались популярными и уважаемыми людьми в районе. Крестьяне часто видели их у себя в селах, сами ходили к ним за различными советами по самым неожиданным делам.

Однажды пришел к Кутковцу старый крестьянин Прищепа из села Чудница.

— Как быть, агроном? Бандеровцы житья не дают. Велел станичный отвезти его к невесте в Липки, а я не отвез.

— Что ж так? — поинтересовался Кутковец. [255]

— Хай его бис на дрожках возит, а я ему не слуга.

— Что ж он вам на это сказал? — усмехнулся Кутковец.

— Та что сказал — присудил, гадюка, двадцать пять шомполов. А я сбежал. Неделю сидел в хате у кума, а как вернулся, слышу — мне уже сто сорок пять шомполов следует. Говорит: «Это за то, что сбежал». И еще провинность вспомнил, кровопийца: сухарей когда-то моя баба не насушила ему.

— Сухарей? — удивился Кутковец. — Запасы, что ли, он делает? Удирать, наверно, собрался.

— Та я уж не знаю, — простодушно ответил старик, — удирать чи що... — Помолчал и добавил со вздохом: — Дай совет, агроном! Знаем тебя как своего человека, а то б и не пришел. Скажи, ради господа бога, что делать?

— Ну а сам как считаешь?

— Мы дома рассудили своей семьей и так считаем: сам я один сто сорок пять не выдержу, а если эти шомполы разделить на семью, то на каждого не много придется. Семья у меня большая. Три хлопца, дочка взрослая, зять...

— Как же это вам в голову взбрело! — возмутился Кутковец. — Пороть всю семью...

— То не мне, — сказал старик. — Сыны так думают.

— А ты скажи своим сынам: если они люди, то пусть не дают ни тебя, ни себя в обиду! Понял? Не можете сопротивляться — так ступай опять до кума и там у него сиди, пока не забудет про тебя негодяй станичный. Что хочешь делай, но в руки ему не давайся! И сынам передай: агроном, мол, так советует.

— Добре, — согласился Прищепа. — Спасибо тебе, агроном, за совет. Так и передам.

Через несколько дней Кутковец приехал в Чудницу. Старика Прищепы там уже не было. Разыскав станичного, человека лет под сорок, из кулаков, Кутковец поговорил с ним с полчаса, вспомнил общих знакомых из бандеровского «начальства» и наконец, запросто хлопнув станичного по плечу, — он с этой публикой не церемонился, — попросил за Прищепу. Станичный пообещал, что из уважения к «пану агроному» [256] перестанет преследовать старика. Это было пока всё, что мог сделать для Прищепы Кутковец.

Конечно, ни он, ни Соловьев, ни другие подпольщики, оказывая помощь крестьянам, не открывались никому из них. Про агрономов в деревне шла слава, что они хорошие люди, всегда идут крестьянам навстречу и, видимо, фашистов не любят, хотя и работают у них.

Впрочем, вскоре люди начали кое о чем догадываться. Произошло это после того, как Кутковец, приехав в село с крайсландсвиртом Кригером, стал переводить его речь, обращенную к крестьянам.

Перевод стоило послушать:

— Палач Эрих Кох заявил, что вытянет из Украины последнее, чтобы обеспечить фашистских солдат и их семьи, — переводил Кутковец. — Для этого и приехал к вам сюда герр крайсландсвирт Кригер. Он хочет, чтобы вы сдавали ему сало, яйца, масло. Они нужны для спасения подыхающей империи Гитлера. Но сало, яйца и масло лучше есть самим...

Кригеру решительно не к чему было придраться. Все знакомые ему слова стояли на месте: «крайсландсвирт», «гебитскомиссар», «герр Кригер», «герр Кох», «Адольф Гитлер», «нойес Эуропа». Если бы Кригер понимал по-украински или по-русски, он услышал бы отборную ругань по адресу этих имен, с торжественным пафосом и внушительной жестикуляцией передаваемую его личным переводчиком. Кригеру нравилась манера, с какой говорил Кутковец. Он сидел, удовлетворенно кивая головой всякий раз, когда переводчик упоминал его имя или называл Гитлера. А Кутковец, чувствуя себя хозяином положения, честил почем зря, не стесняясь в выражениях, и новую Европу, и Кригера, и наместника Украины, и самого Гитлера. В заключение он заявил крестьянам, чтобы те поступили «як сами знають».

Иногда слушатели не выдерживали, слышался смех. Переводчик этого не терпел. Он сердился, требовал внимания и, успокоив слушателей, продолжал «перевод».

Людей Кутковец знал хорошо и знал, где можно допустить «вольный перевод». Попутно он давал и «агрономические советы» крестьянам. Сводились они [257] опять-таки к тому, чтобы не сдавать продуктов оккупантам, — указывал на возможность получения «акта на выгоревший участок». Кутковец и агрономы — его помощники — в разговорах с крестьянами рекомендовали задерживать молотьбу, держать хлеб в снопах, чтобы оккупанты не могли его вывезти. Агрономы, рассказывая об ужасах фашистской каторги, призывали крестьян всеми силами саботировать немецкую «мобилизацию». В беседах с агрономами крестьяне узнавали правду о событиях на фронте, о битве на Волге. Публично, при Кригере, говорить об этом Кутковец не рисковал.

Все было бы хорошо, если бы ко всему Кутковец обладал еще и оружием. Рано или поздно оно могло пригодиться.

Он долго ломал голову над тем, как достать пистолет. Просить у Новака не хотелось — ровенские товарищи сами с трудом добывали оружие. Обезоружить какого-нибудь гитлеровца? Но этого тоже голыми руками не сделаешь. Наконец случай пришел Кутковцу на помощь.

Как-то он был в гостях у шефа. Кригер человек умеренный, он не расточал своих доходов на кутежи, а находил им более удачное применение: менял продукты на барахло (специальный денщик ездил по этим делам в Ровно) и отсылал своей Эльзе бесчисленные посылки, содержимое которых со временем должно было составить кругленький капитал. Но на этот раз Кригер расщедрился и позвал гостей: был его «гебуртстаг» — день рождения. На столе были расставлены бутылки, украшенные елочной зеленью, румянился пирог с сорока пятью свечами. Гости произносили прочувствованные тосты с упоминанием господа бога и Адольфа Гитлера, славили хозяина дома как примерного христианина и преданного слугу фюрера, — в общем, все шло так, как желал Кригер.

Весь вечер он был в прекрасном расположении духа. Проводив гостей, Кригер даже мурлыкал что-то себе под нос, довольный неограниченной «властью над русскими мужиками», которыми он «управлял» по милости фюрера, и тем, что благодаря этой власти увеличилось содержимое сундучка с инкрустациями в спальне у Эльзы. Он уже разделся, когда вдруг [258] вспомнил о том, что не положил под подушку свой «вальтер». Мало ли какие неожиданности могут ждать его в этой стране! Кригер поднялся, вышел в переднюю и принялся обшаривать карманы своей шинели. Пистолета не было. Кригер перетряхнул всю одежду, осмотрел мундир, заглянул в ящики стола, даже посветил карманным фонарем под вешалкой. «Вальтер» исчез. Он стал вспоминать лица гостей, все, что было в тот вечер. Вспомнил, что Дуль, его заместитель, уроженец Баварии, не раз уже завистливо любовался «вальтером» своего шефа. «Неблагодарная тварь!» — выругался про себя Кригер.

Утром первой его мыслью было вызвать и допросить Дуля. Но, подумав, Кригер решил, что допрос бесполезен. «Эта свинья все равно не признается, — подумал он. — Не знаю, где есть воры хитрее баварцев». Кригер сделал то, что подсказала «возмущенная совесть». Он сел и написал приказ о смещении своего заместителя.

Неприятности Дуля на этом не кончились. В Ровно после знакомства с его характеристикой, составленной Кригером, Дуля понизили в чине и отправили на фронт.

Иван Кутковец был вне подозрений. Больше того — Кригер сам поведал ему историю с «вальтером», высказав при этом свою уверенность в том, что кража — дело рук Дуля.

Кутковец выразил шефу глубокое сочувствие и возмущение поступком неблагодарного баварца.

Соловьев и Кутковец задались целью добыть бланки документов. «Хорошие» паспорта, мельдкарты, аусвайсы являлись делом первой необходимости для успешной работы организации. До тех пор пока не налажено снабжение всеми этими документами, рискованно было посылать людей на важные объекты, можно было провалиться.

Соловьев занялся «районной управой». В этом учреждении можно было заполучить все необходимые бланки. Он стал выслеживать, как и где они хранятся.

Соловьев стал часто наведываться в управу. Он познакомился с сотрудником — Георгием Якимовичем Сытем, ведавшим выдачей документов. Однажды, [259] улучив момент, когда Сыть вышел из комнаты, Соловьев взял со стола несколько мельдкарт с печатями, прихватил бланки паспортов и спрятал в карман. Когда Сыть вошел, агроном, весело насвистывая, ходил по комнате.

Так повторялось несколько раз. Однако Соловьев отдавал себе отчет в том, насколько ненадежен этот способ и какими опасностями он чреват. Документы могли быть заранее подсчитаны, исчезновение замечено и тогда ничто не спасло бы его — ни знакомство в управе, ни дружба с самим крайсландсвиртом.

— Не нарвитесь! — предупредил его Нова к при очередной встрече. — Вы лучше подберите человека, который мог бы все это делать более безопасно.

Соловьев вспомнил о своем новом знакомом в управе. Он назвал его Новаку.

— Георгий Якимович Сыть, — повторил Новак, припоминая. — Так, так. Сын учителя?

Он знал в Гоще чуть ли не всех поименно.

— Как будто так, — подтвердил Соловьев. — Та кой, среднего роста, шатен, серые глаза... У него приятный взгляд — прямой и открытый.

— Помню, хорошо помню, — сказал Новак. — Хлопец как будто должен быть надежный, только вот по чему о» у гитлеровцев стал работать, да еще в отделе труда, при документах?

— В отдел труда он попал случайно, а почему вообще стал работать, это попытаюсь проверить. Все-таки мне кажется, что он неплохой человек!

— Что же, проверьте, — сказал Новак. — Это не помешает.

После нескольких бесед с Георгием Сытем Соловьев пришел к мнению, что тому можно довериться. Однажды, заглянув в управу, он предложил Сытю пойти вместе купаться. Тот охотно согласился. Они переплыли Горынь и улеглись на лугу, скрытые густой травой.

— Люди на фронте воюют, бьют фашистов, а мы с тобой здесь отсиживаемся! — повернувшись к приятелю, вдруг сказал Соловьев. — Совесть мучит, — добавил он с досадой. [260]

— Да, — задумчиво протянул Сыть и замолк.

— Если бы хоть чем-нибудь помочь, сделать бы что-нибудь такое... Как ты думаешь, Георгий?

— Я бы с удовольствием, — доверчивее взглянул тот на Соловьева, — но как поможешь?

— А что бы ты сказал, если бы понадобилось до стать некоторые документы?

— Немецкие? В отделе труда?

— Да.

— Любые, — сказал Георгий. — Кстати, их у меня уже кто-то таскает...

Так у Соловьева появился новый помощник.

Георгий Сыть оказался славным, умным юношей, человеком преданным и скромным. Никто и никогда не знал, каких трудностей стоит ему добыть тот или иной документ, он об этом не рассказывал. Свое дело выполнял с большим старанием.

Организация получила множество разных немецких документов. У всех ровенских и гощанских товарищей теперь оказались запасные паспорта на случай, если бы пришлось скрываться, менять место жительства.

Соловьев с Кутковцем завели себе даже по три паспорта со своими фотокарточками, но выписанными на разные фамилии.

В это время Соловьев жил в новом месте, на хуторе, у богатого крестьянина, к которому устроил его Кутковец. На хуторе было спокойнее. В Гоще Соловьев бывал, однако, каждый вечер — ездил туда на своем велосипеде. Временами он отлучался в Ровно, но и тогда никто не замечал его отсутствия.

Иногда, впрочем, на хутор наведывался сам крайсландсвирт Кригер.

Случалось, что Соловьева он не заставал. Тот в это время сидел в Ровно и намечал с Новаком планы подпольной работы или участвовал в очередной диверсии — такой возможности он старался не упускать. Кригеру в этом случае говорили, что Соловьев уехал по сводим «агрономическим делам».

Адресованной ему посылки Кригер так и не получил. Очевидно, она действительно взорвалась где-то в дороге. [261]

Глава шестая

Худой, обросший человек, весь в пыли, ступил на крыльцо сельской школы и на вопрос сторожа ответил, что ему нужна Ольга Петровна Солимчук.

Учительницу вызвали. Она взглянула на пришедшего и всплеснула руками, потом увела его с собой в школу.

— Это мой двоюродный брат, — сказала она сторожу.

На самом деле человек, вид которого ее так удивил и с которым ей хотелось поговорить наедине, вовсе не приходился ей родственником. Это был старый товарищ Оли Солимчук по подполью — Александр Гуц.

Как он изменился! Исхудалое лицо, морщины, седые виски. А глаза... Ясные, веселые глаза Александра Гуца, светившиеся надеждой и бодростью даже в тюрьме, к которой он был приговорен на двенадцать лет, — теперь эти глаза выражали неуемное горе.

Да, большое горе, великую беду пережил Гуц. Его семью и еще несколько семей села Деревня расстреляли фашисты.

Сам он был в числе пленников и ожидал смерти, но палачи, прежде чем расстрелять Гуца, решили сделать его свидетелем смерти жены и ребенка. Жену раздели, нагую, с ребенком на руках, вывели на сельскую улицу, поставили над ямой и расстреляли.

В ту минуту Гуц, уже готовившийся принять смерть, вдруг понял, что он должен жить, жить во что бы то ни стало, жить ради того, чтобы отомстить за жену, за своего ребенка, за кровь невинных людей.

Он бежал. Бежал, преследуемый пулями, мог каждую минуту упасть. Но, видимо, ему сопутствовала счастливая звезда — он ушел из-под пуль.

Гуц добрался до Ровно, здесь с трудом, рискуя каждую минуту быть схваченным, разыскал Новака получил помощь, получил задание и теперь идет его выполнять. К Оле Солимчук он зашел по дороге. Адрес дал ему Новак.

Страшный рассказ Гуца о том, что произошло в Деревянах, глубоко взволновал Олю. Гуц говорил прерывисто, на глаза его против воли то и дело навертывались [262] слезы. Было видно, что до сих пор он не переставал горевать о жене и ребенке. Оля даже не пыталась его утешать. Чем могла она утешить! Она думала о великих страданиях людей, ее соплеменников, ее братьев и сестер, замученных фашистами. За эти муки нужно мстить. Оля не могла даже представить предела неоплатного счета человеческих бедствий, слез и крови, что должен быть предъявлен фашистским палачам.

Гуц пробыл в селе день. Он направлялся в Володимерецкие леса, где, по всем данным, стоял со своим отрядом подпольный обком. Новак не сомневался, что Бегма посылает к нему связных, но те гибнут в пути или, добравшись до Ровно, не могут найти подполье.

Новак решил сам послать людей на связь с подпольным обкомом. С таким заданием и шел Александр Гуц.

Вскоре Олю вызвали в Ровно.

К школе подъехала бричка. Вышел человек, незнакомый Оле, и, извинившись, спросил у нее имя, отчество и фамилию. Получив ответ, сказал:

— Вам записка.

Оля узнала почерк Новака. «Приезжай ко мне поговорить», — писал Терентий Федорович.

— В выходной день я приеду, — сказала Оля. — Раньше никак невозможно.

— Хорошо, я передам. Давайте, кстати, уж познакомимся. Захарьев, инженер.

Они пожали друг другу руки и расстались.

Оля ушла в Ровно, как и обещала Захарьеву, под выходной день, в субботу. Идти пришлось пешком, так как по шоссе курсировали лишь военные машины и мотоциклы.

У ворот фабрики валенок, когда к ней подошла Оля, стояла легковая машина. Двое грузчиков, открыв дверцу кабины, вытаскивали какой-то тяжелый ящик с окантовкой из жести. Из щелей торчали стружки. Плотный человек во всем кожаном, судя по виду — шофер, распоряжался разгрузкой.

Уже в кабинете Новака, когда Терентий Федорович познакомил Олю с шофером, она узнала, в чем дело. [263]

Шофера звали Григорий Ломакин. До войны он заведовал гаражом в Баку. В Гощу попал как военнопленный. Здесь познакомился с Кутковцем и Соловьевым. Стал работать шофером у крайсландсвирта Кригера. Сейчас приехал на фабрику валенок с грузом от Кутковца. В ящике были противотанковые гранаты. Где и как они ему достались, Кутковец не сообщал.

То, ради чего Новак вызвал Олю в Ровно, она узнала, когда в кабинете директора собрались товарищи, приехавшие из других мест. Приехал из Гощи Соловьев, пришли Луць, Настка и Федот Шкурко, пришла Раиса Митиченко, красивая смуглолицая девушка с большими черными глазами. Раиса работала в немецком Красном Кресте и была связана с организацией недавно. Прибыли и другие подпольщики. Соловьев явился не один, а в сопровождении Николая Ивановича Самойлова, того самого, который в свое время вызволил его из немецкого плена и пристроил в деревню. Самойлов по-прежнему работал сторожем на кладбище, но теперь к его добровольно взятой на себя обязанности устраивать бегство военнопленных прибавились и другие, возложенные подпольным центром. С организацией связал его Соловьев. Русское кладбище у стратегического асфальтового шоссе Ровно — Киев стало и местом встреч подпольщиков, и местом архива, и важным разведывательным пунктом.

Место было очень удобно. Кладбище напоминало собой зеленую рощу, в которой легко было укрыться, а главное — сюда постоянно заходили люди. Доступность кладбища служила и надежной маскировкой. На первых порах, будучи связан с одним Соловьевым, Самойлов выполнял отдельные его поручения: прятал документы организации, устраивал встречи. Когда же подпольный центр прикрепил его к группе Шкурко, Самойлов серьезно занялся и разведывательной работой: дежурил у своего окна, выходившего на шоссе, и аккуратно отмечал, сколько и куда проследовало машин.

Поздоровавшись с товарищами и коротко расспросив каждого о положении на местах, Новак приступил к делу. [264]

— У меня будет не очень веселое сообщение, товарищи, — сказал он. — Судьба Гуца, который пошел на задание в Володимерецкие леса для связи с секрета рем подпольного обкома, сложилась так же трагически, как и судьба его семьи. Александр Гуц задержан врагами в местечке Деражно, опознан ими и зверски убит...

— Жаль его, — сказала Оля. — Погиб, не отомстив за близких...

— Почтим его память, товарищи, — предложил Новак.

Все встали.

Наступила минута скорбного молчания. Но вот Новак поднял голову, постучал по столу тупым кончиком карандаша и сказал:

— Установлена связь с партизанским отрядом, товарищи!

Если бы дело происходило не в кабинете директора фабрики валенок и не надо было бы соблюдать осторожность, то, вероятно, в этот момент загремели бы аплодисменты. Лица людей посветлели. Всем хотелось говорить, хотелось смеяться... Когда волнение несколько улеглось, Новак смог сообщить подробности.

— Отряд находится в Цуманских лесах, — сказал он. — Надежно связан с Москвой и имеет полномочия связаться с нашей организацией. Вчера у меня был товарищ Спокойный, который по заданию командования работает в Ровно... Этот товарищ нас и нашел. Мы договорились о следующем. Отряд посылает нам оружие, взрывчатку, литературу. Мы им — медикаменты, бланки немецких документов, образцы печатей, разведывательные данные.

— Вот это новость! — воскликнула Оля. — Ведь это значит, что мы тоже будем связаны с Москвой. Как это хорошо!

— Оля права, это замечательно, но нам, товарищи, придется перестроить нашу работу, — сказал Новак. — Перестроить таким образом, чтобы приносить максимум пользы. Задачи наши становятся шире. И первое дело — всех наших товарищей, которые не могут принести существенной пользы на месте, надо от править в отряд, там нужны люди. Человек сто придется [265] еще подобрать дополнительно. В нашем подполье останется небольшая, хорошо замаскированная группа из крепких работников, связанных с немецкими властями. Остальные уйдут к партизанам.

— Направьте меня в отряд, Терентий Федорович! — попросил Соловьев.

Вступить в партизанский отряд было его давнишней мечтой.

— Хорошо, после поговорим, — неопределенно ответил Новак и, не задерживаясь, начал давать задания. Они у него были подготовлены для каждого.

Оле он сказал:

— У вас в Тучине нет ячейки. Нужно создать. Организуйте сначала тройку — ты, инженер Захарьев, третьего подыщите. Возьмешь у Настки литературу, газеты. Захарьев работает на текстильной фабрике. Будь готова при надобности отправиться в отряд, по ведешь туда врачей, которых тоже нужно подыскать. Пока все. Да... — Новак внимательно поглядел на Олю. — Ты как сюда добиралась? На шоссе только немецкие машины. Пешком, что ли? — И, по взгляду Оли поняв, что она прибыла пешком, добавил решительно: — Обратно возьмешь у меня велосипед...

Раисе Митиченко он поручил:

— Передайте Дубровскому и сами имейте в виду: отряду нужны медикаменты, нужны в неограничен ном количестве.

— Понятно, — коротко ответила Раиса.

Николаю Ивановичу Самойлову поручалось, во-первых, усилить разведку на шоссе Ровно — Киев, во-вторых, организовать у себя сборный пункт для тех, кто отправляется в отряд.

В конце совещания Новак задержал Соловьева.

— Выкинь из головы мысль о том, чтобы бросить тебе работу здесь и идти в отряд. Из отряда направляют людей сюда, устроить каждого человека стоит огромных трудов, а ты сидишь здесь крепко, имеешь хорошие документы, хорошо знаком с местными условиями... Как ты можешь все это бросить? Я думаю, командир отряда тоже не похвалил бы и тебя и нас за такое легкомыслие! Твое дело — руководить группой. Если уж так хочешь связаться с партизанами, [266] возьми на себя подбор и отправку людей в отряд. Кстати, подыщи и надежного проводника.

...Наутро, перед тем как идти на фабрику, Новак встретился с Николаем Струтинским — товарищем Спокойным. Тот выслушал его сообщение о мероприятиях, проводимых подпольной организацией, и обещал обо всем точно сообщить командиру отряда.

Работа подпольная оживилась. Не прошло и недели после собрания в кабинете Новака, как Раиса Митиченко доложила Ивану Ивановичу Луцю, что медикаменты для отряда заготовлены.

Еще более отрадные вести пришли из Тучина. Виталий Захарьев, работавший инженером на ткацкой фабрике окружного комиссара Вейера, собрал боеспособную группу из таких же бывших военнопленных, каким являлся он сам. Группа эта развернула большую агитационную работу среди населения. Активнейшим работником в группе Захарьева стала Оля Солимчук.

Не удовлетворяясь этим, тучинские товарищи начали планомерно вредить гитлеровцам на фабрике, где работали, и в конце концов окончательно вывели ее из строя.

Установление связи с партизанским отрядом позволяло подпольщикам острее почувствовать полезность своей работы. Работа их стала напряженнее и, пожалуй, осмысленнее, так как люди видели практические результаты своего дела. Подбирались товарищи для отправки в отряд, добывались медикаменты, разведывались новые и новые данные в немецких учреждениях, данные о движении на шоссейных дорогах.

Новак готовил к отправке в отряд автомашину. Первый рейс должен был сделать бакинский шофер, член партии Григорий Ломакин. На предложение Новака он ответил, как отвечал всегда:

— Сделаем. Подбросим!

Терентий Федорович Новак прибыл на «зеленый маяк» первой же машиной, за рулем которой сидел Григорий Ломакин. На «маяке» дежурил Валя Семенов с группой бойцов. Машину быстро разгрузили и тут же отправили обратно в город. Новак и приехавшие с ним освобожденные из лагеря военнопленные [267] двинулись в отряд пешком. Группа Семенова сопровождала их.

Невысокий лысоватый человек со спокойным, вдумчивым взглядом голубых глаз, с медлительной, тихой, почти вкрадчивой речью, в которой причудливо смешивались украинские, русские и польские слова, менее всего походил на того мужественного и многоопытного руководителя подполья, какой рисовался воображению многих из нас. Во всем облике Новака не было решительно ничего, что отличало бы его от людей, прибывших вместе с ним в отряд. Та же скромная, как будто неуверенная манера держаться на людях, то же выражение радости на просветлевшем лице, тот же молчаливо-почтительный и в то же время ненасытный интерес ко всему, что происходит в отряде... Но если все остальные новички сразу же, как только ближе познакомились с партизанами, засыпали их, как водится, множеством вопросов, то Новак на вопросы был неизменно скуп; он осведомлялся лишь о том, что имело непосредственное отношение к подпольной работе. В нем говорил старый подпольщик, человек, прошедший суровую школу революционной борьбы.

С полуслова понял он обращенную к нему просьбу — никому в отряде не называть своей настоящей фамилии и не говорить, откуда он прибыл. «Прибыл из Житомира!» — тут же предложил он сам.

Вопросы Терентия Федоровича были точны и поэтому немногословны. Как отряд связан с Большой землей? Где Василий Андреевич Бегма, секретарь подпольного обкома партии, и как с ним связаться? Какую работу ведет отряд в Ровно, в частности распространяет ли по городу листовки?

Шаг за шагом Новак выяснил для себя все, чем так жадно интересовался. У Стехова он сразу же набросился на московские газеты — их была целая кипа. Это служило лучшим ответом на вопрос, тесно ли связан отряд с Москвой. От радистов он узнал, что у отряда с Москвой ежедневная радиосвязь. О секретаре обкома Новак получил исчерпывающие данные. Василий Андреевич в тылу врага. Он формирует и вооружает отряд, с которым должен прийти сюда, в леса под Ровно. До его прихода осведомлять ровенскую [268] подпольную организацию поручено отряду. О деятельности отряда в городе Терентий Федорович получил хотя и краткую, но достаточно ясную информацию. Одна деталь при этом не на шутку его озадачила: разведчики отряда никаких листовок в городе не распространяют.

— Как же так? — недоуменно проговорил Новак. — Чьи же это листовки? Под Первое мая вышли наши товарищи клеить, а листовки тут как тут — кто-то уже постарался... Да вот совсем на днях у себя на воротах фабрики обнаружил... Значит, кто-то помимо нас работает в городе...

— Вполне возможно, — последовал уклончивый ответ Лукина.

— Значит, надо искать связей с этими людьми, — решил Новак.

— Нет, Терентий Федорович, никаких связей с ни ми искать не надо. Действуйте обособленно. Так вер нее будет.

— Да, вы правы, — согласился тот.

Новак пробыл в отряде трое суток. На четвертые он собрался в обратный путь: его могли хватиться на фабрике. Как назло, дорога между лагерем и «маяком» оказалась перекрытой: у единственного брода через речушку, которую нужно было переходить, в засаде сидел целый батальон «шуцманшафт».

— Как быть? — обратился к Терентию Федоровичу Валя Семенов, шедший во главе двух взводов партизан, сопровождавших Новака.

— Надо прорываться. Я обязательно сегодня дол жен быть в городе.

На следующий день, к вечеру, оба взвода вернулись в лагерь, и Семенов доложил, что Новак благополучно доставлен на «маяк». Смысл этих слов — «благополучно доставлен» — расшифровывался таким образом: Семенову, который очень хорошо изучил эту местность, удалось обойти вражескую засаду и ударить одновременно с двух сторон. Умелые действия партизан, их смелый и дружный натиск быстро решили исход дела: засада, готовившаяся уничтожить партизан, сама почти полностью была уничтожена. Терентий Федорович принимал в операции самое активное участие. Необыкновенный подъем и возбуждение [269] вызвал в нем этот бой. Всю вторую половину пути он не мог успокоиться, весело обсуждая с партизанами подробности боя.

Очевидно, пребывание в отряде, участие в партизанском бою послужили для Новака хорошей зарядкой. В свою очередь, и нас глубоко обрадовало и ободрило это знакомство. Стало окончательно ясно, что во главе подпольной организации умный, опытный и закаленный руководитель, человек высокой коммунистической идейности, всего себя посвятивший делу народа.

И чем ближе знакомился я в дальнейшем с Терентием Федоровичем Новаком, тем глубже убеждался, что не ошиблась партия, послав его на этот трудный, ответственный и опасный участок.

Подпольная организация Новака была не единственной в Ровно. Бок о бок с ней, но не зная ничего друг о друге, существовали и боролись еще два отряда советских патриотов — подпольные организации Могутного и Остафова. Нашим городским разведчикам удалось напасть на их след.

Установив с ними связь, мы хотя и сообщили их руководителям о наличии в Ровно других подпольных организаций, но не рекомендовали им связываться друг с другом.

Руководитель второй по численности организации после организации Новака стал нам известен под кличкой Могутный и вначале внушал некоторые сомнения. Эти сомнения сразу же рассеялись, когда во время моей беседы с Могутным он бросился в объятия проходившей мимо нас радистке Марине Ких. Они знали друг друга по работе во Львове.

Под псевдонимом Могутный скрывался Павел Михайлович Мирющенко, секретарь Ленинского райкома комсомола города Львова. Здесь, в Ровно, он оказался не случайно, накануне оккупации Ровно Мирющенко был переброшен сюда по заданию Центрального Комитета КП(б) Украины. Мирющенко удалось хорошо устроиться при оккупантах — он стал директором техникума. Так было обеспечено и легальное положение и прочная, устойчивая, к тому же на редкость [270] удобная база для подпольной организации. Активными участниками подполья стали многие преподаватели и учащиеся техникума. К тому времени, когда наши разведчики установили связь с организацией Могутного, она насчитывала в своем составе около двухсот человек.

В лице Павла Михайловича Мирющенко мы встретились с незаурядным организатором, человеком неистощимой энергии и предприимчивости, застрельщиком и руководителем ряда замечательных патриотических дел, которые были известны всему городу. Мирющенко являлся душой своей организации, любимцем всех ее участников — и тех, кто работал с ним непосредственно, и тех, кто знал его лишь по рассказам товарищей да по кличке Могутный. Кличка эта, выбранная, надо полагать, не случайно, ко многому обязывала, и Павел Мирющенко полностью оправдывал ее.

Было что-то подлинно творческое во всей его многогранной деятельности подпольщика. В его душе, во всем его облике жил беспокойный комсомольский огонек, и этот огонек сказывался в каждом деле, за которое брался Мирющенко; и тем более это поражало, что на вид он казался старше своих двадцати девяти лет.

Мирющенко принадлежал к тому поколению советской молодежи, которое мужало и зрело вместе со всей страной, закалялось в борьбе за социалистическое переустройство жизни, в героических делах великих пятилеток. Сын крестьянина-батрака, погибшего от рук белобандитов, Мирющенко рано узнал нужду; его мать и старшие сестры продолжали работать на местных сельских богатеев до той поры, пока не пришел конец их хозяйничанью на селе. В год великого перелома Павел Мирющенко принял горячее и непосредственное участие в организации колхоза. К тому времени он был уже комсомольцем, одним из первых активистов в родном селе Павловка Свердловского района Ворошиловградской области. Семья Мирющенко одной из первых вступила в колхоз и здесь впервые обрела счастье и жизненное благополучие. Павел Мирющенко, учась в семилетке, работал в колхозе. Он был организатором первого в районе комсомольско-молодежного красного обоза. [271]

Следующая осень застала его уже в Днепропетровске, в железнодорожном техникуме. Здесь он также вел большую общественную работу: он был выбран секретарем комсомольской организации техникума. После успешного окончания техникума Мирющенко выдвинули директором вечерней школы рабочей молодежи в городе Енакиеве. Там он вступил в партию. В последующие годы Мирющенко работал в органах народного образования. Тогда и определилось его подлинное призвание — он полюбил профессию педагога и решил посвятить себя благородному делу воспитания юношества. Еще в период своей работы в школе рабочей молодежи Мирющенко поступил на заочное отделение Ворошиловградского педагогического института. Он не оставлял учебы и после переезда во Львов.

Оказавшись по заданию партии в оккупированном фашистами Ровно, Мирющенко взялся за дело с присущими ему энергией и инициативой. Прежний опыт директора школы помог наладить в техникуме «отменный порядок». Гитлеровцы были им довольны, считали его полезным человеком. Кому могло прийти в голову, что этот «полезный человек» устраивал оккупантам нешуточные неприятности: поджигал склады с обмундированием и продовольствием, писал и распространял листовки, в том числе и на немецком языке, обращенные к солдатам гитлеровской армии... Подпольная организация Могутного просуществовала два года. Много славных дел совершили подпольщики под руководством своего неутомимого вожака. Они совершили бы их еще больше, если бы не неожиданное происшествие, которое не только оборвало работу, но имело трагические последствия для всей организации.

Нельзя было предвидеть, что Павел Мирющенко встретится в Ровно со своим односельчанином Николаем Страшковым. Слишком давно разошлись их жизненные дороги. Павел и Николай были ровесниками, они знали друг друга с раннего детства и с раннего детства ненавидели друг друга. Отец Страшкова, кулак, белобандит, был виновником гибели крестьянина-бедняка Михаилы Мирющенко, отца Павла; это он, Страшков, с помощью других головорезов из кулацкой [272] шайки приволок связанного Михаилу Мирющенко к себе в хату, где подверг его жесточайшим побоям и пыткам, после которых тот скончался. Пятилетний Павел и семеро его братьев и сестер остались сиротами.

Но не это не мог простить Павел Николаю Страшкову. Если бы тот рос честным тружеником, настоящим советским человеком, Павел Мирющенко никогда не стал бы в своих мыслях связывать Николая с его отцом. Но яблочко от яблони недалеко падает, говорит пословица; так получилось и с Николаем. Пышущий здоровьем, атлетически сложенный, Николай Страшков уже в мальчишеские годы оказался черствым эгоистом, способным на антиобщественные поступки, кулаком по натуре, выучеником и последователем своего отца; впоследствии, когда подрос, Николай Страшков стал скрытым, но отъявленным врагом советского строя. В годы совместной учебы в школе Павел не допустил, чтобы Николая Страшкова приняли в пионерский отряд; несколько лет спустя, когда Страшков попытался вступить в комсомол, Павел разоблачил его и перед комсомольской организацией.

Прошло много лет. Павел давно не жил в селе, и Страшков как-то исчез из поля его зрения, забылся. И надо же было случиться так, что они встретились на улице в гитлеровской «столице Украины» — встретились и разошлись, не сказав друг другу ни слова.

На Страшкове была штатская одежда, не было даже обычной белой повязки с надписью «шуцполицай», но Мирющенко предполагал, что это не меняет дела. И он не ошибся, Страшков действительно состоял на службе в гитлеровской полиции. Одного недооценил Мирющенко — хитрости и коварства врага. Он полагал, что Страшков начнет его разыскивать по фамилии Мирющенко, и не боялся этого, так как числился у немцев под фамилией Дубчак. Страшков, однако, не стал предпринимать таких розысков, а, должно быть, пошел следом за Павлом и сделал это достаточно ловко и незаметно.

Почти одновременно с этой встречей произошел провал одного из членов организации. Трудно сказать, [273] как вел себя арестованный при допросе в гестапо; во всяком случае, дня через три Мирющенко установил, что за техникумом ведется наблюдение. Он помнил инструкцию: в случае опасности уходить в отряд. Но для него это значило прежде всего отправить в отряд всех членов организации, находившихся под угрозой ареста, отправить вместе с семьями, а самому уходить последним. Этот трудный, требовавший времени и поэтому наверняка гибельный для него самого план был единственным планом, который мог принять честный, верный своему долгу человек, каким был Могутный. До последнего дыхания Могутный остался достойным этого гордого имени, которое дала ему партия. Ничего, кроме слов, выражавших бесконечное презрение к фашистам, не услышали от Могутного палачи. Его казнили в тюремной камере, но весь город узнал о его казни и заговорил об этом. История гибели Могутного передавалась из уст в уста, обрастая все новыми и новыми подробностями; передавалась сначала как слух, затем как легенда, как волнующая повесть о силе и непобедимости советского человека.

Если Новак и Мирющенко были переброшены в Ровно с определенными заданиями, по заранее намеченному плану, то во главе третьей подпольной организации стоял человек, оказавшийся за линией фронта не по своей воле. Это был Николай Максимович Остафов, второй секретарь районного комитета партии города Киева. В дни обороны Киева он возглавил один из участков строительства оборонительных сооружений, был тяжело ранен, захвачен гитлеровцами и вывезен в Ровно.

Еще в конце 1942 года наши городские разведчики узнали о подпольной большевистской организации, созданной в лагере советских военнопленных. Руководитель этой организации был нами освобожден из лагеря и доставлен в отряд. Так состоялось наше знакомство с Николаем Максимовичем Остафовым.

Человек всесторонне образованный, Остафов обладал большим жизненным опытом.

Сын бедного крестьянина, свою трудовую жизнь он начал с десяти лет, когда, потеряв родителей, нанялся в подпаски. Это было в 1917 году. Советская власть открыла перед ним, как и перед всеми детьми [274] трудового народа, широкий простор, дала ему возможность получить образование, к чему Остафов еще с детских лет жадно тянулся. Он окончил Киевский университет, стал научным работником обсерватории, сочетая деятельность ученого с большой общественной работой коммуниста. Упорный творческий труд позволил Остафову защитить диссертацию; ему присвоили ученую степень кандидата физико-математических наук. В 1940 году партийная организация избрала его вторым секретарем районного комитета КП(б)У.

Остаться в отряде Остафов наотрез отказался. «Мое место в городе», — просто и решительно заявил он.

Он вернулся в Ровно, поступил грузчиком на почту, возобновил старые лагерные связи и наладил новые. Остафов и его товарищи добыли у оккупантов много оружия. Они писали и размножали листовки, распространяя их через почтальонов. Остафов нацеливал своих людей на совершение акта возмездия над палачом Украины Эрихом Кохом. На этом пути организацию постигла неудача. Случился провал, результатом которого был арест самого Остафова. После долгих пыток в застенках гестапо Николай Максимович был повешен. Случайно уцелевшие свидетели, видевшие последние минуты его жизни, рассказали подробности гибели славного патриота. Остафов умирал как победитель. Палачей бросало в дрожь от презрительной улыбки, которой он отвечал на пытки, от всего его облика, исполненного сознания неизмеримого превосходства над палачами.

Дела подпольной организации Остафова заслуживают отдельной книги. Целое повествование можно было бы написать и о группе патриотов, боровшихся во главе с Могутным-Мирющенко. Здесь же мне хочется лишь подчеркнуть, что в Ровно только в составе подпольных организаций активно действовало до тысячи советских патриотов. Это и были подлинные хозяева города.

Первое, что мы послали Терентию Федоровичу Новаку, были номера «Правды» и «Красной звезды», сброшенные нам с самолета, а также пачка московских брошюр, которые бережно хранил у себя Стехов. [275]

Открывалась широкая перспектива для ведения политической работы среди населения Ровно и области. Кузнецов, Шевчук, Гнидюк, Николай Струтинский в силу своего «легального» положения не могли заниматься в городе ни агитацией, ни распространением листовок. Зато организация Новака, снабженная всеми необходимыми материалами, могла теперь еще шире развернуть агитационную работу. Полным ходом заработали также обе машинки в подвале фабрики валенок.

Вскоре последовала и диверсия, совершенная подпольщиками с нашей помощью. Организация получила из отряда мины замедленного действия. Новак, Луць и Настка долго обсуждали, как бы их получше употребить. Во время этого спора пришел Федор Шкурко.

— Что ж тут думать! — произнес он удивленно. — Тащите на вокзал. Там фашисты азотную кислоту получили... до сотни бутылей. Каждая в два ведра!

— Увезли в город? — спросил Луць.

— Да нет, только разгружают.

Сообщение Шкурко явилось как нельзя кстати. В тот же день мины были благополучно установлены среди бутылей, на товарном складе станции. После первого взрыва кислота потекла по деревянному настилу перрона. Доски загорелись. Загорелись также плетеные корзины, в которых стояли бутыли. Гитлеровцы бросились тушить пожар, но тут взорвалась вторая мина. От огня бутыли начали рваться одна за другой. Брызги кислоты и осколки стекла не позволяли приблизиться к месту пожара. Спустя некоторое время пламя охватило весь склад. Ликвидировать огонь было уже невозможно. В течение нескольких часов немецкие полицейские и солдаты из вызванной воинской части оставались лишь безучастными зрителями пожара.

В свою очередь, и подпольщики оказали нам большую помощь. Первая же машина, пришедшая от них в отряд, привезла пятьдесят шесть пар валенок, бумагу, кое-что из одежды. Григорий Ломакин «подбросил» нам шестнадцать человек из Тучина. Это были те самые товарищи, которые вывели из строя ткацкую фабрику окружного комиссара Вейера. У себя в Тучине [278] они больше оставаться не могли, а мы нуждались в пополнении.

Среди новичков было два врача. Они представляли для нас особую ценность. Отряд испытывал острую нужду в медицинском персонале. Схватки с немецкими оккупантами и бандами националистов участились; число раненых увеличивалось. Приезд врачей порадовал нас еще и тем, что они прибыли не с пустыми руками, а с медикаментами и хирургическими инструментами. Они забрали в тучинской больнице, где работали, все, что только можно было унести, в том числе шарфы, чулки, халаты.

Выгружая доставленный ими груз, Ломакин неожиданно остановился, полез за пазуху и вытащил оттуда небольшой пакет. В нем Новак посылал нам образцы печатей, бланки немецких учреждений — все, в чем так нуждалась «мастерская» Николая Струтинского.

Но самым ценным, что мы получили от Новака, были, конечно, разведывательные данные: сводки о размещении частей и штабов, карта с указанием мест, где дислоцированы аэродромы, и, наконец, полный, скрупулезно составленный отчет о движении гитлеровских автоколонн и пехоты по стратегическому шоссе Ровно — Киев.

В дальнейшем сводки стали прибывать почти ежедневно.

На фабрике валенок тем временем кипела работа. Подпольная организация разрослась. В ней состояло теперь 173 патриота, из них половина — члены и кандидаты партии. Число валенок, обработанных в кладовой по способу Новака, достигло уже четырех тысяч.

Прочная связь между отрядом и подпольем открыла новые, заманчивые перспективы, вдохнула в нас свежие силы, ободрила и воодушевила подпольщиков. Теперь и у нас и у ровенцев имелись все возможности для осуществления того, что вчера еще казалось делом далекого будущего или вообще невозможным. Самые далекие планы ставились на повестку дня.

Одним из таких планов было осуществление возмездия над Эрихом Кохом, план, от которого мы не только не отказались после неудачи Кузнецова, а, наоборот, [277] как никогда, стремились к его осуществлению.

Теперь к этому делу приобщились подпольщики. То, что было не под силу нам, располагавшим в городе ограниченным числом людей, смогли организовать они; отныне на «Фридрихштрассе», близ особняка гаулейтера, установилось ежедневное дежурство.

Все чаще и чаще покидал свое село «агроном» Владимир Соловьев. Он ходил по «Фридрихштрассе», ощупывая в кармане пистолет и не отрывая взгляда от ворот, из которых мог появиться гаулейтер. После нескольких часов дежурства Соловьева сменял Луць, Луця — Николай Поцелуев.

Это дежурство, или, как называли его подпольщики, «охота за Кохом», и в самом деле чем-то напоминало охоту. Терпение «дежурных», их напряженная сосредоточенность, а главное — рвение и страстность, с какими, затаив дыхание, выжидали они появления гаулейтера, главного фашистского палача Украины, напоминали поведение охотников, окруживших берлогу зверя.

Пожалуй, ни у кого из подпольщиков это рвение и страстность не проявлялись с такой силой, как у Поцелуева. Этот молодой, пылкий и напористый человек оказывался всюду, где предстояли активные действия. Такие случаи он просто не мог пропустить. Едва кончался рабочий день на фабрике валенок, как Поцелуев спешил в «рейс», как он называл свои прогулки по улицам города. Цель этих прогулок была всегда одна и та же — убивать гитлеровцев. Нельзя сказать, чтобы Николай Поцелуев был особенно разборчив. Ему в одинаковой степени были ненавистны и гауптман, и обыкновенный солдат; и тот и другой, стоило им попасться, что называется, под руку Поцелуеву, платились жизнью. Ненависть, которую испытывал к врагу этот молодой, но уже много претерпевший человек, не знала преград. Ничто, никакие препятствия не останавливали его.

Однажды он ехал на велосипеде в очередной «рейс». Город дремал в мягких вечерних сумерках. На одном из поворотов Поцелуев увидел фашистского офицера, тот возился около мотоцикла. Поцелуев осмотрелся — вблизи никого. В нескольких шагах от офицера он сошел с велосипеда и повел машину рядом. [278] Поравнявшись с мотоциклом, Поцелуев вынул пистолет и выстрелом убил фашиста наповал. Потом забрал его оружие, сел на велосипед и помчался дальше — по своему маршруту.

Новак не очень одобрительно относился к этой деятельности Поцелуева, в шутку называл его анархистом, а иногда и всерьез сердился, когда тот бывал уж слишком неосторожен. Поэтому Поцелуев предпочитал не рассказывать о своих приключениях. Но все знали, что он изо дня в день, спокойно и просто, как бы между делом, истребляет оккупантов.

Охота на Коха стала одним из любимых занятий Николая Поцелуева. Каждый раз, становясь на дежурство близ резиденции имперского комиссара, Поцелуев питал надежды, что сегодня гаулейтер непременно появится и он, Поцелуев, совершит акт возмездия.

Но Кох не появлялся. Даже в те немногие дни, когда он приезжал в «столицу», его невозможно было увидеть. Из своей резиденции на «Фридрихштрассе» гаулейтер не выходил.

На случай, если бы Кох приехал в Ровно бронепоездом, Луць заложил мину с электровзрывателем на железнодорожном полотне неподалеку от фабрики валенок. День и ночь продолжалось дежурство подпольщиков у рубильника, установленного на фабрике. Если бы Кох прилетел самолетом, то его ждала такая же мина на шоссе близ аэродрома.

Глава седьмая

Но гаулейтер не появлялся. По одним слухам, он безвыездно сидел в Берлине, по другим — находился вместе с Гитлером в его ставке под Винницей, по третьим — проводил все свое время в Кенигсберге, «управляя» Восточной Пруссией и одновременно занимаясь делами многочисленных предприятий в Восточной Европе, собственником которых он стал. Эта третья версия казалась наиболее достоверной: все знали, что коммерческий азарт является самой сильной страстью гаулейтера. Кузнецов с ужасом думал, что промышленные и торговые дела, связанные с огромными [279] прибылями, могут долго еще продержать Эриха Коха вдали от Ровно. А здесь его так ждали!

Фон Ортель, с которым Кузнецов иногда заговаривал на эту тему, тоже склонялся к версии о коммерческих делах гаулейтера, ко добавлял еще одно обстоятельство, задерживающее приезд Коха в Ровно, — его неприязнь к этому городу. Фон Ортель говорил об этом с нескрываемой иронией. Можно было понять, что у него есть основания считать гаулейтера если не трусом, то все же человеком недостаточной храбрости.

Иронию, проскальзывающую в словах фон Ортеля, Кузнецов замечал и тогда, когда речь шла о персонах еще более важных, чем Кох. Это обстоятельство долгое время сбивало Кузнецова с толку. С одной стороны, перед ним был типичный фашист, правоверный гитлеровец, исповедующий религию «жизненного пространства», культ виселицы и работорговли. Но, с другой стороны, тот же фашистский ортодокс и фанатик время от времени бросал такие убийственные иронические реплики в адрес своих хозяев, каких сам Кузнецов никогда не мог бы себе позволить без риска быть тут же заподозренным и разоблаченным. Так, о заместителях гаулейтера фон Ортель отзывался в самых непочтительных выражениях, считая их всех трусами и чуть ли не проходимцами, о самом гаулейтере заметил как-то, что тот труслив, как все торгаши; Геббельса и его пропагандистов он откровенно считал дармоедами и безмозглыми идиотами, о которых даже не стоит говорить всерьез; наконец, о гитлеровской идее «блицкрига» он отозвался однажды как о бессмысленной авантюре, придуманной людьми, которые никогда не знали России... Все это настораживало Кузнецова. Временами его одолевало подозрение — уж не провокация ли это со стороны фон Ортеля? Слишком уж непримиримыми казались эти крайности в натуре майора гестапо.

В разговорах с фон Ортелем Кузнецов был по-прежнему сдержан, ни о чем не расспрашивал, старался казаться как можно проще. Пусть фон Ортель чувствует свое превосходство над богатым, красивым, но наивным, далеким от понимания действительности лейтенантом. И фон Ортель действительно наслаждался этим превосходством, этим покровительственным [280] тоном, когда ему все время приходилось как бы поучать неопытного лейтенанта, внушать ему мысли, до которых тот сам, своим умом, едва ли мог бы дойти. Так в лице лейтенанта Зиберта фон Ортель обрел и благодарного слушателя, и восприимчивого ученика, и главное — преданного друга, неизменно готового выручить деньгами, щедро угостить, оказать любую услугу, видящего в этом прежде всего честь для себя самого.

Постепенно Кузнецову открывалось в фон Ортеле то, что еще так недавно казалось непонятным и загадочным, и чем дальше, тем меньше таких загадок таили в себе потемки этой души.

Если одну черту в характере фон Ортеля — его непомерное тщеславие — Кузнецов уловил с самого начала их знакомства и, уловив, начал искусно играть на этой струнке, то теперь ему открылась другая черта, более важная, объясняющая всего фон Ортеля, со всеми кажущимися противоречиями. Этой чертой в характере фон Ортеля был цинизм.

Это был цинизм страшный, не оставивший в человеке ни единого чувства, ничего святого, ничего, что отличало бы его от животного. Фон Ортель служил своим хозяевам, не веря им. Он считал их такими же законченными мерзавцами, каким был сам. Он не признавал никаких идей, ничего, кроме корысти, которая, по его убеждению, и движет человеком во всех его поступках, будь то в политике или в частной жизни. Он служит в гестапо. Почему? Да потому, что это ему выгодно, это позволяет удовлетворять часть своих желаний и надеяться на то, что со временем он удовлетворит и другую часть. Власть над людьми у него есть уже теперь. Ему нужно богатство — что ж, он его добудет! Если для этого придется переменить веру, он переменит веру, он станет служить кому-нибудь другому, лишь бы это давало большие выгоды. А разве любой другой человек поступит на его месте иначе?

— Ну, ты подумай сам, — убеждал он Зиберта в откровенном разговоре, — кто в наше время пожертвует хоть чем-нибудь из своих благ или из своих возможностей получить блага ради каких-то отвлеченных понятий вроде долга или, скажем, родины? Ты? [281] Я? Конечно, на словах мы все готовы в огонь и в воду за фюрера, но скажи по совести, разве тебе не до»: роже твое собственное имение, твой маленький капитал? Если бы ты мог умножить его с помощью, скажем, тех же англичан, — разве ты отказался бы от этого из каких-нибудь «высоких соображений»? Но значит ли это, что мы с тобой готовы изменить фюреру? Упаси бог! А почему? А потому, дорогой мой, что наш фюрер как раз и заботится о приумножении моего и твоего капитала, не забывая при этом, конечно, и себя. — Огонек иронии блеснул в холодных глазах фон Ортеля. — Я считаю, что с нашим фюрером мы заработаем как ни с кем другим, и я предан фюреру, я действительно пойду за ним в огонь и в воду. Это, только подтверждает мою мысль. Ты согласен?.. Ну как большевики? — спросишь ты. Вот ведь они не гонятся за выгодой, они и капитал презирают, для них, как ты знаешь, эти самые отвлеченные понятия — вроде совести, или, скажем, родины, или же коммунистической доктрины — важнее всякой личной практической выгоды. Да. Но не это ли признак расовой неполноценности? Ты посмотри, как легко они умирают, как переносят пытки! Ты был когда-нибудь на допросе?.. Я в свое время много думал: откуда такое презрительное равнодушие к смерти? И я понял: все от той же неполноценности. Цивилизованный человек ценит жизнь, он скорее расстанется с чем угодно — с чувством долга, с религией, — чем с собственной жизнью. И это тоже, согласись, подтверждает мою мысль...

Из этого памятного разговора Кузнецов вынес нечто необычайно важное для себя как для разведчика. Отныне он до конца знал нутро своего противника, и это знание служило ему залогом его победы. Отныне он мог проще и решительнее обходиться с фон Ортелем, смелее давать ему деньги, поить его в казино, предпринимать все возможное для получения разведывательных данных, постоянно чувствуя свое превосходство над матерым разведчиком-профессионалом и заранее предвкушая свою победу в этом поединке.

Случилось так, что уже при следующей встрече фон Ортель, разоткровенничавшись, сообщил о своем [282] возможном отъезде в Западную Германию и заодно о цели этого отъезда: если ему суждено состояться, фон Ортель попадет на один из заводов, производящих новое секретное оружие.

В свой очередной приезд Николай Иванович передал нам сведения серьезного военного и политического значения. Речь шла о самолетах-снарядах, готовящихся на немецких секретных заводах и предназначенных для бомбардировки городов Англии.

Одновременно со сведениями, которые мы получали от Кузнецова, от Гнидюка и братьев Струтинских, от Шевчука и других наших разведчиков, широким потоком полились сводки от подпольной организации Новака. В них находила свое отражение терпеливая и вдохновенная работа десятков людей. За этими сводками мы видели и сторожа русского кладбища, сидящего с карандашом у окна в своем домике перед стратегическим шоссе, и ветеринарного врача, записывающего данные о военных грузах врага, видели бессменное дежурство многих и многих патриотов.

Теперь между Ровно и Гощей существовала постоянная ежедневная связь. Нынешний этап работы требовал наличия именно такой связи.

Для этой цели Соловьеву удалось найти подходящего работника.

Еще в первые дни пребывания у себя на селе он познакомился с Люсей Милашевской, кареглазой веселой девушкой, которая жила здесь с родителями. Отец Люси был в прошлом управляющим большого помещичьего имения. Это наложило отпечаток на взгляды девушки, на ее отношение к жизни. Первая же беседа Соловьева с Люсей окончилась горячим спором. Молодой советский ученый, москвич Соловьев с удивлением слушал рассуждения Люси о том, как она мыслит себе свое будущее. Как не созвучно это было его взглядам! И в то же время он и оправдывал Люсю. Что могла знать иное девушка ее возраста, жившая и воспитанная в условиях капитализма? Соловьев дал себе слово, что постарается перевоспитать ее. [283] Желанию Соловьева помогло то, что в одном они сходились безоговорочно с Люсей: оба всеми силами души ненавидели немецких захватчиков.

Люся согласилась на предложение Соловьева вступить в подпольную организацию, хотя Соловьев, верный своему обыкновению, рисовал ей ее будущее в самых мрачных красках.

Новак отнесся неодобрительно к предложению Соловьева сделать Люсю связной между Ровно и Гощей: «Стоит ли?.. Сам говоришь: с человеком еще нужно работать!..» Но «агроном» настоял на своем, и Люся отправилась в свой первый рейс.

С тех пор эти рейсы стали систематическими. Люся доставляла из Гощи Новаку документы и оружие, добытое Соловьевым и Кутковцем, а из Ровно в Гощу — задания отряда, советскую литературу, сводки Совинформбюро. В Ровно у нее были знакомые, и эти поездки никого в селе не удивляли.

Ездила Люся обычно на легковых машинах немецких офицеров. Ей удивительно везло. Стоило ей выйти на шоссе, улыбнуться и кокетливо помахать платочком пассажирам проходившей машины, как машина останавливалась. Ехавшие офицеры теснились, уступая ей место. Люся неплохо говорила по-немецки и всю дорогу весело болтала, забавляя спутников. Иногда итогом этих разговоров бывали интересные сведения, которые Люся незамедлительно передавала Новаку или Соловьеву, сообразно тому, в какую сторону был рейс.

Работа развивалась более чем успешно. Мы свыклись с мыслью, что неизбежны срывы, провалы, аресты товарищей; мы ждали неудач, а их не было. Это казалось невероятным. При усиленной охране, при условии, когда немецкая разведка, щедро финансируемая, состоящая из отборных агентов многих национальностей, прослывшая одной из лучших в мире, сосредоточила во «всеукраинском гестапо» в Ровно крупные силы, наши разведчики, не один и не два, а свыше двух десятков человек работали в Ровно так дерзко и так свободно, как будто им не грозила опасность, работали, не неся никаких потерь!

Мы тщательно изучали обстановку. А что, если это ловушка? — все чаще и чаще думалось нам. [284] А что, если гестапо прекрасно осведомлено о нашей деятельности и не препятствует нашим разведчикам лишь потому, что умело снабжает их заведомо ложными сведениями?! Что, если наши донесения в Москву пишутся под диктовку гестапо?

Эта страшная, глубоко волновавшая мысль с особенной остротой овладела нами, когда в лагерь приехал Николай Струтинский — приехал на... легковой машине ровенского гебитскомиесара доктора Бера. Оказалось, что в гараже гебитскомиесара у Струтинского нашлись свои люди, и он вот уже третью неделю распоряжался здесь с такой свободой, как если бы это был его собственный гараж. Машинами этого гаража не раз пользовались Кузнецов и Гнидюк; любому из разведчиков, связанных со Струтинеким, могла быть отныне предоставлена легковая, а если нужно, то и грузовая машина из гаража гебитскомиесара. Струтинский заявил нам при встрече, что имеет полную возможность убить Бера или увезти его живым на его же личной машине. Ни то, ни другое не входило в наши расчеты.

Мы долго, во всех подробностях, расспрашивали Струтинского о его работе, расспрашивали так детально и придирчиво, что его самого одолели наконец сомнение и беспокойство. Он робко, неуверенным голосом, не переставая вопросительно глядеть то на меня, то на Лукина, доложил еще об одном из своих ровенских дел. Несколько дней назад он познакомился с девушкой, которую зовут Лариса. Она работала в гестапо в качестве уборщицы. Лариса охотно приняла на себя обязанности разведчицы. По совету Струтинского теперь она с особым усердием стала «убирать» помещение гестапо. Начальство ею было довольно, доволен и Николай.

— Вот результат ее работы, — закончил он свое сообщение и развернул аккуратно сложенные, использованные листы копировальной бумаги.

Многие из них были почти целыми, и на глянцевой поверхности их четко выступали светлые дорожки строчек. Лукин взял зеркало, приложил к бумаге и начал читать.

Первое, что ему попалось, было одно из секретных донесений в Берлин; особой ценности оно не представляло; [285] но следующий лист заставил Лукина насторожиться. «Список лиц, содержащихся в ровенской городской тюрьме», — прочел он в зеркале заголовок.

Разобравшись в бумагах, мы поняли, что уборщица из гестапо, найденная и привлеченная к работе Струтинским, представляет для нас клад. Если только...

Вот это «если» и не давало покоя.

— Кто тебя с ней познакомил? — допытывались мы у Николая. — Кем она была до войны? Почему оказалась в гестапо? Кто надоумил ее собирать использованную копирку?..

Николай сосредоточенно, стараясь быть очень точным, подробно рассказал, как и при каких обстоятельствах он познакомился с Ларисой. Познакомил их Афанасий Степочкин, бывший военнопленный, человек проверенный, известный в отряде. Он, в свою очередь, знает Ларису давно, не раз говорил с нею по душам и ручается за нее головой. До оккупации Лариса училась в техникуме. Уборщицей в гестапо она оказалась случайно — пошла на эту работу для того, чтобы избежать мобилизации на немецкую каторгу. Собирать использованную копирку предложил ей сам Николай. Лариса уверяет, что это не стоит ей большого труда, она предложила вещь более значительную: подобрать ключи к письменным столам сотрудников гестапо и извлекать из ящиков все, что там может быть интересного. Поскольку это дело особо серьезное, Николай и приехал просить нашей санкции...

Все шло очень гладко, подозрительно гладко… Неужели ловушка?..

Это было бы чудовищно — в такой момент дезинформировать наше командование под диктовку гестапо!

И когда вскоре нас постигла первая неудача, мы испытали чувство сложное и безотчетное. Это трудно передать, но, как ни тяжко переживалась первая неудача, как ни болело сердце за товарища, попавшего в руки врага, мы не могли не испытывать облегчения. Мы убеждались в том, что наши удачи — это действительно наши удачи, что наши разведывательные данные достоверны, что не гестаповцы водят нас, а мы водим их вокруг пальца. [286] Это утешительное, бесконечно радостное сознание досталось нам дорогой ценой.

Несколько раз в Ровно ходил разведчик Карапетян. Он бывший военнопленный и в отряд вступил в начале 1943 года. Задания Карапетян выполнял хорошо, и не было оснований не посылать его в Ровно. В городе он обычно останавливался на явочной квартире, где жила жена лейтенанта Красной Армии с двумя детьми. Однажды Карапетян пришел на эту квартиру пьяный. Там оказалось двое незнакомых людей. Не смущаясь их присутствием, забыв обо всем на свете, Карапетян начал хвастать:

— Вы знаете, кто я? Я опасный для фашистов человек!

Хозяйка, встав за спинами незнакомцев, делала Карапетяну знаки: молчи, мол!

— Я знаю, ты помалкивай! — отвечал Карапетян. — Меня голыми руками не возьмешь. Вот, вида ли? — И он показал бывшие при нем револьверы и гранаты.

Незнакомцы послушали и, поспешно попрощавшись, ушли.

— Что ты наделал! — всплеснула руками хозяйка. — Это же агенты! Беги скорей!

Карапетян, сразу протрезвев, кинулся во двор и скрылся.

В лагере он нам ничего не сказал о случившемся и через день был снова послан в Ровно. Но тут Николай Струтинский, который тоже пользовался этой квартирой, приехал из города с вестью, что хозяйку и ее детей забрали в гестапо.

Карапетян был немедленно отозван из Ровно и допрошен в штабе отряда. Он во всем признался. Преступление это нельзя было простить. По решению командования отряда Карапетяна расстреляли.

Последствия этого по сути дела предательского поступка были самые тяжелые. Мало того, что была провалена одна из надежных явок, что хозяйку квартиры, честную и преданную советскую женщину, вместе с ее детьми забрали в гестапо, где их ждала неминуемая гибель, — украинским националистам удалось выследить Жоржа Струтинского. Это произошло именно тогда, когда он шел на явку, проваленную [287] Карапетяном, ничего не зная о случившемся. Выследив Жоржа, предатели пустились на провокацию.

— Послушай, хлопец, — сказал молодчик, одетый в полувоенную форму, остановив его на улице и взяв за локоть, — есть дело к тебе.

— Какое у тебя ко мне дело? — спросил Жорж.

— Мы знаем, кто ты есть. Не отказывайся. Мы хотим перейти к партизанам. Мы хотим бить швабов. Атаман нас обманул.

Такие случаи бывали часто. Жорж знал о них и не удивился. Он сказал, однако:

— Если хотите, чтоб вам верили, вы должны связать своих офицеров и притащить с собой.

Молодчик согласился. Они условились с Жоржем о встрече на берегу речушки, в километре от города. Через три дня перебежчики должны были быть там со связанными офицерами. Жорж разыскал брата и посоветовался с ним. Тот дал свое согласие. Место встречи оба брата хорошо знали: в детстве им часто приходилось кататься на велосипедах на берегу этой речушки.

— Встретишь их там — и оттуда с ними прямо на «маяк», — сказал Николай. — Осторожней! Помни, с кем имеешь дело.

В назначенный час Жорж был на месте. Сначала ему показалось, что здесь никого нет, но затем из-за кустов поднялись двое. Жорж обратился к ним с условленным паролем:

— Вода холодная, хлопцы?

— Мы еще не купались, — услышал он в отрет. Отзыв был правильный.

Но в то же мгновение из-за других кустов, из-за камышей, из-за бугров — отовсюду стали выскакивать гестаповцы. Жорж узнал их по черной одежде.

Он выхватил свой ТТ и начал в упор расстреливать предателей и гестаповцев.

— Взять живьем! — услышал он откуда-то сзади. Первая пуля попала Жоржу в грудь. Патронов в пистолете не оставалось. Жорж бросился в реку. Здесь его настигла вторая пуля, попавшая в ногу.

Его схватили, связали и, истекающего кровью, потащили в гестапо. [288]

Глава восьмая

С утра до вечера на русском кладбище Грабник людно. Люди навещали могилы своих близких. Этими близкими были не только мать, отец, братья и сестры, но и безвестные военнопленные, замученные в лагерях и похороненные здесь. Горожане подолгу стояли у братских могил. Может быть, это кладбище было единственным местом, где можно было, не таясь, не озираясь по сторонам, забыв о смертельной угрозе, выказывать свою благодарность, свою любовь и преданность Красной Армии. Эти могилы напоминали не только о тех, кто отдал свою жизнь за освобождение Родины, но и о тех живых, что продолжали сражаться, о тех, кого с таким нетерпением ждали и в чей приход так верили.

Жители заботливо убирали могилы цветами, подолгу простаивали здесь в скорбном молчании.

Иногда в толпе людей, окружавших свежую могилу, появлялась фигура худощавого человека с чуть приподнятым правым плечом. Люди знали, что это сторож русского кладбища. Лицо его, несколько вытянутое, хранило всегда одно и то же выражение суровости и безучастия, серые глаза с холодным вниманием присматривались ко всему; почти ни с кем сторож не говорил, и трудно было понять, зачем он здесь, в толпе, — по велению ли сердца, по долгу ли своей мрачной службы или просто по привычке...

Никто не знал, чем занимается Николай Иванович Самойлов. А дни его были наполнены самыми неотложными и разнообразными делами.

Одним из таких дел была отправка военнопленных в партизанский отряд. Русское кладбище Грабник, куда почти не заглядывали гитлеровцы, служило местом сбора этих людей.

Работой по отправке руководил Владимир Соловьев. К этому времени он был знаком с большинством военнопленных, находившихся в селах Гощанского района, многих знал по имени, в лицо, со многими случалось ему говорить по душам.

Предварительную беседу с отправляемыми обычно вели Кутковец и его «агрономы». Затем с каждым в отдельности из тех, кто шел в партизаны, с глазу на [289] глаз беседовал Соловьев. Он нес ответственность за каждого отправляемого.

Разговаривая с военнопленными, Соловьев изо всех сил старался преувеличить трудности, которые ждали их в партизанском отряде, нарочно сгущал краски, рисовал все возможные и невозможные опасности, чтобы люди знали, на что идут. Но случаев отказа почти не бывало.

Когда вопрос об отправке того или иного товарища был решен, следовала главная часть беседы. Соловьев давал ему прочесть советскую листовку или газету.

И каждый раз он наблюдал одно и то же волнующее зрелище. Взрослый мужчина, прошедший тяжелые испытания, многое на своем веку повидавший, брал этот измятый, замусоленный, прошедший через сотни рук газетный листок и плакал, как ребенок, целовал, смеялся, не зная, как выразить свою радость.

На кладбище Грабник будущих партизан уже ждал присланный Новаком проводник. Его знакомили только с одним человеком из группы — старшим. Затем проводник уходил, за ним на некотором расстоянии шел старший, а за старшим — вся группа цепочкой, сохраняя расстояние, на котором каждый последующий виден предыдущему. За чертой города цепочка растягивалась на большее расстояние: люди шли примерно в полкилометре друг от друга.

До сих пор мы сдерживали количественный рост отряда, так как считали, что чем меньше нас, тем меньше мы привлекаем к себе внимания и тем легче, стало быть, заниматься разведкой. Но обстановка вокруг становилась все сложнее. Враги сосредоточили свое внимание на нашем отряде. Теперь они уже во всеуслышание объявили о войне против партизан. Не проходило дня без стычки.

И вопрос стоял теперь по-другому. Обеспечить нормальную работу — значило прежде всего укрепить самый отряд, умножить число его бойцов, превратить небольшую, легко маневрирующую группу в крупное боевое соединение. Нам нужны были люди.

И люди шли.

Шли из Ровно, шли из Здолбунова, шли из районных [290] центров, из ближних и дальних сел, из лесов. Шли горожане и жители сел, бывшие военнопленные и люди, бежавшие из банд националистов. Последние появлялись все чаще и чаще.

Так, еще полгода назад в отряд пришли первые перебежчики. В их числе был Борис Крутиков, лейтенант Красной Армии, бежавший из плена, насильственно забранный националистами в их «курень», где его сделали военным инструктором. Воспользовавшись первым же удобным случаем, Борис Крутиков бежал из лагеря Бульбы, захватив и доставив нам оружие, а также ценные разведывательные данные.

К нам пришли Василий Дроздов и его жена Женя, Валентин Шевченко, Корень и десятки других честных людей.

Пришла и Наташа Богуславская, молодая советская активистка, в прошлом секретарь райкома комсомола, которую националисты держали у себя под строгой охраной. Наташа ухитрилась не только обмануть охрану, но и разоружить целую сотню бандеровцев и привезла к нам на фурманке их автоматы, патроны, винтовки. Разоружение оказалось делом довольно несложным. Атаманы не доверяли своей «рати». Они прятали оружие в склад и раздавали его только перед боем, а после боя отнимали. Наташе пришлось, таким образом, иметь дело не со всеми головорезами, а лишь с одним часовым у склада, которого она быстро уговорила; тот помог ей погрузить оружие на повозку и вместе с нею прибыл в партизанский отряд.

...Как всегда, Москва не приказывала, а запросила: «Можете ли вы выделить группу подрывников для посылки в район Ковеля с заданиями диверсионного характера?»

Мы ответили без колебания: «Можем».

Двадцать девятого мая из Цуманских лесов в Ковельские лесные массивы вышла саперная рота в составе шестидесяти пяти человек.

Путь им предстоял нелегкий: шесть-семь суток идти ощупью, неся на себе весь тол, какой был в отряде [291] к моменту их ухода и который мы полностью: им передали, — количество, достаточное для взрыва; двенадцати эшелонов.

Чтобы рота смогла добраться в район Ковеля незамеченной, без стычек с врагами и, следовательно, без раненых, мы на всю дорогу заготовили ей продукты — дали сухарей, копченой колбасы, — все это' также легло тяжелым грузом на плечи саперов.

Во главе роты пошел майор Фролов.

Перед уходом, выстроив роту, он пришел за мной, чтобы я сказал бойцам напутственное слово.

Я начал с предупреждения о том, что идти надо осторожно.

— Вам хорошо известно, — говорил я, — что против небольших групп разведчиков гитлеровцы устраивают засады из двух-трех сотен людей с пулеметами. Вам известно также, что стоит нам дать о себе знать, как против нас высылаются крупные части карателей. Не любят и боятся нас гитлеровцы. Но нам сейчас невыгодно с ними драться. Значит, надо, чтобы враги не знали, что вы часть нашего отряда. Нигде ни одному человеку не говорите об этом. Не говорите даже об этом между собой. Забудьте мою фамилию, забудьте фамилию Фролова. Он также достаточно хорошо известен вражеской агентуре. С сегодняшнего дня зовите Фролова «дядя Володя» или просто «товарищ командир»...

Так инструктировал я выстроенную перед уходом саперную роту.

«Дядя Володя» — это не случайный и не выдуманный псевдоним майора Фролова. Так называл его молодой партизан Пронин, геройски погибший в первый же день своего пребывания в тылу врага. Он был подстрелен еще в воздухе, когда летел с парашютом, схвачен врагами и зверски замучен. С тех пор и осталось за Фроловым это имя — «дядя Володя»; произнося его, партизаны каждый раз вспоминали Пронина.

Рота выступила. По обе стороны лесной просеки, по которой шел путь из лагеря, стояли все подразделения отряда, выстроенные в почетный караул. Многие друзья, успевшие за время партизанской жизни [292] привязаться друг к другу, встречаясь каждый день, деля все радости и невзгоды, теперь расставались надолго. У некоторых в уходившей роте были родные — брат, отец, муж. «Может быть, прощаемся навсегда», — невольно думалось каждому.

Командиром роты пошел лейтенант Константин Григорьевич Маликов.

Инженер по образованию, он, так же, как и все наши москвичи, в армию вступил добровольно, участвовал в обороне Москвы, особенно отличился при разминировании вражеских минных полей перед тем, как советские танки должны были начать свое знаменитое контрнаступление.

В отряд он тоже пошел добровольцем.

Помню, он заглянул ко мне дня за три до вылета:

— Разрешите обратиться по личному вопросу!

— Слушаю вас, товарищ Маликов.

— Я люблю одну девушку и хочу сходить с нею в загс. На это может потребоваться три-четыре часа.

— Могу ли я отлучиться на это время?

— Отлучиться-то можете, но зачем вам торопиться с женитьбой? Вернетесь после войны, тогда и женитесь.

— Она военврач и уезжает на фронт сегодня вечером, — сдержанно ответил Маликов.

Человек он был бесстрашный. Его диверсии на железных дорогах дорого обошлись оккупантам. Как и Хосе Гросс, инженер Маликов стал незаменимым мастером подрывного дела. На его минах, как правило, вражеские паровозы взлетали, а вагоны разбивались в щепки.

Но никто не мог разгадать, почему он был всегда задумчив. Часто можно было видеть, как Маликов, удалившись от товарищей, долго сидит где-нибудь один, занятый своими мыслями.

О чем он думал? О своей молодой жене, сражающейся где-то на другом фронте? О будущем? Придумывал ли новые механизмы для взрыва мин?

Когда в бою с гитлеровцами разрывная пуля раздробила Маликову два пальца правой руки — указательный и средний, он продолжал стрелять из автомата [293] левой рукой. Только по окончании боя Маликов обратился к Цессарскому и попросил, чтобы тот ампутировал ему раздробленные пальцы.

Не прошло недели после ампутации, не дожидаясь, пока затянутся раны, Маликов ушел на новую операцию.

Мы все знали его как страстного шахматиста. Карт в отряде не признавали. Они сжигались немедленно, как только попадали к нам в виде трофеев или заносились кем-нибудь из новичков. Но шашки, домино и особенно шахматы были общим увлечением. Нашлись специалисты, которые перочинным ножом вырезали шахматные фигуры из сосновой коры, лепили их из теста и воска. Шахматные турниры проводились в отряде непрерывно: заканчивался один — начинался другой. В шахматы. Маликов играл превосходно. Он оказывался неизменным победителем всех турниров, в которых участвовал.

Он давал сеансы одновременной игры на десяти — пятнадцати досках и на всех выигрывал или, в крайнем случае, сводил партию вничью. Наконец, когда легкие победы ему наскучили, он придумал способ играть «втемную»: отвернувшись от противников и не глядя на доски, а только называя фигуры и поля. И тоже выигрывал.

С саперной ротой пошел также Макс Селескериди, пошел Григорий Сарапулов и другие лучшие подрывники отряда.

Досадно было Коле Фадееву и Хосе Гроссу, что не могут принять участие в походе. С завистью смотрели они на своего друга Маликова, на деловитого Сарапулова, который всю ночь перед выходом готовил в путь свое отделение. Да и те, прощаясь, чувствовали себя неловко перед ранеными товарищами. Маликов проговорил что-то в том смысле, что постарается поработать за всех троих — за себя, за Гросса и за Колю.

Фадеева это, однако, мало утешало. Весь день, молчаливый и злой, лежал он на своей повозке, служившей ему постелью.

Те, кто уходил, и те, кому пришлось оставаться, хорошо сознавали, насколько важно и ответственно дело, порученное нам командованием. Враг подбрасывал [294] к линии фронта новые войска и технику. Уничтожение эшелонов с вражескими пушками, которые могли завтра направить свои дула против наших товарищей на фронтах, уничтожение гитлеровских солдат, которые, может быть, завтра же пошли бы в контратаку на советских бойцов, было делом почетным.

В радиограмме командования обращалось внимание на то, чтобы по возможности сильнее нарушить работу железных дорог Ковель — Сарны — Киев и Ковель — Ровно — Киев.

Еще в январе нам удалось связаться с одним поляком, жителем села Ямного Клесовского района. Он сам отыскал наших разведчиков и представился: «Горбовский Антон, бывший драгун польской армии...» Одет он был странно — в калошах на босу ногу и с зонтиком в руке. Однажды он приехал к нам верхом на какой-то тощей кляче, но со шпорами на босых ногах. Говорил Горбовский быстро, фальцетом. Наши разведчики почему-то прозвали его «хранцузом». Он рассказал о предателях, живших в его селе, просил нас с ними расправиться. Потом просил уполномочить его на организацию партизанского отряда из поляков. «Хранцузу» сначала не верили, но потом убедились, что он действительно всеми силами души ненавидит гитлеровцев и готов с ними бороться не на жизнь, а на смерть.

Этот внешне странный человек сумел организовать отряд, в котором было до ста бойцов, поляков из окрестных сел.

Ему-то мы и поручили операции на железной дороге на участке Клесово — Коростень.

Кроме того, стремясь как можно лучше выполнить задание командования, мы послали связных к Фидарову в Сарны и к Красноголовцу в Здолбунов. Обеим подпольным группам поручалось усилить диверсионную работу на железных дорогах.

Спустя десять дней мы уже могли доложить командованию о первых результатах.

Эти результаты почувствовали на себе оккупанты. Один за другим уничтожались эшелоны и мосты во всей округе — в радиусе трехсот километров от нашей базы. [296]

Тем временем разведчики и подпольщики из Ровно, Здолбунова и Луцка продолжали отправлять к нам в отряд через «маяки» проверенных людей. Отряд продолжал расти.

Глава девятая

У моего чума появился встревоженный связной.

— Товарищ командир, вдоль дороги со стороны села Журавичи движется немецкая колонна. Впереди конные, за ними солдаты на фурманках. Есть и пушки, — доложил он.

Связной был послан ко мне секретным постом, выдвинутым на одну из дорог в двух километрах от лагеря.

Не успел я разобраться в этом донесении, как одновременно, запыхавшись, подбежали еще двое — боец с одного из постов, охранявших лагерь, и партизан, пасший наш скот на лесной полянке близ лагеря. Оба подтвердили, что видели немецких конников.

Сомнений быть не могло — немцы подходили к лагерю с трех сторон.

Я поручил Стехову выдвинуться с поддежурным взводом в сторону противника и организовать там командный пункт. Сам остался на месте, чтобы подготовить все подразделения к бою и держать связь с другими постами.

Не успел Сергей Трофимович пройти и двухсот метров, как длинная пулеметная очередь прорезала лесную тишину. За ней послышался плотный автоматный и винтовочный огонь.

Я решил, что стреляют наши, и, опасаясь, что они зря пожгут патроны, которых у нас и без того мало, послал связного к Стехову с приказом: стрелять прицельно, беречь боеприпасы.

Не успел я отдать приказание связному, как мне вновь докладывают:

— Товарищ командир! С поста сообщают: против ник на дороге разворачивает пушки.

Приказываю Базанову:

— Взять тридцать пять автоматчиков, захватить пушки! [297]

Базанов мигом скрылся в лесу.

Бой разгорался. Издали доносилось грозное партизанское «ура».

«Неужели Стехов повел людей в атаку? — подумал я, прислушиваясь к стрельбе. — Не предупредил меня?» Но связной вернулся и доложил:

— Ваше приказание передано. Товарищ Стехов сообщает, что стрельба идет со стороны противника, а наши стреляют мало. Он удивляется, что со стороны противника беспрерывно слышится русское «ура».

— Передать Стехову: людей в атаку не пускать. Справа от него пушки, туда выслан Базанов. Пусть с ним свяжется.

Обстановка была неясной. Почему со стороны противника кричат «ура»? Откуда появились в лесу пушки? Неужели фашисты послали вперед предателей? Ни я, ни оставшийся со мной Лукин ничего понять не могли.

Наконец все прояснилось.

Командиром поддежурного взвода, который пошел со Стеховым, был Борис Крутиков. Применяясь к местности, прячась за деревьями и пнями, он и его бойцы близко подобрались к противнику. Вдруг совершенно отчетливо Крутиков услышал:

— Ты что же, Борис, в своих стреляешь? — кричал ему женский голос со стороны наступавших.

Крутиков присмотрелся и чуть не обмер. В «противнице» он узнал свою соученицу, с которой когда-то в киевской школе сидел за одной партой. Они бросились друг другу в объятия.

А рядом события развертывались так.

Приблизившись к дороге, где противник готовил к бою артиллерию, Базанов, чтобы нагнать на врага панику, громко скомандовал:

— Батальон! Первая рота — вправо, третья — влево, вторая — за мной!

Тут к нему подбегает незнакомый человек:

— Да наш батальон уже развернулся!

— Какой батальон?

— Второй батальон Ковпака!

Стрельба прекратилась, началось «братание». На нас «наступали» ковпаковцы! [298]

С Сергеем Трофимовичем Стеховым мы пошли к Ковпаку.

Это была наша вторая встреча с легендарным партизанским командиром.

Еще в феврале в Сарненских лесах услышали мы о Ковпаке. Из Ровно, Сарн, Клесова и Ракитного нам сообщали о крупном партизанском соединении, действующем где-то на севере от нас.

— Какой-то Ковпак ведет тысяч сто партизан. Они бьют фашистов почем зря, — говорили местные люди.

«Фельджандармерия и каратели сильно обеспокоены каким-то крупным партизанским отрядом под командованием Ковпака, — писал из Ровно Кузнецов. — Немцы и немки с ужасом рассказывают, что Ковпак везде появляется неожиданно, истребляет немецкие гарнизоны, взрывает мосты и поезда. Боятся, как бы он не нагрянул в Ровно...»

Что это за отряд и кто такой Ковпак, мы тогда еще не знали.

Вскоре Валя Семенов, вернувшись из разведки, доложил, что в Князь-село прибыли батальоны Ковпака. Они расквартировались по соседним с нами селам.

— Ты их видел?

— Самого Ковпака не видел, но к нам едут его представители.

И действительно, через час я познакомился с представителем Ковпака. Я увидел невысокого коренастого человека с большой бородой. Он слез с седла и представился:

— Вершигора, начальник разведки отряда Ков пака.

На петлицах его гимнастерки три шпалы — подполковник. На левой стороне груди — орден Красного Знамени.

На наши расспросы Вершигора отвечал скупо. Зато сам очень подробно расспрашивал обо всем, выяснял обстановку: как расположены гитлеровские гарнизоны, много ли войск в Ровно и области, какие села контролируются партизанами? Особенно интересовали нашего гостя украинские националисты. Ковпаковцам впервые приходилось с ними здесь сталкиваться. [299]

— Сидор Артемович Ковпак и Семен Васильевич Руднев решили отпраздновать юбилей Красной Армии, — сообщил Петр Петрович Вершигора. — Они просили меня передать вам приглашение прибыть к нам в Князь-село на праздник.

На рассвете двадцать третьего февраля в сопровождении Пашуна и небольшой охраны я выехал в Князь-село.

Много раз за время жизни в тылу врага мне приходилось встречаться с партизанскими отрядами, группами разведчиков, с отдельными партизанами. «Мы не одни здесь. Нас много. Мы везде», — думалось всякий раз при таких встречах. Каждая из них надолго западала в душу.

Но в тот февральский день, направляясь в отряд Ковпака, я испытывал особенное волнение.

Проезжая через села Ленчин и Рудню-Ленчинскую, где расположились подразделения Ковпака, я забыл, что нахожусь во вражеском тылу. По улицам ходили бойцы, вооруженные автоматами и ручными пулеметами. На шапках ярко горели красные ленты, красноармейские звезды. У многих ковпаковцев на гимнастерках красовались новенькие ордена и медали. Кое-где у хат стояли станковые пулеметы и даже орудия. Партизаны распевали песни и, когда наша фурманка проезжала мимо них, лихо здоровались.

Моему воображению Ковпак почему-то представлялся человеком огромного роста, богатырской силы, с громким, далеко слышным голосом. Поэтому я искренне изумился, когда увидел перед собой очень пожилого худощавого партизана, которому на вид нельзя было дать меньше шестидесяти лет. Говорил он живым, даже немного вкрадчивым голосом. На груди его сверкали Золотая Звезда и орден Ленина.

— Здравствуйте, товарищ Медведев! — сказал Сидор Артемович. — Я слышал о вас еще в Брянских лесах, и вот встретились здесь, на Украине.

Ковпак стал забрасывать меня вопросами. Давно ли мы в этих местах, как ведем работу и долго ли еще будем сидеть под Ровно? Я подробно рассказал обо всем.

— А сидеть будем здесь до тех пор, пока сюда не придет Красная Армия, — закончил я. [300]

В это время в комнату вошел высокий красивый человек тоже с орденами на гимнастерке. Лицо у него было очень утомленное.

— Знакомьтесь, это наш комиссар — Семен Васильевич Руднев, — показывая на вошедшего, сказал Ковпак.

Мы тепло поздоровались. Семен Васильевич включился в разговор.

— Правда, что вы имеете в Ровно своих партизан? — спросил он.

Услышав утвердительный ответ, Руднев принялся расспрашивать меня обо всех тонкостях дела: как мы добились этого, по каким документам наши люди туда ходят; как удалось установить связь с местной большевистской подпольной организацией; кто такой Новак, как мы совместно организуем операции?

— Вот и нам бы организовать такую работу, Сидор Артемович, — проговорил Руднев, обращаясь к Ковпаку.

Сидор Артемович попросил меня снабдить начальника разведки подходящими документами и добавил:

— Хлопцы для города у нас найдутся, только вот немца у меня нет.

— Какого немца? — спросил Руднев.

— Да у них один партизан в Ровно под немца работает.

— Что же он? На самом деле из немцев или... — обратился ко мне Руднев.

— Нет, наш, советский инженер, но прекрасно владеет немецким языком и усвоил все манеры немецкого офицерства.

— Это интересно... А можно его повидать?

— К сожалению, нет. Он сейчас в Ровно, — ответил я.

— А нельзя нам через вашего «немца» узнать о результатах диверсий, которые мы провели в Ровенской области?

Я обещал, что поручу это Кузнецову.

Близился вечер. В трех комнатах были накрыты праздничные столы. За ними расселись штабные работники, командиры батальонов и рот — всего человек семьдесят. [301]

— Первый тост — за партию, за победу, — предложил Сидор Артемович. За ним выступил Семен Васильевич Руднев. Нужно было видеть, с какой пре данностью и с каким восхищением смотрели на командира и комиссара собравшиеся за столом ковпаковцы!

Затем слово предоставили мне.

Я говорил о своем отряде: о том, какой переполох у фашистов вызвало появление под Ровно Ковпака, — не случайно каратели, заходя в села и хутора, прежде всего спрашивают: «Ковпака нет?» Рассказал и о том, что фашистские «правители» в Ровно и их жены смертельно боятся, что Ковпак нападет на их «столицу».

А через три дня, когда соединение Ковпака покидало наши места, мы передали комиссару Рудневу подробные сведения о том, что его интересовало.

...Со времени этой встречи прошло четыре месяца. Мы успели перебраться дальше на запад, за реки Случь и Горынь. И вот теперь нам снова предстоит волнующая встреча с Ковпаком.

Ковпаковцы изменились, выросли за эти четыре месяца. Теперь они шли на Карпаты, шли крепко вооруженные, хорошо одетые и обутые.

Неожиданность их появления в наших новых краях объяснялась тем, что двигались они быстро: в последний переход делали в сутки свыше шестидесяти километров. Ясно, что ни наша разведка, ни тем более местные жители не могли предупредить нас об их приближении. А за немцев мы приняли потому, что конники-ковпаковцы почти все были одеты в трофейное немецкое обмундирование.

Несколько дней простояли ковпаковцы неподалеку от нашего лагеря, и каждый день то Ковпак с Рудневым приходили к нам в гости, то мы ходили к ним.

— Покажите же нам вашего «немца», — при каждой встрече напоминал Сидор Артемович.

Однажды, когда Ковпак и Руднев пришли к нам, я представил им только что возвратившегося из Ровно Николая Ивановича.

— О, що дило, то дило, — говорил Ковпак, слушая рассказы Кузнецова о его работе.

За столом Сидора Артемовича удивила колбаса, [302] которой мы потчевали гостей. Были и «московская», и «краковская», и «чайная», и сосиски, и окорока.

— Откуда така добра ковбаса? — спросил он.

— Сами делаем, Сидор Артемович.

У нас к тому времени действительно наладилось производство колбасы. Но не ради роскоши или прихоти занялись мы этим делом. Разведчики уходили из отряда на неделю, на две. По нескольку человек постоянно дежурили на «маяке». Им надо было питаться, а заходить в села за продуктами не разрешалось. Что можно было им дать с собой, кроме хлеба? Вареное мясо быстро портилось, и люди жили впроголодь. Производство колбасы явилось блестящим выходом из положения. Специалисты-колбасники нашлись заправские. Все это я и рассказал Сидору Артемовичу.

Часа через два, когда мы еще сидели за столом, появилась целая группа ковпаковцев.

— Товарищ командир Герой Советского Союза! — обратился один из них к Ковпаку. — Разрешите обратиться к полковнику Медведеву.

— Разрешаю, — ответил Ковпак.

— Товарищ полковник, мы к вам с просьбой обучить нас делать колбасу.

Оказывается, пока мы сидели и закусывали, Сидор Артемович послал связного с запиской к своему начальнику хозяйства, чтобы тот выделил людей для обучения их колбасному производству.

...Соединение Ковпака ушло дальше по своему маршруту.

Расставаясь, мы выработали специальный код и условились о расписании для радиосвязи и позывных, чтобы взаимно информировать друг друга обо всем, что может помочь обоим отрядам.

Примерно через неделю прибыло сообщение от Кузнецова, что в ближайшие дни из Берлина в свою главную квартиру будет проезжать Гитлер. Его специальный поезд должен был следовать по железной дороге Львов — Здолбунов.

Зная, что соединение Ковпака должно будет пересекать эту дорогу, мы написали Сидору Артемовичу радиограмму. Но, как назло, наши радисты в течение трех суток не могли установить связи с радистами [303] Ковпака. Когда наконец радиограмма была передана, ковпаковцы были уже далеко западнее железной дороги.

Впоследствии Петр Петрович Вершигора рассказал мне, как помогли ковпаковцам при следовании через Западную Украину наши данные о селах, в которых обосновались националисты. Соединение Ковпака благополучно, не тратя лишнего времени и сил, миновало эти села. Однако о маршруте ковпаковцев предатели все же кое-что проведали и сообщили своим хозяевам. Об этом я, в свою очередь, рассказал Петру Петровичу. Не помогли предателям их старания! Карпатский рейд был совершен, соединение Ковпака прошло этот легендарный путь на горе врагам, покрыв себя неувядаемой славой.

Глава десятая

Эрих Кох... Пауль Даргель... Альфред Функ... Герман Кнут... Эти имена были хорошо известны на захваченной гитлеровцами территории Украины. Главари гитлеровской шайки со своими подручными грабили, душили, уничтожали все живое на украинской земле. Одно упоминание этих имен вызывало у людей содрогание и ненависть. За ними вставали застенки и виселицы, рвы с заживо погребенными, грабежи и убийства, тысячи и тысячи погибших ни в чем не повинных людей.

«Пусть знают эти палачи, что им не уйти от ответственности за свои преступления и не миновать карающей руки замученных народов».

Эти слова мы знали наизусть. Они напоминали нам о нашем патриотическом долге, о долге перед теми, чья кровь вопиет о возмездии. Они служили нам программой нашей боевой работы. Настала пора переходить к активным действиям.

И когда Николай Иванович Кузнецов, снова по собственной воле, без вызова, явился в лагерь и стал просить нашей санкции на совершение акта возмездия над заместителем гаулейтера Паулем Даргелем, мы не стали его дольше удерживать. [304]

Если Эрих Кох, являясь одновременно имперским комиссаром Украины и гаулейтером Восточной Пруссии, в Ровно бывал только наездами, то Пауль Даргель, правительственный президент, заместитель Коха по политическим делам, находился в «столице» почти безвыездно. Лишь время от времени он вылетал в Киев, Николаев, Днепропетровск или другие города, чтобы на месте направлять «деятельность» своры гитлеровских комендантов и губернаторов. Руководство бандами националистов исходило тоже от Даргеля.

В отряде Кузнецов пробыл несколько дней. Он подробно обсуждал с нами план ликвидации Даргеля. К этому времени Валя Довгер, работавшая в экспедиции рейхскомиссариата, успела хорошо изучить распорядок дня правительственного президента. Ни Валя, ни Кузнецов еще не знали, разрешим ли мы операцию, но уже готовились к ней. Валя сообщила Николаю Ивановичу о маршруте, которым обычно шел Даргель, она рассказала, что ежедневно, в четырнадцать часов тридцать минут, Даргель выходит из рейхскомиссариата и направляется к себе в особняк обедать. При этом его сопровождает адъютант в чине майора, который обычно носит под мышкой кожаную папку красного цвета. Самого Даргеля Николай Иванович видел только однажды, на параде. Но Кузнецов был твердо уверен, что узнает его.

Даргель занимал особняк на одной из главных улиц Ровно, которую фашисты назвали «Шлосс-штрассе». На этой улице жили только высшие гитлеровские чиновники. Никто из местных жителей не имел права там появляться.

Двадцатого сентября шофер ровенского гебитскомиссариата, военнопленный Калинин, предоставил Николаю Ивановичу личную машину гебитскомиссара — новенький, стального цвета «опель-капитан».

В машину за шофера сел Николай Струтинский, одетый в форму немецкого солдата. Рядом с ним Кузнецов в форме лейтенанта, с накинутой поверх кителя резиновой офицерской пелериной. Они поехали по маршруту, указанному Валей. Время приближалось к тому моменту, когда Даргель должен был показаться из рейхскомиссариата и идти в свой особняк. [305] И Кузнецов и Струтинский были уверены, что операция им удастся.

Стоять на улице с машиной и ждать было рискованно. На улице дежурили фельджандармы, один из них постоянно находился у особняка Даргеля.

Кузнецов и Струтинский остановили автомобиль в переулке так, чтобы из-за угла им был виден подъезд рейхскомиссариата.

Стрелка часов приближалась к половине третьего, когда из подъезда рейхскомиссариата появился жандармский фельдфебель, а следом за ним человек в штатском, очевидно, агент гестапо. Об этих охранниках Валя предупреждала Кузнецова. И жандарм и гестаповец выходили обычно на одну-две минуты раньше Даргеля, чтобы осмотреть дорогу, по которой должен пройти правительственный президент.

Точно в 14.30 из того же подъезда вышел генерал, которого сопровождал майор. Последний нес под мышкой красную папку.

— Они, — сказал Кузнецов, — Коля, газ!

Машина быстро настигла гитлеровцев. Кузнецов выскочил из кабины с пистолетом в руке и в упор выстрелил в генерала, а потом в адъютанта. От первой же пули Даргель покачнулся и упал навзничь. Кузнецов выстрелил еще по разу в обоих фашистов.

Он ни о чем не успел подумать. Он заметил только, что лицо генерала сегодня как будто выглядело смуглее, чем тогда, на параде.

Кузнецов прыгнул в машину и уже на ходу захлопнул дверцу. В тот момент, когда он подбежал к машине, из кармана его «выпал» бумажник.

Было время обеденного перерыва. На улице находилось много прохожих. Услышав выстрелы, люди бросились врассыпную. Захлопнулись окна. Недавно еще шумная улица притихла. Когда к убитым подбежали жандармы, машины след простыл.

Несколько дней мы не имели никаких сведений о последствиях совершенного Кузнецовым акта возмездия. Обычно не проходило дня, чтобы в лагере не появлялись два-три связных из Ровно. Теперь же, когда так хотелось знать обстановку в городе, как назло, никто из них не приходил. Было ясно, что эсэсовцы и жандармы оцепили город и оттуда невозможно выбраться. [306]

Больше всех мучился неизвестностью Кузнецов. Когда наконец двое разведчиков — Куликов и Галузо — пришли в лагерь, Николай Иванович первым набросился на них, схватил принесенные ими немецкие и украинские газеты, начал читать и... обомлел.

«Убийство имперского советника финансов д-ра Геля и его адъютанта», — прочел он на первой странице. Тут же в траурной рамке был портрет Геля. Одутловатое лицо, чуб по-гитлеровски.

Гель совсем недавно, всего за несколько дней до того, как был убит, приехал в Ровно выкачивать налоги из населения. Правительственный президент Даргель гостеприимно приютил его в своем особняке.

— Аи, Николай Иванович, как же это вы опростоволосились? — сказал я Кузнецову.

— Не знаю. Это наваждение какое-то! Я хорошо запомнил лицо Даргеля. Оно только показалось мне смуглее, чем на параде. И адъютант шел с красной папкой! Ничего не понимаю, что это значит? — удивлялся Кузнецов, обескураженный ошибкой.

В то время мы не знали, что Гель был очень похож на Даргеля.

Вслед за Куликовым и Галузо пришел в лагерь и Коля Маленький. Он принес письмо от Вали. Валя тоже писала об ошибке Кузнецова.

— Мне ничего не передавала? — спросил Кузнецов.

— Ни, — отвечал Коля, отрицательно качнув головой.

— Черт бы взял этого Геля! — и сокрушался и сердился Кузнецов. — В следующий раз, перед тем как стрелять, придется фамилию опрашивать!..

Он никак не мог простить себе этой ошибки. Особенно он мучился тем, что и Валя — он это знал — тоже не простит ему ее. Ведь она сделала все возможное, «разжевала» операцию так, что ему оставалось только проглотить, а он...

— Разрешите мне вторично стрелять в Даргеля! — настаивал он.

— Успокойтесь, Николай Иванович! Ошибка не так уж значительна. Вы знаете, кто такой Гель и за чем он сюда приехал!

Мы принялись читать все газеты, какие принесли Куликов и Галузо. Все они выражали глубочайшую [307] «скорбь» по поводу смерти имперского советника финансов. В сообщении об этой смерти, между прочим, говорилось, что хотя убийца и был в форме немецкого офицера, но властям доподлинно известно, кто он.

Мы поняли, что гитлеровцы «напали на след». Поняли — и обрадовались. Мы боялись, как бы не остался незамеченным «оброненный» Кузнецовым бумажник.

Бумажник этот имел свою небольшую историю.

В одной из стычек с бандой националистов к нам в плен попал один из эмиссаров Степана Бандеры, прибывший из Берлина. Он рассказал, что в гестапо недовольны украинскими националистами, которые перепуганы разросшимся партизанским движением и не только не ведут с ним борьбы, но попрятались под крылышко крупных немецких гарнизонов.

— Гестапо приказало немедленно бросить все наши силы на борьбу с партизанами, — показал пленный. — Я прибыл сюда по личному приказанию атамана Бандеры.

У него-то, у этого эмиссара, и был нами взят бумажник — новенький, хорошей кожи, с клеймом берлинской фирмы. Содержимое бумажника полностью подтверждало показания пленного: паспорт с визой на право въезда на территорию Западной Украины; членский билет берлинской организации украинских националистов и директива за подписью «руководства», требовавшая немедленно обратить все силы на поголовное истребление советских партизан...

Мы начали с того, что пополнили бумажник. Мы положили в него примерно то, что обыкновенно находили у каждого взятого в плен или убитого в бою националиста: десятка полтора рейхсмарок, столько же американских долларов, купюру в пять фунтов стерлингов, советские деньги. Положили также несколько коронок от зубов. Расстреливая мирных людей, националисты вырывали у своих жертв эти «ценности» и прятали по бумажникам и карманам; одними золотыми коронками мы набрали у бандеровцев, мельниковцев и бульбашей несколько килограммов золота.

Бумажник был наполнен. В последний момент, стараясь предусмотреть все, чтобы гитлеровцы этот [308] фокус приняли за чистую монету, мы прибавили к содержимому бумажника три золотые десятки царской чеканки.

Что же касается директивы, то ее мы заменили новой, написанной тем же почерком и гласившей: «Дорогой друже! Мы очень удивлены, что ты до сих пор не выполнил нашего поручения. Немцы войну проиграли, это ясно теперь всем. Нам надо срочно переориентироваться, а мы скомпрометированы связью с гитлеровцами. Батько не сомневается, что задание будет тобой выполнено в самое ближайшее время. Эта акция послужит сигналом для дальнейших действий против швабов». Следовала неразборчивая подпись.

Просматривая газеты, мы убедились, что бумажник свою роль сыграл.

На похоронах Геля в своей надгробной речи правительственный президент Даргель гневно обрушился на «господ атаманов», упрекая их в неблагодарности по отношению к Германии, которая их кормит, одевает и дает средства на борьбу с большевиками.

Стало известно также, что в Ровно по подозрению в убийстве Геля арестовано и расстреляно 38 виднейших украинско-немецких националистов, в том числе 13 работников так называемого «всеукраинского гестапо»; был арестован редактор газеты «Волынь», издававшейся на украинском языке под диктовку гитлеровцев, и некоторые другие «деятели». Аресты не ограничились только Ровно.

Подобные вести не могли не вызывать в нас чувства удовлетворения. Но они не приносили облегчения Кузнецову.

— Как это со мной случилось? — продолжал он возмущаться. — Неужели надо и впрямь фамилию спрашивать?

— Какая, в сущности, разница — Даргель или Гель? — успокаивали мы Николая Ивановича.

К тому времени мы знали из газет, что Гель видный фашист, что в национал-социалистской партии он с 1926 года, что сам фюрер прислал ему на могилу свою высшую награду — Рыцарский крест.

Было, однако, серьезное обстоятельство, в равной степени тревожившее всех нас. Об убийстве Даргеля в тот же день, по докладу Кузнецова, было сообщено [309] в Москву. Хорошо, что у товарищей в Москве оказались не такие горячие головы, как у нас в лесу, и, они до проверки не стали информировать Главное, командование. Но так или иначе мы оказались в. смешном положении, да и в большом долгу перед командованием.

И Кузнецову было разрешено совершить покушение вторично.

Всю ночь шла работа над серым «опелем» ровенского гебитскомиссара. Машину перекрашивали в черный цвет, поставили другой номер, снабдили новыми документами.

И тридцатого сентября на том же месте, где и, прежде, Кузнецов метнул гранату в Даргеля и его адъютанта. Оба фашиста упали. Небольшой осколок гранаты попал в левую руку Николая Ивановича. Это не помешало ему быстро сесть в машину.

На этот раз опасность была большая. Недалеко от места взрыва стояла немецкая дежурная машина типа «пикап». Струтинскому пришлось проехать мимо нее. Гестаповцы метнулись к «пикапу», но замешкался шофер. Насмерть перепуганный, он никак не мог завести мотор. Когда же наконец «пикап» тронулся с места, черный «опель» был уже далеко.

Началась погоня.

На окраине города Кузнецов увидел гнавшийся за ними «пикап» с гестаповцами. Впереди, метрах в ста, был виден такой же черного цвета «опель», как у Кузнецова, идущий в том же направлении.

— Сворачивай влево! — крикнул Кузнецов Струтинскому.

Струтинский так круто повернул машину, что она чуть не опрокинулась. Переулком они влетели на параллельную улицу и помчались уже в обратном направлении — прямо к лесу.

Гестаповцы продолжали гнаться за «опелем». За городом, на шоссе, они открыли по нему огонь. Пуля попала в покрышку, и «опель» на полном ходу занесло в кювет. Из машины гестаповцы вытащили полуживого от страха немецкого майора, избили его, связали и увезли в гестапо. Кузнецов и Струтинский благополучно прибыли на «зеленый маяк», а оттуда — в лагерь. [310]

Весь вечер в штабном чуме не прекращался оживленный разговор. Кузнецов и Струтинский возбужденно рассказывали о том, как они убили Даргеля и его адъютанта, как оказавшийся впереди похожий на их машину «опель» помог им улизнуть из-под носа карателей. Их возбуждение передалось и нам, штабным работникам. Мы переспрашивали, стараясь вникнуть во все подробности совершенного акта возмездия. Так и не ложились спать — проговорили до утра. А наутро пришел Коля Маленький, усталый, измученный, весь в пыли. Он принес письмо от Вали. Оказывается, вопреки всем инструкциям Валя не усидела у себя в экспедиции и из подъезда рейхскомиссариата наблюдала картину покушения. На этот раз Кузнецов не ошибся: перед ним был действительно Дар-гель.

Но и на этот раз Даргель не был убит. Граната разорвалась на мостовой, у самой бровки тротуара, и взрывная волна ударила в противоположную сторону. На другой стороне улицы ручкой от гранаты был убит какой-то немецкий подполковник.

Даргель упал на тротуар тяжело раненный и оглушенный. Подоспевшие охранники унесли его в особняк.

Вот все, что сообщала в своем письме Валя. По письму чувствовалось, что и на этот раз она невысоко оценивает действия Кузнецова. Да и сам Кузнецов был вновь глубоко разочарован исходом операции.

Вероятно, он потребовал бы, чтобы ему разрешили в третий раз стрелять в Даргеля, если бы не пришло сообщение, что Даргель вылетел в Берлин.

Карьера правительственного президента окончилась.

Вскоре из Берлина прибыли крупные «деятели» гестапо и фельджандармерии. Они заменили прежних руководителей этих учреждений в Ровно — те были разжалованы и отправлены на фронт. Очевидно, произведя эту замену, гитлеровцы надеялись, что им удастся установить в городе ту тишину, о которой мечтали они, организуя в Ровно свою «столицу».

Шум, поднявшийся в связи с этими актами возмездия, радовал советских людей. Не только на фронте, [311] но и здесь, в глубоком тылу врага, в «фашистской столице» Украины, гитлеровские захватчики получали расплату за свои злодеяния.

А на «зеленом маяке» вновь началась подготовка. Здесь только что перекрасили машину «мерседес», уведенную из гаража рейхскомиссариата. Краска еще не просохла, когда Кузнецов и Струтинский усаживались в машину, чтобы ехать в Ровно.

— Смотрите, краска свежая, попадетесь, — предупреждал Коля Маленький, наблюдавший за приготовлениями.

— Ничего, — весело отвечал Струтинский, — мы ее против ветра погоним, просохнет!

У заставы их остановили:

— Хальт! Ваши документы!

Кузнецов предъявил документы на себя, на Струтинского и на автомашину. Их пропустили.

Проехали квартал — снова застава:

— Хальт! Ваши документы! Кузнецов возмутился:

— Позвольте, у нас только что проверяли!

— Извините, но сегодня на каждом шагу будет проверка, господин лейтенант, — доверительно пояснил жандарм. — Мы ловим бандитов, одетых в немецкую форму. — И, просмотрев документы Кузнецова, откозырял: — Пожалуйста, проезжайте.

— Коля, сворачивай в переулок, а не то можем нарваться, — сказал Кузнецов Струтинскому.

— Не беспокойтесь, Николай Иванович, — ответил тот. — Документы у нас крепкие.

— Документы хорошие, знаю, но мы все же не имеем права ехать к Вале. А вдруг за нами следят? Лучше переждем.

Струтинский свернул в переулок. На углу Николай Иванович остановил «мерседес» и вышел на мостовую.

— Коля, ты наблюдай за главной улицей, а я буду помогать немцам.

Через несколько минут Кузнецов остановил проезжавшую машину:

— Хальт! Ваши документы!

— Господин лейтенант, у нас уже три раза проверяли. [312]

Не успела отъехать эта машина, показалась вторая.

— Хальт! Ваши документы! — приказал Кузнецов.

— Не беспокойтесь, лейтенант, — сказал один из пассажиров, показывая гестаповский жетон, — мы ловим того же бандита...

Два часа проверял Кузнецов документы, пока Коля Струтинский не сказал ему, что на других улицах заставы сняты. Тогда они сели в машину и спокойно поехали.

В свое время, на параде, Кузнецов и Валя видели на трибуне человека необыкновенной толщины. Это был генерал Герман Кнут, заместитель имперского комиссара Украины по общим вопросам и глава конторы «Пакетаукцион».

Основной специальностью Германа Кнута был грабеж. Все достояние конторы «Пакетаукцион» состояло из имущества советских граждан, приобретенного с помощью автомата и резиновой дубинки. Сам Кнут нередко наведывался на склады своей конторы. Осматривал свезенные туда вещи, каждую, которая ему приглянется, он молча трогал пальцем. Помощники Кнута по грабежу знали этот жест заместителя гаулейтера. Кнут указывал, что вещь, к которой он прикоснулся, принадлежит ему и что ее нужно отправить на его личный склад. Зная это, нетрудно было понять, с чего так разжирел заместитель имперского комиссара.

Контора «Пакетаукцион» помещалась на улице Легиона, близ железной дороги. Здесь и остановили свою машину Кузнецов, Николай Струтинский и Ян Каминский, за которым они заехали, уезжая от Вали. Ждать им пришлось недолго. С немецкой точностью, ровно в шесть часов, Кнут выехал из конторы.

Каминский приоткрыл дверцу машины, привстал и в тот момент, когда машина Кнута поравнялась с ними, бросил в нее гранату.

Переднюю часть машины разнесло; потеряв управление, она ударилась о противоположный забор.

Кузнецов и Струтинский открыли огонь из автоматов. И когда увидели, что стрелять больше не в кого, так же спокойно умчались, как и приехали. [313] У конторы «Пакетаукцион» под обломками автомобиля валялась туша Германа Кнута. Рядом лежал труп его личного шофера.

Геля фашисты хоронили пышно — с венками, с ораторами, с некрологами в газетах. О покушении на Даргеля гитлеровцы много шумели, а вот о Кнуте в газетах не было сказано и написано ни единого слова.

Кнут был убит, но гитлеровцы решили об этом молчать. В самом деле — они «хозяева», они установили «новый порядок», они «победители», а их главарей средь бела дня на улицах Ровно, в их «столице», убивают неизвестные лица. Поиски виновников ни « чему не приводят. Лучше уж молчать, не позорить себя.

Вскоре после убийства Кнута до нас стали доходить слухи о каком-то необыкновенном, богатырской силы человеке, который разъезжает по городам и селам и открыто убивает гитлеровцев. Говорилось, что вот наконец явился мститель, карающий оккупантов за все их злодеяния, за горе и слезы людей. Из уст в уста передавались подробности покушения на Даргеля и убийства Кнута. Эти «подробности», правда, имели мало общего с истиной, но они рисовали мстителя как человека необыкновенной силы и бесстрашия.

Именно такие сведения услышал от крестьян и передал нам Казимир Домбровский, а вслед за ним и многие другие хозяева явочных квартир, городские разведчики. Наш новый партизан Константин Сергеевич Владимирский, бывший секретарь Алтайского обкома комсомола по школам, тяжело раненный в боях, взятый в плен, бежавший из лагеря и вот наконец нашедший нас, первое, о чем сообщил по приходе в отряд, — это о народном мстителе, рассказы о котором он слышал повсюду на своем долгом пути. Владимирский перечислил с десяток наших диверсий, и все эти патриотические дела народной молвой приписывались одному и тому же лицу, стрелявшему в Геля, Даргеля и Кнута. Тому же народному мстителю приписывались и другие дела, которых он еще не совершал, например, убийство главного судьи Адольфа Функа, мучителя советских людей, палача Украины. [314]

Рассказывали, что мститель ворвался ночью в квартиру к Функу, вытащил его на улицу и повесил на той же самой виселице, где накануне висели тела советских патриотов.

И многое еще в этих из уст в уста передававшихся рассказах было так же мало достоверно, как и убийство главного судьи, который, к сожалению, пока здравствовал и подписывал приказы о расстрелах заложников. Нередко желаемое выдавалось за действительное.

Глава одиннадцатая

То была легенда. И она вызывала слезы радости, она звала на дальнейшую борьбу, укрепляла веру в победу, поднимала на подвиги.

На окраинной, тихой уличке Ровно в маленькой конурке помещалась часовая мастерская. Вывеска на мастерской — «Починка часов с гарантией» — была больше окошка, около которого работал мастер, носивший фамилию Дикий. В этой мастерской находилась наша явка. Пользовались ею Шевчук и три других товарища.

Однажды Дикий заметил, что мимо его окна, внимательно приглядываясь, несколько раз прошел мальчик лет одиннадцати-двенадцати.

На другой день к Дикому зашел Шевчук. Он подал свои часы и, пока мастер осматривал их, тихонько сказал то, что надо передать Мите Лисейкину, если тот появится, и потом, взяв обратно часы, ушел. В это время Дикий опять заметил вчерашнего мальчугана. Тот стоял на противоположной стороне улицы.

«Тут что-то неладно», — подумал часовщик.

Прошел час, другой. Мальчик вдруг появился около окна часовщика и, просунув голову, спросил:

— Дяденька! Вы не знаете, где мне найти партизан?

— Да что ты, угорел, что ли? Каких тебе партизан? [315]

В голубых глазах мальчика появился испуг. Мальчик изменился в лице. Но от часовщика он все же не отставал:

— Может, вы кого-нибудь знаете, кто знает партизан?

— Да откуда же мне знать! — сердито сказал ему часовщик, делая вид, что ничего не понимает.

— Ну ладно, — сказал мальчуган и отошел. Дикий подумал немного и решил все же вернуть мальчика. Выбежав из мастерской, он крикнул:

— Хлопчик, а хлопчик, вернись-ка! Тот снова подбежал к окошку.

— Зайди-ка сюда. Мальчик вошел в мастерскую.

— Тебе зачем партизаны? — Этого я не имею права говорить, а могу сказать только командиру партизанского отряда Медведеву, — Вон ты какой! Ну, посиди немного. Дикий ждал разведчика Митю Лисейкина. Вскоре тот действительно появился у окошка часовщика.

— Тут вот хлопец у меня, — сообщил Дикий. — Возьми-ка его с собой и разберись, только поосторожнее.

На вопрос Лисейкина мальчик ответил, что его послали в отряд Медведева из партизанского соединения имени Ленина, которое находится под Винницей.

— Только больше я вам ничего не скажу, — заявил он с решительным видом. — Скажу командиру.

— Как же тебя зовут?

— Володя.

Только что Лисейкин получил через Дикого адрес, откуда должна пойти машина прямо в отряд, и распоряжение Шевчука явиться по этому адресу. Вместе с Кузнецовым и Шевчуком он должен был прибыть в лагерь для инструктажа. Лисейкин решил взять мальчугана с собой.

К условленному месту им подали полуторку. Машина была из гаража гебитскомиссариата. Шофер Зубенко устроил себе командировку в Луцк, получил пропуск и груз — фашистские газеты и листовки для Луцка — и подъехал за партизанами, с которыми был тесно связан. [316]

Лисейкин пришел с Володей к месту отправки. Кузнецов, который уже стоял около машины, высоко поднял брови от удивления.

— Откуда у тебя этот хлопчик? — шепотом спросил Кузнецов.

— Да вот ищет отряд Медведева, говорит, что послан от другого отряда.

— Сажай его в машину, после разберемся.

Но тут Володя вырвал свою руку из руки Лисейкина и бросился бежать.

Лисейкин в два прыжка догнал его.

— Ты куда, дьяволенок?

— Дяденька, отпусти, я нарочно сказал про партизан.

— Ах ты гаденыш! Значит, тебя жандармы подослали?

— Сами вы жандармы! — всхлипывая, проговорил Володя и злобно посмотрел на Кузнецова.

— Ах, чтоб тебя! — рассмеялся Лисейкин. — Ты его испугался.

Он и не подумал о том, какое впечатление произведет на мальчугана Кузнецов в форме гитлеровского офицера.

Когда, нагнувшись к Володе, он сказал ему на ухо, кто такой этот офицер, мальчик уселся в машину.

В кузове сидело шестеро разведчиков. Оружие свое они прикрыли фашистскими газетами. Кузнецов сел рядом с шофером.

При выезде из Ровно, на заставе, висел огромный плакат: «Выезд машин в одиночку не разрешается».

Гитлеровцы боялись партизан и выпускали машины лишь колоннами.

На заставе Кузнецов объяснил, что ждать, пока соберется колонна, он не может, так как имеет срочное поручение. Машину пропустили.

Но впереди, километрах в десяти от Ровно, оказалось большое препятствие.

Подъезжая к мосту через реку, разведчики еще издали увидели, что около него копошатся немецкие саперы. [317] К машине, как только она остановилась, подошел офицер.

— Видите, мост сожжен, — объяснил он Кузнецову. — К тому же, господин лейтенант, здесь в одиночку ехать опасно: партизаны.

Кузнецов повысил голос:

— Что значит партизаны! Если партизаны, так, по-вашему, надо в квартирах отсиживаться? Сейчас война! У меня срочное поручение.

— Прошу обратиться к командиру полка, — пожав плечами, сказал офицер. — Вот он идет сюда.

Кузнецов вышел из кабины и направился навстречу немецкому майору.

— Хайль Гитлер!

— Хайль!

В кузове машины разведчики держали наготове револьверы. Володя, который только что было уверовал, что он у партизан, при новой опасности забился в угол кузова.

Немного спустя, после переговоров с Кузнецовым, командир полка громко подал команду, и солдаты, строившие мост, бросая топоры и лопаты, направились к машине.

«Ну, начинается!» — думали разведчики, сжимая оружие.

В это время Кузнецов спокойно вернулся к грузовику.

— Все в порядке. Саперы перетащат нашу машину, — шепнул он своим.

— Сойти с машины? — спросил Лисейкин.

— Сидите!

Человек пятьдесят немецких саперов начали перетаскивать машину — по грязи, в объезд сгоревшего моста.

— Нажми! Честь-то какая нам, — посмеивались между собой разведчики.

Эта процедура длилась минут пятнадцать. Как только саперы перетащили машину на другую сторону и поставили на шоссе, Зубенко дал газ, и грузовик помчался дальше.

В лагерь разведчики прибыли поздно вечером. Услышав о Володе, я велел уложить его спать, с тем что утром мы с ним побеседуем. Но мальчуган запротестовал, [318] он хотел говорить сейчас же. Он сам подошел ко мне:

— Вы командир Медведев?

— Да.

— У меня есть к вам секретное дело.

— Ну, говори.

— Я только вам одному могу сказать.

Со мной рядом стояли Стехов, Лукин, Кузнецов и Цессарский.

— Что ж, — подмигнул я им, — вам, товарищи, мы своих секретов не доверяем. Пойдем, Володя, в чум!

В чуме мальчик снял кепку, распорол подкладку и протянул мне письмо.

Я разорвал конверт и стал читать. Письмо было напечатано на машинке.

«Податель сего, сын секретаря парторганизации партизанского отряда имени Ленина, Володя Саморуха, послан с заданием разыскать отряд Медведева...»

Командир партизанского отряда имени Ленина просил сообщить в Москву о том, что такой отряд существует, действует, но не имеет радиостанции и поэтому не связан с Москвой. Далее командир давал свои координаты, назначал дни и условные сигналы для того, чтобы из Москвы послали самолет и сбросили им груз с радиостанцией. В заключение письма следовала еще одна просьба — отправить Володю в Москву.

Володя Саморуха был не первым связным от винницких подпольщиков. Еще месяц назад разведчики нашего отряда встретились на станции Казатин с некой Полиной Ивановной Козачинской. В разговоре с ней они выяснили, что по заданию винницких подпольщиков Козачинская едет из Винницы в Ровно специально для того, чтобы установить связь с нашим отрядом.

Разведчики понимали, как важно доставить Козачинскую в лагерь, и сделали это немедленно.

Винницкие товарищи претерпевали большие трудности. Нелегко было работать под боком у ставки Гитлера, в городе, кишащем гестаповцами. Подполье дважды подвергалось разгрому. Но винницкие коммунисты не упали духом, не потеряли волю к борьбе. Наперекор всем трудностям они продолжали свою [319] патриотическую деятельность. Связи с Москвой у них не было, а им, как и всем советским патриотам, ведущим подрывную работу в тылу врага, хотелось получать указания из Москвы. Узнав, что под Ровно действует отряд, связанный с Большой землей, они послали Козачинскую на розыски этого отряда. Винницкие товарищи просили нас связать их с Москвой и, во всяком случае, оказать помощь и руководство.

Появление Володи Саморухи лишний раз свидетельствовало, как настойчиво ищут связи с нами товарищи из Винницы.

Я посмотрел на мальчика. Он выпарывал из подкладки своих штанишек еще одно письмо.

— Еще письмо? — спросил я.

— Это такое же. Если бы я кепку потерял, у меня здесь второе.

И он подал мне второй точно такой же конверт.

— Как же ты добрался к нам?

Оказывается, Володя шел пешком пятнадцать дней. Прошел он около пятисот километров. Ночевал то в лесу, то в поле, а то в каком-нибудь сарае. Питался тем, что подавали люди. Когда его спрашивали, откуда он, Володя говорил, что родители его убиты и он идет к своей тетке. Эта «тетка» каждый раз меняла свой адрес. В районе Проскурова мальчик рассказывал, что тетка живет в Шепетовке, в Шепетовском районе утверждал, что тетка его в Ровно.

В Ровно мальчик бродил несколько дней, пока не присмотрелся к часовому мастеру.

— Почему же ты решил, что этот мастер знает партизан?

— Так показалось, что знает. Да если бы он гадом оказался, все равно я убежал бы.

— На твое счастье, тебе повезло! — усмехнулся я. — Что ж, побудешь пока у нас, прилетит само лет — отправим тебя в Москву.

— Нет, товарищ командир, — возразил Володя решительно, — я с вами останусь.

— Товарищ командир, не отправляйте Володю, — поддержал подошедший к нам Лисейкин. — Пускай останется. Хлопчик хороший!

Лисейкин — опытный, бывалый разведчик, он не раз участвовал в серьезных операциях. Теперь в его [320] словах звучала такая искренняя просьба и такая нежность к мальчику теплилась при этом в его глазах, что невозможно было ему отказать.

— Хорошо, посмотрим, — сказал я.

Нужно было срочно помочь винницким товарищам. В тот же день от нас к ним ушел связной. (Впоследствии мы узнали, что по координатам, которые были доставлены нам Володей и переданы нами по радио в Москву, винницким подпольщикам были сброшены рация и другие ценные грузы.)

Не успел я окончить разговор с Лисейкиным, как ко мне подошел Владимир Степанович Струтинский.

Я знал о цели его прихода: его беспокоило молчание Жоржа. Но что я мог ему ответить?

— Владимир Степанович, — сказал я. — Вы сами понимаете, работа у нас секретная. Хоть я вам и верю, а сообщить, где Жорж и что он делает, не могу. Но вы будьте спокойны, он вернется!

Так утешал я старика, а сам чувствовал нестерпимую боль и горечь. И оттого, что старик уходил от меня успокоенный, становилось еще горше и больнее.

Весь ужас был в том, что никто, даже всеведущий Николай Иванович, решительно ничего не знал о судьбе Жоржа. Если бы хоть знать, где он находится, установить связь, тогда можно было подумать и об организации побега.

И вот однажды, получив от Ларисы очередную пачку использованной копировальной бумаги и вчитываясь во все, что там содержалось, Николай Струтинский увидел длинные ряды фамилий. Фамилии были русские и украинские. Не оставалось сомнений, что это списки заключенных.

Николай читал фамилию за фамилией, пока одна из них не заставила его вздрогнуть и остановиться.

«Василевич Грегор», — прочел он.

Это был Жорж. Под этим именем жил он в Ровно. Сам Николай придумал его брату, сам же мастерил документ и давал на подпись Лукину.

Стало ясно, что Жорж жив и, конечно, не назвал своего подлинного имени.

Лариса была знакома с некоторыми работниками гестаповской тюрьмы. Через нее Николай связался с ними. Подход был простой — деньги. За взятки делали [321] всяческие «одолжения». Получив незначительную мзду, тюремщики подтвердили, что Грегор Василевич находится в тюрьме. Еще взятка — и они разрешили передачу арестованному. Николай послал Жоржу обувь, белье и продукты.

Постепенно становились известными и подробности. Рана у Жоржа начала было затягиваться, но на допросах его так избивали, что она вновь открывалась. Затем Николай узнал, что допрашивают брата почти ежедневно. Нетрудно было понять, что Жоржу грозит расстрел или смерть от пыток при допросах.

В отряде был родственник Струтинских — Петр Мамонец, в прошлом капрал польской армии. Он приходился родным братом Ядзе.

Высокий, сухощавый, по-военному подтянутый, сохранивший армейскую выправку, он легко приноровился к партизанской жизни; наши порядки ему нравились, в особенности нравилась строгая, в духе строевого устава, дисциплина; сам Мамонец отвечал на вопросы четко, по-военному, держа руки по швам. В работе проявлял такое усердие, которое иногда даже выглядело излишним. К каждому, даже к самому мелкому поручению он относился как к серьезной боевой задаче.

Его-то Николай и решил привлечь к делу, которое он задумал.

— Дайте мне в Ровно Мамонца, — попросил он, явившись в лагерь. — С ним я попробую освободить Жоржа.

И он подробно изложил свой план.

— Хорошо, — сказал я, — поезжайте! План не из легких, но что поделаешь — надо выполнять. Другого выхода нет. Только вот что, Коля, перед тем, как ехать, зайди к отцу, поговори с ним, успокой.

— Нет, сейчас не могу, — отвечал Николай. — Трудно. Вы ему скажите, что я очень торопился и что скоро опять здесь буду.

Я знал, что Николай Струтинский сделает все возможное и невозможное, чтобы вызволить брата. Но когда через каких-нибудь пять-шесть дней прибыло сообщение, что Мамонец устроен в охранную полицию, я не только обрадовался, но и удивился. Слишком уж быстро как-то это произошло. [322]

Мамонец оказался на редкость старательным «полицаем». Он все время вертелся на глазах начальства, а главное, он задабривал начальство маслом, салом и нашей партизанской колбасой. Скоро его назначили старшим полицаем. К тому времени Мамонец уже повидал Жоржа.

— Его нельзя узнать, — рассказывал он Николаю. — Что сделали с хлопцем! Кожа да кости!

Передачи теперь Жорж получал часто и, что важно, в собственные руки. Но могли ли наши передачи поддержать человека, которого чуть ли не ежедневно избивали!

Мамонец завел дружбу со старшим надзирателем тюрьмы и предложил ему выгодную сделку. Он сказал, что в одной частной строительной конторе можно здорово заработать на арестованных.

— Давайте мне десятка два арестованных и три — четыре охранника. Я буду гонять их на работу. Что заработаем — пополам.

Тот долго не соглашался. Но продукты и деньги, будто бы полученные авансом от строительной конторы, возымели действие. Надзиратель согласился.

И когда Мамонец погнал первую партию арестованных на работу, в эту партию удалось включить и Жоржа. Конечно, опять-таки за соответствующую мзду.

В тот момент, когда арестованных выводили из камер, Мамонец успел шепнуть Жоржу несколько слов.

Заключенные прошли два квартала, и Жоржу вдруг стало «дурно».

Мамонец, как старший полицай, распорядился, чтобы охранники вели арестованных дальше.

— А с этой сволочью я разделаюсь сам, — сказал он, оттаскивая «бесчувственного» Жоржа в подворотню.

Охранники не сомневались, что там он его прикончит. Это было в их правилах.

Но как только Мамонец втянул Жоржа во двор, тот вскочил; вместе они перепрыгнули через забор и соседним двором вышли в переулочек. Здесь уже второй день дежурила машина Кузнецова и Коли Струтинского. [323]

Радости нашей не было предела. Для старика Струтинского возвращение сына явилось и счастьем и горем. Только теперь, когда Жорж прибыл в лагерь, Владимир Степанович узнал, какая опасность грозила сыну. Краснощекого, вечно улыбающегося Жоржа нельзя было узнать. Он был истощен до последней степени. На все вопросы отвечал односложно.

— Били?

— Били.

— Ну а ты как?

— Да так же! Ничего.

— Терпел?

— Сначала терпел, молчал, а потом ругаться стал.

— Ну а они?

— Да что же они, еще сильнее били.

Мы постарались сделать все возможное в лагерной, лесной обстановке, чтобы здоровье Жоржа поправилось. Молодость взяла свое, и вскоре он вернулся к своей работе разведчика.

Глава двенадцатая

«За Гнидюком следят агенты криминальной полиции. Он у них на подозрении. Я сам видел, как за ним однажды гнался на велосипеде агент», — писал нам Шевчук.

Дальнейшее пребывание Гнидюка в Ровно грозило ему арестом. Тем более что и сам Николай с некоторых пор стал вести себя не так, как полагалось разведчику. Причиной послужил один казус, случившийся с ним на главной улице города.

Проезжая на велосипеде, Гнидюк свернул на другую сторону улицы, нарушив правила движения. Жандарм, стоявший здесь в качестве регулировщика, дал свисток. Это, однако, не произвело на Гнидюка никакого впечатления. Он продолжал ехать как ни в чем не бывало. Тогда его остановил другой жандарм. Этот, ни слова не говоря, несколько раз огрел Гнидюка резиновой дубинкой. Жандарм был до того здоров, что Коля не решился дать ему сдачи. Схватив велосипед, он быстро умчался на другую улицу. [324]

Ярость кипела в нем, желание мстить бросало в дрожь, туманило мозг. Еще бы, на центральной улице, на глазах у множества людей, его, «Колю — гарни очи», избил фашистский жандарм!

С той поры Гнидюк лишился покоя. Он начал следить за обидчиком, ходил за ним по пятам, надеясь где-нибудь укокошить. Он даже на время забыл о деле, о том, ради чего находится в городе.

Пришлось Гнидюка из Ровно отозвать.

В августе он был переброшен нами в Здолбунов с заданием: перестроить здолбуновскую группу на более конспиративных началах, сделать ее еще действеннее, углубить разведывательную работу и наконец подыскать нового, вместо Лени Клименко, курьера связи. Клименко со своей автомашиной полностью переходил в распоряжение ровенских разведчиков.

Одновременно мы вызвали в отряд Дмитрия Красноголовца.

Это была его первая встреча с нами. Он присматривался к нашей жизни, подолгу беседовал со мной, со Стеховым, Лукиным, знакомился с рядовыми партизанами, принимал участие в наших лагерных делах, слушал песни у костров и снова приходил в штабной чум рассказывать о новой, только что пришедшей в голову мысли. Казалось, он жадно вбирает в себя все, что здесь видит и слышит.

Красноголовец пробыл в лагере четверо суток и уехал к себе в Здолбунов.

Мы вообще старались почаще вызывать товарищей с мест, зная, что, помимо указаний, они получат у нас и нечто другое, не менее важное, то, что так метко выразил Красноголовец словами, сказанными на прощание:

— У меня, товарищи, такое чувство, будто я побывал на Большой земле, в каком-то городе, где нет никаких фашистов и люди живут по-советски...

Из лагеря люди уезжали на места окрыленными.

Уже спустя неделю после отъезда Красноголовца мы начали получать из Здолбунова сводки о работе железнодорожного узла. Указывалось не только число прошедших за сутки поездов и вагонов, но и маршруты — откуда и куда следуют эшелоны, что в них перевозится: если техника, то какая и в каком количестве, [325] если войска, то род и количество, а иногда и наименование частей.

Ценны были такие сведения для Москвы. За каждой цифрой угадывалось новое мероприятие фашистского командования. В этих сведениях мы видели кар тину стремительного наступления советских войск, которое успешно развивалось и в котором — так дума лось нам в те минуты — есть доля и нашего труда, труда наших товарищей.

«Спасибо, — отвечала Москва. — Продолжайте интенсивную разведку».

И мы продолжали.

В Ровно, Здолбунове, Луцке и Сарнах наши товарищи кропотливо собирали все, что могло представить интерес. Люди дежурили на стратегических шоссе, дни и ночи просиживали на железнодорожных станциях, искали аэродромы, добывали карты и документы из гитлеровских учреждений.

Это был скромный патриотический подвиг десятков и сотен людей.

Но большей частью совершавшие его не только не сознавали всего значения своей работы, но и прямо ею тяготились, гордясь лишь теми своими делами, результатом которых был взорванный склад или пущенный под откос эшелон.

Мы знали, что Гнидюк и Красноголовец долго не продержатся на одной разведке, что им, как и другим разведчикам, захочется действий, плоды которых они смогут увидеть своими глазами, ощутить немедленно. И в самом деле, не прошло и двух недель, как они через нового курьера связи прислали нам письмо, в котором просили санкции на взрыв водокачки, депо, поворотного круга и ряда других уязвимых мест станции.

Согласиться с этим мы не могли: какой бы объект они ни взорвали, фашисты быстро сумеют его восстановить, а группа будет вынуждена покинуть станцию и уйти в отряд или, во всяком случае, прекратить свою разведывательную работу.

И мы ответили Красноголовцу и Гнидюку отказом.

Через две недели прибыло их новое письмо с аналогичной просьбой. На этот раз указывался большой двухколейный железнодорожный мост через реку Горынь [326] на магистрали Здолбунов — Киев. По этому мосту, сообщалось в письме, каждые десять — пятнадцать минут проходят эшелоны на восток, к линии фронта, и на запад, в Германию, Польшу, Чехословакию. Если к станции Здолбунов поезда подходят с четырех сторон, то от Здолбунова на восток они идут по этому двухколейному мосту.

«Многие партизанские отряды и диверсионные группы пытались взорвать мост, но только теряли людей, а задачи выполнить не могли. Мы беремся произвести эту диверсию так, чтобы не навлечь на себя никаких подозрений и не понести никаких жертв», — писали в отряд Гнидюк и Красноголовец.

Мы дали согласие.

Гнидюк и Красноголовец строили план за планом. Охрана моста была исключительно сильной. На подходах с обеих сторон находились гитлеровские часовые; по углам моста были установлены пулеметные гнезда. Все пространство далеко вокруг хорошо просматривалось. С обеих сторон моста стояли бараки охранников. Трудное дело! И наконец Красноголовец с Гнидюком нашли способ, причем довольно простой.

Одной девушке, члену здолбуновской подпольной организации, был знаком тормозной кондуктор, ездивший на воинских эшелонах. Этот кондуктор пользовался у гитлеровцев доверием: он был фольксдойче. Был кондуктор к тому же горьким пьяницей, человеком без всяких устоев.

Подпольщица позвала в гости этого кондуктора, подпоила его и предложила помочь взорвать мост.

— Три тысячи марок — и будет сделано, — отвечал кондуктор.

— Каким образом?

— Как скажете, так и сделаю!

— Хорошо, три тысячи марок вы получите.

— Нет, вы мне дайте полторы сейчас, а полторы потом, когда сделаю, — потребовал кондуктор. — Я люблю, чтобы по совести! Но уговор: сделайте так, чтобы я жив остался. Рисковать собой не согласен.

— За это можете не беспокоиться.

Тормозные кондуктора имеют обыкновение ездить со своими сундучками. В них они возят продукты и необходимые вещи. [327]

В таком сундучке и была смонтирована большая мина для взрыва моста. В нее заложили взрыватель с обыкновенной гранаты Ф-1.

При следующей встрече девушка объяснила кондуктору, что от него требуется, и вручила полторы тысячи марок.

— Выполните — получите еще три!

В очередную поездку кондуктор отправился с приготовленным для него сундучком.

Когда состав проезжал по мосту, он выдернул чеку из мины и столкнул сундучок между вагонами. Через три-четыре секунды раздался взрыв. Фермы рвануло. От взрыва и под тяжестью вагонов пролет рухнул. Восемь задних вагонов состава полетели вниз.

Взрыв наблюдали разведчики Красноголовца из засады, устроенной за километр от моста.

Три недели гитлеровцы восстанавливали мост. На дороге образовалась большая пробка, так как пользоваться приходилось только одной колеей.

Что же касается кондуктора с «совестью», то он так и не получил обещанных трех тысяч марок. То ли был ранен сам, то ли его гитлеровцы заподозрили, но в Здолбунове он больше не появлялся. Но если бы и появился, то не нашел бы той, с кем договаривался. Девушку мы предусмотрительно забрали к себе в лагерь.

Весть о взрыве пришла к нам сразу с нескольких сторон — настолько широко и гулко раздался его грохот.

Вскоре сообщение подтвердил новый связной здолбуновской группы Иванов.

Все мы быстро привыкли к этому молодому застенчивому человеку. В своем истертом пиджачке, обтрепанных брюках он тихонько усаживался у костра, слушая рассказы и шутки партизан и почти никогда не вступая в беседу. По профессии Авраам Владимирович Иванов был учителем. Ныне он служил чернорабочим на станции Здолбунов.

С помощью Красноголовца он сумел достать себе так называемую «провизионку», которая давала ему право беспрепятственно разъезжать по железной дороге. С этой «провизионкой» новый курьер связи и передвигался [328] регулярно из Здолбунова до станции Клевань. Оттуда он пешком добирался на «зеленый маяк», а если позволяло время, то и до лагеря.

Он привозил нам медикаменты, а увозил мины, гранаты, взрывчатку, в которых так нуждались здолбуновские товарищи.

Но самым ценным, с чем приезжал к нам Иванов, были, конечно, сведения со здолбуновского узла.

Все больше и больше работы становилось у наших радистов. Сводки из Здолбунова приходили теперь каждые три дня. Почти ежедневно являлись курьеры из Ровно с ценными донесениями от Кузнецова и Шевчука, от Николая Струтинского, от других разведчиков. И наконец, не проходило дня, чтобы не давал о себе знать Терентий Федорович Новак. Члены ровенской подпольной организации вели интенсивную разведку. На стратегическом шоссе Ровно — Киев в две смены дежурили ветеринарный врач Матвей Павлович Куцый, и сторож русского кладбища Николай Иванович Самойлов. Все это требовалось передавать в Москву.

Раньше на связи с Москвой работал один радист, и то лишь раз в день. Теперь же приходилось заниматься одновременно двум и трем радистам.

Но работать на территории лагеря мог только один. Другие, чтобы не мешать ему, должны были уходить на расстояние не меньше пяти километров. Приходилось отправлять радистов, под охраной бойцов, далеко от лагеря.

Наши радисты составляли небольшой, но спаянный коллектив. У них были свои небольшие, но прочные традиции. Считалось законом держать аппаратуру в таком состоянии, чтобы в любую минуту ее можно было взять на спину и уходить. Радисты свято хранили шифры и другие секреты. В их обычаи входила также систематическая тренировка на ключе в приеме на слух.

Однажды, в самый напряженный момент работы радистов, когда передавались сведения здолбуновской группы, Николай Иванович прислал тревожное сообщение: гестаповцы направили в район наших лесов три автомашины с пеленгационными установками, а [329] в Березное, Сарны и Ракитное послали карательные экспедиции.

Путем пеленгации можно точно установить местоположение радиостанции и, следовательно, отряда. Засечь расположение отряда, затем окружить его и ликвидировать — такова была цель этого очередного мероприятия оккупантов.

Сведения Николая Ивановича подтвердились. На следующий день разведчики сообщили, что в село Михалин прибыла какая-то машина с большой охраной. С рассветом эта машина выезжала за село.

— Що воны там роблять — невидомо, — говорили разведчикам крестьяне, — за два километра никого не пидпускають.

Передавали также, что гитлеровцы группами ходят по лесным дорогам с наушниками и какими-то ящичками за спиной.

Продолжать сейчас работу радиостанции — значит выдать местонахождение лагеря. Но и прекращать связь с Москвой нельзя.

Выход нашли сами радисты.

— Товарищ командир, — обратилась ко мне Лида Шерстнева, — мы с ребятами подумали и решили вот что. Мы разойдемся от лагеря на пятнадцать — двадцать километров. Поработаем, свернем рацию и вернемся обратно. Пусть фашисты засекают те места и туда направляют карателей.

Несколько суток подряд радисты с небольшой охраной по очереди уходили в разных направлениях и продолжали работу с Москвой.

Фашистские пеленгаторы «засекали» нас в самых различных местах. Каратели «окружали» эти места, обстреливали их, и всякий раз... уходили несолоно хлебавши.

Так они бегали, высунув язык, с места на место до тех пор, пока подобная «игра» нам самим не надоела.

Я послал группу партизан с заданием захватить фашистские пеленгаторы. Засада была, правда, не совсем удачной. Пеленгационной машины захватить не удалось. Была лишь рассеяна группа охраны недалеко от села Михалин. Но гитлеровцы были напуганы и на время прекратили облавы. [330]

...В этот день здолбуновский курьер связи Иванов, как всегда, пришел с новостями и с очередной посылкой от Гнидюка и Красноголовца. Посылка содержала медикаменты и умещалась в старой черной кошелке, с которой Иванов никогда не расставался.

— Ну как ездилось? — по обыкновению спросил я.

— Нормально, — как всегда, ответил Иванов, но вдруг неожиданно заулыбался. Я впервые подумал, что ведь парню, наверно, немногим больше двадцати.

— Ну уж, выкладывайте, что с вами было по до роге.

— Да ничего особенного, товарищ командир.

— Ну, а все-таки?

— Все-таки? — Иванов снова улыбнулся. — Маленькое приключение.

Никогда и никому он не говорил о себе, не говорил, очевидно, из скромности, считая, что он личность маленькая, не заслуживающая внимания. Я знаю, даже здесь, в отряде, Иванов стеснялся, хотя после дороги голод, надо думать, давал себя чувствовать. Стоило немалого труда заставить его поужинать с партизанами и положить ему в кошелку кусок колбасы на дорогу.

На этот раз, очевидно, потому, что я настоял, Иванов все-таки рассказал, что с ним приключилось. Вероятно, это было не первым его приключением.

Когда прошлый раз — не далее как третьего дня — он направился с «маяка» в Здолбунов, его остановил по дороге немецкий часовой. Это было у переезда возле станции Клевань. Иванов почуял недоброе. В кошелке у него лежало несколько противотанковых гранат и кусок партизанской колбасы.

Часовой потребовал документы. Они оказались в порядке. Иванов уже собирался уходить, когда фашист неожиданно заглянул в кошелку.

Гранаты, чтобы они не бросались в глаза, были обернуты тряпочками. Часовой нащупал обернутую ручку гранаты, увидел колбасу и спросил:

— Вудка? Вудка?

— Нет, — отвечал Иванов с улыбкой. — Водка будет на обратном пути. Я иду за ней. — И, достав из кошелки кружок колбасы, подал его часовому. [331]

— Принеси вудка! — крикнул солдат вслед уходящему Иванову.

— Обязательно! — отвечал Иванов, удаляясь... Он рассказывал об этом спокойно, как о забавном происшествии, словно не придавал значения той опасности, которой оно было чревато.

Известия, принесенные на этот раз Ивановым, оказались исключительно важными. Мимо Здолбунова проследовали немецкие эшелоны из-под Ленинграда. Шли они в сторону Винницы. Здолбуновские товарищи сообщали численность войск, номера частей.

В этом донесении указывалось, что через Здолбунов ежедневно проходит по эшелону с пятнадцатью вагонами цемента, а также с платформами, на которых лежат готовые пулеметные гнезда — железобетонные колпаки с амбразурами. Указывалась и станция назначения — Белая Церковь.

«Вон где укрепления строят!» — подумал я, направляясь в радиовзвод. Сведения, присланные здолбуновцами, предвещали близкие сражения под Белой Церковью, близость освобождения Украины.

— Марина, — сказал я дежурной радистке, — прошу вас зашифровать и отправить эти данные немедленно.

Ночью пришел ответ из Москвы:

«Сведения о поездах через Здолбунов весьма ценны. Спасибо товарищам. Продолжайте интенсивную разведку. Привет».

Хотелось сейчас же сказать об этой радиограмме Иванову, чтобы завтра же узнали о ней Красноголовец, Гнидюк и другие. Знают ли они настоящую цену своим сведениям? Как подействует на них, как окрылит их это короткое «спасибо» Москвы!

— Все чумы обошел, товарищ командир, всюду смотрел — нигде его нет, — доложил посланный за Ивановым партизан.

Мы вышли вместе. Я почему-то подумал, что найду Иванова сидящим у костра, беседующим с партизанами. И в самом деле он был у костра, но не разговаривал, а спал, лежа так близко к огню, что одежда его могла загореться.

Я окликнул его. Он сразу вскочил, как на пружинах. [332]

— Искры на вас, товарищ Иванов, сгорите! Что ж вы так близко к огню улеглись?

— А... — протянул Иванов спросонок и стал стряхивать с себя искры.

— Почему вы не пойдете в чум?

— Здесь теплее, товарищ командир.

Была холодная осенняя ночь. В чумах костров еще не разводили, и партизаны спали, прижавшись друг к другу, укрытые чем попало.

— А вы оденьтесь потеплее, сможете спать и в чуме!

Иванов помолчал.

Только тут, после настойчивых расспросов, мне удалось узнать, что на нем, кроме его ветхого пиджачка без подкладки да таких же ветхих брюк, ничего не было. Не было даже белья на теле.

— Что же вы молчали?

— Ничего, товарищ командир, не беспокойтесь, я обойдусь. Мне же не всегда приходится в лесу ночевать, а они, — он показал на партизан, — все время на холоде. Им нужнее...

Несмотря на протесты, Иванов был одет в белье, в новый костюм, более плотный и чистый, и в плащ, который был ему, правда, великоват.

Наутро он уже снова отправился в путь, в свой обычный рейс, незаметный и героический.

Глава тринадцатая

Командир взвода Михеев доложил о чрезвычайном происшествии в его подразделении: у него, Михеева, похищено две тысячи немецких марок.

— Вы уверены, что это произошло в отряде и что вы их не потеряли? — спросил я.

— Вчера они были, товарищ командир, — отвечал Михеев с досадой.

Для нас это был вопрос принципиальный.

— Собрать и построить подразделение, — сказал я Михееву.

Когда он вернулся и доложил, что взвод построен, Стехов, Лукин и я отправились туда. [333]

— Товарищи, — начал Стехов, — произошел позорный случай. У нас в отряде — кража! Вы сами пони маете, дело не в деньгах, их всегда достанем, — дело в том, что среди нас оказался недостойный человек.

В строю раздались голоса:

— Обыскать!

— Поголовный обыск!

И, уже спросив разрешения, молодой партизан-белорус сказал:

— Так дальше жить невозможно. Пятно на всем взводе. Надо его смыть. Поэтому предлагаем поголовный обыск.

Вызвали коменданта лагеря. Он стал в стороне от строя, и бойцы один за другим начали подходить к нему, поднимая обе руки для обыска и гордо глядя в лицо коменданту.

Были обысканы личные вещи и даже места, где спали партизаны.

Обыск не дал результатов. Денег не нашли. У всех было подавленное настроение. Взвод молча разошелся.

На следующий день подразделение Михеева было послано в сторону Луцка — разыскать оружие, оставленное военнопленными, бежавшими из гитлеровского лагеря, а также связаться с людьми, которых нашла в свою бытность там Марфа Ильинична Струтинская.

Проводив глазами уходящий взвод, я направился к Лукину. Мне хотелось поделиться с ним одним подозрением. Еще вчера, при обыске, я обратил внимание на бойца Науменко — человека уже немолодого, лысого, в синей гимнастерке и коротких кирзовых сапогах. В отряде он был недавно — пришел с очередной группой бежавших из плена. Мне показалось, что этот Науменко побледнел, когда объявили об обыске, его отличал от всех других бойцов какой-то особый, блуждающий, как мне показалось, взгляд, особая, неуверенная манера держаться. Я спросил Лукина, что он думает о Науменко.

— Науменко несколько раз ходил по нашим заданиям в Ровно, — сказал Александр Александрович. — Обычно он сам просил его направить. В бою проявил себя неплохо. Но как разведчика едва ли целесообразно его дальше использовать. В городе ничего толком [334] не сделал. Поручили ему достать бумагу — не сумел. Сведения принес какие-то путаные. Я думаю, впредь не стоит его посылать.

— Не стоит, — согласился я и рассказал Лукину о своих сомнениях.

Прошла неделя. Взвод Михеева вернулся. Доложив о том, что задание выполнено, Михеев добавил:

— История, товарищ командир! Науменко пропал!

— Как так пропал?

— Непонятно. На второй день после того, как вышли, смотрим — нет Науменко, исчез.

— Искали?

— Весь лес кругом обшарили, оставляли «маяки». Никакого толку...

Никто не знал, что стало с Науменко, пока вернувшийся из Ровно Борис Крутиков не сообщил о своей встрече с ним по дороге.

— Куда идешь? — спросил Крутиков.

— В Ровно, — спокойно отвечал Науменко.

— Зачем?

— За тем же, что и ты. Командир послал. Крутиков не стал его задерживать и пошел своей дорогой.

Так мы поняли, что в наших рядах был предатель.

Городские разведчики получили приказание всеми способами наводить справки о Науменко, сделать все возможное для того, чтобы убрать предателя.

Уже через несколько дней после бегства Науменко Кузнецов, Струтинский и Шевчук сообщили, что обстановка в Ровно крайне осложнилась. По улицам ходят шпики, тайные и явные агенты гестапо, чуть ли не каждому прохожему заглядывают в лицо, проверяют документы...

В своем донесении Струтинский писал: «Науменко видели с гестаповцами в легковой машине».

Участились повальные обыски и облавы. В гестапо решили, очевидно, обыскать вдоль и поперек весь город. Планомерно оцеплялись квартал за кварталом, и гестаповцы с фельджандармами шли подряд по всем домам и квартирам.

Так попали они и на квартиру Лидии Лисовской. Никого из разведчиков здесь в тот момент не было. Но Лидия боялась другого: у нее в диване хранилось [335] оружие. Две винтовки с патронами и шесть противотанковых гранат.

— Прошу, — сказала Лидия молодому лейтенанту, когда тот громко постучал в дверь.

Лейтенант вошел в сопровождении двух солдат. Одного он оставил у парадного, второго у черного хода.

— Впускать всех, не выпускать никого! — приказал он солдатам.

По тому, как тщательно этот лейтенант производил обыск, как педантично соблюдал при этом все правила, Лидия догадалась, что это гестаповец с небольшим стажем, из новичков. Он обыскал переднюю, кухню, спальню. Когда очередь дошла до столовой, Лидия с обворожительной улыбкой предложила ему позвать на помощь солдат.

— Вы так очень скоро устанете, господин лейтенант, если всюду будете возиться сами.

Она усадила лейтенанта на диван, сама села рядом, и, пока солдаты ворошили вещи, отодвигали мебель, они мило разговаривали.

Окончив обыск, лейтенант поднялся с дивана, галантно попрощался с Лидией, обещал вскоре наведаться снова — и уже не с таким неприятным делом, как сегодня.

В этот вечер, открыв на стук дверь и увидев на пороге Шевчука, Валя испытала двойственное чувство. С одной стороны, ей так приятно было видеть у себя Михаила Макаровича, с которым они успели сдружиться, с другой же — Шевчук своим приходом нарушил все правила конспирации.

Вообще-то, сказать по правде, все разведчики чем дальше, тем чаще собирались вместе, нарушая строжайший запрет командования. Как-то само собой сложилась дружная компания: Валя, Кузнецов, Шевчук, Струтинский и Коля Гнидюк, до его отъезда в Здолбунов. Каждый из них всегда примерно знал, чем заняты остальные, где кто находится и как с кем связаться. Их встречи, сначала редкие и случайные, вошли в обычай. От командования это тщательно скрывалось. Правда, и мне, и замполиту, и начальнику [336] разведки время от времени доводилось узнавать о таких встречах, но никто из нас не подавал виду. Так и длилось это обоюдное молчание.

Да и что можно сделать на месте командования? Что можно было предложить товарищам взамен этих дружеских свиданий? После утомительных дней, проведенных в самой гуще фашистов, в этой удушливой атмосфере, в страшном, подчас нечеловеческом напряжении, каждый из таких вечеров бывал как отдушиной, каждая встреча с друзьями успокаивающе согревала, ободряла, поддерживала.

О чем они разговаривали между собой в такие вечера? Да, по сути дела, ни о чем. Кто-то рассказывал смешную историю, кто-то вспоминал довоенные счастливые времена, рисовали друг другу будущее, много шутили, подтрунивали над Гнидюком, как тот искал своего обидчика жандарма; отчитывали Валю за то, что она курит... Как-то, уже тогда, когда Гнидюка перевели в Здолбунов, Кузнецов поехал к нему, пробыл три дня, а вернувшись, подолгу рассказывал свои впечатления. Ездил он на машине, которую Коля Струтинский, как всегда, «одолжил» у гебитскомиссара Бера. Машина пришла из Здолбунова, доверху набитая яблоками. Это был подарок от здолбуновских товарищей. Братья Шмереги, Михаил Михайлович и Сергей Михайлович, уговорили Кузнецова заехать перед отъездом к ним домой и здесь же, в своем небольшом яблоневом саду, нагрузили машину... Кузнецов приехал из Здолбунова прямо к Вале и у нее же оставил весь груз. С тех пор долгое время, где бы ни состоялась встреча, Валя и Струтинский несли туда большую корзину яблок — угощать товарищей.

К самой Вале заходить было не принято. Больше того, всем, кроме Кузнецова и Николая Струтинского, бывать у нее категорически запрещалось.

И вот сегодня, в такое тревожное время, перед Валей предстал Шевчук.

Он пришел как ни в чем не бывало, словно так и полагалось, уселся за стол, попросил чаю и, если остались, то яблок, а обедать наотрез отказался: «Нет аппетита». Видно было, что устал он дьявольски.

Валя долго допытывалась, в чем дело, почему Шевчук так утомлен и расстроен, не случилось ли чего-нибудь [337] неприятного. «Чепуха! — отвечал Михаил Макарович. — Просто набегался за день». Валя поняла, что он не хочет говорить, и перестала расспрашивать.

Шевчук просидел до десяти часов, а в десять, уже поднявшись уходить, неожиданно заявил, что опоздал всюду (туда уже поздно, а туда далеко — не успеешь) и что придется, хочешь не хочешь, остаться ночевать здесь. «Только никому ни слова».

Валя промолчала в ответ. Она просто не знала, как ей быть, и неизвестно, что ответила бы Шевчуку, если бы тут не вмешалась мать:

— Да побойся бога, Валюша! Куда он пойдет так поздно!.. Не стесняйтесь, Михаил Макарович, вот тут, на диване, можете располагаться, и спите себе сколько нужно, а если вставать вам, то скажите — я разбужу.

Шевчук вопросительно взглянул на Валю и, увидев доброе, лукавое и ободряющее выражение ее глаз, решил наконец остаться.

Евдокия Прокофьевна, мать Вали, должна была разбудить его в восемь утра, но уже в шестом часу протяжный свисток и вслед за ним выстрелы подняли всех на ноги. Валя выбежала из своей комнаты. Увидев Шевчука, она поняла, что тот все слышал.

— Сейчас узнаю, — проговорила она тревожно и, накинув пальто, выбежала наружу.

Она вернулась сразу же. Для того чтобы понять, что происходит на улице, не требовалось много времени.

— На улице жандармы, проверяют документы... В ее голосе Шевчук не услышал упрека, которого ждал и которого так заслуживал.

Квартира оказалась под угрозой провала.

Шевчук надел плащ, взял в руки портфель, но тут же был остановлен Валей:

— Что вы! Куда вы пойдете? Сидите уж. Документы-то у вас в порядке?

Шевчук открыл портфель, вытащил оттуда несколько разных бумажек, переложил в карман. На дне портфеля лежала граната.

Жандармы не заставили себя ждать. Офицер и двое солдат торопливо вошли в комнату, принеся с [338] собой холод. Они застали мирную картину: девушка в сером будничном платье, пожилая женщина, очевидно мать, и средних лет человек, очень прилично одетый, в очках, пили чай. Девушка сразу же заговорила по-немецки:

— Пожалуйста, пожалуйста, только закрывайте дверь поплотнее.

Офицер, высокий, стройный, с наглым взглядам бесцветных глаз, взял под козырек:

— Фрейлейн, проверка.

Солдаты уже устремились в другую комнату.

— Пожалуйста, — пригласила Валя. — Вот мои документы. Только прошу вас, поскорее — я опаздываю на службу.

— Не волнуйтесь, фрейлейн, — с холодной улыб кой отвечал офицер, — можете задержаться на не сколько часов... Движения на улице нет. В рейхскомиссариате не будут на вас в претензии.

— Серьезно? — Валя весело засмеялась. — О, тог да нам действительно незачем торопиться. Мутерхен, — обратилась она к матери, — чаю господину обер-лейтенанту!

— Нет-нет, — вежливо, но настойчиво возразил тот, — у меня нет для этого времени.

— Но вы с холода!

— Если фрейлейн не возражает, как-нибудь в другой раз.

Валя с готовностью пригласила офицера заходить, но добавила, что ведь и сейчас чашка чаю заняла бы очень немного времени.

— Кто с вами живет? — спросил офицер.

— Я живу с матерью, — бойко ответила Валя. — А это, — она показала на Шевчука, — мой двоюродный брат.

— Янкевич, — почтительно, слегка поклонившись, произнес Шевчук.

Офицер смерил его любопытным взглядом:

— Документы?

Шевчук протянул свои бумажки. Достать гестаповский жетон он не решился. Офицер внимательно прочел все и, не возвращая, снова вскинул глаза на [339] Шевчука:

— Тут сказано, что вы живете совсем в другом месте...

— Да, — вмешалась Валя. — Он зашел к нам вчера вечером, задержался, и мы с мамой оставили его ночевать...

Портфель на стуле лежал так, что Шевчук мог в любой момент выхватить гранату. Было мгновение, когда взгляд офицера задержался на портфеле. Если бы офицер вздумал обыскивать комнату, он, конечно, начал бы с этого портфеля. Этого нельзя было допустить!

— Двоюродный брат? — переспросил офицер, взглянув на Валю, затем перевел взгляд на Шевчука и наконец протянул ему документы. Это значило, что с проверкой закончено.

Когда офицер ушел, Шевчук объяснил Вале, чем вызван его вчерашний неожиданный визит, который мог так дорого обойтись им обоим. Причина была, как выразился сам Михаил Макарович, самая неуважительная: просто заскучал, захандрил, одиночество замучило — ну и не выдержал...

— И вот мне наказание, — усмехнулся он. — Имен но сегодня должны были прийти с проверкой! Видно, теперь придется быть особенно начеку. Кто знает, какие еще последствия вызовет подлое предательство Науменко.

Валя и Шевчук прождали до полудня, пока не убедились, что облава снята. Тогда они вышли на улицу, тут же распрощались и пошли каждый своей дорогой.

Это был первый и последний визит Шевчука к Вале. Мы, конечно, узнали о том, что произошло, но не стали выговаривать Михаилу Макаровичу — решили, что сам он извлечет хороший урок из этого нарушения правил конспирации.

К счастью, ни Кузнецова, ни Шевчука, ни Струтинското предатель не знал в лицо, не знал их фамилий, не знал он и наших явок в городе. Но на след одной из них ему каким-то образом удалось все же навести гестаповцев. Двух товарищей — Николая Куликова и Васю Галузо — мы так и не успели уберечь от беды.

Куликов и Галузо жили в небольшом, двухэтажном доме в центре города, на Хмельной улице. Куликов до войны был сельским учителем, Галузо — агрономом. [340] Оба они присоединились к отряду в начале 1943 года.

Галузо имел некоторое внешнее сходство с Кузнецовым, и гестаповцы, очевидно, были уверены, что выследили именно его. Офицер Пауль Зиберт пока не вызывал никаких сомнений.

Однажды ночью гестаповцы окружили дом. Хозяйка квартиры первая это заметила и разбудила разведчиков.

Галузо посмотрел в окно.

— Антонина Васильевна, уходите отсюда сей час же. Соврите там что-нибудь или скройтесь. А мы тут останемся.

Хозяйка ушла.

— Рус, партизан, выходи! — закричали с улицы. Куликов и Галузо тем временем спешно баррикадировались, закрывая двери и окна мебелью.

Гестаповцы стали ломиться. Партизаны из окон открыли огонь. Начался неравный бой.

По окнам стреляли из винтовок, автоматов и пулеметов. Куликов и Галузо отвечали стрельбой из своих ТТ. Когда гитлеровцы увидели, что осада не приносит успеха и меткие выстрелы партизан разят то одного, то другого из них, они вызвали помощь.

Подъехала машина с крупнокалиберным пулеметом. Из окна дома бросили гранату. Машина и пулемет были разбиты. Гестаповцам пришлось вновь вызывать подкрепление.

Свыше шести часов длился этот бой в центре города между двумя советскими патриотами и доброй сотней фашистских карателей. На улице стало светло. Движение прекратилось. В соседних домах были побиты стекла. Двое храбрецов продолжали стрелять и забрасывать врагов гранатами.

Когда все патроны были расстреляны, все гранаты израсходованы, Василий Галузо и Николай Куликов уничтожили все документы.

После шестичасового боя, потеряв убитыми до двух десятков солдат, гестаповцы захватили «в плен» два трупа.

Не удалось спастись и Антонине Васильевне. Ее арестовали, подвергли жестоким допросам, выбили все зубы, вырвали волосы. При этих допросах присутствовал [342] Науменко. Он принимал участие в пытках. Антонина Васильевна не проронила ни слова. Она была расстреляна при допросе.

Глава четырнадцатая

Начальник экспедиции рейхскомиссариата доктор Круг имел обыкновение, по крайней мере, три-четыре раза в день отлучаться из кабинета. Нельзя сказать, чтобы этого всегда требовали дела службы. Чаще всего доктор Круг уходил со своими коллегами в ближайшее казино пить пиво. Он называл это «освежиться». «Пойду освежусь, — говорил он в таких случаях своей сотруднице фрейлейн Довгер. — Если будет звонить телефон, отвечайте — вышел, сейчас вернется». По лицу Круга, когда он возвращался, нельзя было сказать, что он освежился. Скорее наоборот, лицо его теряло обычное выражение довольства и благодушия, становилось заспанным и обрюзгшим. Он лениво садился за стол, просиживал час-два, а затем снова уходил. Пиво было не единственной страстью доктора Круга. С не меньшим рвением относился он и к своим обязанностям отца семейства. У доктора Круга была в Мюнхене семья — жена и две девочки. Он счел бы бесцельным свое пребывание на Украине, если бы не мог регулярно посылать им посылки. Это важное занятие складывалось из ряда других, мелких: нужно было приобрести необходимые вещи, соответствующим образом их уложить, обшить ящик, надписать адрес, наконец, сдать посылку на почту. Ни одного из этих занятий доктор Круг своим подчиненным не доверял, предпочитая делать все сам. Это и было второй причиной его отлучек.

Нельзя сказать, чтобы фрейлейн Валентину Довгер особенно удручали частые отлучки ее шефа. Она с готовностью отвечала на многочисленные телефонные звонки, принимала и отправляла почту рейхскомиссариата, рассылала курьеров. Доктор Круг был Доволен своей помощницей, ценил ее усердие, а главное — скромность. У него не было от нее секретов — ни личных, ни служебных. И лучшим подтверждением [343] тому являлась связка ключей, часто оставляемая Кругом на столе, когда он уходил.

Как-то, оставшись одна и по обыкновению заглянув в сейф, Валя нашла в нем нечто новое для себя, нечто такое, что заставило ее побежать к двери и тихонько повернуть ключ. В сейфе лежал распечатанный пакет с экземплярами приказа, содержание которого было ей до сих пор неизвестно. Приказ был подписан заместителем рейхскомиссара доктором Функом, датирован вчерашним числом и, очевидно, только что размножен.

Валя пробежала глазами приказ и хотела было взять себе экземпляр, но раздумала: они были пронумерованы. Тогда, с трудом сдерживая волнение, она внимательно прочитала все от строчки до строчки, затем положила пакет на место, отперла дверь — и вовремя: в коридоре уже слышны были неторопливые шаги шефа.

— Доктор, — обратилась к нему Валя, как только тот вошел в комнату, — разрешите мне отлучиться на часок. У меня неотложное дело.

Больше всего она боялась, что шеф ее не отпустит. Он не любил ее отлучек.

— Неотложное дело... — проворчал Круг. Сам он ходил за какими-то покупками и, видно, успел по до роге «освежиться». — А кто же будет сидеть здесь? Мне нужно идти упаковать ящик.

— Я вам упакую, — робко предложила Валя.

Круг внимательно посмотрел на нее, как бы раздумывая, стоит ли поручать ей столь серьезное дело, и, видимо решив, что поручать не стоит, а отпустить все-таки можно, сказал:

— Я даю вам пятьдесят минут.

Валя схватила пальто и выбежала на улицу.

Через пятьдесят минут она не вернулась, не вернулась и через час. Ее отлучка продолжалась ровно час и сорок минут. Доктор Круг, увидев ее наконец в комнате, в бешенстве выругался и выбежал, хлопнув дверью. Он спешил отправить посылку.

Во время короткого свидания на улице Валя сообщила Кузнецову ошеломляющую новость: в Ровно приезжает из Берлина Альфред Розенберг, один из ближайших подручных Гитлера, «теоретик» национал-социализма, [344] имперский министр «восточных земель». Приказ Функа предусматривал организацию особой охраны на улицах города.

Кузнецов сказал Вале, что сегодня же вечером выедет в отряд просить санкции на убийство Розенберга.

Рабочий день в рейхскомиссариате окончился, и Валя собиралась уже уходить, когда к ней подошел майор Гитель, которого она в последнее время все чаще и чаще заставала в рабочей комнате экспедиции.

— Не разрешит ли фрейлейн ее проводить? — спросил Гитель, наклоняясь к самому ее плечу и дыша перегаром.

— Сделайте одолжение, господин майор, — сказала Валя, отстраняясь.

Этот Гитель славился своей обходительностью и слащавой изысканностью речи. Был он еще довольно молод, одевался весьма элегантно, ходил со стеком и вообще держал себя как человек, знающий цену своей наружности.

Они вышли на улицу. Валя снова испытала то чувство неловкости, которое владело ею всегда, когда ей случалось идти под руку с лейтенантом Зибертом: она видела, как прохожие сторонились, уступая дорогу и отводя глаза.

— Как чувствует себя фрейлейн на службе? — спросил Гитель, правой рукой поддерживая локоть Вали, а левой помахивая стеком.

— Благодарю вас, господин майор! Я чувствую себя вполне хорошо. — Она не могла понять, чем вызван этот вопрос.

Никто из Валиных сослуживцев толком не знал, чем занимается в рейхскомиссариате майор Гитель. Кабинет его на втором этаже бывал обычно заперт, самого майора заставали то в одном месте, то в другом. Не знала этого долгое время и Валя. Но как-то, задержавшись у себя в экспедиции после положенного времени и идя к выходу, она заглянула в приоткрытую дверь и увидела Гителя за странным делом — он копался в ящиках чужого стола. Тогда Валя догадалась, чем занимается в рейхскомиссариате этот рыжий щеголь и где он на самом деле служит... [345]

— Фрейлейн замужем? — спросил Гитель, и, не дав ей ответить, продолжал сам: — О, я знаю, у фрейлейн есть жених.

— Совершенно верно, — сказала Валя. — Он офицер, имеет высокое понятие о чести и вряд ли был бы особенно доволен вами и мной, увидев нас вместе.

Она думала, что, может быть, этим отвадит назойливого майора.

Но того, по-видимому, меньше всего интересовал на сей раз успех у женщин. Постепенно Валя поняла, чему обязана этой беседе с Гителем.

— А где он служит, ваш жених? — спросил майор, продолжая размахивать стеком. Валя обратила внимание на то, как украшен этот стек: серебряная инкрустация в виде черепа со змеей...

— Он фронтовик.

— Разве фронтовики служат не на фронте? — шевельнул бровями Гитель.

— Он по снабжению армии.

— И как часто он бывает в Ровно?

— Часто... Как этого требуют дела.

— Я спросил потому, что случайно видел вас вместе в приемной у рейхскомиссара, — сказал Гитель. — С тех пор вы и ваш жених... простите, я забыл его имя...

— Лейтенант Пауль Зиберт.

— ...вы и ваш жених внушили мне самую искреннюю симпатию. Вы не окажете мне честь, не познакомите меня с лейтенантом Зибертом?

— Пожалуйста, — отвечала Валя.

Очевидно, это было все, чего добивался от нее Гитель. Он проводил ее до дому и, любезно попрощавшись, ушел.

Валя не пробыла дома и десяти минут. Нужно было срочно разыскать Кузнецова.

Она знала адрес Ивана Приходько и, хотя посещать Кузнецова на этой квартире категорически запрещалось, устремилась туда, думая только о том, как бы застать Николая Ивановича, пока он еще не уехал в отряд, и сообщить о разговоре с Гителем.

Кузнецов встретил ее против обыкновения сухо. Он был уже в шинели. Очевидно, она перехватила его в последнюю минуту. [346]

На рассказ Вали он реагировал самым неожиданным образом:

— Значит, этот Гитель узнал, где ты живешь?

Они подумали и решили, что Кузнецову в самом деле стоит встретиться с Гителем, но не Валя организует эту встречу, а Лидия Лисовская или Майя Микатова. Та и другая были уже давно «завербованы» в гестапо фон Ортелем.

С Гителем и Лидия и Майя были знакомы. При первой же встрече с ним Майя как бы между прочим сказала, что они с кузиной собирают небольшую компанию, и пригласила Гителя принять участие в вечеринке. При этом в числе прочих приглашенных был назван Пауль Зиберт.

— Зиберт? — повторил Гитель. — Это интересно. Приду с удовольствием.

— Придете ради этого Зиберта? — обиженно проговорила Майя. — Не понимаю, чем он заслужил ваше внимание. Обыкновенный пруссак. Я бы его и не пригласила, но он встретил кузину и напросился.

— Я склонен думать, что это не «обыкновенный пруссак», — таинственно усмехнулся Гитель, — а самый настоящий английский шпион.

— Что вы, майор! — изумилась Майя и тут же деловито спросила: — В чем же дело? Почему вы его не берете?

— Потому, что никто, кроме меня, этого не подозревает, — не без гордости ответил Гитель. — Это моя находка, и прошу о ней пока не болтать... Впрочем, мне учить вас не надо. А потом, — зачем же брать английского шпиона? Это не большевик. С ним можно подождать, посмотреть, что он за птица и чем может быть полезен...

Они условились, что вечеринка состоится в ближайшую субботу на квартире у Лиды. Гитель был обрадован этой затеей. Прощаясь, он напомнил, что Зиберта надо пригласить непременно.

Кузнецов вернулся из отряда не один, а с Валей Семеновым. Тот поехал под видом предателя, состоящего на службе у гитлеровцев, в соответствующей форме, с винтовкой за плечами.

Одновременно были переданы указания и подпольщикам. Все члены организации, во главе с Новаком [347] и Луцем, мобилизовались на выполнение задуманной операции.

Когда Кузнецов и Семенов вернулись в город, они застали здесь в полном разгаре приготовления. Солдаты подметали улицы, щетками чистили тротуары, спешно красили заборы. Очевидно, приезд «высокого гостя» был делом ближайших дней.

Вечером у Лидии Лисовской Кузнецов встретился с Ортелем. Тот казался озабоченным, то и дело поглядывал на часы, даже Майя никак не могла его оживить. Наконец он поднялся и сказал, что спешит.

— Куда вы, майор? — попыталась удержать его Майя. — Посидите! Вечно у вас дела.

— Увы, Майхен, — отвечал фон Ортель, — такова наша служба. — Вот Зиберт — он человек свободный...

— Пока снова не отправился на фронт, — заметил Зиберт.

— В самом деле, поезжай-ка ты лучше на фронт, Зиберт. — Фон Ортель дружески похлопал приятеля по плечу. — Поверь мне, там сейчас веселей, чем здесь!

— Насколько я знаю, не очень весело.

— Все же лучше, чем в этой тыловой дыре.

— Почему в таком случае ты сам не едешь?

— Я еду, — сказал фон Ортель. — Сорвалась одна поездка, но я о том не жалею. Теперь предстоит не что более значительное. Во всяком случае, более веселое, — добавил он.

Так Кузнецов узнал, что фон Ортель готовится к отъезду. После того вечера, когда Ортель говорил о своих сборах на секретный завод, он больше не возвращался к этой теме. Очевидно, поездка не удалась, и Ортель предпочел не упоминать больше о ней в разговоре с Зибертом. В последние дни, однако, он все чаще намекал, что ему может представиться случай «сделать карьеру». А сегодня наконец прямо сказал, что едет.

Куда могут его послать? На фронт? Едва ли, — такой, как он, нужен гитлеровцам в тылу. В какой-нибудь другой город на оккупированной территории? Тогда Ортель не сказал бы, что там будет «веселей», чем здесь, в этой «тыловой дыре». [348]

Кузнецов терялся в догадках. Главное из его предположений было основано на том, что Ортель прекрасно говорит по-русски. Неужели он отправляется к нам, в наш тыл? Все эти мысли не давали Кузнецову покоя.

Спросить? Но Кузнецов взял себе за правило — самому никогда ни о чем не спрашивать.

Фон Ортель ушел.

Кузнецов посидел немного и тоже поднялся уходить. На прощание он напомнил Лиде и Майе, что очень интересуется маршрутом фон Ортеля.

Он решил зайти к Вале. Ей могло быть известно, когда приезжает Розенберг. Впрочем, он и сам знал когда — завтра.

Все чаще и чаще, идя к Вале, он ловил себя на мысли о том, что нарочно выдумывает какой-либо предлог, который оправдал бы их встречу. Вот и сегодня он собирается спросить о том, что сам хорошо знает. Просто он хочет видеть Валю, видеть ее лицо, глаза, улыбку, слышать ее голос...

И, признавшись себе в этом, он, может быть, впервые с такой остротой почувствовал, как тяжка и мучительна эта теперешняя его жизнь — закованная, как в броню, в немецкий военный мундир.

Валя подтвердила, что Альфред Розенберг приезжает завтра утром. Как и следовало ожидать, остановится он в особняке у Коха.

Они с Кузнецовым проговорили весь вечер.

Наутро Кузнецов вышел на свою очередную прогулку, но не успел сделать и нескольких шагов в направлении «Немецкой» улицы, как был остановлен. Фельджандарм-подполковник спросил у него документы, долго рассматривал их и наконец вернул.

— Мне придется просить вас, лейтенант, покинуть эту улицу. Идти можете по параллельной, — сказал он.

— Но мне нужно в рейхскомиссариат!

— Там сегодня нет приема. Нигде нет приема.

Кузнецов откозырял и свернул в переулок.

Спустя полчаса он снова был на «Немецкой» улице. Здесь уже стояли войска. По обеим сторонам улицы, вытянувшись двумя длинными цепями, лицом к тротуару и спинами к мостовой, на расстоянии пяти [349] метров один от другого, застыли солдаты фельджандармерии. Когда раздался гул сирены, солдаты обратили к тротуару изготовленные к стрельбе автоматы. Кузнецов видел, как мимо с большой скоростью проскочило семь или восемь автомашин. Поняв, что выполнить операцию невозможно, он вернулся к себе.

Неудачными оказались и все попытки подпольщиков.

Валя Семенов пробыл в Ровно всего четыре дня. Когда он однажды сидел на лавочке у собора, два жандарма принялись его фотографировать. Семенов рассказал об этом Кузнецову и был немедленно отправлен в отряд.

— Не судьба! — часто говорил он потом с досадой.

Глава пятнадцатая

Зиберт и фон Ортель встретились в казино на «Немецкой» улице. Уже успели смениться посетители, уже певица в третий или четвертый раз повторяла под аккомпанемент дребезжащего пианино свой коронный номер — «Я грезил о тебе», а они все сидели и не собирались уходить.

Впервые за долгое время они разговорились, что называется, по душам. То ли давнее знакомство привязало их друг к другу, то ли этот прокуренный зал, чужие лица вокруг и бесконечное «Я грезил о тебе» располагали к откровенной беседе, но они поверяли друг другу в этот вечер все, о чем в иное время предпочитали молчать.

Началось, как всегда в таких случаях, с какой-то пустячной темы, потом разговор перекинулся на другую, и незаметно они подобрались к вопросу, который обоих волновал и по которому у каждого, оказывается, давно уже было свое суждение.

— Как ты относишься к этой «курской истории» и вообще к тому, что русские наступают? — спросил фон Ортель.

Сам вопрос уже заключал в себе доверие. Упоминать о Курске и о боях на Волге можно было только в разговоре с человеком, которого хорошо знаешь. [350]

— Как тебе сказать... — произнес Зиберт неопределенно. — Я смотрю на этот вопрос двояко. Мне кажется, что у нас и на этот раз есть довольно основательная причина носить траур... Но я не люблю траура. Я не политик и мало понимаю в этом деле, но я бы сказал... Если тебе это будет смешно, то я не обижусь... Я думаю, что есть такие исторические моменты, когда поражения имеют некоторое преимущество перед победами. Ты улыбаешься? Подожди, я не кончил мысль. Что заставит задуматься над серьезностью положения в дни победы? Ничто. Победы кружат го лову. А поражения? Они заставляют думать даже меня. — Зиберт усмехнулся. — Германии нужен трезвый ум и стойкий дух, то и другое приобретается не в победах, а в поражении.

— Браво! — воскликнул фон Ортель. — Из тебя, Зиберт, вышел бы превосходный теоретик. Пока не поздно, покажись Альфреду Розенбергу, а то еще день — и он укатит в Берлин. Выскажи перед ним свои взгляды, и он возьмет тебя к себе в помощники!

— Кстати, батюшка мой был с ним когда-то довольно близок. Думаю, что и меня он вспомнил бы, если бы увидал.

— Ну да, вы ведь с ним земляки? Впрочем, говорят, что Розенберг выходец из России. Так что не ты, а скорее я его земляк.

— Ты? Ну, ты меньше всего похож на уроженца Тюмени!

— Тюмени! — засмеялся фон Ортель. — Ты знаешь, где Тюмень!

— Кажется, где-то под Москвой.

— Нет, на Урале. Даже за Уралом. Вот видишь, я все-таки знаю Россию!

— Любознательность?

— Скорее уж долг профессии.

— Ты назвал себя уроженцем России. Это тоже по долгу профессии?

— Ты довольно догадлив. Мы, однако, говорили о Курске... Видишь ли, Зиберт, я, правда, не теоретик, но в политике кое-что понимаю, и я тебе скажу: если бы фюрер нашел правильный подход к русским, эта страна давно была бы очищена и мы жили бы здесь припеваючи. [351]

Фон Ортель выцедил рюмку ликера, налил себе следующую и продолжал:

— Что значит найти правильный подход к русским? Это значит, — он поучающе ткнул пальцем в грудь собеседника, — постичь характер народа. Тебе приходилось допрашивать русских? Если да, то заметил ли ты в них одну особенность — они не просят пощады!

— Да, я обратил внимание, — сказал Зиберт.

— Так вот, — продолжал фон Ортель, распаляясь, — этот народ не такой, чтобы с ним можно было сладить. Помнишь, я рассказывал тебе про старика, который наклеивал листовки? Он так никого и не вы дал, при пытках молчал, а идя на виселицу, кричал большевистские лозунги. Что же делать с таким народом? У нас предпочитают повесить сто человек, а сто тысяч погнать на работы и дать им листовки Геббельса и Розенберга. Ты уж меня извини, но все эти теоретики и пропагандисты даром едят хлеб. Все они, вместе взятые, не стоят одного средней руки диверсанта. Нам не нужны ни листовки, ни эта рабочая сила.

— Но она — даровая! — вставил Зиберт. — Как же можно от нее отказаться!

— Вот ваша беда, господа прусские помещики! — воскликнул фон Ортель. — Вы меркантильны, вам нужна нажива, вам нужна дешевая рабочая сила — и это-то нас губит. Да, да, если бы не гнались за выгодой, а попросту перестреляли всю эту страну и освободили ее для себя, тогда был бы какой-нибудь толк!

— Ты, значит, предлагаешь уничтожить всех русских?

— Мне не важно, кто они — русские, украинцы, французы, — мы должны освободить от них Европу... для себя.

— Ты не совсем оригинален. Так считает и гаулейтер Кох.

— Что ж, он совершенно прав.

В это время певица — дородная, не первой молодости женщина с лицом, в такой степени раскрашенным, что казалось, оно загрунтовано пудрой, как холст белилами, а сверху нанесены черным — новые [352] брови, красным — губы, и только серые водянистые глаза остались на прежнем месте, — обратившись через весь зал к фон Ортелю, объявила, что будет петь по требованию публики. Офицеры в зале зашумели, захлопали, посыпались реплики, и в конце концов певица начала «Сон гауптмана», песенку, не менее излюбленную аудиторией, чем знаменитое «Я грезил о тебе».

Гауптману, о котором она пела, снились тонкие губы его подруги, их уютная комнатка на Бисмаркштрассе и поместье под Киевом, которое он, гауптман, завоевал для своей милой.

— Боюсь, что Киев — это уже прошлое, — заметил по этому поводу фон Ортель. — Бои развернулись под Белой Церковью, а завтра... Впрочем, кто знает, что будет завтра!.. Послушай, Пауль, у тебя есть деньги?..

— Ты становишься пессимистом, Ортель! — сказал Зиберт, положив на стол пачку в пятьсот марок.

— Нет, — задумчиво произнес фон Ортель, считая деньги, — мне нельзя думать, что мы можем проиграть войну. Русские меня повесят. А впрочем, я переметнулся бы к англичанам или американцам. С моей специальностью не пропадешь — знатоки России всегда понадобятся.

— А ты причисляешь себя к знатокам России?

— Ода!

— Постигаешь душу народа при помощи резиновой дубинки?

— Зачем же? Мне приходилось бывать в Москву — спокойно сказал фон Ортель, пряча деньги в карман.

— В Москве?

— Чему ты удивляешься? Я жил там два с лишним года.

— Как это интересно, должно быть!

— Вот не сказал бы. Я жил там, как в пустыне.

— Не было своих людей?

— Это во-первых. Во-вторых, в пустыне ходишь по раскаленному песку.

— Ты хочешь сказать, что тебе там обожгли пятки? — спросил Зиберт, берясь за бокал.

— Да, ты недалек от истины. Странный народ. [353]

Стоит навлечь на себя подозрение, как любой встречный мальчуган отведет тебя в милицию.

— И, вероятно, ты не очень хорошо поработал в Москве?

— Да, там мне не повезло.

— Не обижайся, Ортель, но мне всегда как-то думалось о вашей деятельности без особого уважения. Кормят людей, как на убой, одевают, как на бал, платят, как министрам, и держат в тылу. А чем они, в сущности, заняты? Охотятся за сопливыми комсомольцами, порют и вешают крестьян и насилуют девок. А на фронте мы каждую минуту ставим свою жизнь на карту — и никакого почета.

— Ты ничего не знаешь о нас, Зиберт. Если перестают работать мозг и сердце, человек умирает, а мы мозг и сердце Германии.

В этот момент к их столу подошел средних лет человек, лысоватый, в синей гимнастерке, в брюках навыпуск. Он приближался медленно, с опаской поглядывая на обоих офицеров, не решаясь подойти близко, но в то же время желая что-то сказать.

— Что, Науменко? — спросил фон Ортель по-русски. — Что тебе здесь надо?

— Ничего особенного. Просто увидел вас и по дошел поприветствовать, — проговорил Науменко, осклабясь.

— Это очень мило с твоей стороны, — сказал фон Ортель. — Все? Ну хорошо, убирайся...

Науменко как ни в чем не бывало поклонился и отошел.

— Не представляешь, что за субъект? — спросил фон Ортель. — Это из наших, так сказать, местных союзников. Надо отдать справедливость русским: если среди них найдется предатель, это обязательно такая шваль, что руки не подашь. Потому я не люблю иметь дело с этими субъектами. Ты знаешь, зачем он подошел?

— Конечно. Ему нужны деньги.

— Мы платим за услуги, Зиберт. Этот сделал слишком мало. Пошел к партизанам, побыл там месяц или два и сбежал. Вот и весь толк. Теперь напрашивается ехать со мной, а деньги просит вперед, подлец! Взять его, что ли? [354]

— Ты сказал, что предпочитаешь с такими не связываться!

— Вообще — да, но тут особый случай... В том деле, на которое я еду, эта шваль может пригодиться.

Зиберт оставался верен своему обыкновению ни о чем не спрашивать. И собеседник ценил в нем эту скромность.

— Послушай, Пауль, — предложил он вдруг, — а что, если тебе поехать со мной? О, это идея! Клянусь богом, мы там не будем скучать!

— Из меня плохой разведчик, — уклончиво сказал Кузнецов.

— Ха! Я сделаю из тебя хорошего!

— Но для этого нужно иметь какие-то данные, способности...

— Они у тебя есть. Ты любишь хорошо пожить, любишь удовольствия нашей короткой жизни. А что ты скажешь, если фюрер тебя озолотит? А? Представляешь — подарит тебе, скажем, Волынь или, того лучше, земли и сады где-нибудь на Средиземном мо ре. Осыплет всеми дарами! Что бы ты на это сказал?

— Я спросил бы: что я за это должен сделать?

— Немного. Совсем немного. Рискнуть жизнью.

— Только-то? — Кузнецов засмеялся. — Ты шутишь, Ортель. Я не из трусов, жизнью рисковал не раз, однако ничего за это не получил, кроме ленточек на грудь.

— Вопрос идет о том, где и как рисковать. Сего дня фюрер нуждается в нашей помощи... Да, Пауль, сегодня такое время, когда надо помочь фюреру, не забывая при этом, конечно, и себя...

Пауль молча слушал.

И тогда фон Ортель сказал ему наконец, куда он собирается направить свои стопы. Он едет на самый решающий участок фронта. Тут Пауль Зиберт впервые задал вопрос:

— Где же он, этот решающий участок? Не в Москве ли? Или, может быть, надо на парашютах вы броситься в Тюмень? Черт возьми, мне все равно, где он!

— За это дадут тебе, Зиберт, лишний Железный крестик. Нет, мой дорогой лейтенант, решающий уча сток не там, где ты думаешь, и не на парашюте нужно [355] туда спускаться, а приехать с комфортом, на хорошей машине, и что особенно запомни — нужно уметь носить штатское.

— Не понимаю. Ты загадываешь загадки, Ортель! — В голосе Кузнецова прозвучала ирония. — Где же тогда этот твой «решающий» участок?

— В Тегеране, — с улыбкой сказал фон Ортель.

— В Тегеране? Но ведь это же Иран, нейтральное государство!

— Так вот именно здесь и соберется в ноябре Большая тройка — Сталин, Рузвельт и Черчилль... — И фон Ортель рассказал, что он ездил недавно в Берлин, был принят генералом Мюллером и получил весьма заманчивое предложение, о смысле которого Зиберт, вероятно, догадывается. Впрочем, он может сказать ему прямо: предполагается ликвидация Большой тройки. Готовятся специальные люди. Если Зиберт изъявит желание, он, фон Ортель, походатайствует за него. Школа — в Копенгагене. Специально готовятся террористы для Тегерана. Разумеется, об этом не следует болтать. — Теперь-то ты понимаешь наконец, как щедро наградит нас фюрер?

— Понимаю, — кивнул Зиберт. — Но уверен ли ты, что мне удастся устроиться?

— Что за вопрос! Ты узнай сначала, кому отводится одна из главных ролей во всей операции.

Зиберт промолчал.

— Мне! — воскликнул фон Ортель и рассмеялся, сам довольный неожиданностью признания.

Он был уже порядком пьян...

В ту же ночь Кузнецов разыскал Николая Струтинекого.

— Как у тебя с машиной?

Никогда еще он так не спешил в отряд, как сегодня. Будь у него возможность, он умчался бы тотчас же, немедленно. Но предстояло еще одно дело, которое нельзя было откладывать, дело неприятное, но необходимое — встреча с майором Гителем.

Прежде чем ехать на вечеринку к Лидии Лисовской, где будет Гитель, Кузнецов заглянул к Вале. Встреча с ней — это было единственное, что могло хоть как-то скрасить томительные часы пребывания в городе. [356]

Он застал Валю в тревоге.

Она узнала, что генерал фон Ильген, командующий особыми войсками, похвастал в своем ближайшем окружении, что в скором времени в районе Ровно не останется ни одного партизана. Ильген сказал, что он вызвал специальную карательную экспедицию под командованием генерала Пиппера — знаменитого «мастера смерти», как его называли фашисты. Ильген заявил, что он не успокоится до тех пор, пока не поговорит с командиром партизанского отряда у него в лагере.

...На вечеринке у Лидии Лисовской, к удивлению Гителя, не оказалось никого, кроме Лидии, Майи да Зиберта, который уже ждал майора и, судя по всему, был рад возможности познакомиться. Был он не один, а с денщиком, которого почему-то прихватил с собой на вечеринку.

Вечеринка длилась недолго. Гителя связали, заткнули рот тряпкой и черным ходом вынесли во двор, где стояла наготове машина. Денщик сел за руль, и машина, проехав несколько улиц и миновав заставу, оказалась на шоссе, а там, после нескольких километров пути, свернула в лес.

Первое, о чем сказал мне Николай Иванович, явившись в отряд, — это о своем намерении убить фон Ортеля.

— Я едва сдержался и не убил его там, в казино.

— И прекрасно сделали, что сдержались, — сказал я. — Вообще надо подумать: нужно ли убивать Ор теля?

— Товарищ командир, — решительно, с дрожью в голосе промолвил Кузнецов, — этот гестаповский выродок хочет посягнуть на жизнь нашего главы правительства! Как вы можете меня удерживать!

— Вы только что сказали, Николай Иванович, что Ортель возглавляет целую группу террористов, пред назначенных для Тегерана. А вы знаете эту группу? Нет. Здесь, в Ровно, вы сможете убить одного только Ортеля, а в Тегеран поедут те, которых мы не знаем и знать не будем. Ортеля надо не убивать, а вы красть его из города живым. Здесь мы от него постараемся [357] узнать, что за молодчики готовятся к поездке в Тегеран, их приметы, возможно, и адреса в Тегеране... Понимаете?

— Понимаю.

— Садитесь и напишите пока подробные приметы самого Ортеля. Все то, что рассказали, и эти приметы мы сегодня же сообщим в Москву.

Кузнецов взял бумагу и тщательно, обдумывая каждое слово, описал приметы своего «приятеля» Портрет был так полон, что Ортель, как живой, вставал перед глазами.

— Вы представьте, — кончив писать, сказал Кузнецов, — этот прожженный шпион еще до войны пытался работать в Москве!

— В Москве? На него похоже. Надо думать, ему там не очень сладко пришлось.

— Еще бы! Он говорит, что ходил, как по раскаленному песку. Они не понимают, что в Советском Союзе весь народ — разведчики!

Я подумал: какая глубокая правда заключена в этих словах. Весь народ — разведчики! Да, это именно так. Взять вот хотя бы самого Кузнецова. Рядовой инженер, человек, по существу, сугубо гражданский, никогда не помышлял стать разведчиком, а между тем в поединке с ним, с мирным человеком, потерпел поражение крупный фашистский разведчик-профессионал, прошедший не одну школу... Я вспомнил о Гнидюке... До войны Гнидюк работал слесарем железнодорожного депо, а теперь «Коля — гарни очи» водит за нос опытных гестаповцев. А братья Струтинские? А дядя Костя? А Марфа Ильинична? Старая женщина, не получившая никакого образования, отдавшая всю жизнь заботам о своей большой семье... Каким мужеством, каким высоким сознанием своего долга перед Родиной надо было обладать, чтобы в ее годы вызваться в тяжелый, изнурительный и опасный путь; какое умение, сообразительность и даже — я не ошибусь, если скажу — какой огромный талант понадобились для того, чтобы сделать то, что сделала она в Луцке.

Много дорогих лиц прошло в ту минуту перед моим мысленным взором, много лиц и судеб, характеров и биографий. И всем им были свойственны одни и те [358] же черты — горячий патриотизм и природная одаренность. Вот что делает наш народ непобедимым! Это и имел в виду Николай Иванович, объясняя поражение фон Ортеля.

Теперь нам уже не приходилось беспокоиться по поводу удивительных успехов наших разведчиков. Мы поняли наконец, чем объясняются эти успехи, доставившие нам в свое время столько опасений и тревог. Гитлеровцы, оккупировавшие огромную территорию, держались на ней при помощи жесточайшего, беспримерного в истории террора. Но все живое на этой земле сопротивлялось врагу, и не было такой силы, -которая могла бы подавить это сопротивление, бесстрашие и непобедимую волю к жизни.

На чью же поддержку рассчитывали Гитлер и его банда на нашей земле? Люди, пошедшие к ним на службу, составляли жалкую кучку предателей и отщепенцев своего народа. Это были ничтожества, моральные уроды, жестоко ненавидимые в народе и презираемые даже самими гитлеровцами. Это были мертвецы, загнившие души. Всю эту мразь, конечно, можно было зачислить в свой «актив», но ее нельзя было сделать реальной силой.

Был органический порок и в самих фашистских разведчиках. Все они словно были рассчитаны на то, что в странах, где они действуют, их встретит немая покорность, что они станут «работать» на побежденной земле. Но они попали в страну, которая не хотела, не могла быть побежденной! И самонадеянные, самовлюбленные гитлеровские разведчики терпели одно поражение за другим.

Майор Гитель, которого Кузнецов и Струтинский привезли в отряд, являл собой прекрасный образец такого разведчика-гитлеровца. Куда девался весь лоск «рыжего майора»! Он ползал в ногах, заливался слезами, умолял о пощаде. При допросе он рассказал все, что знал, в частности сообщил много важных для нас данных о главном судье Функе — единственном оставшемся в живых заместителе Коха. Сам Гитель, как выяснилось, был доверенным лицом этого палача Украины...

Да, успехи нашей работы были не случайны.

Мы опирались на могучее партизанское движение [359] народных масс. Наши люди, простые советские люди, превосходили хваленых фашистских разведчиков во всем. Продажным агентам Гиммлера, людям без моральных устоев, без совести и чести, противостояли пламенные патриоты своей Родины, готовые на самопожертвование во имя ее освобождения, люди высокого человеческого подвига. Эти качества сочетались в наших партизанах-разведчиках с их замечательной находчивостью, неистощимой фантазией и изобретательностью, с той самой природной сметкой, которая является одним из лучших качеств даровитых советских людей. Что же удивительного было в наших успехах?

Не прошло часа после приезда Кузнецова в отряд, как нами уже была передана в Москву радиограмма с подробным его отчетом и с описанием примет фон Ортеля.

По другому вопросу никаких разногласий у нас с Кузнецовым не возникло.

— Разрешите, товарищ командир, — сказал Николай Иванович, когда мы отправили радиограмму, — не заставлять генерала фон Ильгена ждать, пока явится в Ровно Пиппер, этот «мастер смерти», со своей экспедицией. Когда-то еще это будет! Я могу предоставить генералу Ильгену возможность побеседовать с вами в нашем лагере уже теперь, не откладывая. И мы тут же приступили к разработке плана похищения генерала фон Ильгена. Важная роль в осуществлении этой трудной и сложной операции отводилась наряду с Кузнецовым и Колей Струтинским Вале Довгер, Яну Каминскому и Коле Маленькому.

Глава шестнадцатая

В начале осени члены подпольного центра организации Новака узнали об аресте Виталия Поплавского. Поплавский руководил работой по подбору и отправке военнопленных, помогал в этом ответственном деле Владимиру Соловьеву. Было даже непонятно, как этот преданный работник подполья, хороший организатор мог допустить неосторожность — довериться незнакомому человеку! Провал Поплавского был тяжек [360] для подпольщиков не только потому, что они лишились товарища, но и потому еще, что никто из них не знал, какие последствия повлечет за собой этот провал.

Все последующие дни прошли в тревоге. Одного ли Поплавского знают в гестапо или успели выследить и тех, с кем он связан? Как ведет себя в гестапо сам Поплавский?.. Эти вопросы мучительно тревожили Новака и Луця, Соловьева и Кутковца, Шкурко и Настку.

Подпольный центр постановил немедленно отправить в отряд всех членов организации, с которыми Поплавский был так или иначе связан. Исключение сделали только для членов подпольного центра. Им нельзя было покидать город в такой ответственный момент.

— Рискнем, — сказал Новак. — Останемся. Я верю в Поплавского. Он никого не выдаст.

Все представляли, каким нечеловеческим пыткам подвергают Поплавского в гестапо. Фашисты отлично знают о существовании подпольной организации, но до сих пор им не удавалось напасть на след хотя бы одного из ее членов.

Прошла неделя, другая — никаких арестов не последовало.

— Молодец инженер! — говорил Новак. — Держится!

— Держится! — подтвердил Луць.

Вскоре они узнали, что Виталий Поплавский зверски замучен в ровенской тюрьме.

И, может быть, именно потому, что этот скромный советский человек ни слова не проронил при допросах, может быть, именно потому, что гестапо столкнулось в его лице с сильным, непобедимым противником, гитлеровцы утроили силы в поисках ровенского подполья, разведчиков и боевиков партизанского отряда.

После разгрома подпольных организаций Мирющенко и Остафова гитлеровцы, видимо, решили, что в их руках все ровенское подполье. Так, во всяком случае, однажды похвастался перед Кузнецовым фон Ортель. Некоторое время в городе было сравнительно спокойно. По-прежнему курсировали крытые автомашины [361] между тюрьмой и улицей Белой; по-прежнему у здания главного суда останавливались грузовики с карателями в ожидании очередной инструкции обер-фюрера СС Функа; по-прежнему готовился в поход на партизан фон Ильген; но по тому, как сравнительно редко стали устраиваться поголовные облавы, можно было судить, что фашисты немного успокоились.

Это спокойствие длилось недолго. Сразу же после того, как подпольная организация вновь дала о себе знать, гитлеровцы насторожились. Последовали одна за другой несколько массовых облав. Все они прошли благополучно для подпольщиков.

И все же можно было ждать неожиданностей. Новак назначил Соловьева своим заместителем на случай, если сам он будет арестован или вынужден покинуть город.

Жену с двухмесячным ребенком он с очередной группой военнопленных отправил в отряд.

Группу эту вела Оля Солимчук. Вместе с ней шли два новых связных, которым Оля должна была показать дорогу к условленным местам встречи с разведчиками отряда.

— Дальше я пойду одна, — сказала девушка своим попутчикам, когда они приблизились к реке, на другой стороне которой находилась небольшая деревня. — Вы ждите меня здесь. Если будет стрельба и я не вернусь, пройдете правее и постарайтесь переправиться там. Затем пойдете прямо на запад и встретите наших. Их там много.

Она сказала все это с улыбкой, как бы между прочим, так что никто из попутчиков и не подумал, что ей грозит большая опасность. Усадив товарищей под кусты в стороне от дороги, Оля направилась к переправе.

Лодка оказалась на другой стороне реки. Оля начала звать лодочника. Он был ей знаком. Но вместо лодочника к реке стали спускаться какие-то вооруженные люди. «Предатели», — догадалась Оля. Опустив руку в карман и взявшись за пистолет, она уже готова была дорого продать свою жизнь, как вдруг произошло что-то неожиданное, что не сразу дошло до ее сознания: раздалось несколько автоматных очередей, [362] и некоторые из шедших к реке предателей упали, остальные бросились бежать вдоль берега.

«Ур-ра! Ур-ра!» — донеслось до Оли. «Свои, свои, свои!» — догадалась девушка и, выхватив пистолет, выпустила всю обойму по бегущим предателям.

Через десять минут Оля со своими попутчиками была уже на другом берегу и шла, окруженная товарищами, в лагерь.

С каждым днем связь между отрядом и городом затруднялась. Гитлеровцы так перекрыли подступы к городу, что пробраться туда незамеченным было немыслимо. Двое связных, посланных в отряд, погибли в пути.

Тогда Настка заявила Новаку, что пойдет на связь сама.

— А как же Иван Иванович? — осторожно осведомился Новак, зная, как не терпит Настка, чтобы ее удерживали по «семейным обстоятельствам», и ожидая грозы.

— А что Иван Иванович? — Настка вскинула на него свои темные глаза. — Как-нибудь и без меня проживет. Не ребенок!

На самом же деле ей стоило огромных внутренних усилий оставить Луця одного. Она постоянно беспокоилась о нем так, словно сам он не может ничего сделать для себя. Ей почему-то казалось, что стоит ей уехать, как с ним непременно случится неприятность, не говоря уже о том, что он позабудет про все свои нужды, будет ходить голодным, простудится или еще что-нибудь в этом роде. И, уступая настояниям Настки, отправляя ее в отряд, Новак осторожно дал ей понять, что заботы о Луце берет на себя.

Заботиться о Луце было, однако, почти невозможно, так как нигде больше получаса он не сидел. Даже фабрика валенок перестала увлекать неутомимого руководителя боевого отдела. Все свое время он теперь употреблял на то, чтобы найти применение взрывчатке, полученной из отряда.

Один Терентий Федорович знал, как беспокоится Луць о Настке. Сам Иван Иванович мало об этом говорил, как мог, старался скрыть свою тревогу. Но [363] все чаще и чаще говорил Луць о том, как ему не хватает сейчас мин и как было бы хорошо, если бы Настка не задерживалась у партизан, а поскорее принесла чемоданчик с толом и взрывателем от гранаты Ф-1.

Прошло две недели. Луць осунулся, казался еще ниже ростом; в его вечной усмешке, которую он по-прежнему прятал в уголках губ, таилось отчаяние.

Связь с отрядом не восстанавливалась. Новак ходил мрачный. Он повеселел только в ту минуту, когда на пороге его кабинета появился связной из отряда. Связной передал инструкции, приветы, в том числе привет Новаку от жены. Свидание длилось пятнадцать минут. Связной ушел и оставил Новака в глубоком горе.

Погибла Анастасия Кудеша, Настка. На «маяк» отряда она прибыла благополучно. Здесь ей передали на словах указания для подпольного центра и вручили мину в виде чемодана. С этим чемоданом Настка и отправилась в обратный путь.

Она успела пройти половину дороги, когда неожиданно была остановлена вражеской засадой. Ее обыскали, проверили чемодан. Обнаружив мину, враги схватили Настку, били ее, кололи ножами, требуя, чтобы она сказала, откуда и куда несет мину. Ответа они не добились.

Тогда Настку привязали к пню, к тому же пню пристроили ее чемодан и взорвали.

Двое крестьян, случайные свидетели этой казни, рассказали о ней разведчикам партизанского отряда.

Несколько дней от Луця скрывали гибель Настки. Новак решил подготовить его и, вероятно, долго продолжал бы эту подготовку, если бы сам Луць после первой же такой попытки не сказал ему, морщась:

— Я все знаю... Оставь... Больше они этой темы не касались.

Но вечером того же дня Луць пришел к Новаку, в его старую, покосившуюся от времени хату на окраине города.

— Терентий! — проговорил он тихо. — Терентий, неужели я ее больше не увижу?

Плечи его вздрогнули. Он заплакал. Потом было взял себя в руки, выпрямился и сказал: [364]

— Надо работать, Терентий.

Но, должно быть, мысль эта вновь всколыхнула в нем воспоминания о Настке, он уронил голову и долго сидел так. Новак не решался его тревожить.

В дверь к Новаку постучали.

— Кто? — спросил он.

Чьи-то пальцы выбили условленную дробь. Новак открыл.

— Поцелуев?

Коля Поцелуев вошел, увидел Луця, смутился и отвел Новака в сторону.

— Я вот по какому делу, Терентий Федорович... — Он помолчал, покосился на Луця и продолжал шепотом: — Разрешите заняться националистами.

— Чего тебе надо, Поцелуев? — глухо спросил Луць. — Где ты целый день ходишь?

— Я? — Поцелуев посмотрел на Луця, потом на Новака, снова на Луця, пока наконец не решился сказать громко: — Предлагается такой план... В отношении националистов. Тут списочек. На двадцать три человека.

Он достал портсигар, вынул оттуда обрывок немецкой газеты и протянул Новаку.

Терентий Федорович прочел записанные карандашом меж газетных строчек незнакомые клички националистских главарей в Ровно.

— Что же, в одиночку собираешься?

— Зачем в одиночку? Тут Федя Кравчук приехал из Грушвицы.

В другое время они непременно стали бы обсуждать предложение Поцелуева, взвешивая все «за» и «против», вникая во все детали задуманного дела. Сейчас слова Поцелуева прозвучали ответом на их собственные мысли, итогом всего, что думали и чувствовали они сами.

И Новак сказал Поцелуеву:

— Иди, Коля.

Поцелуев кивнул и, очевидно не желая задерживаться, быстро вышел.

Неподалеку от домика Новака, у полотна железной дороги, Поцелуева ждал Федор Кравчук. Высокая, чуть сутулая фигура Кравчука маячила около насыпи. Издали его можно было принять за часового. [365]

— Коля, ты? — спросил он, не поворачивая головы.

Поцелуев ответил ему тихим свистом.

Кравчук перешел насыпь и следом за Поцелуевым направился в город.

Сегодня первый день, как он приехал сюда из своей Грушвицы. Там у Кравчука была подпольная группа — двенадцать человек, все двенадцать комсомольцы. Кравчук — член партии еще со времен панской Польши, старый подпольщик, он легко и умело наладил работу, добыл винтовки, гранаты, даже пулемет. Кравчук и его комсомольцы не только исправно выполняли поручения подпольного центра, но многое сделали и по собственной инициативе. Так, они уничтожили маслобойные машины на немецком предприятии в Грушвице.

Кравчук нечасто наезжал в Ровно, но каждый свой приезд стремился использовать так, чтобы выполнить какое-нибудь из здешних ровенских дел. Новак и Луць не отказывали ему в этом.

Предложение Поцелуева Кравчук принял с радостью. Уничтожить два десятка бандеровских, бульбовских и прочих головорезов представлялось ему едва ли не самым заманчивым из всего, что он до сих пор делал. Он не знал, однако, как отнесутся к его участию руководители; они могли потребовать, чтобы он поскорее возвращался к себе в Грушвицу. Когда Поцелуев сообщил о согласии Новака и Луця, Кравчук облегченно вздохнул. Сам он не решался зайти к Новаку — и не из соображений конспирации, а просто почему-то в последний момент застеснялся.

— Иди, я тебя здесь подожду, — сказал он Поцелуеву, когда они пришли к дому Новака. Поцелуев, хотя и был помоложе, не испытывал никакой робости.

— Ну ладно, — сказал он и пошел один.

Теперь они возвращались с заданием и сами удивлялись тому, как изменилось их настроение в результате пятиминутного пребывания Поцелуева у Новака. Туда они шли, еще не зная, будет ли утвержден их план, шли тихие и неуверенные. Теперь план утвержден, и они неслись, увлекаемые какой-то непонятной силой, неизвестно откуда появившейся и овладевшей ими целиком. Поцелуев непроизвольным движением [366] опустил руку в карман, обхватил пальцами портсигар, сжал его, хотел было вытащить, еще разок пробежать глазами список, начерченный меж газетных строчек, но вспомнил, что знает этот список наизусть.

Первым из этого списка был убит националист по кличке Хмара, один из руководителей бандеровской «эс-бэ» — «службы безпеки», шпион, провокатор и палач. Дом, где он жил под охраной своих головорезов, давно был на примете у Поцелуева. В тот же вечер, когда Поцелуев посетил Новака, а Кравчук ждал его у железной дороги, они вдвоем пришли к этому дому, забрались в подъезд напротив и, дождавшись появления Хмары, запустили в него двумя гранатами.

Первым побуждением Поцелуева было бежать. Так он и делал до сих пор в подобных случаях — и ничего, сходило. Но Кравчук оказался хитрее. «Поднялись наверх!» — скомандовал он, схватил Поцелуева за руку, и тот подчинился. Они бросились на лестницу.

Уже наверху, на чердаке, куда они с трудом проникли и где им предстояло провести ночь, Кравчук пожалел:

— Не много ли — две гранаты на одного? Будем поэкономнее...

На следующий день они пустили в ход пистолеты — и небезуспешно: еще двое из списка Поцелуева были вычеркнуты.

Так день за днем Кравчук и Поцелуев планомерно, методически выслеживали и уничтожали националистских главарей. Девятнадцать из них понесли заслуженную кару за свои злодейства. И это число увеличилось бы, если бы не строжайший наказ Новака, следуя которому Поцелуев остановился на девятнадцати, а Кравчук отправился к себе в Грушвицу. Приказ имел серьезное основание: за Поцелуевым начали следить.

Спустя несколько дней стало известно о жестокой расправе гитлеровцев над подпольной группой в Грушвице. Село подверглось налету фельджандармерии. Кравчук и его товарищи комсомольцы были схвачены. Гитлеровцы вывели их на площадь, согнали население и на глазах у всех искололи комсомольцев [367] ножами. Самому Кравчуку перед казнью выкололи глаза...

Новак сидел у себя в кабинете на фабрике, когда за ним пришли из гестапо. Трое гитлеровцев в черной униформе появились в дверях кабинета.

— Где можно видеть директора фабрики? Новак застыл на месте. Рука потянулась к ящику стола. Здесь с давних пор лежали две противотанковые гранаты.

— Вам Новака? — спросил он, чувствуя, как пересохло в горле.

— Да, да! Где он?

И вдруг Новак оторвал руку от ящика и, прежде чем успел подумать, сказал:

— Он сейчас... он сейчас на втором этаже... Пойдемте, я покажу.

Гестаповцы смерили его недоверчивым взглядом.

— Нет, оставайтесь здесь. Мы сами найдем. И все трое устремились наверх.

Терентий Федорович достал из ящика гранаты, сложил их в портфель и, держа в кармане на боевом взводе пистолет, поспешно вышел из кабинета, прошел во двор, нашел там свой велосипед и уехал.

Он направился было домой, но вспомнил, что утром видел около своей хаты двух подозрительных молодчиков в штатском.

Он погнал велосипед вдоль полотна железной дороги, свернул на ближайшую улицу, затем в переулок и наконец увидел впереди бурое, кое-как закрашенное для маскировки здание вокзала. Тут только он вспомнил об одной квартире, которой в свое время пользовался Соловьев и адрес которой он дал ему на случай, если им обоим пришлось бы уйти в подполье. Квартира находилась на Вокзальной улице и принадлежала семье Жук.

Новаку открыл мужчина среднего роста, немолодой, с темными волосами, гладко зачесанными над высоким лбом. Услышав свою фамилию, он насторожился:

— Чем могу служить?

Новак назвал ему свой псевдоним — Петро.

— Петро? — переспросил Жук. Нельзя было понять, знакомо ли ему это имя. [368]

Новак решил назвать Соловьева.

— Як вам от Владимира Филипповича, — сказал он. Жук смотрел непонимающе.

— Это какой же Владимир Филиппович?

— Агроном из Гощи.

— Что-то не помню такого.

«Молодец! — подумал Новак. — Хороший конспиратор!»

— Неужели не помните? А ведь он у вас частенько останавливался.

— Вы меня, очевидно, с кем-то путаете.

— Ваша фамилия Жук?

— Так точно.

— Бухгалтер?

— Совершенно верно.

— Вот что, товарищ Жук, — понизив голос, сказал Новак и посмотрел хозяину в глаза, — у меня внизу машина — велосипед. За мной следят. Нельзя, чтобы машина долго оставалась там. Я подниму ее сюда, к вам...

Бухгалтер смотрел недоумевающим взглядом.

— Хватит нам играть в жмурки, — продолжал Новак. — Я Петро, директор фабрики валенок. Полчаса назад за мной пришли. Надо уходить в подполье. Могу я на вас рассчитывать? Да или нет?

— Проходите в комнату, — сказал Жук. — Там же на. Сейчас я подниму сюда вашу машину... Или вот что — пойдемте за ней вместе. А то ведь, возможно, вы мне не доверяете...

Весь день Терентий Федорович провел на этой квартире. Хозяева, бухгалтер и его жена, Анна Лаврентьевна, показались ему милыми людьми. Однако чувство неловкости не покидало его до самого вечера. Хозяева были с ним подчеркнуто вежливы. Очевидно, они все еще ему не доверяли. Лишь вечером, когда на квартиру явился приехавший из Гощи Соловьев, это недоверие, а вслед за ним и неловкость рассеялись. Только теперь они и познакомились по-настоящему — Терентий Федорович Новак и Виктор Александрович Жук. Когда встал вопрос о том, уходить ли Новаку в отряд или оставаться в городе, и если оставаться, то где именно, Виктор Александрович и [369] его жена без колебаний предложили свою квартиру. Новак счел своим долгом предупредить, что дело опасное, в городе массовые облавы, если его здесь найдут, хозяевам и их детям (у них было двое детей) грозит гибель. Жук ответил на это:

— Если все будут думать и переживать — ах, как опасно! — вряд ли мы тогда скоро выиграем войну... Я надеюсь, что вы здесь будете не просто скрываться, но и делать свое дело. Так?

— Так.

— Ну вот и располагайтесь. А о нас не думайте. Мы уж сами как-нибудь о себе подумаем... Анна Лаврентьевна, ты угостишь нас чаем, — обратился он к жене, давая понять, что разговор окончен.

Когда Новак познакомился с хозяевами поближе, выяснилось, что они приходятся родственниками его жене.

— Вот тебе и на! — долго удивлялся Новак. — Поди вот узнай, где найдешь родню. Сглупил я: надо было, когда женился, расспросить у жены обо всех ее родственниках, не пришлось бы тогда нам с вами так долго знакомиться!

Наутро Соловьев разыскал Луця и организовал ему встречу с Новаком. Предстояло перестраивать всю работу. Обстановка требовала этого. Легальные возможности уменьшались. Настала пора уходить в подполье. Это затрудняло дело, но и облегчало его: теперь можно было вовсю развернуть активные действия, не боясь себя обнаружить, ничем не поступаясь ради разведки, которая порядком надоела всем подпольщикам. Отныне не спокойный, осторожный сторож-разведчик Самойлов, а горячая голова Коля Поцелуев должен был стать примером для организации. И Новак с Луцем почувствовали, какой запас этой горячности, безудержного, отчаянного пыла таился под спудом в них самих. Отныне они могли дать себе волю. И первое, что предложил Иван Иванович, — это взорвать фабрику валенок. Он сказал об этом с удовольствием. Только теперь он понял, как осточертела ему эта фабрика.

— Взорвать? — задумался Новак. — Нет, жалко. Вывести из строя — это да. Наши придут — восстановят. [370]

— Добре, — согласился Луць. — Мы испортим электромоторы, но не так, как прошлый раз, а по серьезнее. Совсем остановим фабрику.

— Вот-вот, — одобрительно кивнул Новак. — А взрывать не надо. Действуй, Иван Иванович. Да сам поскорее уходи с фабрики. Не надо тебе там долго оставаться. Испортишь — и уходи.

Так и договорились.

Уже расставаясь с Новаком, ответив на его крепкое рукопожатие, Луць помедлил, посмотрел куда-то в сторону и наконец сообщил другу, что вчера же, после бесплодной охоты за самим Новаком, фашисты арестовали его отца.

Нелегальное положение позволяло действовать решительнее. Новак, Луць и Соловьев надумали прежде, всего использовать мину, накануне доставленную из отряда. Объектом был выбран переезд железной дороги, находившийся в самом городе, в двух шагах от хаты Новака.

Было девять часов вечера, когда они пришли к намеченному месту. Кругом пусто. Можно было беспрепятственно подойти к переезду и заложить мину.

В небольшом чемодане помещалось десять килограммов тола. Луць выдолбил дырочку, вставил в нее взрыватель от круглой гранаты-лимонки, за чеку взрывателя зацепил шнур и затем протянул метров на сто пятьдесят к забору. Это был провод, срезанный с телефонного столба.

Все было готово. Все трое скрылись у изгороди и стали ждать поезда. Они были вооружены пистолетами и гранатами и могли отбить нападение.

Прошло минут двадцать, а поезд не появлялся.

Вдруг со стороны станции показался велосипедист. Он ехал по обочине насыпи, освещая дорогу фонарем. Путевой обходчик! — поняли они.

Заметит или не заметит мину?

Он ехал медленно, очень медленно.

Подъехал к мине, остановился. Заметил!

— Дернуть шнур? — прошептал Луць и сам себе ответил: — Нет, не стоит. Жалко мину. [371]

Велосипедист внимательно все осмотрел и повернул обратно. Теперь он ехал с большой скоростью, спешил.

Надо было спасать мину. Луць подполз к полотну, отвязал шнур и забрал чемодан. Все хорошо понимали, что эта история с обнаруженной миной не пройдет без последствий. Новак отправился на квартиру к супругам Жук, Луць — домой, Соловьев — к Люсе Милашевской.

— Может, следует мне перейти на другую квартиру? — спросил он у Люси, рассказав ей о случившемся.

— Нет, я вас не отпущу! — решительно сказала Люся.

— Мы вас не отпустим! — заявили родители девушки.

Утром мать Люси собралась за водой. Не успела она выйти, как тут же вернулась.

— На всех улицах — жандармы. Никого из домов не выпускают.

— Ну а кому на работу? — поинтересовался Соловьев.

— Тоже не пускают.

«Вот хорошо! — подумал Соловьев. — Сорвали рабочий день во всем городе!»

В соседнюю квартиру уже входили гестаповцы с автоматами.

Соловьев и Люся сидели за столом, когда гестаповцы, проверив документы у соседей, вошли к ним. Оба беспечно рассматривали немецкий иллюстрированный журнал. В зубах у Соловьева торчала огромная сигара. В боковом кармане находились бумажник и пистолет.

— Документы! — потребовал офицер.

Соловьев спокойно достал бумажник. Фашисты взглянули на документ и остались удовлетворенными.

Как только облава была снята, Соловьев помчался на квартиру к Жуку. Терентий Федорович был здесь. Он встретил возбужденного Соловьева спокойной улыбкой. Облаву он пересидел на чердаке.

Но в дальнейшем это было рискованно. Не хотелось подвергать опасности людей, гостеприимно приютивших подпольщиков. И они решили переселиться. [372]

Соловьев облюбовал киоск, давно пустующий и находившийся в глухом переулке. В этой холодной будке и обосновались они с Новаком.

Несладко жилось им здесь, за фанерными стенками. По ночам они согревали друг друга. Спать не могли.

— Эх, одеяльце бы теперь! — мечтательно вздыхал Новак.

— Хотя бы пальто какое ни на есть! — вторил ему Соловьев.

— Я не отказался бы и от подушки!

Они ловили себя на том, что эти мысли все больше и больше занимают место в их обычных беседах. Новак недовольно поморщился:

— Ну и подпольщики! Размечтались... о постельных принадлежностях!

Как-то в холодную ночь дрожащим от холода голосом он предложил Соловьеву:

— Слушай, Володя, давай все-таки спать под одеялом. У меня на квартире все это есть: и одеяло, и подушки, и даже... граната. Попробуем забрать.

Так они решились на отчаянный шаг. Из дома, за которым, безусловно, была установлена слежка, предстояло вынести вещи и оружие.

Вечером Новак в сопровождении Луця и Соловьева отправился домой. Соловьева оставили караулить под окнами. Новак и Луць вошли в дом. Минут через десять Соловьев, утомленный ожиданием, увидел, как из ворот выехала детская коляска, до отказа нагруженная и сверху покрытая простыней. За коляской следовала странная фигура в шляпе и длинном пальто. Фигура была маленькая, почти вровень с коляской, и настолько нелепая, что Соловьев поневоле рассмеялся. Вслед за коляской вышел на улицу Новак. Они с Соловьевым всю дорогу посмеивались, следя с тротуара за тем, как Луць везет коляску по булыжнику и как она у него подпрыгивает. Коляска резко подпрыгивала, и прохожие с удивлением и жалостью глядели на бедного ребенка, а одна женщина даже сделала замечание бессердечной «няне», после чего Луць старался везти коляску спокойнее.

С этой ночи Новак и Соловьев спали лучше — на [373] подушках, под теплым одеялом — и были довольны «уютом» в их неприхотливой, но зато спокойной квартире.

Новак жил в Ровно на нелегальном положении до тех пор, пока не получил категорического приказа уходить в отряд.

Отправляясь в лес, он оставил своим заместителем Соловьева. Условились держать связь через Люсю Милашевскую.

На третий день пребывания в отряде Новак послал в город связного, шофера, дав ему адрес Люси. Связной должен был передать Люсе, а та, в свою очередь, Соловьеву поручение: во-первых, подготовить взрыв ровенского вокзала, во-вторых, вывезти в отряд семьи всех подпольщиков. Особый приказ был адресован Луцю: ему надлежало немедленно покинуть город и отправиться в отряд. Дальнейшее пребывание его в Ровно считалось нецелесообразным ввиду явной угрозы ареста.

Случилось так, что связной был арестован по дороге и у него нашли адрес Люси Милашевской.

Соловьева в это время в городе не было. Фашисты ввели новое мероприятие — обмен паспортов, и ему пришлось выехать в Гощу за новым паспортом.

Ночью за Люсей пришли жандармы.

Она знала все об организации в Гоще, знала некоторые из ровенских явок, знала, наконец, где находится Соловьев. Но на все вопросы своих мучителей, на их посулы и на их пытки она отвечала одним и тем же: «Нет!»

Люсей Милашевской заинтересовался лично главный судья на Украине доктор Функ. По его приказу девушку подвергли так называемому усиленному допросу. Этот «допрос», состоявший из круглосуточных инквизиторских пыток, продолжался неделю. Он не дал никаких результатов. Люсю расстреляли.

Глава семнадцатая

На Мельничной улице, у дома, который занимал командующий особыми войсками на Украине генерал фон Ильген, всегда стоял часовой. Однажды с самого [374] утра около этого дома назойливо вертелся мальчуган в коротких штанах, с губной гармоникой. Несколько раз он попался на глаза часовому.

— Що ты тут шукаешь? — спрашивал часовой.

— Так, ничего.

— Геть! Це дим генеральский, тикай! Як спиймаю, плохо буде!

Мальчик исчезал, но вскоре вновь появлялся из-за угла.

К дому подошла Валя с папкой в руках.

— Здравствуйте. Не приезжал господин генерал? — справилась она у часового.

— Нет.

— А кто там? — Валя показала на дом.

— Денщик.

— Я пойду и подожду генерала. Для него есть срочный пакет из рейхскомиссариата.

В последнее время Валя не раз носила генералу пакеты, и часовые ее знали.

Ее встретил денщик из «казаков». Он всего лишь несколько дней как начал работать у Ильгена.

Валя знала об этом, но, сделав удивленное лицо, спросила:

— А где же старый денщик?

— Та вже у Берлини, — ответил «казак».

— Зачем он туда поехал?

— Поволок трофеи. Прошу, фрейлейн, до хаты, там обождете.

— Нет, я дожидаться не стану. Мне надо отнести еще один срочный пакет. На обратном пути зайду. Генерал скоро будет?

— Должен быть скоро.

Валя вышла и, сказав часовому, что скоро зайдет опять, ушла. За углом она увидела мальчугана, который ее дожидался.

— Беги, Коля, скорее, скажи, что все в порядке. Все шло по плану.

Генерал фон Ильген с приближением линии фронта всерьез забеспокоился о ценностях, которые он «приобрел» на Украине. Опасаясь, как бы эти ценности не вернулись к их законным хозяевам, генерал решил отправить их в Берлин.

Ценности занимали двадцать чемоданов, поэтому [375] пришлось для отправки сформировать целую бригаду во главе с адъютантом генерала — гауптманом. Под его началом поехали немец-денщик и четверо солдат, которые постоянно жили при генеральском доме и несли здесь охрану. Вместо этих «чистокровных арийцев» генерал временно приблизил к себе в качестве прислуги «казаков».

«Казаками» гитлеровцы называли советских военнопленных, которые соглашались им служить. Это были малодушные люди, поступившиеся честью и совестью ради того, чтобы спасти свою шкуру. Но во многих из этих людей все же говорила совесть. Им было стыдно, что они предали Родину; им хотелось отплатить гитлеровцам и за позор плена, и за бесчестие службы в «казаках». Они искали возможности искупить свою тяжкую вину. Многие из «казаков» с оружием, полученным от фашистов, бежали в леса к партизанам.

Вот таких-то «казаков» временно и приблизил к себе фон Ильген. Одного из них он назначил своим денщиком и поселил при квартире, остальные приходили из казармы и по очереди несли охрану дома.

Все это было учтено нами.

Коля Маленький стремглав побежал на квартиру, где его ждали Кузнецов, Струтинский, Каминский и Гнидюк. Они были одеты в немецкую форму.

— Валя сказала, что можно ехать, все в порядке, — выпалил Коля.

— Хорошо. Беги сейчас же на «маяк». В городе сегодня опасно оставаться. Беги, мы тебя догоним, — сказал Кузнецов.

— Тикаю! Прощайте, Микола Иванович!

Через несколько минут Кузнецов с товарищами были уже у дома фон Ильгена. Кузнецов в форме обер-лейтенанта (он был уже повышен в звании) первым вышел из машины и направился к дому.

Часовой, увидев немецкого офицера, отсалютовал:

— Господин обер-лейтенант, генерал еще не прибыл.

— Знаю! — бросил ему по-немецки Кузнецов и прошел в дом.

Вслед за ним вошел и Струтинский.

— Я советский партизан, — отчетливо сказал денщику [376] Кузнецов. — Хочешь оставаться в живых — помогай. Нет — пеняй на себя.

Денщик опешил: немецкий офицер заявляет, что он партизан! Стуча от испуга зубами, он пробормотал:

— Да я зараз с вами. Мы мобилизованные, поневоле служим...

— Ну, смотри!

Обескураженный денщик, все еще не веря, что немецкий офицер оказался партизаном, застыл на месте.

— Как твоя фамилия? — спросил Кузнецов.

— Кузько.

— Садись и пиши.

Под диктовку Николая Ивановича денщик написал: «Спасибо за кашу. Ухожу до партизан. Беру с собой генерала. Казак Кузько».

Эту записку положили на видном месте на письменном столе в кабинете генерала Ильгена.

— Теперь займемся делом, пока хозяина нет дома, — сказал Кузнецов Струтинскому.

Николай Иванович и Струтинский произвели в квартире тщательный обыск, забрали документы, оружие, связали все это в узел.

Струтинский остался с денщиком, а Николай Иванович вернулся к часовому. Около того уже стоял Гнидюк. Кузнецов, подходя, услышал:

— Эх, ты! — повторил Гнидюк. — Був Грицем, а став фрицем!

— Тикай, пока живой, — неуверенно отвечал часовой. — Какой я тебе фриц!

— А не фриц, так помогай партизанам!

— Ну как, договорились? — спросил подошедший сзади Кузнецов.

Часовой резко повернулся к нему, выпучив глаза.

— Иди за мной! — приказал Кузнецов часовому.

— Господин офицер, мне не положено ходить в дом.

— Положено или не положено — неважно. Ну-ка, дай твою винтовку. — И Кузнецов разоружил часового.

Тот поплелся за ним.

На посту за часового остался Коля Гнидюк. Из [377] машины вышел Каминский и начал прохаживаться около дома.

Все это происходило в сумерки, когда еще было достаточно светло и по улице то и дело проходили люди.

Через пять минут из дома вышел Струтинскнй, уже в форме часового, с винтовкой. Он занял пост, Гнидюк направился в дом.

Все было готово, а фон Ильген не приезжал. Прошло двадцать, тридцать, сорок минут. Генерала не было.

«Казак»-часовой, опомнившись от испуга, сказал вдруг Кузнецову:

— Может получиться неприятность. Скоро придет смена. Давайте я опять встану на пост. Уж коли решил быть с вами, так помогу.

— Не подведешь?

— Правду вам говорю! — отвечал «казак».

Гнидюк позвал Струтинского. Пришлось снова переодеваться. Часовой пошел на свой прежний пост и стал там под наблюдением Каминского.

В это время послышался шум приближающейся машины. Ехал фон Ильген.

— Здоров очень, трудно с ним справиться, пойду на помощь, — сказал Струтинский, увидев выходящего из машины генерала.

Как только фон Ильген вошел и разделся, Кузнецов вышел из комнаты денщика.

— Я советский партизан. Если вы будете вести себя благоразумно, останетесь живы и через несколько часов сможете беседовать с нашим командиром у него в лагере, как вы хотели.

— Предатель! — заорал фон Ильген и схватился за кобуру револьвера

Но тут Кузнецов и подоспевший Струтинский схватили генерала за руки.

— Вам ясно сказано, кто мы. Вы искали партизан — вот они, смотрите!

— Хильфе!.. — вновь заорал Ильген и стал вырываться.

Генерал был здоровенным сорокадвухлетним детиной. Он крутился, бился, падал на пол, кусался. Разведчикам пришлось применить не только кулаки, но и [378] каблуки. Они заткнули ему рот платком, связали и потащили к машине. Но когда стали туда вталкивать, платок изо рта выпал.

— Хильфе! — снова заорал фон Ильген. Подбежал часовой:

— Кто-то идет!

Момент критический. Нельзя было допускать лишних свидетелей — они могли заметить красные лампасы генерала. «Хорошо, если это гитлеровцы, — успел подумать Кузнецов, — этих можно перебить. А если обыватели? Что с ними делать? Не убивать же! Но и оставить нельзя. Забрать с собой? Машина и без того перегружена».

И он пошел навстречу идущим.

Это были четыре фашистских офицера, они могли и отказаться вступить с ним в разговор.

Тут Кузнецов вспомнил о своем гестаповском' жетоне, которым он до сих пор так ни разу и не воспользовался. Резким жестом он выдернул из кармана бляху.

— Мы поймали бандита, одетого в немецкую форму. Разрешите ваши документы! — обратился он к офицерам.

Кузнецову важно было выиграть время. Он сделал вид, что личности офицеров его крайне интересуют, и долго проверял документы. Троим он вернул их обратно, четвертого же попросил поехать с ним в гестапо. Этот четвертый оказался личным шофером гаулейтера Коха.

— Прошу вас, господин Гранау, — сказал ему Кузнецов, — следовать за мной в качестве понятого. А вы, господа, — обратился он к остальным, — можете идти.

«Опель», вмещавший пять пассажиров, повез семерых.

Оставив Ильгена и Гранау на «зеленом маяке», Кузнецов, Струтинский и Каминский тут же вернулись в город.

В тот же вечер Кузнецов случайно встретил Макса Ясковца. Тот сообщил ему, что есть слух, будто застрелился фон Ортель.

— О боже! — воскликнул Кузнецов. — Как это могло случиться? Такой здоровый, веселый... Мне его искренне жаль. [379]

— Я тоже ничего не понимаю, — недоумевал Ясковец. — Говорят, случайно... Чистил оружие.

— Вот судьба! — продолжал сетовать Кузнецов. — Кстати, когда же похороны?

— Об этом пока не слышно, — ответил Ясковец, но тут же попросил у Зиберта полсотни марок на венок, который он, Ясковец, собирается возложить на гроб своего друга.

Самоубийство фон Ортеля Кузнецову показалось подозрительным. Он не хотел этому верить еще и потому, что смерть этой гадины окончательно расстраивала план, намеченный командованием отряда.

Все эти дни после получения задания о похищении фон Ортеля Николай Иванович его не видел. Но о том, что он находится в Ровно, Кузнецов знал от Вали: она несколько раз встречала Ортеля. И Кузнецов надеялся, что сегодня-завтра он выполнит задание.

«О предстоящей встрече Большой тройки в Тегеране никому не известно, — думал Кузнецов. — Возможно, это вообще фантазия, которую придумал гестаповец, чтобы получить от меня лишнюю сотню марок... — И сразу же возникло другое: — А вдруг тегеранская встреча будет? Как узнать, кто из террористов туда поедет?..»

Кузнецов решил заглянуть к Вале, а от нее — к Лидии Лисовской. «Может быть, им известны какие-либо подробности», — думал он.

Валя сказала, что слышала о самоубийстве фон Ортеля от самого же Макса Ясковца, а в рейхскомиссариате о том ничего не слышно. Эта неопределенность еще больше встревожила Кузнецова. Он отправился к Лидии. То, что он здесь услышал, подтверждало его собственные догадки.

— Три дня тому назад Ортель был у меня, — сказала Лидия. — Зашел проститься. Он собирался куда — то лететь из Ровно. Об отлете он просил меня не рассказывать никому, а если, говорит, скажут, что меня нет, что со мной что-нибудь случилось, то не опровергайте этого. Обещал привезти хороший пода рок. Когда я услышала о самоубийстве, мне показа лось, что тут что-то не так. Ортель уехал, а слух, что он покончил с собой, распустили гестаповцы. Я хотела [380] вам сразу же обо всем сообщить, но вы, как назло, не показывались.

Ночью из Ровно в отряд был направлен Коля Маленький. Несмотря на темноту, он не шел, а буквально летел. Он нес срочное письмо Кузнецова. В этом письме, сообщая о «таинственном» исчезновении фон Ортеля, Николай Иванович писал, что не может простить себе того, что не выкрал вовремя фон Ортеля, дал ему возможность улизнуть из города.

Глава восемнадцатая

К началу ноября мы построили лагерь. Партизаны были теперь хотя и не вполне, но избавлены от тех неудобств и лишений, которые неизбежны для людей, скрывающихся в лесу.

Не узнать было в нашем теперешнем отряде ту небольшую группу парашютистов, что четырнадцать месяцев назад пришла в Сарненские леса. Мы разбогатели, обзавелись солидным хозяйством. Альберт Вениаминович Цессарский с улыбкой вспоминал о том еще недавнем времени, когда он оперировал Колю Фадеева с помощью поперечной пилы. Теперь у нашего партизанского врача была своя амбулатория со стационаром, да и сам он был уже не просто врачом, а начальником санчасти, со штатом в тринадцать врачей, с большим числом лекпомов. Всех их нам прислали ровенские, гощанские и тучинские подпольщики.

В лагере царило приподнятое, радостное настроение. Оно вызывалось не только успешным ходом нашей боевой работы, но и главным образом тем, что каждый день приносил нам новые отрадные вести с фронтов Великой Отечественной войны.

Курский «сюрприз», о котором в мае говорил Кузнецову Эрих Кох, окончился для гитлеровцев весьма печально. Потеряв на этом «сюрпризе» стодвадцатитысячную армию, гитлеровцы отступали. В конце сентября войска Красной Армии подошли к берегу Днепра.

«Завоеватели» все больше теряли веру в возможность победы. [381]

— Я у них теперь, кажется, самый бодрый и самый уверенный офицер! — смеясь, говорил Николай Иванович.

Гитлеровцы уже не надеялись удержать в своих руках плодородную Украину, но стремились выкачать из нее как можно больше продовольствия.

Особенно туго с выкачкой приходилось фашистам в местах, где базировались партизанские отряды. Так, например, население огромной территории между рекой Горынь с востока, железной дорогой Ровно — Луцк с юга и Сарны — Ковель с севера, почти до Луцка с запада не давало оккупантам ни хлеба, ни скота.

На этой территории оперировало несколько партизанских отрядов: отряд Прокопюка, батальон из соединения Федорова под командованием Балицкого, отряды Карасева, Магомета и наш отряд. День ото дня росло сопротивление народа немецким захватчикам. Тогда по приказу Эриха Коха, полученному из Германии, оккупанты применили чрезвычайные карательные меры. Для борьбы с партизанами и местным населением была выделена специальная авиация. Целые эскадрильи стали ежедневно летать над лесами, над мирными селениями, подвергая их беспощадной бомбежке.

С нашим приходом в Цуманские леса еще один район уходил из рук оккупантов. Не мудрено, что они стали проявлять к нам усиленное «внимание». То в одной, то в другой деревне появлялись их крупные вооруженные отряды. Снабженные оружием и боеприпасами, бандиты-предатели также не упускали случая выслужиться перед своими господами. Дорого обходилось предателям это лакейское прислуживание немецким фашистам. Сколько оружия, боеприпасов захватывали мы у этого жалкого «войска» — не поддается никакому учету.

В боях и мы несли потери, правда незначительные, и они всегда острой болью отзывались в наших сердцах.

В стычках с украинскими националистами погиб Гриша Шмуйловский, наш поэт, запевала, любимей партизан.

Гриша не упускал случая участвовать в операциях: узнав о предстоящем серьезном деле, он приходил [382] и просил, чтобы послали его. Он хотел наверстать то время, что пробыл в Москве в ожидании вылета. Он мечтал о том, что совершит подвиг. Однажды он сказал Цессарскому и Базанову:

— Если мне придется умереть, хочу умереть лицом на запад!

Лицом на запад! Как хорошо выражали эти слова патриотическое стремление советского человека наступать, его благородный порыв, желание скорее освободить Родину от фашистских захватчиков.

Гриша был убит в стычке, когда, возвращаясь в лагерь с «зеленого маяка», где Коля Маленький вручил ему пакет от Кузнецова, он наскочил на многочисленную вражескую засаду. Свыше часа он и его спутник Миша Зайцев отстреливались от врагов, не подпуская их к себе. Они дрались до тех пор, пока в автоматах были патроны.

Когда патроны пришли к концу, партизаны попытались выйти из кольца засады. Бросились в болото. И здесь почти в упор был застрелен Гриша Шмуйловский. Его товарищу чудом удалось спастись, он-то и рассказал о случившемся.

Гриша писал стихи, хорошие, задушевные стихи. Он мечтал по окончании войны написать книгу о нашем отряде. Почти каждый день он исписывал все новые и новые страницы в своей заветной клетчатой тетради. И вот теперь все это — и тетрадь, и пакет от Кузнецова, и тело нашего товарища — в руках врага.

— Найти во что бы то ни стало! — приказал я Базанову, посылая его со взводом на поиски тела Гриши Шмуиловского.

Лишь на третий день удалось это сделать. Фашисты раздели Гришу почти догола и бросили в кусты.

Мы похоронили Шмуиловского со всеми партизанскими почестями. На холмике возле лагеря красовалась металлическая пластинка, гласившая, что наш товарищ пал смертью храбрых в неравном бою с врагами Отечества.

Цессарский тяжело переживал гибель друга. Много раз, даже когда отряд переменил место стоянки, он уходил на его могилу, любовно убранную партизанами, и подолгу просиживал один. [383]

Как-то я застал здесь Цессарского.

— Он мечтал о большом подвиге, а погиб в простой стычке, — сказал Альберт Вениаминович.

Я подумал: «А что такое большой подвиг?»

— Лицом на запад, — сказал я. — Разве это не подвиг?

— Верно, — сказал Цессарский после раздумья.

Я не понял, обращается ли он ко мне или отвечает на свои мысли.

— Он ведь не славы хотел. Он хотел ценой своей жизни избавить от гибели других, вернуть людям мир и счастье. Не знаю, подвиг ли это, но это по меньшей мере честно — так выполнить свой долг, — сказал я.

В стычках с врагами погиб и Иван Яковлевич Соколов, заместитель командира по хозяйственной части, прекрасный товарищ, храбрый партизан.

...Шестого ноября радисты с утра не снимали наушников. Ваня Строков регулировал громкоговоритель, а партизаны стояли рядом, ожидая с минуты на минуту услышать передачу из Москвы.

Вечером Ваня наконец поймал волну — зачитывался приказ Верховного Главнокомандующего об освобождении нашими войсками Киева. Это было огромной радостью для всей страны. Но можно представить, как радовались мы, услышав это сообщение. Мы находились еще в тылу врага, но скорая победа и освобождение всей украинской земли были уже близки.

Утром седьмого ноября отряд выстроился в каре. Был зачитан записанный радистами приказ Верховного Главнокомандующего. Дружное, громкое «ура» разнеслось по лесу.

С полудня к нам стали приезжать гости, командиры соседних отрядов — Балицкий, Карасев, Прокопюк и Магомет. Каждый явился в сопровождении небольшой группы партизан своего отряда.

— Аи да лагерь! Здесь после войны дом отдыха можно будет открыть! — говорили гости, осматривая наши строения.

— Хоть танцы устраивай, — отозвались они об одном из общежитий, когда увидели широкий проход между нарами, вымощенный досками. [384] Но больше всего понравился гостям госпиталь. Цессарский сиял.

После праздничного обеда начался вечер самодеятельности. Посреди естественного «зеленого театра» были построены просторные подмостки. По углам загорелись костры. Когда кто-то (наверное, все тот же Цессарский) запел «Вечер на рейде» и песню подхватили, сцена и зрители превратились в один огромный хор. Багровые отсветы костров, озаряющие лица, придавали этому зрелищу какую-то особую торжественность.

Неожиданно для всех присутствующих блеснули своим искусством Семенов и Базанов. Они выступили с акробатическими номерами — кувыркались и изгибались, как настоящие циркачи. Свет от костров скользил по их фигурам, точно лучи театральных прожекторов.

Среди партизан, недавно прибывших из Ровно, оказались актеры ровенского театра. Один из них очень хорошо имитировал Чарли Чаплина. Но не успел этот «Чаплин» сойти со сцены, как с тем же номером вышел испанец Ривас. Он был чем-то похож на Чаплина, и хотя не владел особым искусством, но произвел эффект не меньший, чем настоящий актер.

Особенный успех в русской народной пляске имела Алевтина Николаевна Щербинина, врач, присланная нам подпольщиками. До войны Алевтина Николаевна лечила детей на Крайнем Севере. Первый год войны она работала военврачом в полевом госпитале; попав в плен, оказалась в Тучине и оттуда с помощью Оли Солимчук прибыла к нам. С тех пор прошло каких-нибудь два месяца, но Алевтину Николаевну уже знал и любил весь отряд. Никто, однако, не подозревал, что эта серьезная и строгая женщина такая мастерица в танце. Вызывали ее неоднократно.

В этот вечер мы пели не только свои старые, любимые песни, но и новую, сложенную отрядным поэтом, связным луцкой подпольной группы Борисом Знаковым:

Запоем нашу песнь о болотах,
О лесах да колючей стерне,
Где когда-то свободный Голота,
С вихрем споря, гулял на коне. [385]

Кто забудет бои, переправы,
Переходы, засады в мороз,
Кто забыл, как летели составы
У мостов под кремнистый откос!

И УПА нам пути уступает,
Без оглядки бандиты бегут —
Фельджандармы и бульбовцы знают,
Что «медведи» без промаха бьют.

Да, прошли мы, товарищи, вместе
Путь нелегкий, но доблестный путь.
Жаль, что в песне короткой нет места,
Чтоб погибших друзей помянуть

Пусть спокойно и мирно им спится,
Поклялись мы оружьем своим,
Что высоких отрядных традиций
Никогда и нигде не сдадим.

Запевайте же марш наш походный!
Помни, Гитлер кровавый, одно:
Званье славное — мститель народный —
Партизану недаром дано!..

Часов в одиннадцать вечера, когда гости уже разъехались по своим отрядам, а концерт все еще продолжался, ко мне подошел Стехов. Я сидел в первом ряду «партера», устроенного из бревен.

— Дмитрий Николаевич, на минуту! Я вышел.

— Только что прибежали разведчики из Берестян, — взволнованно заговорил Стехов. — Туда при была крупная карательная экспедиция, с минометами и пушками. Ищут проводников, чтобы с утра идти на нас. Час назад я получил сообщение, что и на станции Киверцы разгружается большой эшелон фашистов.

Это не было неожиданностью. Кузнецов уже успел сообщить нам о готовящейся карательной экспедиции генерала Пиппера — «мастера смерти». Мы знали об этом и от ровенских товарищей.

История с предателем Науменко заставляла думать, что фашистам точно известно место нашего лагеря. Посоветовавшись со Стеховым, решили дать бой карателям.

Дождавшись конца очередного номера, я вышел на помост. [386]

— Товарищи! — сказал я. — Получены сведения, что завтра с утра на нас пойдут каратели. Уходить не будем. Останемся верными своему принципу: сна чала разбить врага, а потом уходить!

— Правильно! Ура! — подхватили партизаны. Я поднял руку, призывая к вниманию.

— Праздник будет продолжаться!

Несколько человек запели «В бой за Родину». Песню пели все.

Вечер длился еще час.

Спать улеглись в полной боевой готовности. Вокруг лагеря выставили дополнительные посты. В направлении Берестян выслали пеших и конных разведчиков.

На рассвете прискакал из-под Берестян Валя Семенов.

— Из села к лагерю движется большая колонна фашистов! — запыхавшись, выпалил он.

И почти в тот же момент донеслась пулеметно-автоматная стрельба. Стреляли километрах в десяти, приблизительно в районе лагеря Балицкого.

Я послал туда конных связных узнать, в чем дело, не нужна ли соседям помощь, и передать, что мы также ждем карателей.

В отряде было около семисот пятидесяти человек. Делился отряд на четыре строевые роты и два отдельных взвода — взвод разведки и комендантский.

Первая рота, под командованием Базанова, вышла навстречу противнику, наступавшему из Берестян. Вторая рота, во главе с Семеновым, направилась в обход с задачей незаметно нащупать, где находится артиллерия, минометы и командный пункт карателей, чтобы ударить по ним с тыла.

Когда вторая рота вышла из лагеря, с постов сообщили, что и с другой стороны на нас идет вражеская колонна. Навстречу ей я направил часть четвертой роты. Другая часть этой роты охраняла правый фланг. Третья рота находилась на постах вокруг лагеря.

Итак, все наши силы были в расходе. В резерве оставались группы разведчиков и комендантский взвод. [387]

Часов в десять начался бой. Каратели открыли бешеный огонь из пулеметов и автоматов по первой роте. Враги продвигались плотной колонной, во весь рост. Ответный огонь наших станковых и ручных пулеметов лишь на время заставлял их останавливаться и ложиться. Затем снова слышалась немецкая команда, солдаты поднимались и шли в атаку.

Подпустив карателей поближе, партизаны бросились в контратаку. Загремело «ура».

С другой стороны — на четвертую роту — пошла в атаку гитлеровская колонна.

В лагерь несли и вели раненых.

Мы знали, что длительного боя нам не выдержать — у нас мало патронов. Поэтому я послал связных в отряды Балицкого и Карасева с просьбой выслать хоть небольшие группы в тыл врага, чтобы несколько отвлечь силы карателей.

Артиллерия противника стала пристреливаться по лагерю. Но снаряды рвались за его чертой.

Из первой роты дали знать, что патроны на исходе, что станковый пулемет уже молчит. Послали им группу из комендантского взвода. Через некоторое время снова сообщают: патронов почти нет, присылайте, иначе не выдержим.

— Бьют, как мух, а они лезут и лезут, — говорил связной. — Психикой хотят запугать...

Прошло уже четыре часа, как выступила рота Семенова, а никаких ее дел не видно. Где она, что с ней?

А фашисты нажимают.

Вернулись связные от Балицкого и Карасева. Балицкий послать никого не может, его отряд лежит в обороне и ждет нападения. Карасев высылает для удара с фланга целый батальон.

Стрельба приблизилась к самому лагерю. Вступили в бой последние наши резервы — комендант Бурлатенко с группой в пятнадцать человек легкораненых.

Мины рвутся в самом лагере. Фашисты подступают все ближе.

Бой длится уже семь часов. Партизаны Карасева о себе не заявляют. Рота Семенова тоже. [388]

В шестом часу вечера отдаю приказ: готовить обоз, грузить тяжелораненых и штабное имущество. Из раненых, способных держать оружие, с трудом удалось набрать четырнадцать человек. Цессарский и остальные врачи должны были прикрывать раненых и обоз. Я с остатком комендантского взвода направился на центральный участок распорядиться об отступлении с боем...

Было ясно, если нам не удастся продержаться дотемна, уйти мы не сможем. Каратели обступали кругом.

И вдруг с той стороны, с какой стреляли вражеские пушки и минометы, отчетливо послышалось «ура».

Еще не смолкло «ура», как орудийная стрельба прекратилась.

Через пять минут снова заговорили вражеские минометы, но теперь они били уже по гитлеровцам... Растерянность и паника охватили карателей. Побросав оружие, они стали разбегаться. Партизаны устремились в погоню.

Что за чудо?

Чуда, конечно, не было. Это вступила в бой рота Семенова. Зайдя в тыл противнику, Семенов произвел тщательную разведку. Роту он поделил на две группы. Одна навалилась на артиллерию и минометы врага, сразу же после их захвата повернув стволы на гитлеровцев. Другая овладела командным пунктом и радиостанцией, через которую шло управление боем. Девятнадцать офицеров штаба, в том числе и командующий экспедицией генерал Пиппер, были убиты. Это и решило дело.

Батальон Карасева тоже успел включиться в бой. Он удачно зашел во фланг карателям и крепко ударил по ним.

Лишь к одиннадцати часам вечера партизаны собрались в лагере. Они преследовали в лесу разрозненные группы врага.

Сотни полторы гитлеровцев укрылись в Берестянах, ожидая нашего нападения. Но нам не было смысла связываться с ними. [389]

Я был уверен, что каратели завтра с новыми силами пойдут на нас и начнут бомбить лагерь с воздуха. Стало известно, что со станции Киверцы продвигается новая фашистская колонна. Было принято решение: до рассвета уйти на новое место.

В бою мы потеряли двенадцать человек убитыми и тридцать ранеными. Похоронив убитых, стали собираться в поход.

Я послал связных к Балицкому и Карасеву с извещением, что с рассветом мы уйдем и что они могут взять часть наших боевых трофеев.

Трофеи были огромные. Мы отбили у карателей весь их обоз из ста двадцати повозок, груженных оружием, снарядами, минами и обмундированием. Были взяты три пушки, три миномета, много автоматов, винтовок, патронов.

По захваченным штабным документам удалось установить, что в карательную экспедицию генерала Пиппера входило три с лишним полицейских батальона СС, около двух с половиной тысяч человек.

Судя по документам, карательной деятельностью генерал Пиппер занимался с первых дней войны. Со своими эсэсовскими батальонами он побывал во всех оккупированных гитлеровцами странах. На Украине пипперовцы свирепствовали месяцев пять.

На штабной карте генерала Пиппера красной точкой был обозначен квартал леса, где мы находились. Это явилось делом рук Науменко, но место предатель указал не совсем точно. Поэтому-то вражеские мины и снаряды долго разрывались в стороне от лагеря.

В два часа ночи партизаны впервые за сутки поели. А в три часа отряд уже покинул лагерь. Жаль было оставлять такое хорошее жилье, не хотелось снова мерзнуть на холоде и мокнуть под дождем. Но делать было нечего.

Мы решили отойти к северной границе Ровенской области, чтобы здесь привести в порядок отряд и попытаться самолетом отправить в Москву раненых. В Цуманских лесах осталась небольшая группа под командованием Бориса Черного. Ему вменялось в обязанность маневрировать, скрываться от карателей и принимать наших людей, которые будут приходить из Ровно. [390]

Через день после нашего ухода гитлеровцы принялись бомбить с самолета и обстреливать артиллерией теперь уже пустой квартал леса. После мощной артиллерийской подготовки они бросились в наступление на лагерь. Что их ждало? Из лагеря каратели волокли «трофеи» — трупы своих же бандитов. Накануне в бою партизаны уложили не менее шестисот фашистов.

Мертвую тушу генерала Пиппера гитлеровцы отправили самолетом в Берлин. Фашистские газеты, оплакивая этого бандита, писали, что он был надежной опорой оккупационных властей, но больше уже не называли его «мейстер тодт» — «мастер смерти».

Глава девятнадцатая

Альфред Функ носил звание оберфюрера СС. До назначения на Украину он был «главным судьей» в оккупированной немцами Чехословакии и безжалостно расправлялся с чешскими патриотами. Здесь, на Украине, Функ продолжал свое кровавое дело с еще большим усердием. По его приказам поголовно расстреливались заложники, чинилась зверская расправа в тюрьмах и концлагерях, гибли тысячи неповинных людей.

В связи с убийством Геле и Кнута и ранением Даргеля Функ, оставшийся единственным заместителем имперского комиссара, издал приказ о расстреле всех заключенных в ровенской тюрьме. Тогда и было решено казнить этого палача.

Акт возмездия намечался на другой день после похищения Ильгена. Нельзя было давать гитлеровцам опомниться. Валя Довгер и Ян Каминский, Николай Струтинский и Терентий Новак со своими товарищами тщательным образом готовили эту новую операцию Николая Ивановича Кузнецова.

Альфред Функ имел привычку ежедневно по утрам, за десять минут до начала работы, бриться в парикмахерской близ помещения главного суда. Парикмахер, местный житель, оказался преданным советским патриотом. На предложение Яна Каминского помочь партизанам он ответил безоговорочным согласием. [391]

Было условлено, что, как только генерал войдет в парикмахерскую, парикмахер отодвинет одну из занавесок на окне. Это послужит знаком Каминскому, который подаст сигнал Кузнецову.

В то самое утро, когда гитлеровцы сбивались с ног в поисках партизан, похитивших Ильгена, когда по городу шли массовые облавы, Николай Иванович сидел, развалившись в кресле, на втором этаже здания главного суда, в приемной оберфюрера СС Функа.

Он пришел сюда в тот момент, когда главный судья усаживался в кресло парикмахерской. В приемной была только секретарша, и Кузнецов «беспечно» болтал с ней, поглядывая в окно. Из окна было видно, как прогуливается по улице Ян Каминский.

Каминский, в свою очередь, не спускал глаз с занавески парикмахерской. Как только она отодвинулась, он подал условный знак Кузнецову. «Заметит или не заметит? А вдруг Кузнецов в это время как раз и не посмотрел в окно...» Каминский решил на собственный страх и риск «удлинить» сигнал: снял фуражку и принялся усердно чесать голову. Он делал это с таким ожесточением, что внушил тревогу Николаю Ивановичу. Что могло случиться? Не является Функ? Но тогда Ян не давал бы вообще никакого сигнала. «Ага, — сообразил Кузнецов, — Функ приехал, но, вероятно, не стал бриться и направляется прямо сюда».

Кузнецов за веселой болтовней успел назначить секретарше свидание. Он попросил ее принести свежей воды — хочется пить, — и девушка услужливо побежала с графином. То, что вода находится на первом этаже, Кузнецову было известно заранее.

Когда секретарша вернулась, обер-лейтенанта в комнате не было. В ту же минуту мимо нее прошел в свой кабинет генерал Функ.

Функ снял плащ, повесил фуражку, подошел к столу и уже взялся за кресло, как услышал за спиной:

— Не трудитесь, генерал. Сидеть не придется.

Функ не успел обернуться, как обер-лейтенант приблизился к нему со словами: «Прими, гадина, за [392] кровь и слезы невинных людей» — и дважды выстрелил в упор.

Палач упал. Кузнецов бросился к столу, схватил лежавшие там бумаги и быстро вышел из кабинета. Он прошел мимо обезумевшей секретарши и стремительно спустился по лестнице.

У парадного подъезда стояли два грузовика с карателями. Очевидно, машины только что прибыли. Гитлеровцы с удивлением глядели на окна второго этажа, откуда раздались выстрелы.

Кузнецов остановился, как и каратели, посмотрел на окна главного суда и спокойно ушел. Когда раздались крики и гестаповцы, соскочив с машин, бросились в здание, Кузнецов был уже за углом, во дворе. Перемахнув забор, он оказался в переулке, где его ждала машина

— Коля, газ! — крикнул Николай Иванович Струтинскому, захлопывая дверцу.

Ян Каминский в нарушение данного ему приказа ушел не сразу после того, как подал сигнал Кузнецову. Он оставался на улице и видел, как вышел из здания суда Николай Иванович, как затем весь квартал был оцеплен гестаповцами и фельджандармерией, как, окружив дом плотным кольцом, фашисты лазали по крыше и чердаку в поисках партизан и наконец вывели из помещения суда десятка два сотрудников, в том числе и офицеров, которых сразу же увезли в гестапо.

А Кузнецов и Струтинский были уже далеко за городом.

Дальше