Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Василий Гроссман

Если бы он был жив... Да, Василий Семенович Гроссман должен был бы жить долго, но, к горю нашему, ему укоротили земные годы. Судьба немилосердна была к нему, настрадался он от цензуры, от кое-каких издателей, от многих руководящих персон. За что? А за правду, ту самую правду, которая била не в бровь, а в глаз. И в первую очередь за правду о войне, о судьбах людских.

Я встретился последний раз с Василием Семеновичем в Москве за год до его кончины. Он выглядел больным и измученным. Что же случилось?

— Не спрашивай, — ответил он мне. — Душа болит...

— Не пишется?

— Нет, с этим все в порядке. [701]

Так и было. Писатель завершил свой многолетний труд — роман «Жизнь и судьба». Кто читал рукопись, хвалил за талантливое слово, но печатать ни одно издательство не решалось, И закончилось тем, что во время хрущевской «оттепели» рукопись романа была арестована.

Однако правда Гроссмана увидела все-таки свет, и люди взахлеб читали «Жизнь и судьбу». Произошло это, к великому огорчению, уже после кончины писателя...

Нас познакомил и сблизил Сталинград. Произошло это в сорок втором, осенью.

Мало кто знает, что в Сталинграде, вблизи центральной переправы через Волгу был блиндаж, который назывался «корреспондентским». Рассказывая о драматурге Чепурине, я уже об этом блиндаже кое-что поведал. В нем постоянно находились корреспонденты фронтовой газеты «Сталинское знамя» — политрук Чепурин и я, старший политрук. Наш сталинградский блиндаж знал многих журналистов центральных газет и писателей-фронтовиков. И Гроссмана тоже. Он к нам приплыл впервые слякотной сентябрьской ночью. Вошел в блиндаж мокрый, в длинной шинели, на петлицах которой виднелись две «шпалы». Снял затуманенные очки, протер их и, как показалось, несмело спросил:

— На постой примете?

Мы обрадовались гостю с Большой земли, то есть с левого берега реки, и сразу предложили устраиваться на часок-другой на нарах, а он, присев у сколоченного из досок стола, стал расспрашивать об обстановке в городе, просил показать на карте-двухверстке районы, где держат оборону дивизии Родимцева, Гуртьева, Батюка... Василий Семенович был готов немедленно отправиться в передовые полки, но мы уговорили его подождать рассвета. А раным-раненько к нам пожаловал офицер политотдела 62-й армии с предложением перебраться «высокому» корреспонденту «Красной звезды» в более уютную землянку, но Гроссман наотрез отказался: «Что вы, мне очень удобно с моими коллегами...» [702]

Мы тогда почти неделю соседствовали с Гроссманом, видели его в труде, наблюдали за ним и учились у него такту и умению разговаривать с людьми. Он умел слушать собеседника, никогда не перебивал рассказчика, а своим теплым взглядом, еле заметной улыбкой или кивком головы как бы подбадривал его: не тушуйся, товарищ, рассказывай... И тот выкладывал душу писателю.

Гроссман хотя и был немногословным, но о тех, с кем встречался, охотно рассказывал, отважными людьми восхищался.

— Кого я сегодня встретил! — обрадованно произнес однажды Василий Гроссман, войдя в землянку.

— Кого же?

— Че-хо-ва! — нараспев ответил Гроссман.

— А что, Антон Павлович пожаловал в Сталинград?

Гроссман громко рассмеялся.

— Мой Чехов — юноша. Ему всего лишь девятнадцать. Но это великий человек! Да, друзья, великий!

Гроссман упоенно рассказывал об Анатолии Чехове, снайпере: и то, что он вырос в семье казанского рабочего, и то, что в детстве Анатолий никогда не стрелял даже из рогатки — жалел птиц, а теперь — беспощадный стрелок.

— Этот юноша — истребитель врагов совершил поистине славный подвиг. Он придавил немцев к земле. Теперь они не ходят во весь рост, а ползают, боятся чеховской пули. Гроссман все знал о Чехове. Более того, он пробрался на одну из огневых позиций снайпера — на пятый этаж разваленного дома, и с этой высоты писатель посмотрел на руины Сталинграда, на его мертвые улицы, на вражеские позиции и увидел все то, что ежедневно видели глаза Чехова. Он наблюдал стрелка в работе, в действии. И поэтому таким правдивым был напечатанный в «Красной звезде» очерк Василия Гроссмана «Глазами Чехова».

Гроссман умел видеть, умел находить интересное, нужное, важное. Мне однажды, а точнее 19 декабря [703] довелось пробиваться с ним на Мамаев курган, в 1045-й полк 284-й стрелковой дивизии. Курган вроде рядом, но напрямую не пройдешь. Чтобы добраться до места, надо было изрядно поколесить: сначала по берегу Волги, затем нырнуть в овраг Долгий, пройти железнодорожные пути, выйти на пустырь, проникнуть в развороченный снарядами заводской цех... Короче говоря, путь тяжелый, длинный и опасный. Но иной дороги нет!

Когда мы вышли из оврага, попали под огонь шестиствольных минометов. Залегли. Огонь вскоре прекратился. Поднялись. Прошли метров двадцать — снова огонь. Я бросился на землю. Вижу: Гроссман продолжает идти.

— Ложитесь! — кричу.

— Лечь не трудно, но встать значительно трудней, — слышу ответ.

Да, ему было худо: он задыхался, тяжело дышал. Видимо, нездоров. Так он и не лег. А на самом кургане неприятельский пулеметный огонь заставил нас ползти по-пластунски. Гроссман продвигался медленно, тяжело. На какое-то время мы просто залегли — отдыхали. В один из таких моментов он сказал, что родом из Бердичева, спросил меня: где моя малая родина? Я назвал свою белорусскую деревню Поречье и местечко Глуск, откуда ушел в армию. «Наверно, там много жило евреев?» — спросил Василий Семенович. Ответил, что очень много. «Как и в моем Бердичеве, — произнес он. — Горе тем, кто остался на оккупированной земле... Трагедия целого народа... Неслыханно!» И умолк. Мы снова поползли.

Вдруг перед самой траншеей, куда нам предстояло добраться, он взглянул на свои руки и ахнул — ладони в крови.

— Вроде целы, а кровь откуда? — Гроссман протянул ко мне руки.

Я выхватил из полевой сумки бинт, протер окровавленные ладони Василия Семеновича и не увидел на них никаких царапин. [704]

— Выходит, цел я, — шепотом произнес Гроссман. — Это курган окровавлен...

Я как-то в праздник Победы рассказал об этом эпизоде своим нынешним друзьям — свердловским писателям, и вскорости один из них — поэт Марк Луцкий написал вот такие стихи:

Он помнил все, он ко всему привык,
Но все же что-то отмечал в тетради.
Писатель Юрий Левин, фронтовик,
Рассказывал о зимнем Сталинграде:
 — С товарищем ползли на тот курган,
На высоту сто два и пять, на южном скате,
Я и Василий Гроссман, комиссар,
Уже тогда известный всем писатель.
И вот, когда до места доползли,
От напряженья так внутри гудело!
Ладони наши были все в крови,
Хотя нас там ни разу не задело.
Мне не забыть ладони те.
Блиндаж, окоп, затянутый туманом.
Была земля в крови на высоте,
Что звали все Мамаевым курганом...

Да, точно сказал поэт — сталинградская земля вся была окровавлена.

И помнить об этом надо всем и всегда!..

В полк мы добрались благополучно, а оттуда — в батальон, которым командовал капитан Ильгачкин. Гроссман побывал в ротах, разговаривал, как он выразился с передним краем, восхищался зенитной установкой из которой бойцы батальона сбили один неприятельский самолет. А установка-самоделка действительно чудо: столб, крепко вкопанный в землю, на нем — колесо из-под телеги, между спиц продвинуто противотанковое ружье.

— Такое чудо впервые увидел, — восхищался Гроссман, — Бог наделил наших бойцов отменной смекалкой. Браво! [705]

Обратный путь оказался тоже нелегким. Продвигались как могли. Где по-пластунски, где короткими перебежками, а у самой Волги попали под такой обстрел, что пришлось укрыться в подвале полуразрушенного дома...

Василий Семенович забился в угол и сел на пол. Молчал. Возможно мысленно уже начал писать очерк. Я не мешал ему.

— Слышите, — вдруг оживился он, — музыка. Наверху, кажется, патефон. Прислушайтесь.

Верно, сквозь подвальный потолок еле слышны были музыкальные звуки. Гроссман встал.

— Давайте поднимемся туда. — Он указал наверх.

— Здесь безопаснее, — возразил я. — Там обстрел.

— Нет-нет, там ведь тоже жизнь, раз музыка. Это любопытно...

Мы поднялись наверх, вошли в полупустую комнату. Видимо, здесь была какая-то контора. А за стеной играл патефон. Гроссман ухом приложился к стене.

— Это же Бетховен, — посветлело лицо Василия Семеновича. — И пушки бьют — и музы не молчат. Так-то!

Он снова прислушался, и я тоже приложил ухо к стене, пытаясь уловить слова песни. Как мне показалось, певец умолял не то смерть, не то еще какую-то «даму», называя ее «миледи», подождать...

— Прислушайтесь, — вдруг произнес Гроссман. — Это же наши бойцы слушают Бетховена... Немца Людвига ван Бетховена... Фантастика! Вот она, жизнь!.. Нет, не все немецкое плохо. Гитлер — это кошмар. Но Бетховен — это бессмертие, это именно то, что принадлежит всем — и немцам, и нам, русским, это жизнь. Вот почему наши бойцы, над которыми в этот час витает смерть, слушают творение Бетховена.

Все эти наблюдения Гроссмана легли в очерк «Сталинградское войско».

Да, Василий Гроссман видел жизнь открытыми, честными глазами. В его сталинградских очерках и книгах — правда войны. [706]

Дальше