Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

XXIV. Поставы

Когда батарею перекинули на Стырь, все полагали, что русские перейдут в наступление. Ожидания не оправдались. В начале марта пришел приказ дивизиону идти на станцию железной дороги и грузиться в вагоны.

Опять оживление, погрузки, хлопоты, жизнь в вагоне. На узловых станциях искорки той, недосягаемой жизни.

Но самое острое, самое любопытное — неизвестно куда.

Кто-то усиленно фабриковал слухи. Говорили: дано направление на Кавказский фронт. Предполагается наступление от Эрзерума на Сивас. Другие конфиденциально сообщали, что дивизион будет брошен против выступающей на стороне Германии Румынии. Затем возникла версия — десант на Босфор. Затем — в Финляндию. Если бы можно было представить себе поход на Багдад, говорили бы, вероятно, и о Багдаде. Говорили, мечтали о том, чего тайно хотели. Что-нибудь новое, яркое, не похожее на эти месяцы тихого сидения, экономного постреливания, карт и дебошей.

Эшелоны двинулись на север. Кавказ и Одесса отпали. Оставалась Финляндия. А потом как-то забыли и о ней. Не проще ли на Северный фронт? Заговорили о Риге, о рижанках, о тукумских купаньях и рижских кондитерских.

Эшелоны миновали Минск, Полоцк, пошли на Двинск и повернули к Риге.

Итак, завтра рижские кондитерские!

Но ясным, еще холодным утром вагон застрял на маленькой станции. Прошел час, другой — эшелоны не двигались. А до сих пор батареи шли быстрее пассажирских поездов.

Рельсы, влажные от росы, тянулись в чистую утреннюю даль. Серый иней лежал на досках и на асфальте.

С юга подтянулся еще эшелон и замер.

Из окна классного вагона выглянуло лицо капитана Львова. Андрей козырнул. Капитан Львов был известен в дивизионе. Он пришел на войну подпоручиком, а сейчас один на весь дивизион имеет и Владимира, и Георгия. За ним числятся и лихость, и сообразительность. Невзирая на молодость, он окружен всеобщим офицерским уважением.

— Мартыныч, что это за станцион? — кричит он. — Неужели здесь высадка?

— Нет, не видно что-то. Отсюда фронт далеко.

— Валите к нам.

Из-за плеча капитана Львова глядит напудренное личико со вздернутым носиком. Глаза еще заспанные. Не слишком опрятные ручки тянут окно книзу. Плечики дрожат от холода.

Дуб видит Львова и по ступенькам вбегает в вагон.

— Мартыныч, пошли будить первую батарею!

У первой батареи вагон жесткий, но с купе. Командир спит в конце вагона. Дверь к нему закрыта наглухо. У дверей в коридоре вестовой надраивает сапоги.

В купе у капитана Львова — две девушки. Обе подают руку Андрею. Приветливо улыбаясь, девушки натягивают юбочки на голые колени.

Дуб решает вести разговор с девушками «как с порядочными». Ничего не выходит. И девушкам неловко, и Дуб путается. Девушки перестают улыбаться, и разговор не клеится.

— Пить будете? Петров, тащи вина. Есть еще?

— Так точно, — донесся голос вестового из коридора.

В купе вваливаются еще офицеры. Уже по четыре человека на каждой стороне. Девушки примостились на коленях. Хозяин режет кружками колбасу. Сыр крошится, ломается под усилиями Дуба нарезать по-городскому, прозрачными лепестками.

Первые рюмки выпиваются спешно, чтоб расстрелять в себе все, что сдерживает.

Львов хватает одну из девушек и бросает ее на руки Ладкову. Кубанец делает счастливую физиономию и впивается в крашеные губы. Девушка вырывается, каблучком задевает нос Дуба и попадает опять в руки Львова. Теперь девушек целуют все подряд. Когда доходит очередь до Андрея, он сжатыми губами едва касается крашеной зализанной мордочки. Но девушка берет в ладони его голову и мокрыми, пьяными губами впивается в рот. Всеобщее удовольствие, а Андрей уходит из купе, стараясь проделать это незаметно. Впрочем, до него уже нет никому никакого дела.

С чувством протеста досадно путается ненужное, невольное возбуждение. Невеселые пьяные крики остаются за дверью вагона.

Солнце уже размежевало плоскости станции, накрахмаленные серым асфальтом, на полосы света и теней.

Проносится слух: завезли не туда — придется поворачивать. Все считают долгом злобно посмеяться над «рассеянностью» тех, кто забил ненужными эшелонами эту маленькую станцию на важнейшем пути. Прощай рижские кондитерские и весеннее взморье! Подают паровоз, и эшелон первой батареи проплывает обратно к югу. В окна машут руками девушки. Капитан Львов держит обеих за плечи и, раскрыв рот, смеется пьяными глазами. На френче у него белый и красный крестики. Капитан Львов, несомненно, герой.

После долгих стоянок на полустанках — попали не в очередь, сломали график — пришли эшелоны на станцию Подсвилье. Здесь опять долго выжидали у семафора, а на вокзале у коменданта узнали — выгружаться. Впрочем, и раньше ясно было — и на Подсвилье, и на соседних станциях вокруг вокзальных островков бушевало человеческое, конское, повозочное море. Шпалы были усыпаны серо-зеленой фуражной пылью, узкие дорожки просыпавшегося овса вели от вагонов, навесов и амбаров к грязным площадям, где на сером, как летняя дорога, снегу сгрудились обозы.

Местечко Глубокое артиллерийские упряжки проходили на руках. Местечко действительно было глубоким. Оттепель и тысячи тяжелых колес разворотили его черное чрево так, что першероны и ардены сдали, садились на зады в грязь и, как лесные звери, взятые в упряжки, храпели, вращали глазами с налитым кровью яблоком. А двухсотпудовые низкие лафеты засасывало черное липкое месиво.

Люди вплотную лепились вокруг колес и лафетов, хватали за оси, за края щита, за спицы колес и с криками наконец вытаскивали орудие. Грязь отпускала лафет, но он опять застревал в соседней топи.

Шаг за шагом люди побеждали грязь. То, чего не сделали ардены, делали сотни усталых людей под «Дубинушку».

За Глубоким пошли нерастаявшими снегами. Сбоку где-то пронзительно свистала «кукушка». По узкоколейке бежали на запад груженные снарядами вагончики.

По дорогам, тоже на запад, шла пехота, шли казаки с пиками, драгуны с отяжелевшими от всяких привесков седлами. Еще никогда не видел Андрей такого скопления войск. Но больше всего было артиллерии. По снежным холмам меж сугробов ковыляли пушки, гаубицы различных систем, в том числе и никогда еще не виданных.

Ясно было — готовилось наступление.

Конечная станция узкоколейки с дальнего холма выглядела как птичий базар на снегу. На целые километры кругом все было усеяно движущимися точками и серо-зелеными пятнами. По перрону вокзала торопливо носились солдаты и офицеры. У всех были неотложные, государственной важности дела. Начальник станции и комендант растерянно метались в окружении настойчивых толп. Оба топали ногами, били себя в грудь, тут же спадали с тона, пальцами закрывали уши и опять, забыв все на свете, визжали истошными голосами, как дети, у которых старшие отнимают новую, еще не надоевшую игрушку.

— Где же Второй Сибирский? — кричал усатый капитан. — Как так не знаете? Что же, корпус провалился сквозь землю? Что же это, иголка? Я требую! — кричал он в лицо коменданту.

— Да где же я вам его возьму? У нас интендантство Первого Сибирского, Второго корпуса, Седьмого, — перечислял комендант, — а Второго Сибирского нет. Может быть, оно в Вилейке?

— Какая Вилейка, когда у меня в предписании ясно сказано: Поставы.

— Значит, вы путаете.

— Извольте выражаться деликатнее. Вы говорите с офицером его величества!

Комендант поворачивался и нырял в толпу, которая окутывала его новым клубком шинелей и папах.

Теперь кто-то требовал срочной отправки эшелона. Артиллерист кричал, что снаряды для какой-то бригады не разгружаются уже третий день.

— Да у меня все платформы заняты, — плакал комендант. — День и ночь разгружаю. У меня их три, и можно на сотни считать очередь на эти платформы.

— Смотри, сколько корпусов нагнали, — радовался Кольцов. — Я уже насчитал семь. Ведь это тысяч четыреста! Такой махиной черта сломать можно. Ну, слава тебе господи, — сказал он с искренним удовлетворением. — А артиллерии и снарядов прорва. Теперь пойдет, брат, музыка не та. У нас запляшут лес и горы!

Алданов молчал. Неудобно все-таки выражать недоверие новому усилию страны.

Андрей замечал, что возбуждены все. Не только он один. Эти массы солдат, эта суета, эти вереницы гаубиц и длиннотелых пушек — все это наэлектризовывало, нашептывало уверенность в силе, звенело бодростью. Даже вечерние песни у костров звучали не так, как на польских равнинах. Человек, идущий в сокрушающей препятствия стене людей, чувствует себя совсем не так, как одиночка.

За время великого отступления Андрей, как и многие, почти вовсе растерял бодрость и уверенность в силе своей страны и армии.

Передовые народы превращали войну людей в войну техники, и только помещичья расхлябанная Русь выглядывала из-за стены потерявших стройность царских штыков. Должно ли было пасть самодержавие под постепенным напором демократических веяний, или оно рухнет сразу, сломанное военным ударом, засыпав осколками строя всю страну?

Разгром армий, несомненно, приближал революцию. Росла уверенность, что она одна могла справиться с самодержавием. Но теперь, у Постав, опять казалось Андрею — возможен еще и первый путь. Победа над тевтонами, братский союз с демократиями Запада — и новая эра в России.

Знамена полков несут в себе древнюю вязь полуславянских-полуцерковных молений, но они уже увяли, эти буквы, и глаз интеллигента видит на месте их новые слова, приличные веку и, казалось, полные настоящего, нужного народу смысла. Эти знамена проведут полки через Берлин к Босфору, выведут на океанские пути.

Новые знаменосцы перестроят жизнь внутри страны, поднимут колонны Таврического выше Зимнего и сроют стены Третьего отделения. Руки победоносной войны окажутся сильнее хрупких рук Софьи Перовской. Медлительная история, без истерики террористов, сломит голову самодержавию.

Два пути. Два мышления. Два непримиримых мироощущения. Какой же путь верен, какой необходим народу, какой исторически неизбежен?

Позиция была отвратительна. Снежное поле перед заболоченным лесом. Лес, присыпанный снежком, давним, слежавшимся, был набит артиллерией. Позади — небольшая деревушка, одна прямая улица с халупами в струну, набитыми штабными двух корпусов и трех дивизий. Здесь генералы не имели отдельных халуп. Нечего было и думать найти угол.

Вечером полчаса грелись в халупе начальника артиллерии корпуса. Потом опять пошли на снег.

Номера уже пробовали рыть блиндажи. Но первые же удары лопаты в мерзлую землю обнаруживали болото, черную густую воду.

Топь, болото.

Богата болотами Россия!

Спать легли на снегу, на ветках. К ночи потеплело. Снег таял под горячим телом, а на рассвете ударил утренник. Нельзя было подняться с земли. Промокшая, замерзшая шинель с трудом отрывалась от растопленного, а потом замерзшего в ледяшку снега. Она звенела, как лист кровельного железа, пришлось мять ее в руках, топтать ногами.

Днем на солнце опять потеплело, стало таять.

Андрей и Кольцов отправились на поиски наблюдательного. Рядом на красавице Жене, отобранной у Федорова, рысит Зенкевич. Он ехал и улыбался, молол всякую чушь, вспоминал Одессу, и его ягодка-нос тянулся к яркому предвесеннему солнцу.

Лес был мелкий, редкий — выщипанная поповская бороденка. На скате к болоту кустарник сменил деревья, а камыши — кустарник. Ни холма, ни сухой горбины не поднималось над этой мерзлой топью. Болото шло вширь, оставляя островками невысокие просохшие места, отмеченные теперь более густой порослью и чистым снегом.

На редких высоких соснах, как большие грачи в мохнатых гнездах, покачивались артиллерийские наблюдатели.

На опушке у полкового штаба оставили коней, прошли к окопам.

В сущности, ни настоящих окопов, ни ходов сообщения не было. Разве выроешь что-нибудь путное в промерзлом болоте? Подходы к боевым линиям были неглубоки и скрыты в кустах. По сухим местам шли с перерывами неглубокие траншеи. По черному, разбитому сапогами дну окопов текла, стеклянилась на холоде подпочвенная вода. В воде тонули плетенки, не спасавшие от мокроты. Блиндажей не было вовсе. Трудно было себе представить, как можно просидеть в таком окопе хотя бы один день.

Из окопов открывался вид на болотные поросли и низкие перелески. Незавидное место для наблюдателя. Пожалуй, лучше уж было качаться на ветке случайной высокой сосны.

На обратном пути Кольцов с глубокомысленным видом выбрал сосну. Она ничем, в сущности, не отличалась от своих редко расставленных подруг.

Но едва Багинский принялся рубить кору бебутом, чтобы отметить будущий наблюдательный пункт, как к тому же дереву подскакал артиллерийский офицер с разведчиком и заявил, что сосна уже занята под наблюдательный, что уже везут сюда сколоченную лестницу и сам он привез стальную пластину для защиты от пуль, которые шалят здесь, как им вздумается.

Кольцов презрительно осклабился:

— Вы бы забронировали всю сосну, поручик!

— Вы напрасно хотите сказать колкость, господин капитан. Щит мал, чтобы защитить наблюдателя, но он сможет защитить трубу. У нас одну уже разбили.

Он показал броневую плитку — серый квадрат с двумя отверстиями для трубы.

— Наконец, если хотите, устроим общий наблюдательный. Покуда, до боя. А потом разойдемся.

Кольцов подумал и согласился. Очевидно, ему понравилась сосна.

— Они всё такое сделают — лестницу, может быть блиндаж. А во время боя там все равно не сидеть. Поищем еще что-нибудь. По крайней мере не жалко будет бросить.

Подготовка к наступлению шла медленно.

С трудом проворачивались с помощью одной узкоколейки огромные армейские массы со своими чудовищными интендантскими парковыми хвостами. Части во всем терпели недостаток. Не подавался своевременно фураж. Даже продовольствие шло с задержками. В одной из дивизий солдат уже неделю кормили сухарями и консервами неприкосновенного запаса. Интендантства позже подошедших корпусов никак не могли пробиться к фронту.

Станция не затихала. Коменданты менялись каждые два-три дня. Крики, вопли, сотни требований, отсутствие плана и порядка могли сломить человека в первые же сутки. Он терял голову, отчаивался и предоставлял жизнь станции течению вещей.

На фронте батареи пристреливались одна за другой задолго до боя. Это был сигнал для неприятеля. По калибру и количеству снарядов немцы могли определить, что на этом участке массируется артиллерия. Но единого артиллерийского начальника, по обычаю, не было, некому было отдать приказ о сроках пристрелки и об ее планомерности. Никто не догадывался пристреливать тяжелые батареи из легких орудий.

Кольцов не переставал грызть ногти, сидя на ящике. Видно было, что он близко к сердцу принимает все эти неполадки и нераспорядительность высшего командования.

— Нет, вы подумайте, подумайте, это ведь ребенку понятно. Разве можно такую подготовку вести неделями? Я уверен, что немцы давно знают, какие здесь дивизии и сколько пушек и гаубиц. Видали, сколько аэропланов кружит теперь по утрам? А ведь было пусто. Болотный участок. Собрали два-три корпуса — и ударь. А другие позже подойдут. Запасы надо было подвезти заранее. Вот и напоремся. А место выбрали — болото! Хорошо еще, морозы держат.

— Зато не придется пробиваться сквозь проволоку и укрепления, — наобум возражал Дуб.

— Кто вам сказал? У немцев есть вторая линия, повыше, — вот там и напоремся. Затем здесь негде развернуть резервы. Наблюдатели на виду. В окопах день просидеть — схватишь чахотку. Ну, а если оттепель? Так тогда уноси ноги...

На наблюдательный Андрей ходил через день.

От соседей чаще всего дежурил седой разговорчивый подполковник. Поручик, отстаивавший сосну, был убит в первый же день пулей в лоб. Не помог и привезенный им щит Заславского.

— Вот, смотрите, — говорил подполковник. — Вот сюда вошла, — он тыкал себя пальцем в переносицу, — а другая в щит цокнула: вот, видите, ямка? — Он считал нужным гордиться тем, что садится на место, где только что погиб человек.

Андрей часами сидел, покачиваясь на ветру, смотрел на однообразие голых зарослей, только изредка замечая признаки жизни на стороне неприятеля. Где-то далеко проходила группа людей, дымил паровоз дековильки, по дороге-ниточке быстрой мушкой бежал автомобиль. Вспыхивали дымки плохо скрытых батарей.

Однажды на рассвете получил свою пулю в лоб и подполковник. Его сменил прапорщик только что из школы, с двумя солдатскими Георгиями, заработанными еще в Галиции вольноопределяющимся.

Теперь приходилось садиться на трижды обагренное кровью место.

Серым утром, накануне решительной атаки, легкие батареи неприятеля защелкали по лесу, по резервам, по перелескам. Они щупали шрапнелью ложбины, где могли притаиться резервы, били по окопам, по деревне, набитой штабными.

Видно было, что стрельба ведется не по точно намеченным целям, а так, для производства морального действия.

К вечеру стрельба затихла. Замолчала и русская артиллерия. Ночью Андрей подъезжал из передков к чернеющему густым переплетом голых ветвей осок и берез прифронтовому лесу.

Было тихо, как будто всем надоело громить стальными снарядами снежные сугробы и вернулся на литовские холмы зимний усталый покой.

И вдруг одинокой соборной октавой рявкнула сигнальная одиннадцатидюймовая мортира.

Как грузовик на горбатый мост, карабкался в небо снаряд. Двадцатипудовой тяжестью он долбил, винтил сгущавшуюся перед ним толщу воздуха. Его лопнувшие медные пояса взвизгивали на ходу тенорами и дискантами, а потом вновь заглушал все низкий рокот, который взбирается куда-то вверх, как будто направляясь на другую планету. И вдруг...

Сотни наводчиков почти одновременно дернули спусковые шнуры, и гаубицы, пушки, мортиры, гочкисы, шнейдеры, обуховки различных годов и калибров рявкнули тысячью стальных тел так, что земля ухнула потрясенной грудью и лес задрожал всеми своими вершинами.

И звуки пошли, покатились, поползли, расширяясь, рвались и тонули в реве соседних выстрелов и взрывов на всем огромном просторе перед Андреем.

Андрею казалось, что он видит, как на всех этих бесчисленных батареях засуетились офицеры, номера, разведчики, припали щекой к кожаным трубкам телефонисты, как клацают один за другим замки орудий и, стараясь перекричать грохот соседних батарей, командиры взводов выкрикивают:

— Первое! Огонь!..

Так казалось еще и потому, что пушечная батарея невдалеке на виду швыряла в лесные вершины пламя, и кусок озаренной опушки леса казался картиной, с которой время от времени сдергивают закрывающее черное полотно.

На развернутом полотнище пламени вспыхивали черными длинными пальцами пушечные стволы. Из стволов, в свою очередь, вырывались длинные жала пламени, острые, как злые карандаши фаберовских реклам. Вспыхивали и гасли.

Невидимый вихрь гнет, крушит вершины сосен. Со сны трещат, ломаются, как гигантские спички. Вспышка увеличиваются в числе. Они перебегают из конца в конец позиции. Когтями пламенных птиц они разрывают чащу. Как театральный занавес, они опускают над лесным горизонтом незатухающее пламя разрывов. Отступив от опушки леса почти на поле, хвостами райской птицы плевала в небо короткая одиннадцатидюймовая мортира. Ожило и поле. Ординарцы носились без дорог во все стороны.

Из деревни, блистая чищеными сапогами, раздувая спрятанными в карманы нервными пальцами пузыри галифе, вышли синей стаей штабные офицеры. Стояли группами, любовались огневой панорамой.

— Пошли на пункт! — крикнул Андрею Кольцов.

Он был возбужден.

Через поле в лес, наполненный батареями, потянулась колонна пехоты. Задние ряды теряли свою стройность. Маленькие люди не поспевали, подбегали и снова задерживались в провалах талого снега. Тыл тянул их назад — к спокойствию, отдыху, тишине.

— Смотрите, — остановил Андрея Кольцов. — Видите, крайняя батарея. На самой опушке. Гулко бьет, словно щелкает стальные орехи, около них — берегите уши, это пушки Гочкиса. Раньше у нас таких не было. А вот рядом с нею французские голубые пушки. Говорят, из-под Вердена.

— А эта короткая мортира?

— Одиннадцатидюймовая. Семнадцать пудов ребеночек. Хватит — не очухаешься.

— Но ведь раньше всего этого у нас не было.

— Да у нас что ж, в легких батареях трехдюймовки, вот и все... Сорокавосьмилинейные гаубицы — корпусная артиллерия — и то уже новость. Шестидюймовые гаубицы появились перед самой войной. А теперь иностранцы прут к нам самые различные орудия. Видите, как зашпаривают? Эх, любо-дорого смотреть! Так и в Галиции не палили. Полетят немчики.

Впереди, часто задерживаясь, спотыкающимся шагом все еще тянулись пополнения.

На наблюдательном у сосны на снегу, прячась за стволами деревьев, валялись разведчики. Только один очередной сидел на ветвях, поджав ноги, силясь, по-видимому, стать таким же маленьким, как квадратный щит Заславского.

Пули неслись свистящим роем, пронизывали лес, щелкали по стволам, рвали и разбрасывали иглы хвои.

С высоты наблюдательного лес показался Андрею пущенным надолго хитрым огневым фейерверком. С математической правильностью через известные промежутки в тех же местах вставали огненные вихри над массивом почерневших вершин. И было их так много, что ни вправо, ни влево нельзя было усмотреть конец этой золотистой россыпи, волнующейся, как пожар в тайге, который наблюдают с высокой горы или с воздушного шара.

Русские батареи били по определенным, заранее пристрелянным точкам. Долбили в одно место, как кузнец бьет молотом по концу раскаленной кувалды.

Пули дважды звякнули в щит, одна срезала веточку над головой. Если бы кругом в лесу было тихо, уже казалось бы, что щит притягивает к себе мимо идущие пули, но лес далеко во все стороны жил каждой веткой, каждой вершиной, жил напряжением тысяч скрывавшихся в нем людей и орудий. Стволы сосен, ветви, хвоя — все, казалось, стало проводниками этого напряжения, и люди в лесу походили на частицы магнитного поля, которые под влиянием электрической бури несутся в направлении стрелки, указывающей сейчас на немецкие окопы и дальше, на Вильно и Берлин...

Начиналось Поставское сражение.

Кругом двигались люди и кони. По лесу серыми змейками торопливо пробегали резервы. Их число поднимало настроение.

Даже с верхушки сосны можно было заметить, что шаги солдат тяжелы и лица угрюмы. Но солдаты шли. Армия приобретала инерцию.

Картины отхода, пожара, беженской растерянности становились прошлым, отходили в тень памяти.

Тысячи орудий, десятки тысяч вооруженных бойцов шли по-новому — не назад, а вперед, и создавали новые настроения.

Потому-то так оживлен и хищен был Кольцов, легко заражавшийся чужими настроениями, готовый всегда беззаветно отдаться, подчинить себя стройности привычного человеческого ряда. Оттого посеревший, сумрачный ходит Алданов. Андрею казалось, что он задает себе вопрос:

«Неужели все сначала? А если подъем принесет опять разочарование? Какой расход энергии, и какое может быть падение!»

И только один человек из окружающих глядел на все раскрытыми глазами, казалось даже не рассуждая. Так смотрят на неожиданно открывшийся провал в горах подростки, в то время как взрослые оттягивают их за рукав от края пропасти. Дети не боятся высоты. Они в периоде накопления фактов. Накопленные взрослыми факты уже создали психологию страха высоты, и она ложится всей тяжестью созданных ею формул на самые факты.

Это был Клементий Горский, племянник Алданова, восемнадцатилетний юноша, взятый на батарею добровольцем, чтобы избавить его от службы в пехоте.

Он был высок, худ, с цыплячьей вытянутой шеей. Смуглое нездоровое лицо и пальцы тонкие, с выступающими узлами. Вообразить его с винтовкой было так же нелегко, как деревенскую утку с павлиньим хвостом.

Он ко всему приглядывался, как новичок в классе, и видно было, что судит он обо всем как-то по-своему, бесхитростно и прямолинейно. Других это или забавляло, или раздражало.

Сейчас все офицеры дивизиона говорили о возможных результатах наступления. Будет ли только местный успех, или побежит вся германская армия? Поддержат ли наступление союзники? Штабные сообщили, что взятые в плен германцы говорят о начавшейся эвакуации Вильно.

Что думали солдаты, Андрей не знал, может быть боялся узнать. Что, если в этом магнитном поле не все частицы подхвачены бурей?

Нужно, чтобы все стрелки показывали сейчас на запад!

Клементий часто бывал с Андреем. Он громко сквозь грохот выстрелов задавал вопросы.

И на призыв пойти вместе на пункт ответил:

— Это где убили подполковника? А зачем? Можно ведь и не идти.

Андрею казалось, что Клементий должен зарекомендовать себя, должен сам идти навстречу опасности, хотя бы и без нужды, как ходил Андрей на Равке...

— Нет, зачем же? — спокойно рассуждал Клементий, подняв правое плечо, словно защищаясь от нападения. — Я лучше почитаю. — И он вытащил из-под подушки Алданова книгу в сером переплете.

В другой раз они вместе наблюдали артиллерийскую стрельбу ночью. Лес полыхал вспышками пламени.

— А что, это долго будет продолжаться? — спросил Клементий.

— Да, до утра.

— А сколько стоит снаряд шестидюймовки?

— Казенная расценка — шестьдесят семь рублей.

— Эх, черт, два месяца студенческой жизни!

И Андрею вдруг стало казаться, что это летят в воздух не стальные конусы, чиненные тротилом, а двухмесячные оклады студентов, рабочих, крестьянские заработки, зеленые и синие бумажки, пиджаки, чемоданы, книги...

— И этого никогда уже никак не вернешь, — скорбел Клементий.

— Ну, а если победа?

— А что ж будет, если победа? — раскрыв рот и синеватые небольшие глазки, прокричал Клементий.

«Хотя бы не так громко», — подумал Андрей.

И опять от простоты его вопросов кружились и путались мысли. Надо было оправдать то, что творилось вокруг, во что бы то ни стало. Оправдать, хотя бы кровью, потому что кругом лилась уже кровь, и Андрей крикнул:

— Победа необходима. Без победы — поражение. А за поражение платить надо больше!

Но Клементий, выкрикивая каждое слово отдельно, рассуждал:

— Ну, это бы еще надо подсчитать. Вот возьмите, батарея выстрелит в день пятьсот раз. А здесь всего, говорят, пятьсот орудий...

— К черту, к черту! Это чертова арифметика! Здесь решается судьба нации.

— Вы напрасно горячитесь. Я просто не понимаю, как можно такие средства пускать по ветру... Я бы...

Андрей не слушал. Он спешил к офицерской палатке.

Огненные вихри по-прежнему рвали верхушки леса.

В чащу по дорогам, по тропкам пробивались к фронту всё новые пополнения. Решено было попытаться тянуть провод вслед за атакующими цепями, чтобы вернее бить по отступающим цепям неприятеля.

— Лучше всего идти с первыми резервами, — сказал Соловин. — Первых выбьют. Так уже всегда бывает. А резервы пройдут.

Андрей шел с катушкой и аппаратом.

«Первых всех перебьют, — думал он. — Вторых — только пятьдесят процентов. Третьих — двадцать пять».

Телефонист Сапожников часто кланялся на ходу пулям и вздрагивал при близких разрывах немецких снарядов. Иногда целые деревья взлетали кверху. На лоб сыпались серая пыль и хвоя. Но Андрей прислушивался только к выстрелам. Разрывы теперь тонули в непрерывном рокоте русских батарей. Значит, немцы теперь слабее.

Командир пехотного батальона сказал:

— Идите как сможете. Разве сам я знаю, куда попадем и куда придем?

Лицо у него было рябое, блеклое. Казалось, ему предстоит сейчас принять касторовое масло.

Сапожников старался идти вплотную за колоннами.

«Прячется за спину», — подумал Андрей и сам пошел рядом с пехотой.

Телефонный аппарат он нес теперь так, чтобы желтый ящик из толстых ореховых досок прикрывал сердце. Катушка защищала живот. Это было очень неудобно.

Навстречу по обочинам дороги двумя цепочками шли раненые. Некоторые стонали. Плакали. Грязными, засморканными тряпочками сдерживали кровь.

— Где перевязочный? — спрашивали они.

Резервники показывали им знаки красного креста с указующим пальцем, прибитые к стволам деревьев.

— А разве впереди нет пунктов? Там, где бой?

— Там не дождешься...

По дороге, сбивая ряды пополнения, колесили санитарки.

— С почетом, — поспешая, невесело говорил маленький пехотинец. — Должно быть, в живот или в голову.

«Они все сейчас, наверное, мучительно гадают, — думал Андрей, — в руку или в голову. Нехорошо в голову».

— Сапожников, если в руку, это ведь еще ничего?

— В руку что! — обрадованно отозвался Сапожников.

— А в голову ужасно. Расковыряют. Там все — кость.

Сапожников молчал.

На фронте, словно тысяча цепов, молотили ружейные залпы. Строчили пулеметы. Швейная машина с колесом до облаков ездила взад и вперед по всему фронту.

— Стой! — раздалось впереди.

И уже без команды люди потянулись цепочками в разные стороны.

Прятаться больше было не за кого.

Телефонисты пошли наугад за правой колонной. Над истоптанной тропой на сучьях дерева висела отмеченная квадратиками картона телефонная проволока батареи, проложенная несколько дней назад. Линия порвана, и дальше еще один разрыв. Надо чинить, надо разматывать свежую катушку.

Позади за стволами хруст снега, треск валежника. Кажется, по всему лесу идут солдаты.

Раненые пошли гуще. Чаще стрельба. Пули неистовствуют.

— Крак! — над головой треснуло небо. Чугунное небо с тусклой эмалью облаков.

И оба лежат под сосною, и у одного катушка, у другого аппарат поместились перед головой.

К проводу прилипли обожженные пальцы рук.

— Где окоп?

Встреченный солдат без винтовки озирается дикими глазами. Он проводит рукой по лбу. Лоб мокрый, потный. А утро холодное. В туманах.

— Где окоп?

— Ползи сюда, — хрипит солдат. — Правее, там ход сообщения. — И сам бежать в лес...

Вот конец черного провода идет книзу, по серому, растоптанному, загрязненному снегу, стелется меж кустов и ныряет в ход сообщения.

В ходе вода. Холодная вода по щиколотку.

Но разве вода, или кашель, или воспаление легких хуже остроконечной немецкой пули?!

В ходе сообщения нагоняют солдаты.

Они идут, толкая друг друга. Они готовы сбить с ног, сокрушить. Им тесно и неспокойно в этой дыре. А наверху за бортами хода кракают снаряды.

Телефонисты карабкаются на борт хода. Они лежат, щекой прижавшись к болотному мху, пробивающемуся сквозь тонкую ледяную корочку. Над головами ходят рои стальных мух. Нельзя разговаривать в грохоте и треске.

В окопе все стоят на коленях у бойниц, на узкой земляной приступке. Бойницы прорезаны в бревенчатой стене. Стена врыта в набросанную землю. Мелкий, щуплый окоп. Выбрали место!

Но окоп набит людьми.

Нагнув головы, изогнув спины, как борзые, пробегают офицеры. У них нет шашек. Кто теперь дерется шашкой — путается только под ногами! В руках винтовка, на боку наган.

У пулеметного гнезда, рядом с начальником участка, сидит на соломе Дуб. Кругом группа артиллеристов-наблюдателей. Телефоны пищат наперебой.

— Вы бы разошлись, господа, — говорит начальник связи. — Стукнет — и всю артиллерию сразу... Куда же годится?

Справа, слева взрывы, кракающие, ревущие, рокочущие, подтверждают слова. Дуб идет влево, в следующее звено окопа.

Здесь также набито людьми. Узкая переполненная консервная банка без крышки.

В окоп откуда-то с запада вскакивают грязные солдаты. Лица — как у людей, только что вырванных силой из уличной потасовки.

Вслед за ними над бруствером поднимаются кровавые лбы и рваные плечи. Стонут, свесившись головой вниз, не в силах спустить ноги.

Мячиком скачет в окоп плотный офицерик.

Неизвестно кто крикнул:

— Атака отбита!

Поднимаются офицеры лежащей в окопе части.

«Первых всех!» — вспоминает Андрей.

— Вперед! — Худой тонконосый офицер выскакивает на бруствер, размахивая револьвером. Револьвер смотрит в окоп.

Пять человек уже наверху, десять... Офицер размашистыми шагами пробегает пространство до своей проволоки. Теперь он виден в бойницу. Офицер упал и ползет вдоль проволоки, ныряет в просвет, за ним ползет цепь. Офицер вскакивает, перебежкой спешит и падает опять. У немцев строчат пулеметы. Неприятельская артиллерия бьет теперь где-то там, по лесу. Очевидно, по резервам.

Офицеры собирают отступивших. Санитары уносят раненых. В окопе стало свободнее.

— На проволоку напоролись, — торопливо рассказывает солдат, жуя рыжую корку. — А проволоки нагорожено! Когда успел?! Залегли. А ножницы и не режут. Все пальцы сорвал. А он так и кроет, так и кроет. Кто поднимется — упадет. А пулемет — как горохом. Полежали, полежали и ушли. Как до окопа бежали — половина не добежала.

— Так вы бы уж лучше вперед шли, — сказал Сапожников.

— А вот ты бы, парнишечка, и шел бы, — злобно отругнулся солдат, — за деревянным Егорием!

В бойницу были видны серые, посеченные пулями кусты. Люди валялись тут и там, не разберешь — убитые, или раненые, или, может быть, залегла цепь.

Справа загремело — ура! В окопе все подняли головы.

— Впервой пошли. Во второй раз небось не заорут, — неодобрительно заметил соседний солдат. Швейная машина катилась по фронту еще быстрее.

Но и ушедшая цепь вернулась. Молоденький прапорщик, чуть не плача, оправдывался:

— Проволоки намотано — рядов десять. Ну никак не пробиться. Всех людей положили. Надо артиллерией по проволоке бить...

— Они набьют, — шептал около Андрея тот же солдат. — По своим — это они умеют.

Андрей обернулся, спросил:

— Как по своим?

— А так, учерась как загвоздили по Пятому Сибирскому... Кто куда. Хоть немец приди — пустые окопы. Еще от своих бегать!

— Ну, ты врешь, дядя! — сказал Сапожников.

— А ты посиди, сукин сын, тут с ночку — увидишь. Спроси офицера. Они вас всю ночь тут крыли.

Во время ночной атаки был перебит провод. Андрей пошел, припадая от дерева к дереву. Провод оказался перебитым в двух местах. Второй разрыв глубоко в лесу. Пришел на батарею и остался. На смену в окопы пошел другой телефонист.

Из близких Постав приходили новости.

Все атаки отбиты. Потери не поддаются учету. Немцев не удалось застать врасплох.

Будут еще бить по проволоке. В полдень новая атака.

На наблюдательном убили, и опять пулей в лоб, офицера с батареи Гочкиса.

Вместо Дуба идет в окоп Зенкевич.

Опять гремела, перекатываясь громами по лесу, артиллерия. Стонала земля, и леса дрожали лихорадочной дрожью.

Германская артиллерия замолкла, словно собиралась с силами.

К боевой линии подходили новые русские корпуса.

На сотню километров от Постав, от Вилейки тянулись крашенные в цвет девических платков и лепестков вишневого цвета санитарные поезда. Порожняк набивали стреляным человеческим мясом. К фронту непрерывной лентой тянулись вагоны и вагонетки с отточенной, чиненной взрывчатыми веществами сталью.

На батарее теперь некогда было отдохнуть. Гаубицы, подняв кверху дула, рвали темноту гигантскими звездными вспышками пламени. Люди сутками не сменялись, как автоматы продолжали дергать шнур, открывать и закрывать жирно смазанные замки, подносить двух с половиной пудовые снаряды и после каждого выстрела укреплять тяжелый, как слоновья нога, хобот гаубицы.

Ели и пили стоя. Не отходя от орудий, ножами открывали банки консервов. Кипятили воду над кострами в манерках и тех же консервных банках. Кашевар отъезжал назад, в передки, открыто крестясь, оглядываясь и наблюдая с опаской прыжки двухсотпудовых зеленых танцорок.

В полдень началась новая атака. Пулеметы согласной трескотней прострочили море пушечных и ружейных звуков. Все батареи увеличили прицел. Дивизион получил приказ стрелять по германской артиллерии. Шла бомбардировка замеченных наблюдательных пунктов, опушек и перелесков. Может быть, били по батареям, может быть — по пустым, безлюдным местам.

На соседней батарее разорвало пушку. Грохот перекрыл выстрелы и разрывы. Номера сбегали, узнали. Трое убитых, один раненый. Раненого увезли, наверное умрет.

Кольцов с нагайкой на запястье пил, закинув назад голову, чай из фляжки и в промежутках рассказывал:

— Малаховский стрелял сегодня по германским окопам. Сидит в срубе из бревен. В стену биноклем смотрит. А фейерверкер на дереве. Семнадцать снарядов выпустил. Фейерверкер кричит ему, что разрывов не видно. А Малаховский уверяет его, что и не мудрено — в таком содоме разве что-нибудь разберешь? Фейерверкер божится, крестится, что разрывы видны были, а теперь их нет. Малаховский приказывает проверить установки на батарее. Поручик Горелов проверяет — все правильно. Малаховский опять: орудиями огонь, и еще, и еще. Фейерверкер возьми и заметь, что где-то близко разрывы видны. Как будто бы по своим кто стреляет. Малаховский испугался, стрелять перестал, поскакал на батарею, чтобы самому проверить установки. Смотрели, искали, считали — все верно. А наутро поручик Горелов увидал, что ночью из парка по ошибке заряды привезли не те — не к крепостным, а к полевым гаубицам, послабее. Калибр тот же, в дуло идет — не заметишь, а выстрелишь — пожалуйте, на километр-полтора ближе.

— Так куда же все снаряды пошли? — наивно спросил Клементий.

Кольцов посмотрел на него уничтожающим взглядом, поправил фуражку и зашагал в сторону.

— Но ведь это же преступление. Под суд надо! — горячился Андрей. — По своим!.. Значит, правда, что солдаты говорят: артиллеристы по своим дуют.

— А вы потише, потише, — мирно сказал Соловин. — С кем не случается...

Атака не удалась опять. Об этом немедленно сообщили из штаба.

Ушедшие на заре к окопам полки вытягивались из лесу струйками, ленточками, толпами раненых. Артиллерия замолчала. Кавалеристы, проторчав ночь в лесу, отъезжали в тыл.

К ночи пошел мелкий дождик. Небо не плакало, слезилось, все под собой насыщая влагой. В полночь стал втягиваться в лес новый корпус.

Говорили, что теперь решено наступать в трех местах. В двух местах — демонстрация, против Постав — главный удар.

В деле одновременно пять свежих дивизий.

— Немцы ведь тоже истощились. Такие бомбардировочки даром не проходят. Одни контратаки во что обходятся!

— А что соседи молчат? Неужели только мы бьем в эту стену? Тогда ведь немцы сюда все резервы стянут.

— Говорят, у озера Нароч, на Фердинандовом носу тоже рвут — эх, хотя бы там удача!

Такие разговоры шли среди офицеров штаба.

Номера у костров перекидывались прибаутками, посмеивались над пехотой, над соседями, сообщили сведения, пришедшие из других частей. Все сводилось к одному. В первый день не вышло — не выйдет и вовсе, а народу уже перебито — и не пересчитать.

Провалились атаки и третьего, и четвертого дней.

В бой вводились новые части. Каждую вваливали в окоп всей массой. В окопе солдаты узнавали о неудачах предшественников. Солдаты и офицеры, пройдя насквозь простреленный лес, тупо сидели, стояли на коленях в мокром, набитом людьми окопе, по команде выскакивали на бруствер и, еще раз на деле убедившись в том, что немцы к отражению атаки готовы и что проволоку и барьер пулеметов не прорвать, — возвращались обратно, оставив половину людей на усеянной трупами межокопной мокрой полосе земли.

Командиры полков и батальонов, получавшие приказ за приказом о необходимости во что бы то ни стало прорвать линию неприятеля, угрозами и криком собирали остатки не разбежавшихся по лесу солдат и, идя позади, поднимали их в атаку.

После атаки в полках оставалось сто — полтораста штыков, командиры говорили: «Слава богу!», и в штаб доносилось, что все возможное сделано и что полка, в сущности, уже нет. Оставшиеся люди шли в тыл отдыхать, не скрывая радости, как будто одержали блистательную победу. Позади оставалась смерть, не отступавшая от окопа ни днем, ни ночью.

Солдатская почта немедленно разносила весть о физическом истреблении полков и дивизий. Молва подхватывала цифры, прибавляла нули, и по фронту шла пугающая весть о гибели целых корпусов, десятков тысяч людей, для которых на походе нужны десятки километров дороги.

На пятый день кто-то пустил слух, что в столе у одного крупного штабника найдена была переписка с германцами, что место прорыва было выбрано по соглашению с врагом и что командующий группой генерал Плешков уже арестован.

Через час об этом знали все до последнего канонира.

И тогда у самых твердых вера в наступление исчезла.

Царская армия, на этот раз снабженная всем необходимым, от патронов до крупнокалиберной артиллерии, не сумела нанести неприятелю удар на его слабейшем участке. Чего же еще ждать? Что еще может случиться? Солдат и строевой офицер сделали все От них зависящее. Больше того... Но бездарное командование еще раз показало свою неспособность, свою предательскую роль в этой войне.

Штабников в блестящих сапогах бутылками, с широкими пузырями бриджей и мягкими погонами возненавидели, как будто у каждого из них в карманах таились германские письма.

Батарею перевели в лесок левее. Здесь были брошенные пехотой бараки — длинные ямы, крытые досками с насыпанной на них землей.

В каждом бараке посредине каналом протекала подпочвенная вода. На воду были брошены доски. На широких земляных нарах по обе стороны барака можно было спать. В двух концах стояли печурки из кирпичей. После семи ночей на снегу артиллеристы обрадовались и этим баракам.

— Смотри, Венеция какая! — шутил Кольцов. — С удобствами. Хочешь — спи, хочешь — принимай ванну.

Воду пытались вычерпать, но она продолжала просачиваться в барак. Солдаты набросали на нары горы веток. Печки раскаливались докрасна, но тепло держалось недолго и только по углам барака. Стены сочились, от воды шел пар. Сон в бараке не согревал, не успокаивал. У многих появились на коже болячки, нарывы. Насекомые разъедали тела. Грязь присыхала и отваливалась корочками. У некоторых на плечах появилась нервная сыпь. У Кольцова на ноге вспыхнул огромный, в стакан, фурункул.

Нельзя было оставаться в бараках долго. Но на воздухе, на талом снегу, было не лучше.

Пехота оставила кругом на целый километр столько нерукотворных памятников, что не было возможности ни миновать их, ни убрать. Смрад поднимался в теплые дни по всему лесу, через который прошло семь армейских корпусов.

На задах офицерского барака была яма. Кто-то сунул шест туда и не достал дна. Из этой ямы несло трупным запахом. Приходилось затыкать нос, проходя мимо.

За водой для чая или обеда нужно было ходить далеко, к деревенским колодцам или в передки.

Однажды вечером попросились на ночевку четыре саперных офицера. Они расположились на бурках и брезентовых плащах в дальнем углу. Офицеры были с вестовыми и с повозкой.

Великан в бурках и кожанке ходил по блиндажу, командовал, как у себя в казарме, кричал на вестовых, не обращая внимания на артиллеристов. Вестовые принесли стол, табуреты, и офицеры в ожидании самовара уселись за карты.

Играли шумно, с недружелюбным азартом.

Самовар появился с неожиданной быстротой, и, доливая стаканы коньяком, саперы принялись, покрякивая, глотать горячую жидкость.

Станислав отозвал Андрея в угол и конфиденциально сообщил ему, что вестовые саперов в деревню сходить поленились и набрали воды из гнилой ямы...

— Как, из той, вонючей?

— Ну да.

— Так они же все переболеют.

— Ой, я вам скажу, пане Андрею, таки стервы! Тот капитан бие своего холуя. Hex пие. Таким псам ниц не бендзе!

Бои на фронте шли вяло. Никто больше не верил в успех наступления. Но артиллерия усиливалась с каждым днем и не замолкала. Немцы, в свою очередь, утром и вечером громили леса и поляны, обстреливая участок за участком. Штабы, выполняя приказ ставки, посылали в бой всё новые дивизии. Полки шли на убой с видом баранов, пригнанных на бойню.

Вечером Андрей сидел на бревне у барака. Моросил мелкий дождик. Капли стекали по тонкому пласту шинели на колени. Сапоги давно были мокры насквозь. Но в блиндаже во время дождя было еще хуже. Крыша протекала, печь дымила, даже австрийское одеяло набухало водой.

События последних дней легли новым грузом. Опять нельзя было не думать. Но и мысли набухали, тяжелели в этом бараке.

Мокрота клонила к лени. Легче было разозлиться, отделаться грубой руганью, чем продумать какой-нибудь вопрос до конца. К тому же плечи болели застарелой, надолго поселившейся болью. В сырых сапогах коченели пальцы. Нет, решительно не думалось, не думалось ни о чем...

В сумерках за бараком послышалась команда:

— Стой!

Множество людей обозначилось привычным шумом шагов. Гремели винтовки, шуршала бумага разрываемых на курево газет. Кашляли, сморкались.

А потом опять, тихо:

— Шагом марш!

На лесную дорогу вступила колонна солдат.

Впереди в кавказской бурке, верхом на лошади, черной горой, не качаясь, плыл командир. Вечерний мрак и дождь делали его еще больше. Он плыл цирковой фигурой-гротеском, плакатом или деревянным шутом, которого несут на палках. Голова западала в бурку, поднимаясь над прямыми плечами только крохотной фуражкой.

За ним слитными тенями двигались серые ряды.

На походе не курили, шли молча.

Колонна ушла в лес длинной шуршащей змеей.

Задние, как всегда, подпрыгивали, подбегали и при этом неизменно отставали.

Было что-то нервное, трусливое в этих прыжках. Казалось, каждый про себя думает: не прянуть ли в сторону и бежать, бежать...

В туманной лености мысли Андрею вдруг почудилось, что впереди колонны не было офицера в кавказской бурке — там шел поп, косматый, с кадилом, и за ним под дождем шли тени под знаменем смерти...

И захотелось мучительно и остро проверить, взглянуть в глаза этим людям, убедиться в том, что это идут живые.

Сумерки щербатого, промерзшего, промокшего леса походили на бред, и нелепое желание выросло, стало самым нужным в жизни.

Все равно скоро нужно было идти на дежурство в штаб полка. Зайдя в землянку за хлебом и сумкой, он поспешил вслед за колонной.

Нагнать батальон было нетрудно. Люди не спешили туда, где такал пулемет. Но на ходу, когда заболели ноги и аппарат натер бедро, все стало на свое место, и ни люди, ни кавказская бурка больше не внушали сомнения.

В штабе было шумно. Мимо дверей бревенчатой избы неслись пули. Окоп был рядом, в полуверсте.

Назначена была ночная атака. На одном участке проволока была начисто снесена артиллерией. Решено было использовать возможность. К утру немцы не успеют починить заграждение.

Андрей решил перенести аппарат в окоп.

Здесь в темноте плечо к плечу сидели люди, безнадежно опустив ноги в воду, часто и громко кашляя и сморкаясь.

Немецкие осветительные снаряды белыми лампами повисали в небе. Тогда в бойницы глядело мертвенно-бледное поле, серые, безжизненные, расстрелянные кусты. Пулеметы не переставали строчить по всей боевой линии.

Артиллерия молчала, но время от времени где-то поблизости рвались тридцатипятипудовые мины. После такого разрыва долго шумело в ушах, а по соседству от воронки бойцы не в состоянии были держать винтовку в дрожащих пальцах.

Впереди, у проволоки, грохотали ручные гранаты разведчиков-ползунов.

Каждый мысленно отделял клочок земли, занятый его телом, от всей линии окопа, дрожал за него, по-своему заклинал и обводил кругами и треугольниками.

Тысячу раз мысленно предавали соседей: только не здесь, только не сюда! Куда угодно, только не в эту точку!

Если мина рвалась далеко — это было неважно. Губы сами, без мысли шептали:

— Слава богу!..

Каждый торговался с судьбой:

— Если б только в руку...

— Уж если убьет, хотя бы без мучений...

— Если бы...

Если рвалась близко — это было свое, неизбежное и страшное.

Андрей сидел, вернее — лежал, упав на борт окопа, против маленького человека в грязной, замызганной шинели.

Солдат не смотрел в глаза, не смотрел и в бойницу.

Он глядел в землю, только что вышедшую из-под снега, еще не прогретую солнцем. Земля рассыпалась крепкими мокроватыми камешками. В руках он сжимал винтовку, и штык ее смотрел в тыл.

Слов для этого человека у Андрея не нашлось. Он подумал: «Что, если б сказать такому: иди, умирай за самодержавие, за царствующий дом! Это война. Ведь царю нужна победа!»

И такой чудовищной насмешкой показались ему эти слова. Он стал думать со злобой: «Показать бы ему картинку из «Нивы», этому зверьку, у которого сжаты руки и постукивают зубы. Этому человеку, у которого есть где-то дом и жена. Здесь, в окопе, прочесть ему стихи о храбрых, жертвующих жизнью за веру и царя».

И когда грохнул рядом снаряд, Андрей захохотал нервным смехом. На смех обернулись соседи. Ненадолго, на секунду, и отвели, спрятали глаза.

Кто-то вслух сказал:

— Еще один!

Когда Андрей перестал смеяться, захихикал солдатик. Он хихикал долго, рассыпаясь хриплой трелью. Потом схватил винтовку и побежал в тыл, в насквозь простреленный лес.

Взбираясь на борт окопа, он еще раз посмотрел назад, его глаза были маленькие и радостные.

В это время командир роты призывал солдат на бруствер.

Начиналась атака.

Дальше