XVI. «Дизиртиры»
Иди за кондуктором, шепнул литовец. Сказал: этот на Полтаву. Повернет за паровоз, а мы в теплушку.
А может, на площадку или на крышу?..
Снимут.
В темном углу теплушки зашевелились. Из-под полы распластанной одеялом шинели выглянуло встревоженное заросшее лицо.
Шли бы куда еще... Мало вагонов?
И то, сказал литовец. Счастливо доехать!
Гляди с нарами, показал Андрей.
Здорово. На нарах никто не увидит.
Свернувшись под шинелью большими клубками, отлеживали долгие часы, свободнее на ходу, таясь, замирая на остановках.
Скрипели двери. Не видя, знали кто-то взглядами ощупывает вагон. Дверь закрывалась с визгом немазаного колеса.
В полыхающем ветром узком окне проплывали мимо слепительные станционные фонари. Белый месяц, высоко подняв нос челнока, заплывал куда-то за крышу. Глубинами и заводями зеленоватого ночного озера тянулись поля и перелески. Дальние огоньки, желтые точки, перемигиваясь, шептали о другой жизни.
Сон отрывал по многу часов сразу. Во сне тело крепло даже без пищи и питья.
Как-то наутро разбудили. Над нарами поднялись два лица. Одно уже знакомое, с тою же почти скульптурной тревогой.
А наш отцепили в Бахмаче.
Полезай, сказал литовец. Места хватит.
Солдаты забрались на противоположные нары.
На станциях все так же таились, на перегонах разговаривали.
Вы кто ж такие будете? спрашивал литовец.
Мы дизиртиры, отвечал просто старший.
Харьковские?
Не, мы донские.
Казаки?
Не, иногородние.
А поймают?
Зачем? разгладил бороду дезертир. Усякому понятно...
А дома документы спросят, сказал Андрей.
Ну, ты скажешь, усмехнулся солдат.
Спросят, подтвердил уверенно литовец. Дня три проболтаешься, а там давай дёру.
Из дому-то?
Вот чудак! искренне досадовал Андрей. Что же, ты устава не знаешь?
Как не знать, обучены.
Так ты знаешь, что там про дезертиров сказано?
Сказано, это верно, что сказано, качал головою солдат.
Ну и сцапают тебя, милаша, смеялся литовец.
Ну, ты скажешь, начинал тревожиться солдат. А потом успокоительно и не без ехидства спросил: А вы что ж, с документами?
Мы побудем и на фронт, поспешил отгородиться Андрей.
Ты, наверное, действительный?
Не угадал, дядя.
Ну, тебе, наверное, там ндравится.
Его вошь сильно любит, сказал, почесываясь, молодой с лицом прирожденного скептика.
Кто действительный или молодой, ну, тому известное дело, продолжал первый. А без нас дома никак невозможно... Устав, оно конечно... А то бы все бегали. Ну, а нам по семейному положению невозможно...
Война никому не нравится, перебил Андрей. А раз нужно, ничего не сделаешь.
Кому нужно, тому, что ж... той пускай и воюет. А нам без надобности.
Ну, а если немцы к вам на Дон придут?
Што ты, голубь! К нам шесть ден на машине ехать да конем сто двадцать верстов. И хранцуз к нам не заходил. Спаси бог, никого не было, и деды не помнят.
Ну, а если немцы у нас Прибалтику заберут, Ригу или Киев?
А, протянул другой дезертир. Так, так...
И вообще отберут земли богатые, плодородные.
Земли этой, посмотрел солдат на ленту полей, бежавшую за дверью. Ее сколько у нас на Дону!
Едешь, едешь, и все конца-краю не видать. А за Волгой бывали наши и вовсе... и деревень нету приходи владай. А отдавать не след. Чего ж свое отдавать?! Насчет плодородия не родит земля наша. Как бог пошлет... Иной год уродит, а иной и семян не соберешь. И мы в Сибирь уходить собрались. Кабы не война... И мысль его явно уходила на родину. Как магнитами железные опилки тянуло в одну сторону разорванные, развороченные войной мысли.
А если бы у тебя брат на границе жил и немец стал бы у него землю отбирать, ты бы заступился?
Солдат опять смотрел на Андрея глаза в глаза.
Ты, наверное, из образованных будешь, я вижу. Ишь ты, все как мудрено. Если да если, что да что... И опять стал смотреть в просвет двери.
Вольноперы, они все за войну, недружелюбно сказал скептик, потому хочут в охвицера выйти.
На остановке пришельцы незаметно исчезли.
Несмышленый народ, сказал литовец Андрею. Который бедный, некогда ему про порядки думать. Вот он и не знает, зачем воюет.
«А что, если бы я сам не знал, за что идет война, мог ли бы я воевать? подумал Андрей. Трудно было представить себе мир без газет, без книг. Вероятно, не мог бы».
На узловой станции разошлись. Надо было садиться в разные эшелоны. Литовец оставил Андрею адрес и обещал написать.
Андрей теперь один катил в пустом вагоне, на станциях лежал притаившись, как заяц.
Когда вдали в зеленых полотнищах лугов увидел зеркальный прорез реки и мост рыбьим скелетом зачернел на пути, забился в угол, в самую темноту. Окно захлопнул.
Перед мостом раскрылись двери. Кто-то заглянул, потом вскочил в вагон.
Над нарами поднялась фуражка железнодорожника.
Глаза под козырьком смеялись. Издевка или сочувствие?
Далеко ли, земляк? бросил пришелец.
До Горбатова, просто сказал Андрей и поднял голову.
Горбатовский?
Да, на несколько дней. И опять на фронт... смущенно начал было Андрей.
Ну, езжай, езжай, перебил железнодорожник. Много вашего брата теперь ездит. Такое дело. А только в Горбатове этот вагон отцепят.
Сказал и легко выпрыгнул из вагона.
Андрей не поверил железнодорожнику. Ждал снимут.
Но в Горбатове вышел из вагона спокойно и пошел по путям к дому, избегая людных улиц, по которым гремели пролетки с приезжими.
Потом шел мимо старых заборов, садов, особняков, мимо окон с фикусами. Хотел, но не мог расстаться с чувством человека, которого незаслуженно лишили ожидаемого, как награды за долгое терпение, большого удовольствия...
На бивуаках ночами, в седле на походах, на наблюдательном, когда мысли уходили к той, оставленной жизни, Андрей совсем не так представлял себе первый приезд домой в Горбатов.
Конец войны, короткой, напряженной, после ярких, сильных ударов, после успеха, который сломит напряжение противника, приезд на заслуженный отдых, когда радость встречи перехлестнет через все преграды житейского, через характеры и старческую сухость и вернувшийся воин будет обласкан всеми, и знакомыми, и чужими.
Разве не выданы в августе 1914 года всеми жителями Горбатова такие векселя уходившим солдатам и офицерам?
В тысячах вариантов представлял себе Андрей эти минуты, часы и дни, эту единственную, в сущности, реальную и личную награду за «подвиг бранный».
Он представлял себе, как он приедет безногим или безруким георгиевским кавалером, усталым, снисходительным философом, закалившим волю, спокойным мужем, сдержанно перебирающим воспоминания.
Но никогда, даже в усталой дремоте, не видел он себя таким грязным, вшивым, тайком пробирающимся к отцовскому дому, в белье чернее горбатовской пыли.
Заросший, исхудалый, больной не раненый герой, а прозаический больной почти здоровый (может быть, все дело было в касторке?), без документа, полудезертир, или даже, что говорить, просто дезертир.
В какую же позу стать при встрече с родными, товарищами, подругами? Как примут его люди, знающие войну по стихам и газетам? С ними, должно быть, и сейчас можно говорить обо всем только тем поднимающим, бодрящим языком, какой подобает «воспитанному человеку», который не стремится выделиться нигилистической оригинальностью.
Сам Андрей уже не чувствовал себя в силах говорить так, как говорил перед войной и первые месяцы на фронте. О тягучей медлительности войны, о ее буднях, о том, что по-настоящему заполняет день человека на фронте, начиная от вшей, стирки белья и штопки и кончая борьбой за чины, ордена, за столовые, суточные, подкормочные, нельзя было говорить языком патриотических заклинаний.
Было бы самое лучшее, если бы его никто ни о чем не расспрашивал.