Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая

I. Alma mater

Утро дымилось над Невою. Над мостами, над Академией, над красными столбами ростр поднималось розовое полотно, в которое сверху, из глубины небесного купола, струилось голубое. В тумане, как зарытый в землю по гранитные плечи великан в золотом шеломе, хмурился Исаакий. Белые колонны на золотистом фасаде синода и сената стояли ровными столбиками, вделанными в мозаику этого города, чтобы соединить понятие о красоте с понятием о стройности и порядке.

За серым забором крепости кверху взлетал самый воздушный из всех соборов, скорее намек, почти символ.

Острие над низким каменным массивом неизменно возвращало мысли Андрея к истории этого города. Площади, дворцы, казематы, соборы, казармы и замки выстраивались внезапно в другом порядке, и люди приобретали новое отношение к местам и предметам.

Острие над каменной кладкой — это была мудро задуманная марка-герб, осуществленная в больших размерах, особняком поставленная на островке, чтобы долго, на века, никакой случайный сосед не мог испортить игру простых и уверенных линий.

История страны, конечно, начиналась с Петра. Окно в Европу распахнулось над колыбелью. Всеволод Большое Гнездо — это легенда, Иван Грозный — привидение, Годунов — только прообраз. Величайшая трагедия раскрылась бы в простых вещах, стоящих за этими именами. Было лучше всего перенести их на геральдический щит и оставить в гербарии истории. В двадцать один год историю любят как девушку, как мелькнувшее со страниц учебника и прижившееся видение, любят ревниво и с презрением к упрямым законам жизни.

Город каруселью кружился на оси острия, неслись кареты, придворные лакеи куклами стояли на запятках, скакали гвардейцы в излишне натянувшихся лосинах, монахи трясли козлиной бородой, а за нераскрывающимися стенами крепости, может быть, ходил сказочный кот на золотой цепи.

Но здесь же дремали казематы Петропавловки. Трезвая пушка знала точно время полдня. Предания о виселицах были свежее иных современных событий, и карусель рассыпалась, и деловые пешеходы спешили к мостам и узким зевам многочисленных канцелярий.

Дома, замки, дворцы, музеи становились опять на свои места, и за мостом пожилым иностранцем в мещанской нахлобученной шляпе вставал университет.

Равнодушный сторож, не оглядывая, пропускал студентов во двор, где дрова закрывали первые этажи флигелей и пристроек, и, спасаясь от весенней грязи, студенты ныряли в полузакрытый проход под вторым этажом, который невиданным балконом оперся на сотню тупых растрескавшихся каменных столбов.

Здесь до самого конца галереи тянулась шеренга черных шинелей и барашковых шапок, через правильные промежутки рассекаемая светло-серым сукном околоточных. Живая стена уходила так далеко, что и шинели и барашковые шапки сливались в одну линию. Казалось, провели тушью толстую черту, а над ней для красоты и графической четкости — тонкую.

Городовые провожали глазами каждого студента, и каждый студент считал долгом пройти вдоль вражеского ряда особенно молодцевато. Пульс, несомненно, учащался, но ничто непосредственно не угрожало, и потому молодцеватость давалась легко.

К тому же за последние годы городовые стали слишком частым явлением в университете. Иногда их бывало больше, чем студентов.

Если судить по длине шеренги и по количеству серебристых шинелей, сегодня предстоял большой день. Дверь в вестибюль была открыта, и шеренга черных, мордастых, плечистых людей завернула в раздевалку. Она втянулась на первые ступени лестницы и здесь закончилась серебристо-серым толстым помощником пристава в белых перчатках и свежей портупее.

Проходя, студенты старались толкнуть городовика, а то и серебристую шинель. Сверху спускалась черно-зеленая волна студенчества. Между околоточным и студентами оставалась нейтральная зона — один марш лестницы.

Студенты, бравируя, швыряли вниз окурки и спрашивали, кричали полицейскому офицеру, как он смел ворваться в стены университета.

Андрей прошел вдоль шеренги городовых так же, как и другие, грубо оттолкнув ставшего на нижней ступеньке городовика, и, раздевшись, поднялся во внутренний коридор.

На всем протяжении этой чудовищной галереи с сотней широких окон стоял туман от дыма папирос. Топот тысяч ног боролся с рокотом разговоров. У дверей сбилась толпа, как у ярмарочного балагана.

Группа однокурсников стояла неподалеку, у высокого книжного шкафа.

— Что сегодня, события? — спросил Андрей.

— Разошелся народ. Городовиков полный двор нагнали. Дразнят, как красной тряпкой быка.

— Ничего, бычок не страшный, — сказал Бармин, щеголеватый брюнет, на котором студенческий костюм сидел как на портновской рекламе.

— Ну, не скажи, — возразил высокий, с бескровным, белым лицом студент. — Ты никогда не видел рабочих демонстраций за заставой. Если бы ты хоть раз попал в перепалку, ты бы говорил иначе.

— За заставой я, разумеется, не бываю. Мне нечего там делать. Но ведь студенты не за заставой.

— Это все равно. Это одно движение.

— Движение, движение — какое там движение? Достаточно пары городовых на каждые ворота. А эти шеренги действительно выглядят как бутафория.

— Ты, Женя, несерьезно относишься к политическим событиям, — тоном наивного резонера сказал Александр Зыбин, однокурсник Андрея, юноша с волосами, которые хотели было завиться и раздумали, и гнилыми зубами. Он говорил на английский манер, в нижнюю челюсть, но с русской шепелявостью, весь блеклый, как цветок, пролежавший неделю в тетради. Глаза его светились добротой и выдавали его всегдашнее стремление мирить и улаживать. — Конечно, студенчество — это не рабочий класс, но сейчас оно настроено очень нервно...

Он не кончил. Его толкнул в спину, не извиняясь, высокий рыхлый студент. Зыбин от удара налетел на Андрея и, стараясь удержаться на ногах, в свою очередь толкнул Бармина.

Толчок был не случайный. Группу смяли, повернули несколько раз, как неудачно поставленные на пути человеческих волн статуи. Студенты двигались вперед спинами, плечами, теряя равновесие на ходу, искали опоры руками, стуча хлябающими дверцами широких стеклянных шкафов, выстроившихся вдоль стены.

Через плечи соседей Андрей увидел двух студентов в темных косоворотках, одного — бритого наголо по-солдатски, другого — с прической в одну неразделимую прядь белых волос. Высокий белый ударами ладоней быстро клеил небольшие листки на места, которые только что тронул кистью бритый.

Они шли вдоль коридора, оставляя прокламации на шкафах, простенках, на дверных рамах, а за ними, и впереди, и позади, взявшись за руки, шли крепко сбитые двойные шеренги. Какие-то всклокоченные беснующиеся люди в штатском старались всеми силами пробить брешь в шеренге.

Впереди всех, с дубинкой в руках, шел, припадая на одну ногу, длинноволосый нескладный студент. Он ревел срывающимся басом на весь коридор:

— Зовите сюда полицию! Полицию сюда! Беги к приставу... Прохвосты!..

Он подбегал к оставленным на стене листкам, за плечи грубо отрывал читающих и всей пятерней, ногтями, срывал клочья прокламаций.

Его отталкивали, отводили в сторону десятки рук, и студенты продолжали читать листовки.

Из другого конца коридора, от ректорского кабинета, несся, высоко подняв голову, худой седоватый проректор, и за ним шумно шла еще одна волна студентов. Это по большей части были первокурсники, которые хотели только увидеть, что же будет дальше.

Нейтральные спешили к стенам, к окнам, подальше от университетских бурь.

— Осторожно! — крикнул чей-то тонкий, надорванный голос.

Студенты с листовками, пригнувшись, нырнули в толпу. Толпа, теснясь, ломая плечами и спинами створки дверей, одним многоруким, многоногим чудовищем стала пробиваться в двери актового зала.

Стекло звякнуло в выходной двери, и в коридор, одним своим видом освобождая от студенчества весь ближайший участок, просунулась барашковая шапка околоточного.

— Вон! — раздался неистовый вопль.

— Сюда, сюда! — широким жестом звал хромой студент.

Чья-то рука пустила толстую трепаную книгу, и корешок проплыл у самого плеча околоточного. Книжка шлепнулась о стену, и желтоватые зачитанные листы учебника понеслись по коридору, долго не желая улечься на истертый паркет.

— Господа, господа! — кричал проректор, выставив из раструба воротника сухой кадык. — Прошу вас успокоиться, и я гарантирую вам, что полиция не войдет в здание.

— Уже вошла! — крикнул чернобородый студент с красными губами. — Повылазило вам?..

Околоточный дал знак рукой, и передние городовые, взяв ружья наперевес, двинулись в коридор. Толпа студентов отхлынула еще дальше в обе стороны.

— Окружай! — скомандовал околоточный.

Городовые двумя черными змейками с неожиданной для их грузных тел легкостью стали вдоль стен, стремясь взять в кольцо группу шумевших активистов.

Студенты побежали толпою, сотрясая коридор, но в цепи черных шинелей осталась группа взволнованной и сейчас уже притихшей молодежи.

— Вон того мне, — показал околоточный пальцем в нитяной перчатке на чернобородого студента.

Двое городовых пустились в тяжелый бег. Но чернобородый, раздвигая товарищей руками, резво прыгнул в толпу и, пригнувшись, помчался к библиотеке. Толпа расступалась перед городовыми нехотя, задерживала их, хватала за рукава, и уже на половине пути, не видя бородатого, который успел прыгнуть в боковую дверь, городовые остановились.

— Утек, щучий сын, — сумрачно сказал один городовой. Другой махнул рукой и, стукнув прикладом в пол, отправился к своим. Арестованных уводили.

— Ну, вот и все, — сказал Бармин. — Впрочем, завтра будет еще заметка в оппозиционных газетах и взрыв негодования в «Новом времени». И все это из-за нескольких хулиганов. Стоит из-за этого нервы портить? Разложить и выпороть.

— Я пошел, — сказал высокий блондин. Он нарочито холодно протянул руку Бармину и так же подчеркнуто задержал пальцы Андрея. — Так приезжай — будем вместе одолевать премудрость.

— Обиделся булочник. Ты у него бываешь? — спросил Андрея Бармин.

— Бываю. Хорошая, культурная семья. А булочником лучше быть, чем вором...

— Истина. А еще что? — Глаза Бармина утратили влажность и стали металлическими, сухими, как пластинки бритвы «Жиллет». — И я пошел. Приезжай — буду рад, — сказал он Андрею.

— Рассердился он на тебя, — шепнул Зыбин. — Намек отдаленный, но все-таки — намек.

Отец Бармина был крупный инженер, сделавший себе состояние на постройке Китайско-Восточной железной дороги.

— Он меня бесит своей наглостью, — сказал Андрей. — Этот булочник лучше его во сто раз.

— Так не водись с ним, — резонно ответил Зыбин.

— Когда он не впадает в пшютовской тон — он славный парень, добрый, покладистый...

— Но впадает-то он вечно...

— К сожалению, часто.

— Ну вот видишь. Лучше подальше.

Николаевский мост гремел, скрежетал железом, как будто весь он качался на многочисленных ржавых цепях. С длинных телег хвостами дикобразов свешивались, лязгали стальные и железные прутья. Трубочный слал с Голодая на южные вокзалы трубы, цилиндры и другие металлические изделия. На василеостровские верфи шли транспорты уложенных точными кругами смоленых канатов. Легкие ящики громоздились на тачках, грозя задеть трамвайные провода.

Конная фигура городовика с белым султаном провинциальным памятником застыла на съезде.

— Зайдем за Екатериной, и тогда в город, — предложил Андрей.

Зыбин вынул черные, еще гимназические часики.

— Опаздываю я... Ну, все равно. Я рад буду видеть Екатерину Михайловну.

У Екатерины была комната, не схожая с большинством василеостровских гробов, снимаемых бестужевками. Во всей квартире сдавалась только одна комната. Обои были темные, бордовые. На окнах не тюль, а тяжелый гобелен, и мебель дамского непервосортного будуара. Подруги, у которых стояла в комнате только железная кровать, два стула, а на стене за сколотыми булавкой газетными листами топорщились юбки и кофточки, завидовали Екатерине. Студенты любили посидеть у нее с папироской в мягком розовом креслице, пить чай с домашним вареньем и с домашним окороком.

Хозяйка-модистка любила Екатерину и всегда присылала к гостям, вместо положенного чайника, высокий, раздувающийся кверху, как фижмы, мельхиоровый самовар; в студенческой комнате водворялась провинциальная, почти семейная торжественность.

Екатерина была молчалива и сдержанна, как мужчина. Она сидела обычно закинув ногу на ногу; туфли носила без каблуков, с английскими тупыми носами; волосы причесывала гладко, хотя густая волна русых волос, при вечернем свете впадавших в золотые отливы, всегда оставалась пышной и единственно во всем ее облике женственной. В тонких, то и дело нервно вздрагивающих пальцах всегда была папироса «Лаферм № 6». Говорила она лаконично. Никогда ничего не спрашивала, хорошо слушала, любила стихи и больше всего на свете — театр.

Она кормилась в дешевой столовке, но в Александринке и на концертах бывала не реже трех раз в неделю.

С Андреем ее познакомил один из поклонников, решивший, что «веселый курчавый хохол», как звали Андрея однокурсники, развлечет сумрачную девушку. Поклонник и не догадывался, что Андрей и Екатерина уже почти знакомы. Еще год назад, в другом доме, рядом с комнатой Екатерины жил один из приятелей Андрея. Студенты ели купленный в складчину арбуз и решили, что косточки следует отправить через замочную скважину соседке. Обстрел продолжался, пока в скважине не показался серый девичий глаз. Завязался разговор через дверь. Формальное знакомство не состоялось только случайно.

Познакомившись, Андрей зачастил к Екатерине. Вечерами читали вместе Бальмонта и Блока, ходили в театр, а однажды Андрей без всяких прелюдий взял в темном коридоре голову девушки в ладони и крепко поцеловал в губы. Девушка прижалась к нему с порывом, а потом молча и долго смотрела в глаза с теплой улыбкой. Так без слов, без флирта стала Екатерина первой женщиной Андрея, который проводил теперь с нею все свободное время.

Поклонник был взбешен вероломством товарища и однажды, усидев в пивной бутылку пива, перочинным ножом ударил соперника в грудь. Андрей возмутился только тем, что нож был его собственный и порез испортил новую тужурку. В бой не вступил, считая гнев товарища до некоторой степени справедливым, а затем соперник исчез. Его видели с полной, прыщеватой курсисткой, одной из подруг Екатерины.

Сейчас в розовом кресле сидел перед Екатериной высокий, аккуратно причесанный, розовощекий студент с золотым пенсне, которое криво сидело на коротком носу. Совсем рыжие, но без огня, без искры, волосы казались мертвым париком. Золотое пенсне только подчеркивало чужеродность этого цвета. Студент говорил, слегка пришепетывая, и большие вялые губы его опадали складками во время речи.

— Конечно, лекция о театре? — спросил, смеясь, Андрей.

— Семен Николаевич был вчера на «Заложниках жизни».

— Хорошо?

— Чудесно! — Пенсне запрыгало на носу Семена Николаевича Куклина.

— Неужели у Сологуба могло получиться сценично?

— Тиме играла превосходно. Она резвилась и прыгала, как настоящая девочка в пятнадцать лет. А в последнем акте она преображается в настоящую belle femme. Тхоржевская создала роль. Лилит у нее не женщина — тень. Она танцевала...

— Да, но пьеса сама по себе хороша? Содержательна? — перебил Андрей.

— Пьеса, как тебе сказать... Не знаю. Она дает материал для игры.

— Что и требовалось доказать? Нет, брат. Я как-то так не могу. Мне нужно прежде всего содержание. А игра?.. Ну, игра тоже должна быть хороша. Но это не главное. Шекспира я могу смотреть и в Тмутаракани.

— А я не могу так, — спокойно сказала Екатерина.

— Вот и я, — обрадованный поддержкой, заявил Куклин.

— А за билетом стоял долго?

— Нет, ведь вещь идет уже давно. Я уже пятый раз.

— Мать родная! Впрочем, ты, вероятно, заболел бы без дежурств на рассвете в александрийских тамбурах.

— Мы с братом в очередь.

— Приходите, — сказала Екатерина. — Приходите все. Вчера с Дона пришла посылка. Еще не распечатывала. Няня пишет, сама готовила — значит, есть чем поживиться. Петр и Марина придут.

— Я вчера видел их в театре, — сказал Куклин, только они сидели внизу.

— Ну, Петр считает, что лучше пойти в театр один раз в месяц, но в партер, чем десять раз на галерку.

— Его финансы выдержали бы и чаще.

— Ему не так много присылают. Ведь их шесть братьев.

— Да, но и шестьсот десятин и заводик. Старшие братья уже инженеры.

— Он — барин, — сказал Зыбин.

— Да, но Марина не пойдет, у нее ни десятин, ни заводика нет, — вставила Екатерина. — А на его счет она никогда не согласится.

— Кто когда домой? — спросил Зыбин.

— Я скоро, — сказал Андрей. — Еще один зачет — и айда. Катюша тоже. Мы решили до Москвы вместе.

— А я задержусь, — сказал Куклин. — У нас в театральной школе занятия окончатся только в июле.

— Вы что же, по-прежнему и на математическом, и в театре? — спросил Зыбин. — Редкое совмещение.

— Видите ли, — сказал, поправляя пенсне, Куклин. — Мне остался год в университете. Нужно кончить, и родители требуют. А в театре я всей душой. Раньше я сам колебался. Теперь нет. Вероятно, я в театре и останусь, — сказал он с такой тенью налетевшей серьезности, как будто давал клятву в верности. — Ну, я пошел. — Он быстро поднялся и, попрощавшись, вышел.

— Знаешь, Катя, — вспомнил Андрей, — сегодня у нас в университете бой был. Городовых в коридор ввели с винтовками. Аресты пошли.

— Что ты? — встревожилась Екатерина.

— И я едва не попал. Мы стояли у двери. Нас затолкали.

— Из-за чего же это?

— Рабочие на каких-то заводах бастуют. За заставами были аресты в связи с забастовками. Вот наши эсеры и решили, что и им надо подать голос.

— Листки были подписаны эсдеками, — вставил Зыбин. — Я видел.

— Что ты видел? А впрочем, не все ли равно!

— Ах, как мы стали далеки от студенческой жизни, господа! — сказала Екатерина.

— Ну, не в этом студенческая жизнь.

— А в чем же? Еще три-четыре года назад так студенты не рассуждали...

— Другое поколение.

— Не знаю, но мне кажется, что наше поколение, наши сверстники просто беспринципны, — глубоко затянувшись, сказала Екатерина. — Среди нас общественно активные люди единицами. Им не удается влиять на массу. Они ушли в кружковщину. Дома, в провинции, я как-то совсем иначе представляла себе студенческую жизнь в столице.

— Петербург особенно поражает нас, южан, — поддержал Андрей. — Замкнутый, хмурый город. По улице только проходят. Спешат. Вежливы, холодны. Вот Киев, Одесса — там в каждом переулке клуб. Люди знакомятся на бульварах, в садах.

— Словом, виноваты город и время, — заметил Зыбин.

— А ты думаешь, город и время не влияют? — напустился на него Андрей. — Вот сообрази. Я кончил гимназию в Горбатове, а город этот в девятьсот пятом году прославился еврейскими погромами и еще тем, что наша гимназия единственная в округе не прекращала занятий ни на час. У нас за это все начальство и педагоги получили награды, а иные и в чины вышли. А вот Екатерина училась на Дону — как в заповеднике! Теперь время: в девятьсот пятом году нам по двенадцать лет было, а потом пошла полоса танцев, Санина, Вербицкой. Я часто чувствую за собой этакую общественную вялость. Вот у меня такое ощущение, как будто я не прошел еще настоящей жизненной школы...

— Тебе жениться пора, — засмеялся Зыбин, — а ты о школе. Ничего, брат. Будем воевать вместе с Англией, Францией, — история сделает свое дело. Все у нас пойдет по-иному. И общественная мысль появится.

Андрей посмотрел на товарища с изумлением. Эта мысль ему понравилась! В самом деле. Войны, революции, наполеоновские походы! Партенопейская, Батавская и Лигурийская республики! Европейские конституции. Медиатизация германских феодалов. Может быть, надо желать войны, призывать ее?

— Ну, пойдемте, — медленно поднялся он со стула. — Мне еще нужно к родственникам на Сергиевскую.

— Как они? — спросил Зыбин.

— Чудят. Дядюшка все говорит, что решил бросить практику и заняться торговлей. Практика, видите ли, мало ему дает. А зарабатывает он гору. Один из самых популярных и дорогих врачей.

— Чего же ему еще нужно? — пожал плечами Зыбин. — У моего отца магазин на хорошем месте... Не сказал бы, чтобы дело давало большие доходы.

— Но ты не жалуешься?

— Не жалуемся, живем, но это очень далеко не только от мечтаний, но и от гонораров твоего дядюшки.

— По этому поводу поедем сейчас на пятом номере трамвая, — засмеялся Андрей, берясь за фуражку.

К дядюшке нужно было зайти предупредить об отъезде, взять поручения на лето.

Дядюшка и тетушка, оба гиганты, жили в большой квартире на Сергиевской. Кабинеты и приемный зал были отделаны и меблированы с претензией на солидную роскошь: кожа, гобелен и темная бронза, чтобы не портить настроение сиятельным и чиновным посетителям. Но в жилых дальних комнатах все было сборное, случайное, ветхое. Если бы переписать этот инвентарь в порядке приобретения, то легко можно было бы заметить следы быстрого роста благосостояния хозяев.

Дядюшка сидел в гостиной в сюртуке, при глаженой рубашке с большими, по старой моде, круглыми манжетами, но в красных истоптанных домашних туфлях. Одной рукой он держал себя за щиколотку правой ноги, в другой держал английский томик.

— Ехать собираешься? — спросил он Андрея. — Рановато. Это, собственно, разврат — каникулы на три с лишним месяца. За границей этого давно нет. Вообще я тебе скажу, душенька, у нас все недодумано. Дикари. Вот я в Англии купил чайник. У него крышка так глубоко западает внутрь краями, что как ни верти — она не свалится. А у нас ее надо привязывать грязной бечевкой. А вот сегодня я читал о чуме. Где-то там, за Волгой. Златогоров ездил, изучал. Что тут изучать? Как ни плохи наши гимназии — арифметику знаем. Нельзя из-за десятков рисковать покоем миллионов. Чумные деревни нужно окружить военным кордоном и сжечь с живыми и мертвыми. Вот.

— Вы в университете, вероятно, были первым зачинщиком всяких выступлений? — рассмеялся Андрей.

— Ошибаешься, душенька, — покачал большой красивой головой Николай Альбертович. — В университете я только учился, чего, кажется, нельзя сказать о нынешних студентах.

— А вы разве что-нибудь слышали?

Великан опустил томик на колени.

— А что? Ничего не слышал — вообще говорю.

— У нас сегодня выступление. Аресты. Социал-демократы разбрасывали листовки.

Николай Альбертович поморщился.

— Социал-демократы — это от невежества. Маркс в моде, за него и хватаются. А я тебе, душенька, вот что скажу. Если бы у нас знали других теоретиков, о Марксе бы давно забыли. Вот единственно правильная, не утопическая социальная теория, — протянул он Андрею аккуратный томик с пестрой нитью-закладкой. — Генри Джордж. Советую познакомиться. Теория единого уравнительного налога. Не препятствует инициативе и уравнивает возможности. Да, да! А вот у нас о нем никто ничего не знает.

— Не знал, что вы интересуетесь социальными вопросами.

— Поневоле, друг мой, поневоле. Нищета растет угрожающе. Рабочий вопрос... Растут требования к жизни. Это не шутка. Вот хотя бы я: зарабатываю немало, а между тем хочу вот бросить профессию и заняться более прибыльным делом.

— А вдруг у нас введут налог по Генри Джорджу и ваши доходы ухнут?

— Это как-нибудь обойдется, душенька, обойдется.

Андрей расхохотался.

— Напрасно смеешься. Генри Джордж тем и хорош, что примиряет враждующие лагери. Я вот из любопытства вчера ходил на биржу. Занятно. Был боевой день — шли в гору нобелевские. Новый фонтан забил в Баку, что ли. Какой ажиотаж! Словно все с ума сошли. Среди этих вспотевших болванов спокойно рассуждающий человек всегда будет бить кого и как хочет, всегда будет в выигрыше.

По вспыхнувшим маленьким глазкам было видно, что дядюшка воображает себя самого молчаливой, математически соображающей статуей среди мечущихся маклеров.

— Но я все-таки на бирже играть не стану. Я хочу заняться делом, которое даст верные сто на сто. Дело, душенька, надо увидеть. Не все на свете так уж ясно. Вот, скажем, не сегодня-завтра будет война. Будут поставки. Бумаги будут взлетать и падать. Вот предугадать такую вещь — и дело в шляпе.

— Вы думаете, война будет неизбежно?

— Уверен. Крупповские пошли резко в гору. Путиловский завод расширяется. Армии за этот год выросли в полтора раза. Это — признаки.

Но Андрей думал уже совсем об ином. Путиловские, крупповские — это, наверное, что-то вроде больших ассигнаций. Синие такие бумаги с разводами. Скучно. Он думал о русско-японской войне, о Балканах, о Наполеоне, о славянских демонстрациях прошлого года, когда хорошо одетые студенты, взявшись за руки с гвардейскими офицерами, кричали на площадях: «Крест на Святую Софию!»

— А где тетя?

— По женским делам. Она ведь в президиуме Общества равноправия. Дежурная блажь. Ну, так кланяйся отцу. Если летом будет спокойно, приедем.

У Екатерины вечером опять заговорили о войне. Но ни Петр, ни Марина, ни Зыбин не поддержали разговора. Что говорить о неприятных и еще далеких вещах? Предстоял концерт Гофмана, выступали Северянин, Маяковский.

Екатерина молчала, закуривая папиросу за папиросой.

Оставшись наедине с нею, Андрей спросил:

— Ты нервничаешь? Что с тобою?

— Не знаю, — сухо ответила Екатерина.

Этого достаточно было, чтобы вспыхнула нервная, напряженная ссора без слов.

Жизнь в студенческих гробах Петербурга шла монотонно. Латинский квартал приневской столицы не радовал ни весельем, ни шумом, ни буйностью, ни изяществом юношеской выдумки. Студенческая богема убегала с Васильевского в город, как бегут пассажиры из прожженного солнцем, просоленного ветрами морского карантина. Не было здесь ни студенческих кабачков, ни излюбленных бильярдов, за исключением невзрачного, дорогого и грязного ресторашки на Среднем. Провинциалы, попадавшие в столицу, медленно обрастали приятелями, земляками, сходились с курсистками и начинали полусемейную жизнь, сроком на студенческие годы. Связь таили как позорную тайну, но скрыть не умели и не могли. Студент и курсистка делали вид, что они только знакомые, а приятели, в свою очередь, делали вид, что верят в это, хотя за глаза судачили, сплетничали, завидовали, строили догадки.

Студенческие браки часто оказывались долговечными, но неопределенность отношений трепала нервы.

Екатерина была исключением — она была категорически против брака.

— Пеленки, стирка — нет, не согласна, — спокойно повторяла она.

В Екатерине не было той девичьей легкости, которая скрашивает дни молодости. Даже в театре, когда все покатывались от смеха, глядя на нелепо грузного Варламова, она улыбалась сдержанно, сжимала губы и смущенно оглядывалась при этом по сторонам, словно боялась, что кто-нибудь заметит и осудит ее слабость.

Андрей понравился ей, должно быть по контрасту, своим открытым нравом, неподдельной, часто бурной веселостью. По контрасту же и Андрею нравилась замкнутая, суровая девушка. Вечерами они тушили свет — только в печке тлели уголья, — и Екатерина, крепко прижавшись к нему, раскрывалась в ласке с неожиданной для нее самой нежностью, а Андрей начинал ценить такие короткие и редкие порывы больше, чем если бы она награждала его каскадом веселья и шумными взрывами любви.

Но частые ссоры были тяжелы для обоих, почти мучительны. Иногда Андрей, отдававший Екатерине почти все свободное время, начинал думать о других женщинах, о молодежных компаниях, которые наполняют свой досуг вечными спорами на политические темы, о Бармине, у которого всегда было пьяно и весело, об однокурсниках и курсистках, которые жили по принципу «день, да мой!».

Теперь ему показалось, что и его отсталость от общественной жизни, которую он, не желая в том сознаться, все-таки почувствовал в университете, объясняется тем, что его мертвит и нейтрализует эта скучающая, нервная, может быть больная девушка.

Но уже на следующий день она встретила его смущенно, извиняющаяся, с покорной улыбкой, и все показалось естественным, и размолвка растаяла, как будто появилась без причины и без последствий ушла.

А через несколько дней, сдав зачет, Андрей отбыл в Горбатов, зеленый город над Днепром, где в тени садов, на песке отмелей, в лесах над обрывом раскрывались его детство и юность.

Дальше