Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава первая

Маленький будильник с разбитым от падения во время шторма звонком глухо и назойливо дребезжал над ухом. Я с усилием открыл глаза и повернул выключатель. На часах было без десяти двенадцать. Холодный воздух струился сквозь полуоткрытый круглый иллюминатор, и узкая струйка морской воды бежала по белой стене вниз, к верхней доске широкого шкафа, служившего одновременно рабочим столом.

Корабль покачивало.

«Будет неспокойная ночь», — подумал я, оделся и вышел на палубу.

Черное небо, черное море. На небе быстрые тучи, гонимые ветром, то и дело набегают на редкие звезды. В море белые барашки на гребнях волн. Море гудит глухо и размеренно. Скрипит, словно от боли, высокая мачта, кружа в небе тусклым фонарем, и волны то бьют в борта решительно и сильно, то рассыпаются звонкими брызгами по доскам палубы, по серым брезентам.

По мокрому трапу я поднялся на командный мостик. Отсюда море казалось еще чернее и пароход меньше и беспомощнее. Ветер резво запевал в вантах, и соленые брызги иногда долетали до рулевой будки.

— Здорово, Егорыч! — сказал я рулевому.

— Здрасте, Николай Львович, — ответил он, усердно накручивая штурвал, оправил рукой рыжие тараканьи усы и снова завертел колесо.

Младший штурман Кованько быстро, без всяких приветствий и замечаний, передал мне вахту, и я остался один на командном мостике.

Еще проходя мимо кают-компании, я взглянул на прибитую к стене карту. «Св. Анна», средней величины грузовой пароход, принадлежавший Русскому обществу пароходства и торговли, шла вдоль северного норвежского берега. Час назад Кованько отметил наше положение: мы приближались к маяку Инге. Значит, скоро покажутся и наши родные северные русские берега.

Прошел час и другой. Все так же свежо задувал ветер, бурлило море, и казалось, что оно рассержено, но еще пока сдерживается. Но пройдет час, и, быть может, разгуляется волна, подымутся перед кораблем водяные горы, и белые лапы набегающих пенных валов захватят со всех сторон наш небольшой и не новый корабль.

Где-то к западу от курса судна поднимаются берега Европы, суровые Скандинавские скалы, видные днем за многие десятки километров. Сейчас они скрыты в черноте ночи, но я много раз ходил вдоль этих берегов из Балтики и Немецкого моря к Мурману и в Архангельск и словно вижу, несмотря на темноту, их поднимающиеся из воды голые угрюмые камни без признаков жизни.

— Что-то маяка не видно, — ворчит рулевой.

Я знаю его характер. Иногда он любит поболтать, но иногда будто играет в молчанку, — слова не выдавишь. Сейчас, по-видимому, на него нашел разговорный стих.

— К трем будет, — уверенно заметил я.

— Значит, завтра к ночи Мурман?

— Ветер противный задерживает. Идем меньше восьми узлов.

— Николай Львович! — неожиданно вскидывается Егорыч. При этом руки его перестают крутить штурвал, и в глазах, синих, водянистых, я вижу нескрываемое любопытство. Я чувствую, что сейчас услышу вопрос, который давно на уме у старика. Он сдерживался, но сейчас его прорвало.

— Что, друже? — спрашиваю его одобряюще. Мы много плавали вместе с ним и на «Анне» и на «Кондоре», и хотя я — штурман, а он — матрос, мы чувствуем себя товарищами по морю, по бурям, по соленой и крепкой моряцкой жизни.

— Кому мы, собственно, везем? Собственно, это? — Голос его снижается до шепота. — Эту музыку? — Он показывает пальцем вниз, на люк, ведущий в трюм.

— Кому? Командованию Северным фронтом.

— Это я слышал, а кому, собственно: англичанам али чайковцам?

— Чайковцам. Англичан уже нет. А впрочем, это нас не касается. Сдадим в порт, а там распределят...

— Распределя-я-ят. Это точно, что распределят... По винтовкам да по «максимкам».

— Ну, это ты потише, Егорыч. Молчи, знай помалкивай. За эти речи по головке не гладят.

— Ну, тут море. Море и услышит, да не расскажет.

— Ну, не скажи. Придем в порт, там законы сухопутные.

— Николай Львович! я вам правду скажу. Болтают, что уже порта нету... Большаки слопали. А?

— Ну, чепуха. В газетах было, что фронт держится; да и кто это болтает в море?

— Болта-ют... Ой, батюшки, мелькает! Инге, Николай Львович! — И он, взглянув на компас, завертел еще усерднее штурвал.

В темноте ночи загорелся яркой белой точкой маяк. Долгая вспышка, короткая, еще короткая, промежуток и опять долгая. Значит, Инге.

Когда маяк прошел на траверзе судна, я пошел к карте, отметил наше местоположение и снова вернулся на мостик, а из головы все не выходили слова старика. Неужели пали Мурманск и Архангельск?! Неужели победили большевики?! Пробили склянки — я приготовился сдавать вахту. Заспанный и злой старший помощник вскоре показался на мостике.

Держась за перила мокрого трапа под ударами ветра, я сошел вниз и, по обычаю, пошел в каюту не сразу. Сначала я прошел мимо дышащего жаром входа в машинное отделение, по коридору мимо офицерских кают, и дальше на бак к самому носу.

Я поседел на морях, видал виды, терпел крушения, но навсегда осталась у меня в памяти первая радость, которую я испытал на море. Еще мальчиком, переезжая из Одессы в Херсон, забрался я на нос парохода и, покачиваясь, распевал какую-то песню, а море, широкое синее море, качало меня, как на гигантских качелях. Всюду на корабле чувствуешь медленность движения — все громоздкое тело парохода, гонимое поворотами винта, упорно и тупо продвигается вперед. Но если сидеть на баке, склонившись за борт, и смотреть, как режет волну острый нос, — корабль кажется тихой легкой стрелой, пущенной из упругого лука. Вот взбросит набежавшая волна нос корабля кверху, — словно с башни высокой смотришь на уходящие вниз волны; но волны опять набегают, и замирает сердце. А вдруг поглотит тебя раскрывающаяся пучина? А острый нос-бивень по-прежнему режет пену и черно-зеленую воду, и кажется, быстро-быстро летишь куда-то вперед по волнам.

На баке море сразу обдало меня холодной волной, и я осторожно двинулся вдоль подветренного борта к корме.

На палубе ни души. Только у командного мостика внизу, закутавшись в брезентовый плащ поверх меховой куртки, дремлет вахтенный матрос. На корме тоже никого. Я бросил за борт докуренную сигаретку и собрался идти в каюту, как вдруг услышал у кормового люка шум и лязг железа о железо. Я осторожно шагнул к люку и увидел, что край брезента, которым задраен вход в трюм, пока корабль в пути, был отогнут. Были сняты железные шины, подняты мочины, и в одном углу широкого люка чернела большая дыра. Кто же это открыл люк?

Я прислушался. Всё тихо. Я потрогал рукою ступеньки железного трапа и заметил, что они влажны. Очевидно, кто-то спускался в люк в мокрых сапогах.

«Но ведь в трюме оружие, порох, динамит!» — подумал я и уже хотел было поднять тревогу, но сдержался и не крикнул.

Кто же может забраться в трюм на море, кроме команды? Подниму шум, а окажется, что это плотник полез за гвоздями или боцман — самое беспокойное существо на корабле, не знающа ни дня ни ночи, — что-нибудь ищет. Мало ли что! Но поздний час! час какой! «И почему часовых не ставили?» — подумал я с досадой. В это время внизу, в трюме, блеснул огонь.

«Эге, — подумал я, — и болван же какой-то там шарит».

— Шатов! — позвал я негромко, наклонившись к люку. Шатов была фамилия нашего боцмана. Ответа не последовало, но свет сейчас же погас. Я вынул электрический фонарик из кармана и направил его в черноту трюма. Тусклый свет озарил часть твиндека, занятого грузом. Между крепкими железными пиллерсами, на которых держалась верхняя палуба, лежали тюки с аргентинской кожей, наглухо забитые ящики; в одном из углов нескладной кучей поднимались обрывки цепей, мотки проволоки, круги канатов — все боцманское починочное добро. Средняя часть верхнего трюма оставалась незанятой, и ход вниз, в самое брюхо корабля, был открыт. В верхней части трюма, по-видимому, никого не было. Освещая путь карманным фонарем, я спустился еще ниже.

Такой же ржавый трап вел в нижний трюм. Он был набит до отказа. Высокими штабелями один на другом громоздились здесь похожие на гробы длинные ящики с винтовками. Дальше теснились переложенные мягкими циновками металлические упаковки с порохом и патронами. Незанятым оставалось только узкое пространство, глубокая щель у самого трапа. Первый же взгляд при свете фонаря показал мне, что здесь не все благополучно.

Один из ящиков с винтовками был сдвинут с места и придвинут к кубическим цинковым, обшитым войлоком упаковкам с яркими красными надписями. Из-за этого ящика виднелись широкие плечи в брезентовой матросской куртке.

— Кто здесь? Выходи! — сказал я негромко, но твердо. — Все равно вижу.

Плечи медленно поднялись, показалась русая всклокоченная голова. На меня смотрело в упор злое лицо Андрея Быстрова, молодого матроса, взятого на «Св.

Анну» в Мурманске во время последнего рейса из Архангельска в Плимут.

— Что ты делаешь здесь? — спросил я, продолжая освещать фонарем все углы трюма.

Быстров поднялся на ноги. Свет моего фонаря упал на один из цинковых ящиков. С ящика был сорван чехол и сбита крышка. Серая масса взрывчатого вещества глядела наружу. В руке Быстрова были долото и длинный шнур. Ясно, что здесь подготовлялся взрыв корабля.

Быстров почувствовал, что я понял все. Сжав в руке долото, он неуклюже прыгнул к трапу. Его лицо, растерянное и злое, оказалось на расстоянии метра от меня, в самом центре светового пятна.

Но шансы наши были неравны. Я находился наверху и был вооружен. Он — внизу и, если не считать долота, — безоружен. Я погасил фонарь и вынул браунинг. Расчет мой оказался верным. Теперь вспыхнул фонарь в руке Быстрова, и я оказался в луче яркого света. Вид браунинга в моей руке отрезвил матроса, и, когда я в свою очередь зажег фонарь, я увидел, как рука Андрея выпустила долото и сжимала теперь не нужный никому шнур.

Мы направили одновременно электрические фонари в лицо один другому, но край светового конуса его фонаря дрожал на стене, тогда как мой ровно горел на ящиках и циновках трюма.

— Гаси фонарь! — скомандовал я резко.

Свет в его руке погас.

— Руки вверх! — Теперь и шнур выпал из медленно поднимавшихся кверху рук Быстрова.

— Марш наверх по трапу!

Быстров медленно двинулся вперед, поднялся по ступеням и, не ожидая нового окрика, полез на верхнюю палубу.

— Погоди, — сказал я ему. — Закрой люк!

Матрос не двигался. Лицо его выражало изумление.

Медленно, не спуская с меня глаз, он поднял доски и прикрыл ими вход в трюм. Так же медленно он набросил на края натянутого брезента железную шину, старательно и четко, словно делал обычную матросскую работу.

Окончив, он снова вопросительно посмотрел на меня.

Я знал, что он не видит моего лица за ярким снопом света.

— Ступай наверх, но без шума. Не думай бежать. Богом клянусь, стрелять буду и не промажу!

Матрос двинулся вперед и, взобравшись по трапу, остановился на палубе у самого люка. Держа в руке взведенный браунинг, я поднимался на палубу вслед за ним.

— Задраивай люк. Видишь — вода хлещет? — сказал я. Быстров проделал ту же работу, что и над нижним люком.

Через пять минут мокрый серый брезент был ровно натянут и скреплен железной шиной и клиньями, словно его никто не трогал с места.

— Поклянись мне, что больше не полезешь в трюм... за этим.

— Чем клясться-то?.. В бога не верю...

— Ишь какой ты! Ну... дай честное слово.

Он подумал.

— Ладно. Что ж... Не полезу... верное слово...

— То-то, дурак. Ну, иди в кубрик. Быстро!

Вместо этого Быстров двинулся к корме.

— Стой! В кубрик сказано! Ну!

Быстров повернулся и быстро зашагал по качающейся палубе на бак.

Я подошел к корме и в черноте ночи увидал тонкий трос, уходящий во тьму и крепко натянутый. Я направил луч фонаря вдоль троса, и на черной воде в клубах белой пены передо мной заплясал нос небольшой шлюпки, которая обычно была поднята на шлюпбалках у самой кормы и употреблялась для рыболовных и других надобностей. В лодке сидела одинокая фигура.

— Эй ты! — крикнул я в темноту. — Тянись к борту.

Но конец троса внезапно ослабел в моей руке, и шлюпка исчезла из светового тусклого круга.

По-видимому, сидевший в лодке обрезал трос.

В это время маяк Инге еще ярко сверкал в трех — четырех километрах от курса «Св. Анны».

Когда утром я вышел в кают-компанию, боцман докладывал капитану о том, что с судна пропал матрос Генрих Кас и вместе с ним малая шлюпка без номера, подобранная в прошлом году в устье Северной Двины.

У капитана было неприятное круглое лицо с белесыми бровями и рыжими волосами ежом. Крупные веснушки покрывали щеки и нос. Маленькие глаза, широко расставленные, глядели из узких щелок монгольского разреза. Он был высок, широкоплеч и силен.

— Допросить всех! — кипятился он, размахивая руками. — Что же, никто ничего не видел? В чью вахту? Выяснить, что еще пропало.

— Я уже выяснил, господин капитан, — смотря в сторону, твердил боцман. — Кроме личных вещей Каса, все цело. Все люки задраены. Все имущество, кажись, на месте.

— Кажись? Не кажись, а все осмотреть! Небывалая вещь, — обратился он ко мне. — В море сбежал матрос. И, кажется, в вашу вахту.

— Не понимаю, как это могло быть, — уверенно ответил я. — Море ночью было неспокойно, для прогулок время неудачное.

— Зато берег близко, и наша граница — рукой подать. Верно подлец рассчитал.

— Какой же смысл? Не понимаю, — развел я руками.

— Смысл, значит, был, если рискнул бежать ночью в бурю на душегубке. Да и без помощников дело не обошлось. А вот какой смысл, так это мы еще узнаем в Мурманске. Там по этому делу специалисты есть.

Дело принимало худой оборот. Контрразведка перевернет груженное оружием судно вверх ногами, и, если там, в трюме, остался хоть какой-нибудь след Андрея Быстрова, — пояс, ремешок, обрывок одежды или следы сапог, ему несдобровать, а от него недалеко и до меня. Я еще не успел обдумать все, что произошло в трюме, а ночью я действовал не рассуждая, и даже сейчас мне непонятно до конца, почему я поступил так, а не иначе в ту ночь.

Из кают-компании я вышел на палубу. Зимнее солнце блестело на белых стенах шканцев, на начищенных медных частях, в каплях морской воды, на тусклой, только что надраенной палубе. Почти вся команда была наверху. Палубные матросы щетками и швабрами мыли палубу на корме. Высокий парень с веселым угреватым лицом, Матвей Косюра, поливал палубу из брандспойта, иногда в шутку окатывал ледяной струей зазевавшихся товарищей. Судовой повар, в мятом колпаке, в переднике и в меховой куртке, сидел на железном кнехте, подрыгивая ногами. Боцман у кормы согнулся над маленьким люком. Там, в кладовой, хранились краски, кисти, щетки, проволока, дратва, тряпье, машинное масло и тому подобные необходимые на судне материалы.

Андрей Быстров снизу подавал боцману какие-то белые банки, должно быть с белилами, и кисти. Боцман принимал от него кисти одну за другой, проводил кистью по широкой закорузлой ладони и возвращал обратно.

Завтра порт. Каждый боцман хочет немного приукрасить корабль к моменту входа в гавань. Так ведется испокон веков, и наш боцман Шатов, должно быть, думает сейчас, не побелить ли ему леера, не пройтись ли кистью по стенам капитанской каюты, может быть, покрыть охрой нижнюю часть грот-мачты и подъемную стрелу.

Я смотрел, как голова Быстрова то показывается над палубой, то ныряет вниз. Но вот он заметил меня, резко отвернулся и скрылся в глубине кладовушки.

Я отвернулся и пошел в сторону. Палубная жизнь на судне шла полным ходом. Бегали взад и вперед матросы в серых парусиновых брюках и брезентовых сапогах. У лебедки, готовясь к завтрашней разгрузке, суетится третий помощник. С передней лебедкой что-то неладно. Высокий, широкоплечий, чернявый украинец Степаненко стоит у мотора, словно вагоновожатый на площадке трамвая, и по команде третьего помощника то пускает, то останавливает мотор. Лебедка визжит, гремит цепью, лязгает разболтанными частями.

Наверху гулко хлопнула дверь. Это капитанский вестовой Глазов проветривает «помещение».

Тяжелые клубы черного дыма несутся куда-то вправо к скалистым неприветливым берегам, протянувшимся вперед и назад насколько хватает глаз. Берега все те же, что и вчера, однообразные, серые, скала к скале, с вершинами, укутанными толстой пеленой белого снега. Белые буруны бьются у их подножия, но отсюда, издалека, они кажутся маленькими живыми мазками белил по сине-черной поверхности моря.

Капитан вышел из кают-компании и направился на мостик. Боцман опять с ним. Увидев Шатова, я вспомнил о Быстрове и почти сейчас же увидел его. Он спускался в матросский кубрик с белым жестяным ведром в руке. Он смотрел в сторону, но я чувствовал, что он видит меня и следит за каждым моим движением. Вот скрылись его плечи, голова, и дверь захлопнулась. Я опять пошел в кают-компанию. Сюда же пришли и капитан и старший помощник. Старший — высокий, сухой, с желтыми зубами, вялым цветом лица и с английским пробором до затылка — всегда был мне несимпатичен. Он происходил из старой морской семьи, — один из предков его даже был адмиралом, и только какой-то скандал, о котором старший не любил рассказывать, помешал ему кончить морской корпус и выйти в военный флот. Старший держался высокомерно, был груб с матросами и всячески старался поддерживать на нашем коммерческом судне военную дисциплину. Звали его Андреем Никитичем Чеховским. С капитаном он кое-как ладил, но ко мне и к третьему относился свысока. Он ненавидел большевиков и даже одно время думал пойти добровольцем на сухопутный фронт белых. Капитан сел в морское кресло, наглухо прикрепленное к палубе, положил голову на полные волосатые руки и, покачиваясь, глядел в зеркало, вделанное в стену над низким резным буфетом красного дерева. В зеркале мерно качалось четкое отражение покрытого барашками моря и то поднималась, то падала серая полоса далекого скалистого берега.

— Какие шансы? — говорил он угрюмо и медленно. — Шансов, батенька, никаких: Колчак был силой! Деникин до Орла дошел! А где они теперь? Ну, а Северная область если еще и не занята большевиками, то лишь потому, что сейчас им не до нее. А придет черед — разделаются быстро и окончательно.

— Значит, по-вашему, большевики победят?

— Уже победили. Киев у них, Полтава и Харьков — тоже. Наши сидят в Крыму, как в ловушке. Союзники нас бросают. Плохо!

— Борьба еще не окончена, — с горячностью отвечал Чеховской, — бороться нужно до последнего выстрела.

— Конечно, не кончена. В этом вы правы. Борьба еще возобновится, но это будет тогда, когда большевиков возненавидит вся страна: и крестьяне и рабочие.

— Так рассуждали англичане перед эвакуацией.

— Вы думаете, они были неправы? События доказали верность их выводов. Не так ли, Николай Львович?

Вопрос был задан мне в упор.

— У вас есть какие-нибудь новости? — ответил я встречным вопросом.

— Какие могут быть новости в море? Как у вас, так и у нас.

— Ну, если вы знаете только то, что и я, то это не много. — заметил я и вышел на палубу.

В дни успехов белого движения капитан и старший держали себя с командой нагло. В пьяном виде они грозили матросам поркой. Но дни побед миновали, и настроения обоих изменились. Капитан как-то сразу обмяк, стал часто задумываться, а старший упорно ждал какого-то, одному ему известного, поворота событий.

Когда мы покидали Тромсэ, один из портов северной Норвегии, мы уже знали, что дела белых плохи, но что Северная область все еще держится. В непроходимых болотах, в таежных чащах северных лесов на тысячи верст раскинулся фронт архангельского правительства. Но только две железные дороги — Вологда — Архангельск и Петроград — Мурманск пересекали этот фронт на всем его протяжении. Вдоль этих рельсовых путей, да еще летом по течениям многоводных северных рек, шли бои. Между этими войсковыми группами лежали необозримые бездорожные просторы, где, прыгая с кочки на кочку или пробивая топором путь в тайге, бродили только редкие патрули да партизанские отряды обеих сторон. Но после разгрома Деникина пошли слухи, что большевики твердо решили покончить с Северным фронтом.

Утренняя приборка кончилась, и на прибранной палубе стало пустынно. Резкий ветер и холодные брызги разгулявшихся волн не располагали к прогулкам на свежем воздухе. Команда сбилась в жарко натопленных кубриках, штурманы и механики попрятались по каютам. Только вахтенные матросы, сидя у носового колокола под прикрытием борта, зябко кутались в кожаные, подбитые волчьим мехом куртки, да вахтенный штурман носился от одного конца командного мостика к другому. Я поднял воротник куртки и подошел к борту.

Все то же море — густо-синее с белыми завитками бурунов, туманный горизонт, ни паруса, ни лодки. Только птицы без устали кружат над нами, то обгонят судно, то, пугаясь черного дыма, отлетят в сторону и опять налетают. Ветер режет лицо, и я поспешил укрыться за стеной капитанской каюты. Здесь, на скамье, привинченной к палубе, я увидел Быстрова. Он уткнул нос в грязный волчий воротник и смотрел на далекий берег.

«Чего он мерзнет, дуралей? — подумал я. — Вахта не его, вахтенный матрос на своем месте».

Быстров встал.

— Ты что? Тепло надоело?

— Никак нет, просто так. — И он собирался уйти.

— Погоди, Андрей! — сказал я. — Скажи мне, зачем делал это?

— Зачем делал, затем и делал, — сказал он грубо. — А только знайте, — выкрикнул он высоким, срывающимся голосом, — донесете — не я один... Тут вам и придется!.. Генриха сгубили... — Он резко повернулся ко мне спиной и зашагал на бак.

«Генриха? — подумал я. — Это, вероятно, он о Касе».

Я пошел к себе в каюту и лег на койку. Надо было привести в порядок мысли. Я вспомнил все происшествия прошедшей ночи, и только теперь мне стало ясно, какая опасность грозила кораблю. Я представил себе разбитый взрывом корабль: доски, ящики, бочонки, обломки бревен несутся по волнам, тонут люди, — и о судьбе, постигшей команду океанского судна, быть может, никто и не догадался бы. Только теперь я понял, что спас человека, готовившегося стать нашим убийцей.

Конечно, я спас Андрея не потому, что хотел совершить хороший поступок. Не из страха и не из любви к Андрею. О том, что он ненавидит белых, я в то время мог только догадываться, да и то, пожалуй, потому, что без малого все команды судов на Севере считались красными. Недаром единственное военное судно правительства Северной области броненосец «Чесма» — старая калоша — был разоружен по приказу главнокомандующего генерала Миллера. С него свезли на берег все снаряды, и у пушек были отвинчены замки. Белые власти боялись, как бы матросы в один прекрасный день не запалили по городу и не превратили бы дряхлую «Чесму» в архангельскую «Аврору».

Сам я о большевиках думал тогда, что это враги моей родины, но и к белым у меня душа не лежала. Сын сверхсрочного матроса, я хорошо знал офицеров, особенно морских, так называемую военно-морскую «белую дворянскую кость». Толкаясь по тылам белых армий, по южным и северным портам, я убедился в том, что белым не победить красных. За красными шли массы, у них были порыв и вера в свое дело, крепкая организация, железная дисциплина, а у белых — всюду был развал, офицеры гонялись за чинами, пьянствовали, развратничали и неумно, неосмотрительно свирепствовали по деревням и в захваченных рабочих центрах. Но тогда я еще и не думал о переходе к красным. Не выдал я Андрея потому, что стало мне жаль парня. Я помешал ему совершить страшное дело, на которое он, по-видимому, смотрел, как на подвиг, но выдать его я не захотел.

Конечно, по долгу службы я не должен был этого делать. В жестокой борьбе — жалости не место. Но все дело в том, что вера моя в белое движение была уже сильно поколеблена. В офицерах и капиталистах я перестал видеть спасителей России, а вместе с этим улеглась, утихла и ненависть моя к большевикам.

С такими мыслями вышел я опять на палубу, когда ранняя северная февральская ночь опускалась на волнующееся море. Берега отодвинулись во тьму. Снежные вершины слились с серыми подножиями скал. Дальний маяк мигал едва заметно, и неподалеку медленно проплывал небольшой одинокий айсберг, пригнанный сюда ветрами от глетчеров Шпицбергена или, быть может, даже от берегов Новой Земли. Ветер дул злыми внезапными порывами. Судно кивало навстречу ему тяжелой неуклюжей трубой, и мачты белым топовым огнем чертили широкие круги по звездному небу. На палубе блестели потоки морской воды, заброшенные ветром через невысокие борта, темнели покрытые чехлами шлюпки и части лебедок. Я пошел на бак.

В большом судовом колоколе, не смолкая, гулко пел ветер. Далеко внизу равномерно ударяла в острый нос корабля набегающая волна. Я сел на скамейку и задумался. Прошел, должно быть, час. Ночь чернела теперь, как угольная яма, опрокинутая над морем, а редкие звезды казались блестками на отшлифованных гранях кокса.

Приближались берега России, и я невольно вспоминал знакомые места: невзрачные улицы и бараки Мурманска и набережные столицы Северной области — Архангельска.

Мы покинули Мурманск перед походом в Плимут; тогда в Мурманске еще был относительный порядок. Правда, англичане ушли, испуганные брожением в своих частях и то и дело вспыхивавшими восстаниями в полках белых, но они оставили правительству Северной области достаточное количество продовольствия, одежды и даже денег. Только военное снаряжение, танки, пулеметы, пушки и снаряды, которые нельзя было захватить с собою, они утопили в Северной Двине.

Белые генералы чуть не плакали, глядя, как погружается в воду такое ценное, необходимое им добро, но англичане были непреклонны. Они были уверены в том, что скоро в Архангельск и Мурманск придут большевики. Оставлять оружие красным они не желали. К тому же они рассчитывали, что лишенные военных припасов белые принуждены будут покинуть Северную область одновременно с ними. Но белое военное командование упрямо отказывалось считать свое дело проигранным, эвакуироваться не пожелало и решило продолжать борьбу с большевиками на свой риск. Сначала на фронтах у белых были кое-какие успехи. Красные увели лучшие свои войска на юг, на восток против Деникина и Колчака, на запад против Польши, и наступать на Северном фронте, раскинувшемся на три тысячи километров, пока не собирались.

В Англии мы узнали из газет об эвакуации Севера союзными войсками, о новых поражениях белых армий на юге и о том, что теперь красные собираются покончить с Северным фронтом. Подробностей о положении в Северной области английские газеты не сообщали.

В пути нам попадались только норвежские газеты, но по-норвежски никто из нас не читал, и мы шли к берегам Северной России, не зная, что нас ожидает.

Слухи о предстоящих боях на Северном фронте меня сильно тревожили. Англичане ушли и увели с собою все военные суда и транспорты. У белых осталось не больше десятка океанских судов, несколько ледоколов, старый броненосец да полдесятка миноносцев и тральщиков. Для эвакуации целой армии этого, конечно, было недостаточно. К тому же холодная зима сковала льдами выходы из Белого моря, и даже Баренцево море покрылось ледяными полями, сквозь которые не пробиться и ледоколу.

Подняв голову над высоким бортом, я посмотрел еще раз в сторону знакомых неприветливых берегов. Море и небо слились в одну сплошную черную стену, и даже звезды скрылись за туманами, плывущими со Скандинавских гор.

Раздался свисток. Матрос, шлепая по скользкой палубе широкими растоптанными подошвами брезентовых сапог, пробежал к колоколу, ударил склянки и, зябко кутаясь в морской плащ, побежал обратно.

Я опять остался один, но на этот раз ненадолго.

Медленно, то останавливаясь, то вновь продвигаясь вдоль борта, ко мне подошла какая-то высокая фигура. Вот она уже надо мною. Я чувствую, что пришедший смотрит на меня, стараясь не ошибиться в темноте.

— Кто это? — спросил я резко.

— Я, Андрей Быстров, — прозвучал на этот раз спокойный голос матроса.

— Ты? — вопросительно протянул я и, подобрав полы морского плаща, очистил часть скамейки.

— Садись.

Андрей не сел. Он молча стоял надо мною. Я не видел, но угадывал, что он смотрит не на море, не на огни парохода, а на меня.

Я вынул папироску и зажег спичку. На мгновенье глянуло на меня лицо Андрея, какое-то сосредоточенное, совсем не такое, каким я видел его днем и прошлой ночью, но ветер сейчас же задул огонь.

Я зажег вторую спичку, уткнувшись головой в самый угол сходящихся бортов и прикрывшись полами плаща.

«А вдруг стукнет?» — подумал я. И сразу же успокоился. Не такое лицо у него сейчас.

Я протянул ему портсигар. Он не взял и отвел портсигар крепкой, корявой рукой. Я почувствовал ее прикосновение на пальцах.

— Жалеете? — тихо спросил Андрей.

Я понял, но все же спросил, чтобы скрыть смущение:

— Кого жалею?

— Что не заарестовали.

Усилием воли я справился со смущением. Что крутить, — надо говорить прямо.

— Нет, не жалею.

Андрей помолчал.

— А если я еще раз в трюм полезу?

— Не полезешь, — уверенно сказал я.

— Как знать? — упорно твердил Андрей.

— Это, Андрей, страшное дело. Раз на него решиться можно, но повторить нельзя. Нет, не верю.

— А это не страшное дело?.. Трюм чем набит-то? Бочки с порохом да ящики с динамитом.

— Страшное, Андрей, да не мы его делаем.

— Не мы, а кто?

— Не мы, словом. Без этого, видно, нельзя. Ну, взорвешь «Святую Анну». Что же, ты все оружие уничтожишь? Эк его полно по всей Европе! Если бы мы с тобой могли все уничтожить, всюду, — я бы, может быть, первый фитиль-то поджег бы.

Андрей подхватил горячо и уверенно:

— А вот красные все хотят уничтожить! Все!

Я почувствовал в его словах большую уверенность. Фитиль, который он собирался поджечь в трюме, казался ему концом протянутого по всему миру, ко всем арсеналам, ко всем пороховым погребам, ко всем складам оружия, бикфордова шнура. Вот оно что! Вот она, вера, толкающая вперед этих голодных, разутых красноармейцев на всех фронтах Советской республики. И Андрей, этот простой матрос, сын рабочего, ничем особенно не выдающийся, в тылу у белых пытался, рискуя жизнью, поджечь один из бесконечных концов этого шнура. А сколько их, таких Андреев?! Кто прочтет их мысли на обветренном спокойном, иногда угрюмом лице?!

Я ушел в каюту, долго читал и заснул около полуночи.

Дальше