Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая

Глава четвертая

Теплый вечер. Стрекочут кузнечики.

Заложив руки под голову, лежу на спине и смотрю на редкие клочья облаков, такие переменчивые по краскам. Сперва они были белые, словно громадные пышные, мохнатые куски ваты. Потом нежно зарозовели, а по краям стали темными. Солнце давно опустилось за лес, растущий на каменистом склоне. А когда мы прибыли, оно еще светило высоко над верхушками.

Лежать не очень приятно — сено колется, но двигаться лень. Я еще чертовски усталый. А потом подумаешь: большое дело — индийские факиры спят на гвоздях, а я не могу полежать на каких-то колючках.

Пахнет свежескошенной травой.

Кто-то говорит:

— Стоит погодка.

Это Деревня. Так я называю мысленно высокого, крепкокостного человека, который появился в роте, пока мы были в отъезде. Он и в самом деле из деревни — это все знают. Рассказывают еще, что серые бароны перебили его семью. Ворвались под вечер в дом, застрелили жену и детей. Одни говорят, что у него было трое детей — дочка и двое мальчишек, другие утверждают, что двое — парень и девочка. Но есть и такие болваны, которые все еще не верят, будто кто-то убивает детей и женщин. Съездили бы с нами в эту поездочку, небось перестали бы пожимать плечами.

Деревня слегка напоминает мне милиционера из Вали, Юулиуса Вахтрамяэ. До чего же хочется знать, что с ним сейчас. Если он остался в Вали, так его наверняка расстреляли. Буржуи в Пярнумаа распоясались:

— Самая погодка для сенокоса.

Это говорит Руутхольм. Вот уж кто двужильный! Ни дня не провалялся в постели. Даже в поликлинику не сходил. Такие, как он, никогда не дадут себе пощады, пока в них душа жива. От него я узнал фамилию флотского лейтенанта, который спас мне жизнь. Вечером, как только мы прибыли в Таллин, Руутхольм явился в штаб к пограничникам и рассказал о том, что мы видели в Валге, в Пярнумаа, от пограничников-то он и узнал имя нашего спутника: Сергей Архипович Денисов.

Сергей Архипович Денисов. Этого имени я никогда не забуду.

До меня доносятся голоса, я отрываю глаза от облаков, перевожу взгляд в сторону. Метрах в двадцати от меня сидят возле стога наш политрук, Деревня и другие. Всех я еще не знаю. Да и не диво: нас не было целую неделю, только позавчера ночью вернулись. В роте появились новые ребята, а кого-то, наоборот, перевели от нас.

Странно, до чего отчетливо доносится от стога каждое слово. Уж очень, значит, тихо.

Хотя, в общем-то, как сказать. Все вокруг полно стрекотания кузнечиков. Кузнечики? Интересно, кузнечики, кобылки и сверчки — это все одно и то же? Или все они разной породы? Я рос на городской мостовой и всего этого не знаю. В деревне почти не жил. Когда-то, несколько лет назад, во время школьных каникул, я прожил месяц у своего дяди, у которого была такая же маленькая бобыльская усадьба, как и у Деревни, судя по его рассказам. Хотя нет, у Деревни, наверно, участок побольше. Ему прирезали земли. Он был членом волостной земельной комиссии, раздавал землю другим, да и сам тоже получил. За это серые бароны и хотели — его убить. А может, моему дяде тоже прирезали пару гектаров? Значит, и с ним могли разделаться?

Хоть я и городской, мне в деревне нравится. Даже и теперь, хоть взрослым я почти не попадал в деревню. Проезжать на велосипеде по шоссе — это еще не значит жить в деревне. Последнее самое лучшее воспоминание о деревне у меня — о Меривялья. Прошлой весной мы там проводили воду на одну дачу. Иногда не успевали вечером вернуться в город и ночевали на месте. В первое же утро я проснулся от пения соловьев. Сразу за домом начинался низкий лесок, вернее сказать, кустарник, где росло много черемухи; в ней-то и заливались соловьи. Ничего подобного я еще не слыхивал. Невероятно мне это понравилось. Я вышел на крыльцо, чтобы послушать лучше. Можно было бы еще поваляться — солнце только-только начало всходить, но спать я уже не мог. До того красиво они щелкали, заливались трелями, свистели, выводили всякие колена.

Но разве Меривялья можно назвать деревней? Пожалуй, нет. Как и этот покос в Харку, пересеченный глубоким противотанковым рвом, в котором наш батальон занял оборону. Просто пригород. Отсюда до Нымме, Лиллекюла или Пельгулинна камнем добросишь. Если встать в полный рост и посмотреть назад, то отчетливо увидишь зубчатые стены Тоомпеа, башенку Карловой церкви, фабричные трубы и крыши окраины.

Тем не менее наш батальон расположился в ожидании немцев именно тут.

Далеко ли от нас фашисты?

Я видел их два дня назад в Пярну. Нет, вру. Ни одного немца я не видел. Потом я слышал, будто возле Пярну-Яагупи натиск немцев попытались сдержать. Но после часа или двух боев пришлось все-таки отступить.

Неохота про все это думать. Каждый раз, едва подумаешь, комок подступает к горлу. Лучше заниматься чем угодно, лишь бы отделаться от этих проклятых мыслей.

Ребята, которые знают, что мы вернулись из Пярну, без конца пристают, чтобы я рассказал, как там все было. Мол, неужели правда, что немцы захватили на Рижском направлении Пярну и Мярьямаа и сегодня ночью могут подойти к Таллину?

Чертовски неприятно подтверждать, что да, враги уже в Пярну. Но врать я не могу. Правда в тысячу раз лучше самой святой лжи. О падении Пярну газеты не сообщали. Город сдали совсем недавно, фронт у нас огромный. Но из-за того, что нет информации, люди нервничают. А неосведомленность — лучшая почва для слухов. И слухи ходят самые разные.

Самый страшный из них — будто основные силы Красной Армии уже разбиты. Будто немецкие брониро-. ванные клинья раскололи наши войска на мелкие части, общее руководство парализовано, и дивизии и даже целые армии без конца попадают в окружение. Будто срок взятия немцами Москвы зависит уже не от нашего сопротивления, а только от скорости продвижения немецких ударных частей. Не верю я, не хочу верить этим разговорам, а вот Нийдас уверяет, будто все это так я есть. «Сам же ведь видел, что было в Валге и в Пярну...»

Ясное дело, я все видел. Но, несмотря на это, не хочу и не могу верить тому, что сопротивление Красной Армии сломлено. Я не перестал надеяться. И по-прежнему жду нашего контрнаступления,

Я рассказал Руутхольму про инженера Элиаса.

— А ты не ошибся? Ты уверен, что это и впрямь был наш главный инженер?

В общем, приставал он ко мне, словно к ребенку, хотя оказалось, что Нийдас опередил меня, только Руут-хольм не захотел ему поверить.

Я стоял на своем. И заметил, что мой рассказ очень удручил Руутхольма. Конечно, то, чтр я узнал Элиаса, меня самого тоже не обрадовало, но для Руутхольма это оказалось еще большим ударом. Он даже упрекнул меня, почему я не сказал ему про Элиаса сразу, тогда нам удалось бы разведать кое-что об инженере еще в Вали. Я уклонился от ответа и начал рассказывать, что с нами было дальше, в Пярну.

Нийдас уже успел рассказать ему и об этом. Но Ру-утхольм и тут не очень ему поверил.

Мне отчаянно захотелось вдруг вскочить и заорать, что ожидать вот так немцев — это глупость и даже предательство. Не здесь, под самым Таллином, должны мы поджидать противника, нет, надо двинуться фашистам навстречу. Но запал мой тут же сникает, в душе остается лишь недовольство всем этим. Для того я, выходит, вступил в истребительный батальон,' чтобы валяться на сене? И самый мучительный из всех этих страхов: а вдруг и в Таллине произойдет то же самое, что в Пярну?

Нийдас побывал утром в городе и теперь ходит сам не свой. Главный штаб флота уже перебрался на корабли. Райкомы и наркоматы не то уже выехали из Таллина, не то выезжают.

— Ну и пристраивался бы в распоряжение какого-нибудь наркомата!

Он посмотрел на меня, как на полоумного.

— Полегче, братец. Если бы не я, не уйти бы тебе из Пярну живым. Я не меньший советский патриот, чем ты. Но, к счастью, не страдаю куриной слепотой.

Чем лучше я узнаю Нийдаса, тем он мне невыноси мее. Нет, в самом деле, мы с ним скоро вконец разругаемся.

Бухгалтера Тумме тоже злят разговоры Нийдаса. Он, конечно, воспитаннее меня и не позволяет себе отбрить заведующего мастерской едким словцом.

Пялиться на облака — это все-таки не спасает от мучительных мыслей. Мысли возникают сами по себе, никак от них не отвяжешься.

Я поворачиваюсь на бок и снова говорю себе, что неплохо бы подложить под бок охапку сена, А потом думаю: все равно это идиотство — валяться тут и пялиться на облака. Но что же мне делать? Наше боевое задание — ждать противника — разве не все едино, как в ожидании убивать время: стоя, сидя или лежа.

Поворачиваю голову и вижу перед собой ноги. Две голые девичьи ноги, подколенки и край платья. Стройные, загорелые ноги так близко от меня, что я мог бы коснуться их, если бы захотел. Но я не смею и не хочу этого. Я даже пугаюсь, мне вдруг становится жарко. В тот же миг я понимаю, что меня просто не заметили, и перестаю дышать, чтобы не привлекать к себе внимания девушки. К счастью, ноги начинают удаляться, и я могу наконец-то перевести дух. Я набираю в легкие побольше воздуха, но набираю все-таки с опаской, чтоб Хельги не оглянулась. Не хочу смущать ее.

Чудно — мне все еще жарко. Я смотрю, как наша санитарка удаляется, и мне вдруг становится жаль, что она уходит. Что она не заметила меня и что я не рискнул вздохнуть погромче. Вот бы славно перекинуться с ней словцом-другим. Ну, хоть про облака: какие они разные каждую минуту, как меняют цвет, если бы уж не пришло в голову ничего поумнее. Или, к примеру, о немцах, которые могут явиться сюда с часу на час. Хотя нет: о войне и о том, что нас ожидает, я бы не хотел с ней говорить, лучше о чем-нибудь совсем другом, более приятном. О чем-нибудь таком, что не гнетет душу, о чем было бы легко и приятно разговаривать. Наверняка сказал бы что-нибудь пустое и никчемное — при женщинах я всегда теряюсь. Вот Нийдас, тот наоборот: так и расплывается...

Будь у меня человеческое лицо, тогда хоть окликнул бы ее, но небось глазеть на меня — радость небольшая. Вся щека и бровь в сине-лиловых пятнах, самому и то страшно смотреть в зеркало. Хельги меня жалеет. Руут-хольм почти силой сволок меня к батальонному врачу, после чего Хельги и сказала, что ей меня жалко. И еще сказала, что мы вели себя очечь мужественно. Мне сквозь землю хотелось провалиться. Слава богу, что она не сказала «героически», а то совсем бы оглушила. Черт его знает, чего ей там напел Нийдас. Если для того, чтобы стать героем, только и требуется, чтобы вытерпеть хорошую взбучку, тогда каждый второй парень настоящий Калевипоэг.

Хельги идет вправо, где лежат рядом Тумче и Нийдас. Конечно, ради этого Нийдаса. Сам себя не понимаю, но не .хотелось бы, чтобы она подходила к Нийдасу. Бог его знает, но вряд ли на кого другого я стал бы смотреть с таким же удовольствием, как на нее. Чем старше я становлюсь, тем больше начинаю понимать, что человек чертовски сложное существо. Он редко сам понимает, чего хочет, а еще реже поступает так, как ему следовало бы.

Подойдя к Тумме и Нийдасу, Хельги садится рядом с ними. Подтягивает по-девчоночьи коленки и одергивает платье.

Я слышу, о чем они разговаривают. Правила хорошего тона запрещают, конечно, подслушивать чужие разговоры, но что же мне делать, если мне слышна каждое слово? Хотя не приходится отрицать, что временами я должен напрягать слух, чтобы чего не упустить.

Тумме говорит заботливо:

— Смотри не простудись.

Он разговаривает с Хельги по-отцовски. Не то что Нийдас с его медоточивым до приторности голосом.

— Я не мерзлячка, — говорит девочка. Странно, для меня она все еще девочка, а не девушка. — Сегодня теплый вечер.

— Скоро станет прохладно, вон из лощины туман поднимается.

Это говорит Тумме.

По непонятной причине Нийдас не очень торопится вступить в разговор. Лежит, помалкивает. Неужели он решил ограничиться на сегодня лишь многозначительными взглядами? Озлобился я на Нийдаса, но тут уж ничего не поделаешь.

— И в самом деле туман.

Это уже голос Нийдаса.

Хельги. Что-то скучно становится. Заставили нас тут (она показывает рукой на город) сидеть, надоело.

Нийдас. Да вот и мы не знаем, чем бы заняться (эти слова я едва слышу). Никто здесь ничего не знает. Вы не знаете, Таавет не знает, я не знаю (голос его звучит все глуше). Комроты не знает — я только что говорил с ним, — комбат тоже не знает. С последним я, правда, не беседовал (господи боже мой, какие тонкие слова он употребляет!), но если бы знал он, так знали бы и мы.

Хельги. Так вы думаете, немцы уже близко?

Нийдас. Завтра уже могут подойти к Таллину.

Хельги. Неужели это правда?

Нийдас. К сожалению, да.

Тумме. Да не верь ты ему.

Хельги. Вы меня прямо испугали.

Я срываю стебелек и начинаю яростно грызть его.

Нийдас. Надо привыкать. После того, что я пережил в Пярну, меня больше ничем не удивишь и не испугаешь.

Нет, честное слово, настоящая свинья. Ни с кем он не смеет так разговаривать, а уж тем более с Хельги, которая ждет какого-то чуда.

Тумме. Удивляюсь я словам твоим, удивляюсь.

Вот это настоящий человек — наш бухгалтер. А я-то считал его аполитичным интеллигентом! Когда же наконец я научусь разбираться в людях?

Хельги смеется. Чудесная девушка! Как бы там, на фронте, ни было тяжело, опускать голову все равно нельзя. Терпеть не могу патетики, но, по-видимому, иногда она чертовски нужна.

Чем занимается Нийдас, я не вижу и не слышу.

Но тут раздается его голос:

— Пожалуйста, вот вам мой пиджак, сами видите, я в свитере.

Я и сам вижу его светлый свитер. Нет, вы только послушайте: «Свитер!» Этот Нийдас обязательно носит или свитер, или джемпер, или пуловер, но только не фуфайку. Небось такое слово в зубах бы у него застряло.

Хельги. Нет, спасибо. Вот молодчина, что не взяла его пиджак. Она поднимается, хочет уходить. Нийдас тоже встает.

— Я с вами, — говорит он так тихо, что я не уверен, сказал ли он это.

Он все-таки накидывает на плечи Хельги свой пиджак, и оба уходят.

Это меня печалит.

Я вижу, как Таавет Тумме смотрит им вслед. Могу побожиться: ему тоже неприятно, что Нийдас увивается за Хельги. Но не мог же он сказать: слушай, красавчик, да отцепись ты от девчонки.

Спрашиваю себя, а, какое мне дело до отношений Хельги и Нийдаса. Иронизировать и насмехаться над собой, конечно, можно, но как-то грустно, что Хельги не сумела скрыть, насколько ей приятно провожание Нийдаса.

Я поднимаюсь и бреду к Тумме. Мы закуриваем, заводим разговор о разных разностях. О том, какая прекрасная погода, как чудесно пахнет скошенное сено, какие отличные музыканты кузнечики, что весь луг звенит от их стрекотания, — словом, разговоров хватает. Тумме, похоже, хорошо разбирается в кузнечиках. Он даже объясняет мне, как они поют. Трут задними лапками, совсем как скрипачи смычком по струнам.

Ни с того ни с сего Тумме переводит разговор на Нийдаса:

— Впитывает в себя, словно губка, все слухи подряд, вот и перестал разбираться, где правда, где брехня. Внушает себе всякую ерунду, да еще и другим настроение портит.

Что-то с ним происходит, с Тааветом Тумме. То ли тоже расшалились нервы, то ли Нийдас довел его своими разговорами.

Смеркается. Под кустом тускло поблескивает винтовка Нийдаса. Он все еще не вернулся.

Никому из нас не хочется спать. Сидим, словно сторожа, и курим папиросу за папиросой. Небось если бы Нийдас вернулся, так давно бы уже храпели. А теперь сверлим глазами тьму, словно волки.

В час появляется командир взвода и отдает распоряжение, чтобы Тумме вместе с Нийдасом пошли патрулировать шоссе, Тумме говорит, что Нийдаса нет, что он, наверно, заболтался с парнями в соседней роте. Командир взвода ругает нарушителей дисциплины. Я вызыва-юсь идти вместо Нийдаса, и мы с Тумме два часа патрулируем по шоссе.

Вернувшись назад, мы не находим Нийдаса. Винтовка его по-прежнему валяется под кустом.

Тумме бормочет себе что-то под нос. До меня долетает только одно слово: «Паразит».

Он, видимо, и зол и огорчен.

Я тоже чувствую себя неважно.

Нийдас не является и утром.

Тумме предлагает мне пойти поискать Хельги и поговорить с ней. Я уклоняюсь. Не могу себе представить, о чем говорить с Хельги. Не спрашивать же мне: «Куда делся товарищ Нийдас?» Нет, на такое я не осмелюсь. Ни за что на свете не стану обижать нашу санитарку. Пускай Таавет Тумме один сходит. Как-никак они живут в одном доме, по возрасту Тумме годится ей в отцы, да Хельги и относится к нашему бухгалтеру будто к заботливому дядюшке. Расспросы Тумме, конечно, не так ее обидят. Настроение у нее, конечно, все равно испортится, но мое присутствие еще больше усложнит положение. Так я, во всяком случае, чувствую.

Вернувшись после разговора с Хельги, Таавет Тумме говорит: — Шкура.

Это он про Нийдаса. Человек он деликатный и не пересказывает мне свой разговор с Хельги. Попросту сообщает, что Нийдас и в самом деле долгое время был вместе с Хельги — не то час, не то целых два, этого девушка не могла точно вспомнить, — но потом они расстались. Нийдас распрощался, и Хельги решила, что он спешит вернуться в роту.

Что делать? Посовещавшись, мы в конце концов решаем доложить обо всем политруку, — парень-то он свой. Руутхольм советует нам помедлить с официальным рапортом: вдруг Нийдас просто в самоволке? Смешное дело! Люди мы взрослые, в истребительный батальон вступили добровольно, а по ночам тайком убегаем в город! Даже несмотря на то, что здесь никому не запрещают заглянуть домой, на работу или, смотря по обстоятельствам, еще куда. Не умеем мы соблюдать дисциплину.

По глазам Тумме я понимаю, что не очень-то он верит в возвращение Нийдаса. Но кто его знает?

В полдень Хельги заглядывает к нам в роту. Не находит Тумме — и заговаривает со мной. Спрашивает у меня прямо, без всяких подходов, вернулся ли уже товарищ Нийдас. Приходится сказать ей «нет».

На глаза Хельги внезапно наворачиваются слезы.

— Лживый, лживый, лживый!

Это вырывается у нее как бы помимо воли. Я пробую успокоить ее, в таких делах я ужасно неловкий. Если бы я знал, где найти Нийдаса, мигом побежал бы и приволок бы его силой.

Вечером мы все трое склоняемся к предположению (порой и меня тянет к этим вычурным словечкам), что Нийдас все-таки дезертировал. Как еще иначе назвать его самовольный уход?

Чувствуем мы себя довольно паршиво. Словно бы он всех нас оплевал.

На другой день я спрашиваю Тумме: не знает ли он, где живет Нийдас? Оказывается, знает.

— Так сходим. Скажем ему в лицо, что настоящие люди так не делают. Сам вступает в истребительный батальон, а потом дает тягу. Прочистим ему мозги.

Моя запальчивость не очень-то нравится Тумме. Он говорит как-то уклончиво:

— Вряд ли, он сидит и ждет нас.

— А все-таки сходим! — упрямо настаиваю я. — Если он не совсем подонок, то, может, и вернется.

— Не вернется. Слишком хорошо я его знаю.

Но я упрямый. Если уж забору что в голову, не так-то легко меня сбить.

— Все равно сходим! Хоть выскажу ему все в лицо.

— Я бы тоже высказал, — говорит Тумме, становясь вдруг словоохотливым, — да не хочется с ним встречаться. Извините меня, но сейчас я думаю о'Нийдасе самое плохое. Мы вчера тут поспорили и наговорили друг другу грубостей. Я сказал ему, что он из тех, кто думает только о своей шкуре. Кто от страха, что другие видят их насквозь, напяливает на себя панцирь хитрых высоких слов, высасывает из пальца всякие предположения, оправдания и теории, кто все высмеивает и критикует, да еще ноет и скулит. Выходит, лучше плакаться и при этом предоставлять другим бороться с врагом, чем самому делать все возможное, чтобы задержать наступление немцев, хотя бы на миллиметр? Нет, такое умнича-ние и гроша ломаного не стоит.

Помолчав, он добавляет, как бы смутившись!

— Простите, я снова взорвался.

И, как бы опережая мои слова, заканчивает:

— Нам его не перевоспитать.

Слушаю его и сам себе не верю: неужели это наш бухгалтер?

Тем не менее я продолжаю агитировать Тумме. Я, конечно, тоже перестал уважать Нийдаса. Ясное дело, если человек смылся из батальона, он и гроша не стоит. Теперь, задним числом, и его поведение в Пярнумаа выглядит как трусость. Он ведь не сделал даже попытки оказать сопротивление бандитам — поплелся за ними, словно овечка. Впрочем, оставим это. Я хочу разыскать Нийдаса и поговорить с ним только ради Хельги. Уж очень она сейчас несчастная. Ходит, глупая, с красными глазами. Наверное, и улыбнуться не в силах. Вот если бы она с прежней беззаботностью расхохоталась, тогда я сразу отстал бы от Тумме.

Словом, я не оставляю Тумме в покое, пока он не соглашается. Политрук мало верит в нашу миссию, но не запрещает нам сходить в город.

Тумме оказался прав: мы не застаем Нийдаса. Его мать говорит нам, будто Энделю дали важное поручение. Все это весьма туманно, хоть мать и пытается объяснить нам, какие ответственные дела возложены на ее сына. Выходит, будто Нийдаса куда-то командировали. Мы, конечно, не пробалтываемся матери, что ее сыночек предал своих товарищей. Зачем огорчать старуху? Ей и без нас хватает забот. Терпеть не могу таких жутко принципиальных типов, которые видят свое высокое призвание в том, чтобы растравлять всем душу.

— Соврал он, значит, матери, — сказал я на улице Тумме, догнав его.

Но ему не хочется болтать, И некоторое время мы идем молча.

У меня возникает желание зайти в главную контору. Лучше бы оно не возникало. Я забываю о моем разукрашенном синяками лице. Лишь после того, как конторщицы начинают ахать и охать, я соображаю о своей промашке. Боже упаси от этих конторских барышень! Мужчины, те не стали бы спрашивать: где, мол, вы так подрались? Меня спасает Тумме.

— Наш молодой мастер (черт подери, и он тоже поддевает) попал в плен к фашистам, — сообщает Тумме очень серьезным голосом, — дрался он, это точно, и не в кабаке себе на потеху, а воевал с настоящими бандитами.

В женщинах пробуждаются сочувствие и любопытство, и, чтобы как-то отделаться, я вынужден сострить, будто боксировал с самим Гитлером. Конторщицы обижаются, но все же оставляют меня в покое.

Вечером того же дня меня отыскивает в батальоне Ирья. Лийве. Это совсем выбивает меня из колеи. Я успеваю заметить, что она совсем растерянна и не знает, как приступить к разговору.

— Вы попали в Пярнумаа... к ним в руки? — неуверенно начинает она.

Я киваю.

— Среди них был и Эндель Элиас?

В ее больших глазах столько отчаяния и боли, что я предпочитаю смолчать.

— Скажите мне честно.

Я по-прежнему не раскрываю рта.

— Говорят, будто вы его видели.

Тяжело отнимать у человека последнюю надежду. Я этого не умею.

Качаю в ответ головой, словно я немой и могу объясняться только знаками.

— Прошу вас, не скрывайте от меня ничего.

И тут мне вспоминаются назойливые расспросы Руутхольма: «А ты не ошибся? А ты уверен, что это был наш инженер?» До чего же мне сейчас хотелось бы, чтобы я и в самом деле ошибся! А может, я и вправду ошибся?

— Нет, я не видел там... главного инженера,

Ей-богу, в этот миг мне самому кажется, что тогда, в Вали, я обознался.

Взгляд Ирьи Лийве меняется. Глаза ее как бы оживают.

— Это правда?

— Кто вам сказал, что я видел Элиаса?

Она не отвечает, но готов побиться об заклад, что это был Нийдас. Нийдас же говорил нам, что он ходил в наркомат. Небось столкнулся там с невестой Элиаса и выболтал ей все.

— Так, значит, вы не встречали... Элиаса?

— Нет.

Сказав это, я почувствовал, что если она задаст мне этот вопрос в третий раз, то я не удержусь и скажу правду.

Сейчас, когда я снова валяюсь под стогом и гляжу на кучевые облака, я уже не уверен, правильно ли я поступил. Может, все-таки следовало сказать правду.

За эти дни, что я провел в батальоне, мне стало малость легче. Во-первых, немцы не подошли к Таллину, их задержали возле Мярьямаа. Во-вторых, настроение в батальоне бодрое Всевозможные слухи тревожат меня уже гораздо меньше. Да я их почти и не слышу: ведь Нийдас так и не вернулся.

Да, бойцы из Пярнуского истребительного батальона оказались не из пугливых. Прекрасные ребята — сам черт им не страшен. Голову на отсечение, что рота, попавшая под Хяядемеесте в окружение, не подняла руки вверх, а мужественно билась до конца.

Не знаю, насколько глубоко немцы продвинулись на Тартуском и Вильяндиском направлениях. Судя по разговорам, и Тарту и Вильянди уже сданы. В сводках Информбюро названия эстонских городов все еще не появляются.

Но теперь я знаю немножно больше насчет того, что происходит в секторе Пярну — Таллин. Немцам не удалось продвинуться дальше Мярьямаа. По всем данным, они наткнулись там на сильное сопротивление частей Красной Армии. Наш истребительный батальон по-прежнему занимает оборону в районе между озером Харку и Мустамяэ, но над Таллином, кажется, не нависает уже непосредственной угрозы. Может быть, через несколько недель или даже через несколько дней положение снова станет критическим, но в настоящий момент напряжение значительно спало.

В душе я доволен, что решено защищать Таллин до последнего. Так или иначе, Таллин мы легко не отдадим. Теперь я уверен почти на все сто, что немцам не овладеть столицей нашей республики.

Хотя положение на эстонском отрезке фронта стабилизируется, все-таки моя мама и сестры в ближайшее время уедут в эвакуацию. Какой им смысл оставаться в самом пекле боев? Пусть поживут где-нибудь на Волге, а когда гитлеровцев вышвырнут из Эстонии и всего Советского Союза, приедут назад. Уж как-нибудь они там проживут. Понятно, покидать свой дом даже и ненадолго — дело тяжелое, но погибнуть от случайной авиабомбы — это уж совсем глупо. Я, кажется, говорил, что мама еще раньше собиралась уехать в советский тыл. Но до сих пор я возражал. А мама всегда со мной считается, все равно как с отцом.

Думаю, что мой отец был или коммунистом, или хотя бы социалистом. Конечно, не социалистом из господ, а честным социал-демократом, боровшимся с буржуазной властью. Я уже говорил мимоходом, что однажды в нашей квартире был обыск. Ничего подозрительного не нашли, полицейские и шпики ушли с носом. Пораскидали все из шкафов и ящиков столов, и сестры мои очень испугались, но я только смотрел на этих гостей со злобой. Позже, когда я малость повзрослел, мама рассказала мне, что в тот раз у нас искали запретную литературу, подозревали, что отец привозит из заграничных портов красные брошюры и газеты. Отец и в самом деле этим занимался, но ничего подозрительного он дома не держал, а сразу относил куда следует.

Я уже побывал у нашего домохозяина и сказал, чтобы он сохранил за нами квартиру, если мама и сестры эвакуируются. Я останусь в Эстонии и буду по-прежнему платить за жилье, а если со мной что-нибудь случится, то мама, когда вернется из России, уладит все как положено. Хозяин пообещал мне не только сохранить квартиру за нами, но и последить за тем, чтобы ничего из нашего добра не пропало. И я знаю, он это сказал не просто так, он слово сдержит. Он стал какой-то тихий и перестал со мною спорить. Жалуется только, что сына его все равно призовут в армию, а что тогда будет с парнем, одному богу известно. Я спросил его, где Хуго. Он ответил, что пошел работать на железную дорогу. Я сказал ему, что с уклоняющимися от мобилизации обходятся чертовски строго. Хозяин зыркнул на меня пытливо и сказал: нет-нет, ни он, ни его Хуго не пойдут против закона. Семья их всегда подчинялась распоряжениям властей. Другое дело, если Хуго по здоровью, по работе или по какой другой причине получит отсрочку и всякое такое... В конце концов он разговорился и посоветовал мне быть поосторожнее и не соваться куда не надо. В Пярнумаа мне повезло, но в другой раз может и не сойти так легко. Откуда он узнал, что было в Пярнумаа? Наверно, сестры наболтали. Подслушали мой разговор с матерью и разнесли по всему дому. Бабы все такие. И старухи, и девчонки. А может, просто похвастались: какой, дескать, у них брат? Надо бы немножко вложить им ума, чтобы научились держать язык за зубами.

Вот я собираюсь вложить им ума, а сам ведь ни одну из сестер и за косички не дернул. Слишком жалел. Ребята из нашего района быстро усвоили, что у Рийны и Эллен есть брат. Я уже разогнал нескольких не в меру ретивых ухажеров. Небольшая зарядка перед сном приносит иногда пользу. Но в последнее время моим сестрам что-то разонравилось мое заступничество. Странный народ! Не хотят, чтобы их брат призывал к порядку слишком уж развязных молодчиков. Говорят, я всех распугал и никто с ними не танцует! Танцуйте, дурочки, но с теми, кто не норовит в первый же вечер целоваться с вами в подворотне. Вот стукнет вам по шестнадцать, тогда обе получите волю, но не раньше. Рийне уже скоро будет шестнадцать, а вот Эллен придется еще немножко потерпеть.

Ну, я, конечно, преувеличиваю. Во-первых, сестры мои никакие не вертихвостки, а во-вторых, я вмешиваюсь только тогда, когда они сами же и просят избавить их от слишком назойливых кавалеров.

Честно говоря, жаль, что они уедут. Вздорные они, конечно, и кокетки, и пустомели, и ветреницы, и язвы, и непослушные, и своенравные, и вообще ужас какие невыносимые, но уж больно я к ним привык. Ведь они мои сестры, и кто о них позаботится там, в России? Ну, ясное дело, мама. Но разве ей одной справиться со всеми заботами?

Во время политбеседы у нас возник спор. Нашему политруку нравится, когда ребята не поддакивают каждому его слову, а высказывают и свое мнение. Он не из тех начальников, кто любит без конца командовать и поучать. Еще вчера Руутхольм сказал мне, что вообще-то он как политработник тут и не нужен. «Ну что я вам буду объяснять, если вы все и сами понимаете так же хорошо, как я. Ведь если бы не понимали, так и не вступили бы в истребительный батальон». Он, конечно, немножко преувеличивает. Из всех людей в нашей роте он, безусловно, лучше всех разбирается в политике. Сразу видно, что проглотил пропасть умных книг, про империализм рассуждает так, будто сам был президентом какого-нибудь международного концерна. И ведь при этом ходил в школу не больше моего, а меньше. Откуда же монтажник центрального отопления мог набраться столько ума? Не всему же он научился за тот год, что проработал директором. Поразительный, ей-богу, человек — все лучше это вижу. Впрочем, хватит о Руутхольме, уж очень я отвлекаюсь.

Спор начал я. А именно, заявил, что в Эстонии происходит гражданская война. Прямо не дает покоя, что в Пярнумаа оказалось так много лесных братьев и что они вели себя так нагло. До поездки на особое задание меня не особенно беспокоили разговоры о бандитах. Экая важность, думал я, если один-другой сумасшедший засел в кустах! Но в Вали я убедился, что дело это вовсе не такое простое. А после увиденного в Вяндре я понял, что лесные братья — сила совсем не шуточная. И вдруг меня шарахнуло, будто громом с ясного неба: не происходит ли у нас в Эстонии нечто такое, что было в России после Октябрьской революции и про что написано в «Кратком курсе». Не в таком, разумеется, масштабе, не с таким, разумеется, четким делением на два фронта, но, по сути, в общем-то похожее.

Мне было очень интересно, что на это скажет Руутхольм.

Политрук не согласился со мной. По его мнению, я преувеличил роль бандитизма. В лице лесных братьев мы, как он уверяет, имеем дело вовсе не с организованной военной силой, а с крошечными отрядами буржуазии, действующими хаотически и вразброс. А гражданская война — это совсем другое, чем разгон бандитских шаек, захватывающих провинциальные исполкомы. Диверсионные акты лесных братьев еще не могут изменить характера войны. Даже и с чисто эстонской точки зрения, главное в ней — всенародная борьба с немецким фашизмом.

И тут спор сразу стал общим. Мне очень нравится, что Руутхольм не считает нас мальчишками, чье дело — лишь запоминать и заучивать все то, чему он нас учит, как воспитатель по должности и призванию.

Деревня поддержал меня. Он рассказал, что в сороковом году кайтселийтовцы из крупных хуторян закопали или спрятали иным манером винтовки, патроны и даже пулеметы. Они явно радовались началу войны и, чем дальше отступала Красная Армия, вели себя все наглее. Новоземельцам открыто угрожали местью, и едва распространились слухи, что немецкие войска захватили Ригу и подходят к границам Эстонии, как в деревнях и на проселках загремели выстрелы. В городах, быть может, и впрямь, как это теперь называется, идет всенародная война, а в деревне люди разбились на два совершенно четких лагеря. Кое-кто не решается поддерживать советскую власть из страха. Боятся, что с ними будет завтра, когда войдут немцы. Отступление Красной Армии сделало людей осторожными. Сельскому человеку, который десятью канатами привязан к своему клочку, не так-то легко покинуть отчий дом, а если ты теперь открыто выступишь против бандитов, то, как только придут немцы, деться тебе будет некуда: кулаки и главари Кайтселийта тебе глаза выклюют или сразу заколотят в землю.

Я распалился и начал валить все в одну кучу. Боюсь, как бы Руутхольм не счел меня болтуном. Сказал даже о том, что и я воевал с бандитами и едва выцарапался из их когтей, а теперь самому стыдно за эту похвальбу. Я сказал еще и то, что, конечно, Вали — это медвежий угол, но вот Килинги-Нымме или Вяндра, где бандиты вывесили сине-черно-белые флаги, — это ведь крупные поселки. Лесных братьев вовсе не так мало, как мы думаем. Приспешники старого строя еще до войны попрятались по лесным деревням, сколотили вокруг себя единомышленников, а кое-где и пролетарию задурили голову. И пошел, и пошел. Я словно втягиваю других со мной в спор, чтобы меня опровергли и разогнали все страхи в глубине моей души. Как приятно было бы услышать от ребят: да не мели ты чушь, Олев! Напрасно ты перепугался, наш народ — это монолит и обрушится на немцев весь целиком, как валун. Что-то в этом роде мне и сказали, но до конца меня не убедили. Чем дольше я думаю об этом споре, тем яснее мне становится, что все мы одного мнения. Из-за чего ми ломали копья? Только из-за того, как назвать кровавые дела классовых врагов. Гражданской войной, как я, выступлением антисоветских элементов, как политрук, или бандитизмом.

Сегодня вечером пойдем в ночной обход. Руутхольм сказал, что нам придется проверить дом за домом несколько кварталов. Нашему батальону приказали прочесать очень большой район. Весь участок между Пярнуским и Палдисским шоссе и даже больше. Ребята из нашего батальона иногда патрулируют на улицах этого района, и мы прочесываем временами тот или иной квартал. До сих пор в городе, во всяком случае в нашем секторе, ничего особенного не случалось. Но я понимаю, что осторожность помешать не может. В Вали я на своей шкуре испытал, что значит потерять бдительность. В Таллине, само собой, тоже хватает сомнительных личностей, выжидающих удобного момента, чтобы послать нам пулю в спину.

Перед выступлением, в обход командир роты Мюрк-маа выстраивает нас и взывает к чувству долга.

— Глядите в оба! — говорит он. — Всех подозрительных задерживать. Если кто попробует улизнуть — хватайте! Кто окажет сопротивление, по головке не гладьте. Понадобится — применяйте и оружие!

Руутхольм уточняет:

— Оружие применяйте лишь в том случае, если на вас нападут и вы не сумеете защититься иначе.

Мюркмаа из тех, кто любит, чтобы последнее слово оставалось за ними, и поэтому добавляет:

— В тех, кто попытается бежать и не подчинится вашему приказу, надо стрелять. Каждый сбежавший бандит — это пособник фашистов.

У командира нашей роты — странная, редкая фамилия, да и вообще он человек приметный. По-моему, у этого плечистого мужчины внешность настоящего военного. Строгие, даже вызывающе резкие манеры, суровый взгляд, сжатый рот, крутой, сильный подбородок. Он один из самых старших в роте, ему лет сорок — сорок пять. Упрямый, видно, человек.

Я доволен, что нашей роте досталась не та улица, на которой у меня много знакомых. К чужим легче стучаться в дверь, легче требовать, чтобы тебя впустили. Нам велели держаться в квартирах корректно, никаких беспокойств не причинять: проверить паспорта и сразу уйти, если только не обнаружится чего подозрительного. Но корректность корректностью, а все равно же будишь людей. Каково же смотреть им при этом в лицо, особенно знакомым?

Нет, лучше ходить по улицам. Оно как-то спокойнее. Если кто дунет, само собой, я не стану смотреть вслед разинув рот. Мы с напарником держимся на виду друг у друга, а вдвоем можно справиться и с вышколенным диверсантом.

Навстречу мне бредет, чуть пошатываясь, какой-то папаша. Я уже сразу догадываюсь, что у него нет ночного пропуска.

— Ваши документы, гражданин, — спрашиваю я сугубо официально.

— Да я живу совсем рядом, за углом, улица Кянну, девять, квартира пять, — говорит старик и подмигивает мне.

— Удостоверение личности! Ночной пропуск, — требую я сурово.

— Паспорт дома лежит. Я ведь не диверсант какой, не подозрительный элемент.

— Приказано задерживать всех лиц, не имеющих документов.

Папаша задумывается и спрашивает:

— Сколько тебе лет, парень?

— Четырнадцать.

— Чего?

— Четырнадцать. Вчера исполнилось.

— Ты меня за дурачка не считай.

— Нет, значит, документов?

Он переминается с ноги на ногу и вдруг протягивает мне согнутый палец:

— Разогни!

Я эти хитрости знаю и потому говорю:

— Ты сперва покажи, может, он у тебя вообще не разгибается.

Он показывает, что палец распрямляется, и сгибает его снова.

Некоторое время мы играем в эту игру. Палец у деда словно железный — никак не разогнешь. Но и он не может разогнуть мой.

— Ничья, — говорю я папаше. Он спрашивает:

— У тебя что за работа?

— Монтажник центрального отопления.

Ну, я немножко прихвастнул: какой я монтажник? Ученик, в лучшем случае подмастерье, но уж никак не водопроводчик с опытом.

— Так мы же почти одного цеха. Я тоже по железной части. Автомеханик. И не стыдно тебе своих загребать?

Я решаю его отпустить.

— Ну ладно. Ступай себе аккуратно.

— Палец у тебя крепкий, — говорит он уважительно. — Ох, и задаст же мне жена!.. Немцы, говорят, уже в Мярьямаа. Куришь?

— Загуляешь еще раз — не забывай документы.

— Спасибо за науку, сынок. Кто это тебя так красиво отделал?

Заметил, значит, что у меня половина лица все еще в разводах.

— Да просто так. Случается.

— Я, когда в рекрутах был, тоже дрался. Из-за девчонок и просто так. Чтобы развлечься малость.

— Начальство идет, смывайся.

— Не боюсь я ни начальства, ни подчиненных.

— Мне из-за тебя влетит. У тебя ведь ни паспорта, ни пропуска.

— Ну раз так, пойду. Но сколько же тебе лет? — Полных двадцать.

— В двадцать лет я тоже был хват. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

— Не пускай фашистов в Таллин.

— Да уж не пустим, разве что не справимся, тогда...

— Тогда — беда. Ну, прощай.

— Прощай.

Болтовня с этим веселым дедом немножко приподняла мое настроение. Я насвистываю потихоньку «Шумящий лес» и думаю про себя, что такие вот старые коряги чертовски здоровы тягаться на пальцах. Теперь мы занимаемся боксом, легкой атлетикой, гоняем футбольный мяч, играем в волейбол, баскетбол, а тогда перетягивали палку, разгибали пальцы, поднимали камни и толкали друг друга в грудь. В молодости не обойтись без того, чтобы не испытать свои силы. «Чтобы развлечься малость». Драться я не люблю, но боксерские перчатки надеваю с удовольствием.

Рассуждая таким образом, я внимательно слежу за улицей. Из-за угла появляются трое. Двое наших и кто-то третий. Наверно, задержали какого-нибудь подозрительного типа. Кто бы это мог быть? Такой же заплутавший полуночник, как этот папаша, который развлек меня, или настоящий бандит?

Они подходят ко мне, и я узнаю в задержанном деда, с которым мы только что разгибали друг другу пальцы.

Подойдя ко мне, дед элегантно приподнимает шапку и говорит:

— Здорово, крестничек. Вот видишь, уводят.

— Здорово, крестный. За что же уводят?

— Диверсант, говорят.

— Когда же тебя закинули к нам из Германии? Мужчины следят за нами. Один из них спрашивает: — Ты его знаешь?

— Конечно. Автослесарь, всю жизнь проработал. Живет на улице Кянну, в доме девять.

— Мюркмаа приказал задержать. Он без документов.

— А разве мало того, что я его знаю?

— Да, пожалуй, хватит, — соглашается со мной один.

— А вдруг Мюркмаа разозлится? — сомневается другой.

— Положитесь на меня, — говорю я. — Пошли, крестный.

Ребята отпускают деда, и я веду его домой.

— Каменная душа у вашего начальника, — не на шутку рассержен дед.

— Кругом полно бандитов, — заступаюсь я за командира.

— Похож я, что ли, на бандита? Даже протрезвел.

— Ты же не боялся ни начальства, ни подчиненных.

— Да я не об том. Объясняй теперь своей бабе, где ты всю ночь шляндал.

— Это точно.

— Может, зайдешь? Познакомлю старуху со своим спасителем. Может, найдет чего у себя в шкафу.

— Сейчас некогда. Будь здоров,

— Тебя как зовут?,

— Олей. Времени у меня больше нет. Прощай.

— Прощай, крестничек.

Я тороплюсь поскорее вернуться на пост,

Вскоре мы меняемся ролями. Тумме начинает натрулировать на улице, а я и еще один Парень принимаемся ходить по домам.

Мне не везет. В первой же квартире я натыкаюсь на женщину, которую не назовешь незнакомой.

Я знаю ее, и она меня, кажется, тоже. Во всяком случае, смотрит она на меня так, будто мы старые знакомые.

Это хозяйка парикмахерской, расположенной рядом с нашим домом, весьма полная дама. Вернее говоря, жутко толстая. Если бы в Таллине существовал, как в Англии, клуб толстух, она наверняка стала бы президентом клуба. У нас в доме зашел даже спор, сколько может весить такая мясистая госпожа. В конце концов мы сошлись на восьми с половиной пудах. Но, наверно, перехватили.

Она совсем не старая. Наверно, около сорока. Походка у нее легкая, и она даже покачивает бедрами. Одевается модно. Ходит расфуфыренная, словно пава. Вокруг нее всегда вьется облако приторного аромата.

Парикмахерская у нее была маленькая. Всего два кресла. Одно обслуживала она сама, другое — помощница. Она и сейчас работает там же, — наверно, вошла в какую-нибудь артель.

Так вот пышная дама с пухлым ртом брила мою первую бороду.

Почему-то я решил, что первую щетину непременно должен сбрить мне профессиональный мастер. Придет же в голову такая блажь!

Ну, первая моя бородка была не лучше всякой другой. Мягкий шелковый пушок. Я отрастил его подлиннее, надеялся, что станет солиднее. Но пушинки эти не стали ни гуще, ни жестче, только начали завиваться колечками. Глупо было ждать дольше, друзья уже подтрунивали.

Взял я себя в руки и пошел в ближайшую парикмахерскую. Ею оказался тот самый салон, принадлежавший этой мадам с необычайно пышными формами.

Не спрашивая ни слова, хозяйка накрыла меня белой простыней и начала стричь голову. Я подумал, что слегка подстричься тоже неплохо. И начал нравственно готовиться к следующей процедуре. В глубине души я надеялся, что она сама заметит, какая мощная у меня растительность, и спросит: «Вас побрить?» И тогда мне было бы очень просто ответить: «Да, пожалуйста».

Но она не заметила или не захотела заметить. Покончив со стрижкой, она сняла с меня простыню, стряхнула волосы на пол и сказала:

— Двадцать сентов, пожалуйста.

— Побрить тоже.

Я попытался сказать это как нечто само собой разумеющееся.

Она внимательно посмотрела на мой подбородок и спросила:

— С мылом или без?

Она спросила это ужасно громко. В зеркале я увидел, как взрослые, ждавшие своей очереди, заухмыля-лись. А может, они и не ухмылялись, может, парикмахерша задала вопрос обычным тоном, но так мне показалось. Во всяком случае, нервы мои были напряжены, я чувствовал себя смешным, мне было стыдно, жутко, и черт его знает что я там еще испытывал. Наверно, даже досаду, потому что я гаркнул во всю глотку:

— С мылом!

Чего уж там пищать, если тебя все равно выставили на посмешище? Так оно или иначе, но священный момент, которого я ждал с таким трепетом, превратился в тяжелое испытание.

Затем все пошло нормально. Благоухающая толстуха намылила мой подбородок, наточила бритву, отчего я вновь несколько воспрял, и сверкающая сталь скользнула по моей щеке. Я поморщился, и парикмахерша удивленно спросила:

— Вам больно?

— Пустяки!

На этот раз толстуха все же попалась и снова принялась точить бритву. Я испытывал блаженное чувство мести. Лишь позже я понял, что она все же отнеслась К моей мужской чести не вполне серьезно. Обычно мылят и бреют лицо дважды, а в тот ответственный час она обошлась одним разом.

Примерно в то же время распространились слухи, что она взяла к себе жить долговязого парня, на пятнадцать лет моложе себя. Она не вышла замуж за этого пьянчужку, который был гол, как брючная пуговица, а просто жила с ним, как с любовником. Женщины разводили руками, мужчины скалились, а мы, мальчишки, несли всякую похабщину.

И вот теперь я требую у этой самой парикмахерши паспорт. Она по-прежнему пышна и кругла, по-прежнему благоухает и по-прежнему не разучилась колыхать бедрами.

Протягивая удостоверение личности, она бросает мне кокетливый взгляд. Чтобы прийти в себя, я углубляюсь в изучение документа серьезней обычного, потом возвращаю его назад и окидываю взглядом комнату. Мягкий диван и мягкие кресла, круглый стол и буфет под орех. Пустой столик для приемника в углу. Дверь в соседнюю комнату закрыта. Скорее всего, там стоит широкая кровать тоже под орех, трехстворчатый шкаф и трюмо. Я раздумываю, заходить ли мне в другую комнату или нет.

— Вы же мой старый клиент! Голос ее звучит приторно. Мой спутник спрашивает:

— Больше тут никто не живет?

— Нет, милые молодые люди.

— Пошли! — И мой товарищ собирается уходить. Я открываю дверь в соседнюю комнату.

Там темно. И все-таки у меня возникает чувство, что в комнате кто-то есть. Я нашариваю рукой выключатель рядом с дверью и зажигаю свет. При мягком свете красного абажура я обнаруживаю, что за шкафом прячется какой-то человек. Он подходит ко мне, протягивает руку и непринужденно произносит:

— Здорово, Олев.

Передо мной Эндель Нийдас.

Да, это он. В летней рубашке с открытым воротом и в домашних туфлях.

— Так вы друзья? — восклицает у меня за спиной полная дама. — Как чудесно!

Я не знаю, что делать. Я поражен и растерян.

— У меня нет ночного пропуска, и мне не захотелось нарушать порядок, — объясняет Нийдас. Хотя он старается держаться как можно спокойнее, я вижу, что он здорово нервничает.

Мой товарищ просовывает голову в дверь. Это новый человек у нас в батальоне, он не знает Нийдаса. Взглянув на Нийдаса, он спрашивает:

— Знакомый?

Я киваю головой. Не могу же я утверждать, будто не знаю Нийдаса.

Товарищ вежливо обращается к хозяйке:

— Если позволите, я выкурю папиросу, пока они поговорят.

— Прошу, прошу, — мигом соглашается хозяйка. Слова их звучат как-то слишком отчетливо. А я все

не могу сообразить, с чего начать. Но Нийдас начинает сам:

— Глупо в тот раз получилось. У меня в наркомате была договоренность — помнишь ведь, я говорил тебе, что ходил туда. Им не хватало людей, заслуживающих доверия, которые смогли бы организовать эвакуацию заводов и станков. Я остался у них при условии, что они согласуют мой перевод из истребительного батальона.

Он врет. Но я удивляюсь, с какой находчивостью Нийдас способен заговорить зубы кому угодно. Не подыскивает слов, не отводит взгляда в сторону. Народная мудрость, правда, утверждает, будто люди с черной совестью избегают смотреть прямо в глаза, но, увы, есть исключения и из этого правила. Великие притворщики и жулики смотрят тебе в глаза честным взглядом и врут с самой ангельской миной.

— Паспорт у тебя с собой?

Я не хочу слушать его разглагольствований и не могу придумать более умного вопроса. Даже последнему подонку трудно сказать сразу, кто он такой.

— Конечно, с собой. Но скажи, Олев, зачем я должен предъявлять удостоверение личности? Ты же меня знаешь как облупленного. Шутник ты, братец, ей-богу. Этакий юморист.

Из соседней комнаты доносится звон рюмок. Я слышу, как женщина спрашивает: «У вас ведь найдется немного времени?»

Вероятно, вид у меня несколько необычный, потому что Нийдас все-таки подходит к шкафу, открывает дверцу и начинает рыться в пиджаке.

— Ты что, живешь тут?

Он оборачивается ко мне и, скорчив презрительную гримасу, говорит шепотом:

— Просто мимолетное приключение.

И опять врет. На самом деле Нийдас боится ночевать дома. Не то из-за нас, не то бог знает из-за чего.

— А Хельги?.. Хельги тоже мимолетное приключение?

Этого мне не следовало спрашивать. Или по крайней мере, сделать это необычайно холодно, свысока, с язвительным осуждением. Я и хотел держаться такого тона, но в голосе моем прозвучала горечь, и этого было достаточно.

— Ох, Олев, какой же ты молокосос! И до чего же ты, братец, ревнив. Но можешь быть спокоен, между нами ничего не было. Она, кажется, немножко увлеклась мной, но я ведь не свинья, Олев. А Хельги...

Он почти загнал меня в угол. Чувствую, как лицо начинает у меня гореть, еще минута — и я оставлю его в покое. Я становлюсь безоружным перед последним прохвостом, если мне дают понять, что я действую из эгоистических побуждений. Есть ведь такое понятие: эгоистическое побуждение... С виду скромная, а на самом деле предельно циничная похвальба Нийдаса, будто Хельги неравнодушна к нему, помогает мне преодолеть обычную робость. Я обрываю его:

— Пикни еще о санитарке хоть словечко, и я расквашу тебе рожу.

— Прости меня, ради бога, если я тебя задел.

Я чувствую, что Нийдас снова выскальзывает у меня из рук. Общаясь с лощеными и скользкими людьми, я становлюсь вконец беспомощным. Они словно окутывают твою волю каким-то клейким тестом и потом лепят из этого теста что хотят.

— А ты знаешь, что в батальоне тебя считают беглым?

Сам не понимаю, как мне подвернулось это старомодное слово «беглый», только Нийдас опять оказывается в седле. Он с несчастным видом разводит руками:

— Это не моя вина, а вина наркоматского отдела кадров. Они были обязаны уладить связанные со мной формальности. Но теперь я, слава богу, знаю, что они еще не сделали этого. Спасибо тебе, Олев,

В дверь стучат. Лишь тут я замечаю, что Нийдас успел закрыть ее. Он чертовски предусмотрителен. В дверях появляется раскрасневшаяся хозяйка квартиры.

— Товарищи, я вам немножко помешаю. Хочу предложить всем по чашке кофе. У таких друзей, надеюсь, найдется время на чашку кофе?

— Не забывай, Олев, что нам некогда.

Это кричит из другой комнаты мой спутник. При этом он явно что-то дожевывает.

Нийдас бросает хозяйке многозначительный взгляд, и дверь мгновенно захлопывается.

— Мы ходили к тебе домой. Разговаривали с твоей матерью, — говорю я.

Нийдас пугается. Так вот где у него слабое место!

— А что... что вы ей сказали?

— Не волнуйся, — говорю я презрительно. Презрение мое переходит в злость, и я вдруг нахожу нужные слова: — Мы не сказали твоей матери, что ее сын предатель. Да, ты предатель! За шкуру свою дрожишь, трус. Не сомневаюсь, что, если немцы захватят Таллин, ты, лишь бы выслужиться, начнешь выдавать всех честных рабочих. Ты в десять раз хуже Элиаса. Он не притворяется и не скрывается.

Я уже не могу остановиться и как следует отхлестываю словами Нийдаса. И под конец приказываю:

— Одевайся, пойдешь с нами. Выясним в штабе батальона, что ты здесь набрехал, а что правда.

В жизни не видел такого перепуганного и убитого человека. Губы у него дрожат. Он не может выговорить ни слова.

— Ладно, — говорю я, успокоившись, — сегодня мы тебя не заберем. Если ты человек, явишься завтра сам. А если шваль, так катись ко всем чертям.

Я оставляю его в задней комнате, кричу парикмахерше, которая зазывает меня к столу, что пусть она лучше позаботится о своем нахлебничке, и мы уходим.

У меня такое чувство, будто я освободился от чего-то очень грязного и гнусного. Догадываюсь, что Нийдас не явится в батальон, но я ничуть об этом не жалею. После того как я увидел Нийдаса во всем его убогом ничтожестве, мне становится ясно, что такой, как он, никогда не сделал бы Хельги счастливой. Должен, однако, признаться, к своему стыду, что, придя к такому решению, я испытываю даже удовольствие.

— Что это за тип? — спрашивает на улице мой товарищ.

Я отвечаю ему уклончиво. Не хочется признаваться, что мы имели дело с человеком, удравшим из батальона.

Я никому не говорю про то, что видел Нийдаса. Ни Тумме, ни даже Руутхольму. Да и нри встрече с Хельги держу язык за зубами.

Потом я прихожу к мысли, что нашей санитарке следовало бы увидеть Нийдаса таким, каким увидел его я. Тогда она поняла бы, что нечего горевать о таком подонке.

Она все еще печальная. Иногда, правда, уже улыбается, и тогда я радуюсь. Но теперь она уже не такая доверчивая, как прежде. Меня и то стала немножко побаиваться.

Иногда мне становится за нее страшно. Ужасно она импульсивная. Хитрости в ней никакой — что думает, то и говорит без всяких колебаний. Сказала Мюркмаа прямо в лицо, что тот бессердечный человек. Из-за того, что командир роты хотел послать в ночной обход человека с температурой.

— Вам бы в детском саду служить, а не в истребительном батальоне, — бросил Мюркмаа.

Хельги, не растерявшись, ответила:

— А такому человеку, как вы, я не доверила бы даже конвоировать пленных.

Об этой стычке между Хельги и Мюркмаа мне рассказал Коплимяэ. Не сомневаюсь в том, что оба могли и так разговаривать. Мюркмаа, тот любит уязвить, а Хельги не умеет сдерживаться. Если уж она верит кому, так верит до конца, а кого она не переносит, так высказывает свое презрение в открытую,.

Тумме говорит про нее, что слишком она легко вспыхивает. И пожалуй, он прав.

Вот этот притворщик, этот Нийдас, и воспользовался ее характером, Да что говорить о Хельги — он же обманул вcex нас. Исключая разве что Руутхольма, которому Нийдас не сумел заговорить зубы.

Хельги сочувствует каждому несчастному. Без конца осматривает мое лицо. Если я сам не явлюсь в медпункт, она разыскивает меня в роте. Поняв это, я стал аккуратно являться по утрам к врачу. Зачем доставлять ей ненужные хлопоты?

С помощью врача санитарке удалось добиться того, что в поликлинике на Тынисмяэ мне сделали рентгеновский снимок лицевой кости. Конечно, кость оказалась целой. И Хельги обрадовалась, а я попробовал отшутиться, но у меня как-то неважно это вышло. Хельги даже рассердилась, что я такой тупой и бесчувственный.

Мне приятно бывать с ней. К сожалению, мы встречаемся только по утрам, а после того, как последние синяки исчезают с моего лица, у нас не остается и этой возможности. Хоть опять попадай в лапы бандитам, чтоб тебя избили! Неохота же крутиться вокруг медпункта под всякими глупыми предлогами.

Сам не понимаю, что со мной происходит. Смотрю косо на всех, с кем разговаривает Хельги. Неужели Нийдас в самом деле прав и я ревную ее ко всем?

Глупость! Сперва надо полюбить, а уж потом ревновать. То, что я испытываю, это вовсе не ревность: просто я злюсь на тех, кто не дает девчонке покоя.

Вот год назад я в самом деле влюбился. Слонялся словно ошалелый. Избранница моя была замужем. Муж ее работал посменно, и, когда вечерами его не бывало дома, я бегал за ней по пятам, словно щенок. Даже мать заметила, что со мной что-то происходит, и спросила, в чем дело. Сестры, услышав это, захихикали, как полоумные. А потом начали шептаться с матерью, и я чуть не убежал из дома. Не знаю, чем кончилось бы дело, потому что эта женщина разрешала целорать себя, жаловалась, что муж ее не понимает, и в конце концов я оказался в ее объятиях у нее в постели. Она была красивая, и все, что меня интересовало на свете, это были ее ласки. Но, к счастью или к несчастью, они переехали в Кивиыли, где ее муж нашел место получше.

А к Хельги я ничего такого не испытываю. Просто симпатичная девушка, которую мне жалко. Я отношусь к ней, как к своим сестрам. Наверно, из-за сестер я так и принял к сердцу ее огорчения. Я и рассказывал eй о своих сестрах, и она знает, что они должны эвакуироваться вместе с матерью.

— Одному тяжело, — сказала Хельги.

— Я никогда еще не бывал совсем один, — признался я.

— И я раньше не поверила бы, что быть одной иногда ужасно грустно.

— Тумме хороший человек, вы же с ним знакомы.

— Да, мы живем в одном доме. Но ему не расскажешь все, что у тебя на душе.

— Отца с матерью никто не заменит.

— У вас две сестры?

— Две.

— Как их зовут?

— Рийна и Эллен.

— Сколько им лет?

— Пятнадцать и четырнадцать. Рийне скоро будет шестнадцать. С виду она не младше вас.

— А у меня нет ни братьев, ни сестер.

— Вы могли бы быть мне сестрой. Мне даже кажется иногда, будто вы моя третья сестра.

Хельги смутилась. Она посмотрела мне прямо в лицо и покраснела. Я тоже почувствовал, что мое лицо начинает гореть. С великим удовольствием взял бы свои слова обратно.

Вдруг она весело рассмеялась:

— Ладно. Считайте меня своей третьей сестрой.

— Брат с сестрой должны разговаривать на «ты».

— Должны? А еще чего я должна?

— Младшая сестра должна слушаться старшего брата. Родные сестры слушаются меня.

— А вы строгий брат?

— Как раз такой строгий, каким должен быть старший брат, если в семье нет отца.

— У меня есть отец.

— Но я ведь вам не родной брат.

— Слишком строгим братом вы и не можете быть. Я так и не понял, условились ли мы считать друг

друга братом и сестрой или нет. Но если кто-нибудь еще раз огорчит ее вроде Нийдаса, то убереги бог этого прохвоста. Тумме тоже заботится о Хельги. И тоже вроде меня следит недобрым взглядом за теми ребятами, которые болтают с Хельги. Даже и меня он, кажется, считает ухажером. А то зачем ему было говорить мне, что Хельги по-детски откровенна, что ей чертовски легко причинить боль. Намек Тумме задевает меня. Подозревать меня, человека, который хочет Хельги только хорошего! Я хочу быть ей добрым братом, и больше ничего. Я чуть не начал убеждать Тумме, что меня ему опасаться нечего. Уж кто-кто ее обидит, но только не я. Но я вовремя спохватываюсь. Таавет не понял бы меня. Да и какое впечатление произвел бы на вас человек, который ни с того ни с сего начинает вам доказывать, что не собирается причинять никакого зла ни вашей дочери, ни дочери ваших добрых друзей. Вы сочли бы его или хитрецом, или дурнем, а в глазах Таавета Тумме мне не хотелось бы выглядеть ни тем, ни другим.

Вечером проходит слух, что скоро нам предстоит настоящее боевое задание. Наверно, нас пошлют на фронт.

Мы мчимся по городу.

Мне кажется, что на улицах Таллина гораздо меньше людей и машин, чем раньше. Большинство рабочих и служащих копают окопы и противотанковые рвы на окраинах. В центре людей побольше, но и здесь не увидишь прежней толчеи. Поглядев с Тынисмяэ на Пяр-нуское шоссе, я не увидел ни одной машины, ни одной пролетки, даже трамваи не гремели. Только по тротуару торопливо шли прохожие.

Как бы мне хотелось, чтобы на улицах было полно машин и пешеходов! Чтобы все оставалось таким же, как месяц назад. Чтобы война так и не наложила печать на мой родной город.

Мы торопимся. Нам надо догнать два взвода из своей роты, которые час назад уехали с Мустамяэ на автобусах по направлению к Пярну. Мы, то есть Коп-лимяэ и я, отстали. Мы должны были бы лихо мчаться на мотоцикле, впереди всех, но вряд ли мы вообще их догоним раньше чем через час-полтора. Отстали мы из-за глупой случайности.

За час до выезда командир роты Мюркмаа послал меня с какими-то бумагами в штаб батальона, приказав вернуться вовремя. Зная Коплимяэ и его умение ездить, я не сомневался, что мы уложимся в назначенный срок. От Мустамяэ, где теперь занимает оборону наша рота, до города нет и десяти километров. А если дать Коплимяэ волю, он будет нестись как угорелый.

Однако все обернулось иначе.

Мы думали, что выбрали самую верную дорогу. С Мустамяэ мы поднялись возле рыночного здания в Нымме на Пярнуское шоссе и потом, дав полный газ, помчались через Рахумяэ, по виражам Ярве и Халлива-на в город, где сразу после железнодорожного переезда свернули на улицу Койду. Быть может, по низу, по Ка-дакаскому и Палдисскому шоссе, ехать было бы прямее, и днем мы наверняка поехали бы этим путем, но ночью, в темноте, нам не захотелось добираться до порядочных мостовых по всем этим ухабам.

На улице Койду нас остановил флотский патруль. Едва мотоцикл затормозил, как один из матросов подскочил к Коплимяэ и содрал с его плеч погоны. Точно так же, не говоря ни слова, с нас обоих сорвали карабины и лишь после этого спросили, кто мы такие.

Опять вся беда была в том, что я не умею говорить по-русски, да и Коплимяэ по этой части не намного меня умнее. Что поделаешь? Когда мы ходили в школу, русскому не учили. Но мы все-таки поняли, что они спрашивали у нас, и я вызывающе ответил им: «Истребительный батальон». Честное слово, с каждой секундой я начинал все больше выходить из себя. За кого они нас принимают! Но тут мне вспомнился Сергей Архипович, и я призвал себя к порядку. У меня даже возникло какое-то теплое чувство к этим не в меру бдительным матросам, и я дружелюбно им улыбнулся.

— Пароль?

— Русалка.

— Документы?

Коплимяэ, который без конца носится на своем мотоцикле, предъявил удостоверение, в котором было написано черным по белому, по-русски и по-эстонски, что мотоцикл номер такой-то принадлежит истребительному батальону и что водителем его является боец Коплимяэ Ильмар Карлович. А я протянул свой комсомольский билет.

Матросы осветили фонариками наши бумаги, переговорили о чем-то между собой, после чего один из них сел за спину Коплимяэ, а другой ко мне на колени в коляску. Махнув рукой вперед, они скомандовали:

— Давай!

Коплимяэ завел мотор, и мы поехали.

Третий матрос, у которого осталось наше оружие, пошел следом за нами пешком.

Черт подери, наивные они были ребята! Если бы мы в самом деле были бандитами, за которых они нас приняли из-за погон Коплимяэ, то им пришлось бы плохо. Плевое усилие, и сидящий у меня на коленях матрос оказался бы на булыжниках, а уж вдвоем мы управились бы и с другим. И наверняка бы удрали.

Вскоре нам скомандовали «стоп», и мы прекрасно поняли эту команду. Коплимяэ моментально затормозил.

Сидевший на мне матрос выскочил, подбежал к светло-зеленому дому, сунул пальцы в рот и свистнул. На свист открылось окно на втором этаже, из которого высунулся человек в форме моряка. Человек этот мигом спустился. Взгляд мой еще раз скользнул по открытому окну, и все стало ясно: из-за гардины за нами следила светловолосая девушка.

Старшина — вызванный сверху моряк носил нашивки старшины — снова проверил наши документы, спросил пароль и с подозрением взглянул на плечи Коплимяэ, на которых еще видны были следы погон.

Я и ему улыбнулся дружески И сказал «истребительный батальон», но лицо его при этом не изменилось. И тут я сделал ошибку, решив немножко поддеть этих не в меру бдительных парней (они ведь были немногим старше нас!). Я двинул Коплимяэ локтем в бок, кивнул головой в сторону открытого окна и пошутил про матросов: проворные, дескать, ребята.

Поведение мое явно обозлило старшину, потому что он официальным тоном приказал матросу отвести нас в комендатуру. Уж я-то понял, что означает слово «комендатура», он повторил несколько раз.

В комендатуре все разрешилось мигом. Наши бумаги и объяснения (мы оба с Коплимяэ, как могли, лепетали по-русски) вызвали доверие у дежурного, у нас попросили извинения и сказали, что мы можем ехать куда хотим.

Но на получение обратно оружия тоже ушел добрый час. Никак не могли найти Петьку, у которого остались наши карабины. Конвоиры снова свистели возле того же дома, но на этот раз окно оставалось закрытым.

Нам пришлось опять помчаться в комендатуру, куда наконец явился Петька с нашими карабинами.

Так что в штаб батальона мы добрались только без четверти семь. Там у нас тоже ушло больше времени, чем мы надеялись. Сначала я не мог найти начальника штаба.

Коплимяэ, без конца подгонявший меня, посоветовал вручить прямо дежурному тот рапорт или донесение, которое нам дал Мюркмаа, но я напомнил ему, что нам приказали передать бумаги лично начальнику штаба.

Мне повезло. Как раз когда я уладил все дела с начальником штаба, мне встретилась Хельги.

— Здравствуй! — сказал я ей радостно. «

— Здравствуй!

Она улыбнулась, и на душе у меня стало чертовски хорошо.

Мы разговаривали минут пять или даже немножко дольше. Коплимяэ и подмигиваниями и жестами торопил меня, но я делал вид, что не понимаю его знаков. Лишь после того, как Хельги сообщила, что она должна дать лекарство одному больному с высокой температурой, я решился уйти.

— Ваша рота сегодня выезжает? — спросила напоследок Хельги.

— Уже выехала. Мы с Коплимяэ должны их догнать.

— Счастливого пути!

— Спасибо! До свидания!

— Будь осторожен, братец! — крикнула она мне вслед.

Господи, до чего же чудесная девушка!

Так что в глубине души теперь я благодарен был матросам. Если бы они не задержали нас, я бы не повидал Хельги.

Ильмару, который с упреком посмотрел на часы, я весело сказал, что он должен винить не меня, а себя. Нечего было напяливать френч с такими подозрительными погонами. Откуда он вообще выудил такую старорежимную рухлядь. Пока я все это болтал, Коплимяэ смотрел на меня, как на законченного идиота.

Но теперь нам надо было жать вовсю.

Коплимяэ все время прибавляет скорость. Не стоило бы нестись так по городу, но мы должны догнать роту.

И чем раньше, тем лучше. Потому что Мюркмаа не признает так называемых объективных причин. Отлично себе представляю, что он скажет: «Не пускайте мне пыль в глаза. Когда люди знают пароль, их любой патруль пропустит. Послать бы вас на «губу», но, к вашему счастью, истребительный батальон — это не регулярная армия. Ну, спорить нечего! Все!»

Моя мама уже взяла на фабрике расчет, и они каждый день могут выехать. Неизвестно, застану ли я мать и сестер, вернувшись после операции назад. С отправкой эвакуационных эшелонов произошла какая-то непредвиденная задержка: то ли дорогу разбомбили, то ли еще что случилось, иначе бы они уже, миновав Нар-» ву, катили бы к Волге.

На железнодорожном переезде мотоцикл сильно подбрасывает.

Коплимяэ ругается:

— Не переезд, а какой-то свиной выгон.

Мне почему-то кажется, что Ильмар ругается просто для порядка. Или для самооправдания — ведь он должен был сбавить скорость перед переездом. А может, просто хочет дать понять, сколько драгоценного времени я потратил на болтовню с Хельги.

Проезжаем мимо окруженной деревьями больницы, — в ней еще до сих пор можно встретить сестер-монашек в черных балахонах, — мимо мыльной и спичечной фабрик. Коплимяэ гонит еще сильнее.

Я смотрю на него сбоку.

Он сосредоточенно всматривается вперед. Крепкие пальцы цепко сжимают руль. Руки у Коплимяэ тонкие этот парень может показаться с первого взгляда слабым и хрупким. Но я-то знаю, что это не так. В его жилистых мускулах силы, пожалуй, побольше, чем в мышцах какой-нибудь жирной туши.

Не знаю, почувствовал ли он мой взгляд или нет, но только он повернул ко мне голову и улыбнулся. Простил, значит. Я улыбаюсь ему в ответ. Мне хочется сказать хоть что-нибудь, и я говорю:

— Сегодня будет хорошая погода.

Приходится кричать, чтобы перекрыть рев мотора,

— Жаркое лето! — орет он в ответ.

На Мустамяэ мы больше не заезжаем, нет смысла: наши автобусы уже на полпути к Пярну. Слава богу, что нам по крайней мере известно направление маршрута. А то, глядишь, наши ребята уже встретили бы грудью врага, а мы все еще петляли бы, как идиоты, по городу.

Здорово приятно было услышать, что в Мярьямаа отбили наступление немцев. Кое-кто говорит, что их уже отогнали до самого Пярну, а другие уверяют, будто наши войска даже отбили Пярну обратно. Не очень-то я в это верю. Да и Руутхольм относится к этому известию скептически. Но что под Мярьямаа немцам крепко дали по зубам, это точно.

Возле школы в Рахумяэ Ильмар поворачивается ко мне:

— Я бы задержался в Кивимяэ минут на пять, потом в дороге наверстали бы.

— Хочешь заскочить домой?

— Я живу в Сикупилли.

— Иначе никак нельзя?

— Можно, — сознается Коплимяэ. Он чертовски честный. — Но все же было бы неплохо задержаться в Кивимяэ.

Я, конечно, соглашаюсь. Хорош бы я был, если бы начал спорить. Ведь сам-то я разговаривал с Хельги.

После Хийу Коплимяэ сворачивает с бульвара Свободы направо, мчится, вздымая густые облака пыли, по немощеным песчаным улицам и возле какой-то калитки затормаживает. Кинув на меня виноватый взгляд, он пускается бегом во двор.

Я закуриваю.

Сквозь высокий коричневый штакетник виднеется за соснами двухэтажный дом. Пожалуй, слишком большой для обычного жилого дома, да и окна в нем выше н шире обычных. Рядом с домом стоит пять-шесть шезлонгов. «Что же это за дом и почему моему другу было так необходимо заскочить сюда?» — ломаю я голову.

Ильмар сдерживет слово. Не успеваю я докурить и папиросы, как он уже появляется между сосен. Включает мотор, вскакивает в седло, и мы уже мчимся дальше, оставляя за собой пышный шлейф пыли.

Перемахнув через речной мост в Пяаскюла, Коплимяэ кричит мне:

— Во время войны хуже всего больным.

Тут я понимаю, что мы заезжали в больницу. Нет, наверно, в санаторий: где-то не то в Кивимяэ, не то в Пяаскюла, вспоминаю я, должна вроде бы находиться какая-то лечебница для легочных больных.

— Кто у тебя там? — кричу я ему.

Дурацкий, конечно, вопрос. Коплимяэ отвечает не сразу. Потом что-то говорит, но ветер относит слова в сторону.

Чтобы оправдать свою бестактность, ору ему прямо в ухо:

— Сказал бы мне, так я бы тебя не торопил.

— Пообещал своей сестренке опять заглянуть к ней на обратной дороге. Может, тогда будет больше времени потолковать.

Скорость все время нарастает. В ушах свистит ветер. Сбоку мелькают одинокие дома, рощицы, верстовые столбы. Местность тут плоская, обзор широкий. Вскоре мы переезжаем через узенькую, извилистую и мелкую речку Тыдву. Вот-вот доберемся до перекрестка, где стоит здание с белыми колоннами, не то бывший трактир, не то почтовая станция. Там мы повернем на дорогу в Кей-лу. Я объездил на велосипеде вдоль и поперек все окрестности Таллина, потому и знаю.

Коплимяэ опять перегибается ко мне и кричит сквозь рев мотора:

— Знаешь, про что у меня сестренка спросила? Убивал я уже людей или нет.

Понимаю, что на душе у него какая-то тяжесть.

— Хорошо, что не пришлось ей врать.

Он немножко сбавляет газ, чтобы громкий треск мотора не так заглушал голос.

— Я бы не смог ей соврать, — продолжает он, перегибаясь ко мне еще ниже, чтобы я слышал каждое слово. — Она так сверлила меня глазами, что...

Проезжаем перекресток с корчмой у Канамаа. На меня находит вдруг волнение, я приподнимаюсь и реву ему в ответ:

— Я тоже никого еще не убил. А ведь из-за того, что мы так мало угробили немцев, они и прут без конца вперед.

Когда я выхожу из себя, когда приходится говорить что-то неприятное, у меня с языка всегда срываются уличные словечки: «угробить», «смыться», «расквасить рожу». Я и сейчас обозлился. Хороши! Обрадовались, что ни одного противника не прикончили. Для того, выходит, мы в истребительный батальон вступили, чтобы сложить ручки и молить господа бога о помощи?

Коплимяэ не говорит в ответ ни словечка. Не понял меня, что ли? А может, ветер отнес мои слова в сторону? Я приподнимаюсь еще выше и воплю опять о том же во всю глотку. Чудно, но, когда вопишь, все это звучит уже как-то не так.

Ильмар опять ничего мне не отвечает. Во мне зарождается даже недоброе чувство к нему. Непонятный парень, думаю. Смелый, на все готовый, за спиной карабин, а сам радуется тому, что не укокошил ни одного врага.

Мы молчим. Коплимяэ иногда поглядывает на меня, но я делаю вид, что не замечаю. Сижу, прищурившись из-аа встречного ветра, перекидываюсь на поворотах вправо или влево и упрямо таращусь на дорогу. Если он хочет что-то сказать, пусть не прикидывается немым. Ого, да никак он рот открывает. Во всяком случае, он очень низко пригибается и поворачивает ко мне лицо.

— Я хотел стать мотогонщиком.

Нет, он меня поражает, честное слово. Ну, да черт с ним, он ведь еще такой же щенок, как и я. На душе опять становится легко, злость моя рассеивается. С чувством облегчения догадываюсь, что он поглядывал на меня без всяких задних мыслей, просто проверял, как я переношу эту гонку. Давай, дружок, давай жми на газ, разгонимся так, чтобы перемахнуть все кривые по прямой, в коляске не сдрейфят! На очередном повороте я наполовину перекидываюсь наружу, как это делают гонщики На кольцевом шоссе в Пирите. Даже и забыл про свой карабин, который чуть не попал при этом под колеса. Я едва-едва успел спохватиться, после чего начинаю хохотать, будто отмочил бог весть какой номер.

Вдруг мы замечаем впереди другой мотоцикл. На поворотах он скрывается от нас, на прямой опять показывается.

Ильмар вопросительно смотрит на меня. Я подмигиваю ему.

Наша мощная машина чуть ли не взлетает. Ведь мы ГОНЩИКИ.

Словно озорные мальчишки.

Ильмар смеется, я тоже ржу.

Так весело, что дух захватывает. Высоко поднявшееся голице пригревает спину, невысокий ельник справа весь в пятнах света. Весь мир становится для нас внезапно невыразимо ослепительным и ярким.

И вдруг Коплимяэ сбавляет скорость.

— Гляди!

Он не прокричал это, а прошипел.

Гляжу. У того, кто сидит на заднем седле, на рукаве белая повязка. Чувствую, как сильно начинает колотиться сердце.

— Не отставай! — гаркаю я. Мы опять начинаем нагонять их.

Все так и есть — белая повязка на рукаве видна отчетливо.

В голове клубятся разные мысли. Бандиты, видать, обнаглели, если начали разъезжать повсюду так вызывающе среди бела дня. Нельзя их упускать! Десяток-другой секунд, и мы сядем им на хвост. Главное — не промахнуться.

Досылаю пулю в ствол.

И в этот миг лееные братья сворачивают на проселок.

— За ними! — реву я Коплимяэ.

Коплимяэ притормаживает, уверенно берет поворот, и вот мы уже почти на пятках у них.

Метрах в двадцати от меня трясется мужская спина. Ветер надул блузу парусом. Спина бандита и его руки приводят меня на миг в замешательство: уж очень щуплые. Я, пожалуй, предпочел бы, чтобы там, впереди, тряслась могучая и широкая спина и чтоб шея была толстая.

Я крепче вцепляюсь в карабин. Коплимяэ сбавляет скорость. Сбавляет из-за меня, чтобы я не промахнулся, — мы уже довольно близко от них.

Переглядываемся.

Я вижу в его глазах те же возбуждение и решимость, какие испытываю сам.

До мотоцикла впереди остается всего метров семь-восемь.

Самое время стрелять. Наверняка попал бы. Руки слушаются меня — не дрожат, и душу пронизывает какое-то удовлетворение. Честное слово, не промахнулся бы. Надо стрелять, больше ничего не остается.

И все-таки я не нажимаю на спусковой крючок.

Не могу я убивать человека в спину.

Ильмар как будто понимает меня. Чувствую это безошибочно. Вот он уже прибавляет скорости.

Сейчас мы с ними поравняемся.

Мозг работает очень быстро.

Как только поравняемся, я выстрелю.

Нет, спереди. Метров с пяти-шести.

Заставим их остановиться, и тогда...

Их надо убить. Это лесные братья, такие же, как те, кто убил Сергея.

Приподнимаю карабин повыше, чтобы стрелять было удобнее. Снова с каким-то внутренним удовлетворением констатирую, что руки у меня не дрожат.

И в тот самый миг, когда я собираюсь нажать на спуск, на белой нарукавной повязке худенького седока позади я замечаю красный крест.

Коплимяэ орет мне в ухо:

— Красный крест!

На какую-то долю секунды все у меня в голове путается, но я тут же овладеваю своими мыслями. С огромным облегчением опускаю карабин вниз.

Мы обгоняем мотоцикл, и я оглядываюсь назад. Вижу два побледневших лица. Понимаю, что мой карабин, который я все еще стискиваю изо всех сил, наш мощный мотоцикл и наша отчаянная скорость — от всего этого можно ошалеть.

Я не нахожу ничего лучшего, как улыбнуться тем, кого только что собирался убить.

Чувство у меня такое, будто с меня свалилась ужасная тяжесть.

Коплимяэ тоже смеется. Во вееь голос, всем существом.

Мы возвращаемся на шоссе и километров через десять догоняем свою роту. Автобусы стоят посреди дороги, выбегающей из леса на открытое место. Некоторые из бойцов сидят в кювете с винтовками наизготовку.

Что-то случилось.

Бандиты, говорят, стреляли из лесу. Ранили одного из наших. Командир роты приказал остановить автобусы и прочесать местность. Спрашиваю, в какую сторону ушли ребята, и бегу следом. Я мог бы остаться возле автобусов, а когда Мюркмаа вернулся бы, Доложить ему, что задание выполнено и бумаги честь честью доставлены в штаб. Да характер не позволяет, не могу усидеть на месте.

Но лучше бы я не торопился. Теперь на душе такая горечь, что послал бы всех подальше.

Свой взвод я разыскал довольно быстро. Примерно в километре от автобусов наши окружили два соседних хутора. Ребята направили меня к низким строениям, к которым, дескать, пошел Мюркмаа.

Добежал я до деревенской улицы и впрямь увидел людей. Возле плетня.

Присоединившись к ним, я услышал, как по другую сторону плетня, на крохотном хуторском дворе, Мюркмаа допрашивал парня моих примерно лет. Мюркмаа, злой и раздраженный, почти кричал на парня:

— Вы уклоняетесь от мобилизации, вы бандит! Почему у вас нет справки об освобождении от военной службы? Брюки по колено в росе! Куда вы бегали? Где спрятали оружие!

С крыльца дома какая-то старушка кричала испуганно, что Алекс работает на железной дороге и что перед уходом на работу он гонял скотину на пастбище.

Алекс переминался с ноги на ногу и не говорил ни слова.

Его брюки и босые ноги в самом деле были мокрыми. Из-под расстегнутого ворота белой домотканой рубахи выглядывала загорелая грудь. Льняная рубаха все время вылезала из штанов, и парень запихивал ее обратно под ремень. Но он был вконец перепуган, и руки плохо слушались его.

— Кто был с вами?

Мюркмаа распалялся все больше. Я подумал, что с пареньком следовало бы разговаривать поспокойнее, чтобы услышать от него хоть словечко.

— Расстрелять! — приказал Мюркмаа трем-четырем солдатам, стоявшим у забора.

«За что?» — подумал я, не понимая решения коман — дира роты.

Старушка на крыльце закричала в голос. Я почувствовал себя крайне скверно.

Руутхольм остановил людей.

— Ты не имеешь права отменять мой приказ, — процедил Мюркмаа сквозь зубы, подойдя к политруку,

— Имею.

На лице командира роты заходили желваки.

Они стояли по разные стороны низкого плетня, почти голова к голове. Мне от всей души захотелось, чтобы Руутхольм не отвел взгляда в сторону.

Теперь уж я не могу точно определить, долго ли они испытывали силу воли друг друга. Мне казалось, вечность, но, наверно, это длилось секунду-другую.

Мюркмаа отвел глаза, и я перевел дух. К несчастью, и мне и Руутхольму рано было радоваться.

Командир роты подошел быстрым шагом к парнишке, все еще ничего не понимавшему, вырвал из кобуры наган и рявкнул:

— Я сам тебя пристрелю!

— Не имеешь права! — крикнул политрук и перепрыгнул через забор. Перепрыгнув, оступился, но тут же сделал над собой усилие и побежал к ним,

Я тоже перепрыгнул через забор.

В этот миг грянул выстрел.

Я застыл.

Парнишка в белой льняной рубахе схватился обеими руками за живот и рухнул. Тел® его скрючилось, и я закрыл глаза.

Снова грянул громкий выстрел.

Никак не пойму, почему политрук не сумел помешать второму выстрелу. То ли и он оцепенел от поступка Мюркмаа, то ли просто не успел вырвать оружия у озверевшего человека.

Я лишь увидел, как Руутхольм, ни на кого не глядя, пошел назад. О чем он при этом думал, известно лишь ему самому.

Я тоже не стал смотреть, как дергается тело парня.

Сам не свой я вернулся к автобусам. Докладывать командиру роты о прибытии я не стал. Мы, правда, столкнулись лицом к лицу, но я отвел глаза в сторону.

Мюркмаа продолжал твердить, что этот парень наверняка был одним из тех, кто обстрелял наш автобус. К тому же пусть никто не забывает, что нам приказано расстреливать на месте всех уклоняющихся от мобилизации. Конечно, приказ такой существует, но до сих пор мы еще ни разу его не выполняли.

Большинству бойцов не по себе. Мы не смотрим друг другу в глаза, почти не разговариваем.

А мрачнее всех — Руутхольм. Небось грызет себя, что не сумел помешать ненужному кровопролитию.

Я и не знаю толком, политрук ли подчинен командиру или командир политруку. Наверно, у них одинаковые права. Мюркмаа должен был посчитаться с политруком. Так я считаю.

А что я сам сделал бы на месте Руутхольма? Может, напрасно я осуждаю политрука?

Хотел бы я заглянуть в душу Мюркмаа. О чем он сейчас думает? Громогласное оправдание своего поступка еще не означает, что он не раскаивается. А если рано или поздно он в этом не раскается, значит, не годится он в командиры.

Но вдруг Мюркмаа вообще прав? Ведь наши автобусы обстреляли и одного бойца ранили. А брюки у парня были в самом деле мокрые, и он не сумел сказать в свое оправдание ни слова. И уж наверняка он, как призывник, подпал под мобилизацию.

Перед моими глазами всплыл его облик.

Светлые волосы. Круглые от страха, ничего не понимающие детские глаза. Руки, неуклюже запихивающие в брюки льняную рубаху.

Жалко парня. Наверно, никогда я не забуду его смерти. Черт возьми! Кто мешал мне заступиться? Ведь мы же сознательные бойцы.

По дороге сюда я злился на Коплимяэ, радовавшегося тому, что он еще не убил ни одного врага. Но так мы ни с кем не должны расправляться. Надо было как следует допросить парня. Выстрелить в затылок всегда успеется.

Коплимяэ спрашивает, что со мной. Я взрываюсь: — К черту все это! Мюркмаа — скотина.

Коплимяэ не может ничего понять, но не пристает с вопросами. Понимает: сам потом расскажу. А сейчас нет никакой охоты вспоминать о том, что произошло на дворе хутора.

При первой же возможности попрошу перевести меня из роты Мюркмаа в другую роту. И скажу ему прямо в лицо, почему я хочу переменить часть.

Однако я и сам при этом понимаю, что бегством ничего уже не исправишь.

Ночуем в Мярьямаа.

Городок выглядит совсем покинутым. Да и во время боев, продолжавшихся несколько дней, жители попрятались в лесу, лишь некоторые отважились выжидать конца перестрелки в погребах. После нашего прибытия люди начинают потихоньку возвращаться.

Повсюду здесь видны..следы недавнего сражения. Некоторые дома раскидало взрывами снарядов, а некоторые словно бы разодраны надвое тупыми зубами. В стенах зияют дыры с рваными краями. А зазубрины и щербины от пуль попадаются чуть ли не всюду. От некоторых же зданий остались только обугленные головни или груды закопченных камней.

Насчет церковной башни, превратившейся в культяпку, высказываются двояко. Одни говорят, что острый верх ее сгорел, другие уверяют, будто он срезан артиллерийскими снарядами. Добавляют, что местный пастор ушел с отступавшими немцами. В девятьсот пятом году, думаю я, пастыри народа благословляли расправы карательных отрядов, а теперь молятся за победу фашистского оружия. Странно, почему это божьи слуги всегда оказываются на стороне черных сил?

Впервые вижу настоящие пулеметные и стрелковые окопы, дно которых усеяно гильзами. На южной окраине городка немцы окопались весьма основательно.

Я впервые оказываюсь на арене недавних боев и потому жадно приглядываюсь ко всему. Непонятно, следы бомбежки в Валге произвели на меня куда более тяже-лое впечатление, хотя Мярьямаа пострадал гораздо сильнее. Или я начинаю привыкать к войне? А можно ли вообще к ней привыкнуть?

Жители рассказывают, что сражение тут продолжалось несколько дней. Сперва немцы подошли к городку со стороны Таллина, потом оттянулись назад. Некоторое время русские войска — старшее поколение никак не привыкнет говорить «советские» — держались на северной окраине городка, а немцы — на южной. Над крышами все время свистели снаряды, мины и пули. Орудия и минометы гремели с утра до поздней ночи. Грохот разрывов смолкал только к полуночи. А пулеметы продолжали строчить и дальше. В конце концов немцев отбили, и позже наши части уехали назад в Таллин.

Это как-то не укладывается у меня в голове. По-моему, очевидцы что-то путают. Может, кое-какие части и вернулись назад, но остальные, безусловно, развивают контрнаступление. Я, конечно, никакой не ученый стратег из генштаба, но котелок у меня мало-мальски варит, и даже мне ясно, что отступающего врага надо преследовать, беспрерывно нанося ему все новые удары.

Приятно знать, что немцы не продвинулись дальше Мярьямаа, но еще больше радует наше успешное контрнаступление. Красная Армия еще покажет немцам, на что она способна. Пусть Гитлер и его генералы не надеются, больше ни один город не свалится им сам собой в руки. Разве сражение под Мярьямаа не означает, что сопротивление наших войск становится с каждым днем все мощнее. И не только на территории Эстонии, а по всему гигантскому фронту.

Руутхольм ходит из дома в дом и, едва найдет жителей, заводит с ними разговор. Видимо, это входит в обязанности политрука. Мне случилось присутствовать при одной такой беседе. Интереса ради мне захотелось вырыть индивидуальный стрелковый окоп, и я пошел искать лопату. Ни в роте, ни во всем нашем батальоне нет шанцевого инструмента. Ни лопат, ни ломов, ни кирок, ни пил, ни топоров, как нет колючей проволоки, ни ножниц, чтоб ее резать. В поисках лопаты я и наткнулся на политрука.

Вижу, он как раз разговаривает с какой-то приятной на вид старушкой и одним хмурым дедом.

— Остались мы здесь, — говорит старушка. — Чего нам, старикам, бояться? Уже одной ногой в могиле. От смерти все равно не убежишь. Сперва я на кухне сидела у печи, огонь разводить не решалась. Хоть и говорила, что смерти не боюсь, но все же, когда она прямо над тобой крыльями замашет, так начинаешь цепляться за остаточек своей жизни... Потом перебрались мы в погреб. Антон не хотел, упрямился, отчаянность свою хотел показать, но я заставила его образумиться. Значит, и сидели мы в погребе...

Покуривающий на ступеньках дед вставляет:

— Вот загорелся бы дом, так и сдохли бы у себя в подполе.

Старуха проворно возражает:

— А что бы от нас осталось, если бы мина в чугунок шарахнула? В погребе куда надежнее. Разве что сыровато было, да и малость жутко. Не знаешь ведь, что там, наверху, творится.

И, помолчав, она спрашивает:

— А что, немцы вернутся?

И оба, как она, так и ее спутник жизни Антон, смотрят прямо в рот Руутхольму. Понимаю, насколько важен для них ответ нашего политрука. Как бы старушка ни была проворна на язык, в душе ее все еще гнездится страх.

— Не вернутся, — уверяет Руутхольм.

— В самом деле не вернутся? — допытывается бабка.

— Кто его знает? — сомневается дед.

— Так скоро не вернутся. Можете по ночам спать спокойно, — говорит Руутхольм.

Старушка вздыхает.

— Лучше бы вообще не возвращались. Неохота опять в погреб лезть. Когда бомбы над головой бухали и все трещало и гремело, только того и ждала, чтобы тихо стало. Вроде бы и думать уже забыла, кто победит, немцы или русские. Потом — да, когда осмелились из-под земли выбраться, приятно, конечно, было, что немцам победа не досталась.

— Погоди радоваться раньше времени, — вставляет старик.

— Настанет время — и для нас придет радость, — говорит политрук. — Конечно, можем еще хлебнуть всякого, но в свое время наша возьмет.

На этот раз я разделяю уверенность Руутхольма. В конце концов мы победим. Верю в это, несмотря на то что порой и грызут душу отчаянные сомнения. Но без этой веры сейчас вообще невозможно было бы жить. Я хочу передать напуганным старикам хоть частичку своей уверенности и подхватываю:

— Сколько бы времени ни прошло, мы победим. Голос у меня немножко напыщенный, да и слова не

совсем те. Я сам это почувствовал, да поздно.

Старик поднимается, подтягивает штаны и уходит в дом.

Мне кажется, это он из-за меня. Чтобы не слушать, как мальчишка декламирует.

Бабка вздыхает:

— Старик немцев терпеть не может, но и советским не верит. Сперва верил, потом рукой махнул.

— Да, не верю, — сердито звучит из-за двери. — Ты свой суп на огне забыла.

Это он своей старухе.

Политрук остается, а я ухожу, не попросив лопаты. Не знаю, продолжалась ли еще беседа. Вряд ли политруку удалось втолковать что-нибудь упрямому деду. Люди ждут дел, но дела что-то не скоро подвигаются. Мы всегда особенно нападаем на тех, кто нам дорог, на то, что дорого.

До темноты мы, растянувшись цепью, занимаем полукругом позиции на окраине с основными направлениями удара на юг и на запад. Спим и бодрствуем по очереди. Если между Пярну и Мярьямаа в самом деле нет четкой линии фронта, то может случиться всякое. Немцы не предупредят ведь, если снова вздумают двинуться в сторону Таллина. Кажется, все понимают, что уже не до шуток, и никто не слоняется. Каждый находится на том месте, какое указал ему командир взвода.

Я не задремываю. Даже сменившись после дозора, не могу сомкнуть глаз. Слишком много впечатлений для одного дня. Столкновение с патрулем, гонка за мнимыми бандитами, смерть светловолосого парня, прибытие в отбитый у немцев городок. Жизнь, она вообще странна: то все дни такие монотонные, что ничего не остается в памяти, то вдруг столько навалится на тебя событий, что только держись.

« Больше всего терзаюсь тем, что я чуть не выстрелил в невинного человека. Лишь в последний момент я, к счастью, разглядел на белой повязке красный крест. Так что и от робости бывает польза. Это ведь я от робости так долго медлил с выстрелом, от чего же еще? Нет, я не за себя боялся, со мной бы ничего не случилось. Эта робость была другого рода. А вот какого, не могу толком объяснить.

Рядом со мной лежит Деревня. Я уже знаю, как его зовут: Густав Лыхмус. Подперев голову рукой, он лежит возле пулемета. Оказалось, он хорошо знаком с «мадсеном». Он курит, пряча огонек в ладонь. Я курю сигареты, как курил: мне и в голову не приходит, насколько далеко видна в темноте горящая сигарета. Но Густав, тот ничего не сделает, не подумав. Он сам выбрал себе позицию. Мюркмаа указал ему место метрах в двадцати левее, но Густаву оно не понравилось Долго он оглядывался вокруг и присматривался, пока не перебрался наконец ко мне. Отсюда, сказал он, куда лучше вести огонь. И командиру роты пришлось согласиться с ним.

Кто-то подходит к Густаву, опускается рядом с ним и закуривает. При свете спички узнаю Руутхольма.

Я слышу их разговор. Говорят они вполголоса, но я слышу.

— Что-то не спится, — виновато говорит Лыхмус.

— Я малость вздремнул, — признается политрук. — Зябко стало.

Руутхольм явно привирает. Вряд ли он смог или сможет всхрапнуть сегодня. Слишком он принимает все к сердцу. Готов побиться об заклад, что он и сейчас собой недоволен.

Какое-то время они покуривают молча. Густав из тех людей, из которых каждое слово надо вытаскивать клещами. Руутхольм тоже больше любит слушать, чем молоть языком. Если политработник должен быть хорошим говоруном, то наш директор не совсем на месте. Речь он скажет не хуже другого, но в обычном разговоре слишком сдержан.

Первым возобновляет разговор Густав

— Все время вижу, как я открыл дверь и увидел... их...

— Такого не забудешь. Молчание.

— Сальме лежала у печки ничком... Мальчонка в постели — скрюченный, шесть пуль в его теле насчитали... Старший упал под стол: когда они пришли, он как раз ел... Миска с супом осталась целой... Пришлось мне у Яака пальцы разжимать, чтобы ложку вынуть... Дочка еще жива была... Посмотрела на меня и губами шевельнула... и тоже дух испустила.

Он говорит с трудом, паузы между фраз длинные. Будто выжимает из себя слова. Он еще ни перед кем так не открывался, знаю. Видимо, невмоготу ему стало переживать свою боль в одиночку.

Его рассказ лотрясает меня. И политрука, видимо, тоже. Во всяком случае, он не пытается утешать Густава.

Густав продолжает!

— Они меня искали... Вот и сорвали злобу на жене и ребятишках.

— Поймали этих гадов?

— Болото у нас без краю, да и некому сейчас гоняться за ними.

Молчание. Лишь немного погодя опять слышится бас Густава:

— Я в это время был в Таллине на собрании... Черт бы их побрал, винтовку дали бы! А то больно просто серым баронам с батраками да бобылями расправляться. У баронов винтовки Кайтселийта припрятаны, у нас в волости на десять человек по две берданки было.

Больше я не слышу его голоса. Опять небось замкнулся. Излил все, что угнетало душу, теперь, кроме «да» и «нет», от него ни слова не услышишь. Политрук долго сидит рядом с Густавом, выкуривает вторую папиросу и лишь после этого поднимается. Он тоже почти не говорил. Сказал только, что ни один палач не уйдет от суда и кары, пусть не надеется.

Руутхольм присаживается и ко мне: — Дежуришь?

— Нет, — качаю я головой.

— Тогда надо спать. Пожимаю плечами.

— Завтра нужны будут силы...

— Мюркмаа — скотина! — взрываюсь я.

— Лыхмус рассказывал сейчас...

— Это разные вещи, — сердито прерываю я.

— И да, и нет. Кровавые бесчинства бандитов ожесточили нас.

— Тогда зачем же ты защищал парня?

Я поставил его в тупик. Он бы мигом со мной согласился, не будь он политработником, который обязан поддерживать авторитет командира. Настолько и я понимаю.

В конце концов он говорит:

— Это я виноват, что так вышло.

Я не ошибся. С виду холодный и непреклонный, наш политрук оказался слишком чувствительным для таких суровых времен. А я был и останусь свиньей: надо же мне было снова бередить его душу.

Завтракаем в доме пастора. В одноэтажном просторном здании с большой кухней. Пока я пью молоко и уминаю за длинным столом хлеб, мимо нас проходит мужчина лет пятидесяти со смиренным видом и зорким взглядом, — наверно, кистер. Во всяком случае, Копли-мяэ считает, что столь масленый господин вполне может быть или кистером, или еще кем-нибудь из церковных служителей. Мы с ним язычники, ни один из нас не ходил на конфирмацию. Ильмар похвастался мне, что его даже не крестили. Я не такой последовательный атеист, мне все-таки окропили башку святой водой. Мы даже не знаем, существуют ли еще кистеры, или помощников пастора называют как-нибудь иначе.

В Мярьямаа приезжает на двух грузовиках примерно полсотни бойцов. Сперва мы думаем, что это наш батальон подослал нам пополнение, но оказалось, они из другого батальона. Некоторые лица вроде бы знакомы. Заговариваю с ребятами и узнаю, что среди прибывших есть народ из Пярнуского батальона. Они меня узнают не сразу, а лишь после того, как я спрашиваю, не помнят ли они одного таллинского, парня с опухшей физиономией, которого вырвали в Вали из лап лесных братьев и взяли на несколько дней в состав их части. Они рассказывают мне, что после того, как им пришлось оставить Пярну, они под Яагупи провели самый настоящий бой возле поля ржи. Теперь ребят из Пярну причислили к Таллинскому истребительному батальону, и они будут продвигаться к своему родному городу. Им сказали, будто немцев в Пярну совсем горстка: надо очистить город от последних фашистов и от бандитов. Такие разговоры кажутся мне странными, не могу к ним серьезно относиться. Ребята они, конечно, мировые: если бы восьмого июля им отдали приказ не пускать немцев дальше реки, они и сейчас держали бы там оборону. Или пали бы все до последнего. Такое у меня чувство.

Из наших автобусов и грузовиков другой части получается приличная колонна. Мы с Коплимяэ возглавляем ее на мотоцикле при выезде из Мярьямаа. Не то в качестве разведки, не то вроде охранения. Мюркмаа предостерегает, чтобы мы не очень разгонялись и не теряли визуальную связь.

— Гляди во все глаза! — кричит он мне. — Коплимяэ должен в первую очередь за мотоциклом следить.

Политрук тоже считает своим долгом предостеречь нас. Не понимаю, почему начальники, даже такие стоящие, как Руутхольм, считают всех своих подчиненных молокососами. Будто мы сами не понимаем, что должны зорко приглядываться к местности и вовремя предупреждать колонну обо всех неожиданностях. Господи помилуй, мы и сами отлично это понимаем и без того уже напыжились от своей важности. Они могут преспокойно ехать следом, мы не позволим застать врасплох ни себя, ни их.

И все-таки нас застали врасплох.

Километров двадцать мы проехали нормально. Коплимяэ соблюдал предписанную дистанцию, я примечал каждое шевеление листка над шоссе. Мы были ужасно бдительны. Шоссе извивалось змеей между рощами и полями, потом встретился прямой отрезок длиной в несколько километров. До Пярну-Яагупи оставалось километров десять. Думаю, я не намного ошибаюсь, хотя с полной точностью сказать не берусь.

Проехали мы еще с полкилометра, и вдруг за спиной сильно бабахнуло. Коплимяэ мгновенно затормозил, мы оглянулись.

Сперва все выглядело вполне обычным. Разве что колонна остановилась. Потом л увидел, что передняя машина как-то чудно накренилась, а вторая дала медленный задний ход. Мне показалось это странным. Но миг спустя увидел еще более странные вещи. Из пятящейся назад машины начали взлетать в воздух люди, словно бы у них вдруг выросли крылья. Тут опять бабахнуло, и вторая машина тоже завалилась набок.

— Мины! — взволнованно говорит Ильмар.

Я тоже соображаю, что шоссе минировано.

Смотрим на дорогу, но ни впереди, ни сзади не замечаем ничего подозрительного. Насколько хватает глаз, покрытие шоссе всюду выглядит безупречно ровным.

С грузовиков нам что-то кричат, машут руками. Коплимяэ говорит:

— Спрыгивай, я развернусь. Но я не спрыгиваю.

— Мякинная голова, — сердится Ильмар, — не разыгрывай героя.

Охота же ему шутить в такую минуту. Я подмигиваю в ответ и говорю:

— Переедем через кювет к лесу. Там безопаснее.

— Застрянем, — ворчит Коплимяэ.

— Тогда дунем обратной дорогой. Мы оба с ним упрямые козлы.

Мне, конечно, боязно, когда мотоцикл разворачивается и начинает осторожно ехать назад. Коплимяэ пытается вести его по нашим следам. Каждую секунду под колесом может взорваться мина. Чтобы скрыть нарастающий страх, я пытаюсь сохранять самый безразличный вид.

Руутхольм отчитывает нас по всей форме. Отзывает в сторонку и задает хорошую баню. Не за то, что мы не предупредили колонну об опасности. Шоссе минировано с таким знанием дела, что ни один бес не заметил бы этого на ходу. Даже опытный сапер. Так считают все — не только Руутхольм, но и разозленный Мюркмаа. Политрук ругает нас за другое. За то, что мы зря рисковали жизнью. Называет нас сопливыми щенками, которые рисуются друг перед другом своей отчаянностью, и мы слушаем его, опустив от стыда глаза.

Что нам еще остается? Он же видит нас насквозь.

Куда серьезнее разговаривают с человеком, которого застают в доме недалеко от дороги.

Мюркмаа сердито спрашивает хуторянина, почему он не предупредил нас. Он же видел небось, как минировали шоссе.

Такого человека я поставил бы к стенке почти без угрызений совести. Несмотря на все его уверения, будто он прятался в лесу, когда минировали дорогу, и вернулся только вчера. Не верится мне. В глубине души он явно рад, что у нас вышли из строя две машины и оглушено взрывом около десятка бойцов. Но сегодня Мюркмаа держит себя в руках и в конце концов оставляет незнакомца в покое.

В автобусы битком набивается народ. В них же должны поместиться и бойцы из другого батальона, оставшиеся без машины. В таких перегруженных автобусах опасно ехать. В случае необходимости не сразу выскочишь. Опытный пулеметчик срежет каждого раньше, чем ноги человека коснутся земли. Что там говорить о пулеметчике: искусный стрелок и тот успеет много натворить. Обыкновенный грузовик гораздо более надежный транспорт, чем автобус. Лыхмус давно ругается, мол, автобусы легко могут превратиться в гробы, но делать нечего.

Теперь мы направляемся через Удувере. Впереди — снова мотоцикл, за ним — автобусы, а самым последним «форд» с каким-то начальством. Ехать плохо. Дорога очень узкая, извилистая и пылит. Как тут подашь знак в случае опасности? До того, как осядет пыль и тебя увидят, может произойти черт те что...

В Пярну-Яагупи мы останавливаемся.

В городке царит тишина. Из-за оконных занавесок подчас выглядывают чьи-то глаза, но на улицах почти пусто.

Где находится противник и где расположены наши части? Впереди, по-видимому, нет соединений Красной Армии. А то шоссе было бы разминировано. Говорю об этом Руутхольму.

— Устойчивой .линии фронта и нет, — соглашается он. — Мне только что сказали, будто и в Пярну уже нет немцев. Наша задача — очистка города от бандитов.

Все те же разговоры, что вели и ребята из Пярну, Разговоры эти меня злят, и я насмешливо спрашиваю, кто же среди нас так хорошо информирован.

Он терпеливо объясняет:

— В Мярьямаа нас догнали представители штаба истребительных батальонов.

— Штаб истребительных батальонов?

— Да, Для координации деятельности истребительных батальонов создан такой центральный орган.

С одной стороны, слова Руутхольма действуют на меня успокаивающе. Координация, центральный орган... Видно, истребительные батальоны стали серьезной военной силой, раз созданы такие штабы. С другой стороны, мне все еще непонятно, почему впереди нет наших частей. Кто минировал шоссе?

Словом, неприятных мыслей хватает.

Но рассуждать нам некогда. Надо торопиться в Пярну.

Едем мы со скоростью сорока километров в час, чтобы перегруженные автобусы не отстали.

Дав крюку, мы возвращаемся на главное шоссе. Дорога хорошая. Только я захотел сказать Коплимяэ, что через полчаса мы будем в Пярну, как между нами что-то просвистело.

Пуля! Ей-богу, пуля!

Нас откуда-то обстреливают.

Коплимяэ притормаживает и резко сворачивает вправо. Я готовлюсь к тому, чтобы выскочить из коляски.

Мы мягко сползаем в кювет.

Сквозь шум смолкающего мотора мы слышим: та-та-та-та.

Выползаю из коляски и оглядываюсь назад. Слава богу, автобусы уже стоят. Люди выскакивают из дверей и прячутся за высоким полотном шоссе.

Я слежу за тем, как выскакивают наши ребята, и забываю обо всем остальном. Даже о пулях, которые свистят над нашими головами. Со страхом ожидаю, когда очереди обрушатся на автобусы.

Наши тоже начинают стрелять. Рядом с моим ухом раздается выстрел. Оборачиваюсь и вижу, как Ильмар, занявший боевую позицию, нажимает на спусковой крючок.

Но меня сильней всего волнует, что будет с автобусами. Мне, конечно, следовало бы действовать по примеру Ильмара, но мой взгляд пригвожден к нашему транспорту. Ребята всё вылезают и вылезают, прыгают в кювет, скрываются за деревьями. Мне кажется, что все это происходит мучительно медленно. Уже давным-давно все должны были выбраться, но в дверях без конца появляются новые бойцы. Слава богу, наконец-то автобусы дают задний ход.

Я тоже щелкаю затвором и присматриваюсь, в какую сторону целится Коплимяэ. Но не могу обнаружить позицию вражеского пулеметчика.

В голове мелькает мысль: а вдруг Ильмар стреляет наугад, как я в Валге, бабахает наобум? Но я не хочу тратить пули без толку.

Пристально оглядываю местность. Плоская низменность с одинокими кустами и деревцами. Подальше, по другую сторону лощины, поверхность начинает подниматься, и там виднеется несколько зданий. По-видимому, какой-то поселок. Неужели мы добрались до Аре?

В тот же миг возникает вопрос: кто же это нас встречает пулями? Немцы или лесные братья? Я говорю себе, что враг это враг, и если я хочу носить звание бойца истребительного батальона, то хватит мне валяться в кювете.

Прячась за насыпью дороги, пробираюсь, согнувшись, по канаве. Наконец-то мне удается понять, что нас обстреливают почти в лоб, от первых домов Аре. Судя по очередям, обстреливают нас два пулемета. Полотно шоссе хорошо меня защищает, и я знай перебегаю вперед.

Коплимяэ остается рядом с мотоциклом. Его не разлучишь с его любимцем.

Он и не должен его покидать. Мотоцикл может понадобиться каждую секунду. У Ильмара тьма должностей: он и ординарец, и связной, и разведчик, и просто водитель. Он обожает сумасшедшую гонку. «Я хотел стать мотогонщиком». Молодец! Я знаю, как ему хочется побежать за мной, но ничего не поделаешь. Мировой парень!

Наши ребята разбились на две цепи и по обе стороны дороги приближаются к поселку. Сначала их прикрывает густой ольховник с правой стороны шоссе и кусты слева. Но кустарник, не доходя до деревни, обрывается, а потом начинается луг, к счастью еще не скошенный. Перед самой деревней лощинка, на дне которой протекает не то река, не то ручей. Как же ребята проберутся через воду?

Самым первым выбирается из кустов Густав. Пробираясь по своей канаве, я бы его и не заметил, но тут он открывает огонь из «мадсена», и я оглядываюсь на выстрелы. Густав стоит во весь рост и стреляет с руки. Никогда бы не поверил, что из легкого пулемета можно строчить и так. Густав стреляет короткими очередями, и каждый раз пулемет трясется в его руках. Пробегает с десяток шагов вперед и дает новую очередь. Ничуть не обращая внимания на то, что при этом он становится прекрасной мишенью.

Я замираю и внимательно осматриваю каждое дерево на краю деревни, каждый куст, каждое строение. Зло берет, но я никак не могу обнаружить позиции вражеских пулеметных гнезд. Находятся же они где-то. Густав, тот, видимо, давно их нашел, — он не станет тратить пули зря. Коплимяэ мог стрелять просто из азарта. А Густав не станет устраивать ненужный фейерверк.

Как раз в тот миг, когда я обнаруживаю яркие вспышки под нижними бревнами покосившейся баньки, издали доносятся разрывы орудий. Чуть погодя над головой что-то проносится, и мгновение спустя раздается грохот за кустами.

Артиллерия.

Никогда я еще не слышал воя снарядов над головой. На миг я забываю обо всем. И о только что обнаруженном мною пулеметном гнезде, и о том, что я должен укрываться. Я опередил других и, заглядевшись на кусты, где только что грохнули снаряды, почти вылез на шоссе.

Вражеские пулеметчики и артиллерия не останавливают нашего наступления. Огонь у них редкий: по-видимому, немцев тут немного. Я больше не сомневаюсь, что мы имеем дело с гитлеровцами, — ведь у лесных братьев нет орудий.

Пробегаю, пригнувшись, метров десять — пятнадцать и снова вытягиваю голову над полотном шоссе. Я не ошибся — под бревнами бани и впрямь вспыхивают огоньки. Я меряю взглядом расстояние и усмехаюсь. Дружище мой Коплимяэ стрелял впустую, если он хоть что-то видел. Даже отсюда, с моей новой позиции, которая на добрых полкилометра ближе к поселку, почти нет никакой возможности поразить противника из карабина.

Бойцы, наступающие слева, достигают маслобойни, расположенной по эту сторону перекрестка. Противник тоже их заметил — сразу послал несколько очередей в окна кирпичного здания, выкрашенного в белый цвет.

Насыпь дороги становится все ниже. Перед самым поселком за нею вообще не укроешься. Продвигаюсь дальше бросками. Пробегу метров десять, кинусь на землю, вскочу и опять пускаюсь рысцой. Черт его знает, может, и не следует быть таким осторожным. Но я поступаю именно так.

Я все ближе подбираюсь к пулемету. Расстояние между нами — метров пятьдесят, не больше. Теперь я отчетливо вижу пулеметное гнездо, выкопанное прямо под стеной баньки. Сам пулеметчик спрятался за толстыми бревнами, наружу выглядывает только тупой ствол.

Вдруг что-то взрывается за баней, а потом метрах в десяти перед ней. Третий взрыв раздается под самой стеной лачуги.

Что это?

Пулемет смолкает.

Несколько секунд спустя замечаю между зданиями рослую фигуру. Торопливо стреляю, но не попадаю в бегущего, и он скрывается из глаз.

Мы преследуем врага несколько километров. Я не вижу никаких немцев и вообще ни души. Те, кто встретил нас пулеметными и винтовочными выстрелами, отступают. После того как мы ворвались в Аре, смолкли и орудия противника.

Тумме догоняет меня, и мы знай жмем вперед. Бегство противника вызывает противоречивые чувства. Чертовски приятно, что мы выбили из Аре не то немцев, не то бандитов. Значит, мы не просто для фасона носим оружие, нет, мы можем воевать. Фашистам приходится с нами считаться! Это так радует, так волнует, что я забываю о всякой осторожности н вовсе уже не обращаю внимания на редкий огонь противника. Но в то же время мне и как-то чудно. Совсем-совсем не так я представлял себе и войну и немцев. Два пулемета и горстка солдат — неужели это и есть фронт? Тумме считает, что мы имеем дело с вражеским форпостом. Может, он и прав. Мне вспоминается разговор Руутхольма о том, что в Пярну больше нет немецких частей и что там остались одни бандиты. Если бы нас не встретили артиллерией, я и сам бы так думал. Но все-таки сопротивление нам оказывали слабоватое, и трудно поверить, будто мы выбили немцев.

От Тумме я узнаю, что пулеметчика заставил умолкнуть Мюркмаа. Он обнаружил на маслобойне немецкий мелкокалиберный миномет и сразу открыл из него огонь. На бегу я успеваю еще подумать, что наш комро-ты здорово знает военное дело. В голове мелькает и другая мысль: если наше наступление не сорвется и дальше, вскоре мы выйдем к мосту в Нурме.

Тут я слышу за спиной треск мотоцикла. Нас догоняет Коплимяэ и передает нам приказ командира роты: мы должны немедленно повернуть назад.

Ничего не понимаю.

— Залезайте скорей, подкину, — говорит Ильмар, разворачивая мотоцикл.

— Пярну же в той стороне, — и я киваю головой на юг.

— Живо! Нельзя терять ни минуты! — торопит нас Друг.

Недоуменно, сам не сознавая, что делаю, продолжаю идти в прежнем направлении. Держу карабин наперевес и все ускоряю шаг.

Коплимяэ кричит вслед:

— Болван! Нас каждую минуту могут отрезать. Со стороны Тори приближается большая немецкая часть.

Не обращаю на него внимания. Пускай орет. В голове все перепуталось.

— Ну и тащись назад пехом!

И, взревев, мотоцикл Коплимяэ начинает удаляться, Тумме призывает меня к благоразумию.

— Вдвоем нам Пярну не взять, — шутит бухгалтер.

— Не взять, — откликаюсь я эхом, а сам чуть не плачу.

После того как противник выбит из Аре, нам вдруг приказывают отступать, вместо того чтобы развивать наступление. Да пусть там подходит хоть десять частей. Не можем же мы, не смеем, не должны думать только о спасении своей жизни. Так немцы вскоре окажутся в Таллине, в Нарве, в Ленинграде.

Плестись пешком нам не приходится. К нам снова подкатывает Коплимяэ, посланный политруком.

Я расстроен и не проявляю никакого интереса даже к захваченному в плен немецкому моторазведчику. Почему-то Коплимяэ придумал ему такой титул. Где он выудил такое необыкновенное словечко? Или он и себя самого считает моторазведчиком? Сам же и выдумал это идиотское понятие, только стесняется именовать себя таким образом при других. Гитлеровский моторазведчик, чью машину жадно изучает Коплимяэ, навытяжку стоит на дворе маслобойни, посреди наших ребят. Он корректен и даже услужлив. Я чуть не засветил ему по роже. Почему, и сам не знаю. Наверное, злость хотел сорвать.

Говорят, что о приближении по дороге Суйгу противотанковой части в составе человек двухсот удалось узнать у немца. Пленный унтер-офицер (его, значит, моторазведчик — унтер-офицер!) въехал, не подозревая ничего, во двор маслобойни и понял, лишь после того как в него уткнулись стволы винтовок, что попал в ловушку; он-то ведь думал, что Аре по-прежнему у них в руках. На перемену обстановки он реагировал молниеносно — вскинул руки и рявкнул: «Гитлер капут». «Шкура!» — подумал я, глядя исподлобья на пленного и сердито пялясь на всех с видом капризного упрямого мальчишки.

Мы занимаем оборону в Пярну-Яагупи, прямо на кладбище. Если немцы будут атаковать нас со стороны Пярну или с боковых проселков, выгодная получится позиция. Кладбище расположено у перекрестка, и нечего бояться, что противник застанет нас врасплох. Моя досада малость улеглась.

Люди располагаются вдоль каменной ограды кладбища. Коплимяэ называет это круговой обороной, он силен запоминать военные термины. Мы, дескать, и должны так действовать, ибо инцидент в Аре (господи помилуй, он начинает выражаться столь же изысканно, как Нийдас!) доказал, что немцев можно ждать отовсюду, а не только спереди, то есть со стороны Пярну. Немцы, мол, предпочитают маневры охвата и тактику клиньев.

Слушая Коплимяэ, я опять думаю о том, что слишком много мы толкуем о тактике и вооружении немцев.

День на исходе, но немецкой противотанковой части не видно и не слышно. Куда она делась? Направилась в Пярну или заняла оборону под Аре? А может, просто у страха глаза велики?

Справедливо, пожалуй, последнее, о чем я и говорю Руутхольму, когда он подходит к нам.

Руутхольм принимается меня воспитывать. Раньше я не замечал у него страсти к поучениям. Во всяком случае, со мной он не проводил обычно такой явной воспитательной работы. Мы даже забыли свои прежние отношения, когда один был директором, а другой рабочим, и говорили на равных, обсуждая самые различные проблемы. А на этот раз он сразу берет тон, вызывающий у меня раздражение. Ощетиниваюсь, как еж. Не выношу наставлений. Они, наверно, ни на кого не действуют, только никто не хочет этого признавать.

— Нас тут всего человек сто, — начинает издалека Руутхольм. — Взятый в плен унтер-офицер сообщил, что их двести. Но если даже их было бы вдвое меньше, они бы все равно нас уничтожили. Зажали бы между двух огней. У нас винтовки, четыре легких пулемета и минометик всего с шестью минами. А у них орудия, минометы, по-видимому, тоже, а кроме того, лулеметы и автоматы. К тому же не стоит забывать, что мы вступим в бой с регулярной армией, то есть в неравный бой. Слушаю не перебивая. Раз у него такая должность, пускай воспитывает.

— Одного самопожертвования, смелости и отваги мало. Хотеть можно многого, но наша группа слишком мала, чтобы освободить и удержать Пярну.

Нет, я не могу больше сдерживаться. И я говорю язвительно:

— А что нам делать под Таллином? Отступать от фашистов в море?

— Если обстановка потребует, оставим и Таллин-Он просто убивает меня. Чего угодно, но таких слов

я не ожидал. Мне и в голову не приходило, что Таллин тоже может пасть. Я бормочу:

— Если так воевать, то это... и произойдет, — Об этом еще рано говорить.

Я снова взрываюсь. И сам перехожу в атаку. Посмотрим, кто кого должен воспитывать!

— После освобождения Мярьямаа наши войска должны были немедленно ворваться в Пярну.

Руутхольм смотрит на меня таким взглядом, что я тут же чувствую себя неловко. Мне и самому ясно, что я веду себя, как идиот. На кого я кричу? За что?

— Если все станут истерически вопить вроде тебя, мы не остановим фашистов никогда.

Конечно, он мог бы сказать это и помягче, но, видимо, терпение его лопнуло. Мягкостью он бы меня не пронял.

— От истерики до паники — один шаг, — добивает Х)Н меня.

Мог бы и не говорить. Я и без того чувствую себя чуть ли не Нийдасом.

После полуночи, отбыв свое дежурство, мы с Копли-мяэ укладываемся рядом спать в ямке между двумя могилами, и перед сном я успеваю сообразить, что Аксель все-таки вправил мне мозги. Мне все еще стыдно за себя. Кто, черт побери, заставляет меня причитать и охать на манер Нийдаса? Плакаться н ломать руки — этим фашистов не остановишь. Нет, Руутхольм настоящий парень, и я буду последней свиньей, если снова вздумаю жаловаться ему или еще кому, Я говорю Коплимяэ:

— Хорошо, что дождя нет.

— Хорошо, — сонно бормочет Ильмар,

Когда глаза у меня почти закрываются, я добавляю!

— Интересно, чем там в городе занимаются наши парни?

Коплимяэ зевает.

— Почему тебе вдруг вспомнились наши таллинские парни?

В его сонном голосе слышна насмешка. Неужели догадывается?

Мне вдруг вспомнилась Хельги. Да, наша санитарка. Почему-то я думаю о ней все чаще. Особенно когда не занят чем-нибудь срочным. Я -доволен, что Хельги осталась в Таллине. Женщине, особенно такой молоденькой, пришлось бы нелегко в полевых условиях. Полевые условия — это из лексикона Коплимяэ. Если бы Хельги находилась сейчас с нами на кладбище, а нас бы атаковала эта самая, вооруженная до зубов, противотанковая часть, дрянь было бы дело. Где бы она спряталась от снарядов и мин? Кто бы ее защитил?

Но как Ильмар догадался, что таллинские ребята вспомнились мне из-за Хельги? Я сказал «парни», но представлял себе не парней, а Хельги. Неужели он и в полусне видит меня насквозь? Или ляпнул просто так? Зубоскал ведь!

Мне захотелось сказать этому гонщику что-нибудь приятное.

— Славное ты выбрал местечко для спанья! Ничего лучшего я придумать не сумел.

Он не отвечает — наверно, спит.

Прежде чем заснуть, я долго еще думаю. О том, что между могилами и в самом деле удобно спать. Мы подстелили под себя мой плащ и накрылись курткой Иль-мара. Могилы защищают нас от ветра, лишь волосы слегка пошевеливаются от мягкого веянья. Вспоминается немецкий унтер, сразу закричавший «капут», едва его схватили. Мюркмаа увидел в этом начало морального разложения фашистской армии. А по-моему, фельдфебель просто хитрец, которому дороже всего его шкура. Такой же, как наш Нийдас... Интересно, если бы со мной что-нибудь случилось, проронила бы Хельги хоть слезинку? Вряд ли, разве что из жалости, У нее нежное сердце, его легко ранить. Тумме прав.

Утром Ильмару и мне приказывают отвезти представителя штаба истребительных батальонов через Вигалу, Вана-Вигалу, Ванамыйзу и Кирблу в Лихулу. Я запомнил все эти названия, потому что после изучения карты штабист долго выспрашивал Коплимяэ, знает ли он дорогу. Ильмар признается, что по этим боковым дорогам не ездил, но все равно не заблудится — ведь по карте легко ориентироваться. Странное впечатление производит на нас этот грузный человек. Во-первых, он не показывает нам карту, а во-вторых, вроде бы не сразу решается ехать с нами. Да, странное впечатление — лучше не скажешь. Как хочешь, так и понимай.

Не знаю, что именно думает о штабисте Коплимяэ. Лично мне он кажется просто не в меру осторожным.

Он поражает меня еще перед выездом. Говорит:

— Здравствуйте, товарищ Соокаск. Откуда он меня знает?

— Вы и во время войны оказались вместе с Руутхольмом?

Вспомнил. Это же Ээскюла, с которым Руутхольм спорил в «Гранд-Марине» из-за Элиаса. Ей-богу, Ээскю-ла! Кажется, я уставился на него, как идиот, — уж больно чудной стал у него взгляд. Буркаю:

— Извините, что я вас сразу не узнал,

Ээскюла снова принимается изучать карту. Догадываюсь, что произвел на него не самое лучшее впечатление.

По пути выясняется, что Ээскюла — мужик хладнокровный, совсем не из робких. В нескольких километрах от Лихулы вслед нам стреляют из постройки за деревьями. Ээскюла приказывает остановиться, слезает и — прямо к постройке. Что ж, мы за ним. Не бросать же его?

Не отмахал он и десяти шагов, как на шоссе выскакивает красноармеец с винтовкой наперевес.

— Стой! — кричит боец. Ээскюла не останавливается»

— Стой! Стреляю!

Он идет дальше.

А что, если нервы у красноармейца н выдержат и он в самом деле выстрелит?

Нам приказывают остановиться в третий раз. Тогда Ээскюла рявкает что-то по-русски и продолжает идти дальше.

Из-за деревьев появляется еще несколько бойцов в красноармейской форме, один из них — командир.

Это пограничники, чья часть несколько дней назад принимала участие в боях под Лихулой, откуда выбили немцев. Пограничники приняли нас за бандитов. Стрелявший в нас красноармеец оправдывается, что он требовал, чтобы мы остановились, кричал нам «стой», но мы не обратили внимания, а проехали мимо. Ни я, ни Коплимяэ, ни Ээскюла не слышали окриков. Наверно, треск мотора заглушил их. Ээскюла, которого я уже по-настоящему зауважал, начинает кричать, что нельзя стрелять во всех людей наобум, что вовсе не каждый эстонец, имеющий при себе оружие, непременно лесной брат и всякое такое. Но мне не все удается понять. Командир пограничников поносит бандитов, те уже не раз нападали на их сторожевые посты, особенно в то время, когда Лихула была у немцев. После освобождения Лихулы лесные братья рассеялись по чащам и болотам. Вот и гадай теперь, кто из штатских с оружием враг, а кто друг. Примерно так он оправдывает своего бойца.

Меня поразила смелость Ээскголы. Если в центре координации деятельности истребительных батальонов — я начинаю пользоваться все более тонкими терминами! — все такие, как он, снимай перед штабом шапку.

В Лихуле мы узнаем, что там останавливался один Таллинский истребительный батальон, похоронил советских активистов, которых фашисты перед уходом закидали гранатами не то в каком-то погребе, не то во рву (я ведь плохо понимаю по-русски), провел в городке ночь и ранним утром уехал в Пярну. Ээскюла расспрашивает жителей, разговаривает с пограничниками, чья машина стоит посреди городка, беседует с местным начальством и принимает наконец решение догонять истребительный батальон. Он, видимо, очень основательный человек: пока всего не разведает, решения не принимает. Ведь и в отношении Элиаса он оказался прав.» Но о том, что Элиас заодно с лесными братьями, я ему все-таки не говорю.

Мы с Коплимяэ оба знаем дорогу. Три-четыре года назад я с товарищами по школе совершил большое велосипедное путешествие: через Мярьямаа в Пярну и через Лихулу-Ристи назад. Не знаю, когда Коплимяэ тоже ездил по этой дороге, но он говорит, что не впервой ему ехать из Лихулы в Пярну. В подробности он не пускается, да я и не спрашиваю. Ээскюла явно не любит болтовни.

Коплимяэ гонит в хорошем темпе, мимо проносится однообразный пейзаж. Ничего примечательного — ровная низменность и леса.

Километр пролетает за километром, мы отмахали уже больше полусотни, но никак не можем догнать истребительный батальон. М-да, думаю, этот истребительный батальон оказался покрепче нашего: катит прямо в Пярну. При мысли об этом настроение поднимается, и й бы с радостью проорал Ильмару что-нибудь отчаянное прямо в ухо, да только стесняюсь чужого. Пытаюсь сообразить, далеко ли еще до Пярну. Пыхару мы уже проехали, вскоре должен показаться перекресток возле Аудру, а оттуда до Пярну — камнем добросить. Шесть-семь километров, даже, пожалуй, меньше. Но я все-таки не могу удержаться, наклоняюсь вперед и кричу Ильмару на ухо:

— Сегодня побываем-таки в Пярну!

Коплимяэ не отвечает, соблюдает при чужом солидность, лишь оглядывается назад и подмигивает. Ээскюла, не понимая, видимо, о чем мы, пытливо косится на меня. Улыбаюсь ему, давая понять, что все в порядке, что я горланю просто от хорошего настроения. Он улыбается в ответ и становится мне еще симпатичнее.

Вдруг до нас доносится что-то вроде выстрелов пулеметных очередей, кажется, взрывов. Сперва из-за гула мотора мы плохо слышим все это, но вскоре не остается никаких сомнений: где-то впереди идет бой.

Вскоре мы видим автобус, возле которого мечутся двое людей. Мы останавливаемся, и Ээскюла спрашивает, что здесь происходит.

Дальше ехать не приходится.

Оказывается, как я узнал, бой ведет наш батальон. Все роты и взводы вчера утром выехали из Таллина. К ним присоединилось несколько взводов из других батальонов.

— Неужели весь батальон, весь? — допытываюсь я у шофера, который озабоченно поглядывает в ту сторону, где раздаются выстрелы, грохот и треск.

— Весь. Остальные машины попали к немцам. Продолжаю допытываться:

— Неужели весь? И снабженцы, и врачи, и санитары?

— Весь, весь, — повторяет шофер. — Первый автобус и несколько машин подорвались на минах вдребезги.

Я кидаюсь вперед.

Коплимяэ догоняет меня, спрашивает, куда это я. Неопределенно машу рукой, указываю в ту сторону, откуда доносится шум сражения. Ильмар пытается объяснить, что мы должны сопровождать штабного, без распоряжения которого не имеем права его покидать. Но я спешу. Ильмар отстает.

Сперва я иду быстрым шагом, потом начинаю бежать.

Кидаюсь то в ту, то в другую сторону и наконец нахожу своих; они оттянулись за лесок по правую сторону шоссе.

Очереди вражеских автоматов и пулеметов щелкают по стволам. Невольно вздрагиваешь, когда с пронзительным грохотом взрываются мины. Кидаюсь на землю и пытаюсь понять, что же происходит.

Наши ребята стреляют из леса по шоссе. Рядом со мной яростно стрекочет с высокой треноги «викерс». Наводчик и заряжающий стоят позади пулемета в полный рост, не обращая никакого внимания на вражеские пули и мины.

Поднимаюсь и начинаю продвигаться дальше, все время напряженно осматриваясь. Что-то нигде не видно ни врача, ни Хельги. Может, шофер ошибся, успокаиваю я себя, вряд ли женщин тоже взяли? К тому же, говорю я себе, место медперсонала вовсе не на переднем крае, раненых перевязывают подальше от огня.

Неподалеку взрывается снаряд, и я, оглушенный, падаю ничком. На спину сыплется земля, ветки, кочки. Очнувшись, я тут же вскакиваю. Что-то гонит меня с одного места на другое. Перебегаю, пригнувшись, по зигзагу, иногда пробираюсь ползком, прячусь то за одно дерево, то за другое, при нарастающем вое мин кидаюсь на землю и вжимаюсь головой в ямку между кочками и корнями, но тут же вскакиваю и опять кидаюсь вперед. Так, то бегом, то ползком, то падая, то вскакивая, я обегаю всю опушку. Потом углубляюсь в лес. Встречаю раненых, с трудом выходящих из-под огня. Неумело перевязываю парня моих лет с рваной раной на голове, отчаянно истекающего кровью. Рикс — его фамилии я не узнал — потерял много крови и не может идти сам. Мимо меня проносится человек, который не то потерял, не то бросил свое оружие. Пытаюсь остановить его, но он втягивает голову в плечи и, не оглядываясь, бежит дальше. Прислонясь к небольшой сосенке, сидит убитый боец. Вся его грудь и живот пропитаны кровью. Кровавая дорожка показывает, с какой стороны он пришел.

Возвращаюсь назад. Спрашиваю всех, кто мне встречается, спрашиваю у раненых. Все говорят о чем угодно, только не о том, что я хочу узнать. По сбивчивым ответам удается узнать лишь точто враг напал неожиданно и многих ранило в первые же минуты.

Тревога моя растет. Боюсь самого худшего. Того, что женщинам вообще не удалось выбраться из санитарной машины. А может, лежат где-то раненые и не могут себе помочь. Или попали в лапы фашистам? Я перестаю скрытничать и начинаю спрашивать напрямик, где врач и санитарка.

Никто не может ответить.

Бегу обратно на опушку, где бой идет все с тем же накалом. Тоже бросаюсь на землю и снимаю свой карабин.

Павших стало намного больше. Рядом лежат два человека, почти разорванные в куски. Там же и остатки «максима» — искореженный щиток, перекрученный ствол, разбитый патронный ящик и клочья патронной ленты. Не то снаряд, не то мина угодили прямо в окоп тяжелого пулемета.

Огонь вражеских автоматов становится таким густым, что попытка встать означала бы самоубийство. Плотнее вжимаюсь в землю, в ямки на этой слишком плоской поверхности. Невдалеке разрывается несколько мин, осколки которых с воем проносятся над головой. Ридом стрекочет наш пулемет, наверно «мадсен». Беспорядочный треск выстрелов. Я тоже расстреливаю одну обойму.

Я стреляю не наугад. Метрах в двухстах — трехстах от нас залегла немецкая цепь, Они перебрались через шоссе, но потом им пришлось застрять. Огонь нашего стрелкового оружия прижал их к земле. О местопребывании вражеских солдат можно, пожалуй, только догадываться: складки почвы и трава закрывают их. Я старательно прицеливаюсь в кочку, за которой что-то ше-вельнулось, и нажимаю на спуск. Попал я или нет, не узнаешь.

Внимательно приглядываюсь к позиции немцев и понимаю, что такая цепь не может заставить нас отступать. Куда опаснее минометы. Мины разрываются почти непрерывно. Через час-другой не многие из нас уцелеют. Положение ухудшается тем, что немцы атакуют нас не только в лоб, со стороны шоссе, но и пытаются взять в обхват. Все это я понимаю, но куда больше меня беспокоит судьба Хельги.

Где она? Что с ней?

Нет, не могу я оставаться тут.

Начинаю передвигаться и оказываюсь на левом фланге нашей обороны. Отсюда ближе всего до шоссе. Чувствую, что, чего бы мне это ни стоило, хотя бы жизни, я должен добраться до шоссе.

Поперек поля, которое отделяет лес от шоссе, тянутся осушительные канавы, на краю самой ближней из них растет несколько кустов. Под прикрытием этих кустов и канавы начинаю ползком пробираться к шоссе.

Добираюсь почти до самой дороги. Странно, что меня не заметили. Вражеские пулеметы и автоматы стреляют по опушке. Все их внимание сосредоточено на сосновом бору, который упрямо отстреливается.

Отчетливо различаю на шоссе три машины, а между ними — несколько тел. До машин и трупов — добрых полкилометра, но даже на таком расстоянии можно разглядеть, что машины разбиты вдребезги. Там один грузовик, автобус и маленькая закрытая машина. Тут-то я отчаялся, когда увидел маленькую машину, сползшую наполовину в канаву. Ведь это санитарная машина нашего батальона. Воображение подсказывает, что в ней тоже несколько трупов и среди них, конечно, Хельги. Хотя нет, один из трупов на шоссе вроде бы слишком маленький. «Это наверняка женщина», — думаю с ужасом.

Плотно прижимаясь к земле, я всматриваюсь то в машину, которую принимаю за санитарную, то в маленькое тело на шоссе. Мышцы мои словно оцепенели, тяжело дышать. Чувствую, как пульсируют виски. По щекам текут слезы.

Я долго лежу так. Хотя, может быть, всего минут десять, но минуты кажутся длинными, как часы.

Меня пробуждает от оцепенения эстонская речь.

В кювете, что в нескольких десятках метров от меня, сидят, пригнувшись, люди в штатском. С другой стороны шоссе к ним перебираются и другие у всех на левом рукаве белые повязки.

Слышу их голоса, но не разбираю слов.

Сначала их вид не производит на меня никакого впечатления Ведь это лесные братья, они заодно с немцами, но меня все это словно бы не касается. Я даже не задумываюсь, видят меня или нет. Я потерял Хельги — это все, что я чувствую. Такой боли я еще не перевивал.

Лишь после того, как бандиты, прячась в кювете, начинают пробираться вперед, я вдруг осознаю, что происходит. Во мне вскипает ярость — я вскидываю карабин.

Выпускаю всю обойму.

С первого выстрела я мажу, со второго и третьего попадаю.

Проползаю по канаве на несколько десятков метров вперед, и тут бандиты начинают вдруг стрелять наобум. Затем стрельба внезапно обрывается, и мне удается сообразить почему я очутился между ними и немцами.

Но ползти по канаве дальше — рискованно: кто-нибудь из бандитов может перескочить в канаву и выстрелить мне в спину. Добравшись до кустов, я выбираюсь из канавы, ползу по нескошенному полю, а потом вскакиваю. Пробегаю во весь дух метров двадцать, кидаюсь вниз, отползаю в сторону, потом повторяю бросок. Чем ближе я к лесу, тем чаще свистят вокруг пули.

Но страха нет. Боль, неотступная боль выгрызла из меня все другие ощущения.

Пробираемся через леса и болота Враг не преследует нас Некоторые считают, что немцы продолжают продвигаться по Лихулаской дороге, пытаясь отрезать нам отступление. Я слышу все эти разговоры и вроде бы не слышу Перед глазами у меня все время маленькое тело на сером шоссе.

Нас осталось немного, может быть человек десять. Где остальные, никто точно не знает. Наверно, так же, как и мы, пробираются лесами. Идти мне тяжело. Болит простреленная икра левой ноги. Кость, к счастью, не задета. Кто-то перевязал мне ногу, а кто, уже не помню. Я был в сознании, когда меня перевязывали, но, несмотря на это, все-таки не помню лица того, кто мне помог. Я многого не помню. Я, конечно, и переползал, и бегал, и укрывался, и кидался вперед, но действовал как-то машинально. Словно бы мое сознание не прини-мало участия в том, что я делал.

Только то и помню, что я не сумел вернуться назад к мотоциклу. Немцы успели тем временем прорваться к лесу. Мне пришлось переместиться еще правее, и я уже не смог присоединиться к нашему главному отряду. Запомнилось еще, что я спрыгнул в какую-то лощину, где лежал тяжелораненый. Он не мог разговаривать, лишь просил глазами, чтобы его не бросили. Я схватил раненого под мышки и попытался, перебираясь ползком, тащить его за собой. Но едва мы выбрались из лощины, как в землю вокруг нас начали впиваться пули. Одна из них попала в раненого, и тело его вдруг обмякло. Я прижался к траве как можно плотнее. Пули попали в раненого и после второй очереди. Нет, в мертвого — он был уже убит. Я сполз обратно в лощину, потянув за собой и убитого товарища.

Каким-то образом я оттуда выбрался. Но вместо леса наткнулся на хутор, где не было ни души. Оттуда я побежал дальше, и по мне снова открыли откуда-то огонь. Я уже добрался до елей, когда вдруг почувствовал удар по ноге, сбивший меня на четвереньки. Я кое-как поднялся и, ковыляя, потащился вперед, пока не наткнулся на двоих наших, один из которых и перевязал меня. Другой вырезал мне палку, и пошли дальше втроем. Чуть позже мы догнали еще семерых-восьмерых — двое из них тоже были ранены.

Чем кончился бой, никто не знал. Знали только, что кончился, потому что не было слышно выстрелов. В лесу царила тишина. Поняли мы и то, что враг не преследует ни нас, ни, по-видимому, остальных. Если бы преследовал, то весь лес гремел бы от выстрелов: ведь наши стали бы обороняться.

Я ни с кем не говорил, а плелся самым последним, опираясь на палку. Время от времени товарищи оглядывались на меня, не потерялся ли. Какой-то совсем незнакомый человек пытается помочь мне, но я все отказываюсь. Вот когда уж больше не смогу передвигаться сам, тогда будь ласков — помоги. Если бы не было других раненых, я не смог бы поспевать за всеми. Но из-за меня и этих раненых остальные не слишком торопились. Мы шли всю ночь.

Нога начинает болеть все 'больше, я уже не могу на нее наступать. Во время привала делаю себе костыль и продолжаю ковылять дальше. Теперь меня поддерживает какой-то человек, по имени Вийра, он старше меня. Если бы не он, я не смог бы идти.

К рассвету мы добираемся до шоссе.

Начинается спор, пробираться ли дальше по шоссе или по лесу. Я не вмешиваюсь. Злит меня их спор, раздражает. Почему-то все вдруг кажутся мне трусами, самое главное для них — уйти от беды живыми. Да и сам я заячья душа и веду себя так же паскудно, как остальные.

Решают идти по шоссе.

По чисто укатанному гравию мне легче идти.

Через несколько километров видим впереди большую группу людей. Нас словно сдувает с шоссе за деревья. Опять начинается спор, кто это: свои или враги?

Товарищ, который меня поддерживает, убежден, что это наши. И мы вдвоем начинаем подбираться к ним.

Так и есть — свои.

Я еще издали узнаю Ээскюлу, который стоит на обочине и смотрит в нашу сторону. Он кидается к нам.

И говорит:

— Слава богу! Я думал, что вы... остались там. Что бы я сказал Руутхольму?

Я смотрю на него и говорю:

— Многие остались там.

Ээскюла отводит глаза в сторону. Ему тяжело.

— Мы никого не должны были оставлять! На большее меня не хватает.

Ээскюла ничего не отвечает. Он подхватывает меня с другой стороны, и с помощью его и Вийры я продолжаю идти.

Я прикусываю губу, чтобы опять не захныкать.

Глава пятая

После перестрелки в сосновом бору под Вали об Элиасе начали говорить как о человеке, лишенном страха смерти.

— Нам бы еще десяток таких, и мы погнали бы красных обратно в Пярну, — хвалил его Ойдекопп, рассказывая спутникам, как он силой утаскивал инженера. — Юло совсем обезумел, и Элиас тоже. Но напрасных жертв нам не нужно.

Констебль Аоранд выразил восхищение Элиасом кратко:

— Вояка.

Элиас не испытывал радости от этих восторгов. Наоборот, они даже раздражали его. Он покуривал, не говоря ни слова. Ему было жаль Юло, который остался, бездыханный, под соснами. Несколько раз он ловил себя на мысли, что было бы, наверно, лучше, если бы там остался он, а не Юло. До того все опротивело! Но ему не хватило мужества продержаться, как Юло, до конца, и если сейчас он должен кого-нибудь проклинать, то только самого себя.

Они укрылись на лесном хуторе по другую сторону болота. Элиас не запомнил дороги, по которой они удирали. Он вообще ничего не видел. Ему все время мерещилось смертельно бледное лицо Юло, слышался его голос: «Я врал людям...» Элиас помнил каждую фразу, сказанную в тот день Юло, но в ушах у него звучали только эти три слова.

Да, Элиас перебрался через болото словно бы с завязанными глазами. Первым продирался Ойдекопп, а он тащился следом, да и вообще в последние дни он только и шел, куда укажут.

Сперва они были на хуторе вдвоем, потом к ним присоединились Аоранд и другой бородач. Аоранд поносил крестьян, испугавшихся первых же выстрелов, и жалел о каком-то Мартине, который по собственной глупости попал в лапы истребительного батальона. Наверно, Мартином звали третьего бородача.

Вскоре к ним присоединились три хуторянина — они то и дело с волнением поглядывали в сторону деревни и о чем-то перешептывались.

К самой ночи пришел волостной старшина. Едва переведя дух, он сразу же накинулся на Ойдекоппа.

— Где же твои немцы? — заорал он еще с порога. — Они же вчера вечером должны были войти! Что теперь делать?

Его поддержали хуторяне:

— Вместо твоих немцев явился истребительный батальон.

— Чего нам так загорелось?

— Вот и влипли!

Толстая шея Ойдекоппа налилась кровью.

— Все вы хотите только получать, никто не хочет платить. Свобода не явится к вам с протянутыми руками: мол, будьте добры, примите! Война — это война, на войне атакуют и отступают. Кто заставлял вас захватывать исполком? А что касается немцев, то, по сведениям финского радио и по всем расчетам, им в самом деле пора быть здесь.

— Плевал я на твои расчеты! — не отцеплялся от Ойдекоппа Харьяс. — Вам хорошо: скрылись в кустах, и дело в шляпе. Вы не бросили на хуторе ни семью, ни скотину, ни добро.

Тут начал орать Ойдекопп:

— А кто все время подуськивал — исполком, исполком, исполком! Не ты ли? Надеешься всегда выбираться чистеньким. Других подуськиваешь, а сам — в кусты? Где ты во время боя отсиживался?

— Вы обманули меня! — чуть ли не завизжал бывший волостной старшина. И, тыча своим толстым тупым пальцем то в Ойдекоппа, то в Аоранда, то в незнакомого бородача, то в Элиаса, стал повторять: — Ты! Ты! Ты и ты!

Хуторяне опять его поддержали]

— Все вы нас одурачили.

— Пошли рыть могилу красным и сами в нее свалились.

— Самое паршивое, если пустят красного петуха под крышу.

Элиас следил за спором безучастно. Аоранд взревел:

— Кто вас обманул? Завтра-послезавтра немцы все равно явятся.

Волостной старшина сбавил тон:

— Явиться-то они явятся, но если до этого сожгут наши дома? А?

— Новые выстроишь. Ты это умеешь, — злобно обрезал его Ойдекопп. Он уже был сыт Харьясом по горло и обратился к хуторянам: — Давайте не выклевывать друг другу глаза, еще успеем. Если мы хотим получить что-то от немцев, если мы хотим, чтобы Гитлер считалея с эстонским народом и государством, то надо что-то делать. Истребительный батальон готов вот-вот задать стрекача, вряд ли он успеет приняться за поджог хуторов.

Далеко в деревне грянул залп.

— Небось Мартина расстреляли и остальных, — еле слышно произнес Аоранд.

— Палачи! — буркнул второй бородач. Элиас возразил:

— Мы убиваем их, они — нас.

Волостной старшина почему-то захихикал. Элиас с отвращением посмотрел на старика. Смех этот явно был всем противен.

— Сасся Альтпере тоже задержали.

Элиасу вспомнился худощавый крестьянин, который пытался остановить других. За что его схватили?

— Сассь остался дома, — объяснил Харьяс. — Все остальные хуторяне удрали в лес, даже те, кто ни вчера, ни сегодня и не рыпнулся. А этот небось решил, что невинного никто не тронет. Теперь, верно, жалеет, если ему уже не набили рот землей.

Бородач, имени которого Элиас не знал, добавил: . — Старик, а соображения как у теленка.

— Сассь подбил многих держаться в стороне, — произнес Аоранд. — Теперь, пожалуй, не один Фома неверный прозреет.

Ночь они провели на том же хуторе Рабавеэре. Хозяйка наварила им большой чугун картошки и нажарила свежезасоленной свинины. Откуда-то выудили и бутылку водки. Пили мало, — видимо, людям было не до того. Элиас и сегодня бы напился, чтобы спастись от мучительных мыслей, но напиваться в одиночку не хотелось.

Элиас понял: ни Ойдекопп, ни Аоранд не боялись того, что их обнаружит здесь милиция или истребительный батальон, Как выяснилось, Аоранд со своими двумя спутниками скрывались тут и раньше. Но караул все-таки выставили.

Элиас позавидовал нервам Ойдекоппа и Аоранда: оба, едва забрались на сеновал, тут же уснули. Сам он долго не мог задремать, пока не провалился наконец в какой-то туман, когда сам не знаешь, спишь или нет. Он видел какие-то кошмары, понимал, что все это происходит во сне, но не мог заставить себя очнуться.

Бредовые видения возвращали его в одну и ту же ситуацию.

Он бежит. Вокруг простирается бездонное болото. Преследователей он не видит. Просто знает, что за ним гонятся и, если ему не удастся оторваться от преследователей, его расстреляют. Ноги вязнут в густом мху, бежать тяжело. Сил становится все меньше, дыхание прерывается. Но он заставляет себя бежать дальше. Падает на четвереньки, поднимается, кое-как бежит, падает снова и больше не может встать. Пытается удирать ползком, но и ползти ужасно трудно. Он видит, что волостной старшина Харьяс с осуждением следит за тем, как он во что бы то ни стало пытается удрать. Элиас прикрывает веки, чтобы не видеть злого взгляда старшины и кривой презрительной усмешки. Но лицо Харьяса по-прежнему плавает перед ним. Харьяс что-то кричит. Что именно, понять нельзя. Наконец Элиас понимает, что старшина зовет преследователей, которые вот-вот настигнут его. Крик этот словно бы пригвождает его. Жуткий, смертельный страх заставляет Элиаса грызть кулаки, лишь бы удержаться от стона.

Вдруг он оказывается рядом с Ирьей, и та уверяет его, что он никого не должен бояться. Ирья целует его, а он все прислушивается, не раздастся ли топот преследователей. Ирья зажимает ему ладонями уши, но он отводит ее руки. «Никому не придет в голову искать тебя у меня», — говорит Ирья. «Они видели, что я бежал в эту сторону», — оправдывается Элиас. «Нет, никто не видел. Просто тебе кажется. За тобой даже не гонятся». Ирья нежно смотрит на него. Он вдруг чувствует себя счастливым. Чувство опасности исчезает: он весело смеется и обнимает Ирью, которая тоже смеется. Вдруг Ирья куда-то исчезает, а он опять в лесу и волостной старшина зовет преследователей, Элиас вскакивает, он снова в состоянии бежать и вскоре ререстает слышать крик Харьяса. Элиас продирайся вперед сквозь кустарник, перескакивает через ручей, увязает в мягкой тине, выкарабкивается и попадает в большой город. Сперва там все чужое, потом становится знакомым. Он попадает в старый дом с толстыми известняковыми стенами, входит внутрь. Понимает, что это его мастерская. Вокруг собираются рабочие, все смотрят на него как-то странно. Среди других он видит Ирью в замасленном комбинезоне, она смотрит на него таким же странным взглядом. Элиас хочет что-то сказать, но не может выговорить ни слова. Он только шипит, и люди вокруг усмехаются. Ирья тоже. Все обступают его, стискивают в толпе, словно хотят задушить. «Он сам себя осудил, иначе зачем бы он пришел?» — кричат люди. Ирья тоже кричит, никто ему не сочувствует.

Картины эти повторяются, перепутываются одна с другой. Элиас напрягает всю свою волю, лишь бы отогнать их. Но и сам не понимает, проснулся ли он уже, чтобы не видеть этих кошмаров, или и пробуждение тоже ему снится. Все становится еще путанее и хаотичнее, кошмарный кавардак призраков целиком погребает его под собой.

Утром они возвращаются в деревню. Элиас не заметил, какой дорогой они добрались до Вали. Лишь при виде знакомого сарая он понял, что Ойдекопп привел его на сенокос Поомпуу. Элиас не слишком радовался предстоящей встрече с зятем. С тех пор как Роланд навязал ему оружие, они не встречались. Вряд ли отношения их смогут остаться прежними. Слишком хорошо он разглядел подлинную сущность Роланда Поомпуу, этого хитрого, расчетливого человека, для которого люди ничего не значили.

И тут, как по заклятию, появился Поомпуу с граблями на спине, словно его интересовал только сенокос.

Без всяких вступлений он начал рассказывать, что творится в деревне.

— В волостном исполкоме уже сидит Вахтрамяэ, — деловито доложил он. — У него и еще у шести-семи красных — винтовки. У Мяэ-Прийду и Кадака-Иоозепа, у нашего Расмана, у батрака Харьяса, у Трууверга, у Касси-Кольята и, кажется, у Леэтса. Поговаривают, будто Юулиусу Вахтрамяэ оставили в помощь и бойцов истребительного батальона, но думаю, это бабья болтовня. A мне...

Волостной старшина прервал его.

— Хутора жгли? — спросил он с волнением,

Аоранд съязвил:

— У тебя на уме только твое добро! Если бы жгли, мы увидели бы зарево из-за болота.

— Какие там поджоги? Они не успели и обыскать-то хутора по-настоящему, — успокоил его Поомпуу. — Порыскали вокруг исполкома, а дальше и носа не совали. К нам не заходили. А мне...

Волостной старшина опять его прервал:

— Так, значит, у моего батрака винтовка!

— Погоди, пускай Поомпуу расскажет, — утихомирил его Ойдекопп.

— Мне они больше не доверяют, — выложил наконец Поомпуу главную свою тревогу. — И оружия не дали, и в исполком больше не вызывали.

Ойдекопп спросил: — Про Сакбаума знаешь что-нибудь?

— Про пастора? Нет, он и сам не приходил и не звонил.

Незнакомые имена не привлекали внимания Элиаса, только два коснулись его сознания. Вахтрамяэ был, по-видимому, тем милиционером, которого держали под арестом в амбаре, а Сакбаум — это, наверно, пастор, который во время пьянки сидел рядом с ним и в чем-то его убеждал. Элиас уже забыл разговоры Сакбаума, запомнились только длинные белые, как у пианиста, пальцы божьего пастыря.

— Сакбаум должен был на машине таллинских коммунистов поехать в Латвию, — объяснил Ойдекопп. — Чтобы наладить непосредственный контакт с немецкими войсками.

— Не думаю, что это ему удалось, — решил Аоранд. — На машине вообще рискованно. Каждый день меняют пропуска и пароли. Кого там схватили и расстреляли?

— Твоего дружка, — ответил Поомпуу. — Твоего дружка и Йыерюут, а Альтпереского Сасся и Вийльберга увезли в Пярну.

Как и вчера вечером, коренастый бородач снова про» цедил:

— Палачи.

На этот раз Элиас ничего не возразил. Он, по сути, и не следил за разговором. Не в первый раз ему пришла в голову мысль, что Хелене должна уйти от мужа. Между сестрой и Роландом нет ничего общего. Чем дольше они проживут вместе, тем труднее ей будет. Сестра еще молодая, и тридцати нет, она могла жить куда счастливее. Элиас уже не считал, что ссора между сестрой и ее мужем — обычная супружеская грызня. Хелене начинает разбираться в Роланде все лучше. А Роланд в свою очередь все циничнее навязывает ей свою волю. Если сестра останется жить с ним, то в конце концов он совсем ее задавит. Быть угнетенным существом, утратившим достоинство, — такого Хелене не вынесет. Сейчас развод был бы еще безболезненным, а потом зсе может кончиться крахом.

— Труп Юло лежит на его хуторе в риге, — сообщил Поомпуу. — Время теплое — нельзя медлить с похоронами. Больше никого в сосняке не нашли.

Аоранд сказал с презрением:

— А кого же вы могли найти? После первых же выстрелов все разбежались без оглядки.

— Жаль Юло, — сказал Ойдекопп. — Чертовски жаль.

Злиас решил сходить посмотреть на Юло.

— Вахтрамяэ смелый парень, если он не уехал с истребительным батальоном, — перевел Ойдекопп разговор на другое. — Не долго ему тут властвовать.

Харьяс оживился:

— Нельзя спускать глаз с милиционера, чтобы он не удрал.

Элиас не смог сдержаться:

— Какой же вы кровожадный! —

Если бы Ойдекопп тут же не вмешался, началась бы ссора.

В конце концов Элиас остался на сеновале один. Ойдекопп, Аоранд со своим дружком, коренастым бородачом, и бывший волостной старшина Харьяс куда-то ушли, а куда, Элиас не стал спрашивать. Хуторяне разбежались по деревне раньше. Ойдекопп посоветовал Элиасу быть начеку, потому что Вахтрамяэ зевать не станет. Поомпуу уже подозревают, поэтому было бы разумнее выждать развития событий где-нибудь в другом месте. Конечно, Ойдекопп был тысячу раз прав, но Элиасу надоело слушаться чужих советов.

Хелене принесла ему поесть. Элиас почти не разговаривал с Роландом и ни о чем его не просил и поэтому удивился появлению сестры.

Та очень обрадовалась, увидев его.

— Я уже боялась самого худшего, — вырвалось у нее. — Думала, ты погиб в этом бору. Потом мне сказали, что убит только Юло, что больше никого не нашли, и я прямо ожила. Я и за Роланда боялась, но за тебя — больше. Роланд сумел увильнуть, сидел во время перестрелки в кооперативе, а ты убежал куда-то с оружием.

Элиас, подумав с минуту, сказал:

— Оружие мне дал твой муж. Хелене испугалась:

— Откуда же он его взял? Ты не шутишь?

— Муженек твой не так-то уж увиливает, а ведет двойную игру. Как он меня отчитал, когда я не захотел брать у него оружие!

Сестра словно бы не решалась его понять. Лишь молча смотрела на него с испугом. Элиас устыдился своей резкой прямоты, догадавшись, что сестру с мужем связывает еще слишком многое.

— Нет, — покачала головой Хелене. — Ты ошибаешься, Эндель. Он не ведет двойную игру, просто он не хочет навлекать на себя ничьей злобы.

Элиас почувствовал, что больше он все-таки не вправе играть с сестрой в прятки.

— В тот вечер, когда ты жаловалась, что не смеешь даже спрашивать у Роланда, где он бывает, он бегал к Ойдекоппу и к другим докладывать про сбор в исполкоме. Его тоже вызвали в исполком, но он предал своих товарищей.

Сестра, помолчав, прошептала:

— Зачем ты это говоришь? Что ты за человек, Эндель? Он дал тебе убежище, а ты говоришь о нем такое. Вини не его, а самого себя. Зачем было брать у него оружие? Может, он и в самом деле предал своих товарищей. Но разве сам ты не предатель? Оба вы одинаковы. Нет, Роланд лучше. Роланд велел принести тебе еды, а ты чернишь его.

Слова сестры сильно задели Элиаса, лишили его уверенности. То ли он сам больше ничего не понимает, то ли сестра видит вещи под каким-то своим, недоступным ему углом зрения. Лишь одно он понял с полной ясностью: не в его силах заставить сестру разойтись с мужем. Своими словами он сделал лишь более тягостной для Хелене ее личную жизнь.

Он не решался посмотреть ей в глаза. Когда он наконец поднял взгляд, то увидел, каким несчастным стало у нее лицо.

Что-то в душе заставило Элиаса сказать:

— Уедем отсюда.

Сестра посмотрела на него с отчаянием:

— Куда я такая поеду?

Лишь после этих слов Элиас заметил, что сестра беременна.

— У меня под сердцем его ребенок. Некуда мне деваться.

— Ты сумеешь одна воспитать своего сына или дочь.

Сестра залилась слезами.

Поздним вечером седьмого июля пришли немцы.

Элиас не видел, как проезжало их передовое охранение,__узнал от других. Ему рассказали еще, что капитан Ойдекопп — теперь Ойдекоппа называли господином капитаном — разговаривал с адъютантом немецкого начальника. Ойдекопп хотел представиться начальнику части, но тот будто бы был так занят решением оперативных задач, что-не смог никого принять.

Элиаса не тронуло это сообщение о приходе немецких войск. Он, правда, сказал себе, что теперь ему нечего скрываться и прятать от всех встречных лицо, чтобы не нарваться на преследователей, но это ничуть не сделало его счастливым. Он и сам не понимал, почему же он не радуется. Недели через две путь в Таллин будет свободен, а тогда его жизнь опять войдет в нормальную колею. Кто знает, вдруг он разыщет Ирью: может быть, она никуда не уезжала? Вдруг она сумеет понять и простить его? Но Элиас смутно предугадывал, что не все будет происходить так, как ему хотелось бы, что оснований для оптимизма нет. Появление немцев может в конечном итоге привести к чему-нибудь совершенно для него неприемлемому.

Элиас не спешил встречаться с Ойдекоппом и другими, чтобы ликовать сообща. Два дня подряд он провалялся на сеновале, избегая всех. Сестра по-прежнему носила ему еду, но они почти не разговаривали.

Лишь один раз Элиас покинул свой сеновал. Он должен был увидеть убитого Юло, он не мог иначе. Он стоял в изножье гроба и долго смотрел на парня, чьи последние слова не переставали звучать в его ушах. Почему молодой хозяин соседнего хутора должен был погибнуть, во имя чего он пожертвовал собой? Кому нужны такие жертвы? Юло сам понял, что обманывал людей, и захотел искупить свою вину, — что иное могли означать его последние слова. Но и его самого тоже обманули. Юло считал, что его обмануло иностранное радио, но разве это было так? Неужели мало других обманщиков, кроме дикторов, читающих, что им предпишут? Разве мы не обманываем ежедневно самих себя? Разве мы, убежденные, что действуем из лучших, благороднейших побуждений, не уничтожаем друг друга беспощаднее, чем любые четвероногие хищники?

Ни возле гроба Юло, ни потом, ворочаясь с боку на бок на сене, Элиасу так и не удалось разобраться в этих мыслях до конца. Он считал себя, как и Юло, одновременно и обманутым и обманщиком. И не видел никакого способа вырваться из той кошмарной взаимосвязанности, где каждый обманывает других и обманывается сам. Приход немецких войск ничего не менял. Пока какая-то группа людей будет присваивать себе право говорить от имени всей нации или всего человечества, под солнцем ничего не изменится. Рыси, волки и другие хищники потому не грызутся насмерть, что никто из них -не объявляет себя апостолом истины для всей породы.

Вот какие мысли возникли у Элиаса при прощании с Юло. Ему было очень жаль этого парня, единственного, которого он понимал среди людей, окружавших его в последнее время.

Элиас решил перебраться в Пярну. Переждать там неделю-другую, пока не возникнет возможность поехать в Таллин. Каждый день пребывания здесь удручал его все сильнее. Мысли мечутся в узком замкнутом кругу, поговорить, по сути дела, не с кем. Сестра словно бы разучилась его слушать. С Роландом они стараются не встречаться. Словом, он стал обузой для сестры и ее семьи. Остальные же здесь и вовсе ему чужие. Элиас, конечно, понимал, что и в Пярну ему придется нелегко, что и там ему не избавиться от своих назойливых мыслей, но станет'хоть немного вольнее. По крайней мере, не придется чувствовать себя нахлебником. Может быть, эта угнетенность, это ощущение удушья рассеются. И он снова сумеет стать человеком, поступающим так, как считает нужным.

Но не успел Эндель Элиас приступить к осуществлению своей цели, как ему передали, чтобы он взял оружие и немедленно явился в управу. Он, однако, пошел туда лишь после того, как за ним прислали во второй раз.

Он направился к волостной управе по тропинке, по которой они шли вместе с Юло в то памятное утро. Он и теперь не ликовал. Как и тогда, его раздражало оружие, казавшееся ему сегодня еще более обременительным, чем в утро захвата исполкома. И опять он упрекал себя за то, что позволяет собой командовать, словно стал рекрутом Ойдекоппа и его банды.

На полпути он услышал вдруг беспорядочный залп. Стреляли, как он понял, на пастбище за исполкомом. Не понимая, что происходит, он прибавил шагу.

Когда он подбегал к пастбищу, грянул второй залп.

Тут же он увидел стоявшую к нему спиной шеренгу людей. Он услышал, как защелкали затворы, и увидел, как шеренга распалась. Кто направился вперед, глядя куда-то вниз, кто повернулся и Пошел в его сторону. За вооруженными людьми наблюдали человека четыре без оружия. Эти четверо присоединились к толпе, сбившейся вокруг чего-то, что Элиас не мог видеть. Но он уже знал, что это. Внезапно проснувшаяся догадка была так ужасна, что сознание отказывалось ее воспринимать.

Элиас побежал.

Он спросил у первого же человека, с которым столкнулся:

— Что вы... делали?

Добежав до толпы, он протиснулся вперед и окаменел, словно соляной столб.

На земле лежали расстрелянные. Сколько их было? Пятеро? Шестеро? Может быть, больше? Каждый лежал в судорожно окрюченной позе там, где упал: на земле или на чужом теле. Элиас услышал предсмертный хрип, увидел шевелящиеся пальцы руки. От крови шел пар.

И он почувствовал себя убийцей.

Кто-то рядом сказал:

— Смотри, Кассн-Кольят все еще дрыгается, влепи-ка ему еще!

Щелкнул затвор.

Чьи-то ноги в тяжелых сапогах из юфти подошли к трупам, ствол приблизился к лицу, на котором еще жили глаза. Грохнул выстрел, и лицо превратилось в кровавое месиво.

— Вот теперь — порядок.

Это был голос волостного старшины.

Элиас растолкал людей и подскочил к старшине. Схватил его за лацканы пиджака, чуть ли не поднял старика в воздух и просипел:

— Зачем вы это сделали?

Рот старшины шевелился, но голоса не было слышно. Элиас отшвырнул его н размашистым шагом побежал назад через пастбище.

За ним кинулся констебль Аоранд.

— Так решил народ... Элиас оборвал его:

— Так решил ты и волостной старшина с Ойдекоппом. — И посмотрел на Аоранда так, что тот не нашелся что ответить.

Элиас протянул свой карабин констеблю, отступил шага на четыре и сказал:

— Застрели и меня!

Аоранд посмотрел на него ошеломленный.

— Стреляй!

Голос Элиаса, все его поведение лишили констебля уверенности. Так они стояли в нескольких шагах друг от Друга.

— Боишься! — с отчаянием закричал Элиас и одним прыжком подскочил к Аоранду. — Давай, винтовку, я сам с собой разделаюсь.

Он вцепился в оружие, но Аоранд сжимал карабин изо всех сил. На помощь констеблю прибежали другие и, оттащив Элиаса в сторону, не отпускали его.

Волостной старшина Харьяс подошел к Аоранду и, тяжело отдуваясь, пробурчал:

— Ему бы и впрямь стоило... дать свинца. Констебль резко оттолкнул старика.

Элиас внезапно успокоился, и его отпустили. Словно обдумав про себя что-то, он направился к лесу. Его не стали удерживать. И он уже не слышал слов констебля: «Этому человеку цены нет. Отойдет и опять будет с нами. Куда ему деваться?» Если бы Элиас и услышал эти слова, они уже не смогли бы ни удержать его, ни вернуть. Он был так потрясен, что не сознавал, что делает.

Дотемна Элиас бродил по лесу. Он все время видел перед собой расстрелянных, слышал их хрип, видел, как ступали по трупам, как винтовочный ствол приближается к открытым глазам. И как лицо превращается в кровавое месиво.

Он слышал сочный баритон Ойдекоппа:

— Держаться заодно — это главное повеление эстонскому народу в настоящий момент. Время требует от нас, от каждого эстонца, чтобы мы сейчас похоронили и принципиальные и личные разногласия и пытались бы осуществить свое право на сохранение внутренней' свободы и самостоятельности, на сохранение существования.

Таково национальное завещание Константина Пятса и Яана Тыниссона. И если есть возможность использовать приход немецких войск,'чтобы провести это завещание в жизнь, то колебаниям нет места.

Он слышал эту речь и винтовочные залпы одновременно. Одновременно видел Ойдекоппа и трупы расстрелянных.

Эти-часы были для Элиаса самыми кошмарными в его жизни.

После наступления темноты Элиас пошел к сестре.

Посмотрев на нее долгим взглядом, он наконец произнес:

— Мы убийцы.

Глаза сестры налились слезами.

— Ты не убийца, — возразила она поспешно. — Я знаю, что случилось на пастбище за исполкомом. Все говорят, что ты прав, что нельзя было так убивать. Но теперь это позади и...

Элиас прервал ее:

— Дай мне еды. Я должен уйти.

Сестра быстро нашла хлеб, сало, масло. Элиас завернул в бумагу пару ломтей хлеба и кусок сала и сунул сверток в карман.

— Прощай.

Сестра обхватила его за плечи.

— Я тебя больше не увижу.

Элиас нежно высвободился из ее объятий. Держа Хелене за руки, он тихо сказал:

— Не дай затоптать себя. Ты и одна сумеешь воспитать ребенка.

Сестра проводила его до ворот. Лицо ее было мокрым от слез.

Когда, Элиас оглянулся на опушке, сестра все еще стояла в воротах.

,К следующему вечеру Эндель Элиас добрался до Пярну. Весь путь он прошел пешком. Большей частью он держался большаков, не обращая ни на что внимания.

Расставаясь с сестрой, он даже не знал толком, куда пойдет. Гонимый какой-то внутренней силой, километров десять, а то и больше, он прошел наугад, словно убегал и от других, и от себя самого.

Во время этого бессмысленного, лишенного цели бегства он чувствовал себя запутавшимся еще сильнее, чем месяц назад в Таллине. Тогда его грызли сомнения, но все-таки он на что-то еще надеялся. Да и потом наступали минуты просветления, когда он принимался уговаривать себя, что все выяснится и он сможет спокойно вернуться в Таллин. Конечно, это было наивностью, но лучше наивность, чем ничего. А таким убитым, как сейчас, он после бегства из дома не чувствовал себя еще ни разу.

Несколько часов спустя, немного успокоившись, он начал убеждать себя, что никакой катастрофы не произошло. С точки зрения его личной безопасности положение даже изменилось к лучшему.

По-видимому, немцы захватят через неделю Таллин. А до тех пор просто следует переждать где-нибудь исхода событий. Главное — это не связываться больше с чужими людьми. В нынешнее время, особенно же в такие дни, надо жить одиноким волком, жить так, чтобы ничего, что выходит за рамки личной жизни, для тебя не существовало.

Но, несмотря на эти самоуспокоения, в глубине души Элиас понимал, что обманывает себя. Его не покидало ощущение соучастия в расстреле на пастбище. Он, конечно, не убивал сам, но у него нет права умывать руки. Все, кто держал оружие, несут ответ за пролитую кровь. Он тоже.

Так он метался из стороны в сторону, не способный прийти ни к какому решению. Когда-то он гордился своей способностью к трезвому анализу и критическим оценкам, но сегодня разум не подчинялся ему. После бегства из Таллина и рассудок и чувства перестали его слушаться.

Элиас уже не в первый раз за последние сутки ловил себя на мысли, что ему не следовало бежать из Таллина. Может быть, ему удалось бы все-таки доказать, что он ни в чем не виновен. Был период, когда он не сомневался, что бегство в деревню оставалось для него единственным спасением. Ойдекопп почти сумел внушить ему, что решение о его высылке было просто еще одним доказательством намерения раскидать и истребить эстонский народ с его несокрушимым стремлением к самостоятельности, с его расово-индивидуалистическим складом мышления. Теперь же поведение Ойдекоппа предстало Элиасу совсем в ином освещении. К волостному старшине Харьясу и констеблю Аоранду он сразу же отнесся с немалым предубеждением, но в Ойдекоппе он долго видел такого человека, который в самом деле болел душой за интересы нации. А теперь он не верил в него.

Ни во что не верил больше. Пожалуй, прав был только Юло. «Вечное наше несчастье — никак мы не можем быть всем народом заодно». И впрямь, есть от чего прийти в отчаяние: в Вали погибло уже человек десять или больше, и ни одного из них не назовешь непосредственной жертвой войны. Ведь люди погибли не на фронте, а на своем дворе, убитые своими же братьями — эстонцами из своей же или соседней деревни.

Порой Элиас спрашивал себя, как сейчас отнеслась бы к нему Ирья, если бы знала о нем все. По-видимому, стала бы презирать его. И с каждым днем он отталкивает ее от себя все дальше, хотя жизнь без нее теряет для него всякий смысл.

По-прежнему ли она живет в Таллине или уехала в Россию? По разговорам зятя и Ойдекоппа Элиас знал, что советский актив эвакуируется на восток. Ирья, правда, не относится к числу людей, которых называли активом, но она открыто поддерживала советский строй. И Элиас боялся, что больше не застанет Ирью в Таллине.

Каково вообще положение в Таллине? Разумеется, в Таллине хватает тех, кто ждет немцев. Доктор Хор-манд — тот наверняка радуется. А вот Ирья, конечно, наоборот, нервничает и вообще несчастна.

Элиас пытался убедить себя, что Ирья никуда не уехала, но не был в этом уверен. А если даже она осталась в Таллине, это еще не означает, что все будет по-прежнему. Ирья может отнестись к нему, как к врагу: с ненавистью и презрением. Сумеет ли он снова завоевать ее доверие? Может, вообще не возвращаться в Таллин? Ведь если Ирья не сумеет понять его и в самом деле начнет презирать и ненавидеть, то лучше никогда им больше не встречаться.

Нет, нет, нет! Он должен увидеть Ирью, что бы ни случилось! Что бы она о нем ни думала и к чему бы ни привела их встреча.

«А во всем ли ты ей признаешься? — ядовито спросил себя Элиас — Не только в том, что ты действовал заодно с врагами, но и в том, что переспал с первой подвернувшейся бабой?»

Элиас все яснее сознавал, что он один виноват кругом, и это было невыносимой мукой. До последнего дня ему удавалось находить какие-то самооправдания, сегодня — нет. «Что я скажу Ирье, когда она спросит, где я был и что делал? Прятался в лесах Пярнумаа? Но я ведь не только прятался, а действовал заодно с Ойде-коппом и другими. Принимал участие в расстреле. Пусть я не убил ни одного человека, все равно я помогал убийцам. И не вправе скрывать это от Ирьи. Я не могу соврать ей. А если я скажу ей правду, то в душе ее разобьется и последний осколок любви, может быть еще сохранившийся. В конце концов, Ирья способна понять человека, который в силу обстоятельств должен был скрываться от преследования. Только не бандита, охотившегося на людей с оружием в руках».

После полуночи Элиас забрался в стог сена и попытался немного поспать. И снова погрузился в полусон, в пол у бодрствование, где сновидения душеизнуряюще чередовались с призраками недавно пережитого.

В шесть часов он поднялся, стряхнул с одежды сено, побрился в кустах на берегу ручья и направился в Пярну. От себя никуда не спрячешься — сиди в кустах хоть всю жизнь.

Два раза Элиаса задерживали. В первый раз им заинтересовались вооруженные люди в штатском с белыми повязками на рукавах. Спросили, кто он такой, изучили его удостоверение личности, поинтересовались, откуда он и куда. Элиас оказал правду. Что он инженер, прятался в волости Вали у родственников и идет в Пяр-ну. Смотрели на него враждебно, но после того, как он назвал имена Ойдекоппа и Харьяса, решили поверить.

После этого щуплый коротышка, задававший в основном вопросы, объяснил, что эти головорезы из Пярнуского истребительного батальона разбежались вчера по лесу. Под Хяядемеесте немцы отрезали батальону путь к отступлению. Батальон отчаянно сопротивлялся, никто не хотел сдаваться, но разве против немецкой армии попрешь? Правда, часть красных уплыла на лодках в море, попыталась спастись водным путем, но остальные разбежались по лесу. Некоторые до сих пор прячутся по болотам, хотя человек десять уже схватили. Вот его и сочли за одного из этих красных истребителей.

Второй раз Элиаса задержал почти у самого города немецкий военный патруль, но благодаря хорошему знанию немецкого Элиасу удалось быстро отделаться.

На первый взгляд могло показаться, что в Пярну ничего не изменилось. Разве что на многих домах появились сине-черно-белые флаги. И людей на улицах стало немножко меньше, но это впечатление могло быть и ошибочным. Немецкие солдаты попадались редко. Иногда встречались вооруженные в штатском с сине-черно-белой лентой на рукаве. Переход в несколько десятков километров утомил Элиаса, и он на все реагировал вяло. И на флаги, и на немецких солдат, и на вооруженных эстонцев. Он сказал себе, что все это его не касается, хотя в душе и ныла заноза.

Ему стоило немалых трудов найти ночлег. Самые большие гостиницы или не работали, или были заняты немцами. Кое-где к нему отнеслись с нескрываемым подозрением. В конце концов на улице Калева Элиаса выручил швейцар гостиницы, давший ему адрес каких-то своих знакомых, видно содержащих пансион. Да, дом на берегу моря явно был пансионом. Элиас понял это по распределению помещений и обстановке. Только вот постояльцев не было. Мысль о постояльцах заставила Элиаса ухмыльнуться. Гм, вряд ли кто сумел бы корчить из себя курортного барина, когда фронт катится по Эстонии.

— Но кормить мы вас все-таки не сможем, господин инженер, — объяснила хозяйка, полная седая женщина с добрыми глазами. — Вот в прошлом сезоне вы не знали бы у нас никаких забот. Вам подавали бы завтрак, обед и ужин — все. А теперь магазины пустые, даже хлеб перестали привозить. Так что вы нас извините, господин инженер, но уж такое положение...

Элиасу хотелось есть, но предпочтительней было не выходить. Во-первых, он отчаянно устал — долгий переход еще давал о себе знать. Во-вторых, в городе, видимо, действовал комендантский час, а у него не было никакой охоты еще раз нарваться на патруль.

Элиас поднялся утром измученный. Он надеялся выспаться как следует и восстановить силы хотя бы этой ночью, но это опять не удалось. Он спал, правда, на этот раз крепче, но никак не мог избавиться от назойливых кошмаров и раз пять просыпался за ночь.

Хозяйка все же предложила ему кофе.

Элиас выпил две чашки кофе, съел пару тонюсеньких ломтиков хлеба и выслушал рассказ хозяйки.

— Один эстонский офицер говорил госпоже Крийсталь, будто немцы уже взяли Мярьямаа и без остановки движутся к Таллину. Госпожа Крийсталь — это жена пекаря с нашей улицы. Она еще сказала, что ее муж снова будет выпекать булочки и пирожные. У них были раньше очень вкусные венские булочки и пирожные «Александр». Мы всегда брали у них, и все наши отдыхающие были довольны. Не пойму только, где они возьмут муку. Как вы думаете, будет немецкая армия продавать муку населению? Во время прошлой войны Крий-стали как раз и разбогатели на спекуляции армейскими товарами.

Поскорее бы война прокатилась из нашей страны дальше. Все боялись, что в Пярну будут большие бои, а вот и нет. Постреляли около часа в Раэкюла, потом немножко у реки, и все. Видно, силы русских на исходе, раз они так быстро сдали настолько важный город, как Пярну. Нам-то, конечно, лучше, город меньше пострадал.

Дом Кайтселийта кишит словно муравейник. Господин Крийсталь тоже пошел туда. Мой муж держится в стороне от политики, время сейчас смутное, лучше выждать, чем все это обернется. У Крийсталей другое дело — пекарю мука нужна. А у нас нет пекарни — чего нам носиться по городу?

Хозяйка говорила почти без передышки. Элиас не прерывал ее.

— Никто не знает, какие будут деньги: рубли, марки или опять сенты и кроны. Но мой муж считает, что старые деньги в ход не пойдут. В немецкие марки нет у людей настоящей веры. Пожалуй, рубли так скоро не исчезнут.

Сегодня ночью, говорят, опять расстреливали людей. Госпожа Крийсталь первая узнает про все такое. Здесь выстрелов не слышно, — наверно, это было дальше. В первую ночь расправлялись с красными на дюнах за Раэкюла. А сейчас убивают столько, что жуть берет.

Госпожа Крийсталь спрашивала у меня, господин инженер, что вы будете делать в Пярну? Останетесь ли тут или вы проездом?

Если у вас не все в порядке, лучше не оставайтесь. Люди сейчас совсем очумели.

В Элиасе шевельнулось чувство благодарности к разговорчивой хозяйке. Он догадался, что вся ее болтовня была лишь маскировкой этого предостережения.

— Спасибо вам. — Он произнес эти слова теплее, чем их обычно говорят. — На совести моей нет ничего такого, чтобы мне следовало бояться немцев.

— Да ведь не одних немцев. Позапрошлой ночью шныряло и много наших с винтовками. Они-то и вылавливали коммунистов.

— Я не коммунист.

— Кто же сегодня признается, что он большевик.

— Из-за меня вы в самом деле можете не беспокоиться.

— Я сама уверяла в этом госпожу Крийсталь... Вечером вы можете получить чай, а вот обеда не обещаю — я ведь уже говорила.

— Благодарю вас от души, госпожа...

— Фельдман. Моя фамилия Фельдман.

— Еще раз премного благодарен, госпожа Фельдман. Скажите госпоже Крийсталь, если она еще раз проявит ко мне интерес, что при первой же возможности я уеду в Таллин. А до тех пор останусь здесь.

Но по виду хозяйки понял, что ее заботит что-то еще.

— Вы очень беспокойно спите, господин инженер. Вы стонали во сне. Никому сейчас не спится спокойно.

В результате этого разговора у Элиаса сложилось впечатление, что его принимают не за того, кем он представился. Но вряд ли можно рассеять подозрения одними словами. Спасибо и на том, что его не выгнали сразу же.

Элиас попросил у хозяйки утюг, отгладил брюки и, насколько сумел, лацканы и рукава лиджака. Лишь сделав все, чтобы привести себя в порядок, он решился наконец выйти из дома.

Пярну не был для Элиаса чужим городом. Он приезжал сюда в командировки, отдыхал здесь. Но, пожалуй, впервые он бродил по этому городу так бесцельно.

Сперва он решил направиться в какое-нибудь городское учреждение, чтобы сообщить, кто он такой, и попроситься на службу. Без работы и жалованья он не смог бы долго выжидать развития военных событий. Таллинские сбережения уже подходили к концу, к тому же советские деньги могли вот-вот отменить. Элиас походил по комнатам городского исполкома, но ни одно из городских управлений еще не приступило к работе. Какой-то замкнутый и высокомерный господин, попавшийся ему в коридоре, посоветовал Элиасу направиться в дом Кайтселийта на улице Калева, где находится штаб самообороны, взявший на себя и муниципальные функции. Элиас дошел до этого дома и остановился напротив. Посмотрел на высокие сводчатые окна большого двухэтажного здания, на дверь, без конца пропускавшую людей с оружием и без оружия, и пошел дальше. Что-то помешало ему зайти внутрь.

Помешало еще раньше, еще по пути к дому Кайтселийта, когда ему с каждым шагом все острее припоминалось то, что случилось в Вали и что1 пробуждало такое отвращение к организации, наверняка состоящей из людей, похожих на Ойдекоппа, Аоранда и Харьяса. Разве что эти чуть рафинированнее, чем Харьяс, образованнее, чем Аоранд, и более искусные в маскировке своих истинных намерений, чем Ойдекопп. Он больше не хотел связываться с такими людьми.'И потому прошел мимо этой угрюмой громадины.

На афишной тумбе в начале Рижской улицы было наклеено воззвание ортскоменданта, предупреждавшее население о том, что всякая помощь красноармейцам и коммунистам будет караться по самым суровым военным законам. Элиас прочел и другое воззвание, на этот раз — командующего немецкими войсками. В прокламации немецкой армии сообщалось, что немецкий народ не имеет ничего против эстонского народа, что немецкий народ посылает свои войска на эстонскую землю для того, чтобы освободить эстонцев от советской власти. Эстонским крестьянам обещали вернуть во владение землю и всю их собственность, а эстонских интеллигентов и ремесленников заверяли, что они останутся для своей родины родными детьми. Писалось также, что эстонскому народу возвращают культуру Запада. Прокламация заканчивалась торжественными заверениями во взаимопонимании немецкого и эстонского народов.

Эти воззвания внушили Элиасу отвращение. Он смотрел на сине-черно-белые флаги, развевающиеся на многих домах, и вспоминал, что и Харьяс повесил точно такой же триколор на исполкоме. Если бы Элиас не слышал залпов на пастбище в Вали и не видел расстрелянных, он смотрел бы на эти флаги иным взглядом, но сейчас они не вызывали в нем никакого подъема.

Элиас вспомнил, что на одной из здешних строек должен работать инженером его товарищ по школе, и решил пуститься на поиски. Он нашел строительную площадку, но никаких работ там не велось. По лесам, правда, бродили двое рабочих, но они ничего не знали про инженера Хальянда. Сказали, что после начала войны работа прекратилась, что всех послали на рытье окопов, а про то, как будет дальше, говорят всякое. Инженер Хальянд руководил, правда, ранней весной этой стройкой, но его тоже куда-то перевели. Адресный стол был закрыт, и узнать, где живет его одноклассник, Элиасу было негде.

Заглянул он и на побережье. И поразился, увидев на пляже загорающих и купающихся. Их было немного, пляж не кишел людьми, словно муравейник, как в прежние времена, но все-таки можно было насчитать несколько десятков человек, и это поражало. Что же это за беспечники? Или многих попросту не задевают политические перемены? Элиас позавидовал тем, кто лежал на солнце или играл в волейбол, тем, кто заливался смехом и валял дурака, словно ничего не произошло. Только такие люди, подумал он, которые умеют изолировать себя от так называемой общественной жизни, которые не вступают в связь ни с одной политической силой, способны в теперешнее время жить так, как полагалось бы жить каждому. Личность и общество дошли до прямой вражды, так же как существует непримиримое противоречие между нацией и каждым отдельным ее представителем. И беспощаднее всего к людям те эпохи, когда громче всего кричат о народе и обществе.

Вечером, отупев от блужданий, Элиас побрел обратно в свое временное пристанище. Утром он уходил полный надежд, но за день все они поблекли. Оставалось утешаться тем, что предприятия и учреждения города еще не приступили к работе и следует просто набраться терпения.

Его дальнейшая судьба зависела в основном от темпов немецкого наступления. Он это понимал и все-таки не мог радоваться при виде серо-зеленых солдат, марширующих по улицам Пярну. Напротив, это угнетало. Элиас приглядывался к чужим солдатам недоверчиво, вернее, враждебно. Перед началом войны Элиас сказал Ойдекоппу, что если бы его арест предотвратил войну, то он немедленно вернулся бы в Таллин, с тем чтобы его выслали в Сибирь. Теперь, когда сражения начались в Эстонии, он часто чувствовал себя паразитом, мечтающим завоевать личное благополучие за счет страдания тысяч. Сегодня это чувство стало еще сильнее. Отвращение к себе возросло.

Впервые чувство отвращения к себе возникло у Эли-аса тогда, когда он после бегства из Таллина сел в Саку на узкоколейку. Да, страх его был так велик, что он не решился купить железнодорожный билет в Таллине. Боялся, что на вокзалах следят за пассажирами и его могут арестовать. Он доехал до Саку и только там решился сесть в поезд. И сразу же почувствовал к себе отвращение за то, что оказался таким трусом.

Потом упрекать себя приходилось не раз. Временами обилие самообвинений приводило к приступам тяжелой депрессии, к полному отчаянию. Но каждый раз он в конце концов выискивал оправдание всему в своем поведении. Даже тому, что он взял у зятя оружие. Сегодня он утратил и эту способность.

Следующей ночью Элиаса разбудили громкие голо са. Он прокрутился в постели несколько часов без сна, заснул с трудом и, разбуженный, не сразу понял, что происходит в передней. Лишь после того, как кто-то забарабанил в дверь, у него мелькнула мысль, что, наверно, его пришли забрать. Он и сам не мог объяснить, почему так подумал, но первое его чувство было именно таким.

Элиас не ощутил ни малейшего страха, наоборот, ему стало даже весело. Он натянул брюки и открыл дверь. Дверь была не заперта, и стучавшие могли свободно войти, но почему-то не пытались этого сделать. Элиас ухмыльнулся про себя: незваные гости нервничали больше его.

В продолговатой, похожей на коридор передней стояли четыре незнакомца — двое с винтовками наперевес. Все с топотом ввалились в его комнату.

— Фамилия?

Вопрос задал весьма животастый мужчина с белым, как молоко, лицом.

— В чем дело? — Элиас по-прежнему оставался спокойным. — Кто вы такие, по какому праву вы мешаете мне спать?

Самоуверенность Элиаса разозлила одного из тех, кто был с оружием. Это был плечистый, загоревший дочерна мужчина в сапогах и в кожаной куртке, какие носят обычно шоферы и мясники.

— Молчать! — грубо заорала кожаная куртка. — Отвечайте, если не хотите, чтобы мы вас тут же прикончили.

Человек с белым лицом сказал кожаной куртке:

— Ругаться не обязательно. — Он повернулся к Эли-асу и снова спросил: — Фамилия, место жительства, профессия?

Элиас рассвирепел:

— Я требую — объяснитесь! Теперь заговорили все разом:

— Это мы требуем объяснений!

— Отвечайте, когда вас спрашивают!

— Ишь какой важный нашелся!

— Да что мы валандаемся? Надевайте пиджак, и пошли.

Элиас не двинулся с места. Он пытался сохранить хладнокровие. Он понимал, что эти люди готовы на все. «Кто же из них пекарь? — подумал он. — Тот самый господин Крийсталь, который с самого начала проявил ко мне особый интерес? Или пекаря среди них нет?»

— Господин Крийсталь, фамилия моего пансионера — Элиас. Он инженер, который ожидает возможности вернуться в Таллин, — раздался за спиной у людей расстроенный голос хозяйки. — Я же говорила вам. Господин Элиас честный, достойный доверия человек.

— Вы, госпожа Фельдман, не вмешивайтесь, — сказал толстый господин с белым, как штукатурка, лицом. — Спокойно! — призвал он своих спутников к порядку. И снова потребовал от Элиаса: — Пожалуйста, покажите ваше удостоверение личности.

«Как быть? — подумал Элиас. — Подчиниться насилию или протестовать?» Поколебавшись, он достал из внутреннего кармана пиджака, висевшего на стуле, паспорт и протянул его. Видимо, господину пекарю. Ну конечно же хозяйка так и назвала его.

Все четверо склонились над удостоверением личности. Элиас следил за ними с нарастающим раздражением.

— Элиас Эндель, сын Юри, — громко прочел Крийсталь.

Кожаная куртка подсказала:

— Поглядим-ка, где он прописан? Некоторое время царило молчание.

— Ага, в Таллине! Дело яснее ясного. И все снова вскинули головы.

— Вы арестованы, — злорадно заявил пекарь.

— У вас нет законного права на мой арест, — взорвался Элиас.

— Вот где наш закон!

И кожаная куртка поднесла к носу Элиаса огромный кулак.

Крийсталь утихомирил его и снова сказал Элиасу:

— Соответственно немецкому военно-полевому праву и решению эстонской самообороны, все коммунисты и бойцы истребительных батальонов должны быть допрошены. Одевайтесь, пойдете с нами.

Элиас окончательно рассвирепел:

— Я не коммунист и не боец истребительного батальона. Я...

— Молчать! — рявкнула кожаная куртка

— Только не вздумайте хитрить и запираться, — предостерег пекарь. — Вы были с теми коммунистами, которых прислали из Таллина в Пярну. Ну, хватит тянуть. Одевайтесь живее.

Элиас расхохотался.

— Ладно, я вынужден подчиниться насилию. Но учтите, что я предъявлю вам обвинение в самоуправстве.

На этот раз расхохоталась во весь голос кожаная куртка.

Элиас с величайшим удовольствием заехал бы ему в рожу, но успел сдержаться. Он понимал, что в данной ситуации ему не удастся опровергнуть абсурдные подозрения. Если даже он рассказал бы о своих похождениях в Вали, здесь и это вряд ли помогло бы. Ни один из этих четверых не поверил бы ему. В их глазах он был большевиком, и это решало все. По-видимому, комедию ареста подстроил господин Крийсталь, который заведомо счел его подозрительной личностью. Утром наверняка все выяснится. Если нужно, пусть проверят в Вали, кто он такой и чем он там занимался.

Элиас оделся. Проходя мимо хозяйки, он поклонился ей и попросил не сдавать его комнату, так как он скоро вернется.

Услышав это, кожаная куртка опять начала ржать, из-за чего Элиас не расслышал ответа хозяйки.

Элиаса отвели в камеру предварительного заключения. Во всяком случае, Элиасу показалось, что это или камера, или городская тюрьма. Так он решил по зарешеченным окнам и обитым железом дверям.

Помещение, куда его чуть ли не втолкнули, было довольно тесным. Двадцать — двадцать пять квадратны ч метров, не больше. Но людей1 здесь было много. Большинство из них лежало, тесно сгрудившись на голом цементном полу, некоторые сидели, понурясь, у стены. Элиас с трудом выискал себе место.

До восхода половину задержанных вызвали по фамилиям и куда-то увели. Судя по разговорам, уводили на расстрел. Элиас напряженно ждал, что кто-нибудь опровергнет это, но так и не дождался. Все были того же мнения.

— Завтра — наша очередь.

Эти слова прозвучали из угла камеры, где лица сидящих у стены сливались в полутьме в сплошной ряд. Догадаться, кем это было сказано, было невозможно.

Никто не стал опровергать мрачное предсказание, высказанное таким будничным тоном.

До сих пор случившееся казалось Элиасу лишь идиотским недоразумением — дескать, утром все выяснится. При аресте его разозлила тупая убежденность незнакомцев в том, будто он коммунист или боец истребительного батальона, который не смог удрать из Пярну. Но он был убежден, что эти подозрения легко опровергнуть. Теперь Элиас понял: эта пошлая комедия может превратиться в нечто более мрачное, и ему расхотелось думать. Он был совершенно раздавлен ощущением чего-то омерзительного. Не было ли это страхом смерти?

Он старался вести себя так же, как и другие. Никто не вздыхал и не жаловался, не сетовал и не кричал, не ругался и не божился. Что же это за люди, которые относятся к тому, что их ждет, словно к чему-то обыденному? Что это, отупление, примирение с судьбой или же, наоборот, внутренняя сила, мужество, даже героизм?

Через некоторое время Элиас услышал и вопли, и причитания, и истерический мужской плач, и отчаянную ругань. Высокий, худой человек колотил громадным костистым кулаком в дверь и требовал, чтобы его отвели к начальству, потому что он попал сюда по ошибке. Он вовсе не красный, а честный патриот, который хочет преданно служить новому порядку.

После этого Элиасу трудно было добиваться, чтобы его допросили, но пришлось на это пойти. Он тоже колотил кулаками в дверь, тоже втолковывал разозленному надзирателю, что это ошибка и что его надо немедленно отвести к следователям или начальникам, чтобы восстановить истину. Но на крики Элиаса обратили не больше внимания, чем на жалобы худого, потерявшего самообладание человека. Надзиратель попросту пригрозил стукнуть Элиаса, если тот не прекратит разоряться и ломать дверь.

Когда ожесточение Элиаса наконец улеглось и он вернулся к стене, ему сказали:

— Тут суда и следствия не признают. Раз привели сюда, значит, твоя вина уже установлена.

Это был голос того же человека, который предсказывал ночью: «Завтра — наша очередь».

— Но это же издевательство над самыми элементарными правовыми нормами!

Слова эти вырвались у Элиаса раньше, чем он успел подумать.

— Сейчас действует только одно право — право фашистских палачей.

Элиас промолчал.

Он сделал еще несколько попыток достучаться. До тех пор колотил руками и ногами в дверь, пока не притащился надзиратель. Элиас опять потребовал, чтобы его допросили. Но ни его, ни всех остальных никто не хотел допрашивать.

— Не знаю, кто вы такой, — сказал Элиасу человек, предсказавший их участь и севший теперь рядом с ним, — да сейчас это и неважно. Я уже второй раз к ним попался и знаю, что плевали они на законное следствие. Наши дорогие сородичи, у которых народ забрал землю, дома и фабрики, озверели от жажды мести. Они сейчас кровожаднее самого Гитлера.

Элиас усмотрел в этих словах логическую неувязку и ухватился за нее:

— Значит, однажды вас уже выпустили? Мужчина посмотрел на него искоса и объяснил:

— Серые бароны в Вали хотели поставить меня к стенке, да Пярнуский истребительный батальон помешал.

Элиаса словно ударили по лицу. Все в нем оцепенело. На миг он перестал что-либо соображать. Лишь собравшись кое-как с мыслями, он дал себе отчет в том, что сидит рядом с человеком, которого Ойдекопп и Харьяс кинули в волостной амбар. Вряд ли этот человек разговаривал бы с ним так дружелюбно, если бы знал, что и он, Элиас, участвовал в разгроме исполкома в Вали.

Этот человек имел бы право ударить его, плюнуть ему в лицо. У него, Элиаса, нет нравственных оснований ставить себя выше тех, кто сейчас в Пярну охотится за людьми, хватает их и расстреливает. И если здесь, в камере, есть хоть один человек, заслуживающий высшей меры наказания, так это он, Эндель Элиас. Именно он, и никто другой.

Больше Элиас не колотил в дверь и не требовал, чтобы его отпустили к начальству на допрос. Он перестал дергаться, замкнулся в себе, притих. Словно бы примирился со всем заранее.

На следующий день перед рассветом его и еще человек десять перегнали в закрытый грузовик и повезли за город. Куда — Элиас этого не понял, да и не особенно хотел понять. Не все ли равно куда. Он старался не думать о том, что их ждет, страшась, что ему откажут нервы. В грузовике он оказался рядом с милиционером из Вали, — он уже знал, что это милиционер из Вали, тот ведь сам ему сказал. Элиас обрадовался ему.

У низкорослого сосняка грузовик остановился, и им приказали вылезать. «Чахлые сосенки», — отметил про себя Элиас, словно качество леса могло сейчас иметь какое-то значение. Он увидел, как их окружила большая группа вооруженных людей в штатском. Почти все были в форменных фуражках, в основном кайтселийтов-ских.

Кого-то громким, раскатистым голосом ругали за опоздание и за отсутствие всякого порядка. Голос показался Элиасу знакомым. Он не ошибся: неподалеку от них стоял, расставив ноги, констебль Аоранд. Элиас поспешно отвернулся, чтобы его не узнали. В голове, правда, мелькнула мысль, что стоило ему подать Аоранду знак, и он был бы спасен, но осуществлять этой мысли не стал.

Их с воплями куда-то погнали. Вскоре Элиас оказался на краю неглубокой канавы. «Каменистая земля», — снова машинально отметил он. При бледных лучах рассвета на дне канавы отчетливо были видны камни, величиной с кулак и больше. Песок был крупный, почти коричневый.

«Могила, братская могила».

И это он отметил почти автоматически. Странно, что подобное открытие не вызвало у него страха. Словно тут собирались расстрелять не его, а кого-то другого.

Один из его спутников упал на четвереньки. То ли споткнулся, то ли нервы отказали. Милиционер помог упавшему подняться.

— Выстроиться в шеренгу! — закричал на них щуплый человек в форме Кайтселийта.

— В шеренгу! — подхватил кто-то, словно эхо. Они выстроились на краю канавы.

Элиас не понимал, почему все старались поскорее выполнить команду. Он и сам послушно ей подчинился.

Наконец всех их выстроили на краю рва. Вооруженные люди отошли от них шагов на десять и тоже построились в шеренгу.

— Отделение, смирно!

Элиас снова узнал голос Аоранда. В голове опять мелькнула мысль, что следовало бы окликнуть констебля, сказать, что это он, вояка Элиас, попавший сюда по глупому недоразумению. Но он вновь подавил это желание.

Аоранд как-то напрягся, откинул голову назад и крикнул:

— Заряжать! Защелкали затворы.

В этот миг Элиаса охватил страх. Он во все глаза глядел на людей, заряжающих винтовки, и вцепился в руку человека, стоявшего рядом.

— Целься!

Теперь Элиас думал только об одном: выстоять, не упасть. Он перестал держаться за соседа, и руки его вяло обвисли.

— Отставить!

Что это значило? Почему винтовки опустились? Что произошло?

Их строй зашатался. Некоторые упали на колени, некоторые сделали несколько неуверенных шагов. Элиас тоже закачался на ногах, но устоял.

Констебль Аоранд, стоявший справа от вооруженного строя и отдававший приказания, размашистым шагом шел к ним. Элиас перехватил изумленный взгляд констебля.

Не успел он и опомниться, как Аоранд уже оказался перед ним.

— Инженер Элиас? Элиас крепко стиснул зубы,

— Элиас, это ты?

Элиас по-прежнему молчал. Констебль Аоранд пристально всмотрелся в него. И спросил в третий раз, в самом ли деле он инженер Элиас. Сердце Элиаса бешено колотилось, горло было перехвачено, руки судорожно дергались. Но он не произнес ни слова.

Аоранд вернулся назад. Он подозвал к себе двух человек и что-то сказал им. Оба направились к Эли-асу.

Подойдя к Элиасу, они схватили его за руки и выволокли из строя расстреливаемых. Элиас пытался вырваться, но эти двое были сильнее.

Его дотащили до машины и швырнули в кузов. Он упал на дно кузова ничком, уже почти без сознания. Он не слышал, как захлопнули дверцу фургона и закрыли ее болтом. Словно бы очень издалека и приглушенно доносилась команда.

А потом грянул залп.

Примерно через полчаса или час загудел мотор. Сначала машину сильно трясло, потом она поехала плавно.

Элиас ни о чем не думал, ничего не чувствовал, кроме душащего отчаяния. Перенапряженные нервы, правда, воспринимали внешние впечатления, но эти впечатления словно бы уже не доходили до сознания.

Очнулся Энделъ Элиас только к вечеру.

Он обнаружил себя в какой-то квартире, обставленной прилично, но как-то беспорядочно. За открытым окном веял морской ветерок, шевеливший шторы. Они то надувались парусами, то опадали.

Элиасу вспомнилось, словно сквозь сон, что Аоранд долго разговаривал с ним, а сам он не отвечал ни слова. О чем говорил констебль, это совсем выветрилось из памяти. Наверно, сперва о чем-то спрашивал, потом пытался убеждать. А он сидел, уронив голову, и ничего не соображал. В конце концов Аоранд оставил его одного.

Элиас не помнил и того, спал ли он все эти часы или просто валялся в кресле. Хотя он за два дня не съел ни крошки — в арестантской камере давали только воду, — он не чувствовал голода. Интерес к себе и происходящему пропал полностью.

Он тупо пялился в стенку и вяло думал о том, что следовало бы уйти. Но тут же забывал об этом и снова начинал смотреть, как полощутся шторы.

В конце концов он поднялся и пошел в соседнюю комнату. Там тоже никого не было. Вся трехкомнатная квартира оказалась пустой; кроме него, в ней не было ни души. Наружная дверь была, правда, закрыта, но, чтобы открыть изнутри английский замок, достаточно было одного движения.

Нет, его никто не караулил. Он мог и остаться и уйти.

Почему это насторожило Элиаса? Ему показалось, что его оставили в таком положении не просто так и вовсе не для того, чтобы он мог делать что хочет. За всем этим таилась какая-то задняя мысль.

— Нервное потрясение. Кто это сказал?

По-видимому, эти слова донеслись из-за наружной двери. Так и есть: замок щелкнул, и кто-то вошел в квартиру.

Элиас вернулся в комнату и отступил к окну.

Дверь комнаты открылась, и он увидел Ойдекоппа с Аорандом.

Напрягшись всем телом, Элиас следил за Ойдекоп-пом. И вдруг закричал:

— Него вы от меня хотите?!

— Ничего мы от тебя не хотим, Эндель. Поступай, как считаешь нужным; хочешь — живи здесь, хочешь — уезжай. Это я и пришел сказать. И еще одно: тем, кто посадил тебя в арестантскую камеру, объявлен выговор. Надзирателя, который не обратил внимания на твои протесты, мы прогнали к черту. Нам таких типов не надо. При перемене власти на поверхность всплывают всякие подонки, от которых возникает только смута и бессмыслица.

Ойдекопп возвращался к этому без конца. Слова и фразы менялись, но мысль была все той же.

Элиас и Ойдекопп остались вдвоем — констебль сразу ушел. Перед ними стояли на столе тарелки с закуской и рюмки. Первая бутылка была уже выпита, и Ойдекопп успел открыть вторую.

Вел разговор Ойдекопп, иначе бы обоим пришлось молча таращиться друг на друга. Элиас слушал, слушал и наконец спросил:

— Кто вы такие?

Ойдекопп посмотрел на него озадаченно. Он явно не понял смысла вопроса. Элиас пояснил:

— Ты все время говоришь: «мы», «мы», «мы». Кто, по-твоему, эти «мы»?

Ойдекопп торопливо заговорил:

— Уцелевшие представители здоровых и жизнеспособных слоев нашего народа... Так сказать, сердце и мозг эстонства. Те, кого не заразили красные восточные микробы. Те, кто связан стремлением пробудить к жизни эстонскую государственность на конституционных основах. Те, кто связан стремлением продолжить налаживание нашей общественной жизни с того момента, на каком она оборвалась в июне сорокового года. У нас еще нет ничего определенного, даже мы сами не знаем, станут ли вообще считаться с нами немецкие власти.

— Тогда по какому же праву вы арестовываете и убиваете людей?

И Элиас впился взглядом в Ойдекоппа.

— Неподходящие слова ты употребляешь, Эндель. Я тебя понимаю — слишком взвинчены нервы. Выслушай спокойно и попытайся меня понять, Я пришел к тебе не как враг, а как друг, как товарищ по судьбе. Мы товарищи по судьбе, Эндель. Ты должен понять, что, борясь против русского большевизма, мы боремся и за свое личное благополучие. Попросту выполняем свою первичную обязанность существовать как биологические особи. Да-да, во имя своего существования мы должны сейчас быть суровыми. Если эстонский народ хочет уцелеть и в будущем, то сейчас в его душе неуместна никакая жалость. Нас вынуждает к беспощадности неизбежность.

Никогда ни за что не забывай, Эндель, что эстонский народ — это маленький народ. Карликовое государство, зажатое великими державами. И не в нашей власти тут что-нибудь изменить. Это, так сказать, объективная неизбежность. Так-то, друг... Что же я хотел сказать тебе? Ах, да! Послушай! Маленький народ может уцелеть лишь в том случае, если он внутренне крепок. Мой отец был садовник, и я хорошо знаю, что тот, кто хочет снимать осенью плоды, должен старательно истреблять сорняк. Во имя будущего нашего народа мы должны выполоть всех бациллоносителей красной чумы. Ибо нет более опасного и смертельного врага нашего единства, чем коммунизм.

Нет, погоди, инженер. Я, конечно, военный, моя профессия — кровь и смерть, но и я испытываю отвращение к тому, чем должен заниматься, однако я понимаю и то, что плохо любил бы родину, если бы не сумел ожесточить своего сердца. Это не любовь, мой дорогой.

Он вонзился взглядом в глаза Элиаса и добавил: — Иного выхода нет. Коммунистов надо уничтожать, и нельзя щадить тех, кто им сочувствует,

Рассудок еше плохо подчинялся Элиасу. Настороженность и напряжение, вызванные в нем появлением Ойдекоппа и Аоранда, спали, конечно, но до непринужденности было еще далеко. Аоранд приказал вытащить его из шеренги, но ведь Элиас не сказал ему ни слова благодарности. Разум говорил ему, что он остался жив только из-за вмешательства Аоранда, но видеть в этом человеке спасителя Элиас все-таки не мог. Пускай констебль относится к нему распрекрасно, для Элиаса он по-прежнему остается убийцей. Аоранд спас его не как человека, а как бойца, как подобного ему самому убийцу. Освободиться от этого ощущения Элиас не мог. Оно давило его всем своим гибельным грузом.

— Молчишь, Эндель? Молчи! Подумай о моих словах.

Ойдекопп наполнил рюмки и уговорил Элиаса выпить. Элиас опрокинул и новую рюмку до дна, как и все предыдущие, в надежде забыть хоть на минуту утренний кошмар. Но алкоголь ничему не помогал Напротив, перед глазами все назойливее маячили чахлые сосенки, неглубокий ров, на дне которого виднелись камни величиной с кулак и крупный зернистый песок. В ушах по-прежнему звучали, будто сквозь туман, команда Аоранда и глухой далекий залп. Плечи и руки все еще ощущали прикосновение соседей по шеренге, и от этого перехватывало горло.

Он вдруг посмотрел Ойдекоппу в лицо и сказал:

— Вы .. убийцы. И я тоже убийца.

Элиас увидел, как на лбу Ойдекоппа вздулись вены.

— Ты не сознаешь, что говоришь.

Голос у Ойдекоппа был шипящий, он с трудом сдерживался.

— Раскрой же наконец глаза! — продолжал Ойдекопп, сдерживая озлобление. — У тебя и понятия нет о реальном положении вещей. Обезвредили десятка два красных грабителей, и ты уже выбит из колеи.

Нет, он хотел сказать другое, что-то более унизительное, но сумел сдержаться.

— Твои бесплодные метания из стороны в сторону — обычная вещь для нашей интеллигенции, — спокойно продолжал Ойдекопп. — Жалуешься, стонешь, обвиняешь себя и своих товарищей по борьбе. Пялься на меня сколько хочешь! Да, мы были и останемся товарищами по борьбе! Думаешь, Аоранд вытащил тебя чуть ля не из могилы ради твоих красивых глаз? А ты ему даже спасибо не сказал, святая душа... Погоди, поговоришь, когда я кончу1 Сейчас все эстонцы опять оказались на распутье: выбирай, к чьей силе ты примкнешь. Европейская' немецкая культура, уважающая великую индивидуальность, в тысячу раз ближе духу нашего народа, чем азиатская проповедь массового человека. Навеки заруби и то, что наш первобытно-племенной дух не позволит нам спустить тому, кто покусится на эстонское добро. Плачь или ругайся, но ты был и останешься бичом в руке главного своего божества — народа, бичом, истребляющим нашего коренного врага.

Элиас несколько раз хотел прервать Ойдекоппа, но тот не давал вставить ни словечка Элиаса сильно задели гневные слова Ойдекоппа, что Аоранд вытащил его из могилы не ради красивых глаз. Он и сам знал правду, но услышать ее от другого было куда убийственнее. Он с нетерпением ждал, когда Ойдекопп кончит, чтобы кинуть ему в лицо, что он теперь думает об Ойдекоппе и всей его банде. Но когда капитан замолчал, Элиас неожиданно для себя самого тихо произнес одно-единственное слово:

— Фашист!

Эндель Элиас ждал, что его опять заберут. Но проходил день за днем, а его никто не трогал. Он по-прежнему жил у госпожи Фельдман. Теперь его кормили даже обедом, не вспоминая больше о трудных временах. В ответ на слова Элиаса, что вскоре ему нечем будет расплачиваться, хозяйка сказала, что с этим не к спеху. В будущем, когда жизнь станет чуточку нормальней, он -наверняка все уладит. К тому же едок он никудышный.

Господин Крийсталь снимал при виде него шляпу еще издали. Элиас понимал, что, пока пекарь приветствует его так церемонно, дела его еще не так плохи. Господа вроде Крийсталя чувствуют перемены в атмосфере нюхом, не глядя на барометр. В пекарне Крийсталя начали усердно выпекать булочки и пирожные: видимэ, муки ему хватало. Откуда она взялась, купили ли ее в деревне или выменяли у военных снабженцев, этого не знала даже госпожа Фельдман.

Иногда Элиас раздумывал, не благоразумней ли переменять место жительства. Ведь самооборонцы явятся к нему мигом, как только будет решено свести с ним счеты окончательно. Но Элиас не внимал этим увещеваниям разума.

Элиас был готов к самому худшему. Он уже привык без конца убегать. Да и куда ему деваться? Назад, к сестре? Видеть каждый день фарисейское лицо Роланда, разговаривать с ним, жить рядом с таким человеком? Одна эта мысль вызывала у Элиаса отвращение. А видеть Харьяса ему хотелось и того меньше. Наверняка тот стал в Вали большой шишкой и поступает, как ему заблагорассудится. Нет, возвращение в Вали невозможно. У него не осталось ничего общего с Роландом и Харьясом, а также с Ойдекоппом и Аорандом. Почему Ойдекопп не прислал людей арестовать его, оставалось для Элиаса загадкой. В тот вечер они разругались вконец. Слово «фашист» привело Ойдекоппа в ярость. Жилы на его висках стали чуть-чуть не толщиной с палец. Сгоряча он даже схватился за пистолет, но все-таки не вытащил его из кобуры. Что-то удерживало его. Он в бешенстве вскочил и процедил сквозь зубы, что не желает сидеть за одним столом с прихвостнем коммунистов. И еще добавил, что люди, хотевшие расстрелять Элиаса, были правы: пусть не надеется, что за него снова кто-то заступится. Место предателей родины — в земле, пусть он запомнит это навеки.

Элиас ничего не сказал. Он излил все накипевшее в одном слове. Он не хотел смягчать ситуацию и даже не думал идти на попятный. В тот миг Эндель Элиас был далек от всяких трезвых расчетов. Это была безоглядность человека, доведенного до крайности. Может быть, Ойдекопп потому его и пощадил, что видел, в каком он был разброде чувств?

После этого столкновения Элиас не встречал Ойдекоппа.

Элиас встал и, не говоря ни слова, вышел. Ойдекопп не пытался его удержать. Не спросил, куда он идет и что собирается делать. Лишь проводил его злобным взглядом.

Потом, когда Элиас уже отошел и мог думать о случившемся более спокойно, он все равно не раскаивался в том, что довел Ойдекоппа до ярости. Ну и пусть считает его врагом. Элиас начал относиться к своей личной безопасности с фатальным безразличием.

Да, после того как между ним и Ойдекоппом разверзлась пропасть, у Элиаса возникло чувство, будто он освободился от каких-то пут, связывавших его по рукам и по ногам.

Он редко выходил из дома. От намерения поступить на службу в какую-нибудь городскую управу или в другое гражданское учреждение он отказался. Страшился нарваться на деятелей вроде Ойдекоппа, которые начнут его использовать неизвестно в каких целях. По-видимому, он вообще не вызывает доверия. Да и кому он нужен в Пярну как временная рабочая сила? Он ведь не останется тут надолго. Уедет немедленно, как только станет возможной поездка в Таллин.

Внешне жизнь в Пярну оставалась после прихода немцев почти прежней. Вид улиц мало меняется от того, арестовывают ли по ночам людей или нет. У госпожи Фельдман появилась еще одна пансионерка, молодая вдова с пышными формами, без конца щебетавшая о том, какие восхитительные кавалеры немцы. По-видимому, она весело проводила свои вечера. Большей частью она возвращалась после полуночи.

Элиас избегал ресторанов и пляжа. Во-первых, у него не было денег, а во-вторых, слишком угнетенное у него было настроение.

Он предпочел бы работать в хозяйском саду. Вызвался полоть грядки, поливать и всякое такое. Сперва его услуги отклонили, но потом впрягли в работу. Господин Фельдман оказался весьма неразговорчив: они часами работали рядом почти в полном молчании.

Хозяйка держала Элиаса в курсе событий. Сообщала ему, как далеко находятся немцы от Таллина и что происходит в доме Кайтселийта. В городе продолжаются аресты. Тюрьма, погреб Шмидта и амбар в Пети битком набиты арестованными. Госпожа Фельдман рассказывала еще о каком-то полковнике, объявившем себя уполномоченным президента республики. Господин Крийсталь жаловался, однако, что немцы не очень-то считаются с уполномоченным президента.

Элиас интересовался прежде всего перемещением линии фронта. Но по этой части информация хозяйки становилась с каждым днем все скупее. По слухам, немцам все еще не удалось продвинуться дальше Мярь-ямаа, остальное было неизвестно. Само собой, ясно как День, как аминь в церкви, что Вильянди и Тарту тоже в руках у немцев. Но о том, что они уже взяли Пайде и Тюри, ничего не слышно. Из этого можно сделать вывод, что Северная Эстония все еще остается незанятой.

Похоже было, будто натиск немцев на эстонском участке фронта сник. Элиас сам не понимал, радует его это или огорчает. Наверно, больше радует, хотя его дальнейшая судьба находилась в тесной зависимости от захвата всей эстонской территорий.

Элиас все чаше ловил себя на мысли, что не стоит тешить себя надеждой, будто с возвращением в Таллин всем его бедам придет конец. Война и в Таллине перевернет вверх дном всю жизнь и отношения людей. Желания и стремления отдельной личности не играют во время войны никакой роли. И вообще, кто сейчас имеет право мечтать о личном счастье, когда над будущим целых народов нависла смертельная угроза? Во всяком случае, над будущим эстонского народа.

Но почему-то все эти рассуждения казались Элиасу глупыми. Ойдекопп был прав, когда называл его бессильным, неустойчивым человеком. Несчастье его, Энделя Элиаса, состоит в том, что он в самом деле не может выбрать, к кому присоединиться. Два месяца назад он не колеблясь пошел бы вместе с коммунистами. Может, вступил бы даже в истребительный батальон. А теперь...

На этом месте Элиас всегда заходил в тупик.

Даже и теперь, когда ему хватало времени докопаться до всего, он так ни к чему и не пришел. Словно пути к истине» и не существовало. От него отреклись и красные и белые. Обе стороны видели в нем врага, а сам он не доверял ни коммунистам, ни фашистам, вроде Ойде-коппа.

По ночам Элиас продолжал слышать глухие залпы и зажимал уши руками. У него возникало чувство, будто его опять швырнули в грузовик и захлопнули за ним дверь.

Может ли правда убийц быть правдой народа?

Элиас все больше думал об Ирье. Она словно бы снова вернулась в его жизнь. Бывали моменты, когда Элиасу казалось, будто она совсем близко. Села рядом и разговаривает. Элиас слышал низкий голос Ирьи, видел ее серьезные глаза, и если бы он осмелился ее коснуться, то, может быть, ощутил бы и жаркую теплоту ее тела. Таким сильным было это наваждение.

Ирья одета так, как одевается, когда ходит на службу: в платье-костюме темных тонов, который придает ей немножко строгий вид. Она сидит спокойно, придерживая пальцами сумочку на коленях. Появление Ирьи волнует Элиаса, он боится, что женщина в любой миг может исчезнуть, а это очень беспокойно. Ведь у него столько всего на душе. Он хочет, чтобы Ирья выслушала его до конца, поняла и простила. Знать, что думает о нем Ирья, это для него самое важное, самое существенное.

Ирья. Ну, как ты живешь?

О н. Мне так хотелось тебя видеть.

Ирья. Я спросила о другом.

О н. Не спрашивай меня ни о чем. Мне очень трудно тебе ответить. Попытайся понять меня.

Ирья. Почему ты уехал из Таллина?

О н. После каждого твоего вопроса положение мое все безвыходнее. Я боюсь признаваться тебе во всем. Ты станешь презирать меня, если узнаешь все.

Ирья. Больше всего ненавижу трусов.

О н. Я и есть трус, Ирья. Страх, панический страх гнал меня все время. В Таллине я даже не посмел сесть на поезд.

Ирья. А говорил, что любишь меня. Значит, ты обманывал?

О н. Нет, дорогая, нет. Я люблю тебя. Люблю сильнее, чем когда-нибудь. Поверь мне.

Ирья. Хочу тебе поверить и не могу. Если бы ты любил меня, так не стал бы ничего скрывать.

Он. Я не хотел тебя потерять.

Ирья. Недоверие страшнее самой страшной правды.

О н. Я надеялся, что все быстро уладится.

Ирья. Как это могло быстро уладиться, если ты сбежал из Таллина? Кто мог что-то сделать вместо тебя? Или кто-то из друзей пообещал тебе помочь?

О н. Ужасно глупо все получилось

Ирья. Для меня было таким несчастьем узнать, что с тобой случилось. А больше всего я мучилась из-за твоего притворства. Помнишь, ты солгал мне, будто уезжаешь на некоторое время в командировку, а на сколько, это выяснится на месте. Ты солгал мне так обдуманно. Я ни на миг не усомнилась в твоих словах. В то утро я была слепа от счастья. И ты воспользовался этим.

О н. Я видел, что ты счастлива. И не хотел разрушать твоего счастья.

Ирья. Ты снова лжешь. Будь я в то утро печальной, ты ведь все равно не сказал бы ни слова.

О н. Ты не права. Я вообще не должен был больше приходить, но не смог уехать из Таллина, не повидав тебя. В ту ночь я не сомкнул глаз, все смотрел на тебя. У меня было ужасное предчувствие, что мы никогда больше не увидимся, — это меня убивало.

Ирья. А может, я поехала бы с тобой?

О н. На этот раз ты говоришь недравду, Ирья.

Ирья. Радость моя стала бы еще сильнее, если бы ты поделился со мной своими заботами. Да и тебе самому было бы легче.

О н. Значит, мы ничего не можем исправить?

Ирья. Слишком много я плакала из-за тебя, чтобы все забыть. Если бы тебя выслали в Сибирь, я поехала бы с тобой. Я верила в тебя. В голове моей никак не укладывалось, что ты враг. Или ты притворялся во всем? Говорил то, во что не веришь, поддакивал мне? Лишь бы переспать со мной.

О н. Ирья, ты безжалостна.

Ирья. Безжалостна? Нет. Просто я не знаю, когда ты был искренний, а когда хладнокровно лгал.

О н. Теперь я понимаю, почему ты не ответила на мое письмо.

Ирья. К тому времени я знала уже слишком много, чтобы помчаться в Пярну. И все это мне пришлось узнать от других. Думаешь, это легко? Ты превратил меня в дурочку, Эндель. Как насмешливо меня спрашивали, не знаю ли я что-нибудь о тебе. А потом сочувственно сообщали, будто ты ушел в подполье. По утрам мне страшно было идти на работу. Мне хотелось заступиться за тебя, а вместо этого приходилось глотать слезы. Сколько отчаянных минут я пережила из-за тебя.

О и. Лишь потом, скрываясь на сеновале у своего зятя, я начал понимать, сколько причинил горя тебе и себе самому.

Ирья. Мы могли бы обрести опору в своей любви, а ты превратил нашу силу в слабость... Наверно, мы уже сказали друг другу все.

О я. Ты снова меня полюбишь, я остался прежним.

Ирья. Ты уже не прежний. Не обманывай себя и меня.

О н. Пожалуй, ты опять права. Но, несмотря ни на что, я должен тебя видеть. Не торопись рвать со мной окончательно. Я вернусь в Таллин, и если ты не уехала...

Ирья. Война отдаляет нас друг от друга все дальше. Неужели и ты, повязав на рукав белую ленту, тоже занимаешься охотой на людей?

О н. Они всучили мне оружие насильно.

Ирья. И слушать тебя не хочу.

О н. У меня с ними нет ничего общего.

Ирья. Оставь меня в покое наконец.

О н. Я должен признаться во всем. Ты единственный мой судья. Я уже не способен сам оценить свои поступки. Войне я совсем не обрадовался. И сказал Ойдекоппу — есть такой офицер, — что, если бы мой арест предотвратил войну, я сам попросил бы, чтобы меня арестовали и выслали в Сибирь. Лесные братья хотели расстрелять меня. Я вырвался от них.

Ирья. Каждый сам себе судья.

О н. Если ты меня не поймешь, никто меня не поймет.

Ирья. Что значит мое понимание или непонимание? Если ты не поймешь самого себя, никто тебе не поможет.

О н. Таких, как я, шатающихся из стороны в сторону, сейчас тысячи. Если ты не поймешь меня теперь, значит, не поняла бы и в тот раз.

Ирья. Я могу понять все, кроме того, что ты взял у них оружие, — это предательство. Ты предал меня и таких, как я. Да, ты меня предал.

О н. Я все время подчинен каким-то чуждым силам. Попадаю в обстоятельства, когда моя собственная воля больше ничего не значит. И в итоге я больше не знаю, что должен делать, чего хотеть.

Ирья. Ты оказался слабее, чем я думала.

О н. Если меня осуждаешь даже ты, мне вообще нет смысла жить.

Ирья. Мне жаль тебя, Эндель. Жаль, как человека, как мужчину, которого я любила. Жаль нашей любви, едва успевшей расцвести. Я не желаю тебе плохого, но оправдать твое поведение не могу. Не ищи меня.

Если даже мы в самом деле как-нибудь встретимся, ты не услышишь от меня других слов.

Он. Я тоскую по тебе, Ирья. И все-таки разыщу тебя. И приду к тебе — будь что будет. Я не могу иначе.

Так Элиас разговаривал с Ирьей часами. Иногда они не спорили, а понимали друг друга, но чаще Ирья обвиняла его. Почти всегда эти призрачные разговоры кончались страстным признанием Элиаса в том, что он мечтает видеть Ирью, скорбным обещанием разыскать ее.

Но и в другие часы, не только в часы галлюцинаций, Элиас испытывал болезненную тоску по близости Ирьи. В нем начинала вызревать идея: не дожидаться падения Таллина, а пробиться туда раньше — через линию фронта.

Известие о поражении немцев под Мярьямаа укрепило убеждение Элиаса в том, что он должен осуществить свой план. От Пярну до Таллина не более ста тридцати километров. Правда, если идти боковыми проселками, дорога может удлиниться на несколько десятков километров, но за три-четыре дня можно преодолеть и такой маршрут. Он будет отсыпаться под сенными навесами или в стогах: забота о ночлеге — это не препятствие. Еду можно покупать на хуторах и в лавках — у него еще осталось несколько рублей.

Видимо, самое сложное — это переход через линию фронта. На этот счет Элиас имел смутное представление. Вряд ли между немецкими и советскими войсками проходит какая-то сплошная и устойчивая линия фронта. Вероятнее всего, воинские части обеих сторон занимают в основном города и крупные поселки, узловые станции и скрещения дорог. По словам госпожи Фельдман, немцы отступили от Мярьямаа к Пярну-Яагупи, да и Элиас представлял себе положение именно так.

Разумеется, путешествие будет далеко не безопасным. И по ту и по эту сторону фронта его могут схватить. Для деятелей самообороны удостоверение личности ничего не значит, в этом Элиас убедился на своей шкуре. Вряд ли и немцы, особенно если он попадется им на глаза вблизи от фронта, запросто разрешат ему идти своей дорогой. Не всегда это получается так легко, как с тем патрулем, который задержал его возле Пярну. Да и на той стороне могут заинтересоваться одиноким пут-ником. Наверно, из-за действий лесных братьев красноармейцы и бойцы истребительных батальонов стали очень осторожны и недоверчивы. На одной стороне его могут принять за коммуниста или бойца истребительного батальона, на другой — за сторонника фашистов или бандита, и, наконец, на любой стороне его могут арестовать, как шпиона, и поставить к стенке. Но разве oн обязательно должен наткнуться на патруль или сторожевой пост? Неужели они в состоянии следить за всеми объездами и лесными тропинками? Главные магистрали, несомненно, охраняются. Но где-нибудь сбоку одинокий пешеход может и проскользнуть. Ну, а если ему случится нарваться на контроль, дело не обязательно должно принять наихудший оборот. Главное — добраться до Таллина. А потом, после встречи с Ирьей, будь что будет. Пусть его арестовывают, пусть делают с ним что хотят.

Так он рассуждал и взвешивал, а между тем проходил день за днем, и еще не было сделано ни одного практического шага.

В Пярну поднялась вдруг тревога.

Госпожа Фельдман разузнала, будто к городу пробиваются большие силы красных. Господин Крийсталь с горечью сообщил ей, что по двум шоссе, из Мярьямаа и Лихулы, приближаются русские дивизии, не говоря уж об истребительных батальонах.

На следующий день до города донесся гул сражения — разрывы снарядов, треск выстрелов. Госпожа Фельдман сказала, что в ортскомендатуре упаковывают вещи и что там стоят машины, готовые к отъезду. Господин Крийсталь ужасно нервничает, ищет грузовик или хотя бы извозчика, чтобы успеть удрать до прорыва красных. Возле Аудру идет будто бы большой бой. Немцы кинули туда всех солдат. Даже от самообороны потребовали выставить людей, чтобы остановить коммунистов. В первый день удалось возле Аре задержать натиск красных, но со стороны Лихулы наседает целая армия. За Крийсталем тоже присылали, но вроде бы не застали его дома. Да и как его найти, господина пекаря, если он за всеми телегами гоняется? К тому же Крийсталь не из тех, кто любит соваться носом в огонь. Вот если бы в Аудру можно было купить муку по дешевке, он первый оказался бы там, а так что ему там делать?

Эндель Элиас тоже нервничал. Прислушиваясь к разрывам и выстрелам за рекой, он решил остаться в Пярну даже в том случае, если Красная Армия в самом деле прорвется в город. Останется и при первой же возможности уедет в Таллин.

Вечером Фельдманов посетил господин Крийсталь и поздравил их с победой.

— Немецкое оружие еще раз подтвердило свое превосходство, — с удовлетворением сообщил пекарь. — Храбрые немецкие войска при поддержке нашей мужественной самообороны разгромили большевиков. Только вот жалко, что полковник пал.

— Полковник Тоэрн? — спросила госпожа Фельдман.

— Да, он. Для всех нас это тяжелый удар, — с воодушевлением и жаром принялся распространяться господин Крийсталь. — Это был человек с орлиным взглядом. Утром его вызвали в ортскомендатуру к новому коменданту. Его, нашего начальника полиции и, кажется, городского голову. Во всяком случае, Тоэрн туда пошел, а вот за других не ручаюсь. Говорят разное, может, потом узнаем точнее. Новый комендант сказал полковнику так: «Мы не можем примириться с тем, чтобы одновременно с вермахтом существовала какая-то другая высшая власть, будь то правительство дружественного народа или уполномоченный эмиссар этого правительства».

Именно таково было официальное заявление коменданта. Вы понимаете, что это значит? Это значит, что нам не дадут ни власти, ни своего правительства. Так оно и есть. А неофициально ортскомендант еще добавил, что он понимает и высоко ценит верность полковника своему народу, но и он обязан лояльно выполнять свои обязательства. По возвращении из комендатуры полковник сказал, что дела — дерьмо. Точно так, госпожа Фельдман, так он и сказал, не сердитесь за грубое слово, это я только в интересах истины. И он тут же поехал сражаться, будто смерти своей искал. Вы не находите это трагическим? А все находят.

Уходя, господин Крийсталь добавил шепотом:

— Рассказывают еще, будто Тоэрна пристрелили в спину немцы, другие же, наоборот, уверяют, будто это наши же офицеры. Но я все-таки не верю. Доброй ночи! Хоть сегодня поспим спокойно, опасность пока что миновала.

Эндель Элиас слышал разговоры пекаря из соседней комнаты, но многое осталось для него неясным. Лишь одно было несомненно: советские войска отошли назад. Остальное Элиаса не интересовало. Какая ему разница, погиб ли какой-то властолюбивый полковник в бою или его пристрелили в спину свои. Людей, рвущихся к власти, всегда хватало. Элиасу только хотелось бы уточнить еще одно. А именно — где расположены немецкие и где русские войска. Хорошо бы хоть на этот счет добиться ясности. Но по этому поводу господин Крийсталь ничего не сказал.

Элиас решил выждать денек-другой, собрать маломальскую информацию о расположении линии фронта, а потом двинуться в дорогу. Больше тянуть нельзя.

Визит Ойдекоппа лишний раз убедил его в том, что пора торопиться.

Да, капитан Ойдекопп нашел его.

Он явился на другой день почти с утра. В своей форме Эстонской самообороны он выглядел весьма представительно. Элиас, перестав копать землю, следил за ним в оба.

Держался Ойдекопп так, будто между ними ничего не произошло. Разговаривал непринужденно, даже дружески. Нельзя было понять, это он искренне или притворяется. Кто его знает: вдруг он из тех людей, кто не помнит зла?

Ойдекопп не стал тратить время на любезности.

— Ты нам нужен, — сказал он, сразу переходя к делу. — Передохнул несколько дней — пора за работу.

Элиас слушал Ойдекоппа со скрытым раздражением. Пускай он человек понимающий и даже искренний, этот Ойдекопп, все равно Элиас с великим удовольствием послал бы его к черту. Однако теперь, когда план похода в Таллин окончательно созрел, было благоразумнее не обострять сызнова отношений.

— Нам нужны образованные люди, знающие немецкий, — продолжал Ойдекопп. — Людей высшего разряда, командиров генеральского и министерского калибра, приходится искать днем с огнем. Почти никого не осталось. Во всяком случае, в Южной Эстонии. Но вряд ли картина окажется лучшей и на севере. Ситуация во многих отношениях более чем печальная.

Элиас строптиво перебил его:

— Я тоже не министр и вовсе уж не генерал.

Ойдекопп улыбнулся:

— Пока что тебе и не предлагают министерское кресло. Нужны люди для нашего штаба.

— Я не военный, а инженер.

Элиас произнес это Сердито и категорически. Он перехватил изучающий взгляд Ойдекоппа, подумал, что ему следовало бы вести себя куда сдержаннее, но в то же время понял, что это не удастся ему и сегодня. Ойдекопп снова улыбнулся:

— Ты, конечно, инженер, мы это знаем и учитываем. Но не кажется ли тебе, что в нынешнее время каждый эстонский мужчина, способный носить оружие, должен быть прежде всего солдатом?

Элиас покачал головой:

— Каждый настоящий эстонец должен сейчас вместо того, чтобы охотиться за сородичами, тревожиться о том, чтобы наш народ не погиб в происходящем побоище.

Ойдекопп разозлился. Элиас заметил это.

— Именно в интересах сохранения нашего народа следует бороться с врагами, — резко сказал Ойдекопп.

Но Элиас оставался непоколебим:

— В самооборону я не вступлю.

На миг Ойдекопп даже опешил. Во всяком случае, так показалось Элиасу. Разговор прервался.

— Нас интересует нечто более далекое, чем погоня за красными, — сказал наконец Ойдекопп как-то неопределенно.

Элиас съязвил:

— Ортскомендант относится к вам не слишком почтительно.

— Кто это говорит? Элиас развел руками:

— Народ.

Ойдекопп смолчал. Казалось, он прижат к стене.

Впервые Элиас почувствовал себя равным Ойдекоп-пу. До сих пор и поза и тон последнего как бы выявляли в нем человека более осведомленного.

— Не отрицаю, наши отношения с немецкими военными властями еще не достигли ясности, — сказал после паузы Ойдекопп. — Да и наивно надеяться на это, пока на территории Эстонии идут бои. Однако мы не вправе ждать сложа руки, когда нас позовут на готовенькое.

Наши намерения касаются более далекого будущего, пока рано о них говорить. Ты, как мы надеемся, не останешься сторонним наблюдателем. Приходи завтра, утром в штаб самообороны, там поговорим подробнее. Элиас не дал себя сбить:

— И не подумаю приходить. Еще раз напоминаю: на службу в самооборону не пойду.

— Не стану навязывать тебе силой ни одну должность, — сказал Ойдекопп. — Мне хотелось познакомить тебя с полковником Тоэрном, но теперь уже поздно. Он пал в Аудру. Вчера, кстати, был довольно критический день. Красные чуть не ворвались в Пярну.

Элиас спросил:

— Прошу прощения, кем был ваш полковник?

— Как эстонский военный самого высокого звания, он, в соответствии с духом нашей конституции, представлял в чрезвычайных условиях войны верховную государственную власть. Мы относились к нему, как к уполномоченному президента республики.

— По-моему, немцы не станут признавать ничьей власти, кроме своей, — сказал Элиас. — Ни теперь, ни впредь.

Ойдекопп окинул его внимательным взглядом.

— Повторяю, еще не во всем достигнута полная ясность. И все-таки немецкие военные власти не препятствуют деятельности самообороны и не запрещают нам выполнять кое-какие гражданские функции.

— Так самооборона занимается и гражданскими делами?

— В данный момент самооборона самое весомое эстонское учреждение в Пярну.

— Разрешите мне подумать.

— И для нас, и для тебя было бы полезнее, если бы ты принял окончательное решение.

Уходя, Ойдекопп крепко пожал руку Элиасу, и тот тоже ответил крепким рукопожатием. Потом Элиас чув — ствовал себя чуть ли не иудой. Противно было вести двойную игру.

12

Эндель Элиас покинул Пярну на второй день утром. Чтобы не привлекать внимания, не слишком рано, а в девять утра. Он не знал в точности — просто предполагал, что ночью и ранним утром на большом мосту проверяют документы у всех прохожих. Он, правда, и теперь обнаружил у входа на мост немцев, а у выхода в сторону Ряамы — трех самооборонцев, но ни немцы, ни люди с белыми повязками ни у кого не спрашивали документов. Было ли это случайностью или просто мост не охранялся, Элиас так и не понял. Его интересовало только одно: пробраться через мост.

После моста Элиас свернул вправо. Прошел мимо завода Сейлера и ряаминской школы, потому что хотел выйти из города где-то в районе Ряамы. Идти по Таллинскому шоссе Элиас не отважился, опасаясь наткнуться на какой-нибудь сторожевой пост. Счел он опасным и Лихулаское шоссе. Немцы могли перебрасывать войска как раз по этим дорогам. Элиас выбрал самый боковой путь, шедший через Суйгу, Каргу и Яр-ваканди в Раплу. В некоторых местах этот путь описывал большие кривые, зато предоставлял гораздо больше возможностей перебраться через фронт.

Элиас покинул черту города без всяких приключений. В одиннадцать, то есть в то время, когда его ждали в штабе самообороны, он уже успел уйти от Пярну километров на десять. Он пытался представить себе, что предпримет Ойдекопп после того, как он не явится. Пошлет ли за ним вооруженный конвой или плюнет на беглеца? Все зависит от того, какое хотели ему дать задание и как к нему относятся вообще. Позавчера Ойдекопп разговаривал с ним, как с другом, как с единомышленником. Вот только неясно, притворялся он или был искренним. Впрочем, Элиаса куда больше занимало другое: что ждет его на следующем километре, за следующей рощей, в следующем поселке?

Фельдманам Элиас сказал, что отправляется в Вали <к сестре. Стыдно было обманывать людей, так отзывчиво заботившихся о нем, но этого требовала элементарная осторожность. Еще неприятнее было прощаться с хозяевами из-за того, что он остался должен им за квартиру и пансион. Нет, дело было не в деньгах. Без сочувствия госпожи Фельдман и ее несловоохотливого супруга, без их помощи и поддержки он не пришел бы в себя так быстро. Куда бы он делся, если бы Фельдманы не предоставили ему кров? Они помогли ему в самое трудное время. Они, конечно, сочувствовали ему не только как человеку, но и как жертве новых властей.

Элиас ни разу не вел с ними разговоров о политике, однако он не сомневался, что и разговорчивая хозяйка и ее молчаливый муж относятся к немцам и к самообороне с предубеждением.

— Мне крайне стыдно, что я не могу расплатиться с вами за кров, заботу и еду, — сказал при расставании Элиас. — Постараюсь искупить свою вину при первой же возможности.

Госпожа Фельдман поспешила возразить:

— Ничего вы нам не должны. Элиас продолжал:

— Вечно буду вам благодарен. Желаю вам всего хорошего, в особенности чтобы у вас не было из-за меня неприятностей.

Тут раскрыл рот и немногословный садовник:

— Уж если люди станут бояться помогать себе подобным, начнется настоящий ад.

Шагая по лесной дороге, изрезанной глубокими следами тележных колес, Элиас радовался тому, что не явился на улицу Калева, в большой дом с высокими окнами. Впервые за долгое время он чувствовал себя. свободным человеком, поступающим так, как считает нужным. Уже больше месяца он либо спасался бегством, либо прятался, либо действовал по чужой воле. Каждый раз его поведение, как он думал, зависело от ситуации, в которую он попадал. Но теперь он вдруг понял, что это было не так. Он мог бы не брать оружия, навязанного ему Роландом. Наверно, сейчас Элиас потому и ощущал такое внутреннее удовлетворение, что никому больше не позволил руководить своими поступками. Что ему хватило твердости духа самому решать и выбирать.

Это приподнятое состояние длилось недолго. На Элиаса нашло вдруг чувство, что он тешит себя напрасными надеждами. В случае удачи он как-нибудь доберется до Таллина, и, возможно, его не арестуют, но что дальше? Через неделю или чуть позже немцы захватят Таллин, и уж тогда он больше не сможет свободно решать и выбирать. Так или иначе придется работать вместе с людьми вроде Ойдекоппа. Ибо едва немецкая армия войдет в Таллин, как там сразу же найдутся ойдекоппы и харьясы.

Элиас пытался отогнать эти удручающие мысли. С какой стати он обязан связываться с деятелями масти Ойдекоппа? Он не политик и не военный, он инженер и устроится на работу инженером. Ему нет дела ни до фашизма, ни до коммунизма, он будет заниматься своей работой и жить своей жизнью. В нынешнее время человек способен быть счастливым настолько, насколько он способен изолировать себя от политики. Отдельный индивид не выбирает сам себе общественного строя, в котором живет, это не зависит от его желания. Но вот свои отношения с данной властью он до известной степени способен формировать сам.

Лесной проселок вышел на узкий пыльный большак. Элиас не мог толком сориентироваться: поворачивать ему налево или направо. Поколебавшись, он свернул направо. Не успел он подняться из кустов на дорожную насыпь, как услышал нарастающий гул. Элиас отпрянул за деревья. Миг спустя мимо пронеслись три немецких грузовика с длинными тонкоствольными орудиями на прицепе. Грузовики появились справа, оттуда, куда он собирался идти.

Элиас выждал. За первой батареей может появиться вторая. Он сел, спрятавшись за куст, и закурил. Машин больше не было.. Он поднялся и пошел. Не по шоссе, а по тропинке вдоль края болота.

Эндель Элиас добрался до Таллина без происшествий. Его не задержали ни по эту, ни по ту сторону фронта. Элиас даже не понял толком, когда он перешел его линию. Лишь после того, как он увидел ехавшую навстречу красноармейскую автоколонну, ему стало понятно, что фронт остался позади.

После этого он почувствовал себя чуточку спокойнее. А почему, и сам не мог понять. Он перестал избегать больших дорог. Сперва он намеревался обойти Раплу стороной, но теперь пошел прямо через городок. Столовая работала, и он с удовольствием поел горячего супа. После расчета у него осталось еще двадцать семь рублей.

В Рапле было много военных. Возле двух грузовиков хлопотали вооруженные люди в темно-синих комбинезонах. Элиас решил, что это, должно быть, бойцы истребительного батальона. На всякий случай он заблаговременно свернул в сторону и, лишь дав крюка, снова вышел на главную дорогу.

Чем ближе, он подходил к Таллину, тем сильнее волновался. У кого бы остановиться, соображал он. Решил, что первым делом пойдет к Ирье. Он не должен нигде задерживаться и терять время, потому что Ирья должна непременно увидеть его, прежде чем с ним что-нибудь случится.

В последнюю ночь своего похода Элиас с удовольствием не спал бы вообще. Он прошагал бы всю ночь напролет, несмотря на то что шел три дня подряд и оставил за спиной, самое малое, сто пятьдесят километров. Но разум удержал его. Ночной пешеход вызовет подозрение, а попасться из-за нетерпеливости теперь, когда он так близко к цели, нет, этого он совсем не хотел.

С наступлением темноты Элиас нашел себе в укромном месте копну и забрался в нее. Он бы и под крышей не чувствовал себя так уверенно, как в этом уголке лесного пастбища. Зачем просить крова у недоверчивого хуторянина, когда можно провести ночь, никого не тревожа?

То ли из-за длинных переходов, то ли еще из-за чего, но последние ночи он стал спать гораздо спокойнее. Он и на этот раз задремал довольно быстро. С той стороны леса до него доносился собачий лай, гул моторов на шоссе и голоса людей, но он заснул, не обращая внимания на эти звуки.

В семь утра он снова пустился в дорогу.

Выходить раньше ему не захотелось. Все из тех же соображений: чтобы не привлекать понапрасну внима; ния. У первой же реки он остановился на долговременный привал, тщательно умылся, сбрил щетину, отряхнул пиджак от пыли, смахнул с брюк все соломинки. Несколько часов спустя он в Лийвском сосняке еще раз обследовал себя, почистил пучком мха ботинки и направился к станции Ярве. Поехал оттуда до Лиллекюлы, где по Малоамериканской улице дошел до Пярнуского шоссе. Там сел в трамвай и в семь вечера уже стучался в дверь квартиры, где жила Ирья Лийве.

Никто не открыл.

Элиас вернулся туда еще раз в половине десятого.

Ему пришла было в голову идея навести справки в соседней квартире, но он передумал.

Он побежал к архитектору Кюльмету. Но и там ему повезло не больше. Все словно сговорились прятаться от него.

Настроение испортилось. В своем родном городе он почувствовал себя чужим и одиноким. От оптимизма не осталось и следа. Возвращение в Таллин показалось ему вдруг бессмыслицей. Очередным ложным шагом потерявшего равновесие человека.

Куда идти? Что предпринять?

У Элиаса было немало знакомых в Таллине. Стучаться по очереди в двери всех друзей? На это уже не оставалось времени. Ходить по ночам все еще было запрещено. Поскорее выбраться за город и опять залезть в стог? А потом? Что будет потом?

Элиас решил идти домой.

Но остался ли у него в Таллине дом?

Вряд ли. Наверняка в его квартире кто-то живет. Имущество реквизировали, а жилье предоставили другим.

Но, несмотря на такую убежденность, Элиас все-таки направился к себе. Надо же было куда-то идти.

Возбуждение, гнавшее его в течение всей долгой дороги вперед, сменилось апатией. Он был готов ко всему. Мысли разбегались. Сознание чисто механически регистрировало внешние впечатления. Например, то, что стекла окон оклеены полосками бумаги и что ни в одчпм окне нет света. Что в городе еще нет ни одного разрушенного здания, что на площадях вырыты щели для укрытия и так далее. Наблюдения возникали на миг и тут же улетучивались, успевая задеть лишь самую поверхность сознания, но не проникая в его глубину, где все как бы оцепенело.

Он добрался до своей улицы. Ощупал взглядом трехэтажный каменный дом, в котором жил последние годы. И здесь окна были такие же темные, как всюду, и тоже оклеены крест-накрест бумажными полосками.

Своих окон Элиас не увидел — они выходили во двор. Не зайти ли во двор соседнего дома и не посмотреть ли оттуда? Если и его окна оклеены, то не стоит подниматься. Значит, в его квартире новые хозяева.

И все-таки Элиас не пошел на соседний двор, А попросту открыл дверь и вошел в парадное. Тут было сыро и пахло известкой. Неужели в чьей-то квартире делали ремонт?

Во всем доме царила тишина, словно тут никто не жил. Прежде же в квартире на первом этаже всегда орало радио.

До площадки Элиаса еще оставалось две-три ступеньки, когда его мысли снова метнулись к Ирье. Где она? Попросту куда-то вышла или же уехала совсем далеко? Может быть, даже эвакуировалась?

Он принялся искать в кармане английский ключ. Нашел его. Опять задумался: не лучше ли постучать? Прислушался.

Тишина. В ванной доктора Хорманда шумела вода. Но это был единственный звук — из-за двери не доносилось ни разговоров, ни шагов.

Элиас вставил ключ в замок. Замок открылся — никто его не сменил.

Да, замок был старый, и это открытие сильно впечатлило Элиаса. Оцепенение прошло» мигом. Элиас взволновался, обрадовался. Что бы это значило? Не то ли...

Ему не хватило терпения додумать эту мысль до конца. Он повернул ключ и нажал ручку. Дверь открылась.

Дверь открылась.

Его обдало застоявшимся пыльным воздухом.

Элиас прикрыл дверь и остановился в передней.

Он постоял так несколько минут. Взгляд жадно впи-.тывал каждую мелочь.

Все было таким, как он оставил. На вешалке висело летнее пальто, которое он так и забыл перевесить в шкаф, хоть и собирался. Грязноватые ботинки и калоши. Шляпа, которую он хотел сдать в чистку и реставрацию. Газеты и платяная щетка на полочке под зеркалом. Чемоданчик на стуле. Домашние туфли. Сквозь приоткрытую кухонную дверь был виден убранный наспех стол, а на нем — кофейник и сахарница.

Элиас тихо нажал на дверь комнаты.

Там тоже ничегошеньки не изменилось. На диванной полке, покрытой густым слоем пыли, лежали газеты и журналы. Пепельница была полна до краев раздавленными окурками.

Душный воздух, пыль и беспорядок — все это как-то тронуло Элиаса. После его ухода сюда не заглядывал ни один человек. Выходит, его и не искали? И не объявили его квартиру собственностью врага народа? Что это могло значить?

Было, наверно, часов одиннадцать, когда в его дверь позвонили.

Элиас отложил платяную щетку, с помощью которой он как раз намазывал клеем очередную полоску бумаги, вытер руки и открыл дверь. Но пока открыл, в голове у него промелькнуло множество предположений. Кто это наведался так поздно? Все-таки арест? Какой там! Ирья? Глупости! Откуда ей знать, что он уже здесь? По-видимому, за дверью стоит доктор Хорманд, больше некому. .

Элиас не ошибся. В плохо освещенном коридоре — коридорную лампочку покрасили в синий цвет — стоял врач с большой охапкой газет, журналов и писем.

Элиас растворил во всю ширь дверь перед запоздалым гостем.

— Здравствуйте, товарищ доктор. Заходите, пожалуйста.

— Здравствуйте, здравствуйте! Рад вас видеть, очень рад. Простите, что так поздно... Вот ваша почта!

И доктор Хорманд опустил свою охапку на столик в передней.

Элиас крепко пожал ему руку. Некоторое время оба молчали.

— Извините, что проявил маленькое самоуправство в отношении вашего почтового ящика, — заговорил наконец доктор Хорманд, — но он уже был переполнен.

— Благодарю вас, — тепло отозвался Элиас. В этот миг старый врач казался ему симпатичным.

— Вы чудесно загорели, — сказал доктор Хорманд. Элиасу почудилось, что в этих словах был какой-то скрытый намек, и он ответил:

— Я быстро загораю. Врач кивнул.

— Признак хорошего здоровья. Всегда был убежден, что здоровье у вас хорошее. Кстати сказать, дорогой сосед, я не надеялся увидеть вас так скоро.

В словах доктора опять прозвучал намек, но на этот раз Элиас легко понял, каково его содержание. Неужели Хорманд в самом деле догадывается или даже знает, где он находился?

«Ну и пусть его догадывается или знает вполне точно, — подумал Элиас. — Это не играет никакой роли. Главное, что никто не трогал моей квартиры».

И он рассмеялся.

— Где же я должен был находиться?

Гость как бы смешался.

— Если бы я не был убежден, что вы вернетесь, зачем мне было собирать и хранить вашу почту? Нет, дорогой инженер. Я не сомневался в вашем возвращении. Но думал, что вы еще чуточку повремените.

Речи доктора Хорманда по-прежнему были такими, что не прицепишься. Он давал что-то понять, делал намеки, но не. ставил точек над «и». Он не забывал оставлять себе путь к отступлению и всегда мог сказать, что имел в виду то же самое, что и собеседник.

Элиас сказал:

— Нет, я вернулся не слишком рано, скорее опоздал. Он глядел на врача все еще смеющимися глазами.

Элиас давно не чувствовал себя так легко и весело.

— Зачем же вы тогда вообще уезжали, если считаете теперь, что опоздали? — едко спросил Хорманд. — Нет, вы не опоздали, вы приехали слишком рано. Да, слишком рано, поверьте мне.

Такая убежденность в своей правоте рассмешила Элиаса.

— Я вас не понимаю, — признался он откровенно. — И я вас не понимаю, — сказал доктор Хорманд.

Элиас решил, что гость не намерен говорить прозрачнее, но ошибся, потому что врач тоже стал вдруг откровенным.

— С вашей стороны было бы гораздо умнее дождаться ухода русских.

За последнее время доктор Хорманд еще не разговаривал с ним столь недвусмысленно. Элиас спросил:

— Почему?

— Вас же хотели выслать.

— Если бы меня и в самом деле решили забрать, я не находился бы сейчас в своей старой квартире. Здесь поселились бы совсем другие люди. Произошла в самом деле ошибка, товарищ доктор.

Хорманд насмешлив.о улыбнулся.

— Вы говорили об ошибке и четырнадцатого июня, но тем не менее исчезли... словно в воду канули. И умно сделали.

Хотя после слов доктора Хорманда легкость и даже веселость Элиаса начали испаряться, он все же попытался сохранить хоть крохи оптимизма.

— Благодарю вас и за предостережение и за добрые пожелания, — сказал он как можно спокойнее и беззаботнее. И тут же принялся перебирать принесенные врачом журналы и письма. А чтобы перевести разговор на другое, добавил: — Порядочно принесли вы мне чтива.

Какое-то время доктор Хорманд следил за ним молча, а потом произнес почти шепотом:

— Вы найдете в своей почте кучу мобилизационных повесток. Да-да, объявлена, так сказать, всеобщая мобилизация. Молодежь уже давно отправлена в Россию, после призывников настала очередь офицеров запаса, а теперь нужны все. Загребут и вас. Призовут под ружье. Вы понимаете, что это значит?

Элиас ответил:

— Во время войны мужчин всегда мобилизуют. Доктор Хорманд взорвался:

— Конечно, мобилизуют. Меня — так уже мобилизовали. Да-да, не удивляйтесь. Меня используют как врача и офицера запаса. Оставили в Таллине только по особому распоряжению — оперирую раненых. Боюсь, как бы они не взяли меня с собой, когда оставят Таллин. Вот будет ужас!

Наконец-то доктор Хорманд обрел на глазах у Элиа-са свою прежнюю окраску. Пронзительный шепот, страх перед властью, неопределенные намеки, боязнь, как бы чего не вышло, — все это было Элиасу знакомым.

Врач продолжал еще более приглушенным шепотом:

— Советский Союз проиграл войну. Крысы и те бегут с тонущего корабля. Вы вернулись рано, слишком рано.

Элиас почувствовал: если Хорманд опять повторит, что он, Элиас, вернулся слишком рано, терпение его лопнет. В нем закипала злоба на этого человека, повторяющего одно и то же, напоминавшего без конца о подстерегавших его опасностях. Впервые за долгое время Элиасу стало легко, и вот этот врач все испортил. Элиас сказал холодно:

— Люди не крысы, доктор.

Хорманд посмотрел на Элиаса изучающе.

— С удовольствием пригласил бы вас к себе на чай, но вам, кажется, некогда. Окна обклеиваете. Значит, решили в самом деле остаться в Таллине?

— Спасибо за приглашение, но я только что пил кофе, — сказал Элиас. — Это вы справедливо заметили, я в самом деле занят оклейкой окон. Как-нибудь, когда будет время, с удовольствием побеседую с вами за чашкой кофе. Счастливо, доктор. Врач отвел глаза в сторону.

— Что же, желаю и вам спокойной ночи. Кстати, если вы сумеете проспать ее спокойно, значит, у вас не нервы, а стальные тросы. — Снова .бросив на Элиаса изучающий взгляд, Хорманд тихонько засмеялся и, покачивая головой, добавил: — Не странно ли, господин Элиас? Только что мы жили так счастливо, а теперь все шатается и сотрясается. Черная реакция хищно крушит прогрессивные силы, светлое здание трещит по всем углам. Хе-хе-хе... Блаженного вам сна! На всякий случай: я у вас не был — вы меня поняли?

И все с той же усмешечкой он повернулся к двери. Но Элиас задержал его и спросил, не найдется ли у него снотворного.

— Нервы у меня вовсе не стальные. Дайте мне чего-нибудь покрепче, и не на одну ночь.

Доктор Хорманд принес снотворное.

Элиас продолжал наклеивать на окно полоски, но в его душу уже закралась смута. Он клеил почти на ощупь, потому что в комнате, куда он перебрался, нельзя было зажигать свет. Эта возня с окнами вдруг показалась ему глупой. Час назад он варил клейстер и нарезал бумагу чуть ли не с мальчишеским увлечением. Хотел, чтобы его окна ничем не отличались от остальных. Потому что он ведь такой же, как и все. Ведь советская власть вычеркнула его из списков своих врагов и противников? Потому что квартиры врагов народа не оставляют нетронутыми. Мебель и прочее добро продают, «а жилье сдают другим. Но к нему не заходил ни один посторонний. После того, что он услышал от доктора Хорманда, ему трудно было понять: почему милиция не вломилась в квартиру? Или исполнители закона в самом деле забыли о ней?

Элиас не мог разобраться в этом до конца. Разум подсказывал, что прав доктор Хорманд, но в душе продолжала теплиться искорка надежды.

«Ладно, — сказал он себе, — предположим, что все обстоит так, как мне хочется. Что это меняет? В Таллине я оставался лояльным подданным, но в Вали превратился в активного врага советского строя. Не забывай об этом. Если про это станет известно — всему конец. Соокаск мог прекрасно меня узнать».

Чем дольше думал Элиас о своем положении, тем яснее ему становилось, что он не имеет права тратить попусту ни минуты. Прежде чем нападут на его след, необходимо встретиться с Ирьей. Он решил утром же, и как можно раньше, еще раз сходить к Ирье, а если ее опять не будет дома, пойти в наркомат. Лишь после того, как относительно Ирьи все станет ясно, можно будет решить, что делать дальше.

О повестке, в которой его обязывали явиться на ипподром с пятидневным запасом продовольствия, кружкой, ложкой, полотенцем, двумя парами белья, в исправной одежде и обуви, Элиас не думал вообще. Словно бы забыл о повестке.

Он долго не мог заснуть в эту ночь. Но снотворного не принял.

Утром он ходил к Ирье, и опять безрезультатно, ее опять не было дома. Никто не открыл дверь. Тогда он пошел в наркомат, как и собирался еще вечером.

По дороге он подумал: а не оплошность ли это? Не разумнее ли разузнать у соседей, где может быть Ирья. В двухэтажных деревянных домиках все жильцы хорошо знают друг друга, и ему наверняка рассказали бы все. К тому же собирать сведения про Ирью у жильцов безопасно, а в наркомате всякое может случиться. Но, несмотря на эти трезвые рассуждения, Элиас все-таки не стал возвращаться.

В наркомате, где всегда толклись люди, где двери без конца выпускали и впускали своих служащих, руководителей подведомственных предприятий, директоров, снабженцев и людей самых разных профессий, где непрерывно звонили телефоны, стучали машинки, гудели голоса, царила непривычная тишина. С чувством предельного внутреннего напряжения Элиас направился в плановый отдел, готовый услышать любые слова и насмешки от кого угодно, даже от самой Ирьи. Но в отдел он не попал, дверь была на замке.

Элиас потерял уверенность я не мог решить, к кому же теперь обратиться. Он дернул несколько дверей, но одни тоже были заперты, а за другими он обнаруживал совсем незнакомых людей.

Из приемной наркома слышались голоса, и Элиас решил зайти туда. Какая-то незнакомая Элиасу женщина говорила по телефону.

Элиас подождал, пока она закончит разговор, и спросил, как ему найти кого-нибудь из планового отдела.

— Большинство наших работников уехали на оборонительные работы, товарищ Элиас, — объяснила ему не то секретарша наркома, не то просто дежурная.

Преодолев смущение, Элиас спросил:

— И товарищ Лийве тоже?

— Товарищ Лийве должна эвакуироваться. А может, уже уехала.

Элиас не обратил внимания на то, что его знают по фамилии. Вернее, он заметил это и даже сле(ка удивился, но тут же забыл, едва услышал новости об Ирье.

— Вы точно это знаете?

— Абсолютно точно. Товарищ Лийве три дня назад взяла расчет. Я сама оформляла.

— Большое спасибо.

— Пожалуйста, товарищ Элиас,

— Еще раз большое спасибо. Всего хорошего.

— Всего хорошего, товарищ Элиас.

Элиасу, ставшему слишком мнительным, показалось, что секретарша наркома называла его по фамилии слишком подчеркнуто. Но он не стал ломать над этим голову. Просто машинально отметил, ибо его занимало совсем другое: что он все-таки опоздал.

Ирья уехала, вот почему ее квартира была закрыта. Так что его прибытие в Таллин оказалось бесполезным. Что же делать?

Он сказал себе, что надо поспешить на вокзал: вдруг эшелон Ирьи еще не отправлен?

По дороге Элиас понял, как сильно удручило его посещение наркомата. Ничего, правда, особенного не случилось, чрезмерная вежливость, видимо, вошла у секретарши в привычку, но почему-то Элиас насторожился и был готов к самому худшему, даже к тому, что его могут задержать. Нет, он не подытается скрыться больше, нет. Он убеждал себя сохранять спокойствие в любой ситуации, какой бы она ни была.

Самое страшное — встретиться взглядом с глазами Ирьи. С глазами, которые он хотел во что бы то ни стало увидеть. Он и боялся, и надеялся. Надеялся, что, вопреки всему, Ирья не осудила его окончательно.

На Балтийском вокзале выяснилось, что эшелоны отходят не отсюда, а из Юлемисте. Элиас помчался туда.

Теперь он уже не тревожился о предстоящем. Не думал больше о своем достоинстве. Ему было важно одно: успеть на станцию Юлемисте до отхода эшелона.

Он по-прежнему надеялся и боялся. Надеялся найти Ирыо в эшелоне на Юлемисте и в то же время боялся опоздать. Надеялся, что Ирья его поймет, и боялся, что у нее не осталось к нему даже сочувствия. Надеялся, что все еще может обернуться счастливо, и боялся упустить последнюю опору, удерживающую его на поверхности.

Еще издали Элиас увидел на втором пути длинный пассажирский состав и сбившихся кучками людей на платформе.

Он прибавил шагу.

На платформе он спросил, не увозит ли этот состав эвакуирующихся. Ему ответили, что это в самом деле эвакуационный эшелон. Он стал пробираться по вагонам, узнавая, не видел ли кто товарища Лийве. Его направили к начальнику эшелона. Тот оказался отзывчивым человеком, но после долгого изучения списка покачал головой.

Элиас попросил у него список и своими глазами пробежал несколько сот фамилий.

— Спасибо. — Он вернул начальнику эшелона густо исписанные листы. — Извините за беспокойство.

— Эшелоны отправляются каждый день, — утешил его пожилой человек, похожий на школьного учителя.

Элиас, убитый, потащился вдоль всего состава обратно. Не оставалось сомнений, что Ирья уехала вчера или даже позавчера.

В каком-то из окон он увидел женщину, и ему показалось, что это Ирья. Женщина сидела спиной к нему и с кем-то разговаривала. Он остановился, вернулся к окну и заглянул в вагон. Ирьи там не было. Разволновавшись, Элиас вскочил в вагон и стал бесцеремонно протискиваться между людьми.

Нет, ошибка: Ирьи в вагоне не было. Зато он наткнулся на человека, которого хорошо знал. На техника из их треста Энделя Нийдаса.

— Привет! — Нийдас протянул ему руку. — Рад увидеться с вами столько времени спустя.

— Привет! — Элиас пожал протянутую руку.

Он несколько растерялся от этой неожиданной встречи с сослуживцем. Не находя что сказать, он почувствовал себя неловко, попытался улыбнуться, но рот его лишь судорожно скривился.

— Похоже, будто вы кого-то ищете, — сказал Нийдас с такой непринужденностью, словно за все это время ничего не произошло.

— К сожалению, я опоздал, — пробормотал Элиас, все еще не овладевший собой.

— Сейчас вся нормальная жизнь полетела кувырком и никто не знает, когда мы опаздываем, а когда — нет. — И Нийдас дружелюбно улыбнулся. — Кого вы так отчаянно разыскиваете, если не секрет? Может, я могу вам помочь?

Элиас взглянул на Нийдаса, улыбавшегося во все лицо, и с неожиданной для себяоткровенностью признался:

— Я пришел проводить товарища Лийве. Но ее эшелон уже ушел.

Нийдас спросил:

— Разве она вам не сказала, в какое время должен был отправиться ее поезд?

— Я узнал, что товарищ Лийве эвакуируется, от других, — ответил Элиас и добавил, пытаясь пошутить: — Лучше поздно, чем никогда.

Нийдас опять дружелюбно улыбнулся и сказал:

— Я согласен передать от вас привет. С вашего разрешения, разумеется. И если, конечно, нам доведется встретиться в советском тылу.

Элиас решил, что неудобно отказываться от предложенной услуги.

— Буду вам очень благодарен. Может быть, вы попадете в одно и то же место.

— Куда должна была уехать товарищ Лийве? Элиас и на этот раз решил быть откровенным:

— К сожалению, и этого не знаю. Я слишком поздно узнал, что она эвакуируется.

Нийдас не захотел, чтобы беседа увяла:

— Я покачу далеко на восток. На Урал. Меня командировали. А вы где мотались все это время? Про вас говорили всякое, но я не верил.

Элиас ничего не ответил. Он смотрел куда-то мимо Нийдаса, на душе у него стало совсем паршиво. Все-таки он спросил:

— Что же обо мне говорили? Нийдас махнул рукой:

— Честное слово, не хочется повторять всей этой ерунды и портить вам настроение.

Выдержав паузу, он как бы нехотя продолжал:

— Говорили, будто вас хотели выслать в Сибирь. Но вам, дескать, удалось скрыться. Смешно, ей-богу, смешно. А потом пошли разговорчики и почище. Уверяли, будто вы стали бандитом. Жалко, нет здесь этих клеветников и тех, кто легковерно им поддакивал. Своими глазами убедились бы, что занимались пустой болтовней.

Нийдас сообщил это беззаботно, полушутя, с извиняющимся видом. Элиаса не поразило, что его считали беглецом. Нет, это естественно, и, возвращаясь в Таллин, он считал вероятным услышать примерно такие слова, какие услышал от заведующего мастерской. Но одно дело — предполагать что-то, а другое — услышать самому, что о тебе думают и за кого тебя считают. Знают даже о его поведении в Вали, это самое убийственное. И о том, что он был с лесными братьями, знают не один-два человека, а все, это ни для кого не тайна, все только об этом и говорят. А если на их предприятии об этом говорили все, то, значит, это дошло и до Ирьи.

Элиас не собирался скрывать от Ирьи ничего. Он хотел признаться полностью. Пусть знает все. Но выходит, она уже знает. Знает и осудила его, наверняка осудила.

Элиас больше не сказал Няйдасу ни слова. Он молчал, отведя глаза в сторону, и думал о том, что все погибло. Погибло окончательно.

— Видите, я таки испортил вам настроение, — прервал молчание Нийдас. — Не принимайте вы эту болтовню к сердцу.

Элиас тихо сказал:

— Если вам случится встретиться с товарищем Лийве, передайте ей привет от меня, скажите, что я желаю ей всего самого хорошего.

— Извините, товарищ Элиас, но я знаю о вашей привязанности к товарищу Лийве. — Голос Нийдаса стал очень участливым, очень проникновенным. — Поэтому позвольте мне дать вам один совет: не оставайтесь в Таллине. Уезжайте в тыл. Разыщите товарища Лийве. Так сказать, разделите с нею военные трудности. Примите это как совет старого друга... На востоке — в Сибири и на Урале — сейчас большая нехватка в хороших инженерах. Обратитесь в наш комиссариат, и там уладят все формальности по эвакуации.

Нийдас взглянул на Элиаса в упор, но тут же отвел глаза, пробормотал: «Извините!» — и улыбнулся виноватой улыбкой человека, отважившегося на совет по очень щекотливому делу.

Элиас почувствовал благодарность к технику, с которым у него никогда не было добрых отношений. Он сказал:

— Спасибо! Мне поздно эвакуироваться.

— Вам, конечно, лучше знать. Но все-таки подумайте о такой возможности. А что касается формальностей, так их уладят в три-четыре дня.

— К сожалению, я все-таки не могу ехать.

— Жаль. Обязательно передам привет от вас товарищу Лийве.

Элиас вдруг сказал:

— Вы сказали, что знаете о моей привязанности к товарищу Лийве. Передайте ей: я люблю ее по-прежнему.

В тот же миг Элиас устыдился своих слов, вырвавшихся из самой глубины его существа, словно под напором какой-то огромной силы, вопреки его желанию. Он показался себе ничтожным человечишком, трубящим на весь мир о том, что надо скрывать в самом себе, как величайшую ценность, истериком, не умеющим сдерживаться, предпочитающим поступкам слова, слова и еще раз слова.

Нийдас уверил его:

— Передам непременно.

— Большое вам спасибо. Счастливого пути. — Прощайте.

— Всего вам наилучшего.

Элиас покинул станцию Юлемисте окончательно раздавленный.

Дальше