Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Андреас Яллак не мог точно сказать, сколько он пролежал. Три, четыре или пять дней. Может, и целую неделю. Он не считал дни, время для него словно остановилось. Хотя слыл он человеком беспокойным, не в привычке было у него просиживать часы, день он старался по возможности растянуть. Андреас знал уже, что лежать ему придется долго, месяц по меньшей мере, а то и больше. Вспомнился давний рассказ главного инженера автобазы, который провалялся четыре месяца. На сколько приковало его — над этим Андреас Яллак голову себе не ломал. Не спрашивал у врачей и не донимал сестер — пребывал в полнейшем безразличии. Проблемы, которые всего лишь несколько дней назад не давали ему покоя, отодвинулись куда-то в неясную даль, до них ему вроде бы уже и дела не было. Не вспоминал даже сына. Когда же мысли о нем приходили или обращались еще к чему-нибудь, то текли они вяло, будто дело касалось чего-то совершенно постороннего. Настолько ему было все равно. Неужели человек действительно поглощен так сильно собой, что, случись беда, все другое габывается? Но Андреас Яллак не беспокоился за себя, он относился с безразличием и к собственной судьбе. Подумывал, уж не идет ли это его безразличие от уколов, без которых не проходило и дня, и таблеток, которыми пичкали. Кололи и утром и вечером, явно, чтобы не было новых приступов, чтобы не жгло в груди так, будто сердце сжали раскаленные клещи. Колют и пичкают, чтобы не появилось смертельного страха. Дома его охватил такой страх, которого до сих пор он еще не знал. Страх он испытывал и раньше, и в войну, и после, но тот страх, который сейчас подмял его, был совершенно другого рода. На поле боя он больше походил на холодок, на боязнь, что может сразить пулеметная очередь или угодит осколок мины, — в таких случаях глаза его отыскивали какое-нибудь углубление или воронку от снаряда, где можно было бы укрыться. В атаку он поднимался вместе со всеми, и страх словно бы отступал куда-то в подсознание, взамен приходило возбуждение, появлялся задор, даже азарт, охватывали упрямство и злость. Когда его ранило, он нисколько не испугался. Мелькнуло даже нечто вроде радости, что хоть душа осталась в теле, после выяснилось, что мог бы истечь кровью, потому что осколок мины перебил бедренную артерию. Жизнь спас ему маленький, коренастый с глазами навыкате ротный санитар Абрам Блуменфельд, которого все, однако, звали Жестянщик Карл: у его отца в Пельгулинна была мастерская, с единственным подмастерьем, младшим сыном Абрамом. Вначале солдаты огорчились, что санитаром в роту назначили не эстонца, но уже в первых боях выяснилось, что им как раз повезло. Жестянщик Карл оказался едва ли не самым храбрым человеком в роте, его никогда не нужно было искать где-либо позади сражения, каким-то удивительным образом пучеглазый санитар всегда оказывался там, где больше всего требовалась помощь. Абрам разрезал его пропитанные кровью ватные штаны и наложил жгут на бедренную артерию, откуда вовсю хлестала кровь. Перевязку, сделанную Абрамом, похвалили в полевом госпитале, перевязка эта спасла Андреа-су жизнь. Самому же Абраму не повезло, он стал калекой в Курляндии за четыре дня до конца войны. Идиотский шальной снаряд угодил на просеку, по которой Абрам шел в санитарную роту за хлоркой. Рассказывая о минувшей войне, Андреас Яллак неизменно говорил об Абраме Блуменфельде как о человеке беспредельного мужества, всегда готовом к самопожертвованию. И Абраму был ведом страх, в этом он сам признавался Андреасу, но Абрам всегда подавлял его и делал намного больше, чем требовалось от ротного санитара. По-настоящему ужаснулся пулям Андреас уже после войны, на втором мирном году, когда однажды под утро зазвенели стекла и пули ударились в стенку. К счастью, за два дня до этого он оттащил старую, скрипучую деревянную кровать подальше от печки, не любил спать в тепле. Стена, возле которой стояла раньше кровать, пестрела следами от пуль, бандиты явно пронюхали, у какой стены в доме спит парторг волости. В тот раз страх будто рукой сдавил горло, оцепенел весь. Позднее Андреас и не помнил, как он вышел из этого состояния, но когда бандиты попытались взломать дверь, он лежал уже на полу, прижимая к плечу приклад автомата. Дал короткую очередь на уровне дверной ручки. Одного ранил, на крыльце и на узенькой, шедшей к лесу вдоль картофельного поля дорожке остались капельки крови, но бандит сумел все же уковылять в кусты. Судя последам, их было немного, всего лишь двое. Да и то не самые искушенные, не из тех головорезов, у кого за плечами была школа карательных операций, полицейские батальоны и годичная практика охоты за сельскими активистами. Опытные лесные братья не стали бы очертя голову выбивать прикладами дверь, они пальнули бы в другое окно, прежде постарались бы выяснить, что там с ним сталось. А может, это и не настоящие бандиты были? Оружия с войны валялось в деревнях много. И он, Андреас, нашел на чердаке конюшни в заброшенном хуторе пистолет-пулемет вместе с диском и полную каску патронов. А может быть, матерые волки послали зеленых еще юнцов набивать себе руку и обретать закалку, а больше всего затем, чтобы крепче привязать к себе сдуру сбежавших в лес мужичков, в зародыше убить у них даже самую мысль о возвращении домой. Не исключено было и то, что с ним попытались свести счеты ревнивые деревенские парни, желторотые сосунки. У почтарши Эды много было обожателей. Однажды на зорьке, когда он спешил через выгон, вслед ему раздались угрозы. Мысль о том, что его считают любовником Эды, рассмешила Андреаса. Он-то шел от председателя волисполкома, с которым они всю ночь напролет проспорили о колхозах. Кто бы ни стрелял, опасности он в ту ночь подвергся, и отвратительный страх парализовал его на несколько мгновений.

Теперешнее чувство страха было куда глубже, забиралось в самые закоулки души, оно, правда, не сжимало ему горло, не схватывало судорогой мышцы, но полностью завладело им. Страх вскипал в нем как бы изнутри, там, где раскаленные клещи сжимали сердце. Он заполнял все его существо, временами как бы отпуская, но тут же вновь усиливаясь, в той мере, в какой раскаленные клещи жгли в груди. Это был смертный страх, именно смертный. Мало ли что боль в груди отходи та, даже отпускала немного — все равно она оставалась в нем.

Действие уколов и таблеток, думал Андреас Яллак. И то, что приступы прекратились, относил за счет лечения, так же как и охватившее его безразличие. Ведь как только его привезли в больницу, ему немедленно стали делать уколы, и врачи «скорой помощи» тоже что-то вводили ему в руку. Его заставляли глотать таблетки и пить микстуру, совали в рот трубку от шланга кислородной подушки. Именно заставляли и совали, потому что в первые дни у Андреаса словно бы и не было никаких своих желаний, он делал то, что ему велели, сознание как бы отключилось. В основном он спал. Испуг давно прошел, он уже не волновался. Теперь он был, может, даже слишком безразличным. Иногда словно бы отсутствовал — пребывал где-то, в смысле времени и места, очень далеко отсюда... Редко выпадали минуты, когда он чувствовал себя нормально, в такие моменты ему думалось, что наркотики, марихуана или ЛСД вызывают, наверно, такое же чувство отрешенности, какое появилось у него в больнице. Уколы и таблетки, казалось, переносили его в иной мир, унимали боль, рождали безразличие, отгоняли тревогу. Нет, он ошибается, наркотики, говорят, приводят к блаженному покою и. радости, так, по крайней мере, об этом пишут, но в его уколах и пилюлях отсутствует момент удовольствия. Дойдя в мыслях до наркотиков, он вспомнил о споре на давнишнем семинаре, где он вывел из себя одного солидного лектора заявлением о том, что мы часто и довольно громко говорим о наркотиках на Западе, но стыдливо прикрываем рот, когда речь заходит об алкоголе. Спор спором, он бы забыл о нем, если бы тот солидный лектор в разговоре с секретарем горкома не взял под сомнение его, Андреаса, политическую зрелость и пригодность выступать перед большой аудиторией. В тот раз Андреас Яллак рассердился и как следует отбрил лектора. К счастью, ему пришла на память подходящая ленинская цитата, только цитатами из классиков и можно остудить пыл у таких сверхбдительных товарищей.

Первый раз Андреас Яллак ощутил, как ему сдавило грудь, когда он ехал в автобусе, и решил, что это следствие тряски. В набитой до отказа машине он уперся в оконницу, иначе бы его повалили на полную жизнерадостную женщину, которая обмахивалась свежим номером журнала «Природа Эстонии». Внезапная боль метнулась из груди в левую руку, которой он упирался в стенку, поэтому и подумал, что рука неловко дернулась. Автобус перед этим резко тряхнуло, пассажиры повалились друг на друга, — видимо, передние колеса угодили в ямку на дороге.

В автобусе было душно. Солнце накалило кузов, в салон просачивался едкий запах гари.

— Да откройте же окна! — раздался впереди отчаянный женский крик.

Окна были все до одного открыты, с обеих сторон, и все равно не освежало. Может, и тянуло ветерком, но от этого не становилось прохладнее. Худощавый тринадцати-четырнадцатилетний паренек то и дело наступал ему на ногу и всякий раз извинялся, при этом шея у него становилась пунцовой. Он не сердился на парнишку, которого притиснули, чей-то фибровый, с острыми металлическими уголками чемодан упирался тому под коленки.

Сам Андреас вначале сидел, но только как ты усидишь, как будешь таращиться в окно, если на тебя уставились измученные взгляды обессилевших от усталости и духоты женщин? И хотя он знал, что стоящие в проходе женщины давно уже не смотрят с укором на сидящих мужчин — привыкли, что не уступают места, — он все же встал и уступил место жизнерадостной особе, которая отдувалась и обмахивалась журналом.

Андреас проклинал мысленно руководство автобусного парка, которое в интересах так называемых экономических показателей позволяет перегружать линейные автобусы и не выпускает на маршрут дополнительные машины. Ругнул и себя, что затеял эту поездку. Он ничего определенного не обещал Маргит и подумал, что' ему вообще следует порвать с ней.

Высокий, плечистый молодой человек, который тоже упирался в окно, упрямо читал какой-то немецкий журнал, держа его свободной рукой. Стиснутые в кучку возле двери три девчушки все время хихикали. Подробности эти запали ему в сознание, будто автобусная поездка была невесть каким событием.

Когда машина тормозила чуть резче, стоявшие пассажиры наваливались друг на друга. У Андреаса возникло ощущение, будто он очутился в гигантской маслобойке, которую кто-то рывками вращает.

От жары все исходили потом.

На лицах людей застыли страдальческие выражения. Наверное, и он напоминал собой человека невинно оказавшегося в роли агнца перед закланием.

И только дородная особа все улыбалась. Несмотря на то, что и она хватала ртом воздух, словно очутившаяся на суху рыбина.

Андреас не раз вспоминал перипетии той автобусной поездки; снова и снова вставала она перед глазами: жизнерадостная дородная особа, хихикающие девушки, упрямо читающий журнал молодой человек, пунцовая шея парнишки, мученические лица пассажиров. Это было тем более удивительно, что он не очень-то разглядывал пассажиров, был поглощен своими мыслями. Был недоволен собой и тем, как закончилась только что беседа в летнем молодежном лагере. Что из того, что не хватало времени, а начальник лагеря то и дело подавал ему знаки закругляться. Беседа затянулась, ему задавали много вопросов, он радовался, что сумел вызвать интерес юных слушателей. Рассказывал о своей молодости, о войне, которая вынудила многих, таких же, как и он, выпускников средней школы поставить крест на дальнейшей учебе и вместо книжек взяться за винтовку. Говорил о первых боях, о героизме бойцов, не забыл и Абрама Блуменфельда, сказал о том, что думали во время войны такие, как он, молодые люди, что давало им силы справиться со всем, какие идеалы были у его сражавшихся сверстников. Он уже собирался кончать беседу, когда ему задали еще один вопрос: «Представляли ли вы тогда социализм именно таки-м, какой он у нас сейчас?» Спросил шестнадцати-семнадцатилетний юноша, в голосе и во всем облике которого сквозила прямо-таки детская искренность. И он должен был ответить так же искренне. Из долгой своей лекторской практики Андреас знал, что слушатели принимают слова оратора, только если он вызвал у них доверие. Можно вести какой угодно умный разговор, он окажется все равно пустым, если слушатели усомнятся в чистосердечии лектора, если сочтут его человеком, который высказывает не собственные мысли, а долдонит истины, которые сказаны другими. Вопрос взволновал его, он даже не нашел сразу точных слов для ответа. Мог бы уклониться, — разве не поступал он так иногда, обходя острые углы? Но этот паренек был юн и доверителен, и нельзя было отделаться общими фразами. От него требовали «да» или «нет», и он не вправе был уйти от остроты вопроса. К тому же юноша с длинными вьющимися волосами, в ковбойке, глядел ему прямо в глаза. У молодых выработался довольно острый нюх, они интуитивно угадывают, с кем имеют дело. Да и остальные вдруг напряглись, редко аудитория пребывала в таком единодушном ожидании. Обычно он все же удерживал внимание слушателей, в запасе у него имелось достаточно разных занятных историй, если уж ничто другое не вывозило, но редко с такой напряженной сосредоточенностью ожидала аудитория его ответа на вопрос К тому же время давно уже вышло, начальник лагеря нетерпеливо показывал на часы. И Андреас сказал, что социализм его молодости был миром только хороших, только чистых, бескорыстных, трудолюбивых и умных людей. Того, что при социализме могут еще существовать алчность, воровство, корыстолюбие, эгоизм, карьеризм, обман, — этого он тогда, в свои двадцать солдатских лет, не представлял себе. Тут терпение начальника лагеря иссякло, используя возникшую паузу, он быстренько поблагодарил Андреаса. Ему долго аплодировали, но он чувствовал, что не так должен был кончиться этот разговор, он обязан был сказать хотя бы о том, что всем, особенно молодым, нужно жить так, чтобы социализм стал действительно миром добрых, чистых, бескорыстных людей. У него осталось ощущение, что все же он словно бы ушел от прямого ответа. Это не давало ему покоя, и, вспоминая обо всем этом, Андреас почувствовал, как по телу скатываются капельки пота. Именно тогда, когда он мысленно ругал себя, вдруг защемило в груди, не стало хватать воздуха.

Он, видимо, побледнел, потому что дородная особа уставилась на него и неожиданно предложила сесть.

Но тут же все прошло.

Оттого ли ему вспомнилась теперь автобусная поездка и то, о чем он думал тогда, что первая атака случилась в автобусе? Там он еще не понял, не подумал, что это приступ. То, что у него может быть спазм коронарных сосудов, ему и в голову не пришло Раньше сердце не беспокоило. Головные боли, правда, бывали сильные, но начинались они иначе, совсем по-другому.

Хотя когда-то, более двадцати лет назад, он уже ощутил, как сильно сдавило сердце Это — когда, примчавшись домой, он нашел отца лежащим в луже крови среди груды кирпича. Услышав выстрелы, Андреас сразу же подумал о самом плохом, но, пока бежал к своей хибаре, еще надеялся, что ошибается, надеялся что отца не было дома, хотя и знал, что тот обещал начать работу пораньше, иначе к вечеру в доме не будет тепла. Но эти вызванные смятением спазмы, болезненное щемление в груди не были сердечным приступом.

Вспомнилась Маргит и то, что было там, однако поездка в автобусе и лекция в молодежном лагере снова не шли из головы. Может быть, потому, что был одурманен уколами и таблетками, что нормальная деятельность мозга была нарушена, что мысли его кружились как-то сами по себе, что отключилась воля, которая обычно и направляет мысль.

И возле Маргит Андреас почувствовал, как зашлось сердце. После купания, когда загорали. Они заплыли, далеко в море, почти на середину залива. Плыли все время рядом. Маргит быстро скользила в воде, явно когда-то училась плавать у тренера. Андреас тоже считался неплохим пловцом. В свое время, в коммерческом училище, он был загребным, преподаватель физкультуры советовал ему серьезно заняться тренировками. Анд-реаса же занимало совсем другое. Ту стесненность в груди Андреас счел за обычное — у бегунов часто захватывает дух. Он, правда, не бежал, однако плавать — это тоже напрягаться. О том, что закололо в груди, Маргит он не сказал, не хотел выглядеть слабаком. Она по крайней мере лет на двенадцать моложе его. Ночью, дома, когда в груди уже изрядно жгло, когда боль перекинулась в левую руку, в плечо и шею, когда он был уже во власти страха, у него мелькнула вдруг мысль: а что, если бы приступ начался посреди залива? Эта мысль даже как-то оттеснила страх. В конце концов, ему повезло. В воде было бы куда хуже, в сто раз хуже.

Повезло ему и с врачом «скорой помощи». Сперва его, отуманенного болью, раздражала молодость врача. Подумал даже, что девчонки, прямо с университетской скамьи, не должны бы работать на «скорой». На вопросы ее отвечал с едва скрываемой неприязнью. Врачиха старательно выслушала сердце, затем сунула ему под язык маленькую таблетку, сделала укол, быстро позвонила куда-то, вызвала специальную бригаду, осталась возле Андреаса, пока не приехали еще врач и сестра. Пожилая женщина-врач подтвердила диагноз: инфаркт миокарда. Об этом ему сказали уже в больнице. Дома об инфаркте не заговаривали. Говорили только о том, что надо срочно госпитализировать, что он нуждается в интенсивном лечении, которое в домашних условиях невозможно, что нельзя терять времени, и он со всеми их советами соглашался. Боль и страх сделали его по-детски послушным; Андреасу не позволяли самому и шагу ступить, его снесли вниз на носилках, лестница была узкой, крутой, как обычно в старых деревянных домах. Призванный на помощь шофер клял эту лестницу, его слова доходили до Андреаса будто сквозь ватную переборку. Второй врач сделал ему еще укол, и боль притихла. В больнице приступ повторился, боль и нехватка воздуха вернули также страх. Улеглась боль только через шесть часов.

На второй день, когда он окончательно уже успокоился, ему вспомнилось, что у молодой докторши со «скорой» были красивые ноги, глаза его запечатлели это в памяти машинально. Вспомнив о ее ногах, он подумал еще, что человеческий мозг подобен электронно-вычислительной машине, которая все регистрирует, фиксирует и раскладывает по ячейкам памяти. Андреас тут же забыл про ножки докторши, а также про то, что память человеческая кибернетическое устройство, и не что иное.

Санитарка Элла пришла кормить его. Приладила у груди опирающуюся на край постели эмалированную подставку, поднесла ко рту странный кувшинчик с носиком, какого он раньше никогда не видел, дала какой-то напиток или бульон. При первом кормлении Андреас хотел было присесть на кровати, но санитарка не позволила.

— Лежи спокойно и не пялься на меня, что говорю тебе «ты». Больной мужик все равно что ребенок, а с детьми разговаривают на «ты», — тараторила она. — Человек ты одинокий, была бы жена, тогда сидела бы она тут вместо меня и кормила бы тебя из поильничка. В первые дни жены обычно здесь, даже те из них, кто в другое время живут с мужьями как кошка с собакой. Инфаркт смиряет даже самых сварливых. За дверями предупреждаю баб, что больного нельзя волновать, если больной волнуется, то горло у него перехватывает, человек с лица синеет, и уже не знаешь, помогут ли ему еще уколы или кислород даже. И мужиков учу уму-разуму, чтобы ругань да грызню на потом оставили. Когда сила вернется, будет еще время друг дружку мытарить.

Элла была шестидесятилетней полной женщиной, которая, будто яичко, перекатывалась по палате. Она оказалась той самой дородной особой, которой Андреас уступил в автобусе место.

В палате было всего две кровати, другая пустовала пока.

«Смертная палата» — мелькнула мысль. Но это нисколько не тронуло Андреаса. Он лишь констатировал факт.

— Не думай, что палата смертная, — словно прочла его мысли Элла. — Нет у нас такой палаты. Умирают всюду. Или в живых остаются, уж кому как суждено. Эта, если хочешь знать, как раз живительная палата. И поменьше других, и под рукой все, что инфарктнику надо, у врачей на глазах все время. Через неделю или две переведут отсюда, больше держать не будут — место понадобится. Странно, что вторая кровать другой день пустует. Атмосферное давление, видать, повышенное.

Андреас Яллак нехотя сделал несколько глотков.

— Если не будешь есть, глюкозу начнут вливать, а это куда хуже, Так что глотай, даже против воли, а глотай.

И Андреас глотал.

— Я уже в автобусе поняла, что с сердцем у тебя непорядок: побелел вдруг с лица, ну, думаю, дела у мужика плохи. Тебе надо было сесть, а мне предупредить тебя. Может, ничего бы и не случилось. Старомодный ты человек, предлагаешь старухам место, но про себя я уж так благодарила тебя. Не терплю жары и духоты. Дома окно у меня всегда настежь. И мой насос хвалить нечего, но жить можно. Из-за сердца нельзя слишком волноваться, кто волнуется, тот не скоро поправляется.

— Дедушка, это что?

— Кислородный баллон.

— Что такое баллон?

— Сосуд. Металлический сосуд. Большая чугунная бутылка, без горлышка. В этом баллоне, или чугунной бутылке, кислород,

— Кислород. А что такое кислород?

— Газ. Воздух, Хороший воздух,

— А тут разве плохой воздух?

— Нет. Но я болен и должен дышать самым чистый воздухом, чтоб поправиться.

Дедушка полулежал под одеялом. Изголовье кровати было специально приподнято особым устройством. Еще в прошлый раз он объяснил внуку, зачем это сделано. Чтобы легче было дышать, чтобы сердце свободней билось. Дедушка закатал рукава рубашки, он и дома любил их закатывать. Руки у дедушки были крупные, мускулистые, он был очень сильный, сильнее отца. Внук не забыл, как однажды дедушка так тряхнул отца, будто тот был не взрослый человек, а еще мальчишка. Зато отец выше ростом. То, как дедушка тряхнул отца, внук увидел случайно. Он забрался на росший во дворе клен и хотел было позвать отца поглядеть: пусть знает, что сын у него не такой уж и «книжный червь», а ловкий и смелый, как все другие мальчишки. Тогда-то он и увидел, что дедушка схватил отца за грудки и трясет, как мешок с мякиной. Что такое мешок с мякиной, этого он не знал, просто вычитал из рассказа о прошлой жизни. О том же, что увидел, ни отцу, ни дедушке ничего не сказал. И маме с бабушкой тоже. Это была его тайна, которую унесет он с собой в могилу. Слова эти — «унести с собой в могилу» — он тоже вычитал. Вначале он испугался, да так, что когда слез с дерева, то руки и ноги не слушались. Не мог освободиться от увиденного. Держался подальше от дома, ни за что не хотел попадаться на глаза ни отцу, ни дедушке. Бабушка первая заметила, что с внуком творится неладное, все допытывалась, но тот молчал, наконец сказал, что голова болит, что, наверное, мигрень. О головной боли и мигрени он слышал от бабушки. Бабушку часто мучили приступы мигрени, и тогда разумнее было держаться от бабушки подальше. До этого он еще никогда не врал. Какое-то время даже стал избегать дедушку, но так как отец обычно, приходя домой, запирался у себя в комнате, а дедушка возился или в саду, или в гараже и брал внука с собой, ездил с ним на машине к морю, то мальчик снова привязался к нему:

— Слушай, дедушка, а ты знал, что заболеешь? Тут вмешалась бабушка:

— Никто не знает, когда заболеет. Болезнь приходит без всяких предупреждений.

— Нет, дедушка знал.

Дедушка с бабушкой удивленно переглянулись.

— Знал, знал, — заверил внук, глядя на бабушку большими голубыми, девчоночьими глазами,

— Почему ты так говоришь?

В голосе ее прозвучала укоризна.

— Знал, — упрямо стоял на своем внук. — Он привез к нам домой такой же баллон.

Бабушка с облегчением рассмеялась.

— Да, привез, — отрубил внук, решивший, что она смеется над ним.

— Привез, конечно, привез, — согласился дедушка. — чтобы заняться сваркой. И для сварки кислород нужен. В гараже у нас стоит такой же баллон. Кулдар прав.

— Что такое сварка?

— Это когда сваривают железо, сплавливают его. Вот выздоровею, вернусь домой, тогда увидишь. Будем вместе сваривать.

— Дедушка, приходи скорей.

— Как только смогу, сразу же приду. Лишнего дня не останусь здесь.

— А если ты не выздоровеешь? Бабушка снова сочла нужным вмешаться:

— Так нельзя говорить, Кулдар. Дедушка обязательно выздоровеет.

— Ты же сама сказала, что кто знает, будет ли еще он прежним ломовиком.

Лицо бабушки залилось краской.

— Ой, Кулдар, ну что ты мелешь. Ты все путаешь! Не придумывай, дорогой мой. Когда дедушка заболел, я сразу ведь сказала, что он непременно поправится, что нашего сибирского медведя ни одна хворь не сломит. Говорила я так, Кулдар?

— Говорила.

— Ну вот. Не принимай, милый, всерьез слова ребенка. Кулдар такой фантазер. При этом полная каша в голове. Что услышит, из книг вычитает, все перепутает... Уже давно читает. Третий год, как читает. Наш сын, отец его, с четырех начал, а Кулдар читает бегло с трех. А теперь вдруг пристрастился к «Библиотеке «Лооминга». Совсем не легкое чтение. Бывает, что и сама не пойму, о чем там пишут. Он же все прочтет от корки до корки, ни одной книжечки раньше не отложит.

Последние слова предназначались постороннему уху, для других больных и их гостей,

— С трех лет? — удивилась женщина, сидевшая возле старого, лежавшего на соседней койке худого, сморщенного человека. Ей было далеко за шестьдесят, но все еще гладкощекая; явно жена больного, она принесла ему домашнюю ветчину, копченого леща, варенье, яйца, масло и творожный сыр. — Наш Ильмар и букв-то по-настоящему не знает, хотя и повыше мальца вашего на полголовы. Это самый младший у моей дочери, а вообще-то у нее четверо. Дочка и три сына. Он у вас, хозяюшка, бледноватый. Вам бы почаще его от книг да на улицу.

— Кулдара никто не заставляет сидеть в комнате за книгами, — усмехнулась бабушка, которую смущали чем-то живые, по-мальчишечьи любопытные глаза больного сморщенного старичка. — Он сам делает то, что хочет. Наш Кулдар проявляет к книгам огромный интерес, который так свойствен детям с быстрым духовным развитием. Не можем же мы прятать от него книги. У нас вся квартира в книгах. Кулдар во двор бежит с книжкой под мышкой, будто профессор какой-нибудь.

Бабушка привлекла к себе Кулдара, обняла и, вытянув губы, ласково сказала:

— Професюленька ты мой!

Отпустив внука, она повернулась к соседней койке:

— Солнце его не берет, у него моя белая кожа. Могу сколько угодно на солнце быть, и все равно не загорю.

У нее действительно было тщательно ухоженное, белое лицо. Всяк мог это видеть. Для бабушки она выглядела на удивление молодо, трудно было дать больше сорока, хотя, судя по Кулдару, должна быть гораздо старше. Фрида оставалась видной, чуточку пополневшей женщиной, все у нее было к месту и все ухожено. И вкус хороший. Легкий летний костюм и блузочка были в тон, так же как и перчатки. Держалась она прямо и передвигалась легким шагом совсем еще молодой женщины... Но в эту минуту Эдуарду Тынупярту его жена была неприятна. Чего она вертит, чего играет и хвастается? «Читает бегло с трех лет». Ну читает, но к чему трубить об этом на целый свет? Похваляться перед людьми, о которых через каких-нибудь несколько недель даже и не вспомнит... Подумав об этом, Тыну-пярт тут же понял, что дело не в похвальбе сыном и внуком. Фрида ими всегда гордилась, до сих пор это лишь слегка раздражало его, Ее слова о том, что быть ли ему еще прежним ломовиком, больно задели его. Неужели Фрида и впрямь говорила так? И еще при Кулдаре? Видно, и она не владеет собой. Так спроста его жена не потеряет самообладания, как бы там в душе ни кипело. Особенно при чужих. И при Кулдаре тоже. Его она бережет очень. Многослойна душа человеческая, уж не открылся ли в этих ее словах новый пласт, о чем он до сих пор подозревал, больше боялся, чем подозревал, потому что хотелось видеть жену все же человеком широким и великодушным.

— Да, у некоторых такая кожа бывает, — отступилась гладкощекая крестьянка и повернулась к мужу, страдавшему тяжелой формой воспаления суставов.

— А на пианино ваш внук тоже играет? -тихо спросил старик с морщинистым лицом и любопытными, мальчишескими глазами.

«Насмехается», — подумал Эдуард Тынупярт, который не переваривал старика.

— О нет, — махнула рукой Фрида. — К музыке его не тянет, к чему у него нет интереса, того и делать не заставляем. Хватит и книг. А ваш Ильмар играет?

— Нет, Ильмар овец пасет и лещей ловит. «Насмехается», — снова подумал Тынупярт. Кулдар увидел на тумбочке у старика свежий номер «Пиккера»{1} и вежливо попросил разрешения полистать журнал — Фрида неустанно учила внука хорошим манерам, себя она считала воспитанной, воспитанной она и была и мечтала, чтобы из Кулдара тоже вышел воспитанный человек.

Тынупярты повели меж собой разговор. Больше говорила Фрида, а Эдуард слушал или думал о чем-то своем.

— Приходили рабочие колодец рыть, — сообщила она, — уверили, что не подведут. Старые знакомые твои. Оказывается, в Сибири ты мужик был что надо и пройда порядочный. Высокий говорил еще о какой-то признательности тебе. Само собой, предложила им кофе. От коньяка они отказались. У них была'с собой бутылка «Южного». Полагают, что должны через двадцать пять — тридцать метров добраться до воды.

Эдуард думал, что жена, конечно, не предложила им коньяк. Фрида жадна до глупости, хотя нет им нужды скупиться. Убалехт обязательно сдержит слово. Человек он честный и точный уже по натуре, что обещает, то и сделает. В Магадане блатные пришибли бы его, он, Тынупярт, и другие взяли его под защиту, блатные от них держались подальше. Своих было мало, но никто из них не вешал носа, не дрожал за свою шкуру. После одной страшной ночной потасовки в бараке их оставили в покое. Просто счастье, что он встретился с Убалехтом. Жене же своей Тынупярт сказал:

— Пусть бурят хоть на пятьдесят, но чтобы дошли до чистой воды. И чтобы хватало ее. Центральное отопление и баня берут уйму воды.

— И я так считаю. Лембит возьмет воду в лабораторию на пробу,

Эдуард Тынупярт пропустил эти слова мимо ушей.

— Трубы привезли? Торуп обещал позаботиться. Я говорю о трубах, по которым вода пойдет в дом.

Сказав это, Эдуард Тынупярт вдруг обнаружил, что на самом-то деле ему совершенно все равно, есть трубы или нет. Попадет трубчатый колодец на хорошую жилу или придется копать шахтный, с железобетонными кольцами. Дача, проект которой сделал лучший архитектор наших дней, привозивший с каждого конкурса призы, — молодой Сихт только по настоянию своего отца пошел навстречу ему, — со старым Сихтом они вместе отбывали срок; дача, для которой он тщательно продумал каждую мелочь, добыл самые современные материалы, привлек к работе потомственных, знающих свое дело мастеров, сейчас была ему как- бы чужой. Шло ли это от болезни, от злосчастного инфаркта, которого он не сумел избежать, хотя и лечил его сам знаменитый Гирген-сон. Сердце стало напоминать о себе в конце пятидесятых годов, вскоре после возвращения. Гиргенсон посоветовал удалить миндалины, и дело вроде бы на лад пошло. Он почти забыл о прошлых щемящих болях, и вдруг его словно молния ударила. Так ударила, что он вроде бы ничего и не почувствовал. Во всяком случае, ни боли, ни сдавливания в груди. Только воздуха стало не хватать, и голова закружилась. Фрида вызвала Гир-генсона и врача из поликлиники — Гиргенсон не мог выписать больничный лист, — и оба словно сговорились: инфаркт. Сначала врач из поликлиники, потом Гиргенсон. А может, он не верит уже в то, что поправится, если больше не проявляет к даче, то есть к земным делам, интереса? Но ведь и Гиргенсон, так же как и здешние врачи, не сомневается в его выздоровлении. Хотя вдруг Фриде он сказал другое? В ушах у него снова прозвучали повторенные Кулдаром слова: «Кто знает, быть ли ему еще ломовиком».

— Привезли. Оцинкованные трубы. За колодец и воду не тревожься. Трубы, насос, бак, раковины, душ — все уже на месте. Как только поступит на склад электропровод, будет и у нас моток. Торуп, твой старый приятель, обещал позаботиться, чтобы все было тип-топ.

Фрида чуть было не добавила, что не только ради тебя, и ради меня тоже, но вовремя придержала язык. Болезнь странным образом подействовала на Эдуарда. Он так изменился, взрывается по пустякам. Еще за год до инфаркта стал невыносимым. Она, Фрида, опасалась: может, не ладится у него с работой. Но Торуп уверяет, что там все в полном ажуре. Тынупярту доверяют самые ответственные перевозки, он бережет машину и товары так, будто они его собственные. После возвращения из Сибири Эдуард понимал шутки, а теперь может ни за что ни про что вспылить, как в молодости. Потому-то Фрида и удержалась, хотя и не было бы это пустыми словами. Торуп глаз с нее не сводит, хоть и на десяток лет моложе и у самого дома двое ребятишек, всегда сопливых, как он жалуется, мальчишек. Удержалась и добавила:

— Если Убалехт и его товарищи сдержат слово, то к твоему возвращению все будет на даче уже в порядке. Иногда конец сентября и октябрь бывают такими чудесными, в этом году тоже обещают теплую и сухую осень, еще захватишь чудесный конец лета.

Эдуард Тынупярт с большим бы удовольствием желал, чтоб жена поскорее ушла. Он готов был уже напрямик сказать ей об этом, но стерпел. Нужно подчинить себе нервы, не поддаваться им. Сдадут нервы — и все пропало. Неужто настолько воля у него ослабела, что он уже не может себя сдержать? Больше всего Эдуард Тынупярт ценил в человеке силу воли. И считал себя последователем Иммануила Канта. Он не изучал сколько-нибудь серьезно его философию, хотя и пытался еще в гимназии одолеть в оригинале труд кенигсбергского мыслителя «Kritik der reinen Wernunft»{2}, Он приписывал Канту истины, которые считал превыше всего и которым он пытался следовать и тогда, когда стал уже взрослым. Вершиной человеческого сознания он считал практический критический разум, высшей этической нормой существования — выполнение вопреки всему и любой ценой своих обязанностей, а основой человеческой деятельности — силу воли. Сам он и сейчас был убежден, что смог выстоять во всевозможных передрягах именно благодаря своей силе воли. И в физической силе тоже не было у него недостатка, в противоположность великому философу, который в молодости был хилым и слабонервным. Но в последнее время он нет-нет да и поддается судьбе — сила воли, эта мать энергии всего сущего, покинула его. Тынупярт мрачно уставился в потолок.

Внук между койками подбежал к нему:

— Дедушка, что такое эквили... эквилибристика? Эквилибристика. Правильно я сказал?

Гладко произнесенное, с едва заметной запинкой, сложное слово подтверждало, что искусством чтения Кулдар и впрямь овладел. Он ловил своими большими голубыми глазами взгляд деда.

— Правильно, — ответил тот, заставив себя взглянуть внуку в глаза. — Эквилибристика означает умение держать равновесие. Хотя нет, искусство равновесия, так будет вернее. Канатоходцы и есть эквилибристы. Мастера равновесия.

— А ты, дедушка, умеешь ходить по канату? Фрида упрекнула:

— Дедушка болен, к дедушке нельзя все время приставать.

— Не умею, — призвался Эдуард. Вздохнул и добавил: — Но должен был, наверное, уметь.

— Я научусь, — пообещал Кулдар. — Арво не умеет, и Хандо не умеет, а я сумею.

Тут он увидел на подоконнике брошюру и побежал к окну.

— Он у вас и вправду умный, — удивилась гладко-щекая сельчанка, которая до этого осудила цвет лица у Кулдара. — Эквилибристика. Смотри какое трудное слово вычитал!

— Эквилибристика, — поправила Фрида. — Кулдар произнес правильно.

Тынупярт уловил в голосе жены злорадство. Отплатила за бледность и необходимость посылать Кулдара на прогулку. Неожиданная мелочность Фриды покоробила так же, как и хвастовство внуком.

— Экбилибристика, конечно, — согласилась старушка.

Тынупярт чувствовал, что, если жена поправит еще раз, он скажет ей какую-нибудь грубость.

Фрида усмехнулась, но поправлять больше не стала.

— Тему диссертации Лембита утвердили, — продолжала она. — Но защита должна состояться все же в Тарту. В Таллине нет докторов нужной специальности.

Опять хвастается, отметил Тынупярт. Сегодня его раздражала каждая ее фраза, все поведение.

— А время защиты тоже определили?

Спросил машинально, и диссертация сына его тоже нисколько не интересовала. Раньше он пристрастно следил за его успехами. Весной они затеяли ожесточенный спор, который увел их далеко от темы предполагаемой диссертации. Он обвинил Лембита в карьеризме, а тот в свою очередь назвал его человеком, живущим с шорами на глазах, которому ход истории подкосил ноги. Спор закончился некрасиво. Эдуард, потеряв самообладание, набросился на сына с кулаками; не заметь он округлившихся, испуганных глаз забравшегося на дерево внука, может, и прибил бы до бесчувствия. К счастью, Лембит держал язык за зубами, и Кулдар тоже молчал. Какое-то время внук избегал деда, и понадобились усилия, пока он стал снова относиться к нему по-прежнему.

— Наверное, через полтора года. Точно не знаю. Рано еще.

Отвечая, Фрида украдкой взглянула на ручные часы. У нее были модные, большие, четырехугольные золотые часы. На себя Фрида не жалела денег. Иногда у Эдуарда возникало подозрение, что у жены есть любовники — мужчины помоложе, которым лень работать и которые за хорошую выпивку и любезно подносимые рублики готовы улечься в постель хоть с бабкой самого дьявола,

— Тебе, кажется, некогда, не смею больше задерживать, — с нескрываемой скукой и издевкой сказал Тынупярт. — Спасибо, что нашла время, навестила. Чувствую себя куда лучше, вполне достаточно, если разок в неделю заглянешь. Кулдара можешь с собой не брать.

Фрида чувствовала его недовольство, но не понимала причины. Гиргенсон предупреждал, правда, что болезнь сердца, особенно инфаркт, влияет на психику, но Фрида сочла это докторским умничаньем. Ей казалось, что она знает своего мужа, но теперь Эдуард становился все более чужим.

— Кулдар так рвался к тебе, прямо дождаться не мог, когда я соберусь навестить тебя, — оправдывалась Фрида и пытливо взглянула на уставившегося в потолок мужа. — Еще вчера начал просить, чтобы я не уходила одна, обязательно взяла с собой. Он так привязан к тебе. Все дедушка да дедушка, когда он поправится, когда домой вернется? Только об этом и слышишь,

По-прежнему глядя в потолок, Тынупярт сухо сказал:

— Сегодня был, и хватит. Больница не для детей. И пусть гуляет побольше.

— Кулдар, иди сюда и попрощайся с дедушкой, — поднялась Фрида.

Эдуард понял по голосу жены, что она обиделась. — Мы уже уходим? — спросил внук.

— Да, мой маленький. Дедушке нужен покой. Идем, почитать можешь и дома.

Кулдар послушно подошел и протянул деду руку.

— До свидания, Я всегда буду приходить с бабушкой. И с мамой и с папой тоже приду. Поправляйся скорее.

Тынупярт чувствовал, как внук изо всех сил старается пожать ему руку,

— Будь хорошим ребенком папе и маме и бабушке, — глядя куда-то мимо, сказал Тынупярт внуку.

Фрида думала, что если так пойдет дальше, то скоро с мужем невозможно будет жить. Не стесняется посторонних, обижает, хочет поскорее отделаться, не терпит никого, даже Кулдара, который Пыл для него всем.

— Дедушка, почему ты не смотришь на меня?

— Дедушка болен, — попыталась выйти из положения Фрида.

— Когда подаешь руку, надо смотреть в глаза. — Кулдар был убежден в своей правоте. — Дедушка сам учил.

— Ты прав. — И Тынупярт глянул в глаза внуку. — Всего доброго.

— До свидания,

Внук уже «подбежал к двери.

— Раньше времени со счетов меня не сбрасывай, — сказал он жене, когда она нагнулась поцеловать его в лоб. Такое целование стало во время пребывания его в больнице для Фриды ритуалом. В первые недели она дни и ночи просиживала возле него, кормила с ложечки, как грудного, и поила соком, который выжимала из собственных вишен. После, когда Эдуарду разрешили сидеть и есть самому, стала навещать через день. Приходя и уходя, всегда целовала в лоб. Теперь Фрида являлась раз в два дня, посещения стали реже, привычка же целовать осталась. Фриде нравилось быть дамой «тонкого» обхождения, великосветскую даму Фрида начала строить из себя еще со школьной скамьи. Тыну-пярт вдруг обнаружил, что ему вообще не понять ее подлинную сущность. Может, то, что Фрида ждала те двенадцать лет, сделало его слепым, и только сейчас он прозревает. «Кто знает, быть ли ему еще прежним ломовиком» — не в этом ли она, истинная Фрида? А может, он несправедлив к ней? Извелся от болезни, озлобился от лежания, помешался от идиотского сведения счетов с самим собой, ожесточился и обозлился на весь свет? Разве жена, которая думает только о себе, дожидалась бы двенадцать лет?

Тынупярт почувствовал, как вздрогнули ее губы, но держалась она великолепно. Только шепнула; «Ты несправедлив», выпрямилась, даже улыбнулась и грациозно направилась к двери. Да, несмотря на сорок шесть лет, шаг ее оставался легким, фигура лишь чуточку округлилась. Завитая, подкрашенная, стянутая корсетом, в туфлях на высоком каблуке, которые так шли к ее статной фигуре, Фрида выглядела лет на десять моложе.

Она не забыла обернуться в дверях, улыбнулась, и ему, и другим больным, и их гостям. Фрида неизменно ведет свою роль, демонстрирует свойственное истинной даме пренебрежение к мелочам.

Кулдар помахал дедушке рукой:

— Я приду еще.

— Умный у вас мальчик, — сказала гладкощекая старушка, занятая тем, что заставляла мужа есть.

— Очень умный, — дожевывая сыр, согласился худой, сморщенный жизнерадостного вида старичок, — Повезло бы только ему с женой,

— Все ты ерунду мелешь, — пожурила старуха.

Тынупярт вспыхнул. Ему показалось, что старичок нарочно поддел его. Он сжал зубы, чтоб не куснуть в ответ. На этот раз воля взяла верх.

Андреас Яллак заметил своих гостей только тогда, когда они остановились у его постели. Может быть, вздремнул, большую часть дня он все еще спал или пребывал в каком-то тумане, между сном и явью. Определенно ему давали по-прежнему успокоительное или это следствие шока. Со слов врачей Андреас понял, что находился в шоковом состоянии. Тряхнуло так, что до сих пор еще не пришел в себя. Он не допытывался, что ему вводили, какими таблетками пичкали. Был спокойным больным. Чересчур даже спокойным, считала Элла. У врачей надо спрашивать, надо допытываться, врачи люди неплохие и не халатные, только дел вот у них невпроворот, бывает, забывают просто, хотя ни один медик, включая санитара, не смеет ничего упускать из виду. Только и врач тоже человек, так что и с него нельзя спрашивать больше, чем с себя. Сейчас, когда врачи бесплатные стали, все, кому не лень, шастают от доктора к доктору с пустяками всякими. Клиники и больницы переполнены, хотя и врачей и больниц теперь намного больше. Она, Элла, вековая сиделка, уже сорок лет проработала в клиниках и госпиталях и хорошо знает, что к чему. Сестры тоже замотаны, не говоря уже о санитарках, у которых и зарплата-то небольшая. Не всякий польстится на нее. К тому же санитарок мало предусмотрено, главный врач клянет вышестоящие инстанции и прочие учреждения, которые утверждают штаты, и ищет способы обходить предписания. Не будь готовых прийти на помощь больных из тех, что уже не лежачие, да не будь близких или родных, которые помогают, то не знали бы, как и справиться. «Если бы все были такие, как ты, одинокие, — говорила Элла Андреасу, — тогда беда чистая». Но тут же успокоила: не в упрек ему говорит, хотя каждый одинокий мужик и достоин осуждения. Не завязалась жизнь с одной бабой — бери новую, потому что семья основа народа и человечества, какая бы там власть ни была. Когда семьи разваливаются, когда мужики и бабы одинокими остаются, это словно костоед народ точит, как гниль выедает дерево. В один прекрасный день буря повалит наземь дерево, переломит истлевший ствол или вывернет его с корнем. Тут и народу конец. Ей, Элле, не повезло, в пятьдесят втором муж бросил, одну оставил с тремя детьми. Назначили его заведовать большим магазином, и стал он пить, путаться с продавщицами. Но она все равно не жалеет о своем замужестве. Вырастила двух сыновей и дочку, у сыновей уже свои семьи, и дочка с женихом отнесли в загс заявление. Детям она не давала баклуши бить, сызмала пристрастила к работе: кто во время летних каникул посыльным был, кто садовнику помогал, кто замещал продавщиц, ушедших в отпуск. Среднюю школу все окончили, старший сын работает и дальше учится, заочно, как теперь говорят. Через год Политехнический кончит. Ему уже сейчас предлагают место начальника нового цеха, но он не торопится, говорит, что сперва диплом получит. Так рассказывала о себе Андреасу Элла.

Вначале Андреас не обратил внимания на второго посетителя, заметил только гостью, но воспринял ее как-то странно, не целиком, а частями. Сперва руку с длинными, гибкими пальцами.

То, что это Маргит, он понял сразу, еще раньше, чем взгляд его остановился на ее лице. У Маргит были длинные, гибкие, будто наэлектризованные, пальцы. На указательном — старинное кольцо с рубином, оно-то и запомнилось Андреасу. Он знал, что и на другой руке у нее тоже кольцо. Кольца были ее слабостью, в этом она ему сама призналась. «Чем старше становлюсь, тем больше люблю их», — говорила Маргит, и при этих словах у Андреаса появилось даже подозрение, не прикидывается ли она. Но и без сверкающего огнем рубина он узнал бы руку Маргит, десять дней назад, в воскресенье, перед инфарктом, рука эта ласкала его, нежно заслоняла глаза, когда Маргит отдавалась ему. «Не смотри», — шептала она и наконец прижала к плечу его голову. Маргит говорила, что с такими, как у нее, пальцами она могла бы стать или пианисткой, или скрипачкой, но ее не влекло сидеть за роялем или пилить смычком, ее тянуло к технике, к спорту и мальчикам.

В длинных пальцах Маргит были цветы, ярко-красные гвоздики, она держала их возле грудей, груди были второй частью тела, на которую наткнулись сонные глаза Андреаса. От грудей глаза его поднялись выше, к плечам и шее, и только после этого он полностью охватил Маргит взглядом.

Хоть он и узнал Маргит, ее присутствие здесь казалось Андреасу невозможным, и ему подумалось, что на самом деле это не из плоти и крови женщина, а лишь образ ее, что Маргит просто вспоминается ему, так же как и обстоятельства той воскресной автобусной поездки или беседа в молодежном лагере. Постепенно он стал понимать, что Маргит на самом деле здесь, возле его кровати. Сознание этого взволновало его. То была не радость, от которой кровь приливает к лицу, скорее чувство неловкости, что видит его таким беспомощным на больничной койке, где он не смеет сам даже сесть. Сразу же возник вопрос, зачем она пришла, — может, именно это больше всего и взволновало его. Только вчера вечером, когда Элла кормила его, он спросил себя: а заботилась бы о нем вот так же Маргит? — и не смог ответить себе. Она искала его близости — это да, но что в действительности он значит для нее? Маргит сказала, что третий раз она замуж не пойдет, даже за него, хотя он, Андреас, и способен осчастливить женщину, а это не каждому мужчине дано. Казалось, что привязана к нему, но одно дело спать с мужчиной, другое — ухаживать за больным человеком. Так цинично подумал Андреас, когда Элла поила его из кувшинчика с носиком. А теперь вот тут, у его кровати, стояла сама Маргит во плоти.

— Здравствуй, — протянула она ему руку. — Ты выглядишь куда лучше, чем я думала.

— Ты на удивление крепкий парень... — услышал Андреас также слова, произнесенные мужчиной.

Он повернул голову и снова поразился: по другую сторону кровати стоял Таавет Томсон, которого он знал с детства. И тотчас возник новый вопрос: а что, Маргит и Таавет, они знакомы?

— ...так прихватило — и такой отличный цвет лица, — закончил Таавет свою мысль.

Андреас поочередно пожал протянутые ему руки.

— Вы пришли вместе? — спросил он. — Простите, что я заснул. Дрыхну дни напролет.

Таавет ответил первым

— Одновременно, но, увы, не вместе.

— Разрешите, я познакомлю вас, — оживился Анд-реас. Он хотел было присесть на постели, даже приподняться, но тут же вспомнил про запреты и остережения и снова опустился на подушки. — Маргит, познакомься с другом моего детства...

Больше он не успел ничего сказать, Маргит быстро вставила:

— Маргит Воореканд, — и протянула стоявшему по другую сторону кровати мужчине руку.

— Таавет Томсон, — поклонился тот, пожимая протянутую руку.

Андреас догадался, почему Маргит поспешила. Хотела облегчить ему процедуру знакомства. Видимо, боялась, что окажется в затруднительном положении или скажет лишнее.

— Рад познакомиться, — сказал Таавет Томсон. — Я встречал вас на совещаниях, но и подумать не мог о своем старом приятеле, что он меня с вами познакомит.

— И мне приятно познакомиться с человеком, о котором так много говорят в последнее время, — сказала Маргит.

Их поведение не понравилось Андреасу. Он съязвил:

— Вы, оказывается, и без меня знакомы?

— При дворе многое знают друг о друге, — быстро отреагировал Таавет.

Маргит не поняла.

— Друг моего детства любит острить, — не без иронии сказал Айдреас.

— Извини, Андреас, — усмехнулся Таавет, — актив, возможно, звучит приемлемее.

Маргит звонко рассмеялась.

— Нужно, видимо, внести маленькую ясность, — шутливо продолжал Таавет Томсон. — Признаюсь вам, товарищ Воореканд, что мое хобби — вопросы управления. Атс, то есть наш общий друг Андреас, это подтвердит. Я изучил методы руководства начиная с античных времен. Сначала просто так, из чистого любопытства, но теперь моя многолетняя работа обретает форму диссертации. Если личности, определяющие жизненные позиции, задерживаются надолго на своих служебных местах, или, если хотите, постах, это способствует дурному менталитету. Подчиненные начинают подсознательно понимать, что не только способности определяют карьеру, но что весьма существенно отношение к ним официального лидера. Отсюда приспособленчество, лицемерие, лесть, интриги, сплетни и так далее. Явление, которое в свое время процветало при императорах, князьях, эмирах и шахах. К сожалению, мы встречаемся с рудиментами подобного рода и в своей служебной сфере.

Маргит Воореканд с интересом слушала заместителя министра Таавета Томсона.

Андреас подумал, что Таавет остается верен себе: сразу, с первого же мига, ошеломить нового знакомого.

— Узнал от Юлле, что тебя отправили в больницу, выкроил времечко и приехал. Насколько я знаю, ты никогда не жаловался на сердце. — Удерживая нить разговора, Таавет Томсон перенес теперь внимание на больного. — Головные боли тебя мучили, а сердце нет. Мой мотор временами сдает, обмен веществ нарушается, твоему же здоровью я всегда завидовал.

— Даже после сотрясения мозга? — попытался и Андреас подстроиться к веселому настроению своих гостей.

— Ох-ох-хо! — засмеялся Таавет и вдруг обрел серьезность.

— Сотрясение мозга? — не поняла Маргит.

— Таавет думает, что я бы уже давно был по крайней мере секретарем горкома, а то и ЦК, если бы мозги мои не тряхнуло в автокатастрофе, — шутливо продолжал Андреас. — Между прочим, товарищ Томсон всерьез подозревает, что я лишен чувства реальности.

— Рад видеть, что инфаркт ничуть не убавил у тебя юмора, — невозмутимо парировал Таавет Томсон.

— Спасибо, что пришли, — посерьезнел Андреас.

— Я оставлю вас на минутку, — преодолев первое смущение, деловито сказала Маргит. — Попытаюсь найти вазочку или какую-нибудь посудинку.

— Позвольте это сделать мне, — не замедлил предложить свои услуги Таавет.

— Цветы — дело женское, — отказалась Маргит и быстрым шагом направилась к двери,

— Юлле очень волнуется за тебя, — заметил Таавет, когда Маргит вышла из палаты. — Я успокоил ее, сказал, что сейчас уже научились лечить инфаркт, У нашего министра их было целых пять, но он и не собирается в отставку. Честное слово, пять: три микроинфаркта и две солидные встряски. Последняя была три года назад, и все министерство ждало нового хозяина, а он и поныне властвует.

— Как дела у Юлле? — спросил Андреас, на этот раз не только из вежливости.

— О дочке не беспокойся. Схватывает все на лету, пунктуальна, как старой школы канцеляристка, Первоклассный русский язык, он поднял ее вес в глазах нашего старикана. Удивляюсь ее английскому, она свободно переводит англоязычную информацию, только отдельные термины представляют подчас трудность. Я иногда ее консультирую. Ты должен бы помнить, что в английском я наиболее силен, С работой Юлле справляется. Всегда может рассчитывать на помощь мою, на поддержку. Я ей это все сказал, К сожалению, она в тебя — пытается сама со всем справиться.

— Ты ее... не слишком опекай. Испортишь. Андреас произнес это очень серьезно.

— Послушай, Атс, дружище ты мой старый, такая, как твоя дочь, заслуживает поддержки. Я не из-за тебя делаю все, хотя и не нахожу ничего странного. Не беспокойся, о кумовстве и речи нет. Считаю своим долгом поддерживать молодых, которые ответственно относятся к своим обязанностям, не пытаются прожить жизнь легко. Твоя дочь именно такой человек.

Андреас слушал Таавета с противоречивым чувством. С одной стороны, был доволен, что о дочери отзываются хорошо, с другой — не мог принять слова Таавета за чистую монету. Не иначе как просто хочет ему сделать приятное. Таавет человек обходительный, со всеми находит общий язык. С виду жизнерадостный, открытый, на самом же деле тщательно взвешивает каждое свое слово. Таавет следит даже за движениями своими и осанкой. Мышцы лица у него всегда напряжены, хотя уголки рта и норовят опуститься, но он начеку, не допускает этого. В президиумах совещаний заместитель министра Томсон всегда сидит прямо, голова чуть запрокинута, — словно подчеркивает каждой мелочью свою энергичность, деловитость, энергичным и деловитым он н является. И внешность во всем импозантная: роста выше среднего, широкоплечий, с резкими чертами лица. Говорят, для того чтобы быть в форме, он стал по утрам бегать трусцой, зимой катается на лыжах, летом играет в теннис. Переехав в Таллин, развелся с первой женой, женился на другой, с которой тоже успел уже развестись. Обе жены были намного моложе его. Детей у него не было.

Маргит вернулась с керамической вазочкой, опустила гвоздики в воду и поставила вазу на тумбочку.

Таавет подвинул ей стул, а сам по-свойски уселся на кровать Андреаса.

— Чтобы не забыть- сказала Маргит, — Сиримит из горкома просил передать привет. Он тебя очень ценит.

— Спасибо, — отозвался Андреас.

— Сиримита, видимо, переведут к Куресоо, — заметил Томсон.

Таавет Томсон был всегда хорошо информирован. О перемещениях, перестановках и передвижениях, как правило, знал раньше других. У него был широкий круг знакомств. Сам ходил ко многим в гости и у себя любил принимать. На вечера бриджа приглашал «иногда Андреаса, в последнее время делал это все реже.

До войны оба жили в одном районе, один — на Малой, другой на Большой Юхкентальской улице. Юхкен-тальские парни водили тогда компанию. Андреас очень хорошо помнил мать Таавета, маленькую, сухонькую, проворную прачку, которая трудилась денно и нощно, чтобы только дать сыну образование. Таавет учился не в городской школе, а в частной гимназии Вестхольма, и все удивлялись, откуда у прачки на это деньги. Отец Таавета умер рано, одни говорили, что замерз спьяну, другие — что его пырнули ножом в Посадском парке. У Таавета была светлая голова, учился он хорошо, свойственное ему умение находить с каждым общий язык помогало ему и в школе для имущих детей, — во всяком случае, он не давал и там припереть себя к стенке и не терял самоуверенности. Тогда о Таавете говорили как о башковитом парне, который заглядывает далеко вперед. Закончив гимназию, Таавет поступил в университет, на какое-то время Андреас потерял его из виду. Позднее выяснилось, что ни в Красной, ни в немецкой армии он не служил. После войны встречались они редко. Таавет работал тогда в Валга, в Тырва и Мярьямаа. Из Тырва или из Мярьямаа его перевели в Таллин.

Много лет назад, когда Андреас случайно повстречался с ним в Тырва, Таавет говорил ему так:

— Благодари судьбу, что живешь в столице. Не знаешь, что такое провинция. Когда попадаешь изредка в какой-нибудь маленький городок, может показаться, что там уютно, тихо и спокойно. Конечно, покой и тишина есть, да и зелень тоже, и свежий воздух, и птичий щебет. Но стоит застрять в таком захолустье чуть подольше — и поймешь, что такое глубинка. Во-первых, заплесневеешь. Во-вторых, все тебя знают, и шагу ступить не можешь без того, чтобы не следили за тобой, чтоб не перемывали твои косточки. Приходишь в магазин — бабы косят сбоку глазом. Покупаешь рыбные котлеты — говорят: нищенская еда, жадюга, не иначе как на машину копит или заимел любовницу. Попросишь взвесить тебе чего-нибудь повкуснее или бутылку коньяка возьмешь, сразу идет слух: вот-де живет, кутит и мотает, известное дело, каким путем добывает такие денежки.

Таавет рвался в Таллин, куда его и перевели лет десять назад. Его считают человеком способным, поговаривают даже как о будущем министре.

Таавет продолжал нахваливать Сиримита:

— У него и фундаментальность есть, и охват. По-моему, это типичный для нашего времени партработник: хорошее специальное образование, он ведь инженер-химик, широкий диапазон интересов; между прочим, его частенько можно видеть на симфонических концертах; принципиальность, — не надо забывать, это его заслуга, что отправили на пенсию Лауримяэ, умеет ладить с людьми.

— Он правда деловой, — согласилась Маргит, И тут же Таавет поднялся.

— К сожалению, должен удалиться. Заскочу в министерство — и бегом на аэродром. Послезавтра рассматривается наш протест. Старик потребовал, чтобы я поехал, в себя у него нет веры. Трудно придется, но все же надеюсь по крайней мере на семьдесят пять процентов отстоять наши интересы. Если Григорий Михайлович на месте, то, может быть, вообще не тронут наши предложения.

Андреас знал, что Таавет не треплется, он умел вести дела и в центре. До Томсона отношения со всесоюзным министерством были весьма прохладными, своими поездками в Москву Таавет наладил их,

 — Все еще продолжаете политику пришивания пиджака к пуговице.

Андреас не удержался, чтобы не сказать этого.

— Эстония и в царское время была индустриально

наиболее развитой губернией в России: по-моему, и теперь, н в будущем она также должна быть промышлен-но самой развитой союзной республикой, — снисходительно улыбнулся Таавет.

— В царское время Эстония и по образованию тоже была наиболее развитым краем, но к сохранению культурного уровня мы проявляем куда меньше интереса, — сказал Андреас.

Таавет Томсон засмеялся!

— Ты неисправим, Андреас сказал:

— Спасибо, что пришел,

Как то, ько дверь за ним закрылась, Маргит нагнулась и поцеловала Андреаса, нисколько не обращая внимания на больного на соседней койке. Видимо, она догадалась, что Моряк с одутловатым лицом не понимает по-эстонски и не причастен к кругу ее знакомых.

— Прости, что не решилась поцеловать раньше. Что поделаешь, я женщина одинокая, а одинокая женщина должна думать о своей репутации, — попыталась при этом пошутить Маргит.

Андреас почувствовал себя неловко. Капитан был человеком серьезным.

С тех пор как их знакомство перешло в интимную близость, Андреас и раньше в присутствии Маргит ощущал неловкость. Ему не по душе было скрытничать. Возвращаясь из приморской деревни, он решил порвать их ставшие неожиданно интимными отношения. Познакомился Андреас с Маргит Воореканд, еще когда она работала в совнархозе. Их включили в одну бригаду, которую направили проверять работу швейной фабрики «Авангард», фабрика эта долгое время не выполняла план. Тот самый Куресоо, о котором только что говорил Таавет, — Куресоо работал тогда еще в горкоме, — представил ему Маргит Воореканд как очень способного, высококвалифицированного молодого специалиста» инженера-текстильщика и молодого коммуниста, чей партийный стаж хоть и невелик, но принципиальность достойна всяческой похвалы. Товарищ Воореканд и впрямь оказалась толковым и дельным инженером, своими вопросами и доводами она приперла к стене директора фабрики и аргументы главного инженера сумела отвести. Позднее Андреас, выполняя партийные поручения, неоднократно встречался с Маргит, и когда еще работал в райкоме, и впоследствии, когда его перевели в горком. Только когда головные боли выбили его из колеи и вынудили сменить работу, он не встречался с Маргит. Их знакомство оставалось шапочным вплоть до нынешней весны. До этого времени Андреас считал Маргит Воореканд этакой деятельницей, крайне энергичной и наступательной, при этом сверхпедантичной, которая хоть и продвигается постепенно по служебной лестнице, но беспрестанно обуреваема подхлестывающей ее амбицией. У которой много типичных черт, присущих хорошему администратору, но которая все же обделена весьма существенным человеческим качеством, а именно — женской душевной нежностью и домовитостью, у таких женщин для дома попросту не остается времени. Душа их жаждет не семейного тепла, а власти и силы. Прослышав, что у Маргит разладилось замужество, Андреас отнес это именно за счет служебной амбициозности.

Этой весной, после одного затянувшегося семинара пропагандистов, в котором Андреас спустя долгое время опять принимал участие, Маргит неожиданно пригласила его к себе на чашечку кофе. Пожаловалась, что после таких длинных собраний и заседаний ее мучит бессонница, и Андреас из вежливости согласился пойти к ней. Они проговорили два часа. Маргит предложила ему к кофе еще и коньяк. Андреас выпил одну-единст-венную рюмку. В тот вечер ничего большего между ними не произошло, но Маргит с того дня стала время от времени просто так позванивать ему. Пригласила его также на «иванов огонь». Они поехали на ее новеньком «Москвиче» на северное побережье, чуть дальше Вал-клы, в Раннакюла, где Маргит купила себе старый рыбацкий бревенчатый дом и привела его в должный вид. Наверное, здесь потрудился и какой-нибудь «домашний» архитектор, об этом свидетельствовали пахнущий сосновой смолой сделанный под старину стол на крестовинах, стильные скамьи и скамеечки, роскошный камин с кованой решеткой и кочергами, а также «спальные места», напоминавшие больше нары, чем кровати или диваны. За околицей вокруг «Иванова огня» танцевали, и они с Маргит тоже покружились, потом разожгли камин. Так как оба приложились к пиву и более крепкому напитку, то о возвращении в город не могло быть и речи. Маргит постелила ему в каминной комнате и сама пришла к нему. Вначале она легла в соседней комнате. Андреас уже дремал, когда вдруг ощутил ее рядом. Она полулежала на нем и целовала его. Сперва он даже испугался этого, но затем чувство взяло верх, и он обхватил Маргит.

После Иванова дня Андреас уже не считал Маргит равнодушной к мужчинам. Оказалось, что она была дважды замужем, первый муж погиб при авиакатастрофе. Со вторым она сама развелась.

— Мой второй муж был человеком добрым, умным и великодушным, жить с ним было легко и приятно, но в постели мы не подходили друг другу, — с ошеломляющей откровенностью призналась ему Маргит. — Не будь у меня первого мужа, я бы так и думала, что иначе и не бывает, что любовь — это наивная романтическая выдумка и ничего не дающая женщине повинность. Но мой первый муж умел делать меня счастливой.

Андреас слушал ее болтовню, и тут у него впервые возникло сомнение, а не играет ли она в наивность, — у некоторых женщин есть такая привычка.

Сколько лет Маргит, Андреас точно не знал и не допытывался. Видимо, тридцать пять, чуть моложе или старше, — в эти годы трудно определить возраст женщины. Совсем молоденькой казалась Маргит, когда сидела, тогда и на тридцать не выглядела. У нее было круглое, немного восточное лицо, всегда аккуратно уложенные волосы, стройная шея, узкие девчоночьи плечи и высокая грудь. Когда же она вставала и видны были ее полные бедра и крутой зад, иллюзия исчезала, и она сразу выглядела взрослее, по меньшей мере на тридцать пять, а то и постарше, когда уставала от дневной суеты. Взгляд ее серых глаз порой мог просто резануть, в ее нежном женском теле таилась мужская энергия. В своих непосредственных служебных обязанностях — Маргит занималась внедрением новой техники — была человеком весьма основательным.

Если бы она не пришла к нему, тогда между ними ничего бы и не произошло. Неудачная семейная жизнь остудила интерес Андреаса к женщинам, да и мужественность характера Маргит не привлекала его. В посте» ли она не стеснялась предлагать себя, ни в чем не сдерживалась. Умела и его, Андреаса, расшевелить. По-женски нежной Маргит становилась, лишь когда уставала, — тогда она, по мнению Андреаса, играла в наивницу.

— Уходя, ты ни на что не жаловался, — сказала Маргит.

— Тогда все было в порядке, — заверил Андреас, С какой стати рассказывать ей о той щемящей боли, которую он ощущал, выходя из воды?

— Я уже винила себя, — призналась Маргит», Андреас так и не понял, пошутила она искренне или

снова играет в наивность. Так как он промолчал, то Маргит спросила:

— Как сейчас ты себя чувствуешь?

— По всей видимости, так, как и должен чувствовать Себя инфарктник. Первую неделю ни о чем не думал. В сознании возникали случайные эпизодики, лезли, как назойливые мухи. А в общем — ничего. Хуже то, что очень много думаю о себе. И чем больше думаю, тем грустнее становится. Что я успел сделать в жизни? Очень мало, до огорчения мало. А какие планы роились в голове, когда демобилизовался из армии! Мир должен стать светлее, люди лучше и счастливее. Исполненный именно таких высоких мыслей и пришел я с войны. Рад был, что послали меня к черту на кулички Мир должен был принять новый облик, и я считал себя одним из тех, кто будет переделывать мир.

— Боже мой, да ведь все и стало другим! Маргит словно утешала его.

— Да, производственные отношения теперь не капиталистические, а социалистические — промышленное производство выросло в двадцать пять раз, социалистическое сельское хозяйство стало набирать силу, образование всем доступно, и так далее и тому подобное... Дорогая Маргит, все это я знаю, говорил сам об этом на лекциях десятки и сотни раз. Да, изменилось многое...

Андреас оборвал себя на полуслове. Заметив, что Маргит его слова, по сути, не интересуют, он остыл. Даже не закончил фразу, которая была на языке. Полностью она звучала бы так: «Да, изменилось многое, но какова в этом моя доля?» Он собирался сказать, что, несмотря на эти изменения, мир все еще не стал достаточно светлым, многие по-прежнему слепо топчутся на месте, не видя дальше своего носа. Люди научились превосходно использовать преимущества социализма в своих личных интересах, но равнодушны в отношении общих проблем, и многое другое. Но обо всем этом он не сказал ей ничего.

— Я не понимаю тебя, дорогой, тебя, кажется, что-то мучает, — сказала Маргит.

Если бы Андреас Яллак выпалил то, что он думал, Маргит услышала бы: «Да, мучает. Я недоволен собой. Прежде всего собой». Но этих слов она не услышала. Услышала совсем другое:

— Красивые гвоздики.

— Отбрось свои дурные мысли, они от болезни и лежания. Ты сделал больше, чем многие другие, у тебя нет причин упрекать себя. Думаешь, у меня не бывает грустных минут? Дорогой, иногда лучше прокорректировать свои представления, чем обвинять жизнь или самого себя.

— Красивые гвоздики, — повторил Андреас.

— Один недостаток, по-моему, у тебя все же есть, — ласково улыбнулась Маргит. — Ты не заботишься о себе, с этого-то все и начинается. И болезнь твоя, и настрое-

ние твое. Перестрой после больницы свою жизнь. Пощади прежде всего себя. Иногда разумнее обойти, чем переть напролом. И еще — ты должен добиваться себе новой квартиры. Комната с печным отоплением не для тебя, ты должен поберечься хоть какое-то время, Андреас усмехнулся:

— Главное, не нужно будет таскать брикет.

— У тебя есть право получить квартиру, — продолжала она, не давая сбить себя с толку.

Настроение у Андреаса еще больше упало, Маргит словно жалела его. К тому же он презирал слова «право получить»... У коммунистов есть только одно право: право отдавать, право трудиться, право напрягаться. Слова «право получить» рождены эгоизмом.

— Дорогая Маргит, — не удержался он, — не произноси при мне, тем более связывая со мной, такие слова, как «право получить». По крайней мере до тех пор, пока мне опасно волнение. Наша мелкость, ограниченность и ничтожность начинаются именно со слов «право получить». Сперва какие-нибудь блага, а потом все больше и больше, и наконец.

Снова Андреас оборвал себя на полуслове,

Да, Таавет Томсон любил называть его идеалистом, правда в большинстве поддразнивая, но ведь в каждой шутке есть доля истины. В первый раз Таавет наделил его титулом идеалиста и впрямь всерьез. Случилось это лет десять тому назад.

Правда, Таавет был тогда уже порядком пьян. Сперва придирался к серебряным рюмкам, которые являют-ся-де наследием выскочек и старых русских купцов, вместе взятых, — люди тонкого вкуса пьют водку только из прозрачных рюмок. Он, Андреас, не стал объяснять ему, что серебряные стопки вместе с подносом получил как приз, выиграв забег по кроссу, который проводился в автохозяйстве. Когда на старт вышел заведующий отделом кадров и секретарь партбюро, у многих глаза на лоб полезли — обычно руководители ограничивались только призывами. Еще больше удивило шоферов то, что Андреас занял первое место. Обо всем этом он умолчал, пусть Таавет думает о его вкусах и жизненных идеалах что угодно. Сказал только, что других рюмок он ставить не будет, пускай пьет из этих или тянет из горлышка — его дело. По-настоящему же Андреаса разозлило то, что Таавет уселся на стол. Восседавший среди бутылок и рюмок Таавет показался ему просто-напросто зазнавшимся бурсаком. Но тот и не собирался слезать, он отодвигал селедочницу, тарелку с колбасой и банку с кильками все дальше, чтобы отвести для своего зада побольше места. Сидел и болтал высокомерно ногами. Вызывающее поведение Таавета в конце концов вывело из себя Андреаса, он одним махом сдернул его со стола и посоветовал испариться. Когда Андреас злился, на язык ему приходили словечки из лексикона юхкентальских парней. Не приди Таавет вместе с Яаком, он тут же, не откупорив бутылки, сделал бы ему от ворот поворот. Во-первых', Андреаса редко тянуло к вину. Сосед по квартире, капитан запаса пограничных войск, милый и радушный человек, родом из Рязани, неоднократно зазывал его к себе, приглашая посидеть, выпить вместе. Андреас большей частью отказывался, ссылаясь на неотложные дела, например на составление срочных справок или на подготовку материала начальству для выступления, важность чего Александр Васильевич понимал. Он-де и сам раньше сочинял речи своему непосредственному начальнику, умному, но исключительно практичному полковнику, и прекрасно понимает, что это значит. Во-вторых, у Андреаса был на счету тогда каждый свободный час, он одновременно писал курсовую работу и готовился к докладу на отчетно-выборном собрании. Именно последнее отнимало много времени.

Не потому, что составление речей требовало от него такого уж непомерного труда. Нет, у него был достаточный опыт, он вполне мог, если понадобится, выйти на трибуну и без специальной подготовки. По разработкам, которыми снабжали пропагандистов и докладчиков, выступать он не мог. Иной раз пытался зачитывать их, но отказался от такой практики: чувствовал, что не возникает контакта с аудиторией. К отчетному докладу он потому готовился долго, что у самого было кое-что, о чем он хотел сказать и мимо чего не смел пройти.

Людей интересовало тогда то, что говорилось на Двадцатом съезде о Сталине. Об этом его спрашивали и с глазу на глаз, и на собрании в автобазе Он отвечал словами, которые сам слышал на семинаре пропагандистов, и понял, что люди ждут более обстоятельного объяснения. Собирался сделать это на отчетном собрании, но скоро увидел, что ставит себе непосильную задачу. Что же касается критики в адрес Сталина, то она потрясла его. Андреас отчетливо помнил те свои тогдашние терзания и те десятки и десятки вопросов, на которые он не находил ответа. Речи Сталина во время войны произвели на него сильнейшее впечатление. Сталин поистине воплощал в его глазах волю и мудрость партии. Ему не легко было отказаться от своих прошлых представлений. К тому же чувствовал себя совиновным в отдельных перегибах и думал, что коммунисты его поколения — в партию он вступил в Эстонском корпусе осенью сорок второго года, накануне сражения под Великими Луками, — должны сделать все от них зависящее, чтобы исправить ошибки прошлого, И в тот вечер он ломал голову над всем этим, как раз перечел заново «Письмо к съезду» и другие ленинские работы, которые появились сперва в «Коммунисте», а потом вышли брошюрой на эстонском языке. За брошюрой и застали его друзья детства, уже изрядно подвыпившие, с бутылкой «Столичной» у Яака за пазухой. Андреас был дома один, Найма с детьми отдыхала в деревне у матери.

Да, он одним рывком стащил Таавета со стола и посоветовал ему испариться, но тот не ушел. Таавет сумел успокоить его.

Вся эта история произошла после того, как Тааает наконец перебрался из провинции снова в столицу, то ли в пятьдесят шестом или пятьдесят седьмом году, во всяком случае после Двадцатого съезда. Таавет Томсон привел с собой Яака Ноотма. И Яак Ноотма был с Юхкенталя, все трое примерно одного возраста. Таавет на год старше его и Яака. Вспоминали былые времена, даже растрогались и пришли к грустному выводу, что война их, юхкентальских парней, потрепала крепко, Кто погиб на фронте, кто сгинул в концлагере, кого перекрестные ветры унесли за моря-океаны. Поговорили и об Эт-се Тынупярте, его вспомнил Яак. И Андреас не забыл Этса. Даже очень хорошо помнил, но добрым словом не поминал. И на этот раз Андреас не смог промолчать — выпалил, что для него Этс больше не существует, все равно ему, вернись он сейчас, в эти дни великого прощения, назад из Сибири или загнись там в какой-нибудь угольной или свинцовой копи. Яак возразил, сказал,» что столь сурово ни к кому нельзя относиться; хотя Этс никакой не ангел, его смерти он не жаждет. Таавет заметил, что стойкость характера и сила воли Этса вызывают уважение, но, увы, Этс не сумел оценить обстановку, и теперь его секут собственные розги. Андреас рубанул, что их прежняя дружба ничего не значит, с переметнувшимся к врагу нужно обходиться как с врагом. Андреас сказал это таким тоном, что Таавет посчитал за лучшее перевести разговор на другое. Будто они те же десятилетние мальчишки, когда слово Андреаса много значило. Смелость Атса Яллака, резкость и увесистые кулаки сделали его мальчишечьим вожаком, с которым считался даже Этс Тынупярт, такой же отчаянный, крутой и сильный сорванец.

Трезвый Яак вряд ли переступил бы порог его дома, они держались друг от дружки подальше из-за Ка-арин. Из-за нее они поссорились, из-за нее Яак, наверно, еще и сейчас чувствовал за собой вину. Среди них он был самым ранимым, причем до щепетильности честным парнем. По мнению Андреаса, Яак напрасно терзал себя, он не виноват был в том, что Каарин предпочла его. Да, сразу после войны, когда Андреас по возвращении в Таллин узнал, что Каарин не сдержала клятвы и не дождалась его, он действительно винил Яака. Ослепленный ревностью, отнесся к нему как к последнему негодяю, который использовал обстоятельства, уведшие его, Андреаса, за тысячи верст от Таллина, и прельстил Каарин. Ничьих доводов о том, что Каарин считала его мертвым — все говорили, что Андреас погиб под Великими Луками, — он и слышать не желал. Тогда Андреас убежден был, что никто иной, кроме Эдуарда и Яака, не мог пустить такой слух, он сказал об этом самому Яаку и поэтому возненавидел его. Презирал и Эдуарда, но Эдуард к тому времени исчез, с ним он не мог обойтись по-мужски. Зато обошелся с Яаком. В порыве гнева он набросился на своего друга детства и жестоко избил его, юхкентальские замашки и на этот раз прорвались в нем. Яак не отбивался, только отводил его кулаки и старался уберечь лицо, это Андреас понял только потом. В пылу драки Яак показался ему трусом, который пробует обойтись малой кровью. Хотел ударить как можно крепче, просто озверел от жажды мщения. Сильнее Яака он, правда, не был, но еще мальчишкой оставался куда бойчее и ловче. Хотя в школьные годы Яак был пошире в кости, Андреасу приходилось иногда вступаться и за него, тот словно бы не желал прибегать к кулакам. От нападавших Яак не удирал, но и сдачи не давал, старался лишь отпихнуть задиру, поэтому ему запросто разбивали нос или ставили синяк под глазом. Позже Андреас увлекся легкой атлетикой, футболом и баскетболом, занимался также борьбой и ходил в секцию бокса, он умел вложить в удар и силу и тяжесть своего тела, у него, как говорят боксеры, был резкий удар. Среди развалин на Селедочной улице, там, где теперь Центральный рынок, Андреас дважды сбил Яака с ног; упав второй раз, Яак потерял сознание, и только тогда Андреас унялся. Он не оставил Яака в развалинах — и в том, что вызвал его туда, стал в безлюдном месте выговаривать и дал наконец волю рукам, тоже сказались посадские замашки. Андреас привел Яака в чувство и отвел домой. Через неделю Яак отыскал его и пожелал помириться, но Андреас послал своего бывшего друга подальше. И Каарин тоже приходила к нему и объясняла, что Яак ни в чем не виноват, а если и виноват кто, то только она, Каарин. Сказала, что любит его, Андреаса, по-прежнему, даже больше прежнего, но не может бросить Яака, у них скоро будет ребенок. Каарин попросила Андреаса как следует приглядеться к ней, она распахнула пальто, чтобы Андреас видел, какой она стала. Унижение Каарин было противно Андре-асу. Спросил, когда они с Яаком поженились. Каарин ответила, что в сорок четвертом. «Могла бы еще подождать немного, до конца войны было рукой подать». — «Я считала тебя мертвым, Андреас, окончание войны ничего не меняло». — «Если бы я хоть что-нибудь для тебя значил, то дожидалась бы, многие ждали, и те, до кого дошел слух о смерти своих мужей или любимых». Тут Каарин разрыдалась, и Андреас грубыми словами выпроводил ее. От тогдашней встречи с Яаком и Каарин у него и осталось Бпечатление, что оба они чувствуют себя перед ним виноватыми.

Что было, то было, в одном Андреас был уверен — с трезвой головой Яак не пошел бы к нему в гости. Даже Таавет не смог бы уговорить его зайти.

Тогда Таавет не занимал нынешнего положения, и друзей у него было меньше. Видимо, Таавет считал его, Андреаса, человеком с большой перспективой. Согласно имевшейся у Таавета информации, Андреас должен был стать по крайней мере секретарем райкома.

Но секретаря из Андреаса не вышло. Не из-за кого другого, кроме как собственной жены. Как выяснилось позже, Найма посылала на него жалобы и в Таллин и в Москву. Если бы на бюро рассматривалось его персональное дело, Андреас смог бы объяснить все. После Руйквере он ни разу не изменил Найме, а то, что было десять лет назад, не должно бы стать решающим. Но его не вызвали на бюро, ни в чем не упрекнули, а послали «укреплять руководящие кадры автобазы». Конечно, руководство автобазы нужно было укреплять, погоду делали там не директор и не главный инженер, а теплая компашка диспетчеров и снабженцев, искусно втиравших очки начальству. Однако по отношению к Андреасу «укрепление кадров» было чистым предлогом. Со временем все это он постепенно выяснил.

Тогда, десять лет тому назад, Таавет вел себя непринужденно, Яак же держался вначале скованно. Только после, когда он, Андреас, сказал Яаку, что не держит больше на него зла, что смотрит теперь на прошлое куда спокойнее, что ни Каарин, ни Яак ни в чем перед ним не виноваты, Яак оживился. После того как распили бутылку, Яак принес из дежурной аптеки спирту. Сказал, что может выписать рецепт и что он знаком с провизорами и, что в любое время может раздобыть спирт, прямо-таки по-тааветовски хвастался Яак. Обычно он был скромнее; по мнению Андреаса, Яак ни в чем не искал окольных путей, то, что и Яак был готов спьяну творить глупости, удивило Андреаса.

Вначале они говорили вперемешку обо всем, вспоминали проделки юхкентальских ребят, «булыжные войны» с мальчишками других улиц, как удирали от блюстителей порядка, драки с чужаками, которые осмеливались провожать их, юхкентальских, девчонок, футбол в Посадском парке и посещение стадиона с «заборными билетами». Вспомнили и школьные годы, Яак и Андреас учились в начальных классах на улице Вээрен-ни. Жалели, что сгорела школа, и спорили о надобностях бомбежки: от Яака он, Андреас, услышал, такое, чего раньше не принимал во внимание. Это касалось не бомбежки как военной акции, а относилось к Каарин. После той бомбардировки Каарин чувствовала себя всеми брошенной и бездомной — отец погиб в горящем доме, о брате своем она ничего не знала, кроме того, что он сбежал в Финляндию.

— Если бы Каарин не чувствовала себя такой одинокой, если бы не вышла за меня замуж, тогда бы она дожидалась тебя, Андреас, хоть ей и говорили, что ты погиб. Смерть отца и потеря дома выбили ее из колеи, это все я понял гораздо позднее. Весной сорок четвертого мне казалось, что я проложил дорожку к ее сердцу... Я не смог дать Каарин того, что хотел ей дать.

Его слова тронули Андреаса, он назвал Яака человеком самой широкой -и чистой души, а себя всего лишь драчливым юхкентальским Отелло. И Таавет похвалил Яака за широту его понимания.

В разговоре выяснилось, что Таавет вступил в партию. Андреас крепко пожал ему руку и сказал, что рад слышать это. В тот вечер Таавет рассказал Андреасу, что после купанья в озере Пюхаярв схватил ангину и, когда немцы вошли в Отепя, температура у него была тридцать девять и восемь десятых. В Отепя он гостил у своего соратника, то бишь университетского товарища, немцы расстреляли потом этого чудесного парня. Что же касается мобилизации, которую объявили немцы, то он, естественно, от нее уклонился. Андреасу вспомнилось, правда, что Таавет умел уклоняться и от потасовок юхкентальской братвы. Яак давал колотить себя, Таавет же всегда, когда дело принимало крутой оборот, куда-то смывался, но такие мальчишечьи увертки нельзя тоже преувеличивать. Только Этс был настоящий драчун. Вдвоем с ним они шуганули даже с улицы Марди знаменитого Вируского Сиккач Столкнулись с ним как раз у бывшего публичного дома. С Сик-ком был еше какой-то парняга, но боя они не приняли. Как бы догадываясь о сомнениях Андреаса, Таавет сказал, что времена меняются и сам он тоже изменился во времени. Хорошо, что у Андреаса широкое понимание эволюционных закономерностей, а то некоторые догматики не понимают марксистской диалектики изменения времени и людей. Какой же это диалектик, если не признает борьбы и развития противоположностей, борьба и развитие противоположностей протекает не только между людьми, но и внутри людей, в их душах. Помимо всего прочего, вступление в партию, пребывание в ней стало неотъемлемой чертой современной жизни, каждый современного склада человек понимает это и вступает в партию. Таавет говорил об этом как о само тобой разумеющемся, и это подействовало на Андреаса. К слову сказать, он завидовал иногда находчивости Та-авета. Ему рассказывали, как, работая в райисполкоме, тот отвел глаза высокому представителю из Таллина разговорами о подпорочном растении. Таавет сопровождал важного контролера в его поездке, и, когда тот увидел из автомобиля, что поля желтые от сорняка, и возмутился, куда, мол, смотрит районное начальство, Таавет не сробел и без промедления разъяснил, что это не полевая горчица, а белая, которую используют в этих краях как подпорку злаков. Таллинский начальник был удовлетворен и хвалил потом районных работников за компетентность.

В ту ночь Таавет Гомсон посоветовал и Яаку вступить в партию. Яак, дескать, вдоль и поперек современный, то есть человек второй половины двадцатого века, а человек двадцатого века, тем более если он живет в Советском Союзе, обязан быть коммунистом. Яак по-лушутя-полувсерьез ответил, что, по его мнению, всяк обязан хорошо делать свою работу, и если современный, двадцатого столетия, человек в Советском Союзе по-настоящему знает свою специальность и в полную силу работает, то он, само собой, уже политик. Его, Яака Ноотмы, знания пока еще скудноваты, шесть лет бьется он над одной проблемой, но все еще топчется на месте. Поэтому сперва ему нужно показать себя в работе, а потом уже будет у него моральное право заниматься политикой.

Пока Яак ходил за спиртом, Таавет рассказал, что Ноотма стал кандидатом медицинских наук, человеком, ищущим новых путей лечения сердечно-сосудистых заболеваний, каких именно — этого Таавет сказать точно не мог. Яак пользуется, особенно у молодых медиков, хорошим авторитетом, мог бы сделать себе блестящую жарь-еру, но не заботится об этом. В определенном смысле он действительно старомоден. «Весь в отца пошел», — заявил Таавет, и Андреас согласился. Яак и в самом деле многим напоминал отца, учителя эстонского языка и истории в начальной школе. Андреас и Таавет говорили какое-то время об отце Яака Михкеле Нормане, в период эстонизации имен Норманы изменили свою фамилию на Ноотма. Андреас и Таавет сошлись на том, что учитель Норман-Ноотма был настоящим, старой школы человеком. Старик не жаловал ни выскочек — из грязи да в князи, ни пятсовского «пребывания в умолчании», был убежденным противником авторитарного государственного устройства и с горящими глазами говорил им, юнцам, о надобности подлинной духовности, чего многие, к сожалению, не Понимают. Норман-Ноотма презирал богатство и технизированное мышление, о последнем Андреас впервые й услышал из уст отца Яака. Учитель истории, сетуя, говорил им, мальчишкам, что корыстолюбие, охота за деньгами и выгодой, погоня за комфортом и богатой жизнью оттеснили интересы подлинной духовности, что все реже встречаешь истинное стремление познать и ухватить настоящий смысл жизни, понять более глубокое, внутреннее значение человеческого существования. «Мы переживаем сейчас кризис свободы. Вместо свободного, всестороннего развития личности в девиз возведена государственная дрессура человека массы», — говорил в те давние дни отец Яака.

Андреас и Таавет говорили о Яаке и его отце, умершем после войны от уремии, Таавет хотел было уже поставить точку, заявив, что если Яак избрал для своего дальнейшего продвижения науку, то и в добрый час, В конце концов, один черт, кто там что выбирает, главное -достичь вершины. У человека должен быть какой-то дальний прицел, иначе остается без цели в жизни, не будет отличаться от муравья, а муравьиной суетней не довольствуется ни одно мыслящее существо. «Метишь в министры или... в премьеры?» — по-свойски пошутил Андреас. «В министры по крайней мере», — ответил браво Таавет, на что Андреас с издевкой спросил, уж не ради ли карьеры он вступил в партию. Таавет пожал плечами: «У печей, которые складывал твой отец, была отличная тяга, и грели они тоже хорошо, в своей области он достиг вершины. Я...» Андреас не дал ему закончить, он уловил в словах Таавета фальшь и вспылил. «Мой отец, по-твоему, не поднялся выше муравьиного огляда? — резко хлестнул он. — Смыслом жизни у моего отца был труд, он был его широтой и узостью, а твоя цель и впрямь, кажется, в основном состоит в восхождении, в том, чтобы взбежать по служебной лестнице». — «Я работаю с полной отдачей и не отличаюсь в этом ни от какого другого мастера в своей области. На моем поприще тому, кто справляется с делом, поручают все более сложные задания, выдвигают, ставят на более высокую должность, — и все это ты именуешь карьеризмом. Между прочим, пропагандист благородный, который еще во время войны был комсоргом и просвещал своих боевых товарищей, разве ты не говорил им, что каждый солдат должен ощущать, что он носит в своем вещмешке маршальский жезл?»

Яак вернулся с бутылкой спирта, развел его покрепче, и они до утра проспорили о карьеризме, конформизме и назначении человека в этом мире, по ходу спора Таавет и выпалил Андреасу:

— Ты идеалист.

Не иначе как рассчитался за «карьеризм». Видимо, Таавета задели за живое его слова; наверное, и он бы, Андреас, оскорбился, если бы кто-нибудь дал понять ему, что он вступил в партию ради карьеры,

— Для Андреаса «идеалист» — бранное слово, а я снимаю шапку перед идеализмом и идеалистами, — засмеялся Яак. — Без идеалов мы остались бы лишь рабами своего желудка, прожигателями жизни, чванами, сытая, праздная жизнь стала бы нашей высшей самоцелью. Извините, опора нового общества, но, будь на то моя воля, я бы немедля снял с повестки дня лозунг догнать Америку, Культура производства и производительность труда там на зависть высокие, но все остальное не заслуживает подражания. В оценке человека и в критериях жизни янки порочны уже в своей основе. Думающие активно американцы называют свою страну обществом потребления, говорят о том, что люди становятся рабами вещей, а их духовные интересы и моральные Ценности начинают хиреть. Лозунг догнать Америку ослепляет нас. Что же касается Андреаса, то никакой он не идеалист, а человек с идеалами. Мой старик сказал бы, что у Андреаса есть духовность.

Таавет остался верен себе:

— Я вижу мир таким, каков он есть, а не таким, каким бы я хотел его видеть. Атс, как фанатик, видит все наоборот. Поэтому он идеалист, а я не считаю зазорным называться реалистом.

Сейчас, вдыхая через трубочку кислород, . Андреас вспомнил про тот давнишний спор и подумал, что, возможно, и Маргит, по примеру Таавета, тоже считает его идеалистом. Или Даже неудачником. Ну, а как же он сам о себе думает, кто он, по его собственному мнению? И, к ужасу своему, обнаружил, что не может охарактеризовать себя иначе, чем это сделал Таавет. Снова возникло чувство, что так ничего он и не сумел сделать, что невероятно мало способствовал изменению мира к лучшему. Не смог повлиять даже на близких ему людей. От такого вывода настроение не улучшилось. Обрадовало лишь, что вроде стал преодолевать равнодушие, то, в которое его ввергла болезнь.

В этот день он не окунался уже в мутное марево между сном и пробуждением, спросил у сестры, что ему колют и какими таблетками пичкают.

Сморщенный и съежившийся, мучившийся жестоким воспалением суставов старичок с пытливыми глазами Увидел, как его сосед по койке, крутонравый бородач, вдруг схватился за грудь и стал заглатывать ртом воздух. Лицо его побледнело, и на лбу блеснули капельки пота. Старику это показалось подозрительным, и он спросил:

— Что с вами?

Эдуард Тынупярт не отозвался.

Старик, уже семь десятков лет протопавший на этой земле и всего навидавшийся — всяких мужиков и во всякой обстановке, у которого был хороший нюх на людей, до сих пор не нашел подхода к своему соседу. Заводил разговор о том о сем, о болезнях и выпивке, нахваливал его смышленого внука, узнав, что имеет дело с шофером, повел речь о моторах и станках, но ответы все равно получал односложные. И с врачом, и с сестрами шофер тоже был малословным, чуть дольше разговаривал с женой и сыном. Больше всего слов у него оставалось для Кулдара, который был на удивление сообразительным мальчиком. Шофер, фамилия которого — Тынупярт — ему хорошо запомнилась, то ли вообще человек неразговорчивый или обозлился на весь белый свет, включая и близких своих. Может, хворь сердечная делает его таким, кто знает.

Тынупярт тяжело дышал, лоб его покрыла испарина, надо бы сестру позвать. Почему он не звонит?

— Я позову сестру?

Правая рука соседа сделала запрещающее движение.

Отец, верноподданный волостной старшина, покинул этот свет от разрыва сердца. Хоть и случилось это тут же вслед за первой большой войной, смерть отца помнилась, И отец схватился за грудь и тоже стал нахватывать воздух, будто очутившаяся на суху рыбина.

Совсем как этот, с большой окладистой бородой кру-тословый шофер.

Интересно, сколько ему лет? Полных ли пятьдесят? Что из того, что в бороде хватает проседи, лицо еще гладкое, на руках кожа не дряблая, и глядит молодо, А разве его отец был дряхлым, едва за пятьдесят перевалило. В один миг скапутился, не успел и слова сказать, свалился со скамейки боком на пол; присел перед плитой, чтобы раскурить трубку. Пока они опомнились с матерью, душа отцова вознеслась уже к ангелам божьим. Душа волостного старшины и церковного старосты непременно угодила в рай, но вот жизнь сыновей усопший обратил в ад, потому что и не начинал еще думать о завещании. Хотя тело отца уже застыло, пришлось позвать из поселка доктора, который взял пятьсот марок, у себя на дому согласился бы и на двести. Старший брат Пээтер назвал их спятившими с ума за то, что вообще врача позвали, он бы и так уладил все в поселке. Доктор сказал, что отец скончался от разрыва сердца, так записали и в свидетельстве о смерти. Теперь уже не говорят о разрыве сердца, теперь это называется «инфаркт», в нынешнее время все по-другому называется

Николай Курвитс, величавший себя «царского имени колхозником», был старик решительный; видя, что дела у бородача плохи, он сторонним наблюдателем не остался.

— С вами неладно, — сказал он. — Чего из себя шута корчите?

Тынупярт выдавил сквозь зубы:

— Своя боль — свое дело.

Будь Николай Курвитс из людей сговорчивых да покладистых, он бы повернулся на другой бок, пристроил очки на нос и уткнулся бы в газету: кому охота строить дурачка, тот пусть и строит. Николай Курвитс был из другого теста, и он сказал спокойно.

— Свое дело — это конечно, но и больничное тоже. Если пришел в больницу или привезли сюда, то одно свое хотение еще не определяет. В наши дни как вообще: только размножение — дело самого человека, рождение или смерть — уже акт государственный. И тут коллектив решает.

Последнюю фразу он добавил ради шутки, если в голове у шофера осталось хоть немного сознания, должен бы отозваться.

Николай Курвитс нажал на кнопку звонка.

Ни санитарка, ни сестра не появились. Элла не дежурила, а те, кто помоложе, позволяли ждать себя. Молодые вообще подходят к делу проще, так же как а в колхозе у них. Да и зарплата у санитарок и сестер маленькая. У скотниц, свинарок и телятниц заработки крепко выросли, должны бы они подняться и у тех, кто за людьми приглядывает. Конечно, корова дает молоко, свинья — бекон, от скотины, как теперь говорят, получают продукцию, она является, так сказать, производственной единицей, но и человек тоже должен бы того же порядка быть. Ежли производство — это все, то негоже забывать, что без человека ни корова не доится, ни свинья бекона не нарастит, без человека из поросенка даже обычной свиньи не вырастает. Дикие кабаны — те живут по божьей воле, милостями природы, домашняя же свинья человеческого пригляда требует. Слесари-ремонтники в высокой цене держатся. Понятно, такого, как крепкие трактористы, заработка не отхватывают, и машинами премиальными их не одаривают, только и таких малых денег, как Элла, они не получают. Но ведь доктора, сестры и санитарки тоже ремонтники, если на то пошло. Доктор — вроде инженера или главного механика, главного зоотехника, другие — все равно что электрики, слесари, сварщики и разные подобные работники. Курвитс подождал, рассуждая про себя, снова позвонил и решил, что если и теперь не явятся, то сам поковыляет за доктором. В туалет доходит, уж как-нибудь и дальше ноги дотащит. Нельзя позволить человеку, какой бы он пропащий и нелюдимый ни был, загнуться рядом с собой. Что выйдет, если один человек не будет о другом печься, а другой о третьем, — тогда люди хуже зверей станут, — к сожалению, так оно и бывает.

Когда явилась сестра, глаза у Тынупярта были еще открыты, но на слова ее он не реагировал. Прибежал врач, давно уже пенсионного возраста высохший старикашка. Курвитс обрадовался, что дежурит Рэнтсель. Хотя Рэнтсель и несся бегом, Тынупярт уже впал в полузабытье. Внешне доктор оставался спокойным, но много повидавший людей «царского имени колхозник» понял, что положение серьезно. «Почему сразу не позвонил?» — корил себя Курвитс. Рэнтсель пощупал больному пульс и сам сделал ему укол. Через некоторое время Тынупярт открыл глаза. Рэнтсель заставил бородача дышать кислородом, он полунасильно сунул в рот больному, который, казалось, не понимал, чего от него хотят, наконечник шланга. Затем смерил давление. Вскоре принесли странное, наподобие новогодней елки приспособленное на крестовине устройство, с которого свисала толстая стеклянная трубка, по шлангу из этой трубки в руку Тынупярта потекла какая-то жидкость — не «иначе как целительное докторское снадобье, потому что старый Рэнтсель сам воткнул иглу в вену и следил, чтобы все было как положено.

— Ничего особенного или удивительного, — говорил Рэнтсель как бы про себя, но, видимо, слова эти больше были обращены к настыристому больному, — приступ говорит только о том, что здоровье возвращается. После трех-четырех недель иногда бывает ответная атака, но это не новый удар, ничего похожего. Болезнь не хочет отступать, а здоровье наступает.

Старый Рэнтсель будто с ребенком разговаривал.

Под вечер врачи и сестры без конца сновали в их палате, Тынупярту сделали электрокардиограмму, помимо Рэнтселя приходила еще какая-то особа с привлекательным округлым задом, вроде бы начальство над Рэнтселем, потому что Рэнтсель как бы докладывал ей, И приглядная и пышная особа, которая при каждом слове выпячивала губы, тоже щупала пульс и слушала сердце Тынупярта; когда она склонялась над больным, ее полный зад оказывался на уровне глаз Курвитса, и в голове у старого мелькнула мысль, что бабы все-таки занятные существа. С интересом наблюдая, как возвращалась душа в тело Тынупярта, Николай Курвитс подумал еще о том, остался бы их отец в живых, окажись тогда под рукой доктора и все эти уколы, аппараты, и баллоны. Едва ли, очень уж быстро угас он, повалился, будто подпиленное дерево.

Страйный мужик этот полубесчувственный шофер, размышлял про себя Курвитс, отчего сам не позвонил, почему не хотел, чтобы сестру вызвали? Надеялся, что само по себе пройдет, или так прищемило сердце, что сознание потерял? А может, потерял веру в то, что выздоровеет. Годами прикованные к постели старики, за которыми приходится присматривать и ухаживать, молят бога и черта, кто кого, чтобы безносая убрала их отсюда на тот свет, только этот бородач еще в полной силе, самое большее пятьдесят, что из того, что борода в проседи, одни седеют быстро, у других, взять хоть бы его самого, волосы и в семьдесят — смоль черная, ничего, что лицо в морщинах и в складках и обезножен, как кляча загнанная. Слушая со стороны и судя по жене, так живет шофер этот богато, строит дачу, машина в гараже, сын не свихнулся, чего же самому на себя рукой махать? «Своя боль — свое дело» — сказано, конечно, сильно, только что-то должно у человека в душе замутиться, если -такие слова на язык напрашиваются. Неужто бородач и в самом деле готов был убраться с этого света?

Ему, Николаю Курвитсу, «царского имени колхознику», не хотелось бы еще в раю прописываться, хотя там вроде бы и растут пальмы, и ангелы сладостной игрой на гуслях целыми днями услаждают слух. Не хочется, ну никак не хочется, хотя и лет прожито куда больше, и ноги, наверное, уже носить не будут как нужно. Что с ними такое, и врачи толком не знают. До сих пор говорили, что ревматизм, дал выдрать корни разрушенных зубов — никакого проку. Больничные врачи, когда скажешь про ревматизм, головой мотают; старый Рэнт-сель толкует о двух болезнях: о таком воспалении суставов, которое вовсе и не ревматизм, и воспалении нервов, которое в народе зовется ишиасом, хворобе, что гнездится в хребтине, в позвоночном столбе, если говорить по-докторскому. Дескать, застудил себя и надорвал тоже. В этом смысле слова Рэнтселя целиком сходятся со словами их бывшего волостного парторга, которого деревенские звали не Андреасом Яллаком, что соответствовало бы его имени и фамилии, а Железноголовым Андреасом, потому что молодых лет парторг ни на дюйм не отступал от своего слова и готов был хоть сквозь стенку лезть. С такой твердой рукой парторга у них ни раньше, ни после не было, теперешний колхозный парторг человек понятливый и приветливый, только уступчивый и из-за этого под сапогом у председателя ходит, что вовсе нехорошо. Если человек думать станет, что он всех умнее, что всегда прав, и есть также власть утвердить эту свою волю, если нет над ним ни одного контролирующего глаза, если чувствует он себя выше всех, плохо может кончиться дело. Особенно когда подхалимы подпевать начнут, хвалу нести будут. Председатель их сейчас на последней грани, навесят ему Золотую Звезду, бумаги будто бы уже по дороге в Москву, да выберут в высокий совет — тогда, наверное, пиши пропало. Страшное дело, когда власть в голову ударяет. Власть покрепче спирта будет, после выпивки наутро проспишься — и ничего, а хмель власти нарастает, будто ком снежный с горы катится. Железноголовый — он бы держал в узде председателя. Железноголовый разумного совета слушался, их же председатель с каждым днем все больше верит, что вся мужицкая мудрость в его башку вобралась.

Железиоголовый со всех точек подходил к парторгской должности. Перед лесными братьями не робел, хотя прежнего парторга в собственном доме живьем сожгли, и у самого отца, который пришел сложить сыну новую печь, порешили утром. Железноголового дома не было, он еще с восходом солнца помчался на коннопро-катный пункт, тамошнего заведующего, такого же, как он, фронтовика хозяева сманили зеленым змием на скользкую дорожку. Заслышав выстрелы, Железноголовый кинулся домой — отец лежал в луже крови среди кирпича и плиток. Человек послабее нервами и меньше в своей правде уверенный оставил бы Руйквере, но этот не поддался. Свез отца в Таллин, похоронил и вернулся обратно, доделал не законченную отцом печку — автомат наготове висел под рукой. Справившись с печкой, стал на свой страх и риск выслеживать бандитов, а те в свою очередь за ним охотились. Старались застать спящим, подкарауливали у шоссе в лесу, пробовали подловить на почте, возле кооператива. А однажды придумали споить на молотьбе, чтобы потом втихаря пырнуть ножом. Но он мог выпить невесть сколько. Мызаский Сассь и еще два лесовика затесались на толоку, их не иначе как узнали, но предпочли держать язык за зубами. Мызаского Сасся боялись, он мог подпустить под стреху красного петуха или явиться в полночь незванно в гости. Сассь захмелел больше, так, что,"когда они втроем под церковными рябинами набросились на парторга, Железноголовый сбил сперва наземь Сасся и так саданул ногой в пах латышу, который намерился ударить ножом, что тот скрюченным и остался. Третий лесовик дал деру, и латыш уковылял, потому как нож был в руках у парторга. У Железноголового хватило силы и воли до тех пор держать Сасся, пока не дождался пастора, ходившего отпевать Сепаскую Мадли. Парторг гаркнул слуге божьему, чтобы дал ремень брючный. Теодор, тезка знаменитого Святого Талльмейстера, страшно испугался и пролепетал, что нет у него ремня, что он подтяжки носит. «Тогда подтяжки давай'» — грозно приказал парторг, и подтяжки он получил. Подтяжками, не нынешними, в палец шириной, а прочными, широкими помочами, он связал руки Мызаскому Сассю; очухавшийся тем временем Сассь, дылда в шесть с половиной футов, запротивился было, но Железноголовый нокаутировал его, страшно тяжелый был у него кулак, и все боксерские приемы он знал. Так и угодил Мызаский Сассь, на совести которого была смерть предыдущего парторга, в руки милиции; скрюченный латыш грозился, правда, отплатить кровью, но все же посчитал за лучшее держаться от парторга подальше; через несколько месяцев взяли и его при ограблении магазина в Вески-вере. Лесным братьям не удалось одолеть Железноголо-вого, но кляузники и дружки Сасся, прозывавшегося также Сассем Пожарщиком, сковырнули его с должности. Подметные письма слали и жене Железноголо-вого, люди потом говорили. Он, Николай Курвитс, «царского имени колхозник», ладил с Железноголовым. «Ноги свои загубил ты в борьбе с болотом», — заверял этот молодой, твердого слова и тяжелой руки парторг. Что до простуды, то слова Рэнтселя и Железноголо-вого и впрямь сходятся, может, они и правы, простуду он и сам считал главной виновницей, только загубил ли он свои ноги в болоте, задним числом сказать трудно. Конечно, в болотной воде он свои ноги подержал вдосталь, а что ему еще оставалось, когда старший брат Пээтер — отец всех своих сыновей нарек царскими именами: Пээтер, Александр и Николай, — когда старший брат Пээтер отсудил хутор себе, то ему, Николаю, и другому брату отвели по клочку земли на краю болота. Александр отказался, потребовал деньги, брат выплачивал частями, сперва в марках, потом в центах, всех денег перебравшийся на городские харчи Александр так и не получил, душа у Пээтера была коварная. Он же, Николай, взял приболотную землю, думал к полученным девяти гектарам отвоевать у болота еще девять, планы были заманчивые. Но чтобы даже первые девять хоть чего-то родили, пришлось прорыть до реки почти в полверсты канаву и каждый год ее чистить, так что вкалывать пришлось крепко. Будь у него старуха кусачая да шпынливая, тогда бы он загнулся в болотной тине, но Мариета дурнем его не обзывала и бедностью не попрекала, Мариета сама, корда грозило затопить, лезла, в канаву с лопатой, душа добрая и верная, кто там делал ее ногам муравьиные ванны и припарки разные. Слава богу, что не застудила кости. Ноги у Мариеты и сейчас еще красивые и точеные. И телом не хуже упитанной главной врачихи, ноги же стройные и легкие, как у охочей к танцам молодицы. Болотная вода, конечно, часть вины, но разве меньше он держал свои ноги в реке? Окуни, плотва, лини и лещи не давали его душе покоя. Доверился резиновым сапогам, но резина не спасает ноги от холода, задери ты голенища хоть до самого паха. Надеялся на портянки и носки шерстяные, к сожалению, оказалось, что если подольше в воде толочься, то и этого мало. В колхозные годы он оставил болото в покое, при колхозах оставались только река и рыба. Их он бросить не мог да и не хотел — надо же было иметь место, где отвести душу. От одного самогона проку было мало. В самые трудные годы Мариета гнала на болотном острове самогон и торговала им из-под полы, самогон едва не довел их до развода, потому что Мариета сказала, что совсем уж без копейки она жить не может, корова у них подохла. Он же, «царского имени колхозник», не мог снести того, что Мариета стала надомной кабатчицей. Наконец самогон опротивел ему, да и казенная водка не больше пришлась бы по вкусу, потому что пил он со злостью, только злобой ничего не изменишь и не поправишь. Заполучи они себе в председатели Железноголового, может, какие глупости и не сотворились бы, но вряд ли помог бы и Железноголо-вый-то. Помогли в конце концов новые ветры, что подули в середине пятидесятых годов, особенно то, что колхозам передали тракторы. Так что болото и река высосали у него из костей мозг, но если Андрес — Андреас вроде бы имя польских князей, — если Железноголовый Андрес сказал, что это сделало болото, с какой стати ему вставать на дыбы или требовать, чтоб к болоту обязательно добавили реку? Если бы он писал о ногах резолюцию, тогда бы он истины ради должен был, конечно, потребовать, чтобы к болотной воде добавили еще реяную. Резолюция требует точности, в правлении иногда из-за одного слова спорят до полуночи, но сказанное парторгом не совсем то же, что резолюция, будь парторг на слово и красноречивее самого Железноголового. К тому же приболотному человеку болотная вода подходит больше, болотная вода, так сказать, основа и тыл его классовой позиции. Железноголовый потому и старался привлечь его в партию, что в болотной воде у него была крепкая классовая подкладка. Партийца из него не вышло, Железноголового раньше отозвали в Таллин, председатель же сельсовета объявил его, «царского имени колхозника», сомнительным элементом и братом серого барона, председатель сельсовета хотел еще в сорок девятом году отправить его в Сибирь, Железноголовый отстоял, Железноголового обвиняли в том, что в пятидесятых годах он покровительствовал кулакам и их пособникам, — удивительные вещи случаются всюду. Если на то пошло, то он бы и в Сибири прожил. Петр вернулся, шея, как прежде, красная, сейчас работает в совхозе пчеловодом и живет себе, как барин в старину. Здоров, при мужской нужде ублажает баб, хоть и старше его, Николая, на четыре года. Ну что касается баб, то и он бы не отстал от брата, только обезножел вот, невмоготу гоняться за неприкаянными душами. Разве сам кто придет к нему, да и Мариета не потерпела бы, у замужних женщин понятие ограниченное.

Шофер, который лежит тут, рядом с ним, в большой столичной больнице, под приглядом умных докторов, мужчина еще молодой и все же был готов отправиться к праотцам, по доброй воле или помутившись памятью, разница лишь в этом, ему же, костоломом скрюченному, ледащему старику, и в голову не придет распроститься с жизнью. Он хочет жить, прямо страсть как хочет. Может, и до реки доковыляет, уж такую-то помощь от докторов получить он должен, рано утром на речке одно удовольствие. Спиннингистом ему уже не быть, и он в новые времена заразился спиннингом, знай шагай по берегу, с его задубевшими ногами такой зарядки уже не выдержать. Но он может и в лодке сидеть и блесну закидывать или на бережку тихо-мирно червя мочить. Если же и до речки ноги уже таскать не станут, когда совсем обезножеет, обещала старуха добыть ему кресло-каталку, «царского имени колхозник» не должен уступать какому-то там барону или фону. Обезножевших господ в мызе всегда возили на таком кресле, в Руйквере он был бы первым колхозником, который заимел такое колесное кресло, ручную ли тележку, что душе угодно. Мариета научилась от него молоть языком, диву даешься, чего только одна баба не наговорит. В пожилые годы Мариета стала много читать, и понятно, книги свое добавляют, книги, как тово-рится, народная академия. Старуха его в беде не оставит. У Мариеты ангельская душа, в первые двадцать лет подозревала, не увивается ли под видом ловли лещей за трактирщицей Эльвирой, не помогало, что совал ей под нос щурят и линей, и теперь, бывает, допытывается, не иначе как от старой привычки идет. Нет, останься он, «царского имени колхозник», даже обезноженным, а мыслей о смерти высиживать не будет. Хотя как знать?..

Так рассуждал про себя Николай Курвист, наблюдая, как снуют врачи и сестры. В чувство они шофера на этот раз привели, сестра то и дело приходила поглядывать. Вскоре шофер заснул, боль выматывает, как тяжелая работа, и во время сна присматривали за ним. Сам Рэнтсель наведывался, щупал пульс, прислушивался к дыханию и остался доволен. И вовсе врачи не халатные, как кое-кто бранит, среди любых всякие есть, и старательные, и увилыцики.

Курвитс многое повидал и познал на своем веку, но такого, чтобы в полном соку, в свои лучшие годы, — пятидесятилетний мужик — это ведь лучший возраст, — человек хотел распроститься с земной жизнью, — такого он раньше не встречал. Мальчишки иногда совали из-за девчонок шею в петлю, в тридцать втором году обанкротившийся льноторговец пустил себе пулю в лоб, пятидесятилетний, взрослый мужик по любовным делам так, за здорово живешь, головы бы не потерял, и долги теперь уже не гонят людей стреляться. Их лесничий, разумный шестидесятилетний человек, покончил с собой из-за рака желудка, краснощекий, полный мужик за полгода высох, остались кости да кожа, приступы лишили его рассудка. Шофер же пошел на поправку. Ему уже позволили сидеть. На следующей неделе собирались учить стоять на ногах — и на тебе: «Своя боль — свое дело».

Болезнь сердца связана с нервами, это говорят все. И доктора, и другие люди. И в газетах пишут. Шофер сам тоже думает, что нервы сыграли с ним шутку. Шоферская работа в наши дни последнее дело, так он сказал. Если хочешь заработать, то день и ночь сиди за баранкой и гадай, откуда на тебя наскочит какой-нибудь сумасброд сопляк на мотоцикле или вывернет на дорогу пьяный тракторист. Инспекторов ГАИ, милицейских и общественных, расплодилось как грибов после дождя: они за тобой следят, и ты следи за ними. Так однажды проклинал судьбу сам шофер, а вообще-то он скуп на слова. Это верно, что работа может винтить нервы и что инфаркт от нее схватить можно. Ну, а если человек не хочет звать врача? Тогда он сложил оружие, сдался и болезни и нервам. Или затаенной какой тревоге, душевной муке. Жена у шофера фуфырится, как изголодавшаяся по мужику финтифлюшка, сама уже бабушка, а навивает волосы, красит губы и ногти и веки синит, кто знает, и под бочок кого укладывает. Это, понятно, может точить шофера. Самое паршивое, когда белый свет человеку опостылеет так, что он ни от работы, ни от еды, ни от баб, ни от вина удовольствия уже не имеет, и сам себе противный становится. Мызаский Сассь вернулся из Сибири и пальнул себе в рот жаканом: говорили, будто по ночам его изводили трех-четырехлетние дети, которые оставались в подожженных им домах и там душераздирающе кричали, матерей звали. Другие уверяли, что он боялся судебного процесса в Пскове. Поди знай...

Николай Курвитс натужно приподнялся, осторожно спустил ноги и с трудом потащился из палаты. На первых порах ему предлагали судно, Элла настаивала, даже бранила, мол, чего это он, старый, почти безногий мужик, кривляется. Пусть не забывает, что женщины всегда убирают за мужиками. Когда мальчонка появляется на свет, женщины честь по чести обмывают его розовую попку, а станет мужик опять немощным, и снова женская рука обхаживает его. «Я еще мужик молодой, — ответил он, «царского имени колхозник», — и от женской руки заржать могу». Элла сказала, что от женской руки, может, и да, только медицинский работник не женщина, это, в общем и целом, существо неопределенного рода. Конкретно она, Элла, конечно, уже старуха, рука двадцати — тридцати- или сорокалетней бабенки может заставить заржать и стариков, хотя она и не очень этому верит, но если товарищ Курвитс гнушается судном, то пусть мучает себя, И он мучил, даже уткой пользовался только ночью, украдкой. К счастью, уборная, которую теперь называют то мужской комнатой, то туалетом или санитарным узлом, находилась недалеко, он кое-как добрел туда, отдохнул, закурил и только затем принялся нужду справлять.

На этот раз он не спешил в палату, а побрел по коридору дальше, туда, где, как он знал, находилась докторская. Если бы дежурили молодой очкарик или упитанная докторица, которая после каждой фразы прелестно складывала бантиком губы, он бы не пошел. С Рэнтселем дело другое. Рэнтсель человек пожилой и мужчина, с ним стоит потолковать. Он плелся по коридору и с удовлетворением чувствовал, что ноги вроде бы слушаются лучше, в правой стопе, которая вообще не работала, появилось немного силы, и в бедре тоже не приходится с таким трудом волочить за собой всю ногу, как раньше.

Врача на месте не было.

Курвитс сел на крашеный белый стул и стал ждать. Торопиться было некуда. Сон все равно не шел. Снотворного он боялся. Если бы ему предложили вместо него чарку водки — она хорошо смаривала, — он бы принял, но пахнувшую кошачьей мочой дрянь, которую намешивали в больнице, не выносил. Снотворного он не взял бы в рот и в том случае, если бы пахло оно даже весенней речной поймой, потому что, во-первых, опасался всяких пилюль и капель, не говоря уже об уколах, во-вторых, что, собственно, было главным, он боялся забыться от снотворного и вовсе лишится мужского звания.

Врач пришел только через полчаса. Рэнтсель дышал с трудом, под глазами были чешки.

— Ну, что у тебя, «царского имени колхозник»? — присаживаясь, спросил он.

Курвитсу доктор казался таким Hie, как и он, старым, измученным ковылялой, и это чувство помогало начать разговор. Курвитс не стал ходить вокруг да около, выложил напрямик:

— Шофер Тынупярт, мой сосед, которому вы вдохнули жизнь, не хотел, чтобы я звонил. Он бы с удовольствием отправился в стадо господне.

Рэнтсель вначале ничего не сказал, словно бы думал про себя, затем буркнул:

— Вот как.

Курвитс поднялся и побрел. Больше у него на душе ничего не была,

— Хорошо, что сказал.

Доктор вроде бы поблагодарил его.

Перед дверью своей палаты Курвитс споткнулся и припал на колени, опираясь о дверь, поднялся, делая первый шаг, почувствовал, что левая ступня снова не действует.

«Глупейшая история», — подумал он, забираясь в постель.

Тынупярт спал спокойно.

«У снотворного все же великая сила», — рассуждал про себя Курвитс. Он был доволен, что сходил и сказал врачу. Нельзя позволить человеку умереть. Даже если он того сам желает. Особенно тогда. Потому что человек, который пытается расстаться с жизнью, сам не ведает, чего он хочет.

Дождь шуршал по окну.

Андреас выключил приемник, стоявший на тумбочке на расстоянии руки, чтобы послушать, как падают капли. Транзистор ему послал Таавет для времяпрепровождения и увеселения и еще затем, чтобы не слишком рано начал забивать себе голову мировыми проблемами. Хотя последние слова и были сказаны с подковыркой, они вызвали у него теплое чувство. Таавет словно приблизился к нему, выглядел почти что свойским парнем. Своим парнем с Юхкенталя он, в конце концов, и был.

Настроение Андреаса поднималось день ото дня.

Радио, конечно, помогало коротать время, но от мировых проблем не уводило. Андреасу казалось доброй приметой, что плотина безразличия больше не сдерживала мысли. По-прежнему делали уколы и давали таблетки, но теперь они не возводили стены между ним и миром.

Капли дождя густо сыпались на оконные стекла, — видимо, на дворе ветер, иначе бы так не шуршало. Андреас пытался припомнить, когда же он в последний раз слушал дождь, но так и не вспомнил. И в самом деле жил бездумно, все в спешке, в гонке, теперь должен будет больше беречь себя. Должен, иначе... Однажды он уже махнул рукой на советы врачей, вновь полез на трибуну и позволил опять взвалить на себя воз — и что же он получил из этого... Андреас рассердился на себя, ему показалось, что он стал нытиком. На первых порах и в самом деле придется следить за собой и ограничивать себя. После курса лечения, после выздоровления... Опять он не довел до конца мысль, не довел, потому что не хотелось обманывать себя. Все равно ему никогда уже не быть совершенно здоровым, это он обязан был усвоить еще два года назад. Не стоит обольщаться, но и чересчур жалеть себя тоже не следует. Вообще он слишком много занимается собой. В самую пору идти в проповедники.

А дождь все шуршал и шуршал по оконным стеклам.

Года три тому назад, когда Андреас Яллак вынужден был оставить свое повседневное сучатошенье, он не знал, куда девать свободное время. Никак не хотел признать себя больным, хотя бесконечные головные боли лишали его сил и пугало нарушение равновесия. Вначале Андреас считал, что он просто перетрудился. Из-за его дурацкой обстоятельности дел у него всегда было невпроворот, даже вечерами. Ему трудно было отказаться, когда какое-нибудь учреждение, школа, пионерский или молодежный лагерь просили его выступить. Но головные боли не отпускали и после достаточного отдыха, и всевозможные таблетки помогали все меньше и меньше. Наконец ему пришлось прибегнуть к врачам. Его исследовали терапевты, невропатологи, хирурги, его посылали к стоматологам, глазникам и ушникам. Все пожимали плечами, анализы и исследования показывали одно: у пациента здоровая кровь и отличное пищеварение, крепкие зубы, нормальные психические рефлексы, в порядке слух и зрение, и чувствовать он себя должен чудесно. Только артериальное давление повышено, но не настолько, чтобы вызывать такие затяжные боли. После того как его послали на консультацию к психиатру, Андреас понял, что усомнились в его головных болях, что его считают симулянтом или человеком, который придумывает себе болезни. С желтоватым лицом печеночника и дрожащими руками алкоголика, психиа-атр явно был доктором умным, потому что он обнаружил причину его болезни. Психиатр заинтересовался именно образом его жизни, спросил, от чего умерли родители, не много ли потребляли они алкоголя, пьет ли он сам, почему разошелся с женой и не снизилась ли в последнее время его половая активность. Услышав, что Андреас Яллак был на фронте, психиатр спросил, не был ли он ранен или контужен. Андреас ответил, что ранило его дважды — в первый раз осколком мины, а во второй двумя пулями, контузии не было. Сотрясение мозга было лет десять назад. Зимой на разъезженной дороге наехал грузовик, собственно, не наехал, а задел кузовом, и его отбросило в сугроб, на обочину. И тут психиатр стал с дотошностью криминалиста расспрашивать о деталях того несчастного случая, не Андреас ничего особого добавить не мог. Затянувшееся выступление в Народном доме совхоза Орувере он запомнил гораздо лучше, чем несчастье на Орувереском шоссе. Из-за того, что собрание вместо предусмотренных полутора часов продолжалось три, он опоздал на автобус и решил пойти пешком на железнодорожную станцию, которая находилась в шести километрах. Лекция затянулась из-за множества заданных ему вопросов, наконец он ввязался в полемику с каким-то примерно одних с ним лет спорщиком, которого, как выяснилось потом, ни заведующий Народным домом, ни жители в совхозе не знали, — видимо, это был строитель, в Орувере начали возводить цех приборостроительного завода. В каждом его слове сквозили злоба и ожесточение, вначале этот человек пытался опровергать Андреаса, потом начал поднимать его на смех. И Андреас загорелся, ему даже нравились такие резкие схватки; входя на трибуне в азарт, он бывал и хлеще в утверждениях и находчивее в словах. Во всяком случае, в тот раз он привлек слушателей на свою сторону и загнал в угол оппонента. Андреас хорошо помнил, что его не очень огорчило даже то, что опоздал на автобус, в дорогу он отправился в хорошем настроении. Он шел по левой стороне шоссе, как и положено по правилам движения, но все же его задела налетевшая сзади машина, как полагали эксперты, самосвал. Андреас, правда, слышал приближавшийся шум мотора, самой же машины он так и не видел ни до, ни после столкновения. По заключению экспертов, его ударило краем кузова. Спасли ушанка и то, что в последний момент Андреас инстинктивно отскочил в сторону. Сам он прыжка не помнил, об этом рассказывали милиционеры, приехавшие на место расследовать происшествие. О том, что, по мнению милиционеров и следователя, на него хотели наехать намеренно, Андреас не сказал: при восемнадцатиградусном морозе снежное шоссе не такое скользкое, чтобы шедшая в правом ряду по широкой полосе машина настолько потеряла управление, что ее занесло влево. В оттепель или гололед вполне возможно, но не в мороз. Найти самосвал не удалось, хотя милиция и искала его. Сам Андреас не был уверен, хотели на него наехать или нет. Психиатр спросил, терял ли он сознание, и если потерял, то сколько времени находится без пямяти. Андреас ответил, что без сознания он был примерно двадцать или тридцать минут. «Ваша голова и мои руки, — указал на свои дрожащие пальцы психиатр, — жертвы современной цивилизации». Оказалось, что руки психиатра стали дрожать после автокатастрофы, какие-то нервные окончания или корешки в позвоночнике получили повреждение, хорошо, что еще вообще руки двигаются. Психиатр не жаловал современную цивилизацию, утверждал, что бензиновый мотор и клозет самое большое зло для человечества, не менее опасное, чем расщепление атомного ядра и открытие и применение синтетических инсектицидов, например Д'ДТ. Канализация, конечно, преградила дорогу холере и чуме, но принесла людям другие беды, вывела загаженные химикалиями нечистоты в реки, озера и моря. Он вошел в раж и заявил, что человек, ослепленный успехами науки и техники, размахивая флагом прогресса, вызволил силы, которые уже не в состоянии ни контролировать, ни обуздать. Больше всего из-за этого страдает сам человек, его чувства разметаны, нервы взвинчены до предела, все большее количество людей не выдерживает напора цивилизации, динамика роста неврастении, психопатии и прочих душевных заболеваний устрашающа. Вообще нужно прекратить петь гимны всемогуществу разума, для человека разум — враг номер один. «Разве счастливее человек оттого, что он опускается на дно океана или скоро взлетит на Луну? Разве счастливее человек оттого, что способен одной атомной бомбой уничтожить сразу сто тысяч людей? Нет, во времена меча, дубинки и лука человек был куда счастливее». Тут психиатр перекинулся на проблему бытия и воодушевленно заговорил о том, что для более глубокого понимания жизни, вещей и явлений одного разума и науки недостаточно. Наука эффективна там, где нужно измерять, взвешивать, сравнивать, систематизировать, квалифицировать, создавать математические модели. Она могущественна в мире неодушевленных вещей. В одушевленном же мире наука еще беспомощна перед слабосильной и мыслящей материей. Генетика только через тысячу лет, не раньше, достигнет уровня, который можно будет сравнить с уровнем сегодняшней органической химии. «Постичь смысл бытия, если это только вообще постижимо, невозможно с помощью математики — этой альфы и омеги сегодняшней науки. Истинное понимание стоит несравненно выше разума, как обычного, так и научного, это некое Новое качество, некое инстинктивное чувство, которое не в силах объяснить привычная логика разума». Примерно так говорил психиатр, безмолвно слушавший его Андреас наконец сказал, что современное производство благодаря специализации и кооперированию стало обширным и усложненным, а современные административные и государственные системы необыкновенно масштабными и сложными, современный мир может спасти все же толь» ко разум, опирающийся на науку разум, и ничто другое. Полагаться на инстинкты, побуждения и подсознание нельзя. Про себя же подумал, что смыслом человеческого существа и в самом деле занимаются крайне мало, этот вопрос стал как бы «хобби» для ученых-философов и младшего поколения художественной интеллигенции. Особенно эту естественную, неуемную жажду человека познать смысл жизни и сущность бытия используют служители культа, христианская церковь, а также другие религии. Интересно, верит ли в бога психиатр? Так они и втянулись в спор. Когда Андреас уходил, у него мелькнуло сомнение, уж не проверял ли доктор его рассудок, когда вел этот странный разговор. Или в общении с тронутыми он сам тронулся умом? Как бы там ни было, но причину возникновения головных болей психиатр обнаружил. И нейрохирург согласился, что головные боли и нарушение равновесия могли быть следствием прошлого сотрясения мозга. Эффективного средства против его болезни так и не нашли. Голову и мозг его обследовали всевозможными аппаратами, в том числе и рентгеном, опасались даже какого-то новобразова-ния, говорили о возможной операции мозга, но все же делать ее не стали. Он и впрямь утратил работоспособность, в чем, однако, признаваться не желал.

Три месяца он ничего не делал, даже книги в руки не брал — при чтении боли усиливались. Первый месяц провел в санатории, где чувствовал себя арестантом и считал дни, оставшиеся до конца путевки. Еще четыре недели его обследовали в больнице и выписали для амбулаторного лечения. Через три месяца назначили пенсию по инвалидности. Такой поворот дела казался Анд-реасу Яллаку вопиющей несправедливостью. Он чувствовал себя бесполезным, никому не нужным человеком. Чувствовал, что не смеет дольше сидеть без дела, в порыве отчаяния может черт знает что выкинуть. Так как врачи настойчиво предостерегали его от умственного труда, он решил взяться за отцовское ремесло. В летние школьные каникулы, работая подручным, он на первых порах заделывал изнутри уложенные отцом кирпичи, потом и сам укладывал их, научился также резать кафель и зачищать края, сложил две плиты и одну большую, обогревавшую три комнаты печь, Справился он в свое время и с печью, которую начал выкладывать отец, — тогда ему казалось, Что никто другой, только он сам должен закончить бчаг, стоивший отцу жизни. В строительно-ремонтной конторе Андреаса приняли о распростертыми объятиями, начальник, молодой исполнительный инженер, назвал его эстонским Островским, человеком, который не поддается судьбе. Борясь с болезнью и неумелостью, он потратил на первую, из обычного кирпича, печь времени в три раза больше положенного. Было, конечно, легкомыслием объявлять себя печником, большинство рабочих приемов он уже забыл, в конце концов, искусству этому он и не обучался, разве что возле отца набил себе немного руку. Но что-то нужно было ему делать, а никакой другой профессией он даже настолько не владел. Правда, машину водил, — работая на автобазе, получил права шофера второго класса, однако человек, который постоянно принимает болеутоляющее, и думать не смеет о том, чтобы браться за баранку. Если бы первая сложенная им печь плохо тянула или слабо грела, он бы стал землекопом или транспортным рабочим. Разжигая печь, он ужасно волновался, ему казалось, что от того, какая будет тяга, зависит вся его дальнейшая жизнь. От отца он слышал, что новая печка старается дымить, что растопить ее вообще своего рода искусство и что о печи судить можно только после недельной топки. Он готовился к самому худшему, но дышавшая сыростью каменная кладка не противилась. Андреас, как ребенок, радовался тому, что есть тяга и огонь разгорается; несмотря на дикую головную боль, в тот вечер он был счастлив. Вторая печь вначале дымила и не скоро нагревалась. В третьей тяга так и осталась никудышной, Две следующие кладки — плиты со щитами — удались лучше, но очередная плита задурила, хотя складывал ее особо тщательно и даже заглядывал в справочник. Он разворотил большую часть плиты и сложил заново, но и это не помогло. Хозяин квартиры — они делали капитальный ремонт деревянной, построенной еще до первой мировой войны развалюхи- остался доволен, сам же Андреас — ничуть. Он все яснее сознавал, что проникнуть в тайны печного искусства вовсе не просто, что из него никогда не выйдет такого мастера, каким был отец. Зачищая и подгоняя кирпичи, он много думал об отце, о его мастерстве, его отношении к работе и вообще к жизни. Спрашивал себя, прожил ли он свою жизнь богаче или беднее, чем отец, и не смог ответить. Он считал себя преобразователем общества, но был ли он им на самом деле? Теперь он складывал печи в срок, видимо обретя сноровку, в будущем станет работать чуть быстрее, вроде бы все в порядке, и все равно нет. Да, он способен сложить и печь и плиту, но мастером своего дела называть себя не может, не имеет права. Отец мог. В общественном распределении труда он выполнял именно ту работу, которую делал лучше других членов общества. Отец был на своем месте. При нехватке хороших мастеров общество будет нуждаться и в его, Андреаса, работе, но то, что делает он, может делать и любой другой, даже лучше, он занимается работой, которую, по сути, не знает, находится не на своем, единственно верном, а на случайном месте. А раньше, до головных болей, он был на своем. И на это Андреас Яллак не смог ответить. Но одно представлял ясно: в жизни своей он много говорил о работе и ее исполнении, не понимая глубоко сущности физического труда. Говорил о труде как о деле чести, доблести и геройства, хотя, видно, не должен был этого делать. Потому что о вещах, сути которых ты не познал, у тебя нет права говорить. Пытался оправдаться тем, что в разговорах о труде он исходил из положений политэкономии и философии, иначе говоря — аспектов, которые, как ему казалось, он понимает, и все же не мог успокоиться.

Несмотря на то что Андреас был совершенно недоволен своим умением класть печи, другой работы он не стал искать. Продолжал работать с яростным упорством. Дерзнул даже взяться за кладку кафельной печи. Подбор и подгонка в тон сверкавшей глазурью плитки, нарезка ее и зачистка обнаружили, что работу, которой каждый день занят, он так мало знает и понимает. Но не махнул на свое новое занятие, даже когда руководство конторы явно захотело избавиться от него. Не потому, что сложенные или отремонтированные им плиты и печи не годились, а потому, что неугодной стала его личность.

Черная кошка между ним и руководством конторы пробежала после одной толоки. По предложению бригадира ремонтников на строительстве дачи начальника конторы был организован воскресник. К вечеру Андреа-су стало ясно, что значительная часть строительных работ здесь выполнена бесплатно. В следующее воскресенье некоторые рабочие под влиянием Андреаса отказались идти на толоку. Бригадир быстро выяснил, кто был зачинщиком. Он назвал Яллака заглазно безответственным подстрекателем, который сеет раздор в их маленьком сплоченном' коллективе. Андреас пошел к начальнику конторы и заявил, что если тот не призовет к порядку бригадира и будет продолжать строительство своей дачи в порядке воскресников, то ему придется давать в прокуратуре объяснения по двум статьям. Во-первых, по поводу использования своего служебного положения-в личных интересах, во-вторых, по поводу разбазаривания государственных средств, точнее говоря — в связи с разграблением государственных денег, потому что участникам толоки обещали компенсировать их работу приписками в ежедневных нарядах. Начальник конторы, молодой инженер, называвший Андреаса Николаем Островским, испугался его резкости и поспешил заверить, что о приписках он не и"мел и понятия. Все это вина бригадиров, его подвели подхалимы и приспособленцы, и он должен будет строже следить за своими помощниками, само собой понятно, что такие толоки никуда не годятся. И он благодарен товарищу Ял-лаку, который открыл ему глаза, прямо от души благодарен. Однако с той поры ему стали давать работу с каждым разом все хуже и менее оплачиваемую, в том числе и такую, которая ничего общего с его занятием не имела. На его расспросы отвечали, что печницкой работы просто не хватает, что среди печников у него наименьший стаж и самая низшая категория. При желании он может переквалифицироваться, стать, например, слесарем по центральному отоплению, поле деятельности у теплоцентралыциков расширяется с каждым днем, профессия же печника в наши дни вообще вымирающая, кто сейчас строит дома с печным отоплением? Это было и насмешкой и расплатой одновременно.

Не требовалось особого ума, чтобы понять: от него хотят избавиться. В первом порыве Андреас готов был уже подать заявление об уходе, но передумал. Он сказал себе, что если он хочет быть таким же хорошим партийным работником, как его отец печным мастером, — в душе Андреас Яллак по-прежнему считал себя партийным работником, — то не смеет вот так, обидевшись, хлопнуть дверью. Его уход рабочие могут расценить как подтверждение поговорки: «Против ветра плевать — себя оплевать», которая уместна и поныне. А ретивый начальник конторы и его плутоватые помощники еще больше осмелеют. К удивлению многих, он остался, хотя его гоняли с объекта на объект и хотя зарплата снизилась наполовину. Осенью Яллака, несмотря на скрытое противодействие начальника конторы, избрали членом партийного бюро. Начальник конторы, который снова, заискивая, называл его эстонским Николаем Островским, стал опять угодничать перед ним, на подсобные работы его больше не ставили, зарплата все росла. Заинтересовавшись, на каком основании повышается у него зарплата, Андреас вник в наряды и нормы и обнаружил в ведомостях фамилии людей, которых никто из рабочих не знал. По его предложению начальника конторы вызвали на партбюро дать объяснение. На заседании выяснилось, что фиктивные имена в ведомостях и приписки являются лишь частью махинаций заведующего ремонтным участком и бригадира, на что начальник конторы смотрел сквозь пальцы, явно, что и ему перепадало. Члены партийного бюро единогласно решили обратиться к директивным органам с предложением провести основательную проверку работы всей строительно-ремонтной конторы. Через четыре месяца начальника конторы освободили от занимаемой должности, бригадир посчитал за лучшее убраться по собственному желанию.

Хотя работа печника против ожиданий потребовала от Андреаса гораздо больше напряжения, не говоря уже об энергии, которую он потратил натягание с начальником конторы, здоровье его странным образом пошло на поправку. Через год головные боли стали постепенно утихать. Совсем они не прошли, но теперь он мог уже читать. Андреас не верил в выздоровление, ожидал нового обострения, но, к счастью, этого не произошло. Психиатр велел ему благодарить то ли небо, то ли судьбу или природу за то, что у него в мозгу нет опухоли, иначе боли не прошли бы. Что там у него произошло в голове после сотрясения, этого медицина точно установить не в состоянии, предполагать можно всякое, но какое значение имеют предположения. Болезнь его, помимо всего, подтверждает еще две вещи: во-первых, то, что о деятельности нервной системы человека, особенно о том, что называется психикой, знают страшно мало, хотя еще в прошлом веке появилась теория условных и безусловных рефлексов, и каждый год пишутся десятки и сотни толстых томов о неврологии и психиатрии; во-вторых, сомнительно, чтобы — человеческий разум когда-нибудь раскрыл природу мистического. На этот раз слова психиатра показались Андреасу и вовсе странными, ибо что общего у его головных болей с мистикой? Лицо у психиатра стало еще желтее и руки дрожали сильнее прежнего. Услышав, что Андреас последний год работал горшечником{3}, он оживился и сказал, что употребление гончарного круга и обжиг горшков, а также гончарное дело в более широком смысле слова является одним из древнейших занятий человека, — видимо, и оно сыграло свою роль в его выздоровлении. В ответ на слова Андреаса, что обжигать горшки, то есть глиняную посуду, и выкладывать из кирпича плиты не совсем одно и то же, но если условно их принять за единое, то возведение очага, с точки зрения развития цивилизации, имело такое же, а может, и большее значение, чем создание атомного реактора, психиатр возбужденно замахал руками и сказал, что между обжигом горшков и атомным реактором огромная разница: первое не загрязняло, а второе загрязняет окружающую среду. До тех пор, пока двуногое существо , ограничивалось использованием естественных материалов, все было в порядке, беда началась тогда, когда человек стал разрушать естественную материю и синтезировать новые, неразлагающиеся материалы и, таким образом, нарушать разумное равновесие природы. Психиатр произвел на Андреаса еще более странное впечатление, но предостережение врача не бросать физическую работу воспринял всерьез. Он продолжал работать, однако время от времени стал читать лекции и позднее начал руководить в строительно-ремонтной конторе политкружком. Представ после двухлетнего перерыва перед слушателями, он волновался так же, как при первом своем выступлении. Лекция прошла хорошо. Видимо, ораторское искусство попроще искусства печной кладки, в лекторском деле он ничего не забыл. Конечно, в первом случае практики было намного больше и перерыв в работе поменьше. За кирпичи же он вновь взялся после двадцатилетнего перерыва, к тому же класть печи он так никогда и не обучился.

Сейчас, слушая музыку дождевых капель, Андреас Яллак думал, что, возможно, он поступил неправильно, став снова пропагандистом. Что, может, и впрямь следовало остаться при одном из древнейших занятий человечества и смириться с этим. Он же перенапрягся. Кто вынуждал его вечерами сидеть за книгами и изучать последние номера журнала «Вопросы философии»? Никто, кроме самого себя. Чего он хочет достичь своими лекциями и нравоучениями? Но что за жизнь была бы без напряжения! Мир не стал бы лучше оттого, если бы он, Андреас, заимел садовый участок, занимался бы дачей и- сажал ягодники, копал бы грядки и выращивал цветы. Или полеживал бы себе на диване и размышлял о смысле жизни. А помог ли он улучшить мир своими усилиями? Все его рассуждения кончались одним и тем же вопросом.

Вдруг мысли Лндреаса Яллака сделали неожиданный скачок.

Явно, что и его семейная жизнь пошла насмарку из-за того, что ему никогда не хватало времени. Нет, скорее наоборот — чем отчужденнее становилась Найма, тем активнее искал он для себя всяческие дела. Именно искал. Чтобы явиться домой тогда лишь, когда дети уже спали. Чтобы не слышали они Найминых все более несдержанных, переходящих в брань обвинений.

Но почему и сейчас, после развода и головных болей, он сам надевает на себя по вечерам хомут? От кого бежит он теперь?

От самого себя. Чтобы не вершить над собою суд. Как за развалившуюся семью, так и за сына. Особенно за сына.

Хорошее, приятное настроение сменилось досадой.

Дождь шел по-прежнему.

Но и на этот раз Андреасу не довелось остаться наедине с собой. Открылась дверь, и тут же люди в белых халатах засновали возле его кровати.

К удивлению своему, он обнаружил Яака.

Разве он работает здесь, в больнице?

— Здорово, Атс.

Яак подступил к постели и-протянул руку.

— Здорово, Яак, — Андреас, как обычно, крепко пожал протянутую руку.

Яака обрадовало это крепкое рукопожатие. Он готовился к худшему. По привычке пощупал также пульс.

— Кажется, мы помешали тебе, — осторожно начал Яак, — ты, кажется, о чем-то думал?

— О, я вижу, встретились добрые знакомые, — сказала полная заведующая отделением и сложила бантиком губы.

— Мы друзья детства, — произнес доктор Ноотма, внимательно разглядывая больного.

— Я слушал, как идет дождь, — объяснил Андреас,

— Настоящая собачья погода, — попыталась подладиться к их тону заведующая отделением, не забыв при этом опять сложить губы бантиком.

— Мудрый доктор, а у тебя остается время на то, чтобы слушать, как идет дождь? — спросил Андреас.

— Мало, и впрямь мало, — признался доктор медицинских наук Яак Ноотма.

— Найди время, пока не поздно, — настоятельно, с внутренним возбуждением, которое не ускользнуло от Яака, сказал Андреас. — Все наши беды оттого, что нам уже некогда слушать, как падают капли дождя.

Сложенные в розовый бутон губы заведующей отделением произнесли:

— Нынешний темп жизни и впрямь ужасный. Кто в наши дни может подумать о себе?

— Могу ли я сделать из твоих слов заключение, что ты считаешь причиной своей болезни перенапряжение? — спросил Яак.

— Не принимай мои слова так уж в лоб, — ответил Андреас.

— Как ты себя чувствуешь?

— Говенно, — не обращая внимания на окружающих, сказал Андреас.

Заведующая отделением засмеялась, давая понять, что она понимает шутки старых друзей. Длинная, сухопарая старшая сестра подумала, что теперешние мужчины хамы.

— Нормальное самочувствие, если человек привык без конца тормошиться, — сказал доктор Ноотма, которому заведующая отделением стала надоедать. Жаль, что нет на месте старого Рэнтселя. Ноотма познакомился в докторской с историей болезни Андреаса и теперь принялся внимательно выслушивать его сердце.

Привычная работа вернула Яаку уверенность. Когда ему позвонили из Министерства здравоохранения и попросили проконсультировать больного инфарктом, некоего Андреаса Яллака, он почувствовал себя не лучшим образом. До сих пор еще не освободился от известного чувства вины. Понимал, что это даже смешно, все, что произошло, произошло более двух десятков лет тому назад, Андреас уже ни в чем не винил его, и все же, встречаясь с ним, он всегда вначале чувствовал себя немного неловко. Не из-за прошлой драки, здесь он понимал Андреаса. К тому же Андреас был горячее его, еще в школьные годы Атс в запальчивости не владел собой, особенно он терял самообладание, когда затрагивали его чувство справедливости. Удалось ли им убедить Андреаса, что Каарин не хотела обмануть его, не нарушала своего слова, она поверила тому, что ей сказали? Или же Андреас, как человек великодушный, только простил их? Они с Эдуардом поступили по-хамски, а не он, Атс. Ошибся Этс или намеренно обманывал, этого Яак не знал до сих пор, порой думал так, порой иначе. Все началось со слов Этса. Его, Яака, вина состоит в том, что он навязывался Каарин. Не будь этого, Каарин ждала бы Андреаса. Не угрожай отправка в Германию или мобилизация, он бы дал Каарин больше времени на размышления, хотя как знать, вел бы он себя и тогда разумнее. Он был по уши влюблен в нее. Каарин несколько месяцев оплакивала Андреаса, известие о смерти опечалило и его, Яака, но для него важнее всего было все-таки то, что Каарин больше не была связана с Андреасом словом. Он не смел пользоваться несчастьем бесприютной и одинокой девушки, он должен был дать Каарин время, чтобы она снова обрела себя; теперь, спустя годы, Яак это ясно понимал. Это и было главной причиной того, почему он все еще чувствовал себя виноватым перед Андреасом. Возможно, он и освободился бы от этого чувства, время делает свое дело, но иногда ему казалось, что Каарин не была с ним счастлива. Его не покидало ощущение, что Каарин до сих пор не могла забыть того, что она не дождалась Андреаса.

Доктор Яак Ноотма считал Андреаса весьма прямым и чрезмерно импульсивным для мужчины человеком. Годы, конечно, научили его держать себя в руках тверже, к этому вынуждала его работа, — может быть, как раз это и явилось одной из причин болезни. Человеку требуется отреагировать, и если горячая по натуре, с высоким чувством справедливости личность вынуждена все время держать себя в узде, без конца сдерживать себя, если она никогда не смеет дать волю языку, не говоря уже о руках, то и это может создать почву для сердечных приступов. Однако из истории болезни следует, что раньше Андреас сердцем не страдал.

— А раньше ты ощущал боли и стесненность в области сердца? Или нехватку воздуха? — на всякий случай еще раз спросил Яак о том, что предписывали его профессия и обязанность консультанта.

— Нет.

Заведующая отделением снова нашла повод пошутить. Этот Яллак или Педак был ей симпатичен. И она сказала:

— Так что как гром среди ясного неба, Андреас согласился:

— Как гром среди ясного неба. — Спишь хорошо?

— Здесь — да. Наверное, лекарство действует. Дома из-за головных болей спал хуже. В свое время у меня был хороший сон.

— Помню, когда-то говорил, что на фронте спал как убитый даже под выстрелами и взрывами.

— Видно, начинаю изнашиваться.

— Вам рано списывать себя со счетов, — сказала заведующая, опять сложив губы бантиком.

Яак снова пожалел, что нету Рэнгселя. Он спросил:

— Кроме дизентерии в войну, ты ничем другим не болел?

— Только гриппом или тем, что в народе называют гриппом.

— Расскажи подробнее о своих головных болях. Андреас рассказал. Но и Яаку он не признался, что,

по мнению милиции, на него хотели наехать намеренно. Яак внимательно выслушал друга и спросил:

— Головные боли теперь исчезли совсем?

— Нет, совсем они не прошли По сравнению с тем, что было, стало терпимее, бывает, несколько недель без них проходит.

— А сердце во время этих болей не дает о себе знать?

Андреас мотнул головой.

Старшая сестра подумала, что доктор Ноотма слишком много тратит их времени на знакомого больного. С Яллаком все ясно: классический инфаркт, выздоровление идет нормально, осложнений не предвидится.

Яак Ноотма решил про себя, что, надо будет познакомиться в психоневрологической больнице с историей болезни Андреаса.

— Как дела на работе?

— Паршиво. Никогда из меня не выйдет хорошего мастера. Между прочим, может, ты и не знаешь, я больше не работаю в комитете.

— Таавет говорил мне, что ты отказался от инвалидной пенсии и стал печником.

— У меня не было выбора.

— Ты слишком требователен к себе.

— Требователен? Нет, Яак, я просто не хотел окончательно вычеркнуть себя из жизни,

— Живешь один сейчас?

— Как перст.

Доктор Яак Ноотма понял, что Андреас не станет исповедоваться ему в личной жизни и в неудавшейся женитьбе. Не в его это правилах — жаловаться на свои беды. Яак знал, что Андреас разошелся с женой, знал со слов Таавета даже то, что Андреас долгие годы жил со сваей женой как кошка с собакой. Их семейная жизнь с самого начала пошла наперекосяк, жена ревновала, посылала на него заявления, явные и анонимные. О том, что коммунист Андреас Яллак человек морально разложившийся, не выполняет своих семейных обязанностей и так далее. По словам Таавета, женщины и в самом деле липли к Андреасу, однако первые десять лет он оставался на удивление верным мужем. Когда был парторгом волости, угодил, правда, в объятия одной местной прелестницы, но быстро отошел, как только открылись на нее глаза. Лишь потом, когда выяснилось, что семейная жизнь окончательно разладилась, Андреас позволял себе вольности. Жена его оказалась человеком ограниченным, мелочным, при этом была сущая Ксантиппа. Андреас напал на след жениных доносов. Он готов был немедля послать ее ко всем чертям, но из-за детей продолжал совместную жизнь. Дочка окончила среднюю школу на четверки и пятерки, к ней Андреас был очень привязан. Сын школы не окончил, в последнем классе его исключили за пьянку и хулиганство, Андреас ни в школу, ни в прокуратуру заступаться за сына не ходил, как был. так и остался идеалистом. Люди, подобные Андреасу, могут совершать революцию, к поворотным временам они подходят идеально, потому что в них есть доходящая до наивности восторженность, детская готовность к самопожертвованию, фатальная непоколебимость, упрямая решимость, стойкость, выдержка, порыв — все то, что требуется для завоевания власти, ниспровержения старого, а также для закладки устоев нового жизненного порядка. Они всегда готовы беспрекословно идти туда, куда их пошлют. Потом время опережает их, так как они не в состоянии вникнуть в тончайшие диалектические связи мирного развития, не в силах охватить все многообразие ноаых форм жизни, им недостает широты кругозора, умения быть в курсе новейших научных достижений. Оставаясь людьми принципа «да» или «нет», они так и не постигают сверхсложнейшее искусство завоевания людей; как правило, им не хватает гибкости и умения маневрировать, но именно эти качества требуются при стабильном периоде развития нового общества. Поэтому из Андреаса и не вышло ни секретаря райкома, ни горкома. Так говорил об Анд-peace несколько месяцев назад Таавет Томсон, когда был у них последний раз в гостях. Каарин вспыхнула и стала спорить с Тааветом: в присутствии Каарин никто не смел плохо говорить об Андреасе. Но все они удивлялись тому, что он отказался от пенсии и занялся физическим трудом. Таавет сказал, что Андреас действительно человек, которого не интересует личная карьера.

Яак отослал заведующую отделением и старшую сестру, извинился, объяснил, что хотел бы перед уходом просто так поговорить со старым другом. Заведующая сказала, что она его понимает, пусть доктор Ноотма не торопится, они успеют еще все обговорить с ним.

Когда заведующая и сестра удалились, Андреас спросил без всякого вступления:

— Как ты попал сюда?

— Нас вызывают в больницы в порядке консультации, — спокойно ответил Яак Ноотма.

— Тебя вызвала больница? Главный врач больницы?

— Да, — ответил Яак. Он не сказал только, что главному врачу это посоветовали в Министерстве здравоохранения.

— Врешь ты, Яак, — сказал Андреас. — Ты не умеешь врать. Через несколько лет тебе стукнет пятьдесят, а врать все не научился. Я вру лучше твоего.

Эти слова нельзя было истолковать двояко, Андреас подкусывал его.

— Я, конечно, не Феликс Крулль, — усмехнулся Яак, — не собираюсь пускать тебе пыль в глаза — мне действительно позвонили из больницы. Сказали, что Министерство здравоохранения интересуется тобой. По каким соображениям, я не знаю. Не выяснял. Все.

Андреас тоже усмехнулся:

— Как пришел, так и пришел. Рад, что вижу тебя. Послушай, я уже забыл, сколько еретиков сжег заживо Торквемада. То ли десять тысяч двести двадцать или одиннадцать тысяч двести двадцать?

И захохотал во все горло.

— Заживо — десять тысяч двести двадцать, в изображениях — шесть тысяч восемьсот сорок, прочие наказания в его время понесли девяносто семь тысяч триста семьдесят один человек. Я ничего не забыл.

И Яак засмеялся.

Когда-то он рассказывал Андреасу об отношении инквизиции к инакомыслящим. Андреас рубанул в ответ, что его глупые параллели спекулятивны, ни один исторический факт или явление нельзя рассматривать вне своего времени. Как обычно, они спорили о человеке.

— Ты до сих пор не вступил в партию, — перевел Андреас разговор в неожиданное русло. — Я не смогу спокойно сложить свои кости, если ты не сделаешь этого. Бог ты мой, разве мы с Тааветом мало тебя воспитывали, но все наши благие слова падают на голый камень.

— Если ты не можешь сложить свои кости до моего вступления в партию, то я сделаю это не раньше чем к твоему столетию, — пошутил в ответ Яак.

Андреас уловил в тоне друга нечто такое, что тронуло его.

— Ты неисправим, — сказал он. — Как семья?

— Хорошо. Более или менее хорошо. Приветствую тебя и от имени Каарин, хотя она и предположить не могла, что мы сегодня увидимся. Но если бы знала, обязательно попросила бы передать привет. Так что... Каарин приветствует тебя.

— Передай и мой привет, Яак.

— Передам, обязательно передам. Когда поправишься, приходи в гости. Обязательно приходи. Каарин очень обрадуется тебе.

— Спасибо за приглашение. Кто знает, может, и приду. Как там у твоих... наследников?

— Дочка в Тарту учится. Старший сын собирается в Педагогический, на физкультурный. Кроме баскетбола, у него в голове ничего нет. Дрожит из-за выпускных экзаменов, пока на тройках переползал из класса в класс, надеется, что баскетбол вывезет и на экзаменах. Младший только в седьмой перешел, отращивает себе волосы, требует электрогитару. Если не куплю, грозится распотрошить телефон-автомат и смастерить сам. В первых классах учился на пятерки, а теперь тягается с двойками по языку. Каарин ушла из-за него с работы, говорит, что свои «сыновья ей дороже чужих пенсионеров. Между прочим, удельный вес пенсионеров среди читателей библиотек растет из года в год.

Яллак не удержался:

— Мой Андрес не кончил школы. Я виноват. Думал, что возьмут в армию, надеялся, может, она сделает то, чего я не смог, но не взяли — судимость. Был вместе с ребятами, которые взломали киоск, два года условно дали.

Андреас хотел сразу рассказать Яаку об этом, но удержался. Теперь горе все же вылезло. Однако о том, что за неделю до болезни произошла отвратительная стычка с сыном, он и сейчас умолчал. В середине дня он неожиданно вернулся домой и обнаружил в своей квартире сына. Тот жил с матерью, ключ от квартиры Андреас ему не давал. «Что ты здесь делаешь?» — спросил он. Сын с испугу и в замешательстве ничего вразумительного не смог ответить. Распахнутая дверца шкафа свидетельствовала о том, что сын интересовался его вещами. Под взглядом отца он утратил привычную вызывающую самоуверенность, Андреасу даже жалко его стало. Сын спросил, есть ли что перекусить. Андреас поставил на стол бутылку молока, достал хлеб, масло и колбасу. Они ели и разговаривали, сын пожаловался, что ни к одной работе не лежит у него душа, хотя и перепробовал несколько. Перед его уходом Анд-реаса постиг тяжелый удар. Когда он спросил, как сын проник в квартиру — наружная дверь ведь была заперта, — тот протянул ему большую связку ключей. В этот момент сын показался ему жалким, мелким квартирным воришкой, Андреас отобрал ключи, набычившийся вдруг сын с издевкой бросил ему в лицо: гони пятерку за ключи, а если жадина, так оставь себе в подарок на день рождения. За неделю до этого Андреасу исполнилось сорок шесть, сын не вспомнил, дочка, та принесла цветы. Андреасу хотелось рассказать и об этом, Яак казался ему сейчас очень близким и родным, почти единственным, кому он мог бы поведать о своей боли за сына, но подавил в себе это желание. Он должен был справляться со своими делами сам.

— Может, и твоя в этом вина, а может, и нет, не мне судить, — сказал Яак. — Но в одном мы действительно виноваты — и ты, и я, и все наше поколение. Не смогли внушить молодым, что сами они в ответе за то, что из них выйдет. Разговорами о том, что перед ними открыты все пути, мы убаюкали их волю, первая более или менее серьезная неудача вышибает их из колеи. К тому же мы стараемся все решить за них, а излишняя опека не по душе молодежи.

Андреас не торопился соглашаться, но и не стал спорить. Он вдруг почувствовал себя уставшим. Недавнее оживление спало. Яак заметил эту перемену и поднялся.

— Что касается болезни твоей, — сказал он, — то я согласен со здешними врачачи. И не собираюсь утешать, сердечная мышца у тебя надорвалась крепко. Но в наше время медицина уже кое-что в силах сделать. И ты скоро поправишься. Самое плохое должно быть уже позади. Пора научиться в конце концов и беречь себя. Рабо-,те, собраниям, лекциям — всему должен быть свой предел. Бросай курить, по крайней мере полгода придется тебе пожить монахом, насчет водки молчу, ею ты никогда не злоупотреблял. Признаюсь тебе, Атс, меня бутылка стала тянуть сильнее прежнего... Я еще навещу тебя. Не как врач, а просто так. Прихвачу с собой Катарин, если ты не против.

— Буду рад видеть ее. Один только вопрос. Мои го-ловные боли и инфаркт в какой-то степени связаны?

— Скажу честно — твердо не знаю. Прямой связи между головными болями и инфарктом не должно быть. Механика заболеваний сердца и кровеносных сосудов вообще сложное дело. Расплачиваемся за прожитую жизнь своим здоровьем: Ты не берегся, и вот прозвенел предупредительный звонок.

— Предупредительный звонок?

— Да, Считай свою болезнь сигналом тревоги.

— Значит, я жил неправильно?

— Ты раньше меня обнаружил причину своей болезни у человека должна найтись время, чтобы послушать, как падают капли дождя.

Андреас усмехнулся:

— Видимо, ваша профессия во все времена порождала вульгарных материалистов... Спасибо, что пришел и обещаешь снова прийти. Вместе с Каарин.

Он протянул Яаку руку.

— До свидания, Атс. — Яак пожал ее. — В одном я нисколько не сомневаюсь: все будет в пор-ядке. Между прочим, в соседней палате лежит твой извечный противник Этс. Эст Тынупярт. У него тоже инфаркт.

— Значит, собираешься языком карьеру делать. Это был не вопрос, не консультация, это была издевка. Его задели не столько кусачие слова, сколько появившаяся в голосе Этса злость. Этса он' считал своим парнем, приятелем, хоть и точили они друг о дружку зубы, но поддразнивая, без злобы и оскорблений. И не нашелся вдруг что ответить.

— Языкороб.

Этс старается поддеть как можно больнее. Знает, что языкороб — это его, Андреаса, слово, которое он перенял у отца, называвшего так всех, кто палец о палец не ударит, но живет припеваючи.

— Зачем ты так? — встает на его защиту Кзарин.

— Да уж товарищ Яллак (ого, товарищ Ял-лак!) сам знает, — продолжает Этс, — уж он-то знаег. Приспособленец

Теперь он не сомневается, Этс имеет в виду его выступление по радио. Ему, Андреасу, предложили выступить по радио, и он выступил. От имени молодежи или от лица молодежи. От имени .и от лица комсомольцев. Целую ночь он корпел над текстом семиминутного выступления. В три часа ночи отец спросил, почему не ложится он, сослался на предстоящие контрольные работы, к которым надо как следует подготовиться. «Иван Грозный» взял комсомольцев на мушку, нужно суметь хорошо ответить. «Иван Грозный», учитель истории, доброволец «освободительной войны», настоящая контра, подбил двух парней податься на финскую войну, — к сожалению, тому нет доказательств. О радио и своем выступлении Андреас постеснялся сказать, постеснялся, несмотря на то что отец и не посчитал бы, что это дурно. Новая власть отнюдь не была ему против шерсти, вовсе нет. Старый член профсоюза, он был всегда одним из вожаков забастовки печников, теперь он член комитета на «Кафеле». Не дружи отец с водочкой, его бы «поставили комиссаром всего кирпичного производства», так говорят другие печнику. Сам отец считал, что водка ему сослужила пользу, с «комиссарством» он бы погорел, не любит ни командовать, ни приказывать, а еще меньше увещевать или восп-итывать, нет у него этой жилки погонялы или учителя, а каждый начальник должен быть хоть чуточку погонялой или учителем. Собственно, отец больше и не пьет, выпивохой его числят по старой памяти. Раньше он закладывал каждую субботу и воскресенье, в понедельник опохмелялся. Уложит с утра кирпич-другой, а с обеда обязательно пойдет выпивка. В понедельник настоящего работника из него не было — то ли тело было слишком слабым для кирпича, то ли душа кричала по горькой. Настоящая работа начиналась во вторник, а то и в среду, но в понедельник — никогда. Все последующие дни он не давал себе спуску, уже к шести утра добирался на стройку и работал, пока свет позволял, хоть до девяти-десяти вечера. В темное время года отделка краев и кладка печей шла при электрическом свете или с карбидной лампой. Только подборка кафельных плиток проходила в середине дня, при лампе глаза могли подвести. За неделю требовалось сложить большую, облицованную глазурованной плиткой печь — таков был неписаный закон, нарушать который отцу совесть не позволяла. Можно было не выполнить казенные указы, они сочинены и установлены чиновным людом, а рабочий порядок и р'а-бочие традиции требовалось почитать. Отцу давно бы уже вставили перо, не управляйся он к субботе с работой. И тяга была у его печей хорошая, и дров они требовали мало. Дни, когда отец запивал, он, Андреас, не любил. Пьяный отец важничал и куражился, бывало, спускал зараз половину получки, любил под пьяную руку угостить и вовсе незнакомых ему людей, которые нахваливали его, — в предместных кабаках это знали.

В первую трезвую субботу сын украдкой поглядывал на отца, в следующую получку Андреас уже не скрывал своего удивления, а в третью субботу прямо спросил, что стряслось. Отец посмеялся, сказал, что негоже ему теперь к бутылке прикладываться, на Тоомпеа своя власть, а дома сознательный комсомолец. Андреас не поверил, боялся, что к отцу пристала какая-нибудь хворь, до сих пор он так и не знает, что тогда сталось с ним. Ел отец то же самое, что и раньше, на желудок не жаловался, и в легких вроде ничего нового не было. Кашлем курильщика отец заходился столько, сколько Андреас помнит себя. Хотя отец в последнее время изменился, он не стал бы шпынять его за выступление по радио, но Андреас стыдился при нем готовить речь. Отцу не по душе были теперешние ораторы, за то, что они, вместо того чтобы от себя сказать, все больше по бумажке читали, заготовленные речи отец не признавал. А без бумажки Андреас не решился бы перед микрофоном предстать, к тому же на радио от него требовали текст. Потому-то Андреас и не сказал отцу правду, потому-то и наплел о контрольных работах и придирках «Ивана Грозного».

Так что Этсу не дает покоя его выступление. И в школе ребята поддевали, но все больше намеками, за глаза. Не один из тех, кочу хотелось бы поточить на нем зубы, считал за лучшее попридержать язык, с его кулаками считались. Конечно, выпускники на кулаках уже не фехтуют, и все же два обормота из параллельного класса пристали к нему под горой у Казанской церкви. Эти парни шли за ним от самой школы, ругали и угрожали. За Раулем, сыном известного промышленного деятеля, велась в школе слава отъявленного драчуна. Прошлым летом он участвовал в крупной свалке с немецкими военными матросами, и это еще больше его возвысило. Андреас не стал ждать, пока парни дадут рукам волю. Едва Рауль схватил его сзади за плечо и буркнул: «Постой, нам надо поговорить» или что-то в этом роде, как он молниеносно обернулся и двинул. Угодил в кадык, Рауль ударился головой о каменную кладку церковной ограды и потерял сознание. Дружок его, сын предместного сапожника, тут же дал деру. Андреасу самому пришлось приводить в чувство Рауля и довести на Тартуское шоссе, к трамваю. Позднее они несколько раз спорили с Раулем с глазу на глаз и стали ценить друг друга. С господским отпрыском он ладил все лучше, а Этс, свой, посадский парень, стал вдруг бычиться. Что же это такое? Разве не защищал он Этса, а Этс его от ребят из чужих компаний? Правда, и они в большинстве случаев мерялись силами, еще в младших классах раза два наставили фонарей друг дружке, никто из них не любил ни отступать, ни уступать. При своих они по обычке задирались, против чужих всегда были заодно. Будь у Тынупяртов собственный дом, тогда можно было понять. После национализации недвижимости не один домовладелец в пригороде сжимал в кармане кулак, но отец Этса расстался со своим домом еще во время большого кризиса. Или Тынупярты мечтают о новом доме и собирают на него по грошику деньги?

— Работа есть работа, — говорит он Этсу, — делают ли ее руками, на счетах или пером.

— Языком, хотел ты сказать?

— Хотя бы и языком, если уж ты начал пользовать ся такими словами.

Жаль, что Каарин все это слышит.

— Оставь ты наконец, — одергивает она брата.

— Да, сейчас самая главная работа та, которую языком делают. Языкоробы теперь на первом месте, у них в руках и сила и власть.

Андреас чувствует, как приливает к вискам кровь.

— Так было раньше, — говорит он подчеркнуто. — Теперь по-другому все: именно теперь власть в руках у настоящих рабочих людей.

Каарин приходит ему на помощь. Ей хочется унять брата, а может, и его тоже. Каарин знает, что оба они дурни, которые не отступят от сказанного.

— Не думай, что учителю или артисту легче, — говорит Каарин и сжимает на всякий случай Андреасу руку: пусть хоть он, по крайней мере, проявит благоразумие.

Этс язвит:

— Учитель не просто горлодер. У него должны быть знания. Актер живет талантом. А товарищу Яллаку (Этс называет его «товарищ Яллак», до сих пор он был ему «Атс» -или «Андреас», а теперь «товарищ Ялл-ак»!) ни знания, ни таланта не требуется. Главное, чтобы рот пошире разевался да быстро закрывался. Атс (на этот раз все же Атс!) — истинный языкороб. Языком работает.

Андреас не может удержаться, чгобы пе ответить, хотя пальцы Каарин все время и сжимают его руку.

— Дорогой Этс (он не скажет «Эдуард», не скажет, они свои ребята и должны остаться друзьями, должны!), а из кого это хотели сделать пастора? Из тебя или из меня? Разве наместник божий не языком работает?

Этс поддевает с еще большим вызовом:

— Ого! Он вздумал заделаться пастором нового времени. Нет, горлодер! Тебе подобный еще даже не дьячок, если уж сравнивать. Чистый пономарь. Да и то среди малышни. Пасторы — это ваши секретари, или как вы их там называете. Секретарем тебе, карьерист, никогда не быть. Судьба своего народа для тебя ничего не значит.

Этс рассержен. Этс взвилтил себя, что же это с ним, в конце концов, случилось? Летом еще сам смеялся над всеми, кого революция ввергла в панику.

— Пойдем, — говорит «Каарин Андреасу. И кричит брату: — Разошелся, как взбесившийся вапс!

Этс в ответ рубит:

— Что, святой Андреас в комсомол тебя готовит? Сколько можно сносить такое? В голове уже гудит.

Никак не приходят нужные слова. Каарин прижимается к нему. Демонстративно. В самом деле, демонстративно.

— Ты прав, дорогой братик. Мы говорили о моем вступлении в комсомол.

Дольше Каарин не в силах оставаться спокойной. Она пытается оттащить его от брата.

— Он дурак, — говорит Каарин. — Они все с ума посходили. — Каарин не объясняет, кого она подразумевает под этим «все», она тоже возбуждена.

— Оставь нас вдвоем, сестричка, — цедит сквозь зубы Этс. — Нам нужно кое-что утрясти между собой.

— Оставь, — говорит и Андреас. — Я хочу знать, что он может мне сказать. Наше дело.

— Вы оба сдурели, — не выпускает его руку Каарин. Она тянет его за собой. И он повинуется. Не из-за Этса и не из-за того, что может случиться.

Он готов наброситься на Этса, еле сдерживается, прямо-таки тянет ломеряться кулаками, но все же Каарин влечет его сильнее. Он не хочет выглядеть в ее глазах безумцем. Он делает то, что желает Каарин. Она значит для него больше, чем приставания Этса. Каарин для него все. Воля ее берет верх над ним. И они уходят.

Каарин прижимается к нему. Так она никогда еще не вела себя. Какое-то возбуждение охватывает его.

Этс бежит за ними, хватает его за руку и угрожающе кричит:

— Оставь в покое мою сестру!

Андреас вырывает свою руку.

Видимо, он меняется в лице и во всем облике. Каарин повисает на его руке всем телом. Ее взгляд, поза — все требует и умоляет, умоляет и требует одновременно, чтобы он сохранил спокойствие. Брату Каарин холодно говорит:

— Я не хочу, чтобы Андреас оставил меня в покое.

Этс таращит на него и на сестру налитые кровью глаза.

Во дворе собрались люди. Они с Этсом замечают это разом и как бы унимаются. Или заставляют себя уняться. Может, Этс чувствует, что они зашли слишком далеко. Он привязан к сестре, cm всегда делал то, что она' хотела. А может, слова Каарин действуют на него успокаивающе? Андреас знает и то, что Этс не выносит любопытных, которые сбегаются на скандалы. Идеал Эт-са — в любых ситуациях владеющий собой, волевой человек, возможно потому, что самому ему редко удается сдерживать себя. Каарин начинает идти и тянет Андреаса за собой. Этс следует за ними, но все же сворачивает в проулок. Гордость не позволяет ему дольше тащиться сзади.

Каарин держит Андреаса под руку и все еще прижимается к нему. Она не обращает внимания на встречных или отрешилась от окружающего. Он не знает, куда они идут, его не интересует это, он идет туда, куда хочет идти Каарин.

Они оказываются в Кадриорге.

Уже довольно сумеречно.

Вдруг Каарин останавливается, поворачивается к нему, кладет руки ему на плечи, отводит голову назад и закрывает глаза. Он целует Каарин. Она отвечает ему. От поцелуев губы Каарин становятся горячими.

Они долго бродят по Кадриоргу. И целуются. Он словно помешался. Ему хочется только обнимать Каарин и целовать ее. И Каарин помешалась. Она ни о чем не думает. Они и раньше целовались, но не так, как сейчас. Каарин обычно стеснялась. Вначале всегда отворачивалась. Первый раз он поцеловал ее полунасильно; вырвавшись, она ударила его. Ударила, но не убежала. Когда он снова, спустя время, осмелился пригласить Каарин в кино, она пришла. Несколько недель он боялся даже нечаянно коснуться ее. Наконец все же собрался с духом и прижал к себе. Каарин отвернулась, голову отвела в сторону, но обхватила его за шею. Так они и стояли какое-то время Каарин — обняв его за шею, он — уткнувшись губами в ее холодную щеку. Затем щека ее потеплела, и Каарин наконец повернулась лицом к нему. Однако целовать ее в этот раз он уже не решился. Боялся, что она опять рассердится и не пойдет с ним больше в кино или на гулянье. Опять какое-то время он собирался с духом, прежде чем снова отважился обнять ее. И в тот раз Каарин отвернулась вначале и лишь после повторных попыток как бы уступила и позволила целовать себя. А сейчас сама подставляет губы, поэтому и помешался он, вконец помешался.

Они начинают возвращаться, живут они не в одном доме. Каарин живет на углу, в доме с высокими этажами, который выглядит куда привлекательнее, чем их словно бы осевшая в землю деревянная развалюха.

Он не доводит Каарин домой. Задерживается у своей калитки, распахивает и увлекает за собой Каарин. Она не упирается. Он живет с отцом на втором этаже, кривая деревянная лестница скрипит, Каарин вроде пугается, но идет дальше. В коридоре горит тусклая лампочка. Он открывает ключом дверь и пропускает Каарин вперед. Она давно уже не была тут. Девчонкой, в младших классах, бывала, в старшие классах уже нет. Приходить к ним Каарин стала, когда его отец клал Тынупяртам новую печь. Старый Тынупярт, педантичный почтовый работник, хотел иметь хорошую печь и несколько месяцев приставал к отцу, даже распил с ним «Президента», приправленного всевозможными специями, и, как смеялся отец, маялся после этого две недели. Отец смотрел на старого, Тынупярта чуть косо, считал прогоревшего домовладельца занудой и жмотом, но все же наконец согласился. Андреас ходил к Тынупяртам смотреть на кладку кафельной печи, ему нравилось наблюдать, как отец подбирал и зачищал плитки, брал их в зажимы, как заполнял мелким кирпичным крошевом прилаженные и зажатые плитки, как ровнял изнутри глиной кирпичную кладку. Обычно, наблюдая за работой отца, он лепил из синей, не мешанной песком глины собачек, кошек, человеческие головки и всякие странные фигурки, которым даже не мог подобрать названия. Забавлялся он глиной и а доме Тынупяртов. На следующий день Каарин нашла его, показала чудную фигурку и спросила, что это.

— Ерунда, — ответил он, разозлившись на себя за то, что позабыл смять в комок эти свои поделки. Он это делал всегда, уходя с отцового рабочего места.

— Я думаю, что это рогатый петух. Эдуард сказал, что это чушь, а ведь «ерунда» и чушь, наверно, одно и то же. Научи меня тоже делать чушь.

И они принялись вместе лепить глиняные фигурки. Сперва у Тынупяртов, где с каждым днем все выше поднималась большая, облицованная каштановыми плитками, печь, рассчитанная на обогрев двух комнат, потом у них дома, потому что старому Тынупярту не нравилось, что дочка занимается чушью. Андреас учил Каарин также вырезать из черной бумаги силуэты и нарисовал ей в альбом букет роз. Каарин уверяла, что в их классе ни у одной девочки нет в альбоме такого красивого рисунка. Потом ему пришлось рисовать цветы и в альбомах ее подружек, ко так, чтобы цветы эти хоть и были красивыми, но не красивее Каариных роз. Розы он вообще не смел рисовать никому другому. Каарин сама подсказывала, какие цветы и кому он должен рисовать, и он рисовал нарциссы, гвоздики, астры и купальницы. Она удивлялась, что он может по памяти рисовать какие угодно цветы. Но из-за купальниц надулась, потому что купальницы вышли такими же красивыми или даже красивее, чем розы в ее альбоме. Бантик, во всяком случае, роскошнее, пышнее и шелковистее, упрекнула Каарин. Ему пришлось «перевязать» розы в альбоме Каарин новой ленточкой, пошире и пошелко-вистее, что потребовало большего труда и не совсем удалось. Почти год Каарин была в их доме постоянной гостьей, Этсу это было вовсе не по нраву. Этс к ним не ходил. Этс был вообще заносчивым пареньком, который на других себе подобных смотрел свысока.

— Вы оба любите играть первую скрипку, поэтому и не уживаетесь, — сказала ему лет пять-шесть назад Каарин. Иногда она пользовалась словечками взрослых.

То, что Каарин после долгого перерыва снова явилась в их дом, кружит обоим голову.

Он хотел включить свет, но Каарин шепчет:

— Не надо.

Она позволяет снять с себя пальто и опускается на диван...

Он садится рядом. Вдруг на него находит робость, ему хочется обнять Каарин, но что-то удерживает. В парке он был куда смелее, чем у себя дома. И Каарин не поворачивается к нему и не отклоняет назад голову, как это было в парке, под дубами. И Каарин робеет и взволнована.

— Где твой отец?

— В Клоога. Теперь работает там и домой приходит только по воскресеньям.

— Я пойду, — шепчет она.

— Останься, прошу тебя, — шепотом просит он.

— Я все же пойду, — снова шепчет она.

— Я не пущу тебя, — говорит он и добавляет: — Дорогая...

— Я тебе дорогая? — быстро спрашивает Каарин.

— Самая дорогая, — заверяет он не задумываясь. — Ты для меня... все.

Теперь Каарин поворачивается к нему, и он хватает ее в объятия. Они целуются. Каарин тут же отшатывается.

— Этс сошел с ума, — вдруг говорит она.

— Да, он изменился.

— Вы бы стали лупить друг друга, если бы я не увела тебя, — говорит Каарин.

— Пройдет, — отвечает он, высказывая свою надежду, хотя и чувствует, что дело, видно, серьезное. — Мы выросли вместе.

— Я бы очень хотела, — признается Каарин, — но боюсь, что это не пройдет. Просто не знаю, как мне быть.

— Ты баишься его?

— Нет, я люблю его. Он хороший брат. Он бережет меня.

— Я тоже тебя люблю, Каарин. Теперь это сказано.

Чтобы произнести это, он позвал ее сюда, к себе. Сейчас он понимает.

Каарин обхватывает его за шею. И он держит ее в объятиях. Они сидят, прижавшись друг к другу, тесно, щека к щеке.

Почему Каарин молчит?

— Ты хороший, — наконец говорит она. — Надеюсь, что ты умнее моего брата.

— Я сделаю все, что ты хочешь.

Каарин прижимается к нему еще плотнее. Сквозь платье он ощущает ее тепло.

— Я ничего не боюсь, — начинает он, думая, что Каарин напугана, что надо ее подбодрить. — Ни Этса, никого другого. Возьмется и он за ум. Время теперь стало такое, что и люди должны меняться к лучшему,

— Кое-кто стал еще хуже.

— Те, кто ногтями и зубами держится за старое. Плакальщики по прошлому уже ничего не решают. Раньше или позже, но у всех откроются глаза. Если бы социализм не изменял людей к лучшему, то социализма и не нужно было бы. Что заставляет людей воровать? Бедность. Что вынуждает человека обманывать? Деньги. Что порождает зависть? Бедность и деньги. Что рождает высокомерие и заносчивость? Власть денег. Капитализм — это болото, из которого исходят уродливость и мерзость. Социализм для того, и нужен, чтобы человек стал чистым, действительно свободным и великим.

Он говорит книжно, но страстно, сам воодушевляясь своими словами.

— Для социализма люди еще плохие, — говорит Каарин. — Таких, как ты, мало. Люди хотят только получать, и от социализма тоже.

— Люди хотят получить то, чего они были лишены столетиями, что было привилегией только господствующих классов. Это закономерно. Изменяя общественный порядок, работая коллективно, люди преобразуют и себя. Даже тогда, когда они не желают этого.

— Я хочу, чтобы твои слова сбылись, — говорит Каарин, и это вдохновляет его еще больше.

— Сбудутся, Каарин. Мы кончаем школу в чудесное время. Ничто не помешает нам стать тем, кем мы захотим. У нас будут крылья, дорогая. Мы полетим, куда-пожелает душа. Полетим вместе. Хочешь лететь со мной в голубые просторы? Летать всегда-всегда?

— Ой, Андреас, ты же делаешь мне предложение!

— Будь моей женой, — говорит он в ответ ей,

— Ты еще не кончил школу.

— Весной кончу.

— Начнешь зарабатывать языком хлеб?

Он вздрагивает — слова Каарин действуют будто удар хлыста.

— Ты же ничего не умеешь, у тебя нет никакой специальности, — пытается она смягчить сказанное.

— Работу я найду, безработицы больше нет. Заочно буду учиться. Или стану только учиться. Это не помешает нашей женитьбе. Я буду получать стипендию.

— А если... пойдут дети?

Говорит она всерьез или смеется над ним?

— Дети и должны быть, если мы любим друг друга, Я люблю тебя, Каарин.

— Мне еще никто не говорил этого, — признается она.

— Ты первая и последняя, кому я говорю это.

Каарин целует его, она откинулась назад, он ощущает ее груди у своей груди, затем чувствует ее бедра, они с Каарин опустились на диван. Он снова и снова целует Каарин. Ее поцелуи, ее грудь/бедра пьянят его. Она не отталкивает его, она сама прижимается к нему. Они теряют всякую сдержанность. Кажется, он причиняет ей боль, он не хочет этого, он хочет быть сейчас особенно нежен и все же, наверное, причиняет. И тут же ощущает, как. она легким движением словно направляет его, нежность охватывает его с еще большей силой, он уже не чувствует себя больше грубым насильником, он благодарен Каарин, его охватывает упоение, которое полностью завладевает им.

Они оба обезумели, снова и снова ищут близости, они разделись, они молоды и необузданны. И Каарин тоже говорит, что любит его, Андреаса, что не боится ничего того, что будет потом.

Майский брезжущий рассвет рассеивает темноту в комнате и отрывает их друг от друга.

Каарин шепчет ему на ухо:

— Что, если будет ребенок... — Краска заливает лицо Каарин.

— Теперь ты должна быть моей женой, — шепчет он в ответ.

— Ты на полтора года старше меня, но я умнее тебя. — Каарин, смеясь, отталкивает его. — Что я скажу дома, где была я всю эту ночь?

— Скажи, что была у меня. Скажи, что мы поженимся.

— Отец убьет меня.

— Оставайся здесь. Я пойду и сам объявлю, что мы поженимся.

— А что скажет твой отец?

— Мой отец согласится, я не сомневаюсь в этом. Он старик что надо. Он больше не пьет.

— У твоего отца увеличена печень. Его рвет. Он оторопел. Что она говорит?

— Он сам жаловался, мой отец от кого-то слышал,

— Ты путаешь что-то.

— Не путаю. Я пойду...

И Каарин уходит. Он отпускает ее. То, что он услышал об отце, ошарашило его.

И хотя он всю ночь не сомкнул глаз, сон не идет. Каарин принадлежит ему, он любит ее, и она любит его, Каарин переедет к ним, Он окончит гимназию и пойдет работать, безработицы больше нет. Будет заочно учиться в университете или поступит в художественно-техническое училище. Он сможет работать и учиться и отцу помогать, если тот действительно болен. Не прежнее время. Кзарин ошибается, отец любит приврать, кто зна'ет, что он наплел Тынупярту. Этс ненавидит его, это ясно. Да и отец ее навряд ли особенно обрадуется такому, как он, зятю, — как видно, Тынупярты тянутся к старому. Главное, что Каарин любит и пойдет за него.

Стук в дверь отрывает его от мыслей. Дверь не заперта, он привычно кричите «Войдите!» И пытается представить, кем может быть этот ранний гость. Вспоминаются слова Каарин — вдруг телеграмма? Что-нибудь случилось с отцом? Охваченный тревогой, он мгновенно вскакивает.

В комнату врывается Этс. Андреас замечает воспаленные от бессонья глаза друга, его подрагивающие от волнения колени.

— Ты свинья!- бросает ему в лицо Этс.

— Я люблю твою сестру. — Он не собирается ничего скрывать.

— Каарин вертихвостка, а ты свинья.

— Поговорим серьезно, Этс. Каарин для меня все. И тут же перед глазами мелькает кулак, слишком

поздно уклониться или отвести удар. У него нет ни малейшего желания драться, он должен объяснить Этсу, что Каарин может выбрать себе, кого хочет, это Этс ведет себя как варвар или... От сильного удара в скулу отшатывается назад. Сразу же следует второй удар.

Он должен защищаться, давать сдачи Этсу тоже не хочется, у него нет никакого зла против брата Каарин, все кажется ему глупым недоразумением, пережитком старого. Он захватывает руки разъяренного Этса, в боксерском кружке их обучали входить в клинч, он рад; что ему удалось это, и вот они стоят лицом к лицу, оба одного роста, одинаково широкоплечие, одинаково сильные. Лицо Этса покрыто пятнами, глаза налились кровью, зубы сжаты.

— Этс, пойми ты — я люблю Каарин.

Он говорит это тепло, со всей искренностью, Этс должен его понять.

Этс пытается освободиться, Андреас напрягается изо всех сил, чтобы удержать его руки, чувствует, что это необходимо.

— Ты у Каарин не первый, — рычит Этс, — она любит поиграть с парнями.

Он отталкивает Этса,

— Повтори! — хрипит он, и теперь, наверное, его собственные глаза наливаются кровью. Он готов в любой момент пустить в ход кулаки. — Ты лжешь! Лжешь, чтобы я оставил Каарин!

— Идиот! — сплевывает Этс. Андреас кричит:

— Пускай я буду десятым, но я люблю Каарин! Он подскакивает к Этсу, хватает его за грудки, сминает в руках отвороты пиджака, рубашку.

Этс мог бы сейчас ударить его, но он не делает этого. Этс хва.тает его за запястья и старается оторвать от пиджака руки. При этом пыхтит.

— В самом деле идиот.

Наконец Андреас сам отпускает Этса.

— Иди, — говорит он ему. — Уходи. И Этс уходит. В дверях говорит:

— Каарин тебе никогда не видать.

Он ничего не отвечает Этсу. Но ясно, слишком ясно представляет себе, что Этс стал его врагом.

Слова Эдуарда сбылись, подумал Андреас Яллак, И ему сделалось очень грустно, хотя все это произошло почти целый человеческий век тому назад, еще до войны.

Какой сейчас Этс?

Стали люди лучше, чище, возвышеннее?

Поднялся ли он сам ввысь? Парят ли в голубых просторах люди?

Неожиданно перед глазами возникает вытянутая рука сына, побрякивающего связкой ключей.

Палата словно бы стала тесной, сердцу в груди, кажется, уже нет места.

Прием начался, как обычно начинаются торжественные приемы. Приглашенные собрались более или менее в назначенное время, большинство чуточку раньше, чтобы оглядеться и, так сказать, подготовиться к старту, хозяева же и гости, в честь которых был организован прием, заставляли ждать себя. Маргит Воореканд явилась загодя, четверть часа у женщины должны быть в запасе, чтобы привести себя в порядок. Уже сдавая пальто, Маргит заметила, что ее расклешенные брюки привлекли внимание, в здешних кругах еще не привыкли к брюкам как к вечернему туалету. Маргит была уверена, что брюки идут ей, несмотря на полные бедра, в талии она была достаточно тонка, живот не был опущен, брюки и приталенная длинная кофточка делали ее стройнее, подчеркивая достоинства фигуры и скрадывая недостатки. И прическа была ей к лицу, Маргит повезло, Сигне в этот день работала, вкус у Сигне есть. Во всяком случае, Маргит Воореканд осталась довольна собой,

С утра вместе с начальником главка Маргит сопровождала гостей, они посетили новый комбинат, который произвел на гостей сильное впечатление. Руководитель делегации располагал к себе, он был хорошо осведомлен в новейшей технологии, отличался энергичностью и остроумием, выглядел эффектно и без титулов — высокий, широкоплечий, без лишнего жирка, густобровый великан с темными горящими глазами. Сильные мужчины возбуждали Маргит.

Просторный вестибюль «Северной звезды» кишел людьми, для банкета был зарезервирован весь новый ресторан.

Маргит обменивалась приветствиями. Солидные, сдержанные в своих служебных кабинетах, важные особы целовали ей ручку, не иначе как старались и в данной обстановке быть на высоте своего положения. Большинство мужчин были в темных вечерних костюмах, половина женщин пришли в длинных платьях. Маргит вспомнились насмешливо сказанные когда-то Андреасом слова: «Как же мы пыжимся, чтобы во всем отвечать мировым стандартам». Сам Андреас особого внимания своей одежде не уделял, даже в театр заявлялся в обычном костюме. Ни белоснежной сорочки или платочка в нагрудном кармашке, — ничто его, казалось, не трогало.

Среди других Маргит заметила и Таавета Томсона, с которым познакомилась в больнице, у постели Андреа-са. В лицо она знала его давно и слышала о нем всякое. Покрои его ладно сидевших костюмов, а также галстуки говорили о том, что он не отстает от времени. Томсон пришел не один, с ним была очень молодая спутница, поистине молодая, а не такая, которая только выглядит молодо. Ее можно было с полным правом назвать девушкой, потому что ей было не более двадцати; девушка явно чувствовала себя неловко, — видимо, впервые попала в такое общество.

Маргит в последние дни собрала о Томсоне кое-какую информацию и знала, что заместитель министра разошелся и со второй женой. Первую при переезде в столицу Томсон оставил в Мярьямаа; говорят, это была прелестнейшая женщина, милая, образованная, отличная хозяйка, по профессии учительница, которую все уважали. «Школяры для нее были важнее меня, а я ' в семейной жизни человек старомодный, важнее всех для моей жены должен быть я». Так сам Томсон обосновывает причину своего развода. На второй жене, которая была вдвое моложе его, Томсон женился в Таллине. Он-де не может прожить с одной женщиной более пяти-шести лет, не выносит прохладных чувств, работающие женщины быстро утрачивают свежесть. И об этом Маргит узнала у своей бывшей, работавшей в министерстве у Томсона сокурсницы, которая сама флиртовала вовсю, но под венцом пока не побывала.

Время от времени Томсон представлял свою спутницу другим гостям, лысоголовые особы низко склонялись перед девушкой и хорохорились, как петухи.

В вестибюле возникло оживление, Маргит поняла, что прибыли хозяева банкета. Голова руководителя делегации возвышалась над всеми. Маргит предупредили, что после приема поедут в баню — финская баня становилась гвоздем программы для приезжих. Маргит тоже пригласили, — дескать, руководитель делегации очень ценит ее знания. «Я не уверена, смогу ли», — ответила она начальнику главка, хотя знала, что поедет обязательно И, придя на банкет, уже полностью была готова к этой поездке.

Mapгит подождала, пока прибывшие разденутся, и подошла к ним. Руководитель делегации уже издали приветствовал ее.

— Вы обязательно должны поехать, — шепнул ей на ухо начальник главка, — сделайте приятное руководству. — A propos, — начальник главка сделал многозначительную паузу и добавил: — A propos, он прямо не надышится на вас. И еще: для служебного пользования — он вдовец.

Начальнику главка явно понравилась его собственная шутка. Маргит подумала, что Рамбак хороший специалист и организатор, но, к сожалению, пошляк.

Вошли в зал. Руководитель делегации сказал Маргит, что был бы очень рад, если бы товарищ Воореканд уделила немного внимания его обществу. Министр пригласил всех садиться за длинный стол, уставленный закусками, бутылками, тарелками и рюмками. У противоположной стены находился второй обильно уставленный стол.

Руководитель делегации попросил, как водится у коллег, — ведь и он по образованию инженер, специальность у них, правда, не совсем одна и та же, он изучал машиностроение, — называть себя Самедом, ибо Ахад Самед Али оглы может даже у владеющих многими другими языками эстонцев сломать язык. Маргит не оставалось ничего другого, как позволить и себя называть по имени.

Самед спросил, что ей предложить, вина или водки, — коньяка на столе еще не было. Маргит предпочла сухое вино. Самед налил себе водки, сказал, что в Азербайджане главным образом пьют вино, — влияние мусульманской веры в быту еще чувствуется — мусульмане, те вообще не пьют, он же употребляет всюду, где ему доводится быть, местные напитки, к тому же у «Ви-руской белой» нет никакого привкуса. Закусил Самед кусочком угря, Маргит взяла дольку апельсина. Позднее, когда Ахад Самед Али оглы говорил с министром, она быстренько съела две тарталетки — с икрой н салатом.

Приветственная речь немного задерживалась — что-то случилось с микрофоном.

— Виктор Петрович и Август Карлович не пришли, — услышала Маргит чей-то шепот. — Старик надеялся, что придут, сам звонил им, хотел похвастаться перед гостями.

Маргит подумала, что привычка величать высокое начальство по имени-отчеству распространяется все шире, ей это не нравилось.

И на этот раз довольно еще молодой, энергичный и остроумный министр, которого даже завистливые языки называли за глаза «Стариком», сумел вызвать своей речью оживление и смех. Во всяком случае, Маргит речь понравилась. Опять услышала она шепоток: «Старик всегда варьирует один и тот же мотив. Между прочим, знаете ли вы, что он дал секретарше задание собирать, анекдоты, чтобы приправлять ими свои речи?» Маргит вспомнились слова Томсона о дворе.

Самед повел разговор о комбинате, который они посетили с утра. Заинтересовался производительностью новых ткацких станков, они поговорили некоторое время о научной организации труда, и оба сошлись во мнении, что об этом больше говорится, чем делается, что нельзя превращать принцип научной организации труда в громкую фразу. Руководитель делегации не пытался за ней ухаживать и не приглашал танцевать. Не танцевал Самед и с другими, — видимо, он и не знал здешних танцев.

Министр извинился и увел его на чуток, чтобы познакомить с представителями из Нарвы и Тарту. Там завязалась оживленная беседа.

Маргит вдруг почувствовала себя одинокой. Не потому, что увели соседа по столу, нет. Еще в разговоре с ним настроение ее упало, и она даже не могла понять, в чем дело. После того как Самеда увели, несколько мужчин приглашали ее потанцевать. Танцевать Маргит любила. Но и это не подняло настроения. Она разрешила налить себе вместо вина водки, осушила рюмку и поняла, что ей недостает Андреаса. Он нравился ей, это верно, но то, что здесь, на банкете, она ловит себя на том, что думает о нем, было неожиданно и для самой Маргит. Или Андреас значит для нее куда больше, чем она до сих пор считала?

Когда она пригласила Андреаса к себе на кофе, у нее не было никакой задней мысли. После напряженного собрания, просмотра интересного спектакля или кино, а также после увлекательного чтения или какого-нибудь серьезного обсуждения сон никак не шел. Раньше она терзала сестру, заставляла ее слушать себя, иногда до самой зари. Сестра купила себе кооперативную квартиру. Маргит дала ей взаймы половину своих сбережений, и навряд ли сестра когда-нибудь сможет полностью вернуть эту сумму. Кооперативная квартира съедает деньги и после уплаты всех взносов. Хоть сестра и жаловалась, что владелец кооперативной квартиры никакой вовсе не владелец, просто вносит двойную или тройную квартплату и облегчает местным органам положение с жильем, но тем не менее была счастлива, когда перебралась туда. Видно, Маргит замучила ее своей бессонницей, а может, сестра боялась остаться старой девой, потому что она, Маргит, не терпела пьянок, которые сопутствовали мужской компании сестрички. Один из ее поклонников, заметив недовольство Маргит, которого она, очевидно, не смогла скрыть, привел в следующий раз с собой друга. Это был высокий, сутулый мужчина, в прошлом известный легкоатлет, явно на несколько лет моложе ее. Он нещадно хлестал коньяк и пошел на кухню, чтобы помочь Маргит, там без долгих слов обхватил ее сзади, поцеловал в шею и стал своими лапищами мять ей груди. Она пыталась обернуться, но он не дал этого сделать. Прижал ее грудью к кухонному столу, она еле удержала салатницу, чтобы та не опрокинулась. Внимание на миг сосредоточилось на полуопорожненных блюдах с едой и куче использованных тарелок. Маргит поняла истинные намерения гостя лишь тогда, когда он крайне откровенно повел себя. Не могла и представить себе, что так грубо могут желать женщину, хотя она « и была дважды замужем и принимала в институтские годы участие в довольно безумных затеях. Не задумываясь, что будет с посудой и одеждой, она рванулась так, что тарелки и блюда разлетелись по полу. Маргит прикусила губу, чтобы не расплакаться от обиды, что-то в ее облике и поведении остановило насильника, который разом потерял всю свою бесцеремонность, копошился онемелыми пальцами возле ширинки и бормотал извинения. Она открыла сперва кухонную, потом входную двери и произнесла одно только слово: «Вон!» Впопыхах он забыл даже свой нейлоновый плащ.

Если бы Андреас пытался сразу искать с ней близости — большинство мужчин принимает женское приглашение в гости как предложение ложиться в постель, — она выставила бы и его. Но Андреас не льстил ей, не говоря уже о том, чтобы давать волю рукам. Она сварила кофе и предложила коньяк. Андреас выпил одну только рюмку. Сказал, что работа на автобазе отвадила его от вина, а там пили все, от вахтера до директора, который находился в руках у комбинаторов. Плутуя на перевозках и бензине, они замазывали глаза директору и дефицитными строительными материалами, и подарками, и деньгами. И его, Андреаса, пытались поить, особенно после того, как он стал парторгом. Уступи он хоть на ногогок, и его парторгокая песенка была бы спета, а его выступления против пьяниц ничего бы не стоили. Они говорили о многом, в основном болтала она, Маргит, Андреас больше слушал. Подвыпив, она стала жаловаться на свои служебные заботы. Новый комбинат, несмотря на все усилия, никак не выйдет на запроектированную мощность, вместе с руководством комбината критиковали и ее, в обязанности которой входило содействие внедрению в производство новой технологии. Наконец они поспорили о принципе материальной заинтересованности. Андреас утверждал, что он стал как бы неким фетишем, другие средства воздействия на человека забыты, о моральных факторах говорят лишь пропагандисты, да и те твердят теперь только о премиях. Премировали машиной, заграничной туристской поездкой, трех- или даже четырехразовой зарплатой — не о том ли наперебой трезвонят печать, радио и телевидение. Рано или поздно погоня за премиями станет мешать производству, а в сознании человека это уже сегодня питает черты, которые надо искоренять: жадность, зависть, стремление комбинировать, эгоизм, выдвижение местнических интересов вопреки интересам общим. Она возразила, сказав, что, возможно, внедряя в жизнь принцип материальной заинтересованности, кое-где и допускают ошибки, к примеру, в сельском хозяйстве явно больше, чем в промышленности, в сельском хозяйстве коэффициент полезного действия премий может даже снижаться. В промышленности же бездумно разбрасываться премиями нельзя, тут денежные фонды строго регламентированы, предприятия по рукам и ногам связаны всевозможными предписаниями. Мар-гит окончила в Ленинграде институт легкой промышленности и работала несколько лет главным технологом крупной текстильной фабрики, когда же на первый план выдвинулись вопросы экономики производства, она заочно окончила еще и экономический факультет Политехнического института. Была по-мужски основательна. Считала себя до мозга костей хозяйственником, проблемы воспитательные казались ей менее значимыми. Впоследствии Андреас назвал ее технократкой-сине-чулочницей, но в тот первый вечер он был сама сдержанность.

Когда-то раньше, Андреас работал тогда еще в горкоме, она пыталась дать ему понять, что он живет неправильно: с головой завалил себя работой и поручениями. Например, лекций и бесед проводит не меньше, чем штатные лекторы, мог бы куда меньше затрачивать энергии на свою работу.

— Вы действительно верите в то, что в состоянии обогреть мир? — подколола она его.

— Нет, не в состоянии, — спокойно ответил Андреас. — Но я буду обогревать его столько, на сколько хватит у меня сил. Если мы все будем беречь свою шкуру, то мир и останется холодным, чуждым, стылым и жестким. Если ты ничего не даешь миру, то и он тебе не даст ничего. Все хотят получать, о том, чтобы давать, никто не думает.

Менталитет получательства страшен; если уж и мы, те, кто призван и поставлен организовывать людей, махнем на это рукой и начнем беречь себя, то никогда не выйдем из мира неотвратимости в мир свободы.

Маргит сказала, что мир развивается по своим законам, желание отдельной личности мало что значит, отдельная личность не сможет добиться многого, хоть рвись она и бейся напролет дни и ночи. Андреас рубил свое: отдельная личность должна делать столько, сколько в ее силах, а они, коммунисты, в два раза больше того. К сожалению, даже в их среду уже просочился микроб получательства. Она не удержалась и напрямик спросила, причисляет ли он и ее к этой компании получателей.

— Если вы делаете меньше, чем можете, и думаете только о том, чтобы получать, тогда разумеется, — ответил Андреас с ошеломляющей искренностью.

Андреас, казалось, вообще принимал близко к сердцу проблемы человеческого формирования. При их последней перед его болезнью встрече он говорил, что надо бы гораздо больше внимания обращать на развитие нового образа жизни. Обычно стремятся ограничиться в основном сферой производства, а что делает человек за пределами завода, какие у него идеалы и цели в сфере личной жизни, как он ведет себя в так называемое свободное от работы время, этим интересуются куда меньше. Многие и не стремятся к большему, чем копирование жизненного уклада развитых буржуазных стран. Или она, Маргит, не замечала, что и у нас склоняются оценивать человека по вещам, иными словами — по его имуществу. Завидуют тем, у кого машины и дачи, стараются перещеголять друг друга в одежде, особенно женщины. Пусть Маргит приглядится поближе к облику наших индивидуальных домовладений и дач, как тут слепо подражают загранице. Проекты следуют финским и шведским образцам, делаются десятки телефонных звонков и используются всевозможные связи, чтобы добыть импортную мебель, почтенные мужи и дамы морщат носы при виде отечественной одежды и прочих предметов потребления, коктейли и виски вытесняют среди изысканного люда прочие напитки.

— Как же мы бываем счастливы, рисуемся и важничаем, когда какой-нибудь гость из братской республики или из-за границы ради красного словца восторгается нашей почти западной культурой кофепития и складом быта, — говорил Андреас. — Разве вам, Маргит, не бросается в глаза, что вместо книги с большим удовольствием берут в руки удочку, театру предпочитают охоту, без крепких напитков уже не обходится ни одно мероприятие? Не поймите меня превратно, я не против автомобиля или дачи, не против импортных вещей или виски и коктейлей, меня огорчает то, что для очень многих это становится в жизни главным. Гораздо больше, в десятки раз больше мы должны заниматься формированием нового, социалистического образа жизни. Благополучие в старом, буржуазном понимании не должно нас удовлетворять. Надо стремиться к более духовной, несравненно куда более прекрасной жизни.

В таких разговорах и спорах Маргит стала лучше понимать Андреаса. В служебном общении сущность человеческая зачастую остается в тени, неуловимой. На переднем плане струится и блещет некое марево профессиональных интересов и заседательского словопрения, кулуарных шуток и ораторской мишуры.

В свое время, когда они раза два оказывались вместе в командировке, где мужчин частенько одолевает донжуанский пыл, Андреас не пытался завести с ней роман. Предоставь инициативу ему, ничего бы и не произошло. Она сама предложила себя. Андреас не нашептывал ей на ухо нежные слова, не ублажал ласками, до сердца Андреаса она, видно, так и не дошла. Да, Андреас спит с ней, но она, Маргит, жаждет ласки, которую он дарит ей столь скупо. Маргит решила даже порвать с ним, однако не сделала этого. Потому что Андреас мог то, на что был способен лишь ее первый муж.

Хотя их близкие отношения продолжались полгода, Маргит была уверена, что это уже прошлое, что она может их немедленно оборвать, как только Андреас наскучит ей или скудость романтики с его стороны окончательно не выведет ее из себя. Иногда, после ухода Андреаса, от его извозчичьей бесчувственности на глаза Маргит навертывались слезы: ну почему он такой чурбан? Она пыталась вызвать его на ласку, но Андреас все понимал однозначно — снова брал ее. Плоть его она могла возбудить, но душу — никак. После инфаркта Маргит стала понимать, что этот человек значил для нее все же куда больше простого утоления желания. Раньше она вспоминала Андреаса, только когда у нее появлялась охота разделить с ним постель, теперь же за каким-нибудь срочным делом или на совещании она ловила себя на том, что думает об Андреасе. Так же как и сейчас. Ей казалось, что раньше она никогда не вникала в его человеческую сущность, думала лишь о себе. Чувствовала, что он нуждается в ее помощи, и все чаще мелькала мысль: а не пожениться ли им? Тогда бы она смогла заботиться об Андреасе так, как заботятся о мужьях все замужние женщины. Однако разум противился этому, разум говорил, что она взвалит на себя ненужную обузу, инфаркт приводит человека к инвалидности.

Но если даже на этом приеме не может уйти от мысли об Андреасе, то уж не влюбилась ли она в самом деле?

К ней подошел Таавет Томсон и пригласил на танец.

— Я весь вечер дожидался возможности поговорить с вами, — кружа ее в вальсе, начал он. — К сожалению, вы, как истинно первая дама сегодняшнего вечера, все время нарасхват. Слава богу, что хозяин взял на время почетного гостя под свою опеку. Я хотел поговорить о нашем общем друге.

— Вы меня пугаете, — невольно вырвалось у Маргит,

— Простите, если я вас испугал, — галантно продолжал Томсон, — я хотел вас обрадовать. Андреас хорошо поправляется. Инфаркт, конечно, изрядно повредил его сердечную мышцу, но температуры больше нет и давление стало повышаться, немного, правда, но все же. Я говорил с доктором Ноотма, нашим лучшим кардиологом, который в порядке консультации осмотрел его. Во всяком случае, прогноз положительный.

«Знает ли Томсон о наших отношениях?» — думала Маргит.

— Это действительно 'добрая весть для его близких, — решила она выглядеть как можно более чужой. — Конечно, и для меня, мы с товарищем Яллаком прекрасно ладим.

— Товарищ Яллак — для меня он старый друг Атс — принадлежит к послевоенной гвардии наших партийных работников, — мигом подладился к ее тону Томсон. — Когда он был парторгом волости, бандиты боялись его больше, чем уполномоченных милиции или работников госбезопасности. Он задержал их главаря. А вы знаете, что всего лет десять тому назад его пытались убить?

— Что вы говорите! Кто хотел убить? — испугалась Маргит, на этот раз уже всерьез.

— Дельцы, которых Яллак погнал из автобазы. Пытались наехать на него. К сожалению, милиции не удалось найти подлецов и предать суду. Сам Андреас лишь пошучивает над этим, он на редкость мужественный человек. Могу я передать от вас привет?

— Обязательно. Непременно передайте ему от меня привет, — сказала Маргит, несколько неуверенная, оттого что никак не могла понять, знает ли Таавет Томсон об их отношениях или нет.

Едва ли, успокоила она себя. Томсон может предполагать и догадываться, не больше. Андреас не болтун. Он не рассказывал ей ни о лесных братьях, ни о покушении, даже о своих головных болях умолчал. Когда несколько лет назад, оказавшись в одной проверочной бригаде, они познакомились, ее предупреждали, что товарищ Яллак человек очень основательный, ничего формально не делает. Если ему поручают принять участие в каком-нибудь отчетно-выборном партийном собрании, то он не ограничивается тем, чтобы прийти за час или два на место, наспех ознакомиться с положением дел и отсидеть на собрании. Нет, Яллак идет на фабрику или в учреждение за несколько'дней, беседует с рядовыми коммунистами, обсуждает с парторгом и директором до мельчайших подробностей дела предприятия и, если сочтет нужным, обязательно выступает на собрании. При этом ни с кем не согласовывает свои выводы, ни с заведующим отделом, ни с секретарем райкома, и это не раз приносило ему Неприятности. На совещаниях и семинарах Яллак любил говорить, что нормы прекрасно может перевыполнять и такой рабочий, для которого слово «коммунизм» ничего не означает, которого подгоняет лишь деньга. А требуется больше, чтобы хороший, выполняющий нормы рабочий был также человеком с коммунистическими миропониманием и мироощущением. Чтобы каждый передовик вел себя по-коммунистически и вне сферы производства, чтобы углублялись его духовные интересы, чтобы он жил многогранно, широко. Во всяком случае, то, что говорили ей тогда об Андреа-се, вызвало у нее интерес к этому независимому инструктору. Андреас и действовал с заметной самостоятельностью, в нем не было и тени казенщины, но до невероятия основательным он и в самом деле был. Помимо всего, он и как мужчина оказался симпатичным, попусту не болтал, не старался остроумничать. К ней, к Маргит,. Андреас был внимателен, но не увивался, скорее оставался излишне сдержанным, однако почему-то будоражил. Несколько лет тому назад говорили о болезни Андреаса, которая» вынудила его отказаться от любимой работы, но больным человеком он никогда не выглядел. Правда, года два они не виделись, поэтому она и'не могла ничего заметить. В последний год, когда они снова стали чаще встречаться, Андреас нисколько на здоровье не жаловался, может, казался лишь немного уставшим, но и то совсем немного. Возможно, то, что Андреас не пытался сблизиться и ей пришлось предложить ему себя, как раз и исходило от его нездоровья?

Нет, вялый и хворый мужчина так бы ее не брал, как брал Андреас.

— Между прочим, я недавно слышал, что товарища Яллака собирались вернуть на партийную работу, — услышала она слова Томсона. — С ним даже говорили. Но Андреас отказался. Сослался на здоровье. Мол, партийная работа предполагает наличие сильной воли, инициативы, работоспособности, головные же боли разрядили батареи в его аккумуляторе, и ему трудно теперь заряжать других своей энергией. Его слова не приняли за чистую монету, теперь понимают, что отказывался он не просто ради приличия.

— Он должен больше беречь себя, — сказала Маргит.

— Его ничто не изменит, — решил Таавет Томсон и продолжал: — Если вы не против, я вас познакомлю с дочерью товарища Яллака, она сейчас здесь. Или вы уже знакомы?

Маргит покачала головой.» Она догадывалась, кто окажется дочерью Андреаса. Но зачем Томсон хочет познакомить их, этого она не могла понять.

— Дочь товарища Яллака работает в нашем министерстве, — объяснил Томсон. — Если бы вся сегодняшняя молодежь была такой! Эрудиция, чувство ответственности, дисциплина, такт, знание языков. При этом необыкновенно очаровательна. Признаюсь вам, я почти влюблен в нее, — закончил шуткой Таавет Томсон.

— Вы легко влюбляетесь? — спросила Маргит. И она засмеялась, чтобы ее слова приняли за шутку.

— Нет, — посерьезнев, ответил Томсон, — я человек стойкой привязанности. Про меня рассказывают всякие байки, но истинная моя беда состоит лишь в том, что я женюсь на женщинах с которыми, извините за грубость, я переспал.

Маргит не ошиблась. Тут же кончился танец, и Таавет Томсон провел ее к противоположному столу, возле него с каким-то незнакомым молодым человеком разговаривала та самая девушка, которую Маргит видела рядом с Томпсоном.

— Простите, — сказал Томсон молодому человеку и, обращаясь к девушке, весело произнес: — Позволь представить тебе королеву новой техники в нашей республике.

Маргит заметила, что девушка растерялась,

Таавет Томсон продолжал начатую церемонию:

— Маргит Воореканд, товарищ Юлле Яллак — принцесса информации нашего министерства.

Маргит показалось, что, когда девушка услышала ее имя, взгляд ее похолодел. Или это только показалось?

— Очень приятно, — сказала девушка.

Маргит шутливо погрозила Таавету Томсону пальцем:

— Все королевы да принцессы! Смотрите, как бы вас не обвинили в приверженности к монархии. — И сказала, обращаясь к девушке: — Рада была познакомиться. Я знаю вашего отца.

Она не собиралась увиливать.

Девушка вертела пальцами полупустую рюмку и ничего не ответила.

— Во имя истины я готов понести любую кару, — отшутился Таавет Томсон.

От стола напротив пришли, чтобы позвать Маргит.

— Мы отправляемся, — тихо сказал начальник главка. — Просим вас сесть во вторую машину. Вы поедете вместе с...

Рамбак запутался в имени руководителя делегации. Он немного захмелел.

У Маргит никакого желания ехать не было.

В машине и в каминном зале Самед говорил только о ткацких станках, оборудовании, производственных линиях, внедрении новой техники, увеличении эффективности производства, сложных организационных вопросах, недочетах кооперирования, он показался Маргит фанатиком своего дела.

Идти в парную Самед отказался наотрез. Зато от всей души подпевал «Пивовару», у него был высокий баритон или баритональный тенор, Маргит не особенно разбиралась в музыке.

Часа через два Самед попросил отвезти его в город, сказав, что должен еще сегодня звонить в Баку. Пьяным он не был.

Маргит поехала вместе с Самедом. Этикет требовал, чтобы и начальник главка проводил его. Последнему явно жаль было оставлять компанию.

В машине Самед напевал что-то по-азербайджански. Песня была грустной. Погрустнела и Маргит.

Прежде всего отвезли в гостиницу гостя, потом домой Маргит. Начальник главка помчался назад в баню,

Маргит никак не могла уснуть. Ее мучили два вопроса. Зачем Таавет Томсон познакомил ее с дочерью Андреаса? Что знает о ней дочь Андреаса? Маргит чувствовала, что если бы она вышла замуж за Андреаса, то Юлле — так, кажется, зовут эту принцессу информации? — стала бы ее врагом.

Элла принца и объявила Андреасу, чтобы он готовился к переселению. Больных, которые выздоравливают, отсюда переводят, а он пошел славно на поправку и не требует больше интенсивного лечения, седьмая — это палата интенсивного лечения. Место надо освободить, подпирают новые инфаркты, новые инфаркты и просто в тяжелом состоянии сердечники и другие больные. Так что пусть не сетует за беспокойство. В новой палате ему будет удобней, восьмая вполне приличная палата, один бородач, правда, зануда, но про других ничего худого не скажешь. Если же его оставить здесь, то это, чего доброго, еще подействует ему на нервы.

— У тебя нервы крепкие, — тараторила санитарка, к ее болтовне Андреас уже привык, — у тебя даже давление не подскочило, хотя человек рядом с тобой этот свет покинул, врачи беспокоились за тебя. Они не думали, что у моряка остановится сердце, говорили между собой, что строфантин помог, и все же капитан помер, сгас как свечка.

— Я видел много смертей, — сказал Андреас.

— И я не меньше, — возразила Элла, — только каждая новая смерть действует на меня. Вначале мутило, когда приходилось поднимать покойников, весь первый год блевала, теперь привыкла. Жалко становится и горько, хотя другой раз даже имени покойного не знаешь. У тебя нервы крепкие, ты, должно быть, семьянин хороший.

Андреас усмехнулся.

— Моя семейная жизнь рухнула. Элла, казалось, оторопела:

— Неужто из-за болезни этой? Когда же вы разошлись?

— Нет, не из-за этого. Мы давно уже в разводе.

— Слава богу, — облегченно вздохнула Элла. — Если из-за бабы, то спасу не будет. Встретитесь снова, раздражишься, обозлишься — тут тебе и новый удар. Чего это она деру дала? Уж я бы не оставила, такой сильный, разумный мужик. И все, что у мужика быть положено... Не сердись на мои слова. Липнуть к тебе не добираюсь, что такое мужик, об этом я давно уже не думаю. Мне за шестьдесят, хотя и кажусь моложе. Это из-за того, что краснощекая и в теле, худые — те скорее смарщиваются. Могла бы давно сидеть на пенсии, на пенсии я уже и нахожусь, но работу не бросила, душа сюда приросла, да и деньги нужны... Ты говоришь, что не из-за жены, а вдруг все-таки из-за нее, а я довожу тебя своим разговором. Ты, видать, гонялся за другими бабами, хотя нет, это бабы гоняются за тобой, уж они такого, как ты, мужика в покое не оставят. Тот, у кого большой выбор в бабах, у того душа по своей супружнице болеть не станет. Разве что когда и благоверная начнет по сторонам зыркать. Капитана в могилу загнала собственная жена. Овдовел он, привел в дом молодую хозяйку, вполовину себя моложе. Уж пришла к нему из-за дома его и «Москвича», ради сертификатов и заграничного барахла. Молодая жена и работа загнали его в могилу, жена и работа вместе. Мало было и дома, и машины, наши товары не годились ей, только заграничное требовала. Мебель всю сменили до последнего, телевизор цветной купили, шкаф был набит шубами, туфель и сапожек полны комнаты, целых двадцать пар. Чтобы зарабатывать больше, капитан устроился на судно, которое ходило к берегам Африки ловить рыбу. Деньги, правда, шли, но еще больше прибывало душевных мук. А доконала его молодая женушка тем, что стала приводить в дом чужих мужиков. Только муж в море, как любовник ее тут как тут. Жена получила в наследство и дом, ,и машину, и другое всякое добро в придачу, уж на это она и шла. Так говорила сестра капитана, у самой слезы ручьем.

При этом Элла все время ловко работала руками. Успела помыть пол, вытереть пыль, ополоснуть раковину, поправить постель, сменить цветам воду. Дочь тоже принесла Андреасу цветы.

— Времени-то болтать у меня и нет, половина палат еще не убрана, а обед уже на носу. Ты лежи спокойно, я сама, что нужно, сделаю, соберу вещички твои и снесу в восьмую палату. Книги тоже перенесу, хотя не должен бы ты столько читать. Чтение уморяет больше, чем колка дров, от колки дров устают тело и кости, от чтения — душа. Лишнее чтение для сердца вреднее, чем если махать топором. Инфарктов у тех, кто работает физически, куда меньше, чем у тех, кто за письменным сголом сидит.

— Я не сижу за письменным столом, — сказал Анд-реас.

— Знаю, знаю, — кивнула Элла. — К сожалению, читаешь, как профессор какой-нибудь. Еще бы художественную литературу, а то в науке копаешься да в философии, врачи просто диву даются. Заведующая нашим отделением и то пожалела, что замужем, не то, говорит, взяла бы тебя после поправки себе в мужья...

В новой палате было шесть коек. Андреаса положили у стены, в изголовье поставили баллон с кислородом, Элла сложила его вещи в тумбочку, приспособила подъемное устройство, глянула, чтобы как следует был укрыт одеялом, и сказала:

— Сюда мы тебя доставили, отсюда уйдешь уже на своих ногах.

Элла и высокая, худая, жилисторукая сестра сперва подняли его с кровати на каталку, потом уложили на новую постель.

— Слава богу, что не грузный ты, — с толстяками навозишься. Сердечники обычно полные, у худых чаще бывает рак.

— А рак был бы легче? — попытался Андреас подладиться к ее тону.

— Знаете, это глупая шутка, — не стерпела высокая, худая, жилисторукая сестра. .

Андреас не понял, к нему или к санитарке относилось это. Видимо, к обоим.

— С одной стороны, легче, с другой — тяжелее, — не дала сбить себя с толку Элла. — Если вовремя успеют, то вырежут рак вместе с проростами, и живет себе человек с четвертушкой желудка еще сколько десятков лет. Сердце не выдерживает; то, что там стали делать ' в Южной Африке и в Америке, пока лишь проба, в живых никто еще с чужим сердцем не остался. Так что

с этой стороны рак легче. Но, с другой стороны, опять же тяжелей, потому что если опоздают — а чаще всего так оно и бывает, — то не помогут уже ни нож, ни облучение, концом все равно будут одни лишь боли да муки. Ты, Аада, с лица такая румяная, к тебе ни рак, ни какая другая хворь не пристанут, только сердитого да гулливого» мужика получить можешь.

Высокая тощая сестра почему-то поджала губы.

Старая дева, решил про себя Андреас.

Андреас был доволен, что попал на кровать у стены. Он не боялся чужих людей, в общем-то свыкался быстро с любыми условиями, но сейчас с большим бы удовольствием полежал в полном спокойствии. Хотя в груди уже не давило и от нехватки воздуха не страдал, но время от времени его словно бы охватывала какая-то тревога, а в последнюю ночь мучила головная боль. О головной боли он врачам не говорил — боялся, что станут еще больше пичкать таблетками.

И в головах своего соседа, дюжего бородатого человека в очках, который разглядывал какую-то открытку или фотографию, он увидел красный кислородный баллон и подумал, что, наверное, тоже инфарктник. Больше баллонов он не заметил — то ли у других больных состояние было легче, то ли не сердечники были.

Двое мужчин помоложе играли в карманные шахматы и обменивались изредка русскими фразами.

На койке у торцовой стены лежал поверх одеяла щуплый молодой человек и слушал негромкую музыку по транзистору. Свой приемник Андреас не включал.

Средняя койка пустовала. Лежавшая на подушке раскрытая книга означала, что и это место занято.

Андреас не стал дольше интересоваться соседями по палате. Элла представила его, сказала, что везем вам нового инфарктника, зовите его Андрес — с Андреасом Элла так и не свыклась. Сам он только поздоровался.

Во время обеда — ел он уже самостоятельно — Андреас узнал своего соседа. Он оказался в одной палате с Тынупяртом. Не только в одной палате, но и рядом на койках. Едва он услышал голос бородача, как уже ни секунды не сомневался — Этс. Эдуард Тынупярт. Тот не узнал его. Мелькнула мысль: а может, не захотел узнать? Хотя вряд ли, просто не узнал, прошло все-таки двадцать пять лет.

Андреас не спешил заводить разговор. Неторопливо съел суп и второе — ломтик вареного мяса с макаронами, выпил сливовый компот и почувствовал, что хочется закурить, До сих пор на курево не тянуло, болезнь била охоту. Означает ли это, что дело пошло на поправку, или нервничает из-за Тынупярта?

— Значит, это ты, — повернулся наконец Андреас к соседу.

Руки он не подал. Руки бы их дотянулись. Непременно, если бы и Тынупярт протянул руку.

— Я, — ответил он ему холодно.

И руки Тынупярта тоже остались, как были, — одна заложена за голову, другая лежит вдоль тела. Очки Тынупярт снял — пользовался ими явно лишь при чтении.

Узнав своего соседа, Эдуард Тынупярт не на шутку встревожился. Зять, навещавший его, правда, говорил о нем, но Тынупярт надеялся попасть домой раньше, чем Андреас встанет на ноги. Мелькнуло подозрение: уж не Яак ли подстроил так, чтобы они встретились? По детскому своему простодушию Яак, возможно, хочет помирить их. Он помирил его и с Каарин. А Каарин так легко бы с ним не помирилась, хоть она и сестра. Яак — человек чужой. Проживание в детстве рядом еще не роднит людей. В теперешнее время и кровное-то родство в счет не идет. После возвращения он сразу же разыскал сестру, но Каарин сухо спросила, зачем он пришел. Ему не оставалось ничего другого, как уйти. Или он должен был брякнуться на колени перед сестрой и молить об отпущении грехов? Такого он от нее не ожидал, с Фридой сестра общалась. Не стань Яак посредником между ними, он бы другой раз не переступил порог дома Ноотма, хотя ближе Каарин у него на свете никого не было. Может, Яак сделал это из чувства признательности, ведь благодаря ему, Эдуарду, Каарин и досталась Яаку, не то дожидалась бы своего Атса Яллака. Только вряд ли, благодарность исчезла в мире, Яак просто по натуре своей примиритель. Спорит, правда, яро со всяким, но зла никому не желает, сама святая простота. В конце концов, в чем может Каарин его, Этса, упрекнуть? Что он сказал то, что знал и в чем был уверен? Он не жалел, что Андреас погиб под Великими Луками, сотни эстонских парней полегли там удобрять землю. Был уверен, что Андреас никогда уже не вернется в Эстонию, даже останься он в живых. Яллак признавал лишь красную Эстонию, в белую Эстонию он бы пощады просить не пришел. Кто бы мог тогда подумать, что Эстония снова станет красной. Он, Эдуард Тынупярт, желал своей сестре только самого лучшего, с какой стати, дожидаясь Андреаса, губить свою молодость? Поэтому он, Эдуард, и стоял твердо на своем, когда в сорок третьем году Каарин заклинала, снова и снова допытывала его. Он хотел добра, а его обвиняют в подлости. В душе своей Каарин так и не простила его. И пусть не прощает. Он ни о чем не сожалеет и ни перед кем унижаться не станет. Ни перед сестрой, ни перед Андреасом. Кто не хочет его знать, того и он тоже не знает. Дышит ли рядом с ним какой-нибудь незнакомец или Яллак, Яллакский Атс, как величали его у них на улице, ему, Тынупярту, от этого ни тепло ни холодно. Он, во всяком случае, не собирается обновлять знакомство. Тем более заискивать перед Яллаком. Его, Тыну-пярта, десятки раз проверяли и на весах закона взвешивали, бояться ему нечего.

— Я тебя не узнал, — сказал Андреас.

— Может, и не желал узнать, — съязвил Эдуард. Он не смог придержать язык.

— Борода и очки помешали, — спокойно продолжал Андреас.

Эдуард решил крепче держать себя в руках, Все же не утерпел и добавил:

— Лучше, если бы на каталке кто-нибудь другой лежал.

Тут же понял, ч.то сказанное можно истолковать и так, будто он огорчается его болезнью. Б виду он имел-другое. Хотел с самого начала внести ясность. Дать понять, что вовсе не обрадован встречей.

— Двадцать шесть лет,

Эдуард Тынупярт.. сообразил, что Андреас имел в виду годы, которые они не виделись друг с другом.

— Лучше, если бы двадцать шесть растянулись на пятьдесят два.

Теперь больше двоякостей не должно быть. Тыну-пярт остался доволен собой. Яллак должен бы оставить его в покое.

Какое-то время оба молчали.

— После войны я искал тебя, — сказал Яллак.

— И что бы ты сделал, если бы нашел? В Сибирь сослал? Тогда у таких, как ты, было в руках право. — Эдуард тут же понял, что продолжать в таком духе неразумно.

Андреас сказал без всякой злобы:

— В Сибири ты побывал и без моей помощи.

— Побывал. И наперед скажу: умнее не стал.

— Может, все-таки стал.

На этот раз молчание длилось дольше. И опять Андреас нарушил его:

— Отрастил бороду. Борода — мода молодых.

— Сейчас борода — шик. И старики тоже хотят шиковать! — послышалось с койки, где лежал тщедушный молодой человек.

Эдуард Тынупярт гаркнул:

— Цыц! Прибавьте своей тарахтелке звука и не слушайте чужой разговор! Когда рак на горе свистнет, тогда соплякам, у кого на губах не обсохло, будет дозволено говорить.

Игравшие в шахматы недоуменно огляделись.

Тщедушный молодой человек и в самом деле прибавил транзистору громкости.

Теперь, когда Тынупярт выплеснул свой гнев, ему стало легче владеть собой. Он негромко буркнул:

— Характер у тебя прежний. — Да и ты остался верен себе.

Неожиданно даже для себя у Эдуарда вырвалось:

— Я... разбитое корыто. И Андреас признался:

 — Да и мои батареи сели.

Некоторое время никто из них не произнес ни слова. Полностью обретя равновесие, Эдуард принялся ковырять в зубах, жена принесла ему сюда пластмассовые зубочистки. Глупо было вспыхивать и трещать, как можжевеловый -куст, еще глупее объявить себя разбитым корытом. Он, Эдуард, не сладил с нервами. Конечно, жизнь не баловала его, все пошло не так, как он того хотел, жизнь натянула его нервы, как струны. Его еще надолго хватило. Нет, нет, нет! Он не смеет утешать себя, не смеет проникаться жалостью и искать утешения. Воля его должна оставаться сильной. Сильные не выплескивают того, что накипело в душе, сильные делают то, что приказывает им разум.

От Андреаса не укрылось возбуждение Эдуарда. Он и сам внутренне напрягся, хотя Тынупярт гораздо больше. Андреас решил, что не должен давать Эдуарду повод для раздражения. Да и самому лишние эмоции во зло. Им уже не двадцать, чтобы распетушиться, раскукарекаться. Конечно, Этс поступил подло, саданул ему под дых, как сказал бы долговязый, которого Этс сбил с ног, но инфарктники не вызывают друг дружку на кулаки. Да и время сделало свое дело.

На этот раз молчание прервал Тынупярт:

— До этого я лежал в седьмой, откуда тебя привезли. Тут чуть было не свезли назад. Через три-четыре недели может прихватить снова. Не каждого скручивает, меня скрутило. Впервые готово было увести на тот свет.

В его голосе не было и тени недавней вызывающей резкости. Сейчас он говорил так, как обычно больные люди жалуются друг другу на свои болячки. Казалось, даже хвастался тяжестью своей болезни.

— Раньше сердце меня не беспокоило, — сказал Андреас, — хотя врачи и утверждают, что был когда-то микроинфаркт.

И он тоже говорил спокойно.

— У тебя раньше пониженное или повышенное было давление? — спросил Эдуард.

— Чуть повышенное: сто пятьдесят, сто шестьдесят на восемьдесят.

— У меня высокое. То есть раньше было высокое,

верхнее обыкновенно двести, нижнее — сто, а теперь низкое. Инфаркт снижает давление.

— Инфарктов стало чертовски много, — сказал Анд-рсас.

— Хворь нашего поколения, — отметил Эдуард.

— Болезнь цивилизации, — сказал Андреас. — Недуг эпохи, который поразил весь мир. Видимо, этой болезнью будут маяться еще несколько поколений.

Тынупярт чуточку грустновато улыбнулся: — Мы никогда не найдем общего языка. И голос Андреаса потеплел.

— Когда-то мы бежали друг дружке на помощь.

— Бежали против чужих, между собой цапались.

— По голосу тебя узнал, — признался Андреас, — тебе надо было учиться пению.

— Отец хотел сделать из меня пастора, сам знаешь. Из-за голоса. Пасторы раньше были влиятельными людьми. Такая мысль не укладывалась у меня в голове. Я считал себя безбожником. Между прочим, помог, наверное, и тебе стать дьяволом.

— Помог. Насмехался над пасторами, высмеивал Библию. Помню хорошо, У твоего отца, правда, был дом...

— Дом там или что, конура посадская, — вставил Эдуард. — Комнаты с сервантом — под квартиры, туалет в коридоре. Только бы анкету испортила. К. счастью, лачуга эта вовремя с молотка пошла.

На этот раз Тынупярт рассмеялся прямо-таки от души.

— Ну, дом ты не хули, дом ваш был и повыше, и повиднее многих посадских домов в Юхкентале, — улыбаясь, возразил Андреас. — В заслугу тебе надо поставить то, что ты вовсе не корчил из себя сынка господского. Важничал, правда, но не из-за отцовского дома. Маменькиных сынков презирал, словом, был, что называется, настоящим, свойским парнем.

Вспоминая молодость, они смягчились. Эдуард Тынупярт спросил:

— Когда тебя этот... удар настиг?

— Дней десять назад, — ответил Андреас Яллак.

— У меня скоро уже месяц. Андреас сказал:

— Опередил на пару недель.

— Не забывай, что я на две недели старше, — заметил Эдуард. — Странное все же совпадение.

Андреас пошутил:

— Прямо хоть начинай во всевышнего верить.

— И вправду задумаешься, — продолжал Эдуард. — Тому, что в одно время над нами суд чинить стали.

— Что ж, придется тогда держаться помужественней, — решил Андреас.

— Перед судейским столом не легко стоять, — посерьезнел Эдуард. — Ты, наверное, никогда не держал ответ перед судейским столом?

— Нет, — подтвердил Андреас. И тут же вспомнил, что развод ведь проходил в суде, но Эдуард имел в виду нечто совсем другое.

— Знаешь жизнь только наполовину.

— Лучше, если бы и тебе эта половина осталась неведомой.

— Как знать, — неопределенно протянул Эдуард и перевел разговор на другое: — Жду разрешения встать, как благословения.

У него было хорошее настроение оттого, что на этот раз он сумел удержаться.

Андреас подвинулся чуть повыше на подушках, от долгого лежания начинала ныть спина. И он пожаловался:

— Даже на бок не разрешают повернуться.

— Попроси резиновый круг под спину, — посоветовал Эдуард. — Не то кожа подопреет, пойдут пролежни. Самое дурацкое, что сам не можешь в уборную ходить,

— Видно, я так и не привыкну к судну, — вздохнул Андреас.

Эдуард повторил:

— Глупее глупого, что не можешь на своих ногах в уборную сводить.

Андреас засмеялся:

— Через столько лет нашли общий язык.

Пришла сестра и сделала Андреасу послеобеденный укол. И Тынупярту тоже. Андреас почувствовал себя уставшим и решил поспать. Но спокойный, живительный сон не шел к нему. Он полуспал, полубодрствовал. Мерещились странные видения, появилось чувство удушья, будто кто давил грудь. Он проснулся от вопроса сестры, которая'спрашивала, что с ним. Оказалось, что во сне он стонал и охал, Эдуард решил, что ему плохо, и вызвал сестру.

— Наверно, кошмары мучили, — сказал Андреас. Сестра пощупала пульс, нашла его нормальным, но все же дала каких-то капель, вкус которых был Андреасу незнаком. Он попытался снова уснуть.

И опять сон был неглубоким.

Вечером Андреас и Эдуард разговорились. Эдуард сказал, что последние три года он работает на базе «Междугородные перевозки». На работу не жалуется, но теперь должен будет подыскивать другое место, дальние концы слишком выматывают. Ведь на конечном пункте не удается даже как следует отдохнуть.

— Меня довела работа, — несколько раз повторил Эдуард. — Я ездил не в Тарту, не в Вильянди и Пярну, Мои маршруты вели в Киев, Харьков и Кишинев. Минск, Львов и Вильнюс были еще ближними концами. Обычно три-четыре дня за рулем. Приходилось ездить в Киев в одиночку, без напарника, иногда соснешь всего пару часиков — и спешишь назад. По инструкциям это запрещается, но иногда ничего не поделаешь. У шоферов на дальних перевозках сдает сердце. Мне туда не следовало идти, это больше работа для молодых, а тут скоро стукнет пятьдесят. Погнался за длинным рублем.

Я бы пошел и на международные перевозки, но годы и прочее помешали.

На жизнь Тынупярт не жаловался. Наоборот, даже заверил, что живет хорошо. От Таавета Томсона Андреас знал, что у Тынупяртов собственный дом в Пяяскюла, просторный и современный. В Клоога они строят дачу, и ее проект на зависть модный. Очертя голову Ты-нупярты ничего не делают.

— Выходит, что в крови у тебя все же сидит домовладельческий микроб, возвел-таки себе роскошный дворец, — пошутил Андреас.

Последние, слегка подтрунивающие слова вновь чуть не вывели из себя Эдуарда.

— Дом записан не на меня, — сказал он резко. — Дом построил мой тесть, когда я в местах отдаленных уголек рубал.

— Значит, тебе повезло с тестем, — по-прежнему по-луподтрунивая, продолжал Андреас.

— Повезло, — крепился Эдуард. — Предприимчивый был человек. Шорник, сразу в сорок четвертом году вступил в артель, вскоре вышел в председатели. Работу знал, голова варила, доход шел и государству, и артели, и себе тоже. После того как ликвидировали артель, работал в системе кооперации, и там ладно справлялся. Умер в чине заведующего мастерской мягкой мебели, теперь уже шестой год покоится на кладбище Рахумяэ. Тесть умел жить. У таких, как он, удивительная способность приспособляться к любой обстановке, и поэтому они всегда живут припеваючи. Причем не мошенничают и не обманывают, попросту находят каналы, где больше всего перепасть может. Если хочешь, называй таких людей пионерами принципов материальной заинтересованности.

Этой последней фразой Эдуард поддел его, Андреас снова подумал, что Этс остался прежним.

К удивлению Андреаса, Эдуард перевел разговор на его головную боль.

— Отпустило немного, — сказал Андреас, соображая, кто бы мог рассказать Эдуарду о его бедах — Яак или Таавет.

— Тебе повезло, могло кончиться и хуже, — сказал Эдуард.

— Наверное, повезло, — не стал спорить Андреас,

— Где это случилось?

— На Орувереском шоссе.

— Чего тебя туда занесло?

— Послали выступать в Орувере.

— Что это, несчастный случай или хотели наехать?

— Оказывается, ты в курсе моих дел, — усмехнулся Андреас.

Тынупярт отступился.

Он спросил совсем о другом:

— Раньше сердце давало о себе знать?

— Головные боли сводили с ума, а на сердце грех было жаловаться.

— Меня ковырнуло еще несколько лет назад. Одно время лучше было, а теперь вот свалило. Надо будет менять работу, через силу вкалывать нельзя.

— Сколько у тебя детей?

— Один. Сын. Могло быть и больше. Тут моей вины нет...

— Я развелся, — сказал Андреас. — Двое детей, сын и дочь. Живут с матерью.

Эдуард подумал, что завидовать жизни Андреаса нечего.

Андреас пожалел, что завел разговор о своих запутанных семейных делах.

Перед тем как уснуть, он спросил:

— Когда ты последний раз слушал, как падают на окно капли дождя?

Вопрос показался Эдуарду странным.

— В дождь и в ветер бьет по наружным стеклам, — пробубнил он. Настроение снова портилось.

— Ну да, это конечно, — буркнул Андреас и понял: ощущение, которое он испытал позавчера, слушая, как падают дождевые капли, очень трудно передать другому человеку,

Андреас Яллак не понимал свою дочь.

Когда Юлле не поступила в университет, она поклялась, что не оставит так, на следующий год снова поедет в Тарту сдавать экзамены. Не удастся — попытается еще раз: три — это закон. Легко сдаваться она не собирается. Уже зимой начнет готовиться к экзаменам, на везенье больше уповать не станет. Она и на этот раз не надеялась на счастье, ей просто не повезло, У нее было столько же баллов, сколько и у последнего, кого зачислили. И по математике были, одинаковые оценки, у обоих пятерки. Почему взяли другого, она не знает, не ходила выяснять, допытывание все равно бы ничего не изменило, список зачисленных уже висел. Видимо, его предпочли потому, что он парень и окончил специальную физико-математическую школу, где уроки давали преподаватели из университета; может, его знали, а может, он и впрямь был гением математики. В газетах пишут об угрозе феминизации в высшей школе и среди академической интеллигенция, к тому же считают теоретическую математику мужским занятием. Или повлияло то, что у нее была одна тройка, подвело сочинение, его она вообще не боялась, все одиннадцать лет по эстонскому языку были одни пятерки. У парня троек не было, это, конечно, могло решить. Неудачу свою она не оплачивает, за год сможет железно заручиться от всех неожиданностей. Так говорила Юлле чуть больше года назад, и он, Андреас, радовался, что дочь не пасует перед первой серьезной неудачей. Узнав от сына, что Юлле и не поехала в Тарту на экзамены, — сын в горячке обычно старается кольнуть как можно сильнее, задеть его самое больное место, — он подумал, что Юлле, работая, все же не смогла как следует подготовиться к экзаменам и не захотела еще раз проваливаться. Успокоил себя тем, что Юлле исполнилось только двадцать, на университет времени еще достаточно. Он собирался поговорить с дочкой, но не смог. К ней он не дозвонился, в министерстве сказали, что Юлле Яллак находится в командировке, Позвонить еще раз не успел — свезли в больницу.

— Я поступила в Политехнический. На заочное. Все экзамены сдала на пятерки.

Об этом сын ни словом не обмолвился.

— Заочно, конечно, учиться труднее, но ведь многие учатся и справляются. Я не строю воздушных замков, уже пробовала немного, знаю, что такое работать и учиться. Пятерки не сами дались в руки, я как следует прошла весь экзаменационный курс. Ой, как много за год забывается... Не бойся, папа, я справлюсь. Разве в Тарту мне было бы легко? Заниматься там пришлось бы в библиотеке, первокурсников селят в общежитии в самые большие комнаты, где никогда нет ни покоя, ни тишины. Жить на два дома тоже нелегко, стипендии-то небольшие. Ты бы помогал, конечно, но почему бы самой не зарабатывать? Теперешняя работа мне нравится, даже очень нравится. Ни у кого я не на побегушках, у меня свой участок. С каждым годом роль информации во всех областях жизни увеличивается, мне эта работа по душе.

Чем дольше Юлле говорила, тем яснее Андреас понимал, что дочь сильно изменилась. Во многих отношениях это был как бы уже другой человек, эта сидевшая сейчас на стуле рядом с его кроватью девушка с модной сумочкой в руках, в новеньких, в тон сумочке туфлях, с ярко-красным маникюром. Раньше Юлле так не занималась своей внешностью и с такой деловитостью не рассуждала. Как человек, который видит основную ценность жизни в чем-то большем, чем обеспеченность и комфорт, вопросы личного благополучия до сих пор оставались у нее на втором плане. Год назад Юлле уверяла его, что проживет и малостью, главное, чтобы заниматься тем, чем хочется. Увлеченная теоретическими проблемами математики, дочь нравилась Андреасу больше. От трудностей учебы в Тарту Юлле тогда отмахнулась: «Справляются другие, справлюсь и я. Ты же знаешь, что тряпки и столовое серебро — это не мой идеал». Страстность дочери радовала его.

— Взялась изучать технику информации, — закончила свой рассказ Юлле.

Она говорит обо всем легко и весело, будто ей и не жалко университета. А вдруг делает веселую мину при плохой игре? Из-за него, чтобы не расстраивать его, сердечника. Юлле просто не может махнуть рукой на работу, в доме без ее заработка не обойтись. Андрес и копейки домой не приносит, сына одевает Найма. Юлле все это видит. Ей хочется облегчить ношу матери, уезд в Тарту усугубил бы все. Андреас Яллак чувствовал себя виноватым перед дочерью. Он, правда, ясно сказал ей, что на время учебы в университете она может рассчитывать по крайней мере на тридцать рублей в месяц, но, видно, Найма запрещает Юлле обращаться к нему за помощью, сына она сумела восстановить против него, Юлле же до сих пор держалась больше своего отца, только Найма упрямая.

— Я бы помогал тебе, — тихо сказал Андреас.

— Знаю, отец, я не забыла этого. И не с бухты-барахты отказалась от Тарту. Вот поступить в университет как раз и было бы опрометчиво. Подобно упрямому козлу, который ни за что не отступает от принятого когда-то решения. И Политехнический даст мне высшее образование, знания, которые я получу в институте, полностью отвечают профилю моей нынешней работы. Трудно сказать, была бы теоретическая математика именно моей специальностью, мало ли что в школе хорошо успевала по математике. Теперешняя работа мне действительно по душе. Теория информации невероятно интересна, отец. У меня такое убеждение, и это всерьез, что именно кибернетика моя область.

— Ты не представляешь себе полностью, как это трудно — работать и учиться. А если выйдешь замуж и пойдут дети?

— Ой, папа, сейчас ты говоришь, как коммерсант. Разве в университете меня не подстерегало бы замужество и все прочее?

Юлле весело рассмеялась. Андреас не успокоился:

— Главное, чтобы сама потом не жалела.

— Не пожалею, отец, я все продумала. Что касается трудностей, то почему я должна считать себя слабее других? Сейчас тысячи людей заочно учатся. Справляются другие, справлюсь и я, — осталась на своем Юлле.

Но та же фраза, которая год назад обрадовала Анд-реаса, больше не трогала его. Теперь она казалась ему скорее похвальбой, упрямым самооправданием.

— Ты могла бы и в университете заочно учиться, — сказал Андреас, который все еще не мог понять сущности перемены в настроении дочери.

— Теоретическую математику нельзя изучать заочно, преподавательская работа Меня не увлекает, — спокойно объясняла Юлле. — Что мне нравится, так это английский. Помнишь, в девятом классе он был для меня все. Ты, наверное, и не знаешь, ты жил тогда уже отдельно от нас.

Слышать это Андреасу было тяжело. Юлле поняла, видимо, что последние слова задели отца, потому что она быстро добавила:

— Знаешь, знаешь, я говорила тебе.

— Математика и английский действительно давались тебе, — пробубнил Андреас,

— В прошлом году я брала уроки английского, -. живо продолжала дочь.

Андреас подумал, что он и впрямь знает очень мало о своей дочери.

— Если институт не отнимет все свободное время, то я на будущий год поступлю и на курсы английского. В моей специальности без него обойтись трудно.

Десять минут назад дочь казалась Андреасу трезвым, расчетливым человеком, теперь она оставляла у него совсем другое впечатление: шалая голова.

— Работать, учиться в институте и еще на курсах — не ставь для себя слишком большую программу. Я учился заочно, я знаю...

Юлле не дала ему кончить:

— Когда ты поступил в университет, тебе было уже тридцать три, очень хорошо помню, как жаловался, что надо было начинать раньше. И работа у тебя была утомительней, и ответственность больше. Мне исполнилось всего двадцать, не забывай об этом, отец.

Андреас усмехнулся:

— Потому и говорю, что всего двадцать. Год назад ты клялась в верности теоретической математике и Тартускому университету, теперь приходишь с техникой информации и Политехническим институтом. А» что будет через год или два?

Юлле покраснела.

— Я боялась, что тебе не понравится, — сказала она, чуточку смешавшись, — поэтому и не заикнулась в первый раз. И Таавет...

Андреас вскинулся:

— Кто? Таавет Томсон? Юлле еще больше зарделась.

— Да, товарищ Томсон, — быстро собралась она с духом. — Товарищ Томсон, ты же зовешь его Тааветом, товарищ Томсон подписал мне характеристику, институт требует с места работы, тогда он, товарищ Томсон, и сказал, что Политехнический тебе, возможно, не понравится... Министр ведь такими пустяковыми бумагами, как характеристика мелкого служащего, не занимается.

В последних словах дочери крылась некоторая ирония.

Андреас Яллак знал, что оба они, и сын и дочь, унаследовали от него горячность. Чувствуя, что к ним относятся несправедливо, они готовы были тут же восстать против. Вместе с тем Андреас знал, что его дочь может уйти в себя, неожиданно замкнуться, чего он вовсе не желал. Он хотел докопаться, почему дочь изменила свои прежние планы, до сих пор он с радостью считал Юлле целеустремленной, даже напористо стойкой личностью.

— Мое отношение не является решающим, — примирительно сказал Андреас. — Только не поступай опрометчиво.

— Я все продумала, отец, — поспешила заверить Юлле. — Неудача обозлила меня в прошлом году, ты знаешь, что злость делает меня упрямой, и тебя тоже, отец, а я твоя дочь, из упрямства я и поклялась так. Конечно, теоретическая математика нравится мне и сейчас, но по душе и английский язык и привлекает кибернетика. В мои годы трудно заглядывать на всю жизнь вперед. Не бойся, отец, институт я закончу, даже если я и разочаруюсь в своей специальности, без высшего образования не останусь. И английский не брошу на половине.

Андреас внимательно наблюдал за дочерью. То она казалась ему прежней Юлле и тут же представала чужой, новой. Что-то изменилось в ней, только он не мог ухватить; что именно.

— Как у тебя вообще, на работе и... дома?

— На работе? Хорошо, отец. Очень хорошо. Я боялась, что министерство — это очень высокое и особое учреждение, боялась, что ко мне отнесутся как к букашке. К счастью, министерство оказалось таким же учреждением, как и все другие. Комната, где я сижу, точь-в-точь как была у тебя в комитете: полно столов, телефоны звонят, люди приходят и уходят. Директора школы, — рассмеялась Юлле, — я боялась куда больше, чем сейчас министра.

— Какие у тебя обязанности?

— В основном перевожу. С русского и английского. Министр похвалил мой русский, сказал, что у меня нет вообще эстонского акцента. Сам он говорит с акцентом на обоих языках — и по-эстонски, и по-русски. Таав... товарищ Томсон хочет ввести отдел информации, говорит, сегодня без него ни одно центральное учреждение уже не может обойтись. Обещает в Москве выбить для нас штаты. Ты же знаешь, наше министерство является союзно-республиканским.

— А кто твой шеф? — спросил Андреас.

— Официально я числюсь в административно-хозяйственном отделе. Неофициально же мы, один кандидат технических наук и я, составляем сектор информации, заведующий АХО в нашу работу не вмешивается. Нами занимаются производственный отдел и торговый, а из руководства министерства — твои друг Таавет, которого я должна называть товарищ Томсон, — смеясь, закончила Юлле. Она полностью обрела самообладание.

— Дома как?

— Дома... — Юлле запнулась, видимо думала, что ответить. — Андрес ведет себя как обычно, маме зарплату повысили.

Она помолчала и затем добавила:

— Я, наверное, перееду от мамы. Нашему министерству в конце года выделяют новые квартиры, меня тоже внесли в списки.

Больше Андреас уже не допытывался. Ему хватило услышанного. Если бы не лежал на больничной койке, где самостоятельно и повернуться не имел права, и если б не было посторонних ушей, он бы тут же с пристрастием допросил дочь. К сожалению, он вынужден был промолчать и сделать хорошую мину, потому что при чужих Юлле тут же, как улитка, вползла бы в свою скорлупу.

К вечеру Андреас не находил себе покоя. В обычных условиях он бы я минуты не терял, тут же схватил бы трубку и потребовал объяснения у Таавета или министра. Правда, в обычных условиях служебные заботы и думы были бы связаны с чем-нибудь другим, у него не оставалось бы и времени подумать о дочери. С утра до вечера одни телефонные звонки, бесконечное просматривание бумаг, решений и распоряжений, составление отчетов и проектов, сбор данных, посещение заводов и предприятий, собрания, совещания, беседы и споры, выступления и представктельствование, упорядочение и организовывание, начинания и контролирование. Еще не реализованные дела, не решенные проблемы и конфликты не отпускают тебя и дома, они напоминают о себе даже в туалете. Тут Андреас поймал себя на мысли, что все еще думает о себе как о партийном работнике, составление проектов, организация и контроль — это уже прошлое, прошлым оно и останется. Партийная работа требует крепкого здоровья; когда кончились головные боли, у него была вера, что вновь обретет он прежнюю энергию и волю, но теперь лишь обманывал бы себя такими надеждами. Его батареи разряжены, он уже не в силах заряжать других энергией, еще вопрос, сможет ли он в дальнейшем справляться даже со своей нынешней работой. Андреасу горько было это сознавать. Но и работа печника не позволяла бы столько думать о дочери. С глазу на глаз он, наверное, отчитал бы дочь, а потом жалел бы о сказанном, потому что виновата не Юлле, а министерство, кто-то там, в министерстве. Или в министерстве не знают счета жилью, предлагают квартиру, пусть небольшую, пусть однокомнатную, случайному, едва лишь год проработавшему техническому работнику? Раньше там всегда было туго с квартирами. Что означают слова Юлле? Кто покровительствует ей, кто хлопочет за нее? Потому что без влиятельных или, по крайней мере, ловких покровителей такие вещи не делаются. У Таавета Андреас спросил бы об этом без экивоков, уж не сам ли уважаемый заместитель министра стал опекуном его дочери? Отдает ли себе отчет Таавет или кто другой, что так можно испортить молодую девушку? Привыкнет к опеке, станет приспосабливаться, угодничать. Страшнее всего, что от нее ждут ответных услуг, а какие другие услуги может оказать молодая женщина, кроме как...

Андреас не хотел думать дальше.

И все же думал. На больничной койке от мыслей деваться некуда.

Почему его задевает мысль о том, что Юлле получит квартиру? Почему он смотрит на вещи с самой плохой стороны? Что, в конце концов, странного в том, что молодой сотруднице дадут однокомнатную квартиру? Должен бы радоваться, что Юлле ценят, что она справляется со своей работой. Хвалу Таавета Андреас не принял всерьез, решил, что Таавет просто льет бальзам, хочет сказать приятное, поднять настроение у своего бывшего приятеля, который стоял с глазу на глаз со смертью. И почему Таавет не может действительно оценить ответственность Юлле и ее переводческие способности? Девушка она серьезная и языки знает, хорошо училась. С университетом ей просто не повезло. Есть у Юлле и общественная жилка, в комсомол она вступила не просто так, с обязанностями старосты класса справлялась хорошо. Дойдя в мыслях до этого, Андреас обнаружил, что думает о своей дочери чуть ли не терминами служебной характеристики: хорошая ученица, ответственно относится к своим обязанностям, проявляет активность. В сущности, он и не знал свою дочь, удовлетворялся тем, что она хорошо училась, вступила в комсомол и не таскалась с парнями. Да, как отец он знал, что дочь старательна, обладает определенным упрямством и устремленностью, что она не бросится на шею первому встречному, который скажет ей комплимент. И что она была помешана на математике. Именно была, сейчас вроде бы нет. Неужели его больше и не тревожит то, что Юлле поступает не так, как, по его мнению, должна' была бы поступать? Что думает и ведет она себя иначе, чем ему, отцу, хотелось бы. Он знает, возможно, Юлле шестиклассницу-семиклассницу, ту Юлле, которая была еще ребенком, теперь, когда дочь выросла, стала молодой женщиной, она для него такая же загадка, как и любой посторонний человек.

В конце концов, что он еще знает о Юлле? То, что она пригожая, стройная девушка. Хотя нет, женщина, двадцатилетняя девушка — это зрелая женщина, которая в любой день может выйти замуж. Каарин была не старше ее, а моложе, когда они... Может быть, сама Юлле и нажала на все кнопки, чтобы получить квартиру, она нужна ей, чтобы свить свое гнездо. Может, из-за квартиры ходила на прием и к министру или обращалась за помощью к Таавету. Кто знает, а вдруг Юлле не поехала в Тарту потому, что собралась замуж и надеется получить квартиру. Временной работнице никто не предоставит квартиру, и у нее не было другого выбора: или работа в министерстве, заочное отделение Политехнического института и квартира, или Тарту и общежитие. И Таавет помогает Юлле, помогает ради него, Андреаса, ради их старой дружбы. И ради самой Юлле — министерство надеется, что она станет хорошим работником. Все понимают дочь, кроме него, отца Юлле.

Андреас почувствовал, что фантазия разыгралась Навряд ли дочь стала бы таиться, Юлле ни словом не обмолвилась о замужестве, а с чего бы ей скрывать от него такое важное событие?

Конечно, Юлле немного скрытная. Да и когда ей было поверять ему свою душу? Последние три года они уже не живут вместе, да и раньше дом для него был только местом ночлега. Не торопился домой, даже когда позволяли служебные дела и общественные обязанности. Дома его ждало ледяное равнодушие Наймы или обрушивалась лавина ее упреков. Упреки и грызня изводили его, взвинченные работой нервы не выдерживали, вот и 'вспыхивали ссоры. Жена тоже работала, и у нее нервы были не стальные, и они лопались. Жили вместе из-за детей, хотя именно из-за них и должны были бы разойтись по крайней мере лет десять тому назад. Сразу после того, как узнал, что Найма посылает на него жалобы. Нет доверия, нет и семейной жизни. Тогда возникает подозрение, идут обвинения, бесконечные упреки и ссоры, тогда начинается взаимное мытарство. Желая пощадить детей, они уродовали их детство. Вообще он женился сгоряча, больше со злости к Каарин, чем по глубокому влечению к Найме. При первых ссорах он надеялся, что со временем лучше станут понимать и ценить друг друга, мало ли семей, где взаимная привязанность усиливается с годами. Он не должен был ехать в Руйквере, надо было ему отказаться от должности волостного парторга, может, тогда их семейная жизнь и сложилась бы иначе. Найма оказалась прямо-таки болезненно ревнивой; к сожалению, он не мог тогда предвидеть, что это влечет за собой. Но едва ли он и тогда бы стал возражать, если бы все и предвидел. Свой дом он никогда не представлял себе мещанским гнездышком. Семейная жизнь не должна определять всего остального. Даже при том, что Найма была уже беременной. Он считал себя бойцом партии, а боец не увиливает от «боя, волны классовой борьбы были в то время в деревне на самом гребне. Он надеялся, что Найма после рождения ребенка приедет в Руйквере, но она не поехала. Отсюда и пошли взаимные упреки. Жена винила его за пренебрежение к семье, за то, что он не хочет жить вместе с ними, что семья стала для него обузой. Он же настаивал, чтобы Найма с ребенком переехала к нему в Руйквере. Ради Наймы и ребенка он привел в порядок старый, заброшенный дом. Сейчас, на больничной койке, Андреас спрашивал себя, а ринулся бы он от Каарин в те леса и болота. Только Каарин наверняка поехала бы с ним. Но даже Каарин не смогла бы заставить его остаться в Таллине, ее отсутствие в Руйквере он, правда, ощущал-бы острее. К Найме он остыл быстро, по совести говоря; на почту, к Эде, его тянуло больше, чем в Таллин.

Хотя Найма при детях говорила о нем только плохое и начала восстанавливать их против него, с Юлле они обходились хорошо. Куда лучше, чем с Андресом, который с годами все больше чурался его. Иногда Андреасу казалось, что сын даже ненавидит его. В такие минуты он вспоминал об эдиповом комплексе и возлагал надежду на то, что со временем завоюет расположение сына, Юлле не дулась и не избегала его, тянулась к нему, что вовсе не нравилось Найме. Они с Андресом дразнили Юлле папиной паинькой, хотя он старался одинаково относиться и к сыну и к дочери. Сын с трудом переползал из класса в класс. По мнению Андреаса, Найма испортила сына излишними ласками. Она всякий раз вступалась за него, когда он, отец, пытался приструнить сына. Юлле училась хорошо, на одни пятерки и четверки, троек почти не было. Андрес, едва перевалив за переломный возраст, стал таскаться за де-/ вчонками. Найма даже это использовала, чтобы уколоть мужа: дескать, яблочко от яблони недалеко падает — сын видит, что отец творит. Юлле была кем угодно, только не ветреная голова. Андреас считал даже, что она чересчур много сидит за книгами, и подбил ее заняться спортом. Юлле плавала, играла в теннис, попробовала немного заняться бегом и прыжками, но к спорту быстро охладела. Несмотря на замкнутый характер, дочь не раз делилась с ним своими маленькими горестями и радостями. Правда, в старших классах это случалось все реже, но тогда они жили уже отдельно. Но и раньше Юлле трудно было улучить момент, чтобы раскрыть ему свою душу. Стоило ей остаться чуть дольше наедине с ним, как Найма тут же вмешивалась, находила Юлле какое-нибудь дело. Просила кухню убрать или напоминала, что дочке нужно постирать свои чулки и белье. Для серьезного разговора дочь приходила к нему на работу. После того как он официально развелся, Юлле перестала ходить к нему, — видимо, Найма все же сумела повлиять на дочь. Но именно в последние два-три года, когда девочка вытянулась, стала девушкой, что называется, заневестилась, сменила школьную парту на рабочий стол, когда, выйдя из-под родительской опеки, стала самостоятельным человеком, отношения их должны бы были оказаться более тесными. Какое у него право упрекать дочь, даже если дело и впрямь примет самый худший оборот, ведь он предоставил ее самой себе. Сложил свои вещички в чемодан и ушел, успокаивая себя тем, что квартира вместе с ме-. белью осталась жене и детям, что посылал дочери, пока училась в школе, каждый месяц тридцать рублей и обещал помогать дальше, во время учебы в университете. Сыну он денег больше не давал, в свое время Найма испортила парня именно лишними «карманными» деньгами, двадцатитрехлетний мужчина должен обеспечивать себя сам. Он, Андреас, был плохим отцом своей дочери. И сыну тоже, за сына он тоже в ответе. Хороший отец не выпустил бы сына из рук, даже если жена и баловала бы его, во всем потакала бы ему, скрывала бы его плохие поступки, восстанавливала бы сына против отца. Он оправдывался перед своей совестью большой занятостью на работе и множеством всяких общественных поручений. И если он оказался сейчас у разбитого корыта, то пусть винит в этом только себя. Себя и никого другого. Если же искать причину причин, самый первый неверный шаг, за которым последовало все остальное, — то и тут он не может переложить ничего на чужие плечи или свалить на обстоятельства. Кто принуждал его жениться! Наймом он никогда не был увлечен так безраздельно, как Каарин. Каарин завладела им без остатка. Найма же действовала на него, как всякая другая молодая женщина, не больше того. Мало ли что Каарин выбила его из колеи. Сильный человек поступал бы совсем иначе. Он искалечил не только свою жизнь, но и жизнь Наймы, ревность лишила ее разума. Что это за коммунист, который позволяет себе пустить под откос свою личную жизнь. К сожалению, он оказался недальновиднее, слабее и мелочнее, нежели хотел быть. Человек широкой души постарался бы больше понять жену и повлиять на нее, он же возмущался и только оправдывал свое поведение. Да и это он понимает лишь сейчас, здесь, на больничной койке. Когда не может, заслонившись работой, уйти от своей совести. Когда не может убежать от самого себя, защититься привычными щитами.

— У тебя прекрасная дочь, — сказал во время ужина Тынупярт.

Перед сном он снова повернулся к Андреасу:

— Как думаешь, пробьется Таавет к министерскому креслу?

— Если не обожжется на чем-нибудь, то не исключено, — ответил Андреас — Его считают дельным организатором и хозяйственником.

После первого дня они больше таких долгих разговоров не вели.

— Постарел ты, — прислонившись к косяку и разглядывая Андреаса Яллака, удостоверяясь, их ли это бывший парторг или нет, — сказал Николай Курвитс. Убедившись, что полулежавший на койке возле стены больной с резкими чертами лица действительно Железноголо-вый, старик, опираясь о стенку, доковылял до его кровати и сунул Андреасу руку, — А так прежний. Взгляд что кинжал — насквозь видит и под прилавок достает. Сам-то хоть знаешь, кто про тебя такое сказал? Паула грудастая из кооператива, она крепко глаз на тебя вострила, но ты ноль внимания — проходил себе мимо. «Только позови, ни на что не посмотрела бы, торговлю бы бросила и за ним пошла», — говорила она мне. Я предлагал ей себя, так отказалась, старым посчитала, — сдавленно рассмеялся старик. — А меня-то хоть признал?

— Узнал, — подтвердил Андреас- Как только голову в дверь просунул, тут же и сказал себе, что тот черногривый козел, должно быть, «царского имени колхозник». Раньше ходил чуть стройней.

— Да, на балах толку от меня больше не будет, — согласился Николай Курвитс. — Ноги кренделя уже не смогут выделывать, хоть душой и всем прочим и сейчас еще покружил бы любую молодицу, — закхекал старик, — Понимаешь, дурак я набитый, вздумал шагать в ногу со временем, решил, что «царского имени колхозник» не смеет всю жизнь держать в руках вилы, полез на трактор. Ведь если колхоз — это механизация и все такое, что ты нам проповедовал, то я и себя тоже отме-ханизирую. Мало ли что крепкие пятьдесят уже за плечами и ноги чуток одеревенели, в руках сила имелась, голова еще варила. Подумал, что будет легче. Мол, такая ли важность для тракториста ноги, работа все же сидячая. Старуха, правда, бранилась: куда ты, мол, темнота лезешь со своим костоломом — да разве настоящий руйквереский мужик кого-нибудь, особенно бабу, послушает, если уж он, этот истинный руйквереский мужик, решил. Экзамены сдал отменно, молодым даже в пример ставили, руки с рычагами справлялись, и ноги вроде бы стали лучше слушаться. Года два все шло гладко, кто помоложе, успевал побольше, но я не терял возле лавки время. По дневной выработке отставал от двадцати-тридцатилетних, в соку, мужиков, за неделю нагонял, а за больший срок и вперед уходил. Молодые бугаи озлились, сын Пыллумяэского Яски перестал даже под черемухами у кооператива валяться. Яску Пыл-лумяэ должен ты помнить, в свое время, если подходить с твоей меркой, крепким и толковым был середняком, его в первом колхозе конюхом определили, у него кони на всю волость были. Сын, тоже Яска, весь в отца пошел, кряжистый, плечи от самых ушей начинаются, ходит, в землю, как бык, уставившись. Вот только отцовой трезвости нету, постоянно в руках бутылка, спьяну заваливался храпеть под черемухами у кооператива. Другие заводят драки, к бабам лезут, а этот заваливался себе на бок. Как-то Паула затащила его в постель к себе, ну и силища у баб, когда кровь взыграет! Честь по чести раздела парня, наигралась с ним вдоволь. Яска обомлел прямо, когда обнаружил себя на зорьке без порток в обнимку с Паулой и понял, что все это был не сон под пьяную руку, который он видел. Без порток деру дал... Социалистическое соревнование со мной отбило у парня охоту к выпивке, педагогика Паулы, со своей стороны, тоже помогла. Старый Яска — теперь он в ревизионной комиссии, пенсионер, летом еще за полного мужика сходит, — так он ручку мне жал, благодарил за сына, до сих пор свежатину посылает, когда свинью там, или телка, или овцу режет. Так что соцсоревнование — это, конечно, ведущая сила, как ты говорил. Но не то соревнование, которое на бумажке числят, это так, счет-пересчет, я о другом говорю — о той силе, которая в поле между мужиками родится... С чего это я говорить начал?

Андреас вспомнил эти слова, так Курвитс спрашивал и двадцать лет назад. Он с удовольствием слушал Николая Курвитса, рассказ его словно бы перенес руйкве-реские леса, болота и поля сюда, в эту палату, вернул время на двадцать лет назад. Курвитс был в инициативной группе организаторов колхозов. Вначале он, Андреас, сторонился Курвитса: все же брат бывшего коварного руйквереского серого барона, сын бывшего волостного старшины, — но постепенно стал понимать, что младший сын Курвитсов может стать его опорой. И стал. «Царского имени колхозник» не вещал носа и тогда, когда колхоз ну прямо шел под гору. Многие уклонялись от общих работ, ковырялись на своем клочке, жили тем, что получали от скотины, и что приусадебный участок давал, и что из колхоза удавалось утянуть. Курвитс же каждое утро выходил на работу. В последний год жизни в Руйквере, когда в самую горячую пору, во время весенней пахоты, зарядил дождь, он застал на большом поле возле леса Николая Курвитса, который пахал в одиночку. Дождь лил как из ведра. Но Курвитс не давал спуску ни себе, ни лошади. Со злостью налегал на ручки плуга, мокрая земля облепила сапоги, шагал он тяжело, ноги будто кирпичи сырцовые. Доведя борозду до края, Курвитс, которому тогда было столько же, сколько сейчас ему, Андреасу, нет, пожалуй, немного больше, дал коню отдохнуть, а сам, вытирая со лба тыльной стороной ладони пот и капли дождя, подошел к ольшанику на краю поля, вытащил из-под куста бутылку и отпил из нее. Затем повернул коня и стал прокладывать новую борозду. Поле было длинное, шагов в триста — четыреста, почва тяжелая. Гребень борозды Синел на дождю, почерневший брезентовый плащ пахаря насквозь промок. И от коня, и от Курвитса — от обоих шел пар, из мокрой, липкой, глинистой земли приходилось с трудом вытаскивать ноги. В конце борозды он снова дал передохнуть коню, на этот раз он выудил бутылку из-под большой ели, нижние ветви которой лежали у самой земли. Теперь Андреас сообразил, что в бутылке, должно быть, какой-то более крепкий напиток, потому что Курвитс тряхнул головой и отфыркнулся, Курвитс и ему предложил самогону, и он тоже глотнул, и они кляли оба собачью погоду, наспех проведенное объединение колхозов и нового председателя, который разыгрывает из себя большого барина и не вылезает из конторы. Николай Курвитс сказал, что ему надо всегда быть под небольшим градусом, не то нынешнее время и работа вкус к жизни отобьют, а он хочет еще увидеть, что получится из этой земли и этого хозяйничанья. Окажется ли прав высланный в Сибирь брат, который согнал его с верховых земель на болото, или прав будет он, тот, кого колхоз вернул обратно с болота на сухую землю, Он, Андреас, обещал тогда провести общее собрание и призвать к порядку председателя. Но, к сожалению, не удалось ему сдержать свое слово. Через неделю он уже уезжал в Таллин. Все это вспомнилось сейчас Андреасу, он даже ощутил охоту глотнуть горькой, хотя и не был любитель выпить.

«Царского имени колхозник» ждал ответа, и Андреас сказал:

— Ты начал с ног н танцулек.

— В одном месте говорят — танцулька, в другом — гулянка, народ поизысканней называет — совместное времяпрепровождение, а когда собираются руководящие товарищи, пьют либо с гостями, либо без них, тогда в газетах пишут, что состоялся прием или банкет, а все один кутеж, одна гульба. Так что танцульки или банкеты мне теперь заказаны.

Старик снова закхекал, прищурив свои живые глаза, которые почти исчезли в морщинах, — Андреас заметил, что морщин у Никотая заметно прибавилось. Но седины в 'волосах до сих пор не было, волосы были по-прежнему как смоль, и не поредели они, хотя за плечами у старого, должно быть, все уже семьдесят. Курвитс посерьезнел и продолжал:

— О ногax могу сказать только то, что трактор нанес моим ходулям последний удар, чего я знать наперед не мог. Кто в трактористы идет, должен быть здоровым и крепким мужиком. Трактор стряс мой хребет, как тисками сдавил меж позвонков нервы, которые к крестцу и к ногам идут. Воспаление суставов одно было бы еще полбеды...

— Так что к воспалению суставов прибавилось еще воспаление нервов, — вставил Андреас.

— Доктора так говорят. Спорят между собой, что там у меня на самом деле. Два воспаления или одно. Сам я не могу различать, когда ноги болят от воспаления суставов, а когда от воспаления нервов. Одна и та tee боль. Ноги прямо напрочь сдают.

— Боль есть боль, — согласился Андреас.

— Хлеб тракториста — тяжкий хлеб, — сказал Николай Курвитс. — С виду работа легкая, сиди в кабине и знай только двигай руками и ногами, гусеницы, или, как в последнее время, колеса, сами везут. У тракториста должна быть и сила, и упорство, и упрямство, в сметка. Рычаг старого «Сталинца» требовал двадцатикилограммового усилия, тягаешь его целый день, будто культурист какой или силач-гиревик свои гири. Потом на гусеничные тракторы поставили гидравлику, чуть легче стало. На «Беларуси», конечно, проще, меньше нужно тратить сил, но и там не нарадуешься. Если бы только рычагами двигать или руль крутить, как на колесном тракторе. Тянуть и жилиться надо все время, солнце тебя в кабине жарит, снаружи ветром прохватывает. Погода ранней весной и поздней осенью обманчивая. А трактористу всегда нужно быть на месте — и в дождь, и в снег, и в слякоть тоже. Трактористом я недолго пробыл. Здоровье поддалось железному коню. В шестьдесят два года в пастухи подался. Волос у меня черный, черный волос и раззадорил баб, начали доярки поить меня сливками, я, правда, противился, мол, чего зря глазами водите, нет у меня ног, чтобы гоняться за вами. А бабы в ответ: они, дескать, и не побегут от меня, сами в руки дадутся. Старуха потребовала, чтобы я оставался дома. Она у меня за молодняком ходила. Пообещала сама и кормить и одевать. Теперь многие мужики, даже помоложе, за счет баб живут, но мне на-хлебницкая доля не по нраву. Из пастухов переквалифицировался в кочегары. Грею котел в новом правлении. Мы построили целый дворец: контора, клуб, физкультурный зал — все под одной крышей, фотография была во всех газетах таллинских, в районную дворец наш не поместился, размер у газеты маленький. Но, видно, и эту работу придется бросить, хоть отопление н мазутное, поворачивай только вентили и следи за манометрами. Котлы тоже не просто так мне доверили» потребовали экзамены сдать. Ничего, справился. Голова еще варит, и Душа куражу полна, вот ноги, жаль, не позволяют карьеру делать. Теперь уже и в плечи стреляет. Иногда так сдавит грудь, что и не продыхнуть. Как только оправлюсь хоть немного, пошлют меня на мызные, что значит колхозные, деньги и бумаги в санаторий в Нарва-Йыссу. У нас, у колхозников, теперь там свой санаторий, другой в Пярну строится. Старуха, правда, на дыбы встает, ты же мою Мариету знаешь, есть, мол, у нее муж или нету его, грозится в Москву пожаловаться, если уж здесь, в Эстонии, не найдется власти, чтобы меня к порядку призвать. У нас, у эстонцев, обязательно должно быть такое место, куда можно обратиться и наклепать на любезного своего собрата.

Лицо Курвитса хоть и съежилось и сморщилось, но беседа текла складнее прежнего.

— Значит, у вашего колхоза крепкая, видать, основа, — сказал Андреас.

— Еще бы. Молодые, грамотные, предприимчивые мужики во главе — одни агрономы, зоотехники, инженеры, экономисты. Экономические показатели, как теперь говорят, хорошие. Плановые и сверхплановые обязательства выполняем, из Таллина и Москвы получаем премии и красные знамена, кто хоть немного работает, тому либо орден на грудь, либо грамоту дадут. Даже мне «Знак Почета» повесили... Так все ничего, только вот председатель склоняется к культу собственной личности: когда в контору ни заходишь, шапку должен под мышкой держать. Вот я и говорю, что мыза. Объясни, дорогой парторг, — для меня ты останешься парторгом, — не в обиду будь сказано, почему люди на высоких постах начинают считать себя непогрешимыми? У того же председателя нашего вокруг десяток подручных, которые поют ему осанну. Работу делают все, а почетный венок надевают на голову одному. Куда же мы так придем?

— Эту беду можно исправить, — сказал Андреас.

— Парторг у нас мягкий, — вздохнул старик.

— Тогда самим надо покрепче быть, — посоветовал Андреас.

— У меня к тебе еще и другой вопрос. — На лице Николая Курвитса появилась усмешка. — Вот в чем дело. Раньше колхоз портил людей тем, что платил им за работу гроши, теперь деньги губят людей. Ты говорил, что пьянство порок капитализма, а сейчас лакают еще больше, чем при Пятсе.

«Царского имени колхозник» лукаво глянул на Андреаса.

— С экономикой легче справиться, чем с человеком, — отозвался бывший парторг волости.

— Это ты верно сказал, Железноголовый, — согласился старик. — Сам-то хоть знаешь, что так тебя величали? Больше честью было, чем бранью. Тебя и теперь еще у нас помнят. После того как волости отменили, надо было к нам идти в председатели. Знаю, что на тебя жаловались, но председателем мы бы все равно избрали, если бы только сам согласился. Разве Яска Пыллумяэ не говорил с тобой?

— Говорил. Я не мог остаться. И мне нужен был диплом, послали учиться. Жена тоже только в Таллин требовала, в деревню ехать не хотела. Да и не лучше других тогдашних я был бы у вас председатель. Это я знаю. Не раз посылали в те годы в разные районы и колхозы уполномоченным. Говорили: ты был парторгом волости, знаешь крестьян, поезжай, наведи порядок. Чуда я нигде не сотворил. В большинстве скоро надоедал местным властям.

— Да, этот недостаток у тебя есть, с подчиненными ты обходишься, а с начальством дела вести не умеешь. Конечно, чудо тогда сотворяли не многие, больше коммерсанты ловкие, которые, вместо того чтобы заниматься земледелием, стали выращивать серебристых лис или крахмальный завод пускали. У нас дела пошли на поправку только тогда, когда передали колхозам тракторы и комбайны. Чем ты сейчас ведаешь?

— После вас два года учился, потом работал в политотделе на железной дороге, а когда политотделы ликвидировали, направили в райком партии, оттуда послали на автобазу — заведовать отделом кадров и быть парторгом. Затем опять райком, дальше горком, а сейчас работаю печником. Голова подвела, у тебя с ногами беда, а у меня с головой.

— В партии-то все еще состоишь? — испуганно спросил Курвитс.

Андреас рассмеялся — широко и заразительно.

— Сострю, состою. Голова действительно извела меня. Раскалывалась с утра до вечера и с вечера до утра. Подозревали рак: к счастью, видимо, у страха глаза оказались велики. Объявили инвалидом, предложили вторую группу, я попробовал другую работу. Вроде бы помогло.

— Так что за отцовское ремесло взялся, — сказал Курвитс.

— Отец был настоящим мастером, мне до него далеко, — признался Андреас.

— Жизнь, выходит, выкидывала с тобой всякие коленца, и узлы вязала, — как бы в подтверждение своих слов кивнул Николай Курвитс.

— Было у меня по-всякому, хорошего больше, чем плохого. Я не жалуюсь.

Старик стал растирать голень рукой.

— А когда ты ныл и охал? Больно уж требователен к себе, если делаешь что, так уж от сердца, взваливаешь на себя ношу нескольких людей. Знаешь, — неожиданно, кхекая, рассмеялся Курвитс, — Теодор-то, руйкве-реский пастор, пропил свой приход. Это твоя заслуга, Железноголовый. Да не пяль ты глаза. Ты подорвал его авторитет. После того как связал Мызаского Сасся пасторскими помочами, песенка Теодора спета была. Авторитет — тютю. Не должен был он давать тебе помочи. В глазах людей после этого он выглядел обыкновенным робким человеком, которого всякое слово покрепче пугает. Ведет проповедь с кафедры, а люди внизу смеются. Пить стал. Приходил ребенка крестить или овечку божью провожать в стадо господне — за версту водкой несло. Души набожные возмущались. Приходить-то следует с ясной головой, трезвым, а уходить — хоть на карачках уползай. Те, кто устраивает крестины или поминки, обязательно поднесут. Ради приличия слуга господень обязан противиться, а он сам просил и не стыдился с горлышка булькать. Последние два года читал проповеди в Пустой церкви, потом пропил церковные деньги, а когда третий год налог не внес, приход ликвидировали. И жена тягу дала. Говорят, живет сейчас Теодор на харчах у какой-то вязальщицы кофт из комбината «Уку», мужелюбивая дамочка, по слухам, жаловалась: мол, поет ее Теодор и впрямь чудесно, а вот в другом чем толку никакого. Петуха-то ведь ради одного кукаре-' канья не держат... Послушай, чтобы не забыть, Мы-заский Сассь вернулся.

— Мызаский Сассь? Поджигатель и убийца? А ты не путаешь чего-нибудь?

— Вернулся. Наша власть милостивая.

— Слишком милостивая, — резко сказал Андреас- У него же руки в крови. По меньшей мере пять-шесть человек на совести.

— Значит, доказать не смогли, сумел выкарабкаться. Ни ты, ни я своими глазами ничего не видели, — сказал Курвитс. — Привез из России молодку себе, бабенку румяную, через год вернулась она в свои края: не иначе как прослышала кое-что. Разумная была, говорят, женщина, уже по-нашему лопотала, за скотиной ходила. Сассь не в Руйквере поселился, боялся. Работал в Кязикуре по мелиоративной части, Кязикуре от нас сорок верст на север. Если бы не увидел его собственными глазами, посчитал бы разговоры пустой болтовней.

Нервы у этого волка, правда, сдали. По ночам, говорят, ему чудилось, как огонь трещит и как дети кричат. Он ведь не щадил ни женщин, ни детей.

— Я должен был его своими руками... — вырвалось у Андреаса.

— Благодари небо, Железноголовый, что нет на твоей душе чужой крови, — успокаивал его Курвитс. — Спасибо скажи. Мызаский Сассь сам себя судил, стрельнул в рот картечью.

Андреас чувствовал, что кто-то следит за ними, глянул в сторону. Тынупярт не отвел глаз. «Пусть таращится», — решил Андреас.

— Еще говорят, что и латыш вышел под чистую, и он подпал под амнистию. Вернулся в Латвию, живет в Даугавпилсе.

— А новостей повеселее у тебя нет?

— Есть. В нашу реку выпустили мальков форели. — Форель там не будет жить, форели холодная

нужна вода, как родник чистая, — сказал Андревс. — А в Руйквере речка мутится, дожди намывают туда землю. Вдобавок еще из болота ржа сочится.

— У почтарши Эды теперь трое детей, — сказал Кур-витс, уставившись в потолок. — Мужа порядочного, домоседливого заимела.

Андреас рассмеялся:

— Ну и пес же ты старый! А в партию-то хоть вступил?

— Я бы вступил, да ты уехал, а другие парторги меня не жаловали. Сознания у меня недостаточно.

-'Я напишу парторгу вашему.

— Не пиши. Заварят старое дело. Я однажды ездил рыбу ловить на тракторе, — объяснил «царского имени колхозник», и по тону его Андреас понял, что это была очередная проделка Курвитса. — После ледохода щучий жор начался. У меня ноги в коленях вовсе уже не гнулись. Но душе покоя не было. А тут «Беларусь» во дворе, тогда я уже на тракторе не работал. Сводный брат Мызаского Сасся, тихий такой мужичонка, и мухи не обидит, поднабрался как следует, проезжал мимо нас, а трактор у него так и вихлял из стороны в сторону, ну, думаю, на шоссе, чего доброго, наедет на кого-нибудь. Остановил я его, сманил мужичка рябиновкой с трактора и спать уложил. Утром черт меня дернул. Сводный брат Сасся еще храпел, я и решил, что раньше десяти глаз он не продерет, забрался на трактор — и прямым ходом к реке. Но трактор понадобился, тракториста нашли у нас, и меня отыскали по следам. Уже два щуренка было в садке, да и они не спасли. В конторе сказали, что это кулацкий заговор, я брат серого барона, тракторист — сводный брат главаря лесных братьев, дело, что называется, было заведено. Тогда мне стало ясно, что за водкой на тракторе гонять можно, катай себе сколько влезет, но к реке — это уже саботаж. Так что, будь добр, не пиши.

— А что сказала Мариета?

— Что дураку и в церкви на орехи достается. Старуха у меня милосердной души человек. А твоя семья как?

— С женой я развелся, — Андреас ничего не таил,

— Тогда мне повезло больше твоего, — покачал головой старик. — Как выздоровеешь, приезжай, поглядишь на нас. Порыбачим. Уж не обезножею я. А если и обезножею, то колхоз должен «виллис» дать, на «Волге» к рыбным местам не подъедешь. Разве они посмеют отказать? Я же учредитель колхоза, железный фонд и оплот его, портрет мой висит на стене в главном здании, «Знак Почета» на груди и все прочее. Если раньше не выберешься, приезжай через четыре года, в семьдесят втором будет юбилей, колхозу «Кунгла» ровно двадцать пять лет исполнится. Видишь, имя, которое ты ему дал, до сих пор живет, хотя «Кунгла» было только одним из шести хозяйств, которые теперь объединились. «Сталины» переименовали, и нам в свое время предлагали «Сталина», ты отстаивал «Кунглу». Не влетело тебе за «Сталина»?

— Да нет. Против «Сталина» у меня ничего не было, только колхоз для такого имени слишком немощным был. В сорок девятом году Сталин являлся для меня богом.

— Недоброжелатели твои в анонимках тебе в вину ставили и то, что ты против имени этого возражал.

Андреас заметил, что Тынупярт по-прежнему наблюдает за ними. В их сторону он больше не смотрел, глаза его уставились в потолок, но чувствовалось, что слушал он внимательно. Андреаса это не трогало. К Эдуарду он уже привык. Временами, правда, в душе подымалось что-то, но, к счастью, у старых дрожжей больше не было прежней закваски, чтобы неожиданно чему-нибудь прорваться.

— Времена анонимок кончились, — заметил Андреас.

— Не скажи. Может, столько не значат, как в свое время, но пишут все равно по-прежнему. Даже я высиживаю жалобу. Прямо министру сельского хозяйства, под своим именем — и никаких. На председателя. Чтоб не считал меня батраком. Я хочу быть хозяином, полноправным хозяином.

— Если душа не дает покоя, сходи сам на прием к министру, вроде бы честнее будет, — подсказал Андреас.

— Честнее, конечно. Приколю орден — и пошел.

— А с председателем ты поговорил как мужчина с мужчиной?

— Он не принимает меня.

— Тогда выступи на общем собрании.

— Думаешь мне, увечному старику, легко чесать язык на общем собрании? Что хуже всего — теряюсь я там, уже пробовал. Между собой болтаю сверх всякой меры, на собрании язык в узел вяжется.

— Начни все-таки со своего колхоза.

— Ты серьезно? Оно, конечно, будет честнее. Сперва побываю в сумасшедшем доме, потом видно будет.

— Посылают на исследование в психоневрологическую больницу?

— Говори так, как в народе говорят. Если Сээвальд, то Сээвальд. Ты, наверно, не знаешь, что вначале я лежал в этой палате. Отсюда перевели в хирургию: мол, ревматизма нет, сердце здоровое, можно резать. Хирурги уже ножи точили, но потом махнули рукой и теперь хотят сплавить меня в сумасшедший дом. Я даже пикнуть не смею своей старухе о Сээвальде, — засмеялся старческим смехом Николай Курвитс. — Не то возьмет под опекунство. И председателю ни гугу — прикушу язык, нельзя давать ему в руки козырь. И старухе, и председателю вместо Сээвальда скажу — невропатологическая или нейрохирургическая клиника. Если оперировать, то, конечно, будет нейрохирургическая, я узнавал. Сомневаются, что у меня вообще воспаление суставов, — все вдруг заговорили о нервах. Не о тех нервах, которые человека с ума сводят, а о других, от которых двигаются и руки и ноги. А может, у меня сразу два воспаления — и суставов, и нервов. Поди знай, Поживем — увидим.

Николай Курвитс с трудом встал и, опираясь о спинки коек, полувыволок себя из палаты. Радовался, что все-таки встретил Железноголового. Конечно, больница не самое лучшее место для встречи. Совсем другое дело, если бы они повстречались на певческом празднике, туда Николай Курвитс всегда ходил со своей старухой, которая на предпоследнем певческом празднике пела еще в смешанном хоре. Вот там, или у речки, или в пивной. А встретились они в лазарете. По словам Эллы, даже доктора удивлялись, что Железноголовый вообще жив остался. Мужик он крепкий, а таких крепких как раз и валит разом. Но жить он не умел, постоять, за себя — самым страшным грехом считал. То в деревню, то на железную дорогу, то на автобазу, теперь На строительстве. Куда ни пошлют, идет безропотно, и всюду умеет как бы поддать людям жару. Или места не нашел он своего правильного? Есть же такие, кто все ищет да ищет, пока волосы не поседеют, пока горб не наживут и силенки не выдохнутся. Теперь, конечно, должен занятие полегче найти, где на нервах не играют и работа не мочалит. Если бы еще дома вздохнуть можно было. Мужик прочнее на ногах стоит, если дома понимающая супружница. А Железноголовый подкрепления душе у своей жены не находил. Не будь у него, «царского имени колхозника», такой верной и преданной Мариеты, давно бы черви уже съели его. Или завшивел бы вконец, или кто знает, в какой богадельне пребывал бы под чужим приглядом. Нет, Железноголовый не поддастся, головы не повесит. Такого человека домашнее горе не сломит, лишь бы полегче жилось ему.

В эту ночь сон у Андреаса Яллака был опять беспокойный. Он несколько раз просыпался, к счастью, засыпал снова. Тынупярт вроде бы совсем не спал. Всю ночь лежал, уставившись в потолок. По крайней мере, Андре-асу показалось так. Утром Тынупярт жаловался на плохой сон. Когда все время находишься в помещении и лежишь, то какой там сон. Даже снотворное не помогает.

Лембит Тынупярт полностью походил на отца. В молодости Эдуард выглядел точно так же. Может, был чуть плечистее и пониже, конечно, думал Андреас Яллак. Эдуард тогда рос быстрее его, Андреаса. В пятнадцать лет Этс сходил уже за взрослого мужчину, в школьные годы он завидовал росту Этса. Но в шестнадцать и сам начал вытягиваться, а спустя два года они Снова были одного роста, обоим до метра восьмидесяти не хватало одного сантиметра. У сына Тынупярта рост явно за метр восемьдесят. В этом отношении Тынупярты подтверждают истину, что в двадцатом веке сыновья вымахивают выше отцов. И Этс был выше своего отца. У них же, у Яллаков, это общепризнанное правило не действует, он, Андреас, правда, был выше отца, но сын Андрес ростом выдался ниже. И по обличию Андрес походил на мать, Лембит же Тынупярт внешне — копия своего отца. Такой же холодный взгляд, даже цвет глаз, темный, почти коричневый вокруг зрачков, а затем светлевший и обретавший зеленоватый оттенок, и тот совпадал. Смуглое лицо, чуть с горбинкой нос, крутой, выдававшийся вперед подбородок, прядка волос уголком на лбу, широкий тонкогубый рот. Большие руки, а также ноги, башмаки, как и у отца, наверное, сорок пятого размера. Этсу еще в последнем классе начальной школы покупали обувь со взрослых полок. Он гордился этим. Ни у кого из ребят с их улицы не было таких ножниц, как у Этса Тынупярта, у сына почтового служащего, отец которого в середине двадцатых годов сумел встать на ноги, купил, как говорили в свое время люди постарше, за сущий пустяк себе дом, «Он мне будто с неба свалился», — похвалялся старый Тынупярт. По слухам, он назанимал денег у всей родни, сам и половину цены не смог бы оплатить, хоть и был бережливый человек, и с царской поры всегда на постоянной службе. Прежний хозяин дома, перебравшийся еще до первой мировой войны из деревни в город, владелец дровяного склада, внезапно умер от воспаления легких; потерявшая голову вдова собралась к уехавшим в Бразилию детям. Продажа дома свершалась впопыхах. Так и сошелся со счастьем старый Тынупярт, он первым пронюхал о том, что вдова собирается уезжать. Они дружили семьями. Бабы сплетничали, что, мол, неспроста вдовушка предпочла Тынупярта, у мужа ее глаза были всегда залиты вином. И был он грубый и неопрятный. Тынупярт же всегда ходил в отглаженных брюках, при галстуке или в мундире, нежно и прочувствованно пел, когда собирались на дни рождения. Супруга владельца дровяного склада открыто сетовала, что почему ее Леопольд не такой вежливый и образованный, как Тынупярт, уж явно между ней и Тынупяртом что-то было. Окажись Тынупярт вдовцом, она бы не уехала в Бразилию, но супруга Тынупярта была в полном здравии и глаз с муженька своего не спускала. Тынупярт овдовел после того, как жена владельца дровяного склада уже несколько лет прожила в Южной Америке, ходил даже слух, что, не будь войны, она вернулась бы обратно, только это могло быть и чистой сплетней посадских кумушек, потому что Тынупярт к тому времени снова был неимущим человеком. Так же как вдруг и неожиданно стал домовладельцем, так же внезапно и лишился своего положения. Во время всеобщего кризиса, когда всем было туго, он остался без дома. Оказалось, что не успел расплатиться со всеми. Кредиторы потребовали свое, опротестовали векселя, и дом пошел с молотка. Что же до ног Этса, то он был твердо убежден, что станет самым известным в Юхкентале человеком, потому что по рогам и бык. Большие ноги были и у сестры Этса Каарин, — во всяком случае, так уверяли соученицы ее, хотя Андреасу ноги Каарин вовсе не казались большими. На его взгляд, у нее были красивые ноги, по правде сказать, он особо и не приглядывался к ним. Если бы у него спросили о глазах Каарин, он не раздумывая сказал бы, что таких красивых и глубоких глаз нет ни у одной другой девушки. У Каарин были большие темные глаза, сплошь коричневые, а не только вокруг зрачков, как у Этса. Он, Андреас, восторгался глазами Каарин, ее длинными, толстыми косами, позднее любовался ее пышной темноволосой мальчишеской прической, улыбкой и пушком на верхней губе. У Каарин была самая тонкая в классе талия, о чем соученицы ее не заговаривали. Чем старше, тем краше становилась сестра Этса. В глазах Андреаса Каарин затмевала всех других девушек, и в Юхкентале, и в школе.

Внук Кулдар ни в отца, ни в деда не вышел, для Тынупяртов он выглядел слишком бледным — смуглолицего Этса в школе дразнили цыганом. Большие голубые с длинными ресницами глаза внука были бы к лицу и девочке; Андреас не смог как следует разглядеть глаза матери, но, судя по всему остальному, внук все же пошел больше в нее, чем в отца. Невестка Тынупярта была невысокой, хрупкой женщиной.

Лембит Тынупярт вел себя уверенно, но и Эдуард Тынупярт запросто ни в каком положении головы не терял. Войдя в палату, Лембит поздоровался со всеми и улыбнулся также Элле, которая как раз ставила под койку отца вымытое судно. Жене своей он принес стул, сам уселся на край кровати. И внук не робел, с порога громко сказал всем «здравствуйте» и побежал к дедушке, который протянул ему руку. Мальчик изо всех сил жал дедушке руку, широкая Этсова ладонь никак не умещалась в его ручонке, однако он старался жать по-взрослому. По-взрослому же он спросил и о том, когда же дедушка вернется наконец домой, без дедушки дома скучно, отец запирается в своей комнате, мама приходит поздно, когда он уже спит, у бабушки без конца в гостях тети, ни у кого нет для него времени. Так что пускай дедушка скорей поправляется и приходит домой. В ответ на это мать объяснила Кулдару, что отец был бы рад поиграть и побыть с ним, но ему совершенно некогда, он заканчивает важную работу. А она задерживается допоздна потому, что сейчас у нее консультации. Скоро они кончатся, и тогда она будет приходить домой раньше. И папа скоро завершит свою большую и важную работу, и тогда они всегда будут вечером вместе.

Андреас подумал, что с сыном и невесткой Эдуарду повезло, внук тоже, кажется, растет разумным парнем. Андреас взял с тумбочки свежий номер «Вопросов философии» и стал читать. Едва успел пробежать две-три страницы, как услышал:

— Товарищ дядя, что вы читаете?

— Журнал, — ответил Андреас.

— Какой журнал? Научный? Мой папа читает только научные журналы. Сказки и художественную литературу он не читает, говорит, что романы бессодержательные. Я, конечно, читаю романы, сегодня читал «Кентавра», только что вышел. Ой, да это у вас на русском! И мой папа читает по-русски и еще по-английски. Дедушка читает по-немецки.

— Не сердитесь, — повернулась к Андреасу невестка Эдуарда и упрекнула сына: — Не мешай дяде читать.

— Ничего, — успокоил Андреас.

Кулдар уставился в упор на Андреаса, радостно улыбнулся и торжествующе воскликнул:

— А я знаю дядю!

— Откуда? — удивились все.

— Знаю, — заверил Кулдар.

— Он вас с кем-то путает, — извинилась мать.

— Не путаю. У тети Каарин есть дядина фотография. Две фотографии. На одной дядя молодой, совсем молодой, еще моложе папы. А на другой дядя такой же старый, как сейчас. — Кулдар подумал и уточнил: — Нет, моложе немного. На три года моложе.

Тут вмешался глава семейства Тынупяртов.

— Кулдар, возможно, прав. Извини, — обратился он к Андреасу, — что не представил тебя. Андреас Яллак, с которым мы выросли на одной улице. Мой сын Лембит, невестка Сирье и внук Кулдар.

Сын и невестка встали и поклонились. Кулдар пожал ему руку, Андреас чувствовал, как малыш пытается как можно крепче пожать и его руку.

— Ты здорово наблюдательный парень, — похвалил Андреас, — острый глаз у тебя. Если увидишь тетю Каарин, передай привет от меня. Не забудешь?

— Не забуду, — серьезно, по-взрослому, пообещал самый младший Тынупярт. — Я только не знаю, когда снова увижу тетю Каарин. Она редко бывает у нас, мы всего два раза ходили к тете Каарин. Я и не знал, что есть тетя Каарин.

— Когда вы... ходили туда? — спросил у сына Эдуард Тынупярт.

— Они ходили с бабушкой, — ответил сын,

— Да, мы ходили с бабушкой, — подтвердил Кулдар и снова обратился к Андреасу: — Вы были женихом тети Каарин?

— Ой, Кулдар, ты опять говоришь глупости, — попыталась невестка спасти положение.

— Воспитанный ребенок так не спрашивает, — поспешил на помощь жене отец Кулдара.

— Если ничего нельзя спросить, то я не хочу быть воспитанным, — сказал Кулдар, он склонился к уху Андреаса и прошептал: — Были, да?

— Любопытный, как старуха, — сказал теперь и дедушка.

Кулдар как бы испугался.

— Нет, не был, — спокойно сказал Андреас. Ему нравился не по летам смышленый мальчонка. — Хотел, правда, стать женихом тети Каарин, но тетя Каарин не захотела.

— Тетя Каарин захотела дядю Яака?

— Да, тетя Каарин вышла замуж за дядю Яака. Сколько тебе лет? — в свою очередь спросил Андреас, чтобы перевести неловкий разговор на другое.

— Шесть, — ответил Кулдар, — На следующий год пойду в школу. Сразу во второй класс.

— С чего это ты взял? — спросила мать, которую и эти слова, казалось, приводили в неловкость.

— Бабушка сказала, — объяснил Кулдар. — Бабушка сказала, что в первом классе мне делать нечего, Я умею читать, писать и решать. У меня вся таблица умножения в голове.

— Сколько будет дважды три? — спросил Андреас,

— Шесть.

— Четырежды пять?

— Двадцать, — последовал Моментальный ответ.

— Семью девять? Это спросил уже отец.

— Шестьдесят три.

— Это и для меня новость, — развел руками Лембит Тынупярт.

— Разве ты не знал, что семью девять шестьдесят три? — удивился сын.

Мать засмеялась. Улыбнулся и Андреас.

— Испортите вы парня, — сказал старый Тынупярт сыну и его жене.

— Вас зовут Андреас или Атс? — не отставал от Андреаса Кулдар.

— Ты же слышал, что Андреас, дедушка сказал, когда знакомил нас, — быстро произнесла мать, которая чувствовала, что снова может возникнуть неловкость.

— На фотографии у тети Каарин написано «Атс», — защищался Кулдар. — Я сам читал. Там было написано: «Не забывай. Атс»,

— Извините, — обратилась к Андреасу невестка Тынупярта.

— Мое настоящее имя Андреас, — ответил он малышу.

— Дядю Андреаса мы звали Атсом. Я, и тетя Каарин, и другие. И дядя Яак тоже. Когда молодыми были. Еще моложе твоего отца. В твоем возрасте, — счел нужным объяснить старший Тынупярт.

— Так что друзья детства, — произнес Лембит Тынупярт.

— Одни юхкентальские парни, — сказал Тынупярт-старший.

— В школьные годы действительно друзьями были, — заметил Андреас.

— Потом шли разными дорогами, -добавил Эдуард.

— Что такое юхкентальские парни? — заинтересовался Кулдар.

— Юхкенталём называлась часть города вокруг юх-кентальских улиц. Примерно район между нынешним рынком и улицей Кингисеппа. Ребят, которые там жили, называли юхкентальскими парнями, — объяснил Андреас.

— Папа, своди меня на Юхкентальскую улицу, — попросил Кулдар отца.

— Юхкентальских улиц нет больше, — сказал Лембит Тынупярт.

— А куда Юхкентальские улицы делись? — допытывался Кулдар. — Сгорели? Дедушкин дом сгорел.

— Улицы остались, но им дали новые названия, — пояснил старший Тынупярт,

— Почему?

— Старые названия не подошли новому времени. — В голосе Эдуарда Тынупярта послышалась ирония.

— Прежние названия не подходили и старому времени, — заметил Андреас, и в его голосе прозвучала ироническая нота. — Юхкентальские улицы перекрестили еще во времена покойного президента.

Эдуард Тынупярт кольнул в ответ:

— Покойный президент был чертовски дальновиден: Большая Юхкентальская носит имя Кингисеппа.

— Преобразование и изменение — закон развития, — отметил Лембит Тынупярт. Андреас так до конца и не понял, сказал он это просто по ходу беседы или знал о чем-то большем и пытался снять возможную напряженность.

Эдуард Тынупярт усмехнулся про себя.

Самый младший Тынупярт потерял интерес к улицам, он взял в руки философский журнал и стал, запинаясь, читать русские буквы на обложке.

— Судя по кислородному баллону, и у вас неладно с сердцем, — У невестки Тынупярта был мягкий, низкий голос.

— Инфаркт, как и у меня, — заметил Эдуард Тынупярт. — Какие бы зигзаги не выкидывала с нами жизнь, в конце концов мы оказались рядом, на больничной койке.

Андреасу показалось странным, что Эдуард заговорил о разных дорогах и зигзагах. То ли у него что-то на душе, или сына остерегает, или, может, решил позлословить над ним?

— Надеюсь, что эти разные дороги и зигзаги не бросают тень на вашу детскую дружбу, — сказал Лембит Тынупярт.

— Горбатого могила исправит. — Эти слова Эдуарда Тынупярта можно было снова толковать по-разному.

— Сознание отдельной личности, конечно, консервативнее общественного сознания, — высказал Лембит Тынупярт, — в этом смысле годятся многие старые присловья. Но только в известной мере. Я не совсем представляю, отец, что ты имеешь в виду под разными дорогами, но догадываюсь. Теперь вы идете одной дорогой, несмотря на горб, который у вас у обоих на спине. Не следует забывать, что не только от конкретной личности зависит то, какую социальную роль ему приходится выполнять.

— Социальная роль, системы стоимости, референтные группы, структура личности — придумывание новых терминов не приближает истину. — Эдуарду Тынупярту не понравились слова сына.

Андреасу показалось, что Тынупярт и его сын по-разному смотрят на мир.

— Что такое социальная роль? — Услышав новое понятие, Кулдар тут же потребовал объяснить его.

— Социальная роль — как бы тебе это объясвить? — Средний Тынупярт встал в тупик перед младшим. — Социальная роль — это функция человека, нормативно установленный образ поведения. Я твой отец, моя социальная роль по отношению к тебе — быть хорошим отцом.

— А социальная роль собаки — лаять? Все засмеялись.

— Социальная роль есть только у людей, — сквозь смех объяснил отец.

— И у меня тоже?

— Твоя социальная роль — быть хорошим ребенком.

— Ясно, — сказал Кулдар и поскакал к окну... 660

— Шустрый у тебя внук, — снова похвалил Кулдара Андреас.

Невестке это было приятно. Она сказала:

— Моя мама всегда говорит, что Кулдар поразительно напоминает деда.

Андреас вглядывался в Эдуарда и Кулдара, но ничего общего в них не находил.

Невестка заметила это и, улыбаясь, добавила:

— Моего отца. Своего другого деда. Кулдар не видел его. И я тоже. Я родилась после того, как отца мобилизовали. Он погиб на войне.

Кулдар прискакал назад.

— У меня глаза точно как у другого дедушки. Бабушка из Пелгулинна сказала. И тетя Сельма говорит.

Кулдар повернулся к Андреасу, чтобы тот увидел его большие голубые глаза.

— По фотографиям я тоже могу сказать, что у тебя глаза второго дедушки, — заверил Лембит Тынупярт.

Тынупярт-старший перевел разговор на дела домашние:

— Колодец хорошо дает воду?

— Мастера сделали свою работу прилично, — ответил сын.

— Вода приятного вкуса, — добавила невестка.

— Бабушка боялась — вдруг будет соленая, но получилась не соленая, — оказался тут как тут и внук.

Андреас продолжал читать начатую статью.

Он не успел еще сколько-нибудь углубиться в нее, как появилась гостья. Маргит.

В белом халате она выглядела удивительно молодо.

Маргит обратила на себя внимание, Тынупярты прервали разговор, Лембит поспешил принести Маргит стул. Она приветливым кивком поблагодарила его:

— Вы очень любезны.

Андреас не представил ее Тынупяртам. Она не поцеловала его.

На этот раз у Маргит была с собой и вазочка. Она снова принесла гвоздики.

— Я просто испугалась, когда не нашла тебя в седьмой палате, — сказал Маргит.

Андреас усмехнулся:

— Извини, виноват, конечно. Надеюсь, что не в морге меня искала.

— Дорогой Андреас, этим не шутят... Ты выглядишь куда лучше.

— Не обращай внимания на мои слова. От лежания свихнуться можно. Вот ты действительно хорошо выглядишь. Большое тебе спасибо, что выбралась ко мне. Читал в газете, что с Кавказа приезжали обмениваться опытом по внедрению новой техники. Тебя, конечно, тоже в покое не оставили? — говорил Андреас, о чем-то он ведь должен был говорить. Приход Маргит его особо не обрадовал, он даже не мог понять своего отношения к ней.

Комплимент понравился Маргит. Она сказала: — Да, азербайджанцы взяли у меня три дня. Наверное, поеду с ответным визитом в Баку. Мне кажется, что там можно кое-чему поучиться. Я познакомилась с твоей дочерью, Андреас. Приятель твой, товарищ Том-сон, познакомил, он был вместе с Юлле на банкете. Ты можешь гордиться своей дочерью, девушка серьезная. Андреас постарался пропустить мимо ушей то, что она сказала. Томсон был вместе с Юлле на банкете. Таавет или кто другой — какое это имеет значение? Андреас заставил себя говорить, говорить без умолку, наконец представил Маргит Тынупяртам, беседа стала общей, поспорили о технократическом н гуманитарном подходе к жизни, один только Эдуард Тынупярт не принимал участия в разговоре.

Гости Тынупярта ушли первыми. Кулдар в дверях крикнул Аядреасу, что не забудет передать тете Каарин привет, потом бегом вернулся назад к дедушке, уткнулся головой в грудь, поймал его взгляд и поспешил за родителями.

Маргит осталась до конца времени посещения. За все время до вечера Андреас и Эдуард обменялись лишь двумя-тремя фразами.

— Не поверил бы, что лежание так изматывает человека, — пожаловался Эдуард.

— Мне стало крепить живот.

Перед сном оба попросили по две таблетки снотворного.

— Встретив тебя в своем полку, я удивился. Признаюсь, что рад был.

Эти слова принадлежали Андреасу.

Андреас Яллак н Эдуард Тынупярт негромко разговаривали между собой. Начал разговор на этот раз Эдуард. Посетовал, что можно ошалеть от лежания, что им не повезло с болезью. Инфаркт пригвождает к постели, ты не смеешь подняться, хотя и чувствуешь себя здоровым, ты становишься собственным узником, делаешься противным себе потому, что вдруг видишь себя таким, какой ты есть, без украшающего тряпья. Чахо-точник может пойти и налакаться в первом попавшемся кабаке, желудочник тоже — иди куда хочешь, только диету соблюдай, ревматикам труднее, ревматизм крючит и корежит человека, но у него есть все-таки известная свобода передвижения, он не остается собственным узником. Андреас не возражал, он и не хотел возражать. В словах Эдуарда была добрая доля истины. Они некоторое время кляли свою болезнь, затем Тынупярт стал вообще костить жизнь. Сперва поносил шоферский хлеб и погоню за длинным рублем, потом уже всем был недоволен. Хотел-де жить так, чтобы никогда не опускать перед собой глаза, и все же оказался обыкновенной тварью.

Сегодня Эдуард был откровенен:

— Я видел, что ты.. обрадовался. В первую минуту и я ощутил радость. Но не показал этого.

Андреас сказал:

— Подумал, что, если уж ты пошел на мобилизационный пункт, значит, решил для себя. В сорок первом легко было скрыться Почему ты не уклонился?

Бывший друг детства молчал.

— Не хочешь — не отвечай, — сказал Андреас, — я не настаиваю. Я считал, что рано или поздно у тебя откроются глаза. Это я в ту ночь сказал и Каарин. В ту ночь, когда ты назвал меня свиньей. Твоя сестра тогда была для меня всем. Я не просто крутил с ней.

— Верю, — буркнул Эдуард. — Тогда не верил, а сейчас верю. Я по-скотски вел себя, когда говорил про сестру плохое. Разве легко мне признаваться в этом? Я ревновал, ревновал, понимаешь ты? Теперь, спустя годы, это выглядит идиотством, даже уродством, собственно, такая ревность и не может быть естественной. Ты, конечно, думал, что политика ослепила меня. Политика тоже, тогда ты казался мне карьеристом. Таавет был в моих глазах куда честнее. Я считал тебя жалким приспособленцем, мало ли что ты ругал в свое время пятсовскую власть. Пягса тогда все ругали. Только вроде отца моего почитатели порядка держали язык за зубами. Разве я хвалил Пятса! Так что политика на втором плане была. Или, кто знает, ревность и политика могли сплестись и в равной мере действовали на меня. О таких делах спустя время трудно судить, потом все иначе выглядит. Человек видит прошлое и себя в прошлом так, как он в данный момент понимает это прошлое и насколько он себя представляет в лучшем свете в тех прошлых событиях. Ты спрашиваешь, почему я не уклонился от мобилизации? Значит, был трусом, боялся последствий, не был уверен в себе, неправильно оценивал положение. Отец требовал, чтобы пошел на мобилизационный пункт. Сказал, что указы властей нужно уважать, даже когда власть не по тебе. Что власть — основа порядка, без твердого порядка мир расползется по швам. Как исконному чиновнику, в его сознании и не укладывалось, что можно воспротивиться приказам и распоряжениям. Так я теперь думаю. Тогда, летом сорок первого, я своего отца не понимал до конца. Раз сказал, что нужно идти, что нужно выполнять и те приказы, с которыми не согласен, что власть шуток не признает, — эти его слова для меня, двадцатилетнего юнца, что-то все же значили. Между прочим, отец отзывался добром и о царской власти. Говорил, что жизнь при царе была дешевле, что чиновников, которые из эстонцев, за их аккуратность ценили, они меньше пили и меньше брали взятки. Если бы в сороковом вместо Сталина у власти оказался старый Николай, то мой отец тоже ходил бы и кричал, вроде тебя, на митингах «ура»... Националистом он не был, скорее оставался человеком прорусского настроя. Из-за его прорусских настроений и его чиновного духа я и дал мобилизовать себя. Отец явно боялся властей. А у меня не хватило самостоятельности, побрел с рюкзаком за плечами и камнем на душе на Певческое поле. Стервец Таавет оказался умнее, укрылся в деревне и вышел сухим из воды. Андреас перебил его:

— Таавет во время нашей мобилизации лежал с ангиной. От службы у немцев он держался в стороне.

Эдуард презрительно скривил губы,

— Начнись заваруха с янки, чего не будет, это я уже давно понял, так вот, начнись заваруха с янки, и твой идейный собрат опять окажется в стороне. Ты-то пойдешь, ты-то непременно скроешь от комиссии свой инфаркт и отправишься. А он — нет. Твоего духа человек мне больше по нраву, хотя мы были и остаемся как огонь и вода. Тааветов я не выношу, но осторожные и осмотрительные Тааветы всегда оказываются умнее нас. Они инфарктами не страдают. Если только не обрастут жиром или в необузданном женолюбии не потеряют меру, искусственно возбуждая свою потенцию...

— Времена и люди меняются, — вставил Андреас, которому показалось, что Эдуард рисует Таавета в слишком черных красках.

— Времена меняются, а люди нет. Люди только приспосабливаются. А некоторые так и не приспосабливаются. Я, наверное, принадлежу к таким, — сказал Эдуард. Андреас точно не понял, с грустью он сказал, с самоиронией или с вызовом.

— После поправки и возвращения в дивизию я пытался выяснить, что с тобой случилось, -объяснил Андреас. — В плен угодил или погиб? Знали одно — что исчез ты. И только после возвращения в Эстонию услышал, что попал в плен.

Эдуард усмехнулся:

— Я не попал в плен, я перешел. Да, ты слышал, верно, — я перешел. Это означает, что хотел попасть в плен. Если бы я не хотел, то и не поднял бы руки. Днем воевал, как все, стрелял, когда приказывали — наобум или старательно целился,' как придется. Когда ночью выяснилось, что нас отрезали, я решил, что с меня хватит. С какой стати я должен дать убить себя? Большинство просто сдались, каждому своя жизнь дорога, мы были окружены, сопротивление и в самом деле было бессмысленно. После все объявили себя перешедшими. В Вильяндиском лагере сдавшихся уже не было, все сплошь возвышенные патриоты и друзья немцев. Блевать хотелось. Нацисты нам не верили. В газетах, правда, трубили, что целые воинские части эстонских солдат, насильно мобилизованных в Красную Армию, перешли под Великими Луками к немцам: по крайней мере, «Ээсти сына»{4} кричала так, поместила фотографию выстроившихся солдат, и я среди них, что весьма огорчило моего старика. В газетах били в колокола, на самом же деле истинные эсэсовцы крепко подозревали нас. Говорили, что если хотели перейти, то милости просим в немецкую армию. Объявили, что тех, кто не вступит, будут считать военнопленными и отправят в лагерь. Такие, как я, кто хотел сам перейти, злились больше всего. Я был возмущен до глубины души.

Андреас слушал Эдуарда с двойным чувством. С одной стороны, внезапная откровенность Эдуарда вызывала уважение, даже сочувствие к нему, с другой — услышанное еще больше отталкивало от него. Андреас не смог остаться равнодушным и кольнул:

— Надеялся,- что с такими, как ты, обойдутся иначе? Предателей всегда подозревают.

Эдуард не возмутился.

— Я не считал себя предателем, — сказал он, сдерживаясь. — В ту туманную ночь я действовал из самых лучших своих побуждений. Это была тяжелая ночь, вторую такую ночь я не хотел бы пережить. Не знал, как немцы отнесутся к нам, сдавшимся в плен эстонцам. Могли получить пулю от немцев и от своих. Переход — это жуткое дело, даже если ты хочешь перейти.

Он некоторое время молчал.

— Зачем ты вернулся потом из Финляндии? — спросил Андреас, которому показалось, что Эдуард сказал не все, что лежало на душе.

— Ты не спрашиваешь, как я попал из немецкой армии в Финляндию, — усмехнулся Эдуард Тынупярт. — Ладно, сам расскажу. Из полицейского батальона, куда меня сунули из лагеря военнопленных в Вильянди, я сбежал. Не по мне были эти так называемые карательные операции. Тебе может показаться странным, ты считаешь каждого служившего в эсэсовской части эстонца поджигателем, насильником и убийцей, но я не мог и не хотел воевать с женщинами и стариками. Спесью немецких шютцев и обершютцев, их унтерштурмфюреров и оберштурмфюреров, их высокомерием по отношению ко всем людям другой национальности я скоро был сыт по горло. Дезертировал. Меня приходили искать домой. Каарин подтвердит, ей ты, может, веришь. И должен верить, Каарин тебя не обманывала. Ты слишком глубоко запал ей в душу. Тогда я не понимал этого. Думал, дело девичье, поплачет немного и слова заулыбается, что с глаз долой, то из сердца вон. Видать, испортил ей жизнь, и, кажется, тебе тоже...

Эдуард помолчал, словно бы размышляя про себя, и продолжал:

— После того как дезертировал, не оставалось ничего другого, кроме как податься в Финляндию. Тогда это не трудно было, между Эстонией и Финляндией шныряли моторки, контрабанда процветала: из Эстонии в Финляндию- кофе, оттуда — мыльный камень. Так просто где-нибудь скрываться я не хотел, да и вряд ли сумел бы утаиться до конца войны. Имей в виду еще два обстоятельства: тогда я не верил, что Германию разгромят ивы назад в Эстонию вернетесь. Мой отец верил, я — нет. Думал примерно так, что немцы, конечно, не возьмут Москву, но и западный мир не даст победить Советам. Это во-первых. Во-вторых, под немецким сапогом я воевать не желал, подумал; что в Финляндии почувствую себя свободнее. Финляндия меня всегда притягивала. Соплеменные чувства меня туда не тянули, ты же знаешь, что я человек не эмоциональных, а волевых и действенных качеств. Манил союз малых северных народов, Скандинавский блок и все такое. До бегства в Финляндию я не взвесил трезво все обстоятельства, у немецких ищеек был острый нюх и чуткие уши, мне пришлось быстро сматываться. Угодить в финскую армию не казалось страшным. Конечно, в армии и порядок армейский, кто там себе вольный господин? Надеялся, что в Финляндии немецкого духа меньше и что финские офицеры не так задирают нос. Тут я дал немного маху. Финские офицеры оказались чертовски равнодушной и грубой братвой.. Чего там долго болтать, скажу коротко, что в Финляндии пошло так, как и следовало ожидать. Меня поставили перед выбором: или вступай в армию, или выдадут немцам. Служил вначале в Валлиласком батальоне, весной тысяча девятьсот сорок четвертого сформировали эстонский полк, туда я пошел уже вянриком — что-то вроде прапорщика. Окончил к тому времени трехмесячную военную школу, парень со средним образованием, потребовали поступить на краткосрочные военные курсы. В Карелии получил пулю в предплечье, поправился быстро и вторично угодил на передовую. Когда Карельский фронт распался, я понял, что в одном крепко ошибся: считал Красную Армию и вообще Россию, то есть Советский Союз, слабее. То, что произошло под Сталинградом, меня еще не вразумило. Решил, что суровая зима, бескрайние российские степи, бездорожье. И все такое. Полностью в духе фашистской пропаганды, хотя и не относил себя к нацистам. Считал себя честным и верным патриотом... Теперь подходим к тому, почему я вернулся назад из Финляндии. Такие, как я, олухи, считавшие себя до мозга костей патриотами, высиживали планы защиты Эстонии и всей Прибалтики, Сейчас, спустя время, это, конечно, выглядит ребячеством, но тогда планы казались вполне реальными. Ход наших мыслей был примерно таков: одна обученная дивизия, всем, в том числе и тебе, известная двадцатая дивизия СС, в Эстонии уже действует. Наш полк можно довольно быстро, за месяц-два по крайней мере, переформировать во вторую дивизию. Из солдат пограничной службы, глядишь, наскребешь парочку дивизий, хотя особо в их выучку и боеспособность мы не верили. Из оставшихся полицейских батальонов тоже, пожалуй, кое-что сколотишь, может даже дивизию — точных сведений у наших вожаков и главарей под рукой не было. Во всяком случае, на четыре дивизии набрать людей надеялись. Прикидывали, что если латышей наполовину больше, то в Латвии наберется примерно шесть-семь дивизий. О литовцах сказать конкретно ничего не могли, думали, что две-то дивизии получим, речь шла о боеспособных соединениях. Словом, чохом дивизий двенадцать, а это, как ты понимаешь, уже сила, с которой приходится считаться. Проблема живой силы казалась нам, таким образом, решенной. Больше заботило оружие. На горячую голову надеялись и его добыть. У немцев выторговать, на поле боя взять, из Финляндии с собой прихватить. Мысль об оружии из Финляндии была, конечно, на песке построена. Открыто Финляндия нам уже помогать не могла. Ружья и патроны контрабандой, под покровом ночи, на несколько боев еще как-то можно было перевезти через залив, но танки и пушки без того, чтобы не обратить внимание, транспортировать было невозможно. Хозяином Финского залива стал ваш флот. Вот так мы тогда мозгами раскидывали и планы высиживали, один другого подначивали. Что касается стратегий, то она была довольно розовой. Мы были твердо убеждены, что Советский Союз направит основной удар в сердце Германии. На территории Эстонии и Латвии останутся, конечно, немалые соединения, но Красная Армия не станет терять на них времени, просто изолирует, потому что взятие Берлина куда важнее, чем уничтожение блокированных войск противника. Ну, состязание там с американцами, англичанами и французами, всякое такое... Вступят русские в Германию, и до конца войны рукой подать, будет объявлена независимая Эстонская республика, на фуражки гренадеров и фюреров из оставшихся в Эстонии немецких частей нашьют сине-черно-белые знаки и объединенными эстонско-немецкими силами станут защищать границы Эстонии. На линии Одера, видимо, заключат перемирие, и на долю наших дипломатов останется лишь выторговать на мирной конференции самостоятельность для Эстонии. Сделать это намного легче, когда Эстония еще не захвачена Советами. Теперь ты знаешь, что мы думали и почему я вернулся.

Андреас внимательно слушал Тынупярта, не перебивая его. Но тут спросил:

— Надеялись, что повторится ситуация тысяча девятьсот восемнадцатого года?

— На это надеялись даже политики — Улуотс и другие. Ты слышал что-нибудь о правительстве Тиефи?

Андреас кивнул.

— Мертворожденный ребенок, — сказал он. — Такое правительство не существовало и часа. Премьер и министры думали больше о том, как им драпануть из Таллина, чем об обнародовании правительства. Но дальше камышей Матсалу не успели. Продрожали день или два на берегу в Пуйсте и разбежались кто куда!

— Мертворожденный ребенок — это конечно, — не стал спорить Эдуард. — Не думай, что скорблю по этому правительству. Ничуть. Хотел только подчеркнуть, что были и другие, кто возлагал надежду на повторение ситуации восемнадцатого года. Не только я, не одни такие горячие головы. К сожалению, события развивались совсем не так, как думалось. Во-первых, многие пылкие патриоты уже не рисковали совать в огонь голову за родину. Самые большие крикуны и ярые сыны отечества чесанули в Швецию. Шведская резервация с каждым часом росла. Навострившие лыжи в Швецию считали нас, тех, кто все же решил вернуться в Эстонию, дураками, а мы смотрели на тех, кто повернулся спиной к отчизне, как на предателей. И до сих пор смотрю, — разгорячился Эдуард. — С отчизной вместе надо быть и в радости ив горе, а не только говорить об отчизне громкие слова. У меня до сих пор кровь кипит, когда я задумываюсь о сорок четвертом. У тех господ, которые подогревали наши горячие головы, а сами готовились улепетнуть в безопасные дали, и сейчас хватает совести проливать из-за нас крокодиловы слезы. Похваляются своими машинами, холодильниками, кухонными комбайнами, нейлонами. Лицемеры, которым дорога только собственная шкура. Извини, что я снова ушел в сторону, но у людей, которые предпочли мясные горшки в Швеции и Канаде нашей бедной Эстонии, нет права называть себя патриотами. Мне присылали сочувственные письма, я отвечал кратко, что я думаю о своих адресатах. Явно уже окрестили меня агентом Кремля, их приемы я знаю...

Эдуард перевел дух и продолжал:

— Но бежавшие в Швецию настолько-то все же оказались правы, что игра была действительно проиграна. Песенка наша быстро спелась, в глубине души я это предчувствовал. Фронт на реке Эмайыгг и в Синимяэ красные прорвали, немцы, будь они трижды прокляты, понеслись, насколько выдерживали моторы, в сторону своего фатерлянда, а нас оставили прикрывать их отступление. Вас мы удержать не могли. Боевой дух солдат таял, как снег под весенним солнцем, собственно, духа-то и не было. Возле Поркуни едва не попал в плен, спасся чудом. Большинство из двадцатой дивизии СС, пограничных полков и полицейских батальонов думали лишь о том, как бы из этой бани, в которой становилось все жарче, живым выбраться. Резервный батальон нашей дивизии, две тысячи человек, все в полном составе, разбежался в Кехра. Да и те, кто с боями отступал более или менее организованно, большинство из них, достигнув границы Латвии, махнули рукой и повернули в свои родные края. А мы, последние идиоты, там, в Финляндии, мечтали о четырех боевых, хорошо обученных дивизиях. Знаешь, Атс, я зубами скрежетал от разочарования и злости из-за того, что осенью сорок четвертого года моральный дух и боеспособность у вашего корпуса были несравненно выше, чем у нас.

От внимания Андреаса, который молча слушал, не ускользнуло то, что Эдуард впервые сказал ему Атс. Этот «Атс» был подобен протянутой руке. Андреасу казалось, что его бывший друг как бы рассуждает сам с собой, что он не одобряет многого в своих прежних действиях.

— Я решил идти до конца, — признался Тынупярт. -> В Неухаммери двадцатая эстонская дивизия СС была сформирована заново, я, конечно, был на месте. Нас срочно бросили на передовую, тогда я уже на диво не надеялся. Ни в россказни Геббельса о чудо-оружии, ни -в раздор между русскими и союзниками я не верил. Ты можешь спросить, почему же я тогда продолжал держать в руках оружие. Во-первых, не легко выбираться из-под шестеренок и ремней войны, и, во-вторых, даже безнадежная борьба казалась мне честнее, чем поднять руки. Меня пришпоривало разочарование, пришпоривала злоба... Довольно пафоса. Я не стану молоть тебе о том, как мы сражались, ореолом побед мы себя не увенчали. Расколошмаченное соединен ние разбитой армии уже не свершает геройских поступков... Печальный конец нашей дивизии пришел в ЧехословЗкии, куда мы наконец отступили. Желание воевать у всех пропало, побитый пес ищет угла, где бы укрыться от ударов. Красной Армии мы не могли сдаться, эстонцев по головке она не гладила... Лагерь для военнопленных ждал нас и на Западе, только янки отнеслись бы к нам снисходительнее. Во всяком случае, мы надеялись на это. И отнеслись бы, как выяснилось впоследствии. Мы стали уходить на Запад, пока не наткнулись на чешских партизан. Поняли, что силой мы дорогу себе по Чехословакии не проложим. Вожаки наши вступили в переговоры с чешскими партизанами. Пусть, мол, пропустят нас, поклялись не поднимать против них оружия, не вмешиваться в их дела. Говорили о трагедии малых народов и бог знает о чем еще. Чехи потребовали сложить оружие, дескать, тогда разрешат пройти по их стране. Мы поверили, как-никак Чехословакия и Эстонская республика родились в одно время, в тысяча девятьсот восемнадцатом году, потом Масарик и тому подобное, демократический дух, да и выбора у нас не было. Мы были разбиты, боеприпасов в резерве никаких, настроение ниже нуля. Чехи здорово нас провели. После сдачи оружия нас взяли под стражу, кто сопротивлялся, стреляли на месте. Ну и муторно же было! Чешские партизаны передали нас русским, только единицам удалось вырваться, еще меньше добралось до ваших союзников.

— Не забывай, что у чехов с эсэсовцами были свои счеты. Разве гитлеровцы обходились по-человечески с

чехами и словаками? Зуб за зуб. Эдуард словно и не слышал его.

— От чехов и потянулась моя дорога в Сибирь. О побеге на Запад я планов не пестовал. Между прочим, — тон и выражение его лица изменились, он повернулся к Андреасу, — я ни о чем не жалею. Поступал, как считал нужным. Сам сделал выбор, начиная... начиная... с ночи, когда перешел к немцам. Не считай меня жертвой обстоятельств, я не для того говорил.

Андреас спросил:

— А для чего же ты говорил?

Услышанное сильно подействовало на него. Впечатление произвело не то, что он услышал из уст друга своего детства, а его откровенность. Убеждение, что Эдуард желает до конца распрощаться со своим прошлым, крепло. Слова Тынупярта о том, что ни о чем не жалеет, Андреас не принял за чистую монету, посчитал скорее позой. Эдуард не из тех, кто осуждает себя. Еще в детстве Этс ни о чем не жалел, таким он и остался. Такие всю жизнь набивают себе шишки.

— Для чего? — повторил Тынупярт. — А для того, чтобы не считал меня жертвой обстоятельств.

— Тебе не легко отступить от своего.

— Поди, по себе знаешь.

— У меня нет причины отступать, а у тебя есть.

— Я должен был держать язык за зубами, теперь думаешь, что Этс Тынупярт жалеет, что Этс Тынупярт совлекает с себя ветхого Адама.

— Ты из крепкого дерева.

— Из крепкого дерева? Не терплю ни нытья, ни нытиков, — подчеркнуто сказал Эдуард. — Не выношу существования. Если жить, так уж полной грудью, если делать, то делать все, что можешь, если решать, то окончательно, если идти, то до конца.

— Ты пошел до конца... тогда. А теперь? Эдуарда словно бы подменили. Голос его звучал теперь совсем по-другому, совершенно устало:

— Теперь? Чего спрашиваешь? Мое время вышло. моего времени и не было.

Андреас спросил:

— Что тебя гнетет?

— Да нет, ничего. — В голосе Эдуарда звучала уже нескрываемая ирония. — Внешне моя жизнь в полном порядке, я живу хорошо, дорргой сокоечник и брат по болезни. Дом есть — мало ли что благодаря тестю, дача имеется — мало ли что благодаря Фриде и ее цветочному промыслу, автомобиль есть — его я купил уже на свои, на кровные. Сын не пропащий, из-за того, что папочку репрессировали, сынок вынужден был учиться на пятерки, иначе не получал бы стипендии. Навряд ли в старое время я жил бы имущественно лучше. О, я умею быть благодарным, не скулю и не кляну за глаза власть, сына против вас не восстановил. Все идет честь по чести, только... — голос Эдуарда Тынупярта снова за-- звучал устало, даже грустно. — Только моя заводная пружина лопнула. Черт побери, такое паршивое чувство, Атс, — хуже некуда.

— Что делать, прошлое ходит за нами по пятам, — сказал Андреас.

Эдуард кивнул:

— В этом ты прав, прошлое ходит вместе с нами. Гири висят на ногах. И будут висеть. Я выбрал крапленую карту, но выбрал сам. Как там Ленин говорит: история оценивает нас не по нашим желаниям и стремлениям, а по результатам наших действий. Что-то вроде этого... Гири очень уж тяжелые.

Обычно люди с похожей судьбой старались оправдывать свои ошибки обстоятельствами жизни, Эдуард же несколько раз подчеркнул, что не считает себя жертвой обстоятельств. Мог, конечно, сделать это из упрямства, во всяком случае не вымаливал сочувствия, и это подкупало Андреаса Яллака. В нем заговорило сочувствие к бывшему приятелю. Эдуард Тынупярт все больше и больше становился в его глазах Тынупяртским Этсом, человеком твердого слова, который никогда ни перед кем не робел и друзей не подводил.

— Мне кажется, Этс, что ты уже основательно подпилил цепи, которыми прикованы к твоим ногам гири, — сказал он тепло.

Тынупярт рубанул рукой воздух:'

— Ты не понял меня все же, я не клянчу сочувствия. Ни у тебя, ни у кого другого. Я ничего не утаивал перед следователями. А мог скрыть половину дела, мог просить пощады, сказать, что я, Эдуард Юулиусович Тынупярт, сын мелкого служащего, несчастненький, попал под Великими Луками в плен. Мог придумать ранение, шрамов у меня на теле хватает. Сколькие поступали так. Какая была бы душераздирающая история: человек попадает в плен раненным, его принуждают вступить в немецкую армию; чтобы вырваться от фашистов, он бежит в Финляндию, там ему говорят: или в эстонский полк и в Карелию, или по этапу назад в Эстонию. Можно было наплести, что к фашистам снова ни за что угодить не желал, вынужден был выбрать финскую армию. На Карельском фронте ни разу не выстрелил, стрелял, правда, но только в воздух, в братьев своих стрелять душа не позволяла. Пытался перейти на сторону Красной Армии — не вышло. Привезли в Эстонию, потом погнали в Германию, о том, что воевал также на возвышении Синимяэд, я бы разумно умолчал. Отправили в лагерь в Нойхаммери, оттуда на фронт, в душе, мол, радовался, что под ударами Красной Армии мы все отступали. С радостью отдал свой автомат чешским партизанам, призывал и других сделать это. Был сверхсчастлив, что не попал на Запад. Дайте мне возможность искупить вину, попросился бы хоть на японский фронт. Многие поступали так, и в большинстве это увенчивалось успехом. Чем больше сгущали краски, тем больше веры было. Вы страшно любите, когда каются, посыпают голову пеплом, говорят о перевоспитании, вы и сейчас падки на это лакомство. И ты ждешь, чтобы я раскаялся, сказал: да, дорогой друг, ошибся я. Ничего я отрицать не стал, хотя там жизнь моя не мед была и, как говорится, домой тянуло. Меня перемещали с места на место, считали каким-то заводилой. Я, конечно, поддерживал дух оказавшихся за решеткой товарищей, ободрял тех, кто слабел. Мы сколотили свою крепкую братву, даже вожаки блатных вынуждены были считаться с нами. Потому я так долго и сидел, поэтому меня и не реабилитировали. И ты не жалей меня... От лежания шалеешь, вот и мелю ни с того ни с сего.

Тынупярт закашлялся, он порядком утомил себя. Ан-дреас подумал, что на сегодня с Эдуарда довольно. Не завтра еще отпустят домой, времени на выяснения довольно. Главное, что лед тронулся. Появится у Эдуарда надобность, сам заговорит. Но одно он все же хотел сказать:

— После того как увидел тебя в двадцать первой, у меня был разговор о тебе с вашим ротным политруком. Сказал, что знаю тебя, что ты честный и прямой человек, который рано или поздно найдет правильную дорогу.

Эти слова подействовали на Эдуарда странно. Он вдруг словно бы ушел в себя, какое-то время и слова не сказал. Весь вечер молчал, смотрел в потолок или читал газету. Перед сном опять потребовал двойную порцию снотворного.

Андреас Яллак спал после обеда, в больнице это вошло у него в привычку. Вначале врачи старались, чтобы спал он побольше, чтобы не волновался и не беспокоился за себя. Едва ли дрыхнул бы он иначе целыми днями. Элла, правда, уверяла, что инфарктники и без снотворных и успокоительных спят после приступа, инфаркт потрясает человека до мозга костей. Но Андреас был убежден, что это докторских рук дело. Теперь он дремал только после обеда, случалось, что и вечером не приходил к нему сон. Вечером обязательно приносят снотворное, темную горьковатую жидкость, которую Элла называет «стопкой», но бывало, что и «стопка» не помогала.

Послеобеденный сон приходил сам собою, без всякой «стопки» и таблеток. Так после ранения было и во фронтовом госпитале, и в больнице в Калинине. Больница и послеобеденный сон шли как бы рука об руку. Хотя соней он не был, ему хватало пяти-шести часов, чтобы выспаться, в большинстве своем на койку он и попадал лишь после полуночи. В бытность свою волостным парторгом он был на ногах с раннего утра до позднего вечера, словно ему надо было скотину кормить, спешить в поле или на сенокос. На железной дороге часы его сна и вовсе перепутались. В политотдельские свои дни зачастую спал в дороге, не рассиживался в кабинетах, предпочитал поезда, станции, депо. И на автобазе первые два года были очень беспокойными. Как заведующий отделом кадров, он мог бы сидеть в своей шестиметровой каморке возле картотеки и сейфа и папок с приказами, но из-за парторгских обязанностей иногда еще до петухов спешил на базу и уходил почти что последним. Потом, когда было покончено с леваками, со спекуляцией запчастями и бензином, когда жуликов разогнали, ему хватало и восьми часов. Не руководи он агитпунктом и политкружком, не будь нештатным инструктором райкома и лектором общества с длинным названием, он мог бы жить, как порядочный бюргер. Однако он добирался домой лишь поздно вечером, дома ждали его упреки Наймы, жена была уверена, что он проводит время с другими женщинами. Самые спокойные были годы, когда Андреас учился в республиканской партийной школе. Ученье трудностей не доставляло, у него оставалось время на спорт и путешествия, тогда он обучал сына ездить на велосипеде и кататься на коньках, водил детей в зоопарк и кукольный театр. Старался помогать жене и больше быть с ней вместе, делая все, чтобы не распалась семья. К сожалению, пользы от этого было мало. Во время работы на автобазе он снова стал учиться, на этот раз заочно, что отнимало и вечерние и даже ночные часы. Найма ругала его эгоистом, который заботится только о себе и своей карьере, жена и семья для него ничего не значат. Конечно, работа заведующего отделом кадров не требовала университетского диплома, неполного высшего образования, полученного в республиканской партийной школе, было достаточно, но он чувствовал, что должен учиться дальше. Ограниченность кругозора ничто не оправдывает — ни полученные ранения, ни верность революции, ни вкалывание с утра до ночи. Заочно окончил университет, где изучал историю. Ее, во-первых, можно было изучать заочно, во-вторых, она интересовала его, история казалась ему наукой, которая дает необходимую основу для понимания, сложных современных проблем, заостряет взгляд для проникновения в социальные связи. Преподаватель кафедры истории партии в университете, так же, как Андреас, служивший в Эстонском корпусе, советовал ему оставить практическую партийную работу и заняться историей партии. Стать преподавателем или исследователем или тем и другим вместе. Хотя жажда новых знаний и была велика, хотя все свободное время он копался в книгах, Андреас не хотел ограничивать свою жизнь четырьмя стенами, тем более погружаться в пыльную тишину архива, научным работником по призванию он не был. Лектором еще возможно, только не преподавателем узкой специальности, человеком, из года в год читающим один и тот же курс. Его увлекали проблемы, которые заново вставали каждый день, он любил объяснять, спорить, решать. В радостные минуты, видя результаты своего труда, Андреас считал своич призванием именно живую работу с людьми. Надобность все время находиться в гуще людей Андреас Ял-лак ощутил особенно остро, когда вынужден был из-за болезни отказаться от партийной работы. Возясь с кирпичами, кафелем, глиной, шиберами, заслонками и печными плитами, он все время чувствовал, что ему чего-то не хватает. Сперва думал, что это головная боль и недостаточная сноровка мешают получать полную радость от дела, которым он занялся. И лишь после того, как он снова стал выступать с лекциями, Андреас понял, чего не хватало ему.

Впрочем, Андреас после обеда не сразу укладывался спать. Да и что там было укладываться, все равно лежал в одном положении, спал он или бодрствовал. На ночь просил чуть опустить изголовье, утром — поднять выше, другой разницы между днем и ночью не было. -Большее время читал. Чтобы удержаться от курения и сна. Желание курить ему удалось подавить, сигарет под рукой все равно не было, но сон, несмотря на чтение, брал верх. Элла успокаивала его и говорила, что сон — это выздоровление, пусть не отгоняет сон, ведь спит он и ночью, хоть и с помощью «стопки». Элла верила в «стопку», верила во все, что делала самя или советовала делать больным. И он, Андреас, верит и сейчас, но уже не вслепую.

Иногда Андреасу казалось, что он потому спит теперь столько, что переутомил себя, не думал об отдыхе. Человек должен отдыхать каждый день, хотя бы часок, хотя бы полчаса. Он не считался с этим, верил, что достаточно будет ночных часов. Чем он занимался после официального рабочего дня?. То ли на собраниях сидел, беседы проводил, то ли к лекциям готовился. Больше всего свободного времени отнимали лекции. Андреас удерживался от повторных переписываний прежних текстов. А если и впрямь выдавался иногда вечером свободный часок, то утыкался в книги. В голове все время вертелись одни и те же мысли. Это заметила и Маргит, которая как-то сказала ему: «Ты обнимаешь меня, а сам думаешь о другом. Может, я уже стара или тебе быстро надоедает любая женщина?» — «Дело не в тебе, — ответил тогда Андреас, — просто не доделанное днем не дает покоя и вечером», — «Вечером нужно уметь переключаться на другую волну, иначе мы быстро износимся, — с житейской умудренностью поучала Маргит. — Ты все слишком принимаешь к сердцу». Но он, Андреас, не был хорошим учеником. Или Маргит была не в состоянии захватить его целиком? Или он сам не способен был больше на безоглядное чувство? Найма обвиняла его в том, что хоть он и коммунист, но к жене относится как к подстилке. Он жеребец, а не человек. Что такое любовь, этого он не знает. И свою довоенную девчонку, по которой до сих пор плачет, не любил по-настоящему, просто не смог взять Каарин; если бы он завладел ею, через несколько месяцев и она надоела бы. Андреас тогда страшно рассердился, о чем сожалел потом, так как Найма обнаружила его слабое место и всякий раз колола, когда у них возникала ссора.

И третий секретарь укома обвинял его примерно в таком же духе. О Каарин он, естественно, не говорил, но если бы знал их историю, наверняка не преминул бы использовать ее. Третий секретарь укома о своем авторитете весьма заботился и к каждому возражавшему относился как к человеку, который подрывает его авторитет. Третий секретарь укома повел речь вокруг да около, примерно так: пусть товарищ Яллак не забывает о бдительности, колобродить по ночам парторгу волости опасно. Даже днем глаза у него должны быть и на лбу, и на затылке, бандиты бродят повсюду. А товарищ #л.-лак по ночам предпринимает всякие похождения. Пусть товарищ Яллак не забывает и то, что в Таллине у него жена. «Что останется от авторитета партии, если женатый парторг носится по волости, как пес во время собачьей свадьбы?» — «Жена не хочет ехать в Руйквере, что же мне теперь делать?» — вспыхнул тогда он, Андреас. Третий секретарь в свою очередь повысил голос и выпалил, что настоящий коммунист управляет своими страстями и желаниями. Он говорил о бдительности, о классовой позиции, которую кое-кто из молодых героев войны позабыл в постели кулацкой дочки. «А в постели бедняцкой дочери спать можно?» — спросил Андреас, Конечно, он вел себя вызывающе, но он не выносил ханжества. Третий секретарь сам любил пушить хвост. И если бы он, Андреас, гонялся по волости, валялся бы в постелях с кулацкими дочками. Он ходил только к почтарше, муж которой погиб на мысе Сырве. Почтар-ша сводила его с ума, с ней он забывал про все. Про лесных братьев, про незасеянные поля, про несданные центнеры зерна и невыполненные планы лесозаготовок. Была ли у молодой вдовушки сила такая, а он еще такой молодой был, что все остальное отступало. У овдовевшей молодушки имелись и другие обожатели, одного, по крайней мере, Андреас знал, но после знакомства с ним, с Андреасом, она других отшила. «Выбирайте слова, не забывайте, что перед вами секретарь укома, Я говорю с вами как мужчина с мужчиной...» — продолжал третий секретарь. «Нет, вы не говорите со мной как мужчина с мужчиной, — прервал Андреас, — вы орете как начальник на подчиненного». — «Видимо, нам придется поговорить с вами на бюро». — «Предупредите дня за два, чтобы приехать вовремя». Андреас с ходу повернулся и выскочил из кабинета. После он жалел о том, что вспылил. Наедине с собой пожалел, не на заседании бюро, объясняться на бюро укома его не вызывали. Он знал сам о своей вспыльчивости, старался сдерживать себя, но, к сожалению, отпускал иногда вожжи. Еще отец переживал за его несдержанность. «Будто пшикал-ка, — не раз говорил он сыну. — Далеко не уйдешь так». — «А как далеко я должен уйти?» — «Достичь того, что наметил себе». Отец умел остудить его, хоть ни разу и не крикнул, что я, мол, отец и поэтому ты обязан слушаться моего слова. А вот он, Андреас, сыну своему рубанул именно так. Отец сумел воспитать его лучше, чем он, Андреас, воспитал своего сына, хотя отец был печником, а он считает себя воспитателем и наставником других. Отец пил, но печи свои и плиты складывал в срок и делал их умело. Без всякого увещевания отец научил его уважать труд. «Человек слаб, — философствовал он спьяну, — но настолько уж слаб он быть не смеет, чтобы оставить свою работу несделанной или сделать ее небрежно или кое-как». Разве он, Андреас, делал свою работу небрежно или кое-как, что не привил сыну трудолюбие? Андрес — жена хотела, чтобы сын, их первенец, носил его, отца, имя, только на эстонский, а не на польский манер, и это было самое теплое воспоминание их общей жизни, -Андрес говорит о работе так, как говорил в свое время Таавет, мать которого, чтобы дать ему образование, гнулась за троих в прачечной. Работа — забава для дураков. Эти слова Таавета Андреас слышал от сына не раз. Таавет видел, что надрываться, как мать, далеко не уйдешь. Таавет же хотел вырваться из пригорода, подняться высоко, поэтому и презирал физический труд, который никому не давал крыльев. Теперь, когда Таавет взлетел высоко, он стал хорошим тружеником на своем посту, теперь он уже не стыдится вкалывать. У Таавета была, По крайней мере, какая-то своя цель, у Андреса же вообще никакой цели. «Далеко не уйдешь так», — попытался было он, Андреас, воздействовать на сына словами Своего отца. «А как далеко я должен уйти?» — спросил Андрес его же, Андреаса, собственными словами, что даже тронуло как-то: «Достичь того, что ты наметил себе», — употребил он снова слова отца, на что сын заявил, что у него нет. никакой цели, что он хочет оставаться самим собой. «А что это значит — оставаться самим собой?» — спросил Андреас. «Этого я не знаю еще, — упрямо ответил пятнадцатилетний Андрес. — Только тупым чиновником, как мама, или слепым исполнителем приказов, как ты, я быть не желаю». Для пятнадцатилетнего парнишки это было сказано сильно. В тот раз Андреас не крикнул, что он отец и его отцовское слово закон. Тогда он старался убедить сына, объяснить ему, что тот ошибается. Найма, конечно, называла свою работу тупой и утомительной, она работала в пищетресте бухгалтером, но он, Андреас, никогда не считал себя слепым исполнителем приказов. Сперва он подумал, что сын, видно, от кого-нибудь слышал такое высказывание. Чувство дисциплинированности и единства коммунистов иногда пытаются очернить. Но потом вспомнил, что слепой исполнитель приказов — это слова Наймы. Еще когда назначили парторгом волости,» жена называла его слепым исполнителем приказов. Ясно, что и за глаза, при сыне она называла его так. Найма не понимала, что, плохо говоря об отце, она подрубала сук, на котором сама сидела. Ревность словно ослепила ее. В тот раз он, Андреас, сказал сыну, что он и сам не желает быть тупым ломовиком или слепым исполнителем указов, что это верный взгляд на жизнь. Но верно и то, что истинное удовлетворение человек обретает в работе, что ни одно другое дело не доставляет такого большого и устойчивого удовлетворения, как работа, которую человек выполняет не тупо, не механически, а с интересом и горением. Андреас рассказал сыну, что в школе он мечтал стать художником, многие удивлялись фигуркам, которые он лепил из глины. На уроках рисования и труда его всегда ставили в пример. .Он мечтал о художественно-промышленном училище, но вмешалась война. «Хотя вряд ли из меня вышел бы скульптор, — признался он сыну, — в войну и после нее я не вспоминал про свое детское увлечение. С человеком, у которого подлинное художественное призвание, такого бы не случилось. Меня увлекли дела, которыми мне пришлось заниматься после войны. Раньше я в селе не жил и на первых порах казался крестьянам слишком хрупким и запальчивым, они сторонились меня. Постепенно я научился быть более терпеливым, позднее количество моих сторонников значительно увеличилось. Я не чувствовал себя слепым исполнителем приказов, я выполнял свою работу от всего сердца, чувствовал себя пионером новой жизни». Еще он говорил, что внутренний долг коммуниста в том, чтобы делать то, что от него требует партия. Важно, чтобы при распределении партийных поручений хорошо знать людей и всегда учитывать их возможности и желания. Когда его посылали парторгом волости, все это приняли во внимание. Он, правда, был горожанином, но в армии он приобрел опыт партийной работы. Учли и другие его качества. Даже то, что метко стрелял и в случае опасности не терял голову. «Моего предшественника, прежнего парторга, бандиты застрелили и подожгли дом, где заживо сгорели жена его и трехлетняя дочь. И в меня стреляли несколько раз, моего отца, как ты знаешь, застрелили. Каждый раз, когда меня пытались убить, я все яснее понимал, что должен оставаться в Руйквере, что я нужен здесь». Может, он и смог бы что-нибудь объяснить сыну — Андрес слушал его внимательно, но появившаяся в дверях Найма свела на нет все его усилия. «Не лесные братья, а потаскуха с почты держала тебя в Руйквере», — поддела Найма, и сын, ухмыляясь, исчез в соседней комнате.

В тот раз Андреас готов был ударить жену, уже и руку занес, но сумел овладеть собой. У третьего секретаря не сдержался.'Если бы не от всего сердца работал, не вспылил бы в его кабинете. Душа Андреаса не выдерживала, когда он ощущал в разговоре с вышестоящими работниками начальственный тон, слышал покрикивания и угрозы. Чем выше пост человек занимает, тем большим кругозором и более глубокими знаниями марксиста он должен обладать. Любая дисциплина должна опираться на сознательность и убеждение, а не на команду «запрещаю — приказываю-». На уездной партийной конференции Андреас критиковал посланного из Таллина уполномоченного, который пытался угрозами заставить крестьян подписаться на заем. «Уполномоченные приезжают и уезжают, — говорил Андреас на конференции, — а мы, местные коммунисты, должны работать дальше, должны привлекать на свою сторону крестьян. Угрозы отталкивают людей, устрашение — это вода на мельницу бандитов, которые запугивают людей: подождите, мол, рано или поздно всех вас сошлют в Сибирь». Третий секретарь был в глазах Андреаса именно подобным уполномоченным. Андреас прекрасно сознавал, что за каждым шагом парторга следят, он боролся с собой, но вдовушка с почты неудержимо влекла к себе. Порой парторга и впрямь видели на зорьке в деревне. Не будь он в другом тверд, не наведи порядка на коннопрокатном пункте, заведующий которым привык брать за лошадей взятки, и на маслобойне, где произвольно определяли процент жирности молока, если бы он не требовал справедливости при установлении норм хлебо- и лесозаготовок, то его песенка в Руйквере скоро была бы спета. Может, больше всего авторитет Андреаса поднялся после того, как он обуздал бандитов. Вместе с уполномоченными милиции организовали вооруженный отряд, прочесали как следует леса, пока не захватили спящими в бункере четырех пьяных лесо-виков, которые, как выяснилось на следствии, ограбили магазин в Тээристи и убили в совхозе кассиршу, мать пятерых детей. После того как был схвачен Мызаский Сассь, в лесных деревнях вздохнули с облегчением. Сын владельца Руйквереской мызы, Мызаский Сассь, дезертировал в начале войны из Ягалаского лагеря, при немцах руководил в полицейском батальоне карательными операциями, два года он люто терроризировал округу, о его делах ходили всякие ужасные слухи. Андреас упрямо сносил упреки укома и не торопился с инициативной группой по созданию колхозов. Тем, кто обвинял его, он советовал вчитаться в статьи Сталина «Головокружение от успехов» и «Ответ товарищам колхозникам», в которых звучало предостережение от администратианого давления и подчеркивалось, что при организации колхозов нельзя нарушать ленинский принцип добровольности. Третий секретарь укома нашел подходящий момент, чтобы свести счеты с Андреасом. Он назвал Яллака демагогом, который не понял диалектики в произведениях Сталина. Если бы первый секретарь укома, бывший полковой парторг, не защитил его, то Андреаса сняли бы с работы. В марте сорок девятого Андреас сумел уберечь Пыллумяэского Яску от высылки. В следующем году — тогда Андреас уже учился в Таллине, в партийной школе, — его на партийном уездном активе за глаза обвинили в пособничестве кулакам, и Андреасу пришлось давать объяснения на общем собрании партшколы. Обвинял Андреаса третий секретарь укома, который четыре года спустя сам получил партийное взыскание и был отстранен от партийной работы. Ни одну свою последующую работу Андреас не вспоминал с такой теплотой, как в Руйквере. И в других местах на железной дороге, на автобазе, в райкоме и горкоме — он не относился к своему делу с прохладцей, а подходил всегда, как писали в служебных характеристиках, с чувством полной ответственности. И все же никакая другая работа не оставила в его душе такого следа, как работа волостного парторга. Это он понял' теперь, по прошествии времени, находясь в больнице с инфарктом. Где бы он ни работал, никогда не поглядывал на часы, не дожидался с нетерпением конца рабочего дня, не увиливал от дополнительных поручений. Поэтому его обычно и посылали на поздние собрания, на воскресные мероприятия, всевозможные поручения сыпались на него кучей. Если бы он чувствовал себя усталым и выжатым, тогда бы он, возможно, думал больше об отдыхе. Но пока у него хватало энергии и желания действовать. Не образумили Андреаса и головные боли. Как только приступы стали реже, он начал искать новые поручения. И был счастлив, что может опять читать лекции, руководить семинаром, готовиться поздними вечерами к выступлениям. Андреасу вспомнился один из его бывших начальников, секретарь райкома, который сказал своему помощнику, что будет просматривать бумаги, просил не соединять ни с кем по телефону, отсылать всех, кто шел к нему на прием, а сам закрылся на ключ у.себя в кабинете и лег на диван. Сейчас, здесь, на больничной койке, Андреас впервые понял этого шестидесятидвухлетнего человека, у которого уже был тогда за плечами инфаркт. Секретарь тот был толковым коммунистом, людей видел насквозь и пустой говорильни не выносил, решительно отвергал глупости, Но быть инициатором новых мыслей и начинаний уже не мог. Видимо, понял, что вышел в тираж, во всяком случае однажды он пошел в Центральный Комитет и потребовал, чтобы его отпустили на пенсию. На свое место порекомендовал третьего секретаря, а на место третьего секретаря — Ан-дреаса Яллака. Тогда-то и пошел слух, что Андреас будет секретарем райкома, но слух оказался преждевременным.

«Может быть, я тоже вышел в тираж?» — спросил себя перед обедом Андреас. Так спрашивал он себя и тогда, когда его одолевали головные боли. И, так же как тогда, Андреас и теперь ответил себе, что рано еще сбрасывать себя со счетов. Вообще когда человек чересчур занят собой, это не с добра. Когда человек взвешивает свои шаги, ставит на первое место себя или хотя бы свое здоровье, тогда он банкрот. Тогда он уже не в состоянии сделать ничего значительного.

«А что я успел сделать значительного?»

Даже сына не смог воспитать. Сразу после того, как сын вместе с другими был привлечен к судебной ответственности за взлом киоска, Андреас попросил, чтобы его освободили от работы. Человек, который не сумел воспитать собственного сына, не годится для партийной работы. Он не пытался свалить вину за плохое воспитание сына на жену, он ни в чем не оправдывал себя. Просьба его не была удовлетворена, правда, он получил партийное взыскание, заявление же об освобождении от работы его попросили взять обратно. «Должен был настоять на своем», — думал теперь Андреас.

Обед отвлек Андреаса Яллака от мыслей о себе.

После обеда, к счастью, пришел сон.

Эдуард Тынупярт завидовал сну Андреаса Яллака, Время от времени он поглядывал на спящего соседа. Когда Андреас бодрствовал, Эдуард не проявлял к нему ни малейшего интереса. Во всяком случае, разговора так спроста не заводил, когда Андреас обращался к нему, отвечал двумя-тремя словами, большей частью молчал и пялился в потолок. Андреасу это даже показалось странным: давно ли Эдуард, казалось, раскрывал ему душу. Андреас думал, что Тынупярт теперь жалеет о своем откровении с ним или ему просто неловко: вывернул наизнанку душу. Андреас не знал, что стоило ему закрыть глаза, как Эдуард уже не мог оторвать от него взгляда. Спал Эдуард меньше Андреаса, он мучился бессонницей, хотя ему давали таблетки, поили микстурой и снова начали колоть.

Палатному врачу течение болезни Тынупярта не нравилось. По мнению Рэнтселя, он должен был поправляться быстрее. Тынупярта по требованию Рэнтселя внимательно осмотрел невропатолог, который ничего особенного не обнаружил. Даже обиделся, уходя, бубнил под нос себе, что когда терапевты попадают впросак, то невропатолог должен быть богом. Так он бурчал в коридоре, а не в палате и не в докторской, он берег свей нервы. Эдуард Тынупярт ничего не знал о беспокойстве врачей, чувствовал лишь, что здоровье его становилось все хуже. Особенно противны были ночные бессонные часы, когда в голову лезли всякие мысли, шли воспоминания, не приносившие радости. Ворочаясь без сна в постели, он упрекал себя за то, что так разоткровенничался с Андреасом. Или воля его совсем уже ослабела, что он не может придержать язык, хочется пожалеть себя? Зачем было признаваться Андреасу в том, что лопнула заводная пружина? При воспоминании об этом Эдуард Тынупярт застонал. К счастью, была ночь, все спали. Андреас дышал ровно, транзисторщик храпел, кто-то бормотал во сне. «Баба слезливая! — ругал себя Тынупярт. — Прошлое идет вместе с нами, гири висят на ногах». Неврастеник. Андреас думает теперь, что он, Эдуард, сожалеет, осуждает себя. Надо было попасть им в одну палату, мало того, койки рядом! Он должен был презирать Андреаса, презирать и ненавидеть, и все же Андреас временами казался ему чертовски своим парнем. Даже в тот раз, когда он не придерживал свой язык. Им обоим не повезло, ни Атсу, ни ему. Не вышло из Атса художника, хотя господин Бирн-баум еще в начальной школе наделял его лавровым венком. В художественное заведение он и не поступал. Вместо этого полез куда-то к черту на кулички волостным парторгом. Карьерист не сделал бы такого, Андреас кто угодно, только не карьерист. Доволен ли собой Атс? За богатством и славой не гонялся, такой, как Андреас, не ноет, что нельзя купить свободно машину, что в магазинах мало импортных вещей, он довольствуется ботинками с фабрики «Коммунар» и костюмами фирмы «Балтика». Не пошел дальше своего отца, хотя и кончил университет. Не сумел использовать даже свой партийный билет. Не против шерсти ли ему без конца выполнять чужие приказы? Но кто не выполняет приказы? Их сегодня выполняют даже директора и министры. Семей- ная жизнь пошла у него кувырком, живет один, как волк, от сына никакой радости. На дочь, кажется, не надышится, дочка привязана к нему. Может, обманулся Атс, обманулся в себе, обманулся в той звезде, за которой шел? Нет, таким он не выглядит, в своей правоте так же тверд, как и четверть века назад. Что-то у него все же, должно быть, есть, отчего сжимаются сосуды так, что мертвеет сердце. Но человек изнашивается и сам по себе, особенно если ни на ком не ездит, а сам старается изо всей силы тащить воз.

Эдуард настолько ушел в свои мысли, что не заметил, когда Андреас открыл глаза.

— Чего ты меня изучаешь?

Вопрос оторвал Эдуарда от его мыслей.

— А чего мне изучать? — огрызнулся Эдуард, который почувствовал себя так, будто его застали на месте преступления. Это обозлило его.

— Почему ты сказал Каарин, что я погиб?

Эдуард Тынупярт давно ждал этого вопроса и удивлялся про себя, что Андреас до сих пор не задал его. Но сейчас вопрос застал его врасплох. Возбуждение нарастало, он чувствовал, что не в состоянии сдержать себя, что может взорваться.

— Говорили, что ты убит. — Кто говорил?

— Я не хотел, чтобы Каарин тебя... напрасно ждала,

— Ладно, черт с тобой, — заметив его состояние, сказал Андреас. — На соленое потянуло меня. Съел бы так сейчас кусочек хорошей жирной селедки. Или сига соленого.

— Я был уверен, что ты никогда не вернешься в Эстонию. С какой стати Каарин должна была напрасно ждать тебя? — процедил сквозь зубы Тынупярт.

— Ладно, Этс, — Андреас попытался успокоить его. — Я ненавидел тебя, — не удержался Эдуард. Злоба ослепила его, и он прохрипел: — Ненавидел, слышишь! Поэтому и сказал. Благодари судьбу, что не попал в плен.

Тут же он успокоился и добавил быстро:

— То, что я наврал Каарин, конечно, было глупостью. Я жалею об этом. Единственное, о чем я жалею.

— Рийсмана... вы убили?

Андреас спросил это очень тихо. Такого вопроса Эдуард Тынупярт не ожидал, он словно испугался, весь даже переменился.

Смятение Тынупярта подействовало на Андреаса. Эдуард показался ему вдруг убийцей. В эту минуту Андреас верил, что Эдуард способен на все, и его тоже охватило возбуждение, оно лишило его всякой осторожности, забыв о своей болезни, он сбросил с себя одеяло и вскочил с койки. Ноги подкосились, и он грохнулся между кроватями.

Политрука роты они не убивали.

Или все-таки?

Были сами как безмозглые куры.

Целый день стояла морось и шел мокрый снег, никакого прогляда. Туман поднялся еще утром, но и тогда за сто шагов ничего не было видно, после обеда густая молочная пелена закрыла все. Если бы не беспрерывный гул танков, он, Эдуард Тынупярт, не смог бы и сказать, где находятся немцы. Немцы при поддержке танков атаковали целый день, вынуждая их отступать; докуда дошли немцы, этого никто не знал. Те, у кого нервы были послабее, думали, что уже отрезаны от своих. Просто чудо, что его не убило, снаряды и мины рвались беспрерывно, воздух был полон гула, грохота, свиста и воя. Больше всего он боялся танков. В обед, когда туман слегка поредел, перед отходом, он увидел, как в полусотне шагов — на передний край их обороны — движутся два танка. Грохоча, тяжелые бронированные машины ползли на пулеметные и стрелковые гнезда, давя гусеницами солдат и оружие. Пушки на этот раз отбили атаку танков, одна немецкая машина осталась дымить на небольшом косогоре, но это колышущееся над пулеметным гнездом ползущее чудище засело в памяти. Пулеметчики, ребята отчаянные, стреляли до последнего по двигавшейся за танками пехоте, будь у них гнездо чуть поглубже, может, пулеметчики и спаслись бы, К сожалению, они не успели окопаться по уставу, только накануне вечером передислоцировались сюда, одной лопаткой трудно было долбить промерзшую, твердую, как камень, землю. Ему повезло, угодил в отрытое раньше гнездо, которое было ему по пояс, сперва даже обрадовался, но потом усомнился, можно ли в таком гнезде уберечься от танков. Чем дольше продолжался бой, тем паршивее он себя чувствовал. Вначале он яростно стрелял, правда, наобум, но все же стрелял, с каким-то кипевшим внутри ожесточением, озлобленный на все и на самого себя. Ночью он не уснул, пытался спать, скорчился на дне своего гнезда, но холод отгонял сон. Ветер гудел, пробирал до костей. Наконец он запахнулся плащ-палаткой, укутался с головой, вроде стало теплее, но ощущение было обманчивым. Горячая каша подняла бы настроение, но еды им не доставили, и это злило. Во время боя он вел себя так, как и любой другой солдат: стрелял, когда приказывали, был охвачен тревогой, когда танки вклинились в их оборону, выбрался из своего укрытия, когда командир взвода отдал приказ оставить высоту. На новом месте он упрямо старался вгрызться в промерзшую в снежном месиве землю, мерзлая земля никак не поддавалась маленькой саперной лопатке. Охваченный инстинктом самосохранения, он скорее выскреб, чем откопал, себе углубление, в котором едва умещался лежа. От сознания, что это ни от чего, по сути дела, не спасает, еще больше упало настроение. Как и десятки раз, снова проклинал себя за то, что в решающий момент проявил безволие Он, хотевший всегда быть человеком независимым, таким, который сам определяет свою судьбу, потерял голову, когда получил мобилизационную повестку. Из-за своей слабости он теперь валялся тут, на промерзшем косогоре, где каждую секунду какой-нибудь шальной осколок мины может вывернуть ему кишки или гусеницы танка расплющат голову. Эдуард Тынупярт презирал послушание, считал его холопством и, к сожалению, не смог нроявить самостоятельность. Чувство это терзало его теперь, под градом мин, в ожидании танков, которые могли в любую минуту снова вынырнуть из тумана.

Ему вспомнилось многое из детства и школьных лет, а также стычка с Андреасом и их последняя драка. Первый раз они схватились яро, когда им было по десять лет. Тогда они ходили на Ласнамяэ купаться в камено-ломенных яминах и пробовали, кто дольше пробудет под водой. Сперва ныряли вместе, но оказалось, что так трудно выяснить, у кого больше силы воли, — всплыв, они не сразу находили друг друга; держась под водой, расплывались в разные стороны. Тогда решили отсчитывать время по его наручным часам. С этого и началась ссора. Ему показалось, что Атс жульничает, хотя Атс божился, что честно считал секунды. Слово за слово, и по дороге домой, за стадионом, пошли в ход кулаки. Разодрались в кровь, но ни один из них не поддался и не одолел другого. И так было трижды. Возвратившись домой, оба выглядели довольно жалко: под глазами синяки, губы вздутые, одежда грязная и в крови. Оба держали язык за зубами, когда у них потребовали объяснения. С тех пор они стали беречь друг друга, хотя временами и пускали опять в ход кулаки. Оба желали верховодить, никто не хотел уступать. Они могли быть закадычными друзьями, но стали врагами. Лето сорокового года разметало их{5}. Хотя нет, их отчуждение началось раньше, во время финской войны, но тогда они еще не поняли этого. Так думал Эдуард Тынупярт в ожидании немецких танков. Еще он вспомнил Каарин, с надеждой, что у нее все хорошо, что живет она теперь в Тарту и учится в университете. От войны хоть та польза, что Каарин освободилась от Андреаса. Примостившись полубоком в своей выскребленной ногтями дышавшей холодом ледяной могиле, Эдуард Тынупярт с особой ясностью понял, что сестра для него значит больше, чем кто-либо на свете. Были у него и девушки, с некоторыми он целовался, в постели успел побыть только с одной, но ее он почти и не вспоминал. Таавет, которому Эдуард пригрозил свернуть шею, если он посмеет хоть раз еще позвать Каарин на гулянье, сказал в ответ, что он сторожит сестру больше, чем ревнивый муж свою жену. Он и был ревнивым, любил свою сестру так сильно, что ему было не безразлично, с кем Каарин гуляет. Таавет и Андреас — молодые самцы, не больше, мужчина, достойный ее, должен был быть особенным, человеком в самом высоком понимании этого слова. У Таавета, правда, не было такого инстинкта стадности, как у Андреаса, но он был слишком уж податлиа, излишне расчетлив, без чувства собственного достоинства.

Сзади раздался голос отделенного, который в первом же бою стал командиром взвода, их младший лейтенант погиб в полдень, перед тем как все заволок туман. Мина разорвалась в шаге от него, командира взвода разнесло на клочки в полном смысле этого слова. Взводный на корточках перебегал от одного солдата к другому, предупреждал, что противник снова готовится к атаке, пусть никто не помышляет об отходе, никто не смеет оставлять свое место, получен приказ, и их долг стоять до последнего. Младший лейтенант говорил что-то еще о новых противотанковых пушках, которые должны вот-вот прибыть. От батареи, которая поддерживала их, осталась только одна пушка. Слова командира взвода показались Тынупярту бредом, он не любил младшего лейтенанта, год проучившегося в университете на филологическом, комсомольца, который не скрывал своей антипатии к Эдуарду. И политрук приполз. Увидев ползущего в снежном месиве политрука, Эдуард в сердцах отметил про себя, что у этого «пастора» нового времени душа все еще в теле. Тынупярт ненавидел Рийсмана, книжника, с девчоночьими глазами, который в учебном лагере на Урале назначил его, как человека со средним образованием, ротным книгоношей. Литературу он получал из библиотеки при дивизионном клубе, заведовал ею какой-то очкастый офицерик, который был так же помешан на книгах, как и Рийсман. Обязанность книгоноши избавляла его, Тынупярта, от многих неприятных занятий, у него оставалось больше свободного времени, и все равно эта обязанность была ему не по душе. Он не желал быть подручным политрука. Ему казалось, что Рийсман решил обратить его в свою веру, среди солдат слово Эдуарда Тынупярта имело вес. С ним считались больше, чем с каким-нибудь офицериком, раза два он загонял на политчасе в угол и самого Рийсмана. Думал, что ему не доверяют и на фронт не пошлют, но его, как ни странно, перед отправкой части с Урала не отлучили от товарищей. Теперь, в больнице, спустя четверть века, он узнал от Андреаса, почему это произошло. Рийсмана он вообще не переносил. Рийсман казался ему таким же ребячливым фанатиком, как и командир роты, — ребячливыми фанатиками он называл коммунистов, которые, по его мнению, видят мир не таким, какой он есть, а таким, каким они смеют представлять его по «Краткому курсу». Постепенно солдаты стали уважать Рийсмана, хотя и называли его по-прежнему «книжником». А он, Эдуард Тынупярт, все еще смотрел на Рийсмана косо, политработники воплощали в его глазах силу, которая, внушая стадный образ мышления, становилась самым большим врагом развитой личности. Когда Эдуард Тынупярт, в той туманной мгле, вжимаясь как можно плотнее в землю, чтобы не задели осколки беспрерывно падавших мин, увидел худощавую фигуру Рийсмана, он ощутил вдруг страшную злобу против него. Это из-за таких, как Рийсман, он вынужден лежать тут, рийсманы летом сорокового года продали эстонский народ; по мнению рийсманов, высшее счастье для человека — это если он позволит раздавить себя гусеницами танка. Неожиданно мелькнула мысль, что этому «книжнику» лучше бы держаться позади, может еще получить пулю от кого-нибудь из своих. Хотя бы и от него, Тынупярта, если уж от других толка нет, если политрук склонил всех на свою сторону. И тут же испугался этой мысли, нет, убийцей он не станет. Ночью, когда, полузамерший, будто мышь в норе, он ежился от холода в своем выдолбленном гнезде, возник план послать всех к черту и начать ползти к немцам. По крайней мере, в тепле оказаться. Вначале обязательно надо ползти, хотя бы до тех пор, пока кто-нибудь из своих заметит. И потом тоже нужно быть очень осторожным, немцы могут принять его за разведчика и не долго думая взять на мушку. Он, правда, знает немецкий, но поможет ли это, когда попадет к ним в руки. Надо будет издали уже крикнуть, что он сдается, что переходит к ним, что он не хочет воевать против них. До этого Эдуард Тынупярт переходить к немцам не собирался. Мысль о сдаче в плен пришла неожиданно. Когда-то на Урале он, правда, сболтнул, но тогда он вообще не верил, что эстонские части пошлют на фронт. В Коломне, где им выдали оружие, он уже не посмел бы вылезть с подобными шуточками, уже никому не доверял, комсомольцы и партийцы расплодились как грибы после дождя, язык следовало держать за зубами. Теперь же ему было совсем не до шуток и пустобрехства, и если не дошло до дела, то лишь из боязни, что очень уж велик риск. Немцы не знают, кто идет, пока доберешься до них, запросто можешь получить пулю в живот, немцы все время короткими очередями прошивают темноту. То и дело строчит у них пулемет, в первую же ночь на передовой он заметил это. Его повергла в уныние мысль, что перейти не так уж просто, все зависит от случайности, которая его ожидает. Начавшиеся с утра немецкие атаки не оставляли ему времени на размышления, бой диктовал поведение, и он стрелял, когда этого требовали голоса командира взвода и отделенного, съеживался в своем укрытии, когда слышал вой приближающихся мин. Лишь после того, как они оставили высоту, Эдуард Ты-нупярт подумал, что он мог бы остаться в своем гнезде и сдаться в плен. Кто бы там в неразберихе боя заметил его поднятые вверх руки?

Теперь, когда град мин поредел, Эдуард Тынупярт ждал появления из тумана танков и следом немецких пехотинцев. Но этого не случилось. Вскоре он понял, что немцы направили главный удар левее — оттуда доносился грохот моторов, там строчили яростнее пулеметы, и автоматы. Он словно почувствовал облегчение, встал на корточки и полез во внутренний карман за табаком. Промокший и замерзший валенок жал ногу, валенки ему достались маловатые. С обувью вообще была беда, ботинки тоже жали, на его ногу никак не удавалось подобрать подходящей обуви. «Нужно потребовать другие валенки. Потребую у Рийсмана! — именно такие вертелись в голове мысли, — Рийсман должен дать». Глупости все это, сказал он самому себе. Дальше все внимание сосредоточилось на том, что он потерял кресало, что на донышке кармана есть еще махорка и что есть газетная бумага, но прикурить самокрутку придется у соседей. Вставать ему не хотелось, недавно обрушившиеся мины, казалось, пригвоздили его к земле.

Подробности того, что произошло потом, он всякий раз вспоминал по-разному. То ему казалось, что он слышал крики на эстонском языке «Сдавайтесь», то, наоборот, немецкие приказы «Hande hoch», иногда представлялось, что ни эстонских, ни немецких возгласов не было, что это среди своих вдруг из уст в уста пошел слух, что они окружены и сопротивление бесполезно.

Ясно помнит Рийсмана, тот нервно мечется, временами исчезает в тумане и тут же появляется снова, кричит бойцам, чтобы не сбивались в кучу, чтобы возвращались на свои места, что вовсе они не окружены, что наступление противника ослабло. И тут же Рийсман устремляется к солдату, который бросил винтовку и поднял руки. Политрук пригибает его руки вниз и начинает размахивать пистолетом. Неожиданно политрук оказывается рядом с ним, Тынупяртом, и он тоже поднялся, теперь в руках политрука автомат, Рийсман стреляет, в кого и куда, этого он, Эдуард, точно не знает, вокруг по-прежнему густая белесая мгла, которая все скрывает, искажает. Рийсман что-то говорит ему, голос у Рийсмана возбужденный, Рийсман убеждает его, Рийсман словно бы ищет у него поддержки, он бьет Рийсмана прикладом. Рийсман падает, автомат отлетает далеко в сторону и скользит под бугорок. И тут он видит большие девчоночьи глаза Рийсмана так ясно, будто при свете солнца, хотя Рийсман лежит поодаль от него и туман еще не рассеялся. Потом Эдуард Тынупярт не мог сказать себе, видел ли он глаза Рийсмана на самом деле, или это ему только показалось.

Наутро он действительно встретился с глазами политрука. Пленных затолкали в какой-то сарай, в щели между досками задувал ветер. Большинство сидело на полу, кое-кто стоял, прислонившись к стене. И Рийсман стоял и смотрел на него, он чувствовал себя неуютно под взглядом политрука. Эдуард Тынупярт знал, что Рийсман не может шевельнуть правой рукой, двигались только пальцы, от удара приклада плечо у политрука распухло.

Издали доносился грохот боя, до передовой отсюда было километров десять или пятнадцать, по крайней мере так предполагали. С позиции их увели ночью, до них туг уже были другие пленные, и эстонцы и русские, а также смуглолицые-,казахи или узбеки. В эту ночь он ненадолго уснул, они жались друг к другу, чтобы теплее было. Воспаленные глаза Рийсмана говорили о том, что он так и не ложился, хотя ему и освободили место. Курить не разрешали, но внимания на запрет не обращали. Ребята свернули цигарку и Рийсману, обыскать их не успели, проверили только, чтобы ни у кого не было оружия. Махорка в уголках карманов еще оставалась. Сидели мрачные, от холода и голода — есть им до сих пор не давали. Больше всего тревожило неведенье, а также неясное чувство вины. Он, Эдуард Тынупярт, правда, утверждал, что им бояться нечего, разговоры о жестоком обращении с военнопленными — это байки политруков, к тому же немцы относятся к эстонцам лучше, чем к русским. Но ни у кого настроение от этого особо не поднялось.

Взгляд Рийсмана начал раздражать его, раздражение это вынуждало говорить.

— Немцы прорвут оборону сегодня и, самое позднее, завтра войдут в город. Жалко ребят, сколько их останется в живых к вечеру.

— Вот молотят, — вздохнул кто-то дребезжащим басом.

И тут раздался голос Рийсмана:

— Свою судьбу я знаю, что будет с вами, могу предположить. Легкой судьбы не ждите. И ты, Тынупярт, тоже. Одно имейте в виду все — немцы войну не выиграют. Не давайте обмануть себя.

Он вскочил и хотел броситься на Рийсмана, но ему

не дали это сделать. Политрук не отвел от него взгляда.

Вскоре его и еще с десяток других увели. Вернулись, четверо, шестерых, и среди них Рийсмана, больше они не видели.

— Если бы я не выбил из его рук автомат, не знаю, как бы уже тогда все обернулось, — оправдывал он свой поступок. — Рийсман оголтелый фанатик. Все фанатики оголтелые. Или мы должны были дать убить себя? Во имя чего?

Ему не возражали. Вскоре он понял, что его стали бояться.

На следующее утро они под вооруженным до зубов конвоем шагали к железнодорожной станции, кто-то сказал, что Рийсману было предложено обратиться к солдатам Эстонского корпуса с призывом прекратить сопротивление и сдаваться в плен, за это ему была обещана жизнь. Рийсман отказался. Его уговаривали, били, но он остался тверд. Вечером расстреляли Об этом будто бы рассказал говоривший по-эстонски немецкий офицер. Офицер удивлялся выдержке. Рийсмана.

Яак Ноотма и парень, который все время слушал транзистор, помогли Андреасу снова улечься в постель. Андреас и без них бы забрался, — опираясь о край койки, он уже стал подниматься на ноги. Ноги не слушались, колени дрожали.

Парень рассказывал, что он слышал падение. Грохнуло так, что заглушило транзистор.

Каарин уверяла, что грохот был слышен в коридоре.

Андреас не заметил ее появления. Мучительное вставание от всего отвлекло. В ушах гудело, сердце колотилось. Узнав Каарин, он оторопел. Теперь все его внимание сосредоточилось на ней, он забыл и Эдуарда и то, что вскинуло его.

Появление Каарин подействовало и на Эдуарда. С сестрой своей он не виделся несколько лет, общались они реДко.

— Дурацкая история, — буркнул Андреас, — вывалился из кровати.

Он не сводил глаз с Каарин. Андреас ушиб себе 'локоть, на лбу кровенилась ссадина.

— Вы разговаривали, — сказал молодой человек, — сквозь музыку доносились голоса.

— Беседовали, — пробормотал побледневший Эдуард, он все еще не мог прийти в себя.

— Болтали о том о сем, — добавил Андреас. — Вдруг... бац на пол. Не пойму, как это я умудрился.

Яак пощупал у Андреаса пульс. То же самое он сделал с Эдуардом.

— Вам надо смерить давление, — переводя взгляд с одного на другого, сказал он.

— Сперва поздороваемся, — Каарин протянула руку вначале Андреасу, потом Эдуарду.

Эдуард думал, что Каарин пришла ради Андреаса. Несмотря на это, он долго держал руку сестры. Лицо Каарин пылало. И она растерялась. Яак в свою очередь пожал обоим руки.

— Давление надо проверить обязательно, — повторил он снова.

Андреас усмехнулся:

— Сейчас время посещения, и ты посетитель. Старый Рэнтсель завтра смерит.

При этом он подмигнул Каарин. Будто им всего по семнадцать — восемнадцать лет.

Эдуард наблюдал за ними со стороны. Он подумал, что гости пришли в плохое время. Вопрос Андреаса здорово долбанул его.

— Я — врач, — не унимался Яак, — ваши пульсы требуют измерить давление. Так упасть не шутка. Ты лежал три недели? — спросил он Андреаса.

— Три.

— А ты, Эдуард?

— У меня месяц с гаком. Месяц и пять дней. Пять недель.

— Вот видишь, Яак, мы уже почти здоровы, — засмеялся Андреас.

— У меня все в порядке, — заставил себя улыбнуться Эдуард.

— Ты и впрямь можешь оставить свои докторские заботы, — присоединилась к Андреасу Каарин.

Доктор Яак Ноотма не дал себя убедить. Он принес из докторской тонометр и стетоскоп, выслушал у обоих сердце и смерил им давление. Промыл также смоченным в риваноле тампоном ссадину на лбу Андреаса.

Когда Яак занимался Эдуардом, Андреас разглядывал сидевшую на стуле Каарин. Больше двадцати лет он не видел ее. Пополнела, четырьмя пальцами а талии уже не обхватишь. Вместо молодой девушки перед ним сидела среднего возраста женщина, которая выглядела чуточку даже старше своих лет. В Каарин изменилось все, кроме глаз, которые по-прежнему были крупными и темными. Чем дольше они смотрели друг на друга, тем теплее становился ее взгляд. И чем он теплее становился, тем больше она представала перед ним прежней Каарин.

— Яак мог бы и мне смерить давление, — пошутила Каарин и продолжала уже серьезно: — Я страшно испугалась, когда увидела тебя на полу между кроватями.

— Извини, если бы знал, кто идет в гости, не вывалился бы из кровати, — в ответ пошутил Андреас. И он говорил вполголоса, чтобы не мешать Яаку, который внимательно выслушивал сердце Эдуарда.

— Ты должен беречь себя. Таавет говорит, что ты относишься к людям, которые не думают о себе.

— Не принимай его слова за чистую монету. И Таавет не очень-то бережет себя.

— Как же ты упал?

— Еще мать жаловалась, что не лежится мне в кровати.

— По-прежнему любишь все обращать в шутку.

— А ты по-прежнему наставлять.

— Как вы уживаетесь? Я просто испугалась, когда узнала, что вы в одной палате.

— Годы сделали свое.

— Дай бог, если это так. К сожалению, я слишком хорошо знаю вас обоих.

— Не забывай, что мы уже старики. Каарин отрицательно тряхнула головой:

— Вы с Эдуардом относитесь к людям, которые остаются верны себе.

— Я рад видеть тебя.

— Не смотри все время на меня. Я уже старуха, Андреас, Что поделаешь, время безжалостно»

— Яак говорил, что у вас дочь и два сына.

— Я покажу тебе их фотографии. — Каарин открыла сумочку. — Я всегда ношу их с собой. Яак смеется, что у меня обезьянья любовь.

Она протянула Андреасу с десяток фотографий и стала рассказывать о своих детях, о том, что из-за них ей пришлось уйти с работы. Рассматривая фотографии и слушая Каарин, Андреас думал, что ее первый ребенок, тот, которого она носила под сердцем, когда приходила объясняться в сорок пятом году, должен быть старше его сына. Вспомнилось, как грубо он тогда обошелся с нею, и его охватило чувство жгучего стыда.

— Наш первый ребенок родился раньше времени и умер, — услышал Андреас спокойный голос Каарин.

— Когда? — быстро спросил Андреас.

— В июне, — ответила Каарин. Андреас вздрогнул и произнес: — Прости меня.

Каарин не поняла, почему он сказал так, а догадавшись, покраснела и объяснила:

— Нет, нет, Андреас, ты тут ни при чем. Спустя две недели после нашей встречи я выходила из трамвая, упала, и так неловко, что это вызвало преждевременные роды. Ты ни в чем не виноват.

Андреас вздохнул с облегчением.

— Мне жаль, что я не сдержался тогда, обвинил и тебя, и Яака. Так что... еще раз: прошу прощения.

— Мне и в этом прощать тебя нечего, — возразила Каарин, — это ты должен простить нас.

— Разве Яак не говорил тебе, что я ни в чем не упрекаю вас. Я вел себя грубо.

— Мне жаль, что все вышло так, — призналась Каарин.

— Мне тоже. От души рад, что ты пришла.

— Яак говорил, что ты обещал проведать нас. Сделай это обязательно, мы будем очень рады.

« Яак закончил осмотр Эдуарда и принялся за Андреаса.

Каарин смотрела некоторое время, как муж закрепляет на руке Андреаса манжет тонометра, словно собираясь с мыслями — разговор с Андреасом взволновал ее, — и уселась на краешек койки Эдуарда.

— Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, — коротко ответил брат.

— А если всерьез? — допытывалась сестра.

 — Я вовсе не шучу. Нет причин на что-нибудь жаловаться.

— У тебя взгляд чужой.

— Ты просто долго не видела меня,

— Все могло быть совсем иначе.

— То, что было, никуда не денешь. — Постараемся забыть.

— Фрида была у тебя?.

— Приходила вместе с Кулдаром. Прелестный ребенок. Чего он только не знает.

— Они его испортят. Относятся как к чудо-ребенку,

— Кулдар все время говорит о тебе. Он очень к тебе привязан.

— Он — парень, а парней тянет к мужчинам, у Лем-бита нет для него времени, вот Кулдару и приходится мириться со мной.

— Фрида — чудесная женщина, хорошо, что у тебя хоть дома все в порядке. Я просто удивилась: Фрида, кажется, довольна и Сирье. Редко, когда свекрови нравятся невестки.

— Я ни на что не жалуюсь.

— Ты за последние годы здорово постарел,

— Дальние рейсы измотали меня. Иногда случалось, что по нескольку месяцев не удавалось как следует вы-спаться.

— Тебе и там было нелегко.

— Там... — Эдуард махнул рукой. — Спасибо, что пришла. Тяжелее всего для меня было твое... отлучение.

Последних слов Эдуарда почти не было слышно.

— Нам, Тынупяртам, трудно жить, мы все помним, легко не прощаем, даже друг другу.

Какое-то время они не произнесли ни слова.

— Скоро разрешат вставать, — сказал затем Эдуард. — Мне уже стали ноги массировать.

Яак закончил обследовать и Андреаса.

— Знаете, мужики, — выпрямившись, полугрустно-полушутливо, сказал Яак, — не нравитесь вы мне. То есть ваши насосы не нравятся.

— Тебе все черти мерещатся, — сказал Эдуард.

— Я могу ошибиться, — спокойно сказал Яак, — но этот аппарат не ошибается. Давление у тебя несколько высоковато, дорогой свояк. Не думаю, чтобы оно подскочило настолько от испуга, что Андреас упал. - Яак повернулся к Андреасу и предупредил:- Второй раз не советую тебе вываливаться. И твое давление и сердечные тоны оставляют желать лучшего.

— Яак, помилуй нас и насосы наши, — попытался Андреас обернуть все в шутку.

— Даже у меня зашлось сердце, когда мы вошли и я увидела Андреаса на полу. Эдуард мог действительно испугаться, ты сам говоришь, что от волнения поднимается давление, — сказала Каарин.

— Я должен поговорить с Рэнтселем, — стоял на своем Яак Ноотма. — Между прочим, вам повезло, Рэнт-сель только с виду старомоден, на самом деле он в курсе всех новейших методов лечения. К тому же прирожденный врач, с редко встречающейся интуицией диагностики. Можете ему во всем доверяться.

— И у тебя бы давление скакнуло делений на двадцать, если бы ты вдруг свалился с кровати, — сказал Андреас.

— С чего это таким беспокойным стал? — спросил Яак. — Когда я слушал тебя дней десять назад, сердце твое мне больше нравилось.

— Тебе не нравится мое сердце, — сказал Андреас. — Я и сам себе не во всем нравлюсь. Но что делать, приходится мириться с тем, что есть. — Затем повернулся к Каарин и попросил: — Если у тебя есть хоть какое-нибудь влияние на мужа, то потребуй, чтобы к нам был поснисходительней.

— Как врач он меня не слушается, — так же шутливо пожаловалась Каарин. Эдуарду это не понравилось.

— Ты позволила ему отбиться от рук, — засмеялся Андреас.

— Вы упрямцы, я бы не хотел быть вашим лечащим врачом, — снова полусерьезно-полушутя сказал Яак.

— Рэнтсель что, жаловался на нас? — спросил Эдуард.

— Рэнтсель твоего склада человек, жаловаться и плакаться он не станет, — ответил Яак.

— Не забудь, о чем ты хотел спросить у них, — напомнила Каарин.

— Очень хорошо, что вспомнила, а то совсем заговорился. Между прочим, я тоже несколько старомоден, руководствуясь принципом; лучше остеречься, чем сожалеть. Теперь о деле, которое меня заботит. Мне нужен ваш совет. Вы оба знатоки автомобиля, поэтому скажите, что мне делать. Что лучше: купить новенький «Москвич» или же «Волгу», которая прошла семьдесят тысяч километров?

— Я бы взял «Волгу», но тебе советую нового «Москвича», — сказал Эдуард. — «Волга» — машина мощная, семьдесят тысяч километров не развалят ее, хотя кое над чем придется подумать. С новым «Москвичом» забот меньше. Я не очень представляю тебя лезущим под машину, с гаечным ключом в руках.

— Эдуард прав, — согласился Андреас. — Даже я предпочел бы новую машину, что же говорить о тебе, человеке, который впервые берет в руки баранку.

— Он еще и прав-то не получил, да и сдаст ли вообще экзамены. Жилки механика и в помине нет, пробки перегорят — сама заменяю, — поддразнивала Каарин мужа.

Хотя разговор стал общим, хотя и Эдуард и Андреас повели речь о достоинствах и недостатках тех или других автомобилей, хотя их беседа протекала свободно и легко, Яак понял, что его бывшие товарищи по школе и детским играм находятся под каким-то внутренним напряжением. Прежде всего на это, указывали уже их пульсы., которые были учащенными, как после большого усилия или возбуждения. От него не ускользнуло и то, что Андреас и Эдуард избегают встречаться взглядами. Хотя кровь и прилила к лицу Эдуарда, оно все же оставалось напряженным, он словно был весь настороже, будто был готов к чему-то. И давление было слишком высоким. Обычно после инфаркта давление на некоторое время снижается. Даже и у тех больных, у которых инфаркт возник на почве повышенного кровяного давления и артериосклероза, как, например, у Эдуарда. Учащенный пульс и повышенное давление у Андреаса можно объяснить падением и испугом, только падение Андреаса не могло подействовать столь сильно на Эдуарда. Свояк показался Яаку выбитым из колеи, и Андреас был возбужден явно больше, чем от падения, даже неожиданного, и все же он не настолько выведен из равновесия. Падение Андреаса показалось Яаку невероятным. Если бы он еще во сне вывалился, а то ведь бодрствовал, как заверял молодой человек с койки напротив, Андреас и Эдуард разговаривали. Из этих кроватей с продавленными сетками даже во сне трудно вывалиться, а представить, что это случилось с больным, который бодрствовал, почти невозможно. Ну, а если ссорились? Тогда их нужно поместить в разные палаты, больше всего им сейчас противопоказано напрасное волнение, которое сопутствует даже пустяковой словесной дуэли.

Яак Ноотма знал, что Андреас и Эдуард не ладят. Андреас как-то заявил, что он больше знать не желает Тынупярта, несмотря на то что они когда-то были свойскими ребятами. Яак давно понял, что для Андреаса политика имеет очень важное значение. Для многих она остается как бы стоящим вне их явлением, такие люди могут спорить порой на какие-нибудь политические темы, но больше так, от нечего делать. В глубине души политические проблемы их глубоко не трогают. Андреас же относится к политике как к неотъемлемой части своей личной жизни. Он сам признавался, что принимает дела мира так, будто его одолевает еще переломной поры мировая скорбь, что личные горести и невзгоды не западают в его сердце так, как беды и судороги огромного мира. Порой даже возникает сомнение, уж не встает ли политика между ним и жизнью, почему не может он воспринимать события и людей просто, то есть безотносительно к политике. Он не переносит людей, которые говорят о социализме только на службе, а возвращаясь домой, оставляют великие идеи в тиши рабочего кабинета дожидаться следующего дня. Коммунизм должен быть содержанием жизни говорящего о коммунизме человека, а не казенным разговором. К сожалению, иногда бывает наоборот, люди это понимают и пропускают мимо ушей служебные речи. Тот раз Андреас говорил еще о том, что в его жизни общественные проблемы доминируют над всем другим, видимо, потому, что жизнь рано поставила его в такое положение, когда он вынужден был в открытой борьбе защищать свои политические убеждения. Поэтому-то политика для него не служебное дело, размышление на досуге, не времяпрепровождение, а определяющее начало всей жизни.

Эдуард более скрытный, но и он привержен политике. Эдуард называл Андреаса человеком, который изменил интересам эстонского народа, и заявил, что он по Андреасу не скорбит. Это было весной сорок третьего года, когда Эдуард принес Каарин весть о смерти Анд-реаса. Явно, что Эдуард и Андреас по-прежнему не выносят друг Друга. В тот вечер Яак и Каарин много говорили об Эдуарде и Андреасе. Каарин тоже показалось, что ее брат и Андреас были какие-то странные.

— Оба говорили со мной хорошо. Андреас пошучивал и поддразнивал, как и раньше, когда-то. Сожалел, что напрасно обвинял нас, — сказала Каарин и тут же встревожилась: — Я видела в кровати Андреаса большой резиновый круг. Что это значит?

Яак засмеялся:

— Жена врача, и даже этого не знаешь. Больным, которые долго лежат, подкладывают резиновый круг.

Каарин притворилась обиженной:

— Разве я показалась тебе глупой? — Еще бы.

— Представь себе, Андреас думал, что виноват в моих преждевременных родах. Он хороший человек: мы поступили с ним подло.

— У тебя нет причин в чем-нибудь упрекать себя, — не согласился с женой Яак. — Ты верила, что он погиб. У тебя не было основания сомневаться в. словах брата. Не истязай себя. Я куда больше виноват, чем ты.

Каарин грустно усмехнулась:

— И ты ни в чем не виноват. Виноват один Эдуард. Яак возразил:

— Твой брат не выдумал смерть Андреаса, он поверил тем, кто рассказывал о гибели Андреаса. Бои были очень тяжелыми, погибал каждый второй, у него не было основания сомневаться.

— Иногда я готова поверить всему о своем брате, — сказала Каарин.

— Ты несправедлива к нему.

— Он был такой чужой. Чувствовалось, что он встревожен чем-то.

— И у меня осталось такое впечатление. А при болезни сердца крайне важно внутреннее спокойствие, душевное равновесие.

— Мы не смогли их сблизить.

— К сожалению. Наверное, до сих пор не выносят Друг друга.

— Это было бы ужасно, — вздохнула Каарин. — Может, мы зря опасаемся. Не забывай, сколько лет прошло с тех пор.

— Они оба упрямые. Не отступят от своего.

— Эдуард показался мне более нервным, чем Андреас. И Фрида жаловалась, что не знает уже, как и обходиться с мужем. Что бы она ни делала, все не по нему. Обижал ее даже теперь, при больных. Я не должна была так долго сердиться на Эдуарда. Спасибо, что уго-ворил меня пойти в больницу.

— Сегодня твой брат и впрямь был выбит из колеи. Что его взволновало? Вряд ли то, что Андреас выпал из кровати.

— Ты думаешь, они поссорились? — тревожно спросила Каарин.

— Не знаю. Чутье подсказывает, что им полезнее лежать в разных палатах.

— По-твоему получается, что они виноваты в болезни друг друга.

— Вовсе нет. Они встретились впервые через двадцать пять лет только в больнице.

— Я спросила у Андреаса, как они ладят с Эдуардом. Он ответил, что годы сделали свое дело.

' — Завтра кое-что прояснится. Я позвоню палатному врачу и спрошу, какое у них давление. Если понизилось, тогда не сомневаюсь, что сегодня, перед нашим приходом, они повздорили. По крайней мере, спорили резче обычного.

— Это было б,ы ужасно.

— Наверное, мне нужно будет поприглядывать за ними и при надобности настоять, чтобы их поместили в разные палаты.

Каарин задумчиво сказала:

— Порой мне кажется, что это я поссорила их. Эдуард не выносил на одного парня, который пытался ухаживать за мной. С танцев приходилось уходить тайком, чтобы Эдуард не наделал глупостей. Иногда они стерегли меня вдвоем с Андреасом. Мы без конца ссорились из-за этого. Отец смеялся, что благодаря Эдуарду он может быть за меня спокоен. Когда Андреас начал нравиться мне, я думала, что теперь-то уж Эдуард оставит меня в покое. Но он стал кидаться и на Андреаса.

Яак слушал с интересом, Каарин ему раньше об этом не говорила.

— Полностью не исключено, — сказал Яак, — но дело, видимо, все-таки сложнее. Помню, Эдуард задирал Андреаса, когда тот занялся боксом. Не из-за бокса, а потому, что Андреас ходил на занятия в Рабочий гимнастический зал. Этс называл его змеиным гнездом и предупреждал Атса, чтобы тот не попался там в боксерском кружке на удочку красных.

— Эдуард высмеивал и тех, кто поддерживал Пятса, и тех, кого считал красными, — напомнила Каарин.

Яак был того же мнения.

— В свое время он пытался и мне разъяснить, что эстонский народ не должен копировать ни Россию, ни Германию. Что yrpo-финнам не подходят ни арийская, ни славянская доктрины. В этом смысле твой брат походил на моего отца, который убежден был, что миропонимание малых и больших народов разное.

— Во время финской войны они уже больше не ладили, — сказала Каарин. — Я помню их споры.

— Так что не ты, а политика рассорила их, — пошутил Яак.

— Я никогда не понимала своего брата до конца, — призналась Каарин. — В молодости он был себялюбцем и анархистом.

— Он человек таких же политических страстей, что в Андреас, — сказал Яак.

Каарин спросила:

— А ты не такой?

— Я — наблюдатель, они — борцы. Для меня важнее всего — человек, для них — идея.'

Каарин оживилась:

— Я помню и ваши споры. Ты однажды спросил у Андреаса — это было как раз перед войной, — мол, что важнее: личность и ее желания или общество и нужды государства. Андреас в ответ спросил: почему ты противопоставляешь личность и общество...

— Да, да, — прервал Яак жену, — припоминаю. Он сказал, что при капитализме человек и общество — всегда антиподы, при социализме же это противоречие исчезает. Социалистическая революция-де для того и нужна, чтобы поставить общество на службу человеку. Так ведь было?

— Примерно. Андреас был страшно вдохновлен социализмом. Знаешь, как бы Андреас отреагировал на то, что тебе важнее всего человек, а ему идея? Он сказал бы, почему ты противопоставляешь человека и идею. Или же что идея важна ему ради человека.

Каарин и Яак улыбнулись друг другу.

— Мне кажется, что ты до сих пор влюблена в Андреаса,

Яак сказал это в шутку. Каарин приняла слова мужа всерьез.

— Я и не скрывала от тебя, Яак, что Андреас был первой моей любовью, что никого я не любила так, как его. Я любила только двух мужчин, его и тебя.

— Дорогая Каарин, — опешил Яак, — я ни в чем не упрекнул тебя.

— Вы во многом разные люди, — продолжала Каарин все серьезнее, — мое чувство к вам и не может быть одинаковым.

— Ты все еще любишь его, Каарин. Яак тоже стал серьезным.

— Нет, Яак, — сказала Каарин, — сегодня я поняла, что все давно уже прошло. Он напоминает мне мою молодость, и только. Что он мог подумать обо мне? Наверх ное, смотрел как на незнакомую старуху.

В тот день Андреас и Эдуард между собой больше не разговаривали. Перед сном Эдуард все же сказал ему:

— Рийсмана расстреляли немцы.

Андреас уже не верил словам Эдуарда.

Эдуард Тынупярт не осмеливался оторваться от койки. Он стоял в изножье, крепко ухватившись правой рукой за спинку кровати. Вчера врач провел его по палате, ноги держали вполне сносно, а позавчера дрожали, как у столетнего беспомощного старца, он бы упал, если бы Рэнгсель не поддержал его. Когда он поднялся первый раз, голова закружилась, он бы тут же -снова сел, но Рэнтсель посоветовал чуточку переждать, и действительно, скоро головокружение прошло. Вначале его приучали сидеть, с этим организм свыкся быстро, Эдуард с удовольствием сидел, свесив ноги. Однако при первом вставании в глазах зарябило, колени дрожали, он бы никогда не поверил, что от лежания можно так лишиться в ногах силы. Тынупярт относился с пренебрежением к упражнениям конечностей и к массированию ног, принимал это за некие предписания, выполнения которых требуют от каждого инфарктника, без учета их индивидуальных возможностей и особенностей. Доктор Рэнт-сель, правда, предупреждал, что пусть он не переоценивает свои силы, хотя он и крепкого сложения человек, — во-первых, ноги не выдержат и может закружиться голова. Кровообращение не сразу входит в норму, при всем при том, что человек остается самым приспосабливаемым существом на свете; Рэнтсель следил за тем, как он вставал, и помог сделать первые шаги. При этом пожилой доктор сам был в приподнятом настроении, будто собиравшаяся предстать перед алтарем невеста Пол под ногами опять заколыхался. Тынупярт зажмурил глаза, чтобы не видеть хоровода, который ведут кровати. Первый шаг он неимоверно растянул, то есть сделал обычный шаг, но он оказался сейчас для него длинным, мелькнуло опасение: не придется ли ему теперь вообще семенить стариковскими шажочками. Если бы Рэнтсель не предвидел все и не поддерживал его, он бы брякнулся тут же между кроватями. Все следили за его усилиями. Даже Андреас, с которым они в последние дни были как чужие, и тот приподнялся на локтях, чтобы лучше видеть. Элла стояла у двери, хотя у этой болтушки имелись дела и в других палатах; Тынупярт все меньше терпел Эллу. После первого шага он сам ухватился за рукав Рэнтселя и с величайшей осторожностью переставлял ноги. К своей кровати он вернулся усталым и вспотевшим, будто прошел бог весть сколько. Позднее сняли кардиограмму, Рэнтсель сам явился делать ее. Элла тараторила после, что он читает эти зигзаги лучше всех, только вот доктор, который всем сердцем любит свою работу, к сожалению, скоро оставит их» Кардиограмма подтвердила, что сердце выдержало нагрузку Рэнтсель остерег, чтобы он не вздумал торопиться и бегать по коридору, мало ли что трусца входит в моду, что больше двадцати шагов зараз проходить нельзя. Двадцать шагов до обеда и двадцать после, на следующий день можно прибавить. В нужник ходить самому раньше чем через неделю и думать пусть не смеет, доктор воспользовался обиходным словом, и это понравилось Эдуарду. Он и сам любил энергичные выражения. На следующий день Тынупярта сопровождала сестра, худощавая старая дева. Теперь голова кружилась совсем немного.

— Человек в жизни должен все учиться и учиться, — сказала Элла, забирая посуду. — Ходить-то научаются скоро, иной уже в восемь-девять месяцев шлепает, как он потом пойдет по жизни — это уже другое дело. Бывает, что и не постигает эту науку.

— Вы, санитарка, любите говорить с заковырками, — сказал Эдуард Тынупярт, который обычно пропускал слова Эллы мимо ушей. Сейчас он был рад как ребенок, что с ходьбой пошло гладко. — Если мужика держат ноги, то уж он будет знать, куда ему идти.

И весело рассмеялся.

— Мужики меньше всего знают об этом, — не отступилась Элла. Таким приветливым этого сердитообразного -бородача она еще не видела. Избавление от «коечного» заточения делает всех инфарктников проще и приятней, видать, и на него это действует. — Без конца шатаются по улицам, без конца слоняются по, кабакам и пивнушкам.

Какой-то пожилой, страдавший от легочной и сердечной недостаточности товаровед сказал:

— В молодые годы, известное дело, творят глупости. Даже за бабами таскаются.

Постоянное удушье сделало его желчным, он любил поддевать.

— За бабами мужики и должны таскаться, — усмехнулась Элла, успевшая уже собрать на поднос тарелки — Пока мужики плелись за бабами, дела были в порядке. Это теперь, когда бабы стали бегать за мужиками, все уже спуталось и смешалось.

— Женское умение ходить ты хаешь больше, чем мужское, — пошутил Андреас. Он внимательно следил за первыми самостоятельными шагами Эдуарда и чувствовал теперь облегчение, будто сам учился ходить между кроватями.

— К сожалению, разницы тут между мужиками и бабами нет. И мужики и бабы одинаково идут на дно, — согласилась Элла. — Тем, что волочатся друг за дружкой, и прочим всяким сводят на нет свои жизни. У кого хватает терпения раскинуть умом, куда идти, знай- прутся. Прутся очертя голову, пока к нам не угодят.

Андреас засмеялся:

— Ты, Элла, сама носишься как угорелая, колобком катишься то в одну палату, то из другой палаты, а нас призываешь умом раскидывать.

— Я не попусту мельтешусь. Если вовремя не принесу вашему брату судно — напустите в постель, опоздаю с обедом — начнете скулить, как поросята в загородке. Мне и положено перекатываться. Человек должен работать так, чтобы пар шел от него. А в теперешнее время стараются все легко получить. Не терпится на одном месте усидеть столько, чтобы стала работа нравиться. Попробовал месяц-другой, самое большее три-четыре месяца — и подавай бог ноги, бегут на другое место. Так же и с бабами. Скачут от одной к другой, все похорошей да получше ищут. Только хорошей да лучшей и не находится, если не узнают как следует друг дружку и не станут уважать. Раньше, бывало, не спеша приглядывались, а в постель ложились, когда не только плоть, но и душа того требовала. Теперь же начинают с постели, есть там любовь или нет. Жизнь всю превратили в лотерею, все гоняются за главным выигрышем.

— За главным выигрышем и нужно гоняться, — сказал Эдуард уже, как обычно, сухо, даже мрачновато. — Без погони эа ним и жить не стоило бы. Жизнь — не прозябание. А большинство прозябает

Андреасу показалось, что Элла обиделась. Он попытался смягчить слова Тынудярта, не ради него, а ради Эллы.

— Мы с тобой, коллега по инфаркту, — сказал он шутливым тоном, — чтобы жить — должны, наверное, немного назад податься.

— Если нод жизнью разуметь то, чтобы тащить откуда только можно, думать лишь о себе, а других топтать, то я лучше прозябать буду, — заключила Элла. — А теперь убирайте ноги, я отнесу посуду и приду пол протру.

Вскоре Элла вернулась. И тогда было слышно лишь, как по полу шваркала мокрая тряпка. Обычно Элла во время работы тараторила, но сейчас молчала. Ручка половой щетки проворно скользила в ее ладонях, щетка не касалась кроватных ножек, и все же Элла протирала всюду, не оставляла ни клочка непротертого. По мнению Андреаса, Элла ничего не делала наспех или абы как.

Оживление, которое только что царило в палате, улеглось. Больные, казалось, ушли в себя. Кроме нею и Эдуарда, все другие сменились. Молодой человек, обожавший слушать транзистор, ушел последним, всего лишь накануне. Ворчун товаровед прибыл позавчера, двух других привезли чуть пораньше. Все были чужими, палата еще не стала единой семьей. Товаровед раза два пытался было завести с Эдуардом разговор, но односложные ответы Тынупярта охладили пыл страдавшего одышкой старика. Будь он, Андреас, пословоохотливее с Эдуардом, возможно, и другие были бы разговорчивее, их молчание действовало на остальных. Однако ни он, ни Эдуард быть сейчас заводилой в разговоре не могли. Отношения их стали куда прохладнее, чем были вначале Тогда они хоть разговаривали, а теперь в основном лежали безмолвно. Обоюдное презрение, видимо, остается столь велико, что они уже не находят пути друг к другу. Да и пытался ли он, Андреас, искать его? Как видно, людям, которые не в силу обстоятельств, а в силу убеждений своих сражались на разных сторонах баррикады, невозможно понять Друг друга. Прошлое шагает по пятам за ними и не дает примириться. Что же это, думал Андреас, почему он плохо относится к другу своего детства, а с чужими, с теми, кто даже в гитлеровской армии служил, может обходиться вполне сносно? На партийном собрании в конторе он защищал некогда служившего у немцев опытного строителя от тех, кого пугала его анкета «Не надо забывать, — говорил он на собраний, — что фашисты насильно мобилизовали в немецкую армию несколько тысяч эстонцев. Дивизию, куда их согнали, назвали дивизией СС. Гитлеровцы действовали так с явным умыслом. Во-первых, служившие там солдаты должны были упорнее драться, в случае плена пощады им не будет, слухи такие распространялись. Во-вторых, служившего в эстонской части человека навечно клеймили Каиновым знаком. Если людям, которые сейчас честно и харошо работают, отказывать в доверии потому, что их когда-то в молодости загнали в эстонский легион, то мы поступим именно так, как и утверждали нацисты, мы оттолкнем от себя десятки и сотни людей, вместо того чтобы привлечь их на свою сторону». Разве он лицемерил на собрании, думал одно, а говорил другое? Нет, он говорил именно то, что думал: заведующий отделом, бывший обершютц, был мобилизован насильно, Эдуард же перебежал к немцам, Этс сделал это, как сам заверяет, по твердому убеждению, и сейчас не жалеет о совершенном некогда поступке. Хорошо, Эдуард предал, но ведь советская власть простила многих таких людей, к тому же Эдуард прекрасный работник, почему же он, Андреас, хочет быть больше католиком, чем папа римский! Не примешивается ли сюда личное, то, что Эдуард не хотел и слышать об их дружбе с Каарин, что он сообщил своей сестре о его смерти? Просто личная злоба. Не убеждение, что Этс человек, который вчера был врагом и остается им и сегодня. В конце концов, кто он, Тынупярт, теперь? Эдуард не хочет понять его, но разве сам он, Андреас, который до сих пор мечтает сделать мир светлее, не должен попытаться понять Эдуарда? Именно он должен освободиться от предубеждений и сблизиться с ним. Хотя бы для того, чтобы уяснить себе, что происходит на самом деле в душе Этса.

Недавняя откровенность Тынупярта уже не оставляла у Андреаса впечатления, будто зашедший в тупик Эдуард сводит с собой счеты, а выглядела цинизмом, который питается злобой и бессилием, что грызут его душу. Слова Эдуарда: «Благодари судьбу, что не угодил в плен»- снова оттолкнули от него Андреаса. В этих словах Тынупярта сквозила неприкрытая злоба. Так, по крайней мере, казалось Андреасу. Хотя Эдуард и сказал, что Рийсмана расстреляли немцы, Андреас не освободился от подозрения, что Тынупярт все же что-то скрывает. Рийсман только внешне выглядел хрупким, на самом же деле он отличался большой силой духа, должно было что-то случиться, если он позволил пленить себя.

Андреас искоса глянул на своего соседа. Эдуард пребывал в полусидячей позе, газета на животе, глаза уставлены в потолок О чем он думает?

Мысли Эдуарда Тынупярта были прикованы к себе. Радость, которая охватила его, развеялась. Он никогда не сомневался в том, что встанет снова на ноги. Даже в те часы, когда он махнул на все, и на себя тоже. Знал, что по крайней мере недели через две его выпишут домой, больничный лист, видимо, продлят на месяц, а может, и на дольше. Но он не ждал возвращения домой, скорее боялся его. Боролся с этим чувством, но понял, что сила воли на этот раз сдала. Больше он уже не сможет гордиться своей силой воли, которая с устрашающей быстротой таяла. Иногда думал, что все идет от Андреаса, от того, что Атс Яллак оказался рядом с ним и воскресил прошлое. В такие минуты он жалел, что не попросил перевести себя в другую палату. Мог бы сказать, что не переносит храпа и зубовного скрежета — его сосед справа храпел, а «транзисторщик» по ночам скрежетал зубами. Почему он не сделал этого? Наверное, потому, что Атс мог расценить этот его шаг как бегство. Даже тогда, когда его несколько дней назад и впрямь хотели перевести, он противился до тех пор, пока его не оставили в покое. И все по той же самой причине. Интересно, как поступил бы Атс? Впрочем, что ему до Андреаса, до Андреаса ему никакого, дела нет. Самое главное — оставаться самим собой. Сможет ли он? Да и является ли Андреас первопричиной того, что он не в состоянии вернуть себе равновесие, что отказывает сила воли? Не кроется ли причина все же в чем-то другом? Разве он не заметил еще до болезни ослабления своей воли? Почему он нервничает? Он не убивал Рийсмана, его расстреляли немцы. Ну хорошо, он выбил из рук Рийсмана автомат, но у него, Эдуарда, не было выбора. Не было, в тот раз не было. Они бы все равно попали в плен, и Рийсман вместе с ними, они уже были окружены. Рийсман, может, начал бы стрелять по окружавшим их немцам, может, кто-то и поддержал бы его, но что бы это могло изменить. Все равно политрук был бы убит, фанатизм Рийсмана лишь дорого обошелся бы им Все могли погибнуть, все. Эдуард Тынупярт внушал себе это, но все труднее ему удавалось владеть собой.

Неужто он и впрямь оказывается обычным слабым человеком? Он, который ни перед кем не склонял головы.

Неужто он и впрямь должен посыпать себе голову пеплом? Не только перед другими, но и перед самим собой?

Да и что бы это дало? Все бы рухнуло, и он оказался бы погребенным под облаками. Если он уже не погребен.

Прошла неделя. И Эдуард Тынупярт поразил Андреаса Яллака тем, что протянул ему величиной с открытку фотографию. Андреас взял и удивился еще больше: со старой любительской фотографии на него смотрел Рийсман. Политрук роты Биллем Рийсман. Что из того, что запечатленный на фотографии молодой человек был одет так, каким Андреас его никогда не видел: в темный пиджак и светлые брюки, белый воротник летней рубашки лежит поверх ворота пиджака, У юноши открытое, радостное рийсмановское лицо и большие девчоночьи глаза.

Андреас только что добрался до своей койки и отдыхал. И он ходил уже сам. Его тоже поддерживал при первых шагах старый Рэнтсель, наставлял и остерегал. И Элла опять распространялась о науке хождения. Сказала, что, бывает, человек так и не научается правильно ходить, хоть ноги у него и перебирают, как мотовила. Потому что, если, шагая по жизни, человек не заботится о других, если готов любого столкнуть со своей дороги или даже растоптать его, — такой человек, конечно, может далеко уйти, но счастливым он никогда не будет. Все понимали, в кого метит Элла, слова были слишком тяжелые и необычные для нее, это не было ее всегдашней непринужденной болтовней. Эдуард Тынупярт то ли не слышал, то ли сделал вид, что не слышит. Андреас и на этот раз попытался обратить все в шутку, и он, сделав первые шаги, рад был как ребенок, хотя коленки дрожали и в голове гудело. На душе у него было прият-ро и светло, и он хотел своей радостью поделиться со всеми, даже с Этсом. Поэтому Андреас и сказал, что, когда мужик гоняется за бабой, он про все забывает и готов схватиться с любым соперником, как это делают изюбры, и хаять тут нечего, потому что таков закон природы. Элла не стала возражать, не сказала, что думала она вовсе не о любовных делах, поняла, наверное, что творится в душе человека, снова вставшего на ноги, и отступилась. Андреас считал Эллу хорошей и разумной женщиной, явно с нежным сердцем, любая грубость и насилие были не по ней. Эдуард лежал неподвижно, как мумия, правда, не столь палкообразно, как настоящие мумии на картинках, а полулежал, в наиболее удобной для сердечника позе. Но голова Эдуарда была запрокинута, взгляд устремлен в потолок, руки крест-накрест сложены на груди. Вначале, когда Андреас только готовился сделать первый шаг, Эдуард следил за ним, даже улыбался, но, как только дверь за Рэнтселем закрылась и Элла принялась тараторить, Эдуард застыл, словно мумия. Андреас удивлялся его выдержке. Чем больше думал Андреас о себе и об Эдуарде, тем сильнее крепла в нем убежденность, что прожитая жизнь идет рядом с человеком, ему трудно освободиться от своего прошлого, даже если он и желает этого. Часто человек и не хочет, он видит свое прошлое все в более радужных красках, в большинстве случаев у человека и нет причин отказываться от своего прошлого. У некоторых они есть, и тому, у кого они есть, сделать это бывает невероятно сложно. Тынупярт говорил о гирях на ногах; что же Этс подразумевал под гирями? Только ли службу в СС, борьбу против таких, как он, Андреас, или еще что? О службе в СС он не жалеет, Эдуард повторил это несколько раз, но мог говорить и просто из упрямства. Есть люди, которые не желают признаваться ни перед другими, ни перед собой в том, что сделали не то, такое нежелание страшно. Эдуард- явно человек, который не подходит нынешнему времени, хотя Этс такой же юхкентальский парень, как и он. Дом, которым по случаю и по счастью завладел отец Эдуарда и которого же вскоре лишился, еще не делает Этса другим, разве мало сыновей — бывших домовладельцев и торговцев занимавют высокие посты? Даже сыновей серых баронов и промышленников. Социальное происхождение не единственно определяющее, хотя он, Андреас, одно время и считал так. Натура у Эдуарда довольно занозистая, и занозы эти, однажды обретенные, засели в нем крепко. Андреас много думал о своем друге детства, думал и с гневом, v с досадой, и со злостью, но и спокойно тоже, пытаясь понять Эдуарда, но так ни к чему и не пришел. Топтался на одном и том же месте.

Делая свои первые самостоятельные шаги, он не думал ни об Эдуарде, ни о прошлом, которое люди носят с собой. Добравшись до окна и выглянув на улицу, он ни о чем определенном не задумывался, просто обвел взглядом деревья и крыши домов, потому что долгие дни не видел ничего, кроме белого потолка в палате, кремо-ватых стен и цвета слоновой кости спинок кроватей. На деревьях еще не было желтых листьев, хотя нет, на березах проглядывала уже желтизна, трава же сверкала яркой зеленью, или, может, он просто смотрел на все глазами, которые хотели видеть только радостное. Крыши блестели от прошедшего утром дождя, видимо, после дождя все и выглядело свежим и ярким. Андреасу не хотелось отходить от окна, хотелось снова ощутить, как мир распахивается перед ним. Он ощущал редко переживаемую радость восприятия. Радость восприятия — это радость жизни, и ему было хорошо оттого, что эта радость вернулась вновь. Не просто вернулась, а словно бы обновилась и омолодилась. Андреас полностыо предался этому мигу, таких мгновений у него уже давно не было.

Наконец Андреас оторвался от окна. Ему не хотелось этого' делать, потому что таких мгновений выпадает человеку немного, к тому же это переполненное радостью жизни мгновение уже потускнело. Он снова был едва лишь поднявшимся с койки больным, который должен считаться с требованиями и предписаниями врача.

Довольно твердым шагом вернулся к своей кровати и лег отдохнуть.

Затем они стали дразнить товароведа. Этс и он. Эго вышло как-то само собой. Этс ходил в туалет и, вернувшись оттуда, сказал:

— В туалете потянуло на курево. Двое мужиков дымили «Приму», будто вино шибануло в голову.

— Вы как огня бойтесь папирос и сигарет, — счел нужным тут же остеречь его товаровед. — Для легочников курение — беда небольшая, но сердечники и желу-дочники и думать не смеют о табаке. Будь у меня больны только легкие, я бы курил, что с того, что объем их уменьшился вполовину. Но из-за сердца держусь табака подальше.

Эдуард улыбнулся:

— Я больше и шагу не сделаю в туалет. Буду по-прежнему сидеть на троне.

— Человек не должен думать только о себе, — снова вмешался товаровед. — Вчера вечером я чуть не задохнулся от вони. Я понимаю, если человека ноги не держат, если ему противопоказано хождение. Вам и самому неприятно оправляться у всех на виду, я это вижу.

— Из меня слишком помногу выходит, — продолжал Эдуард тоном, напоминающим Андреасу прежнего Этса, который любил поддеть.

— В туалете со мной чуть приступ не начался. Сижу себе спокойно, и вдруг как сдавит грудь. Доктор Рэнтсель запретил ходить в туалет. Придется, видимо, опять на трон садиться.

— Может, вы сильно тужились? — предположил испугавшийся товаровед. — От лежания желудок крепит, и одновременно слабеет брюшной пресс. Попросите пурге-на или касторового масла. Послушайте, да вы же много едите всухомятку. Заставляете приносить себе масло, ветчину, сыр. Ешьте больше сушеного чернослива и пейте кефир. Чрезмерная еда особенно вредна сердечнакам. Полный желудок вызывает газы, газы подпирают диафрагму, вот тебе и боль. Я знаю по себе, что такое стенокардия.

Андреас подхватил разговор, продолжая тоном и манерой Этса:

— Конечно, неловко на виду у всех подкладывать под себя судно, но что нам остается. Зря рисковать не хочется. Табачный дым еще можно стерпеть, куда страшнее спазмы. В уборной хоть есть звонок?

— Не заметил.

— Есть, есть, — торопливо заверил товаровед. — Сразу возле двери.

— А в кабинетах? — невинно спросил Андреас.

— В кабинетах нет. Но в туалете всегда есть больные, которые могут позвонить.

— Просите, чтобы вас перевели в другую палату, — кротким тоном посоветовал Эдуард.

Сестра открыла дверь и позвала поучавшего всех товароведа в процедурную.

— Надоедлив и глуп, — сказал о нем Эдуард.

Они какое-то время улыбались про себя, и вот тогда Эдуард неожиданно продянул ему фотографию.

— Узнал? — спросил он.

— Биллем Рийсман, — ответил Андреас. — Мы были друзьями.

— А мы с ним свойственники, — сказал Эдуард. — Отец моей невестки.

Это было для Андреаса еще большей неожиданностью.

— Я узнал об этом после женитьбы сына. Меня словно обухом огрело, — признался Тынупярт. — Оказалось, что мать невестки после войны снова вышла замуж, и Сирье стала носить фамилию отчима.

Андреас не понял, зачем Эдуард говорит ему обо всем этом. Тут же вспомнилось, что видел раньше в руках Этса какую-то фотографию. В тот день, когда перевели его сюда, в эту палату.

— Завтра меня выписывают, — сказал Тынупярт, — хочу, чтобы ты знал.

Андреасу эти слова ничего не объясняли. Эдуард сегодня вообще вел себя необычно.

— Твоя невестка права — у Кулдара глаза Рийсмана.

— Глаза Рийсмана, — повторил Тынупярт его слова.

— Умный парень, — заметил Андреас. — И Биллем Рийсман был помешан на книгах.

Опять в палате наступила тишина. Другие больные вышли покурить.

Эдуард Тынупярт прервал молчание:

— Рийсмана я не убивал. Ты не веришь...

— Хочу верить, — сказал Андреас, — только трудно мне представить себе, чтобы он сдался в плен. Или я считал его тверже духом.

— Он был сильным человеком. До последней минуты, — сказал Эдуард очень тихо.

Андреас понял, что Эдуарда гнетет чувство вины и что ему надо выговориться. Он спросил:

— А невестка твоя знает, что ее отец попал в плен3

— Навряд ли. Нет, точно, нет, — ответил Эдуард. — Знает лишь то, что он погиб в сражении под Великими Луками. У них есть извещение из военкомата. Я не хотел говорить Сирье, что ее отец попал в плен.

— А то, что Рийсман был политруком твоей роты, об этом ты сказал?

— Спрашиваешь, будто прокурор, — вспыхнул Тынупярт, но тут же взял себя в руки. — Нет, и этого я не сказал. Что еще ты хотел бы знать?

Голос Тынупярта звучал вызывающе.

— Ничего. Спросил только потому, что мы с Рийсма-ном были хорошими друзьями. И чтобы я знал, что известно твоей невестке. Не то...

Эдуард не дал ему кончить.

— Что не то? — спросил он и рывком сел на кровати.

Андреас спокойно договорил.

— Не то могу вдруг сказать ей что-нибудь, о чем ты не сказал Но одно Сирье должна знать непременно: что отец ее был мужественный человек.

— Рийсмана расстреляли немцы, — Снова зачем-то повторил Эдуард.

— Знаешь, Этс, — сказал Андреас Яллак, словно придя к какому-то решению, — твоя семья и семья твоего сына должны жить отдельно.

— Ты прав, — неспешно произнес Тынупярт. — Нет, — оживился он тут же, — нет, Атс, ты не прав. Я должен быть Кулдару и за второго дедушку... Вместо Рийсмана...

Андреас Яллак подумал, что Эдуард переступил ру-бикон. Что он сам свершил над собой суд. И что поэтому Этс и показал ему фотографию Рийсмана.

Андреас Яллак уселся на чурбак отдохнуть. В подвале пахло торфом и березовыми поленьями, он перетаскал брикеты в подвал и сложил их в ряд. Ряд этот закрыл одну стену от пола до потолка; чтобы выгадать место, он складывал брикеты плотно, как кирпичи, один к одному. С такой же старательностью сложил у торцовой стены в поленницу мелко наколотые березовые полешки. Если бы просто накидал в кучу брикеты и дрова, то сам бы уже не просунулся в тесное подвальное помещение, теперь же оставалось место и чтобы посидеть.

Андреас открыл окошечко, чтобы шел свежий воздух.

В сухом и прохладном подвале зимой хорошо было хранить картофель, овощи, квашеную капусту и банки с вареньем, даже при сильном морозе температура ниже нуля не опускалась, держалась на уровне двух-трех градусов. Андреас ничего на зиму не запасал, обедал в столовой или сосисочной, утром и вечером ел то, что было куплено в магазине: хлеб, колбасу, консервы, сыр, кильку и прочий продукт, который не нужно было варить и жарить. Иногда все же варил картошку, макароны или яйца.

От работы тело разогрелось. Вначале он таскал одним ведром, наставления врачей помнились. Но так он таскал бы дотемна, к тому же ему казалось, что очень уж осторожничает. В конце концов и силы не сэкономит: с одним ведром вдвое больше придется вверх и вниз гонять по лестнице. Лестница утомит сильнее, чем второе ведро. Был у него и помощник, соседский одиннадцатилетний Велло, который иногда навещал его. Весной Велло выбил ему мячом стекло, мать послала его извиняться. Он, Андреас, как раз клал на доску глину для лепки, когда Велло постучался и вошел. Парнишка забыл извиниться и во все глаза смотрел, как кусок глины постепенно обретает форму собачьей головы. Велло любил собак, у них был черный пудель по кличке Йоозеп с коротко остриженным по тогдашней моде задом. С того дня они стали большими друзьями.

Велло попросил и себе глины, н они принялись лепить вдвоем. Велло снес с улицы в подвал с десяток ведер брикета, он бы перенес и больше, не позови ребята играть его в хоккей. Они играли не в настоящий хоккей, а гоняли клюшками твердый резиновый мячик. Однажды Велло дал и Андреасу клюшку, ради пробы. Первый раз Андреас промахнулся, доставив ребятишкам радость, другой раз угодил хорошо. Мальчишки признали, что удар был мировецкий. Велло соблазнился хоккеем, хотя и сказал, что пусть Андреас не надрывается, он, Велло, вернется и еще поможет. Со слов Велло Андреас понял, что у них в доме знают о его болезни. Конечно, знают, ведь его увезла «скорая».

Если бы Велло не наставлял его со стариковской умудренностью, Андреас и не вспомнил бы о болезни. Собираясь перетаскивать брикет, он подумал о своем сердце, из-за него сразу и не взялся за два ведра, потом забыл о всякой осторожности. Забыл потому, что хорошо себя чувствовал. Набитые с верхом ведра одышки не вызывали, все было как и прежде. Поэтому забылись и сердце, и докторские наказы избегать напряжения. Андреас и оберегал себя, может даже слишком оберегал в первые недели после больницы. Профком предложил ему санаторную путевку, от которой он отказался, обстановка лечебного учреждения ему осточертела. Санаторию он предпочел небольшой дом отдыха, который принадлежал строительной конторе и который осенью, зимой и летом использовался только по воскресеньям. Там было спокойно, лишь по выходным дням становилось шумнее. Тогда топили финскую баню, кутили и пели. И его приглашали в компанию, он с удовольствием сидел перед камином и разговаривал с мужиками, от пива и более крепких напитков отказывался. На него не наседали, понимали, что eмy нельзя рисковать. Но на полок забирался и в бассейн плюхался, радуясь, что сердце не колотится и не чувствует недостатка воздуха. Если бы врачи запретили ему париться, он бы и на полок не лез, но от бани его забыли предупредить. Так шутил Андреас и чувствовал себя среди разгоряченных парилкой и вином мужиков хорошо.

В будни в доме отдыха стояла тишина. Кряжистый старик, исполнявший обязанности коменданта, сторожа и истопника, жил в поселке и работал в лесничестве, Андреасу он не мешал. Так как лето уже прошло, то и столовая не работала, Андреас питался в основном сосисками и варил себе суп из петуха. Петушиным супом именовал он все консервированные супы, независимо от того, были они в стеклянных банках или в целлофановых пакетах. Много пил молока, жирного, как сливки, деревенского молока, а не процентированного, бутылочного. В первую неделю он точно выполнял наказы врачей, лежал и гулял, снова лежал и опять гулял. Прогуливался и перед сном, несмотря на темноту и невзирая на дождь. В ясные дни, когда темнота словно приближала звезды на расстояние вытянутой руки, ему особенно нравились эти поздние прогулки. К сожалению, ясных дней было немного. Если бы он не бродил по лесу, ему пришлось бы весь долгий вечер сидеть у телевизора, что быстро надоедало. С каждым днем он ощущал все большую потребность действовать. Руки чесались по работе. Мысленно он уже начал составлять конспект доклада, с которым он должен был в октябре выступить на семинаре. Но как только находила скука, он чувствовал себя куда хуже, слишком ясно понимал, что далеко еще не здоров, что, может, и не будет никогда по-настоящему здоров. Мрачные мысли упорно отгонял от себя, он не собирался поддаваться ни болезни, ни чему другому. От скуки и одиночества куда больше, чем телевизор, выругали книги. Но даже литература не давала того, что прогулка по лесу. Днем собирал грибы, он открыл для себя великолепные зеленушки, — поджарив, готов был проглотить вместе с языком. К сожалению, эти нежные грибочки не удавалось окончательно очистить от песка. Но он не обращал внимания на песчинки, которые попадали на зуб. В темноте бродил просто так по вьющейся между деревьями тропинке или забирался на холм, откуда при ясной погоде открывался чудесный вид на звездное небо. На прогулке ему никогда не было скучно, на прогулке он не задумывался о себе, о своих болячках, потому-то и старался, по возможности, меньше пребывать в четырех стенах. Конечно, он должен был лежать, и он отдыхал, как советовали врачи. Глотал таблетки интенсаина, которые достал ему Яак. Но большую бутылку с микстурой он так и не раскупоривал, ему казалось, что и без того «залечился». Хотя Андреас чувствовал себя в доме отдыха довольно хорошо, больше трех недель от там не выдержал.

Может, Маргит тянула его в город.

Маргит навестила его в доме отдыха. Приехала на своем «Москвиче», без конца болтала о своих шоферских талантах, похвасталась, что наездила девять тысяч двести километров, хотя машину купила всего лишь весной. Посетовала, что у нее в талоне есть уже один прокол. Проехала на красный свет, вообще не заметила светофора, он был установлен там всего два дня назад. Ехала как обычно, зная, что едет по главному пути, спокойно проскочила перекресток, и тут раздался свисток гаишника, — два милицейских работника дежурили возле перекрестка. Так вот и попалась. Маргит призналась, что ей нравится держать в руках баранку, в командировки теперь ездит на своей машине, одна беда, что срывается на гонку. Она не терпит, если кто обгоняет ее, месяц назад от моста Ягала до Лощины Пада мчалась наперегонки с какой-то ленинградской «Волгой», на прямой выжимала сто десять, сто двадцать. В Падаской лощине «Волга» отстала. «Волгу» тоже вела женщина, полная блондинка, которая погрозила ей кулаком — она, Маргит, не пропустила «Волгу». Вначале «Волга», правда, пронеслась мимо, но перед Вийтна Маргит опередила ее; видимо, в ней живет дух гонщицы. Маргит свозила его в райцентр, они пообедали в ресторане, где их быстро обслужили, хотя они и не заказали ни вина, ни водки. «Это все благодаря тебе, — поддразнила его Маргит, — ты действуешь на женщин». При этом Маргит даже покраснела. Андреас сказал, что им просто попалась добрая официантка. На обратном пути Маргит остановила машину и очень нежно поцеловала его. Обычно при поцелуе она крепко прижималась к нему, на этот раз Маргит как бы отстранялась от него. Андреас попытался было привлечь ее к себе, но она не позволила. '«Мы не должны...» — прошептала Маргит и отодвинулась, слова «мы не должны» прозвучали в ушах Андреаса, будто щелчок хлыста.

Маргит надолго не задержалась, Андреас не уговаривал ее остаться, не хотел слышать нового щелканья хлыста. После ее отъезда он бесцельно бродил по лесу и вернулся обратно почти в полночь. Намеренно утомлял себя, чтобы отогнать тревожные мысли. Беспокойство это было связано с дочерью, не с Маргит. Конечно, слова Маргит больно задели его и лишний раз напомнили, что сейчас он всего лишь полукалека, если не хуже того. Юлле доставляла ему куда больше волнений.

В действительности Андреас Яллак спешил в город не столько от скуки или ради Маргит, сколько из-за дочери. Он хотел поговорить с Юлле спокойно. И сглазу на глаз, без чужого присутствия. Если бы дочь навестила его одна и сказала о своем решении, он, может, и сумел бы открыть ей глаза. Рассуждая так, Андреас снова сказал себе, что меньше всего он сумел воздействовать на своих детей. На детей и жену свою. Тяжкое чувство вины полностью придавило Андреаса. Ведь жениться его толкнуло упрямство, а не глубокая привязанность. Он ведь ясно понимал, что Найма не заменит ему Кдарин, и все же помчался с нею в загс. Поступив опрометчиво, испортил не только свою жизнь, но и жизнь Наймы. Она так никогда и не ощутила радости счастливой замужней женщины. В ее озлобленности и придирках виноват прежде всего он, Андреас Яллак, сам. Ни на кого другого нет у него права сваливать вину — ни на характер Наймы, ни на ее доносные письма и ни на Этса, принесшего сестре весть о его смерти, еще меньше на Каарин, которая поверила тому, что сказал брат. Он не должен был жениться на Найме и все-таки женился и испортил ей жизнь. И ей и детям своим. Дети невольно ощущали ложь, которая отравляла их семью, поэтому и не доходили до сына его поучения, поэтому не может он убедить и дочь свою. Больше того, какое у него моральное право читать лекции, учить уму-разуму других людей, если сам он не сумел жить согласно своим убеждениям...

В дом отдыха Юлле явилась не одна, ее сопровождал Таавет Томсон. Они приехали на его служебной машине, с бутылкой шампанского, тортом, сочными южными грушами, спелыми персиками и остро пахнущими гроздьями «изабеллы». Когда чер.ная «Волга» завернула во двор дома отдыха, Андреас решил, что приехали кутить какие-то деятели. Но тогда затопили бы баню, а может, это просто какие-нибудь ревизоры или заплутавшиеся проезжие. Впрочем, какое ему дело до машины и ее пассажиров. Андреас продолжал спокойно чистить зеленушки; хотя был октябрь, он каждое утро находил новые грибы, высовывавшие из-под песка свои зеленоватые шляпки. Когда он увидел, кто вышел из машины, ему стало не по себе. Юлле и Таавет и впрямь ошеломили его. После долгого предисловия Таавет объявил, что они с Юлле решили пожениться. Раздраженный Андре-ас резко бросил:

— Юлле годится тебе в дочери, а не в жены.

— Отец, я люблю Таавета! — воскликнула Юлле.

— И я всей душой люблю Юлле, — поспешил заверить Тааает.

Значит, Юлле под влиянием Таавета отказалась от университета, Таавет устроил ей квартиру, сделал Юлле своей любовницей, испортит ей всю жизнь. Андреас все больше выходил из себя, он не смог остаться спокойным и гневно спросил:

— Больше или меньше, чем своих прежних жен? Юлле сверкнула на него глазами и крикнула:

— Отец, это подло! Андреас не отступил:

— Если кто из нас подлый, так это не я, а твой... любовник.

— Боже мой, как ты можешь так! Единственный, кто не потерял самообладания, был

Таавет Томсон.

— Не обвиняй отца, — попытался успокоить он Юлле, — едва ли в аналогичной ситуации и я поступил бы иначе. Дорогая Юлле, мы должны понять отца, для него все неожиданно. У твоего отца есть основания сомневаться в моем чувстве, я старше тебя почти на тридцать лет и дважды был женат. Факты против меня, Юлле. Отец видит сейчас во мне человека, который может испортить тебе жизнь. С условной точки зрения ко мне и нельзя относиться по-другому. Но твой отец всегда стоял выше условностей. Если он поймет, что ты значишь для меня больше, чем вся моя жизнь, о карьере я и не говорю, тогда он поймет нас. Раньше, Андреас, я не знал, что такое любовь, ты, может, не веришь мне, но, это так. Постарайся понять меня, старый друг. Mнe не легко было предстать пред твои очи, в своей честности и откровенности ты грозен, как Юпитер, но я не мог иначе. Я не мог, и твоя дочь тоже. Я же не смел пойти в загс за твоей спиной. Меня ты можешь ругать, Андреас, называть подлецом и негодяем, но упрекать свою дочь у тебя права нет. Она столь же невинна, как и в день ее прихода в министерство. Я все же не мерзавец, дорогой Атс, да и Юлле вся в тебя, нам нет надобности опускать перед кем-либо глаза. Мы оба понимаем, что Ередрассудки против нас, но мы решили защищать свое счастье. Юлле, конечно, станет по счету моей третьей женой, но я могу тебе, Атс, без малейшего сомнения поклясться, что она будет моей последней женой, потому что она первая, кого я люблю всей душой, люблю, уважаю и считаю бесконечно дорогой. Нам, мужчинам, нелегко прийти к пониманию того, что такое любовь, что это за кружащее голову опьянение. Я не единственный, кто ошибался в своих чувствах, благода-ря твоей дочери, Атс, я нашел истинную любовь, и я хочу надеяться, верить и надеяться, что и Юлле не ошибается во мне. Во всяком случае, со своей стороны я постараюсь сделать все, чтобы не испортить жизнь твоей дочери. Я надеюсь как раз на обратное: если бы я смог сделать жизнь Юлле хотя бы немного богаче и счастливее, то я и сам был бы счастлив.

Потеряй Таавет самообладание, Андреасу было бы легче перенести услышанное, тогда бы он больше и поверил ему, но тот был спокоен. Лицо Таавета, правда, покраснело, голос его даже немного дрожал, но он сохранял спокойствие. Именно то, что Таавет не вспылил, что слова его лились без запинки, что язык выговаривал слова, при которых обычно теряются, и возмутило Анд-реаса больше всего. Позднее ему казалось, что Таавег вел себя как поднаторевший фразер, каждый довод которого тщательно продуман. Андреаса бесили директора и руководители учреждений, которые, отчитываясь на какой-нибудь ответственной коллегии, не моргнув глазом принимали все выдвигаемые упреки, без возражения признавали свои ошибки, кого и самая острая критика не приводила в замешательство, кто даже велеречиво благодарил критиковавших и достигал тем самым своей цели: избегал более строгого наказания и прослывал в понимании своих ошибок человеком принципиальным. Он не мог избавиться от чувства, что Таавет действовал в точности по примеру тех деятелей, которые привыкли выходить сухими из воды, для кого лицемерие стало свойством характера.

Таавет снова заговорил, Андреас выслушал, его до конца и сказал всего четыре слова: «Я не верю тебе». Шампанское осталось нераскупоренным, торт неразрезанным, груши, персики и виноград нераспробованными. Андреас предложил им немедленно уезжать, он выставил дочь и Таавета, Юлле ушла с поднятой головой, со слезами на глазах, Таавет высказал надежду, что в дальнейшем они все же найдут общий язык.

Отправляясь в город, Андреас рассчитывал спокойно поговорить с дочерью, хотя понимал, что навряд ли сможет переубедить Юлле. Она вся в него, в этом Таавет прав. Андреас сожалел, что не поговорил с дочерью наедине, поток слов, который излил Таавет, вывел его из себя.

Таавет может действительно быть влюблен в Юлле, и она может остаться его последней женой, но Андреас не верил, что Юлле будет счастлива с ним. Сейчас дочь принимает внимание и уверения Таавета за чистую монету, но что будет, когда у нее откроются глаза? Тааве-ту нужна молодость Юлле, не глубокое душевное чувство, а чувственное влечение подгоняет его, не чистая юношеская страсть, а похоть стареющего самца. С каждым днем Андреас все хуже думал о Таавете, ставшем теперь в его глазах воплощением ханжества, наглого эгоизма, цинизма и нечистоплотности, всего того, что Андреас презирал всем сердцем. Тяжелее всего было ощущать бессилие что-либо изменить. И все же он хотел . поговорить с дочерью. Поэтому и спешил вернуться в город пораньше.

И с Тааветом он собирался поговорить по-мужски, с глазу на глаз.

Но спешил он напрасно.

На телефонный звонок незнакомый голос (ответил, что товарищ Юлле Яллак уехала отдыхать на юг. Телефон Таавета молчал, секретарша министра сказала, что заместитель министра Томсон отдыхает на Кавказе. Андреас понял, что опоздал, Юлле и Таавет явно приводят отпуск вместе.

Все острее Андреас ощущал, что во всем виноват он сам и никто другой. Пытался подавить углублявшееся чувство вины, казался себе потерявшим равновесие неврастеником, который уже не в состоянии правильно оценивать положение. Болезнь сердца, говорят, изменяет психику человека, вероятно, это произошло и с ним. Не видит ли он все в черных красках? К тому же не глупо ли ревновать дочь к Таавету? С отцами это вроде бы иногда случается. Матери не выносят невесток, отцы — женихов своих дочерей. В большинстве матери дурнее отцов, на этот раз все наоборот. Может, и Найма волнуется? Не пойти ли ему к ней и вместе подумать о том, как быть с Юлле? Только что это даст? Для Наймы это будет лишь подходящий повод для злорадства, или станет назло ему хвалить Томсона: представительный, солидное положение, хорошая зарплата, персональная машина. Когда-то Найма именно так восхваляла Томсона, ставила его умение жить в пример ему.

Отдыхая на чурбаке, Андреас подумал, что разговор с Наймой действительно ничего не изменит. Наверное, дочь его уже стала любовницей Таавета. Тут же он сказал себе, что не смеет так плохо думать о своем ребенке. В конце концов, в чем он может упрекнуть Юлле? Что влюбилась в пожилого мужчину, в человека, которого ее отец больше не ценит? Не погряз ли он сам в предрассудках? Не поступает ли он сам как эгоист, который дошел до белого каления потому, что дочь не подчиняется больше его слову?

Как бы там Андреас ни иронизировал над собой, чувство вины от этого не уменьшалось.

Андреас посмотрел на часы — до прихода Маргит оставался еще час. Подумал, что справился с работой вовремя.

Андреас Яллак жил на третьем этаже построенного в тридцатых годах деревянного дома с кирпичным тамбуром. Как многие деревянные постройки, и этот дом после войны уже плохо сохранял тепло. По крайней мере, так уверяла жившая на первом этаже вдова бывшего домовладельца, которая и слышать не хотела о том, что в свое время дом был плохо построен. До памятной бомбежки он был как печной горшок. Ее муж, которому в Курляндии пуля угодила в легкое и который скончался в Риге, знал толк в плотницком деле. И внимательно следил, чтобы в доме все было честь по чести сделано. Только что из того, что дом построен из сухих, звонких сосновых балок и бревен. При бомбежке неимоверной силы воздушные волны стронули с места эти бревна и балки, словно приподняли всю эту трехэтажную громаду и потом опустили, и так повторилось много-много раз. Она видела этот ужас своими глазами. Стены дома вздувались и сжимались, будто ребра запыхавшейся собаки. Счастье, что ее покойный муж не видел этого страха своими глазами. Находясь в военном лагере возле реки Луги, он видел лишь в вечерних сумерках стаи летевших на запад самолетов. Ее геройски погибший муж был всем сердцем привязан к своему дому: хотя дом в сороковом году и национализировали, он все равно считал его своим. Но противником власти он не был, голосовал за блок коммунистов я беспартийных и пошел на войну, откуда вернулся лишь на одни сутки, чтобы затем в болотах Курляндии отдать за советскую власть свою жизнь. Обо всем этом вдова домовладельца говорила ему несколько раз, она приглашала Андреаса к себе на чашечку кофе, но он воздержался от посещения. Не из-за ее покойного мужа, а из-за самой вдовы, которая, несмотря на свой зрелый возраст, пыталась любезничать с ним, Андреасу приходилось через день топить печь, задувавший вторую неделю резкий северозападный ветер выстуживал комнаты. От одной плиты было мало проку, хотя квартира была небольшой, состояла всего из двух узковатых комнат, кухни и прихожей. За год до развода Андреас получил для своей семьи трехкомнатную квартиру за фабрикой Ситси и оставил ее вместе с мебелью жене, а сам перешел в жильцы к бывшему товарищу по работе, потомственному железнодорожнику. После ухода на пенсию железнодорожник уехал жить в деревню и оставил квартиру в пользование Андреасу. Сказал, что поглядит, сколько он выдержит в совхозе, где его младший брат главный агроном. Выдержал железнодорожник там более двух лет и уже не собирался возвращаться. Андреас мог бы похлопотать о том, чтобы перевести квартиру на свое имя, но не хотел спешить с этим. Товарищ предоставил ему крышу над головой от чистого сердца, зачем же платить злом за добро, можно и дальше числиться жильцом. Железнодорожник был в какой-то степени человеком странным, до сих пор ходил в холостяках, хотя еще в тридцать восьмом году приобрел себе широкую двуспальную кровать, страшно любил собак — из-за дога, ростом с телка, он в деревню и перебрался.

Андреас встал, набил ведро брикетом, запер на за- мок подвал и стал подниматься по лестнице. После больницы он вначале делал это довольно осторожно, отдыхал на втором этаже и затем помаленьку поднимался выше. Сейчас он шел как и прежде, может лишь чуточку спокойнее, уже не перемахивал разом через несколько ступенек. Дужка ведра впилась в пальцы, и Андреас подумал, что три месяца безделья изнежили его руки, с ведром глины ему придется еще попотеть. На ремонте домов редко пользуются подъемниками, печнику приходится самому доставлять на место и глину и кирпичи.

Поднявшись с ведром брикета наверх, Андреас все же немного запыхался, почувствовал, как бьется сердце, в голове слегка шумело. Ничего удивительного, несколько часов подряд он таскал и складывал брикеты. Первым делом он растопил печь. Заготовленная сухая березовая щепа сразу вспыхнула и разожгла также брикет. Андреас открыл окно и стал умываться.

Ванной в квартире не было. Андреас разделся до пояса и стал умываться в кухне над раковиной. Вода капала на пол. Умывшись, он вытер пол и сполоснул руки.

Андреас не торопился одеваться, он налил воды в электрический чайник, сунул вилку в штепсель и отыскал пачку с чаем. Кофе врач не советовал ему пить.

Когда прозвенел звонок, он все еще не был одет, но не стал наспех натягивать рубашку, вышел в переднюю и открыл входную дверь.

За дверью стояла Маргит.

— Прости, что в таком виде, — извинился Андреас. — Привезли брикет, и я завозился.

Андреас помог Маргит снять пальто, провел ее в комнату и оставил одну,

Маргит проводила его взглядом. Трудно представить, что Андреас болен, таким здоровым и сильным он ей показался. По мускулистому росту и рукам его можно было принять за гимнаста, тяжелоатлета или боксера. Ни жира, ни дряблых складок на коже, ни отечности, ничего, что говорило бы о долгой болезни и плохом кровообращении, Маргит почувствовала, что вид полуголого Андреаса взволновал ее. Она достала из сумочки зеркальце и увидела, что лицо ее действительно закраснелось; в этот миг она была противна себе.

Маргит уже бывала здесь. Однажды, до болезни Андреаса. Тогда она подумала, что Андреас крайне нетребователен, если он чувствует себя уютно в этой набитой мебелью конуре. Или он духовно примитивен. Маргит показалось, что время между этих стен остановилось. Так обставляли квартиры еще до войны. Посреди одной комнаты тяжелый круглый обеденный стол со стульями, возле стены буфет, под окном два кресла и низкий круглый столик, накрытый вязаной скатертью, на ней безвкусная ваза. В соседней комнате двуспальная кровать, по обе стороны кровати тумбочки, у противоположной стены трехстворчатый шкаф и в углу трюмо, все по моде тридцатых годов, под мореный дуб со светлой ореховой окантовкой. Для маленьких комнаток мебель была излишне громоздкой, свободного места для передвижения почти не оставалось. Мебель принадлежала хозяину. Андреас купил лишь книжные полки, с остальной мебелью книжные полки не гармонировали. Сейчас Маргит не думала ни о застывшем времени, ни об устаревшей мебели, она положила зеркальце обратно, в сумочку, взяла вазу, набрала в кухне воды и поставила туда осенние астры. Для длинностебельных цветов ваза была низкой. На кухне Маргит удивила чистота. Ни грязной посуды на столе, ни запачканных полотенец на вешалке, ни одежды на спинке стула, ни мусора на полу. Как муж Андреас, видимо, не доставлял бы особых хлопот.

Инфаркт через несколько лет, говорят, повторяется?

Маргит села в кресло.

В печи гудел огонь, тяга была хорошая. Об этом говорил Андреас. Неужто он так и останется печником? И опять она была себе противна.

В этот момент открылась дверьми на пороге остановился Андреас. Он был в темно-серых брюках и тонком, с открытым воротником, свитера Маргит была не в силах удержаться, она встала и направилась навстречу шагавшему к ней Андреасу. Положила ему руки на плечи и подставила для поцелуя губы. Хотела сразу же отстраниться, но вместо этого еще крепче прижалась к нему. Сознание говорило, правда, что она не должна волновать Андреаса, но желание было сильнее. Мгновение спустя сопротивление сознания полностью унялось, и она желала только одного, чтобы Андреас не отпускал ее, крепко обвила руками его шею и стала жадно целовать. Чувствовала, что и он загорается, не думала больше ни о болезни Андреаса, ни о чем другом, она жила лишь этим мгновением, тем, что предстояло. Хотя и шепнула еще, что им нельзя, но это было уже игрой, не запретом, ее тело, руки, бедра и ноги действовали вопреки словам. Маргит на секунду оттолкнула Андреаса, лишь затем, чтобы освободиться от платья, потом она сказала себе, что сделала это ради Андреаса, чтобы еще больше не возбуждать его. Отдаваясь ему, Маргит ощутила особую нежность к Андреасу, его самоотрешенность странным образом подействовала на нее, одеваясь, она снова подумала, почему бы ей все-таки не начать жить вместе с Андреасом, болезнь нисколько не изменила его.

Андреас оставил ее одну, звонок в дверях позвал его в прихожую. Маргит не встревожилась, Андреас сказал, что кто-то, видимо, опять разыскивает хозяина квартиры, у железнодорожника было много друзей и знакомых.

Вдруг послышались возбужденные голоса.

Что там случилось?

Незнакомый, явно молодой голос перекрывал слова Андреаса.

Вначале Маргит решила остаться в спальной. Но тут же сказала себе, что должна быть рядом с Андреасом, в конце концов они одно целое.

В столовую слова доносились уже ясно.

Маргит поняла, что Андреас пытается сдержать себя и унять скандалиста. Поняла и то, что молодой голос принадлежит сыну Андреаса, это открытие отрезвило ее.

Маргит знала, что у Андреаса взрослый сын, но до сих пор он оставался для нее далеким, почти что абстрактным понятием. Теперь вдруг он оказался рядом, явно выпивший; он не выбирал слов, наоборот, злил отца. Грубые, распущенные молодые люди зачастую стараются побольнее задеть ближнего, и сын Андреаса вел себя именно так.

— Замолчи! — услышала Маргит крик Андреаса. — Я не желаю слушать твое хамство. Ты не получишь от меня и пенни.

— Копеечку, папочка, копеечку! Теперь у нас копейки, дорогой папочка, — раздался насмешливый голос. — Если выложишь мне десятку, я исчезну, не то и с места не сдвинусь.

— Говорю тебе последний раз, что и пенни тебе не дам. Приходи трезвым, поговорим, помогу, как сумею. А сейчас — доброй ночи.

Послышался щелчок, — наверное, Андреас открыл дверь.

Сын повысил голос:

— Для потаскух у тебя хватает денег! Чье пальто здесь...

Раздалась звонкая пощечина, и донесся рык сына. Послышалась возня и кряхтенье, и потом все стихло Испуганная Маргит отступила в спальню. Она старалась двигаться тихо, понимая лишь одно: она должна как можно скорее исчезнуть отсюда и никогда не возвращаться. Связав себя с Андреасом, она свяжет себя и с его сыном, выпущенным из рук, опустившимся парнем, который станет шантажировать и ее. Зачем самой совать в петлю голову. Боже мой, насколько легкомысленно и необдуманно она собиралась поступить. Обыденность и без того наседает отовсюду, с какой стати позволить ей совершенно подавить себя. Маргит стояла перед зеркалом и ждала Андреаса. Она. уже полностью привела себя в порядок, поправила прическу, подкрасила губы, натянула получше колготки. До этого она все же спешила. Но Андреас не появлялся. Она еще раз внимательно оглядела себя в зеркале. На платье ни одной складочки, краска возбуждения сошла с лица, прическа безупречная. Так как Андреас не приходил, Маргит осторожно открыла дверь спальной, пробралась между обеденным столом и буфетом — квартира и впрямь была забита мебелью — и вышла в прихожую. Прихожая была пуста. Пустая прихожая испугала ее. Где же Андреас?

Ощущение у Маргит было весьма неприятное. Андреаса она нашла в кухне.

Он сидел на табуретке, тяжело уставив локти на ' стол.

«Боже мой, — подумала Маргит, — он же совершенно больной человек». Громко спросила:

— Тут кто-то был?

Вопрос прозвучал неподдельно.

Андреас медленно перевел взгляд на Маргит. Лицо его было в пятнах и набрякшим. И снова Маргит отметила про себя, что Андреас болен. Болен куда больше, чем она думала..

Ее встревожили глаза Андреаса.

Так он раньше никогда не смотрел на нее. Это был совсем другой взгляд, под которым Маргит потеряла свою уверенность. Андреас, казалось, видел ее насквозь.

— Извини, — сказал он и поднялся. Опираясь рукой о стол, выпрямился.

— Мне надо идти, — быстро сказала Маргит. — Завтра на коллегии слушается мой отчет, нужно еще немного подготовиться, и я зашиваюсь со временем. Сейчас еще девять, думаю, к полночи успею.

Ей было тяжело врать, но еще тяжелее было оставаться здесь.

— Спасибо, что пришла, — сказал он. — Прости.

— Тебе плохо?

Андреас мотнул отрицательно головой.

Он проводил ее в прихожую и помог надеть пальто. У мужчины, который только что был таким сильным, теперь каждое движение вызывало одышку. Маргит сказала себе, что она не смеет оставлять Андреаса одного. И все же позволила одеть пальто, старательно приладила перед зеркалом в передней свою широкополую шляпу. На Андреаса она боялась глянуть.

— Я вызову доктора? — сказала она, когда Андреас собирался открыть входную дверь.

— Не надо, — успокоил Андреас. — Все прошло. Приходил сын, у нас произошла некрасивая стычка, я не сумел своего сына... не сумел своих детей воспитать... Спасибо тебе... за все.

Так как Андреас заверил, что все в порядке, Маргит внушила себе, что она вполне может уйти, что если кто напрасно волнуется, так'это она, Маргит. Андреас чувствует себя лучше. Она была рада, что дело не приняло худший оборот. Уходя, Маргит не подставила для поцелуя губы, она боялась сейчас Андреаса, боялась его глаз.

Андреас закрыл следом за Маргит дверь, волоча ноги, добрался до кухни, сел, тяжело дыша, на табурет и, склонившись над столом, подпер руками голову. Так он сидел и перед тем, как пришла Маргит, так вроде было легче. Ожидая, пока пройдет боль, он сидел некоторое время, опершись грудью о стол. Тут он вспомнил, что купил в аптеке нитроглицерин, и поднялся, чтобы найти его. Нашел в ящике тумбочки и сунул таблетку под язык. Подумал, что должен, наверное, полежать, но потащился обратно на кухню. Распахнул окно, время от времени появлялось чувство удушья. С улицы доносились треск мотоцикла, скрежет автомобильных тормозов и лепет пьяных мужиков. Андреас снова уселся за обеденный стол. В груди немного отлегло, сердце словно освободилось от тисков. Наконец Андреас все же прилег. Жгущее щемление в груди полностью отошло, удары сердца уже не отдавались в ушах, но нетерпение снова погнало его на кухню. На этот раз он не сел к столу, а достал из-за занавески доску для лепки, специальную подставку он еще не успел изготовить себе, ею он обязательно обзаведется, сам сделает ее, потому что таких приспособлений нигде не продают. Доска для лепки представляла из себя обыкновенную чертежную доску, которую он купил, когда мучился головными болями, поворачивать чертежную доску было хлопотно. Доска вместе с куском глины в человеческую голову весила порядочно, и он подумал, что разумнее было бы избегать всяких напряжений. И все же напрягался еще больше, потому что вспомнил, что видел в почтовом ящике письмо, собирался взять его, когда начал подниматься из подвала, но забыл и решил -теперь сходить за ним. Письмо могло быть от дочери.

Спускаться по лестнице было не трудно, но, поднимаясь, вынужден был через каждый десяток ступеней отдыхать. Не задумывался, поступает ли он легкомысленно или нет, просто не мог иначе.

Писем было даже два, ни одного от Юлле.

Первое было от Яака.

Это было приглашение на похороны.

Яак коротко писал, что Эдуард ехал с внуком в Кло-огу, приступ схватил его возле моста через реку Кейлу, прежде чем потерять сознание, Эдуард успел все же переехать мост и остановить машину на обочине, что подтверждают и следы машины и рассказ внука. Кул-дар-то рассказывает, что, когда въехали на мост, дедушка склонился на руль, машина стала странно вихлять из стороны в сторону, дедушка с трудом выпрямился и повернул руль. В тот самый момент, когда машина остановилась, дедушка скрючился между сиденьем и рулевой штангой. Эдуард словно бы отодвинул от себя смерть на несколько секунд, чтобы спасти внука, едва ли Кулдар уцелел бы, если бы с ходу машина врезалась в перила или после моста перевернулась в кювете.

Андреас долго держал письмо Яака. Ему казалось, что Эдуард пытался искупить свою вину, Он решил обязательно пойти на похороны.

Другое письмо было из общества «Знание», откуда сообщали, что колхоз «Орувере» просит его выступить у них.

И туда Андреас решил поехать.

Часы показывали уже полночь, когда он начал лепить.

Вначале Андреас сосредоточенно разглядывал глиняную глыбу с очертаниями человеческой головы. Тот, кто знал Николая Курвитса, мог при внимательном изучении определить, что Андреас Яллак пытается вылепить образ «царского имени колхозника».

На оконные стекла упали тяжелые капли. Пошел дождь.

Примечания
Место для рекламы