Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая

Глава первая

Мы едем на особое задание.

Группа у нас небольшая: политрук Аксель Руутхольм, Эндель Нийдас, я и еще двое. Кто они, эти двое, Руутхольм нам не докладывал, сказал, что выедем впятером, и все. Уж ваял бы тогда и Таавета Тумме, чтоб не разбивать нашей компании.

Ведь мы же с одного завода: и Руутхольм, и Нийдас, и Тумме, и я. В один и тот же день в истребительный батальон записались, попросились все вместе в один взвод. Руутхольм быстро стал политруком роты. Натуральное дело. Он еще в буржуазное время в рабочем движении участвовал. Двадцать первого июня привел нас, полсотни шульцевских водопроводчиков, на площадь Свободы, и стали мы ниспровергателями. В акционерном обществе «Г. Шульц и сыновья» народу трудилось побольше, но рабочие были разбросаны по всем городским стройкам, да и струхнул кое-кто. Дескать, кто его знает, как обернется: еще свинца влепят. После национализации монтажник центрального отопления Аксель Руутхольм сначала стал комиссаром у нас на предприятии, а потом — директором. От директорства Руутхольм долго отбрыкивался, объяснял там, в наркомате, что центральное отопление, дескать, и водопроводное оборудование — это большой и громоздкий механизм и, значит, здесь нужен инженер, а не слесарь-водопроводчик, да к тому же и образование у него невелико. Долго его обрабатывали, пока не уломали. Он и вправду такой, что за карьерой не гонится. Удивительное дело! Я уж сколько раз замечал, что, кем бы человек ни был, из рабочих или из образованных, каждый старается забраться повыше. Я бы и минуты не стал сомневаться, сразу бы уселся в директорское кресло.

Инженеры и мастера дело знают, монтажников тоже учить нечего, где им трубы прокладывать да раковины ставить: уж дело бы не стало. Нет, ей-богу, сидит во мне что-то вроде карьеризма. Иначе с какой стати я обмозговываю мыслишку, чтобы закончить среднюю школу и попасть в институт да забраться малость повыше. Ладно, как бы там со мной ни было, а авторитет Руутхольма после этой истории с директорством здорово поднялся среди рабочих.

Меня Руутхольм сделал комсомольцем. Просто подошел ко мне и спросил, не хочу ли вступить. Я ему говорю, что не думал об этом и как-то оно чудно решать такие дела с маху. А он говорит, что если я не жалею о том, как ходил двадцать первого июня на площадь Свободы, в Кадриорг, к Централке и на Тоомпеа, то совсем это не с маху, ну, а если жалею, тогда — конечно. Словом, сумел мне втолковать, какая это большая для меня ошибка — стоять в стороне от комсомола, а недельки через две вручили мне членский билет. После этого набросился я на политическую литературу, ведь если ты стал членом организованного авангарда молодежи, то обязан кое в чем и разбираться тоже. А перед самой войной тот же Руутхольм возвел меня в комсорги нашего предприятия. Сперва я было стал отнекиваться, даже выторговал себе время на размышление, но в конце концов согласился.

Заведующий мастерской Эндель Нийдас — член нашего профкома, отличный оратор, куда языкастее нашего политрука. Политруком его не назначили — не член партии. А то, что он беспартийный большевик, — это уж точно. Большинство инженеров, техников и старых мастеров норовят держаться от общественной работы подальше, а кое-кто не прочь и проехаться при случае насчет всего нового. Нийдас не такой. Он часто выступает на собраниях и дает жару всяким нытикам, которые без конца жалуются на материальные трудности, на плохой инструмент и запутанную систему оплаты. И хотя в последнее время и впрямь частенько не хватает оцинкованных труб, хотя, если говорить по правде, новые инструменты хуже старых, я все-таки согласен с Нийдасом: что за охота бубнить об этом без конца?

Когда грянула война и у нас был митинг, Нийдас очень горячо выступал. Заявил без всяких, что теперь долг каждого сознательного советского человека — защищать свое социалистическое отечество. И не впустую ведь болтал; сразу в истребительный батальон вступил.

Руутхольм и Нийдас — люди во многом разные. Даже по внешности. Руутхольм — коренастый, широкоплечий, с длинными руками и здоровенными кулаками: из такого и штангист мог выйти, и боксер. Высокий и стройный Нийдас с маленькими детскими руками кажется рядом с ним даже щуплым, хрупким. Руутхольм любит брить голову наголо, Нийдас носит пышную, артистическую шевелюру. У Руутхольма голос будто у ржавой дверной петли, а у Нийдаса — нежный тенор первого любовника. Если Руутхольм кажется мне замкнутым, то Нийдас выглядит свойским парнем: с любым человеком найдет общий язык. Одинакового у них только возраст: обоим по тридцати.

Но кто меня и вправду поразил, так это наш бухгалтер, Таавет Тумме. Я просто удивился, когда увидел, что и он шагает вместе с нами на улицу Кандле, к зданию школы, где формировался истребительный батальон. Человек он молчаливый, замкнутый, на собрании никогда не выступит. Я всегда причислял этого тощего коротышку, носившего, чтобы прибавить себе росту, башмаки на толстой подошве и высоких каблуках, к той аполитичной интеллигенции, которая будет ревностно служить любым хозяевам. Страшно хочется понять, по какимэто соображениям он увязался с нами. Порой подмывает даже спросить. Скажите, мол, товарищ Тумме, зачем вы вступили в наш истребительный батальон? Но я все же сдерживаюсь: еще, чего доброго, обидишь. Во всяком случае, меня такой вопрос разозлил бы. Я бы такого болвана послал с его любопытством куда подальше. Вступил, и все. Разве этого недостаточно?

Людей, их вообще трудно понять.

Был у нас один инженер, которого многие уважали. Даже Руутхольм, а уж он никого зря не похвалит. Но Эндель Элиас — инженера звали так же, как и Нийдаса, — оказался врагом. Его хотели сослать в Сибирь, но не застали в ночь на четырнадцатое июня дома.

Я это не от других знаю. В ту ночь я сам ходил с Акселем Руутхольмом к нему домой.

Тринадцатого, чуть ли не на ночь глядя, меня, как комсомольского активиста, вызвали вдруг в бывшее кино «Гранд-Марина». Сейчас там красноармейцев разместили. Большой кинозал был весь заполнен. Нам сообщили о решении насчет высылки враждебных элементов, потом разбили собравшихся на тройки и четверки и дали каждой группе задание отконвоировать на товарную станцию Копли по два-три контрика.

Я и Руутхольм попали в одну группу. Вернее говоря, я сам заметил директора в толпе и пробился к нему поближе. Здорово мне повезло, что я его высмотрел, с чужими было бы еще тяжелее.

Бывших эксплуататоров не жалко. Помню, когда мне было девять лет, к нам домой пришли с обыском. Ничего подозрительного не нашли, так что полицейские и фараоны в штатском ушли с носом. Но с тех пор я знаю: буржуазии ничего не стоит перевернуть жилье и всю жизнь рабочего. Но одно дело — понимать классовую сущность буржуев и совсем другое — высылать их. А тут еще выясняется, что одним из высылаемых оказался наш главный инженер Эндель Элиас.

Мы узнали об этом, только когда начали стучать в дверь. Список был у лейтенанта, а мы с Руутхольмом не допытывались, каких птиц будем вылавливать. Нас будто дубиной огрели, когда лейтенант разбудил жильцов в соседней квартире и спросил, проживает ли в квартире номер пять гражданин Эндель Элиас. Я недоуменно уставился на лейтенанта, но и наш директор был огорошен.

Я обрадовался, что Элиаса нет дома.

Двух остальных мы застали. Одним из них оказался Ассук, делец из бывших, как сказал Руутхольм, а другим — его фамилию уже забыл — белогвардеец, ставший в свое время большой шишкой в полиции и взявший себе эстонское имя. Не сомневаюсь, что настоящие были контры. Да и тот господин, что жил рядом с Элиа-сом, прекрасно мог оказаться одним из тех, кто радуется каждой нашей беде, каждой ошибке. Но валить в одну кучу с ними Элиаса?

После того как мы выполнили задание, Руутхольм сказал, что надо вернуться в «Гранд-Марину». Перед кинотеатром на Морском бульваре уже не было грузовиков. Внутри тоже стало тихо. Руутхольм пошел искать какого-то Ээскюлу, я поплелся за ним.

Товарищ Ээскюла, мужчина в штатском, оказался таким же широкоплечим и похожим на борца, как Руутхольм. Я сразу обратил внимание, что глаза у него запали, а под ними такие синие круги, будто он болен или долго не спал.

— Привет, Март, — сказал Руутхольм и представил меня: — Наш комсорг Соокаск.

И тут без всяких предисловий он заговорил о главном инженере, о том, что это наверняка глупое недоразумение, что он полностью отвечает за этого человека, Ээскюла внимательно слушал Руутхольма и временами поглядывал на меня. Дослушав Руутхольма, он вяло возразил:

— Сейчас все стали ягнятами. Недавно арестовали одного мельника и нашли у него в амбаре оружие на целый взвод. Но и тут нашлись защитники, тоже уверяли, будто недоразумение.

Руутхольм не сдался:

— Да я уже начал подготавливать его в партию. Ээскюла резко спросил:

— Так где же он, твой честный специалист? Я понял, что директора загнали в угол.

— Не знаю, — признался Руутхольм.

— А вы? — обратился Ээскюла ко мне. Я покачал головой.

— Так я знаю, — сказал Ээскюла. — Ангелочек ваш унюхал недоброе и смылся в подполье. Не умеем мы так, чтоб наши классовые враги ничего не прослышали.

Тогда Руутхольм спросил:

— Ты знаком с делом Энделя Элиаса?

На этот раз Ээскюле пришлось покачать головой..

— Значит, ты заранее осуждаешь нашего инженера? Но мы-то ведь знаем человека: как же мы можем с тобой, Март, согласиться?

Вот уж не подумал бы, что немногословный Руутхольм может оказаться таким адвокатом.

Ээскюла улыбнулся, и я понял, что они знают друг друга насквозь, что они, может, даже хорошие друзья.

— Ладно, — сказал в конце концов Ээскюла, — я познакомлюсь с делом вашего инженера, и если все окажется так, как ты говоришь, то его не тронут. — Он помолчал и добавил: — Чертовски я устал, Аксель, чертовски.

— Спасибо тебе. — Руутхольм поднялся и, на миг задумавшись, добавил: — Зачем делать все это по ночам, разве мы воры? Сейчас бы надо объяснить народувслух, с какой стати мы проветриваем наше жилье. А секретничание, поверь мне, пользы не принесет.

Ээскюла хоть и сдержался, но разозлился, я это заметил.

— Классовая борьба и ее тактика куда сложнее, чем нам иногда кажется, — сказал он.

Уходя, Руутхольм попросил, чтобы Ээскюла позвонил ему, как только разберутся в деле Элиаса. Но Ээскюла опять почему-то вскинулся:

— Будь готов к тому, что услышишь и не очень приятные новости. Не тебе первому задурили мозги угодливыми речами да пронырливым обхождением.

— Угодливыми речами?.. Да мы с Элиасом так цапались, что... Этот человек не кривит душой: что думает, то и выпалит.

— Все куда серьезнее, чем ты думаешь, — сухо возразил Ээскюла. — Дам тебе два добрых совета: раскрой глаза пошире... а вот язык попридержи.

Руутхольм спросил тихо:

— Ты что же это, Март, угрожаешь мне, что ли?

— Нет. Просто советую по-дружески.

— Ну, спасибо.

Шея у Руутхольма побагровела. Тоже, значит, вспылил. Стоит ему рассердиться, как у него сразу и шея и лицо краснеют.

— Я этого дела так не оставлю, вот увидишь!

Но расстались они по-приятельски. Взяли себя в руки. И если я не ошибаюсь, им даже стало неловко передо мной — о моем присутствии как-то забыли.

Когда мы спускались вниз по широкой лестнице, Руутхольм сказал мне, что Ээскюла человек серьезный и до невероятия прямой, что они с ним давние приятели. В подробности он не вдавался, да я и не расспрашивал. Бросил лишь одну-единственную фразу, очень меня удивившую:

— Нельзя, чтобы мы вокруг видели одних врагов. Странное существо человек. Минуту назад в голове у меня вертелись десятки неразрешенных вопросов, а тут я сразу сделался воинственным:

— Буржуазию надо ликвидировать как класс.

Я не сам до этого додумался — вычитал откуда-то, Руутхольм возразил:

— Сводить счеты с классовым врагом надо в открытую. Иначе ошибок не избежать.

Он был уверен, что дело Элиаса разрешится благополучно.

Но вышло не так. Во-первых, инженер не явился больше на работу. Я узнал от Руутхольма, что он, правда, заходил в контору, но потом словно в воду канул, А Руутхольм, несмотря ни на что, уверял, будто все это чистое недоразумение. Его не убедил даже звонок Ээскюлы, по которому выходило, что вовсе это не ошибка и не поспешное решение. Тогда Руутхольм обещал обратиться в ЦК, чтоб восстановить истину. Кажется, он неисправимый упрямец.

Даже поссорился из-за Элиаса с техником Нийда-сом. Этот заявил, что весь коллектив нашего предприятия должен нести ответственность за Элиаса.

— Какую ответственность? — спросил Руутхольм.

— Мы были обязаны разоблачить его раньше, — сказал Нийдас. — А теперь он смылся.

— Вы знаете, за что его собирались выслать?

— Легко догадаться. Он был когда-то важной птицей в министерстве дорог, — значит, и связи у него бывали всякие, и задания — тоже.

Руутхольм пытливо поглядел на Нийдаса и сказал:

— И вовсе он не был важной птицей в министерстве дорог, а самым рядовым инженером.

Нийдас прямо взбеленился:

— Да он все время сеял у нас антисоветские настроения. Кто называл социалистическое соревнование — фикцией? Незаметно, исподтишка старался вредить нам во всем.

— Передергиваете! — Директор вдруг успокоился. — Я хорошо помню, что говорил Элиас. Он предостерегал от того, чтобы мы своими бюрократическими бумажками и предписанными обязательствами не превратили соцсоревнование в фикцию. И был прав. У нас, бывает, соревнуются канцеляристы на костяшках, а не рабочие.

— Я понял его совсем не так, — пошел было Нийдас на попятный, но тут же опять повысил голос: — Выборы он называл состязаниями по бегу — кто раньше успеет.

Я еще подумал: какая дьявольская память у этого Нийдаса.

— Инженер Элиас был хорошим агитатором. Его избиратели приходили голосовать первыми, Он в самом деле говорил что-то о выборах. Но вы и здесь неточны. Он сказал, что нельзя превращать выборы в состязания — кто скорее проголосует.

Вот и разберись, кто прав, когда каждый доказывает свое. Нийдас решил наконец пойти с козыря:

— Человек с чистой совестью не стал бы удирать в подполье. Откуда он узнал, что пора смываться? Вам не кажется это странным, товарищ директор? Не говорит ли это о хороших связях? Само собой, не с нашими органами.

В общем, победа вроде бы осталась за Нийдасом, но не думаю, чтоб он убедил Руутхольма. Вот меня, пожалуй, убедил. Элиас и в самом деле сам себя разоблачил тем, что скрылся. И уж если кто ошибается, так это, пожалуй, Руутхольм.

Но несмотря на то, что мое мнение об Элиасе изменилось, мне все же малость жаль инженера. Он, правда, не был дипломированным специалистом по центральному отоплению — на всю Эстонию такой был один, да и тот укатил со старым Шульцем в Германию, — но все-таки быстро освоился с нашей работой, и его стали ценить. Рабочие, они и больших и маленьких начальников насквозь видят. Бойкостью языка да ловко составленной отчетностью легче провести начальство, чем нашего брата.

До последних событий я был убежден, что Элиас не смотрит на власть трудящихся косо. Что ему даже по душе переворот, который произошел прошлым летом. Только, в отличие от некоторых, он не трубил об этом всюду и везде. Не в том ведь суть, как у кого подвешен язык, не по этому же судят о человеке — по делам. Только вот беда: и дела бывают обманчивы. Во всяком случае, с Элиасом так оно и вышло.

Но еще сильнее я жалел Ирью Лийве.

Она работала экономистом в плановом отделе наркомата.

Раньше я ее не знал.

Она сама меня отыскала. Позвонила на стройку, где мы» как раз кончали ставить батареи, и позвала меня к телефону. Сказала, конечно, что звонят из наркомата, а то у нас не принято звать к телефону рабочих. Голос у нее был такой убитый, что я сразу же согласился встретиться с нею в кафе «Культас». Ну, насчет голоса я, может, и фантазирую. Это я позже смекнул, какая она печальная и убитая, а по телефону услышал самый обыкновенный молодой голос.

По дороге в кафе я страшно нервничал. Я почти не бываю в кафе. В ресторанах мне как-то вольготнее, хотя и там я посетитель довольно случайный. Лучше всего я чувствую себя в гимнастическом зале, на спортплощадке, на берегу моря, озера, реки. Честно говоря, если бы Ирья Лийве назначила мне свидание в бассейне, куда я хожу тренироваться трижды в неделю, я бы все равно сдрейфил. Не привык я беседовать со светскими дамами. На вечеринке в спортзале или на танцульке я не робею перед девчонками, но публика в кафе меня как-то сковывает. Я почему-то вообразил, что Ирья Лийве дама тонкого обхождения, и боялся, как бы не оплошать по части манер.

К счастью, все обошлось просто и естественно. Она оказалась хорошенькой женщиной. Следила за собой — ¦ я сразу увидел. Прическа, кожа, помада, маникюр, платье, духи, которыми от нее пахло, — все это произвело на меня изрядное впечатление. Она не была особенно разукрашена или слишком нарядна, но во всем было ровно столько вкуса, что я показался себе неуклюжим и поначалу боялся на нее глядеть. Однако, едва она спросила, знаю ли я что-нибудь об инженере Элиасе, и покраснела при этом, как меня охватило сочувствие, и я вмиг забыл про все свое смущение:

— Он что... арестован?

— Думаю, что нет.

— Благодарю вас, я уже боялась самого худшего. Теперь столько разных разговоров, что и не знаешь, чему верить, а чему — нет.

— Его хотели взять, но не застали дома. Жестокие слова, но я нонял это лишь после ее испуга.

— Значит, это правда? — прошептала она.

— Правда.

Не мог же я взять немедленно свои слова обратно.

— Из-за чего же его должны были арестовать?

— Не знаю.

— Не скрывайте от меня ничего, — просила она скорбно, — Мы собирались пожениться,

Лицо ее опять покраснело, глаза заблестели от волнения. — Честное слово, не знаю.

Женщина напротив меня молчала, так что продолжать разговор пришлось мне.

— Никто из нас не знает. Многие думают, что это недоразумение. Мы считали товарища Элиаса хорошим и честным человеком.

Иначе я не мог, эти слова вырвались у меня сами собой. Да ведь не врал же я и не преувеличивал. У нас большинство так думает.

— Инженер Элиас действительно хороший и честный человек, товарищ Соокаск, — сказала Ирья Лий-ве. — Он, конечно, не революционер, но уж никак не противник советской власти. В чем его могут обвинять?

К сожалению, тут я не мог сказать ничего разумного. Назвать Элиаса, по примеру Нийдаса, важной птицей из министерства дорог, скрытым антисоветчиком, этого я не мог. Да и не хотел. Зачем огорчать и без того несчастную женщину? Мне так сейчас хотелось, чтобы прав был Руутхольм, а не Нийдас.

— Поговорите с нашим директором. Товарищ Руутхольм убежден, что все это недоразумение, и решил разобраться в деле инженера.

Мои нескладные слова вроде бы успокоили Ирью Лийве.

— Очень вам благодарна, товарищ Соокаск, — сказала она, помолчав. — Может быть, выпьем еще по чашечке кофе?

Разумеется, я не стал возражать. Мы проговорили еще с час и даже больше. И уже не об Элиасе, а обо всем другом. Даже о спорте. Например, о предстоящих соревнованиях по плаванию — ну уж тут я вошел в азарт. Словом, мы чувствовали себя друг с другом вполне непринужденно. Я чуть было даже не спросил, чем занимаются в наркомате экономисты, но успел вовремя прикусить язык.

Ирья Лийве чудесная женщина. Не будь она старше меня на пять лет... Господи помилуй, уж не влюбился ли я.,. Хорош: какую белиберду понес!.. Ирья любит нашего сбежавшего инженера, сна сейчас такая несчастная, а я думаю про нее такую чушь!.. Впрочем, я ведь это несерьезно, просто хотелось бы ей помочь.

Лишь позднее меня удивила одна странность, Почему Ирья Лийве обратилась именно ко мне? Почему не прямо к директору? С чего она взяла, будто я знаю что-то об Элиасе? Значит, уже распространились какие-то слухи. Кто-то, видимо, догадался, что я и Руутхольм были причастны к задержанию Элиаса, и теперь трубит об этом направо и налево? Говорить с человеком взрослым и более авторитетным Ирья Лийве побоялась, вот и решила для начала повидаться со мной. А может быть, наша беседа была для нее лишь разведкой, рассчитанным ходом?

Что бы там ни было, не хочу я думать о ней плохо. Мне в самом деле ее жалко.

Говорила ли Ирья (как-то нелепо называть ее все время по фамилии) с нашим директором, и если говорила, то о чем, я не знаю. Только вряд ли Руутхольм успел помочь чем-нибудь Элиасу: началась война.

Чертовски здорово, что Руутхольм взял меня, с собой. В батальоне пока что делать нечего. Он как боевая единица все еще формируется. Народу у нас все время прибавляется, комплектуются взводы и роты. Командиры хлопочут, составляют списки, знакомятся с бойцами, сортируют их и просеивают, ломают голову, куда кого назначить. Время от времени пошлют куда-нибудь двух-трех человек по ничтожному делу, а бывает, что и целую группу отправят. Основное занятие нашего брата — патрулирование улиц да караульная служба. Нийдас два дня пропадал, потом выяснилось, что ребята минировали элеватор.

Иногда устраивают нечто вроде учений. Я в армии не служил, мне бы очень не помешало, чтобы меня малость поднатаскали. Стрелять из винтовки могу, но ведь этого мало. Ученье никому не во вред. Кроме начштаба, старшего лейтенанта в старорежимном мундире, на котором нашиты знаки различия Красной Армии, среди нас нет, пожалуй, ни одного кадрового военного. Большинство, конечно, отслужило в свое время положенный срок и в бою не растеряется, но вряд ли нам хватит этого для выполнения серьезной задачи.

А какой задачи? Я даже и не знаю, чем должен заниматься истребительный батальон. Нийдас уверяет, будто истребительные батальоны созданы для поимки диверсантов и парашютистов. Может, оно и так. Поживем — увидим.

Название «истребительный батальон» звучит как-то слишком угрожающе. Мы ведь не истребляем, мы, наоборот, защищаем народ от фашистского истребления.

— Главная наша задача — истребление вражеских шпионов, диверсионных групп и парашютистских отрядов, поэтому наша часть и называется истребительной, — поучающе объяснил мне Нийдас. — В конце концов, не по имени судят о людях.

Заходил вчера вечером домой, встретил во дворе хозяина дома, и он сказал мне, что слишком я поторопился. Это он насчет истребительного батальона: сгоряча я, мол, вступил.

— Умный человек голову в огонь не сунет, — добавил он многозначительно.

Я лишь усмехнулся на это. Да и что мне оставалось: у нашего хозяина такие понятия, что его ничем не проймешь.

Каждый раз он учит меня уму-разуму и злится, когда я лишь ухмыляюсь. Вот и сегодня:

— Русские отступают, и не вам, необученным молокососам, остановить немецкие танки,

Я ему говорю:

— У нас есть люди... и постарше.

Сам знаю, что надо было дать сдачи покрепче, но со мной всегда так: потом, бывает, что-нибудь и придумаю, да уже поздно. К тому же какой смысл объяснять ему, зачем я вступил в истребительный батальон и взял в руки винтовку? Вот если бы он ждал гитлеровцев, тогда бы уж я не стал отделываться одной ухмылочкой, но хозяин дома вовсе не радовался войне. Несмотря на то что без конца боялся в последние месяцы, как бы и его «владение» не национализировали. Сын его, мой ровесник, куда махровее папаши. Хозяин держался в стороне от прежних схваток — и от большой мировой войны, и от маленькой «освободительной» — и считал свое поведение самым рассудительным. И обращал он меня в свою веру вовсе не по злобе — вот я и не стал задираться.

Под конец он спросил, и опять же не злорадно, а даже с тревогой:

— Скажи, почему русские сдают один город за другим?

До чего же мне тут захотелось срезать его, но я лишь пробурчал в ответ, что, мол, и наш контрудар не за горами.

— Говорят, немцы Минск уже взяли и к Даугаве вышли. А ведь от Риги до Таллина километров триста — триста пятьдесят, не больше...

Я вконец растерялся. В сообщениях Информбюро пишется, конечно, о Минском направлении, но далеко ли еще от фронта до Минска, понять было нельзя. Сообщается, что бои ведутся на таких-то и таких-то направлениях: можешь, мол, и сам сообразить, если не дурак, насколько глубоко враг продвинулся на этих направлениях. В последние дни писалось о Минском, Львовском, Шауляйском, Вильнюсском и Барановичском направлениях. Каунас, наверно, пал: о Каунасском направлении больше не пишут. У меня такое впечатление, что то или другое названное по городу направление упоминается до тех пор, пока наши не оставят данный город. Потому я и стал уверять всех, что Минск еще не пал и что немцам долго еще не видать Риги. В одном я был абсолютно убежден: в этой войне немцам до Эстонии не дойти. Красная Армия остановит натиск гитлеровцев и выбьет фашистские банды с территории Советского Союза. Я утверждал это с такой внутренней убежденностью, с такой горячностью, что, кажется, чуточку все же убедил хозяина.

Мать и сестры — у меня две сестры, обе младше меня — во всем разделяют мою веру. Мама, может, и сомневается чуть-чуть, но для сестер каждое мое слово все равно что аминь в церкви. Истина в последней инстанции. Кстати, это выражение я вычитал из третьего тома избранных сочинений Маркса и Энгельса, из той блестящей, а местами чертовски сложной работы, где Энгельс разделывает по косточкам господина Карла Евгения Дюринга.

Мы в семье решили не торопиться с эвакуацией. О ней говорят уже давно, но, по-моему, разговоры эти беспочвенны.

Мама моя не на шутку испугалась, когда я сообщил ей о своем вступлении в истребительный батальон. Но теперь она привыкла. И даже рада: ведь если бы не батальон, мне бы, как призывнику, пришлось явиться в военкомат. Каждой матери хочется, чтоб ее сын был рядом, а призывников, кажется, посылают в Россию, вот мама и радуется. Допытывалась у меня, словно у маленького, чем мы там занимаемся в истребительном батальоне, пошлют ли нас против немцев и всякое такое. Мать у меня мировая, но в одном все матери одинаковы никак она не поймет, что я уже не мальчик, а взрослый. Я для нее все еще карапуз в коротких штанишках. Я ей сказал, чтоб она успокоилась, что у нас в батальоне я вовсе не самый младший и самый хлипкий. Но она только посмеялась: «Здоров-то ты, как медведь, силы тебе не занимать. Да ума как у теленка. Больно уж взбалмошный». Каждый раз она просит меня быть поосторожнее, я кротко ее выслушиваю и обещаю, что да, мамочка, буду осторожен, мамочка. Матери, они такие, тут уж ничего не поделаешь,

Я, кстати, и не соврал. У нас в батальоне действительно есть десятка два ребят моего возраста. Даже совсем мальчишки — двое или трое. А самый наш младший боец — девушка. Санитарка Хельги. Хельги Уйбо-пере. Когда я в первый раз ее увидел, то решил, что она дочка кого-нибудь из наших и пришла повидать отца. Но оказалось, что она такой же боец, как и все мы. Прямо смех.

Бухгалтер Тумме ее знает. Помнит ее с тex пор, как она в его дворе в классы играла. Они в одном доме живут. Тумме глазам своим не поверил, когда в первый раз увидел Хельги во дворе нашей казармы. По его сведениям, Хельги должна была эвакуироваться вместе с родителями, об этом знал весь дом. Отец Хельги работал на машиностроительном заводе и вместе со станками выехал на Урал. Тумме спросил насчет этого у самой Хельги, и она честно призналась, что сбежала от отца и матери — прямо из вагона. Она постаралась при этом улыбнуться, но Тумме понял, что ей, бедняжке, вовсе не до смеха. Девушка, наверно, обрадовалась этой неожи данной встрече во всем батальоне Тумме оказался единственным человеком, которого она знала раньше.

Хельги Уйбопере, как и я, комсомолка. Может, поэтому мы хорошо с ней ладим. Почти каждый день разговариваем. Во время первого разговора она спросила, сколько мне лет. Я отшутился: четырнадцать. Потом признался, что полных двадцать. Но она и этому не поверила, решила, что я моложе. Многие так считают, я уже привык. А ростом я давно уже как взрослый, да и сложением не чахлый.

Еще мы говорили с ней о школе, о центральном отоплении, о боксе и плавании. Я даже успел ей проболтаться, что когда-то собирался поступить в технологический институт. Но дальше предпоследнего класса гимназии добраться не сумел. В тридцать седьмом году вблизи испанских берегов фашистская торпеда пустила на дно судно, на котором кочегарил мой отец, и, хотя мать делала все возможное, чтобы я доучился, это оказалось ей не по силам. Я собирался этой осенью опять сесть за парту и после окончания вечерней школы попытать счастья в-технологическом. Может, я когда-нибудь еще осуществлю свои мальчишеские планы, если хватит пороху. Война, понятно, может перечеркнуть все мои розовые надежды, но охать раньше времени да вздыхать и портить себе настроение — не в моем это вкусе. К тому же кто знает? Небось еще до осени война кончится.

Чаще всего я вижу Хельги в обществе Тумме и Ний-даса. Вчера вечером она даже ходила с Нийдасом в город. Сам не пойму, почему мне так не хочется, чтоб она дружила с этим Нийдасом,

Особое задание обещает оказаться интересным. Кроме Руутхольма, Нийдаса и меня, с нами едет флотский лейтенант — имени его я не знаю — и еще один из наших ребят моих лет. Тумме на этот раз останется, У парня я спросил без церемоний, как его имя, и он сказал: Ильмар Коплимяэ. Еще я узнал, что никакой специальности у него нет, что он только что кончил школу и собирался осенью поступать в университет. Молодежи в батальоне все прибывает — Ильмара зачислили к нам только позавчера. Он очень сердится, что к нам не принимают всех желающих. У него, к примеру, требовали рекомендаций: кто, мол, за него ручается и всякое такое. Смешно опасаться тех, кто решил бороться против немцев с оружием в руках. Я пожал плечами, У меня-то никто рекомендаций не требовал, — наверно, Руутхольм сам уладил все формальности. А может, сыграло роль то, что я комсомолец, а Коплимяэ — нет. Только я относился бы ко всем одинаково. Не стоит отпугивать, а тем более допекать всякими бумажонками тех, кто хочет биться с фашистами. Тот, кто ждет Гитлера, в батальон не полезет.

Легко расспрашивать парня из своей части, кто он такой. А вот дознаться имени лейтенанта я не сумел. Не знаю русского. По-немецки малость лопочу, легкую английскую книгу тоже прочту, а насчет русского у меня беда.

Мы получили в свое распоряжение автомашину и мотоцикл. Нийдас и Коплимяэ пригнали их с ипподрома, где стоит реквизированный у населения мототранспорт. Удивительное дело: оказывается, во время войны мобилизуют не только людей, но и машины. А в деревне — и лошадей, и, говорят, даже телеги. Нийдас считает, что тут вместо слова «мобилизация» следовало бы употреблять слово «реквизиция» — тут он, конечно, прав.

Мотоцикл поведет Коплимяэ, а машину Нийдас. У нашего завмастерской, оказывается, есть и права, что еще более возвышает его в моих глазах. Коплимяэ — парень, как видно, разговорчивый: успевает мне сообщить, что он сел на мотоцикл еще в четырнадцать лет. Отец его, автомеханик, обзавелся мотоциклом, вот парень и помешался на моторах.

В доме на углу Большой и Малой Роозикранци, всегда напоминавшей мне из-за своего острого угла многопалубный пассажирский пароход, мы получаем винтовки и патроны. Нам дают еще гранаты, напоминающие лимоны, и офицер в форме пограничника объясняет мне, как с ними обращаться. Штука простая: перед броском следует выдернуть чеку, вот и все искусство. Однако малость боязно держать в руке боевую гранату, хоть и знаешь, что это прохладное стальное яйцо само по себе не взорвется. Я невозмутимо сую выданные мне гранаты — офицер назвал их «лимонками» — в карман и залезаю в машину.

«Опель» тесноват для нас и нашего оружия. Никак не eдается пристроить винтовки так, чтоб они не мешали. Укладываем их и вдоль и поперек, но сидеть все равно неудобно, да влезать и вылезать тоже. В случае нападения здорово можно влипнуть. Столько времени ухлопаешь, пока выберешься сам и выудишь потом свою винтовку. А тут еще пограничники предостерегают нас, что возможны неожиданности. В лесах, случается, стре ляют и даже захватывают машины. Ездить по шоссе стало совсем небезопасно, особенно в Южной Эстонии, Проклиная тесноту «опеля» и длину винтовок, мы в конце концов кое-как усаживаемся. Я вынимаю из кармана гранаты и укладываю их у заднего окошечка.

Выезжаем мы ночью, и я не успеваю узнать, в чем именно состоит наше задание. Знаю лишь то, что конечный пункт маршрута — Латвия и что поедем мы через Тарту и Валгу. Мы должны вступить в контакт с фронтовыми частями Красной Армии. Наверно, мы являемся особой группой по установлению связи или сбору информации. Это заставляет задуматься. Неужели немцы и в самом деле подходят уже к границам Эстонии? Иначе зачем она вообще нужна, такая особая группа?

Нийдас, видимо, тоже озадачен и говорит:

— Во времена Суворова катали из конца в конец курьеры, в двадцатом веке есть вроде и радио, и телефон.

— Диверсанты перерезают телефонные линии, — объясняет Руутхольм.

— Шутки ради нас бы не послали, — вмешиваюсь и я.

Немного погодя Нийдас опять принимается за свое:

— Видать, не доверяют донесениям отступающих частей.

Я не совсем понимаю, к чему клонит Нийдас.

— Никогда бы не подумал, что немцы так глубоко проникнут на нашу территорию, — продолжает Нийдас. — Никак не возьму этого в толк.

— Я тоже, — честно признается Руутхольм,

Я возражаю:

— Ну, не вечно им наступать, фашистам. Нийдас соглашается:

— Само собой. Но мы с самого начала могли бы дать отпор посильнее. Прямо страшно заглядывать в газеты.

— Отступать тяжелее, чем наступать.

Но эти слова политрука кажутся нам пустым мудрствованием.

До Тарту мы едем в составе небольшой автоколонны. Бойцы другого истребительного батальона везут в город Таары{1} оружие, в котором очень нуждаются и тамошние батальоны, и советский актив. Впереди всех тарахтит Коплимяэ и еще один мотоциклист, за ними — наш «опель», потом — два грузовика с винтовками, пулеметами и патронами, а в конце — еще одна легковая. Едем довольно медленно: на извилистом Пийбеском шоссе не очень-то разгонишься в темноте, да еще с прикрытыми фарами, к тому же скорость грузовиков вообще невелика.

Ничего не происходит. Пограничники явно преувеличивали.

Политрук разговаривает с моряком по-русски. Но настоящего разговора не получается, и Руутхольм не очень-то владеет языком. Да и лейтенант, видно, не из разговорчивых. А вообще-то он симпатичный. Вроде бы стесняется, что разговор с ним стоит нам таких усилий.

Раза два мы останавливаемся: у первого грузовика дурит мотор, и его отлаживают больше часа. Коплимяэ затевает разговор с водителями, Нийдас предпочитает ходить вокруг своей машины. По его словам, она тоже не ахти. Клапаны стучат, зажигание не отрегулировано, карбюратор засорен. Зачем же, придираюсь я к Нийда-су, он выбрал на ипподроме эту развалину? Он оправдывается тем, что мотор насквозь не увидишь. «Так взял бы хоть машину побольше», — не унимаюсь я. Нийдас терпеливо объясняет, что ничего помощнее и получше там не нашлось. Я оставляю его в покое. Не настолько мы были знакомы до вступления в батальон, чтобы я мог въедаться ему в печенки. Мы подружились лишь в последние дни. Он первый начал говорить «ты», и мне стало неловко ему «выкать». Так мы и перешли на тон закадычных дружков.

Я был здорово возбужден, когда мы выезжали из Таллина. Но понемногу привык к тому, что у меня есть винтовка и гранаты и что мы едем по особому заданию. Временами я даже позадремываю, и, когда Руутхольм восхищается, какие у меня крепкие нервы, я принимаю его восхищение как должное. В конце концов, с чего бы это моим нервам быть не в порядке?

В Тарту добираемся лишь утром — часов в девять или даже в десять. Выходит, ползли как улитки. Перекусываем, добываем в красноармейской части бензин. Красноармеец, отпускающий нам горючее, советует остерегаться немецких самолетов. Да-да, фашистские воздушные пираты охотятся и за отдельными машинами. Меня бы эти «воздушные пираты» насмешили, услышь я про них не от сержанта в промасленном комбинезоне. А тут я подумал, что он чертовски изысканно выражается и вообще, видно, образованный. Разве что преувеличивает воздушную опасность, как и таллинские пограничники с их разговорами о перестрелках.

Но все-таки предостережение немножко тревожит. Радости мало, если какой-нибудь «юнкерс» спикирует нам на голову. Впрочем, я испугался не этого: вряд ли наши дела уже настолько плохи, что на каждую нашу машину приходится по немецкому самолету. Дело, однако, в другом: раз вражеская авиация проявляет такую активность над территорией Эстонии, значит, фронт намного ближе, чем я думал.

Война до сих пор остается для меня чем-то далеким, хотя с того дня, как немецкие войска перешли границу, прошло почти две недели. Я не верю и не хочу верить, что гитлеровская армия ворвется в Эстонию. Бои идут в Литве, в Белоруссии, на Украине и на окраинах Латвии, но я все еще надеюсь, что не сегодня-завтра Красная Армия остановит врага и перейдет в контрнаступление. А тут нас предупреждают, чтобы мы остерегались немецких самолетов.

Где сейчас линия фронта? В сводках Совинформбю ро появилось Даугавпилсское направление. Даугавпилс находится в южном углу Латвии на реке Даугава, от него до эстонской границы километров двести. Хозяин нашего дома говорил что-то о Риге, но в военных сводках нет и намека на Рижское направление. Так или иначе, враг все еще далеко за Даугавой. Или это не так? Вдруг немцы уже под Валгой? Раз «юнкерсы» гоняются за машинами на наших шоссе, значит...

Неохота об этом думать.

Вдруг Нийдас сообщает:

— Говорят, немцы форсировали Даугаву.

Сообщает этак задумчиво, тихим, спокойным голосом.

— Я слухам не верю.

Это говорю я.

А Руутхольм замечает:

— К сожалению, вполне возможно.

Неужели немецкие войска и впрямь продвигаются так быстро?

Из Тарту мы выезжаем часов в пять вечера. К югу от города копают противотанковый ров, черные зигзаги которого уходят за холмы. На обочине шоссе стоят наготове ежи, сваренные из рельсов, — в случае нужды ими загородят проезд. Я молча раздумываю, смогут ли эти ежи и земляной вал преградить дорогу танкам. Но к твердому решению прийти не могу, слишком скромны мои познания по военной части.

Мы и теперь едем медленно — очень осторожно. Ний дас вздыхает: мол, он быстрее и не может ехать — и начинает говорить, что давление масла ненормальное, да и один из цилиндров вроде бы дает перебой. Я снова принимаюсь изводить его, он приводит в оправдание все те же доводы, но все-таки прибавляет скорости.

Когда мы проезжаем мимо озера Эльва, мне отчаянно хочется прыгнуть в воду. До чего же было бы прият но хоть окунуться. Гребнуть руками раз двадцать и вылезти. Но как раз возле озера Нийдас прибавляет газу. А может, мне просто кажется? Как бы то ни было, не успеваю я и рта раскрыть, как все соблазны остаются позади. Видимо, Нийдас все-таки ни при чем, виноват я сам. Меня удержала глупая боязнь показаться своим спутникам мальчишкой.

На контрольном пункте в Рыйгу проверяют наши документы. У каждого из нас — книжка бойца истребительного батальона. Кроме того, у флотского лейтенанта есть с собой бумага — очень действенная, Красноармей-. цы с недоверием поглядывают на наши винтовки и гранаты, но, увидев эту бумагу, тут же отдают честь, и мы едем дальше.

Не пойму, почему красноармейцы так подозрительно к нам приглядываются. Военные вообще не в меру осторожны. Пограничники говорили нам о бандитах, которые будто бы прячутся в лесах, но до сих пор никто не пробовал напасть на нас.

За стеклами машины все выглядит обычным. На придорожных лугах убирают сено, у магазинов стоят прислоненные к стене велосипеды, у коновязей переминаются лошади. По поселкам снует народ, ребятишки смотрят нам вслед. Все как было. Никаких признаков того, что война так близка. Но мне тут же вспоминается, что газеты призывают граждан спокойно заниматься своими насущными делами, и я начинаю увещевать себя. Сдалось мне это необычное! Если бы от одного пролета вражеских самолетов все опрокидывалось бы вверх тормашками, то наша страна не продержалась бы и двух-трех дней.

Руутхольм, оказалось, бывал в Валге. Мы говорим о Лягушином ручье, разделяющем город надвое, и о футбольных матчах между Эстонией и Латвией, всегда очень азартных, — ведь добрые соседи ни в чем не любят уступать друг другу. На душе опять становится легко и весело. И я улыбаюсь при въезде в Валгу,

Но в Валге уже не все как было.

Город выглядел опустелым, даже вроде бы покинутым. В глаза бросаются воронки от бомб. Или я ошибаюсь? Нет, не ошибаюсь — мы проезжаем мимо здания, стена которого рухнула. Немного погодя я вижу сожженные дома. Что все это значит?

Говорят, с двух до трех часов немцы бомбили город. Мы узнаем это от хромого старика, у которого спрашиваем дорогу. Теперь понятно. Город еще не очнулся от того, что произошло несколько часов назад. Вскоре мы узнаем, что исполком и горком партии покинули Валгу еще до полудня. Это меня встревожило. Почему руководящие органы оставили город? Неужели немцы так близко, что могут войти сюда с минуты на минуту?

Нийдас констатирует:

— Я был прав.

Смотрю на него вопросительно.

— Немцы прорвали нашу оборону на Даугаве, — объясняет он. — Несколько дней назад. И... Минск давно уже пал, а мы все еще говорим о Минском направлении.

Меня поражает его осведомленность. Откуда он выудил эти сведения? Мне хочется спорить с Нийдасом, только вот язык не поворачивается после того, что я увидел в Валге.

Руутхольм тоже помалкивает.

Ищем хоть какой-нибудь штаб. Лейтенант заходит в одно здание, — сквозь его двери входят и выходят красноармейцы, — а затем мы направляемся на вокзал.

На вокзале мы попадаем в тревожный водоворот: люди торопятся, снуют, хлопочут. Все больше военные. На путях идет погрузка и посадка в эшелоны. Я вижу на платформах автомашины, одно-два орудия, а в товарных вагонах с открытыми дверьми — бойцов, лошадей, мешки с мукой, полевую кухню. Готовится к отбытию и пассажирский, в который втискиваются люди с узлами, тюками и чемоданами. «Эвакуируются», — успел я подумать.

Паровозы гудят, окутываются облаками пара. Возгласы, крики, ржание лошадей, фырканье автомоторов.

Лейтенант и политрук обращаются с вопросами к пробегающим мимо офицерам, но те лишь мотают в ответ головой. Какой-то нервный полковник требует у Ру-утхольма с лейтенантом документы и, прочитав нашу внушительную бумагу, начинает раздраженно что-то объяснять.

Коплимяэ подходит ко мне:

— Фронт, похоже, не далеко.

Я не успеваю ничего сказать — меня опережает. Нийдас:

— Самое большее — километров двадцать,

— У тебя дьявольски точные сведения.

— А вы прислушайтесь. Мы прислушиваемся.

Сперва ничего вроде бы не слышно. Пыхтенье манев рирующих паровозов, гудение грузовиков — словом, все тот же разноголосый шум, который мы услышали сразу же, как только открыли дверцу машины. Но затем барабанные перепонки улавливают глухой гул.

— Орудия?

Голос у Коплимяэ встревоженный, Я бормочу:

— Вроде бы гроза... Поднимаем глаза — небо чисто.

Следящий за нами Нийдас снисходительно улыбается:

— Фома неверный.

И все, что происходит у меня на глазах, предстает вдруг в новом свете.

Отступление. Я вижу отступление. Красная Армия отходит. Отступает, как отступала все эти долгие дни. Чуда до сих пор не произошло. Но чудо должно произойти. Не чудо, а закономерный перелом в ходе войны. Пусть мы оставляем Валгу, пусть фашисты ворвутся в Эстонию, но их наступление не будет продолжаться вечно.

На минуту я теряю равновесие и бросаю Нийдасу:

— Рано радуешься.

Коплимяэ глядит на меня с недоумением. А Нийдас говорит с улыбкой:

— Береги нервы, Олев. Я не меньше тебя огорчен тем, что происходит. Но я открытыми глазами слежу за событиями.

Конечно, я глупо набросился на него. И сам не понимаю почему. Вероятно, потому, что меня раздражает всезнайство Нийдаса. Нет, меня вывело из себя то, что ход войны вовсе не таков, как бы мне хотелось.

Коплимяэ говорит:

— Валга большой железнодорожный узел.

Эту дурацкую фразу, отдающую школьной премудростью, он явно произносит для моего успокоения. Я дополняю его:

— Из Валги ширококолейные железные дороги идут к Пскову, Риге, Тарту, а узкоколейка через Мыйзакюлу к Пярну.

Нийдас не понимает, почему я тараторю все эти слова, и искоса бросает на меня пытливые взгляды. Коплимяэ продолжает:

— Валга и Тапа наши крупнейшие узловые станции. Нийдас быстро добавляет:

— В Тарту, Петсери и Тюри тоже соединяются три железнодорожные ветки.

Мы усмехаемся. Нийдас все-таки парень не промах, раз до него так быстро дошло.

Ясное дело, никому из нас в данный момент ни холодно ни жарко от этой железнодорожной географии. Просто нам необходимо как-то разрядить внезапное напряжение.

Ведь и Нийдасу, и Коплимяэ, и мне — всем нам как-то не по себе от всего увиденного. От того, что вокзал похож на растревоженный муравейник, что военные эшелоны не прибывают в Валгу, а уходят из Валги, что орудийный гул слышится уже в Эстонии и что город решено оставить. А то с чего бы воинские части покидали Валгу?

Появляются наконец Руутхольм и лейтенант. Нам велят сесть в машину, Коплимяэ получает приказ ехать не впереди нас, а сзади.

Направляемся через город к Латвии.

— Жалкая ниточка! — удивляюсь я при виде Лягушиного ручья.

Вскоре Валга остается за спиной. Из-за гула мотора орудий больше не слышно, но я предполагаю, что мы движемся к фронту.

— Наши части отступают по направлению к Пскову и Острову, — сообщает политрук. — Немцы в самом деле перешли Даугаву.

В школе я был одним из лучших учеников по географии и потому ясно себе представляю эту широкую реку с несколькими названиями — она берет начало где-то в России, пересекает дугообразно всю Белоруссию, разделяет по диагонали Латвию и впадает в Рижский залив. Значит, половина или более половины Латвии уже во власти гитлеровцев.

— Если Красная Армия отступает в направлении Пскова и Острова, значит, Эстония с одного фланга оголена?

Это спрашиваю я.

— Нашу республику будут защищать другие части. Но что-то я не слышу особенной убежденности в словах Руутхольма.

— По всей видимости, острие немецкого клина нацелено не на Эстонию, — говорит Нийдас. — Они стремятся ресчленить наш фронт на несколько отрезков.

Лейтенант, видимо догадавшийся, о чем' мы говорим, взволнованно вставляет какое-то замечание, но я ничего не понимаю.

В десяти — пятнадцати километрах к югу от Валги нас останавливают. На этот раз не помогает даже бумага лейтенанта — люди в милицейской форме и в штатском не хотят нас пропускать дальше. Нам приказывают съехать с шоссе и встать под деревьями.

Вылезаем из машины. Лейтенант требует, чтобы его провели к командиру истребительного батальона. Так я предполагаю, услышав, как он произнес знакомые мне слова «истребительный батальон» и «командир». Я не ошибся: нас в самом деле задержали бойцы Латышского истребительного батальона, и они соглашаются отвести Руутхольма и лейтенанта к своему командиру, С интересом присматриваюсь к латышам. В точности такие же, как и наши ребята. Все они в штатском, большинству из них лет двадцать — тридцать, но есть и постарше. Вот только женщин у них в части побольше, У нас их, кроме Хельги и врача, всего пять-шесть человек.

С десяток парней и девушек встали в круг и с ловкостью опытных игроков играют в волейбол. Сначала мне это кажется диким. Вдали слышится гул орудий, а тут беззаботно перекидывают мяч! Раза два мяч подкатывается к моим ногам, я поднимаю его и подаю ударом обратно. А затем как-то невольно присоединяюсь к ним и включаюсь в игру. Волейбол мне знаком, играю я вполне прилично. К нам подскакивает и Коплимяэ, и я с удовольствием убеждаюсь, что обращаться с мячом он умеет. Как-никак у эстонского волейбола была неплохая репутация в Европе, так что нам и не к лицу ударять лицом в грязь и мазать.

В голове опять мелькает мысль: не глупо ли это, баловаться с мячом, когда война дышит прямо в затылок. Но мысль эта приходит и уходит, а настроение становится легким, чуть ли не веселым. Латыши оживленно переговариваются, вроде бы даже спорят, только вот о чем, непонятно. Может, о нас?

Постепенно то один, то другой покидает круг, пока мы не остаемся впятером. Три латышских девушки и мы с Коплимяэ. Девушки — стройные и гибкие, они подбадривают друг друга возгласами и отбивают почти все мячи. Я тоже прыгаю, бросаюсь и бью с таким увлечением и азартом, будто мы сделали бог весть какую ставку.

Темнеет. Мяч перелетает в сумерках темным шаром. Девушки устают. Поневоле приходится прекращать игру. Я вспотел и немного запыхался, но чувствую себя отлично. Словно нет никакой войны, словно мы не выполняем особое задание, а просто-напросто выехали на увеселительную прогулку. Хочется сказать партнершам что-то приятное, но я не знаю латышского. Я улыбаюсь им, они — мне. Может, они владеют немецким?

— Данке шен!

Не следовало бы этого произносить.

Одна, правда, кидает как бы украдкой «битте зер», но другие тут же становятся серьезными.

Нийдас наблюдает за нами со стороны. Мне кажется, что в душе он смеется надо мной.

Издали за нами весьма насупленно следят бойцы Латышского батальона.

Закуриваю папиросу. Хорошее настроение улетучивается. По телу пробегает холодок.

Руутхольма и лейтенанта все еще нет.

Гул орудий не смолкает.

Теперь наша недавняя игра в волейбол кажется дурью, Нет, никогда не набраться мне солидности,

Нам надоедает ждать, и мы решаем съездить за Руутхольмом и лейтенантом. Но едва Коплимяэ включает мотор мотоцикла, как латыши начинают что-то кричать и бегут к нам. Мы кое-как понимаем, что нам не разрешено двигаться с места. Значит, понимаю я задним числом, они и в самом деле спорили о нас. Мы явно вызываем подозрение. Не очень, конечно, сильное — не то они обошлись бы с нами посуровее. И вряд ли стали бы играть с диверсантами в волейбол.

А за лесом гудят орудия.

— Артиллерийская дуэль, — говорит Коплимяэ.

— Орудийная канонада, — подсказываю я свой вариант.

Бывают, видимо, обстоятельства, когда просто необходимо говорить глупости.

Трогаемся в путь лишь после того, как становится совсем темно, — видимо, не раньше полуночи.

По словам Руутхольма, им пришлось немало постараться, чтобы латыши поверили им, что мы не бандиты и не диверсанты. В Латвии таких порядочно, как выяснилось из разговора с командованием батальона. В Риге стреляли в спину отступающим красноармейцам. Нас приняли за белоэстонцев. В голове у меня крутится множество вопросов, но сейчас нет времени на долгие объяснения.

Ехать дальше нам все-таки не разрешили. Командир батальона уверял, что продвигаться просто некуда. Что южнее начинается якобы уже ничья земля. Что никакой определенной линии фронта вообще не существует. Основные силы немцев продвигаются на восток, намереваясь, вероятно, вклиниться между Москвой и Ленинградом, хотя черт их знает. Если мы поедем в сторону Смилтене, то можем легко угодить прямо в объятия к фашистам. Ни по ту, ни по эту сторону Смилтене нет частей Красной Армии, ведущих бои. А части, отступающие по шоссе Рига — Псков, догнать нам уже не удастся. Для того же, чтобы установить связь с частями, отходящими по Валмиерскому шоссе, нам надо вернуться назад в Валгу и ехать в Валмиеру другой дорогой. Захватили немцы Валмиеру или нет, этого командир батальона с точностью сказать не мог. Да и в отношении.

Смилтене нет ясности. Не мог он ничего сказать и про то, далеко ли продвинулись немцы на север от Риги и развивают ли они вообще наступление по приморскому шоссе или нет. Но сама Рига пала, это утверждают все.

Нам ничего больше не остается, как вернуться в Валгу.

Там мы снова заглядываем на вокзал, где стало намного тише. Командир какой-то отступающей части (или это был комендант станции?) не советует нам ехать куда-нибудь ночью. А двигаться по направлению к Риге категорически запрещает. Грустно улыбнувшись, он говорит, как перевел мне Руутхольм, что кто его знает: может, утром нам уже никуда не придется торопиться, так как передовые немецкие соединения могут с минуты на минуту подойти к Валге. Майор с грустной улыбкой показался мне паникером. Но Нийдас утверждает, что просто нам попался честный человек, не боящийся смотреть фактам в лицо.

Ночуем в роще на окраине. Хотя прошлую ночь мы провели в пути и задремывал ненадолго только я, никто из нас не рухнул в беспамятный сон. Мы клюем носом, сидя в машине, в то время как один отбывает в караул.

Когда подошла моя очередь, я добрел до шоссе, где открывался широкий вид на южную и юго-восточную сторону. В двух-трех местах небо отсвечивало краснотой. Горят деревни. Гула орудий больше не слышно. Временами впереди, очень далеко от нас, начинает что-то светиться. Должно быть, ракеты.

Удивительно тихо.

Откуда-то со стороны Эстонии доносится ленивый собачий лай. Еще я слышу, как скрипят колеса телеги, не на шоссе, а за кустами, позади меня. Наверное, там проходит какой-нибудь лесной проселок.

Перед самым концом караула мимо меня проезжает военная автоколонна — машин десять. Я поскорее прячусь за дерево. Кто его знает, еще за диверсанта примут.

Забравшись обратно в машину, я глубоко засыпаю.

Утром у всех нас подводит живот. После Тарту мы не перехватили ни крошки.

Нийдас возится целый час, пока заводит машину. Мотор не слушается: фыркнет и тут же заглохнет. То ли аккумулятор сел, то ли стартер не работает, то ли карбюратор заливает, то ли, наоборот, нет бензоподачи.

Так рассуждают Коплимяэ и Нийдас, по очереди крутя ручку и садясь за руль. Я про себя размышляю, где же были у Нийдаса глаза там, на ипподроме, но держу язык за зубами.

Валга кажется сегодня совершенно вымершей. На улицах почти никакого движения: ни прохожих, ни транспорта. Уже девять, но не видно ни открытых столовых, ни магазинов. Наконец находим какую-то лавчонку и покупаем там затвердевшую копченую колбасу с буханкой черствого хлеба. Отвешивая товар, продавец недоверчиво пялится на нас. Казалось, он хотел что-то спросить, да не решился.

Станция словно оцепенела. Военные эшелоны ушли, по рельсам разбросаны одинокие вагоны.. На перроне беспомощно топчутся три-четыре красноармейца, какой-то капитан спорит с железнодорожником. Откуда-то доносится несколько выстрелов, потом опять все смолкает. Наш лейтенант заговаривает с бойцами, с капитаном, но те только пожимают плечами. Руутхольм обращается к железнодорожнику — тот лишь пренебрежительно машет рукой.

Направляемся в центр.

Кружим по безлюдным улицам. В северной части города опять раздаются выстрелы, и мы направляемся туда.

Свернув на улицу, по которой мы вчера ехали к вокзалу, обнаруживаем посреди дороги грузовик с высокой кладью. Подъехав поближе, видим, что на самом верху клади, на мешках зерна, лежит, раскинув руки, красноармеец. Ветровое стекло машины пробито пулями. Мы останавливаемся, Руутхольм вскакивает на ступеньку грузовика и открывает дверцу. В кабине сидит, скрючась, убитый шофер. Все это так неожиданно.

Молча, не совсем еще понимая, что все это значит, садимся в машину и едем дальше.

На окраине города, там, где к нему сворачивает Тартуское шоссе, мы видим большую группу латышских милиционеров. Некоторые из них лежат на краю кювета и время от времени стреляют, целясь в дома на той стороне дороги.

Нам говорят, что за этими домами прячутся бандиты. Латыши рассказывают нам и про перестрелку на станции, но я не все понимаю.

Достаю из машины винтовку и занимаю боевую позицию рядом с латышами,

Я весь еще под впечатлением того, что видел несколько минут назад. Отсюда, с возвышения дороги, мне все еще виден грузовик с высокой кладью. Кто убил красноармейцев, вывозивших зерно? Кроме местных жителей, вроде некому — ведь немцы еще не вошли в Валгу, Может, убийцы прячутся теперь за этими крошечными коробочками домов?

Напрягаю зрение, но не обнаруживаю возле зданий. ни души.

Совсем рядом со мной раздается выстрел, и я тоже нажимаю на спуск.

Милиционер, лежащий рядом, что-то спрашивает у меня сначала по-латышски, потом по-русски. Я пожимаю плечами. Мне стыдно. Вдруг они спросили, кого я видел. А ведь я бабахнул просто так, от возбуждения, от какого-то совсем непривычного чувства.

Не выношу тех, кто убивает из-за угла. Бандитов, чьи пули убили красноармейцев, вывозивших зерно. Для меня они такие же враги, как немцы, про которых я не знаю, насколько они продвинулись вперед. Но осуждать врага — 'одного этого, конечно, мало, надо еще что-то делать, я понимаю. От этой полуосознанной потребности что-то делать я, наверно, и выстрелил.

Но тут же я себе сказал: парень, ты не совсем честен. Ненависть к врагу, она,» понятно, есть, но не подстегнула ли тебя и твоя обычная опрометчивость? Дурацкий у меня характер: из побудительных мотивов своего поведения я всегда сумего выколупить самые ничтожные и бесплодные. Не иначе, какой-нибудь комплекс меня донимает, нельзя же это назвать критической самооценкой. Самокритика — дело куда более серьезное, чем копание в себе. Слишком рано, пожалуй, я взялся за книги по психоанализу, только и умею, что изводить самого себя.

Руутхольм заставляет меня вылезти из кювета. Решено возвращаться в Таллин через Пярну.

Спрашиваю: неужели задание уже выполнено? Руутхольм отвечает, что мы могли бы направиться обратно еще прошлой ночью. Самые существенные сведения были получены уже вчера вечером на вокзале. Все осталь ное — сообщенное нам и в Латвии и милиционерами — лишь подтверждало прежнюю информацию.

Выслушав его, выпаливаю:

— В Валге будто уже и нет советской власти. Руутхольм понимает, что я имею в виду пустынные

улицы, закрытые магазины, неразбериху на станции, покинутый горком, убитых красноармейцев, выползших откуда-то бандитов и все такое. И говорит:

— Классовый враг воспользовался обстановкой. До чего же я был рад, когда перед нашим отъездом

к Валге подъехал караван машин: остановившись на минутку, он двинулся прямо к центру города. Руутхольм поговорил с прибывшими и с удовлетворением сообщил мне, что советская власть вернулась назад. Выехавшие вчера местные руководящие органы были направлены из Тарту обратно в Валгу.

— Расползшиеся швы так скоро не сметываются, — замечает Нийдас.

Неужто швы и впрямь расползаются?

В Тырве работает столовая, и мы получаем приличный обед. За едой поглядываем, не проявляет ли кто-нибудь чрезмерного любопытства к нашему «опелю». Винтовки мы оставили в машине, но я потихоньку сунул в карман гранату. Слишком настырных можно, конечно, отпугнуть пистолетами политрука и лейтенанта, но граната все же надежней.

Здесь все выглядит нормальным. Или это одна видимость?

После Валги я уже не так беззаботно гляжу на мир.

Извилистые дороги Южной Эстонии то сбегают вниз, то карабкаются вверх. Нам открываются чудесные ви ды: Эстония все-таки чертовски красива. Решаю про себя, что после войны обязательно вернусь сюда. Объеду на велосипеде все холмы и долины. Дам заодно крюка в Отепяа и Хаанью. А то глупо получается: эстонец, а родины своей нисколечко не знает. Самые красивые местечки в Северной Эстонии я перевидал, а вот в Тае-васкоду и на горы Каркси даже не заглядывал. Ну, не беда, через год мы это исправим. Ведь война дольше не продлится.

Как ни странно, но в Южной Пярнумаа мы заблудились. На каком-то перекрестке свернули не туда и вот теперь кружим по лесам. Чертыхаемся из-за того, чтo нам не дали с собой карты, а еще больше нас злит то, что множество дорожных указателей и километровых столбов сломано и повалено. Насчет этого у нас даже заходит спор. Нийдас уверяет, будто это сделали наши, а я думаю, что это работа диверсантов. Но кто прав — не докажешь.

Решаем остановиться в первом же поселке, чтобы уточнить маршрут. Колесить и дальше — только терять время.

Километров через десять показывается — кучка домов. Среди них выделяется здание с мансардой.

«Исполком или школа», — решаю я.

И в тот же миг обнаруживаю, что на другом, еще более представительном здании развевается сине-черно-белый флаг{2}.

Сине-черно-белый флаг замечают и остальные. Все те, кто сидит в машине. Вот насчет Коплимяэ не скажу. Пожалуй, нет, потому что он, не останавливаясь, пронесся дальше.

Аксель Руутхольм немедленно скомандовал:

— Давайте к исполкому!

Нийдас предлагает проскочить с ходу дальше, но Руутхольм вполне категоричен.

— Нет, остановитесь!

Я по-прежнему пялюсь на флаг.

Честно говоря, комбинация синего, черного и белого красива, и я очень свыкся с ней. К примеру, если пустить по сине-черно-белому фону красную полосу, может получиться очень солидно. Мы, комсомольцы, даже спорили на этот счет. «Неужели ты не понимаешь, — говорили мне, — что все те, кто плачется по старому строю, не упускают случая противопоставить интернациональному красному знамени пролетариата свой сине-черно-белый флаг?» Оно, конечно, верно. Сын хозяина нашею дома носит под отворотом пиджака трехцветную розетку. Однажды сгоряча он даже похвастался ею. Я тут же сорвал с его груди розетку, но не сомневаюсь, что он обзавелся другой. Мальчишкой я частенько поколачивал хозяйского отпрыска, и он побаивался меня даже теперь, став взрослым. Но в тот раз он ни за что не хотел уступить, и дело дошло до рукопашной.

Успеваю второпях подумать, что если дом у дороги и впрямь является исполкомом, то на древке должно развеваться красное знамя.

Машина останавливается. Мы стремительно выскакиваем. Я прихватываю и винтовку, а Руутхольм — нет, он ведь с пистолетом. Нийдас остается за рулем.

Возле дома ни души. Оглядевшись по сторонам, я окончательно в этом убеждаюсь. В окнах тоже никого не видно.

Руутхольм открывает дверь. Она скрипит, и это почему-то режет слух. Наверно, я слишком взвинчен. Попадаем из сеней в просторное помещение, перегороженное барьером.

Пустота, все перевернуто вверх дном. Пол усеян бумажками и бланками. Ящики столов выдвинуты, а них все переворошено. Такой же ералаш и на полках открытого шкафа...

Под ногами хрустит стекло. Это я наступил на какой-то растоптанный портрет, разломанная рамка которого выглядывает наполовину из-под шкафа. Я непроизвольно поднимаю глаза. На стене темнеет четырехугольное пятно. С большого крюка свисает обрывок шнура. Кто-то сорвал портрет со стены и швырнул его на пол. Да еще и ногами топтал, потому что осколки стекла очень мелкие, а от портрета остались одни клочья.

Наклоняюсь и поднимаю их с пола. Разглаживаю ладонью обрывки, складываю их вместе и внезапно ощущаю, как по всему моему телу разливается возникшая где-то в самой глубине души цепенящая тревога. На меня смотрит знакомое лицо, истоптанное до неузна ваемости чьими-то тяжелыми подошвами и подкованными каблуками.

— Бандитская работа, — говорит Руутхольм. Лейтенант тоже взрывается, но что он говорит, я не понимаю.

Перед глазами снова всплывает утренняя картина: пробитое пулями ветровое стекло грузовика, распластанный на мешках красноармеец и мертвый шофер, скрючившийся между рулем и сиденьем.

Обходим все здание и никого не обнаруживаем. Кто-то рылся во всех комнатах — всюду кавардак. Даже в жилой части дома.

Флотский лейтенант опять произносит что-то взволнованное, но я по-прежнему не понимаю,

— Ладно, — решает политрук. — Делать здесь нечего. Поехали. Надо поскорее сообщить обо всем в Пярну.

Мы выходим.

Я подскакиваю к флагу и что есть мочи дергаю полотнище. Проще всего было бы вынуть древко из кронштейна, но вместо этого я, будто иначе было нельзя, приставляю винтовку к стене, вцепляюсь обеими руками в древко и переламываю его пополам. Обломок палки с сине-черно-белым полотнищем швыряю с крыльца на землю.

В тот же миг кто-то рявкает:

— Руки вверх, красное отродье! Мгновенно оборачиваюсь.

На меня и на моих товарищей нацелено пять-шесть винтовочных стволов.

Деваться некуда. Лишь немного погодя я с болью соображаю, что мне бы не следовало оборачиваться: надо было молнией прыгнуть за угол. Начался бы переполох, я и сам улизнул бы и отвлек бы внимание от товарищей. А теперь вместо этого стою, подняв руки, и злобно пялюсь на тех, кто так перехитрил нас.

Стоять перед нацеленными на тебя винтовками неприятно. Мысли разбегаются. Все твое существо превращается как бы в один нетерпеливый вопрос: что дальше? Слышишь каждый шорох, взгляд пригвожден к рукам, сжимающим смертоносное оружие.

Ко мне подходят» двое. Здоровенный широкоплечий мужчина с суровым лицом и еще один — постарше, помельче и покруглее, с острыми глазками. Второй безоружен, у первого вместо винтовки какое-то незнакомое мне оружие, похожее на большой пистолет, с длинной патронной обоймой.

Тот, что поменьше, орет:

— Подними!

Лишь после второго окрика: «Подними! Флаг подними!» — я понимаю, что приказание обращено ко мне.

Гляжу на крикуна.

Он пытается устрашить меня своим разъяренным взглядом.

Взгляд мой перебегает с него на Руутхольма и лейтенанта. Оба стоят в той же позе, что и я, с поднятыми кверху руками. Глаза у Руутхольма очень серьезные, но в них — никакого страха, и я от этого смелею. Лейтенант напряженно следит за движениями раскричавшегося мужика.

— Ты! Щенок! Повесь флаг туда, откуда сорвал! — орет тот.

От всего его существа исходит такое остервенение, что я чувствую — еще немного, и он мне врежет.

Верзила с незнакомым мне оружием не произнес до сих пор ни слова. Но тут и он рявкает:

— Делай, что велят!

У этого типа сочный баритон. Странно. Но я обращаю внимание именно на тембр его голоса. По-прежнему не двигаюсь.

— А может, он не эстонец? — Это сказано кем-то из тех, кто стоит в сторонке. Но другой, рядом, насмешливо возражает:

— Эстонец. Просто сдрейфил парнишка. Тресни его, Ааду!

Ааду треснул. К счастью, Ааду — это как раз тот, пожилой, с которого я не спускаю глаз, и я успеваю отбить удар.

Все начинают угрожающе орать на меня. Вижу перед собой злобные рожи и прыгающие вверх-вниз винтовочные дула. Слышу, как они подуськивают друг друга, и понимаю только одно: флага я не подниму и бить себя не дам.

Всеобщий гвалт перекрывает чей-то густой бас:

— Влепите ему свинца!

Кольцо вокруг меня расступается, и мое ухо улавливает лязг затвора. Но, может, никто и не досылал пули в ствол, наверняка их винтовки и так были в боевой готовности, просто воображение мое разыгралось из-за нервного перенапряжения. И вдруг все затихает, и это настолько зловеще, что я кидаю беспомощный взгляд на Руутхольма. Политрук пытается улыбнуться мне, но лицо у него напряжено и рот начинает подергиваться.

В тот же миг лейтенант кидается вперед и набрасывается на верзилу.

Руутхольм тоже делает бросок, да и я сразу же врезаюсь в кучу. Пальцы мои вцепляются в чью-то винтовку. Но противник мне попался крепкий, и приходится напрягать все силы, чтобы вырвать у него оружие.

Аксель Руутхольм, Эндель Нийдас и я сидим у какой-то каменной стены, не то большого амбара, не то склада. Рана Руутхольма все еще кровоточит. Какая-то женщина перевязала ее куском пеленки, но тряпка уже пропиталась кровью. У меня же явно разбита половина лица. Зеркальца нет, и я еще не видел, что осталось от моей щеки и брови. Мне двинули прикладом. К счастью, удар пришелся немного вскользь, а то валяться бы мне сейчас с проломленным черепом у мусорной кучи. Там, куда сволокли лейтенанта, который ценой своей жизни спас мою.

Все еще не могу спокойно думать о том, что произошло возле исполкома. Все время вижу труп лейтенанта, которого волокут за ноги по гравию исполкомовской площади. Руки вывернулись назад, тело еще не закоченело, затылок стучит по булыжникам.

Меня толкали в спину, я падал на четвереньки и все время старался обернуться.

Не помню, как я попал сюда, в этот амбар с каменными стенами. То ли меня снова били, то ли хватило прежнего, но временами я терял сознание. Теперь сижу полулежа у стены. Иногда прикладываюсь горячей головой к прохладным камням, и это вроде бы помогает.

Руутхольм подставил мне плечо, не то я растянулся бы во всю длину на земляном полу. Он не разговаривает, только спросил у меня один раз, оба ли моих глаза видят. Но я и сам не знаю, вижу ли я правым глазом или нет, потому что скула и надбровье вздулись.

Хочется пить, но ни у кого нет воды.

В этот амбар заперли не только нас. Здесь еще несколько десятков человек, в основном мужичков, но есть и пять-шесть женщин. Даже ребятишки, один так и вовсе грудной. Его мать и перевязала Руутхольму голову разодранной пеленкой. Кроме троих, все попали сюда раньше нас.

Не испытываю ни малейшего интереса к тому, что нас ждет, настолько я избит. Лишь темная бессильная злоба вспыхивает временами в душе и заставляет кусать губы.

Нийдас потихоньку рассказывает:

— После того как вы ушли в исполком, сперва было тихо. Но минуты через две откуда-то появились трое.

Один был с винтовкой на плече, но это меня не встревожило. Такие же бойцы истребительного батальона, как и мы, думаю. Может, местные, а может, из Пярну приехали. Все в штатском, по лицу — вроде рабочие. Один спрашивает, откуда мы. Не из Килинги-Нымме? Из Таллина, говорю. И тут же соображаю, что промашку дал. Вытащили они меня из машины и привели сюда. Потом подходили еще люди и стали подстерегать вас.

Я молчу. Потираю бровь и скулу, слившиеся в сплошную опухоль.

Руутхольм спрашивает:

— Коплимяэ не приезжал искать нас?

— Я его не видел, да и мотоциклета не слышал, — отвечает Нийдас и немного погодя начинает ругаться: — Чертовы контры!

Его ругань не вызывает в моем сознании никакого отклика. Опять вспоминается, как волочили по гравию лейтенанта. Чувствую на губах соль — уж не плачу ли я? Нет, не плачу. Просто слезы катятся по лицу, и я не могу остановить их.

Какая-то «бабка, закутанная в большой платок, беспокоится:

— Видать, паренька боль донимает, мучает.

Чужие принимают меня за мальчишку даже и теперь, когда у меня раздулась физиономия. Бабка думает, что мне больно, но слезы скапливаются в моих глазах не от боли. Меня можно измолотить до бесчувствия, от ударов я не завою. Если только совсем уж станет невыносимо, тогда, пожалуй, могу простонать сквозь зубы. Но как вспомню о лейтенанте, сразу перехватывает горло и щеки становятся мокрыми.

Я даже имени ею не знаю. Как его звали: Петром, Иваном, Федором или ласкательно — Володей? Для меня он просто лейтенант. У него тоже были мягкие черты лица, он, наверно, тоже выглядел моложе своих лет. Если бы он не накинулся на верзилу, так не его тело, а мое валялось бы сейчас на свалке. Стоял бы себе на месте — тогда он остался бы в живых, а не я. Не могу себе представить, как поступил бы я, если бы мы поменялись ролями, если бы ружья целились в него, а я должен был бы смотреть на это с поднятыми руками. Вряд ли меня хватило бы на такое. Он кинулся вперед не из-за себя, а из-за меня. Мне он спас жизнь. И вот его, человека, не подумавшего о себе, человека, для которого жизнь какого-то чужого парня оказалась важнее своей, швырнули, словно дохлую собаку, под забор.

Я не мог помешать даже измывательству над его телом. Я потянулся было к нему, но кто-то огрел меня по затылку, и я ничком рухнул в дорожную пыль.

Политрук тоже рванулся мне на помощь. Но каким-то чудом его не пристрелили. Наверно, побоялись стрелять ему в спину, чтобы не попасть в верзилу с его грозным оружием или в старика. Руутхольма сбили с ног ударом приклада в тот самый миг, как застрекотал автомат. Очередь скосила бы и его, не повисни на его спине двое бандитов.

Я хочу поблагодарить взглядом Руутхольма, но он уставился куда-то в пустоту. У него-такой взгляд, будто мысли его где-то далеко-далеко, будто он видит совсем не то, что нас окружает.

— Те, кто приволокли вас сюда, в амбар, прямо ошалели от злости Лаялись, что нечего, мол, с вами валандаться, а лучше покончить со всеми разом. Но покамест эта чаша миновала.

Нийдас, похоже, не в состоянии молчать. Его разговоры начинают меня раздражать.

— Ты потерял сознание, когда они тебя втолкнули. Шатнулся туда-сюда, как пьяный, и шмякнулся. Я и вон тот дядька, — Нийдас указывает на кого-то, но я не смотрю, — перенесли тебя сюда. Я боялся, что ты уже и глаз не раскроешь: лежал, будто мертвый... Зря мы остановились — надо было проехать мимо.

Терпеть не могу запоздалой сообразительности. И я кричу, потеряв самообладание:

— Заткнись ты наконец!

Нийдас уставился на меня ошарашенно, хотел что-то сказать, но не произнес, однако, ни слова.

Чувствую, как Руутхольм успокаивающе сжал мою руку. В самом деле, зачем цепляться друг к другу? Раз болтовня приносит Нийдасу облегчение, пусть мелет себе на здоровье.

Голову раздирает тупая боль.

Порой от виска к уху, прямо в кость, ударяет режу щая молния. Тогда я прилипаю лбом к стене. От камня исходит живительная прохлада.

Понемногу темнеет. Неужели вечер?

Утром после сна я чувствую себя довольно сносно, Руутхольму, наверно, хуже, но он не подает вида. Ний-дас спит с полуоткрытым ртом и похрапывает. Из угла доносится детский плач.

Меня познабливает, и я встаю, чтобы подвигаться и согреться. Ноги слушаются меня, отчего настроение поднимается. Голову по-прежнему пронизывает боль, но не такая резкая, как вчера.

Амбар просторный. Восемнадцать метров вдоль и восемь — поперек. Я по шагам сосчитал. Я умею отмерять шаги ровно в метр длиной. Научился еще школьником, когда гонял в футбол. Мы били пенальти и с девяти, и с одиннадцати метров, поэтому шаги надо было отмерять точно. Противники проверяли потом расстояние, вот мы и научились Делать шаги ровно по метру.

В гранитных стенах, почти под потолком, окна. Они зарешечены, словно те, кто строил амбар, предвидели, что со временем это здание превратят в кутузку. Боковая стена разделена пополам глухой массивной дверью. Я старательно ее обследовал и не нашел ни щелочки. За дверью кто-то переминается с ноги на ногу, посапывая себе под нос и отдуваясь. Караульный явно томится.

Еще раз присматриваюсь к окнам. На такой же примерно высоте находится и кольцо баскетбольной корзины. Коснуться в прыжке кольца никогда не стоило мне особого труда. Так что, взяв разбег, я смог бы допрыгнуть и до решетки. Ухвачусь за прутья, а уж подтянуться потом на руках — плевое дело. Конечно, протиснуться между прутьев невозможно, но я хоть увижу, что делается за стеной.

«Эх, ты! — сказал я вдруг себе по поводу этих размышлений. — Как был мальчишкой, так и остаешься им. Что толку висеть на прутьях и смотреть на двор — свободы это не даст. Ни тебе, ни твоим товарищам и ни одному из тех тридцати двух человек, которые сидят здесь под замком».

Да, в амбаре тридцать два пленника. Я только что пересчитал.

Крестьяне сидят терпеливо, разговаривают мало. Лишь один то и дело чертыхается: мол, нечего было брать сдуру землю. И ругает советскую власть, которая так его обманула, «Имей я хоть слабое понятие, что затеи красных так быстро рухнут, и не мечтал бы об этой земле. Но дураков и в церкви бьют».

Большинство, однако, если и говорит, то о самом будничном. Кто корову не успел подоить, кто как раз собирался на сенокос, а кто хотел свезти молоко на маслобойню. Удивительное дело: никого не интересует, что с ним будет. Впрочем, пожалуй, нет, всех это заботит, они просто не выкладывают вслух своих опасений.

За что их сюда кинули? Все они с виду самые заурядные крестьяне. Но куда сильнее меня угнетает дру гое. Один-два человека не смогли бы нахватать столько народу; значит, бандитов много. Более того: до чего же открыто они осмеливаются действовать! Или немцы уже дошли по приморскому шоссе до Пярну?

Ко мне подходит молодой, очень живой, можно сказать, веселый парень.

— Такие двери с наскока не собьешь и между решеток не пролезешь, — говорит он с усмешкой.

Он сразу вызывает у меня расположение. Тем, что угадывает мои мысли, что у него хватает силы улыбаться, что он видит во мне товарища. И я иду на откровенность:

— Идиотство — сидеть и ждать чего-то. «Идиотство» не совсем верное и уместное слово, оно

ие выражает тех чувств, которые заставляют меня исследовать двери и окна. Просто я не придумал слова поумнее.

Незнакомец соглашается:

— Само собой, идиотство.

— Мощный амбарчик!

— Своими руками в позапрошлом году новые двери навесил, — говорит он. — Доски сосновые, толщиной а два с половиной дюйма, да еще планками обшиты. Вот ведь какая чертовщина, сам для себя каталажку соорудил!

— Ты плотник?

Я не смог сказать ему «вы». Язык не повернулся, уж очень он свойский.

Парень улыбается. Чтоб не унывать, попав в такой переплет, надо быть или дубиной, или человеком сильной воли.

— У меня, брат, девять ремесел, голод — десятое. Могу и стены и печи класть, стропила подводить, лошадей ковать, торф резать и лес валить. Нашему бывшему волостному старшине, который вместе с капитаном Ойдекоппом перебаламутил у нас народ и велел вытащить меня ночью из постели, я своим рубаночком клееный платяной шкаф смастерил, с тремя дверцами. Ты сам откуда?

— Из Таллина, из батальона истребительного.

— Про батальон лучше никому не заикайся. Батальонов этих пуще всего боятся, жуть как ненавидят!.. Харьяс, тот самый старшина, про которого я говорил, и Ойдекопп совсем задурили народу голову своими разговорчиками. Дескать, истребительным батальонам приказано сжечь деревни и хутора, а крестьян — высылать и расстреливать. Словом, истреблять все подряд, чтобы немцам досталась одна выжженная пустыня.

Я как можно спокойнее и равнодушнее сообщаю:

— Они знают, что мы из Таллина, значит, им и про батальон известно.

Парень говорит понимающе:

— Вот почему они вас так измолотили.

— Волостной старшина — это такой невысокий пузатый старикан с усами?

— Он самый. Серый барон, хитрец из хитрецов. Такого нам напел, что мы чуть было в председатели исполкома его не выбрали. Да в Пярну не разрешили. Ничего себе представитель рабочей власти: восемьдесят гектаров земли!

Я показываю взглядом на людей вокруг, часть которых все еще дремлет, а часть — проснулась и занимается кто чем придется.

— За что их сюда приволокли?

— Ааду Харьяс и ему подобные сочли их красными. Примерно с треть — просто новоземельцы. Нашего председателя исполкома расстреляли. Меня тут недавно милиционером назначили. Но не успел я и в мундир влезть, как уже власти лишился.

Последние слова смешат его самого. Но тут же лицо его темнеет.

— Сам виноват, — говорит он. — Надо было посты расставить. Я уже в самом начале войны затребовал из Пярну винтовки, но нам ничего не прислали. Посоветовали вооружиться охотничьими ружьями. Не захотелось затевать эту канитель с двустволками, решили ждать винтовок. Вот и угодили сюда, Только и двустволки не помогли бы, с ними против английских винтовок не попрешь.

— У нас и винтовки были, и гранаты, — бормочу я. Он вглядывается в мое лицо и советует:

— Ступай-ка ты к своим и посиди. Надо тебе сил набраться.

Я смотрю на него растерянно:

— Для чего?

— Хотя бы для того, чтобы пойти на расстрел с поднятой головой.

Только теперь осознаю с полной ясностью, какая участь нам грозит. Я все еще по-детски надеялся, что нас оставят, пожалуй, в живых, раз не прикончили сразу.

Кажется, я не сумел скрыть, как тяжело на меня подействовали его слова, потому что он поспешил смягчить их:

— Погоди... Может, оно не так еще и страшно, как кажется. Небось в Пярну тоже не сидят сложа, руки, пока тут враждебный элемент бесчинствует.

Я молчу.

Милиционер дает новый совет:

— Если у кого из вас есть партийный или комсомольский билет, заройте в землю.

Но я пропускаю совет мимо ушей, меня занимает другое. Я задаю вопрос, вертевшийся все это время у меня на языке:

— А что это за люди, которые захватили исполком и от которых мы должны... прятать свои билеты?

— Всякие. Кто из местных, есть и такие, кого тут раньше и в глаза не видали.

Я не унимаюсь:

— Значит, бандиты — это просто хуторяне?

— В большинстве все же те, кто побогаче, хотя не только, — соглашается милиционер. — За мной пришли два бывших кайтселийтчика{3}: один на почте служит, у другого хутор в двадцать пять гектаров, а третьим был бывший констебль.

— А всего бандитов много? — спрашиваю я опять.

— Кто их считал? Человек двадцать — тридцать с винтовками. Это главные гады. Ну и столько же, пожалуй, прихвостней. Хотя черт его знает. Война лишила людей разума.

Больше я не выспрашиваю. Хватит с меня и услышанного. Впрочем, нет, я хочу узнать еще одну вещь. Его имя.

Мое желание не на шутку удивляет собеседника:

— Вахтрамяэ. Юулиус Вахтрамяэ.

— Соокаск. Олев Соокаск.

Соображаю, что я как бы передразнил его, но это вышло нечаянно. Милицлонеру могло показаться крайне странным желание узнать его имя, взрослый человек не стал бы с этим приставать, это мне тоже понятно. Но иначе я не мог. Я не спросил у лейтенанта его имя и теперь даже не знаю, кто ценой своей жизни спас мою. Этот малый с девятью ремеслами тоже человек стоящий, я, не хочу, не могу о нем забывать. Подсаживаясь к своим, я успеваю еще подумать, что Вахтрамяэ и Соокаск — однотипные фамилии. Вахер — клен, каск — береза, клен и береза — просто деревья, мяги — гора, разновидность земной поверхности, как и соо — болото.

Нет, видно, я до самой смерти так и останусь мальчишкой.

Слышу, слышу вполне отчетливо, как женщина, пе-ребиитовавшая Руутхольму голову разорванной пеленкой, жалуется:

— Молоко у меня пропало. Какая-то старушка вздыхает:

— Откуда ж ему в грудях взяться — некормленая, непоеная.

Кто-то низким оглушительным басом гаркнул:

— Дать нам попить и поесть они все-таки обязаны. Таких тюрем не бывает, чтоб и хлеба и воды лишали.

Старуха язвит в ответ:

— . Набьют рот землей, вот и наешься.

— Уж не думаешь ли ты, Анна, будто им так желанно твое тело?

Да он шутник, этот бас.

Вот он вскакивает и начинает молотить кулачищами в двери.

Часовой поносит его, грозится пристрелить, но мужика это не смущает. Даже появление трех вооруженных караульных, решивших наконец узнать, что тут у нас случилось, не вызывает у него страха, и он таки добивается своего: в амбар швыряют несколько буханок и вносят тридцатилитровый молочный бидон с водой.

Бас первым утоляет жажду и тут же сплевывает:

— Вот стервецы! Снизу, из ручья, принесли, поленились до колодца дойти.

Я настолько еще глуп, что даже не знаю, будет ли у матери молоко, если она попьет воды. Если не будет, придется потребовать молока. Или еще правильней: пусть женщину отпустят. Я и сам понимаю, насколько эти планы наивны, но продолжаю их обдумывать.

Руутхольм жует. Я уже давно расправился со своим хлебом, а он только сейчас принялся. Да, скверно ему, по всему видать. Молотили нас чем попало: кулаками, булыжинами, прикладами. Руутхольма били ногами в живот. Он лежал на земле, а нога в тяжелом сапоге все ударяла и ударяла с размаху. Каждый раз, как меня сбивали с ног, я прикрывал одной рукой живот, другой — лицо и пытался поскорее встать. Давать сдачи я уже не мог. Я шатался между бандитами, и они колотили по мне, как по боксерской груше. Но политруку тоже досталось не меньше моего.

Руутхольм перестает есть. Всего раза два куснул, не больше.

— Доешь, — протягивает он мне ломогь.

— Не идет больше в горло, — вру я без зазрения совести. — Под конец чуть не вырвало. — Не уплетать же мне хлеб на глазах у человека, которому так изувечили нутро, что душа пищи не принимает.

Хлеб Руутхольма соглашается съесть Нийдас. Сидим все трое молча, пока Нийдас не произносит:

— Я все-таки считал советский строй куда более-сильным!

Политрук кидает на него внимательный взгляд:

— Вы думали, что серые бароны и прочие богатеи будут кричать «ура» советской власти?

— Под напором немецкой военной машины наше государство... — говорит Нийдас,

Я не выдерживаю:

— Геббельсовская брехня.

Честное слово, Нийдас начинает злить меня, Если и дальше так пойдет, мы поссоримся.

Снаружи раздается шум, в замке скрежещет ключ, и вот в амбар врывается яркий солнечный свет. В дверях стоит группа людей.

— Вахтрамяэ Юулиус, на выход! — кричит один из них.

Милиционер поднимается.

Звонкий женский голос кричит с отчаяньем:

— Они убьют Юулиуса!

Я вскакиваю и подбегаю к милиционеру. Его веселые глаза стали серьезными. Он кидает мне потихоньку:

— Может, и не осмелятся. Мы вместе подходим к дверям.

— Не торопись, — говорит мне один из бандитов. — Вас мы оставим напоследок. Так сказать, на сладкое. Потому что...

Вахтрамяэ не дает ему кончить.

— А ты, Роберт, не подумал, что и за сладкое и за другие блюда придется еще расплачиваться? Ни Харьяс, ни Ойдекопп за тебя не раскошелятся.

Бандиты приходят в бешенство.

— Еще грозится!

— Ты у нас первым расплатишься!

— Такой не заткнется, пока не вспашет задом землю!

— Хорохорится, как индюк!

— Чего митинг разводить, к стенке его — и порядок!

— Вешать их надо, милиционеров!

Юулиуса продолжают осыпать бранью. Но мне кажется, что они просто пытаются подбодрить и ожесточить себя этой руганью. Видимо, мой новый друг задел их за живое.

Вдруг издалека доносится треск пулеметных очередей и винтовочных выстрелов. На какой-то миг наши враги настолько растерялись, что мы могли бы выбежать из амбара. Но затем двери захлопываются, железная накладка с лязгом входит в пробой, замок защелкивается.

Мы с милиционером смотрим друг на друга.

Стрельба продолжается. Люди вскакивают, подбегают к дверям, мечутся, кричат наперебой. Кто-то плачет в голос.

Я разбегаюсь, подпрыгиваю вверх, упираясь ногой в стену и повисаю на прутьях решетки.

— Ну, что там? — кричат мне.

Я вижу, как четыре человека бегут куда-то по шоссе. А следом за ними — еще один, чем-то мне знакомый. Этот не особенно торопится. Такое впечатление, будто он о чем-то раздумывает. Он даже останавливается на миг и смотрит в нашу сторону. Я узнаю его. Это наш главный инженер Элиас. В руках у него ружье.

Глава вторая

Олев Соокаск не ошибся. Человек этот в самом деле был Эндель Элиас.

Около амбара он задержался. Он знал, что в большом каменном амбаре сидят под замком люди, но не это заставило его остановиться. Он попросту размышлял, как быть дальше.

Мимо него пробежало несколько человек, и он поплелся за ними. Не мог же он стоять у амбара. Приходится поступать, как остальные, другого выбора нет.

Куда же делся констебль Аоранд, разбудив'ший его полчаса назад? Вместе с Аорандом он и прибежал сюда, но потом констебль будто сквозь землю провалился.

Послышалась пулеметная очередь.

Элиас ускорил шаг. Он добежал до той кривой, где шоссе шло дальше под уклон. На взгорье рос лес, в котором, наверно, и скрылся Аоранд. Элиас помнил, что по приказу капитана Ойдекоппа здесь на холме был выставлен дозор. Он-то, видно, и открыл огонь.

Но тут Элиасу вспомнилось, что у них же нет пулемета. Во всяком случае, вчера он не заметил, чтобы они располагали этим оружием.

Лишь при этой мысли Эндель Элиас впервые полностью осознал, что происходит. Он и до этого ощущал приближение какой-то опасности, но ощущения его были очень смутными.

Ночью Элиас напился до потери сознания. Он совсем не помнил, кто уложил его спать, хотя, открыв утром глаза, обнаружил себя в постели. Его даже раздели — он лежал под одеялом почти голый. Перед кроватью стояла нагнувшись незнакомая женщина, торопливо совавшая ноги в домашние туфли, Прямо перед глазами Элиаса колыхались большие груди. В тот же миг женщина повернулась к нему спиной и, одернув ночную рубашку, чтобы прикрыть свои толстые колени, исчезла в соседней комнате.

Элиас так и не вспомнил, кто эта женщина. В памяти всплывали, словно из тумана, отдельные картины пьяной ночи. Чье-то мягкое и горячее тело, влажное от пота, прижимается к нему. Он хочет спать, но его гладят, тискают, возбуждают, соблазняют.

Посмотрев вслед женщине, которая без малейшего стыда навязалась ему и выходила теперь из комнаты, покачивая бедрами, Элиас почувствовал отвращение и к женщине, и — еще большее — к самому себе.

Все дальнейшее происходило очень стремительно. Из соседней комнаты послышались громкие голоса, дверь распахнулась, в ней возник констебль Аоранд. Затягивая брюки ремнем, он скомандовал:

— Сию минуту одеваться и — на двор! Эти черти вот-вот будут здесь!

Элиас ничего не понял.

— Поомпуу дал знать, что из Пярну едут истребители, — пояснил, отдуваясь, Аоранд. — Ему по телефону сообщили.

Элиас заставил себя подняться. Голова трещала, во рту был отвратительный вкус. Подташнивало.

Из-за двери послышалось:

— Начинается! Где же твои немцы? Вас тут успеют перестрелять и дома сжечь. Вот тебе и освободительная борьба! Никому нельзя верить. Ни красным, ни коричневым. И мы, ясное дело, станем первыми жертвами... Никуда я не побегу. Кто тут чего знает и посмеет донести? Немцы все равно когда-нибудь явятся, и тогда мы покажем себя. Почему они сразу не прикончили Юулиуса Вахтрамяэ?..

— Милиционер уже не донесет.

— Не говори, что-то я не слышала выстрелов. И еще эти таллинские разбойники. Разве они кого боятся?

— Таллинские нас не знают.

— Господи, все равно страшно. Подумать! Власть только что была у вас, а теперь — опять дрожи. Лийне! Лийне! Поскорей убери со стола и спрячь вино в чулан. А то еще увидят, что...

Конец фразы заглушили рыдания.

Мужской голос принадлежал Аоранду, голос же разрыдавшейся женщины был Элиасу совсем незнаком.

Аоранд снова появился в дверях:

— Вот твое ружье.

Снова ему навязывают оружие. И без конца подгоняют, начиная со вчерашнего утра. Но ни вчера, ни сегодня Элиас так и не понял, куда его гонят и что предстоит: то ли они должны дать отпор истребительному батальону из Пярну, то ли посчитали за лучшее отсидеться на болоте.

Выйдя из ворот, группа повернула направо, и Элиас догадался, что они идут к исполкому. Так оно и оказалось. Там их ждали человек десять с винтовками. Аоранд куда-то их направил, а сам помчался к амбару. Элиас и теперь поплелся за ним. Он как бы потерял способность к самостоятельным решениям делал то же, что другие. А теперь Аоранд куда-то пропал, он не знал, что предпринять.

Но одно Элиас понял теперь отчетливо. Что он окончательно порвал с советской властью. Вместе с тем у него возникло желание отшвырнуть винтовку, порвать и с теми, кто все время навязывает ему оружие. Бежать куда-нибудь, где никто его не знает! Забраться в такое место, где его не обнаружат. Как прятался он и скрывался уже три недели. Но и сегодня, как вчера, проблема оставалась прежней: куда? Куда убежать, где скрыться? Нет, спрятаться ему негде. Он снова ощутил, что иною выбора у него не оставалось.

На опушке, где шоссе спускалось под уклон, Элиас увидел между соснами людей. Прижав к плечу ружья, они лежали на земле и словно бы подстерегали кого-то.

Элиас направился к ним по гребню холма. Снова послышалось частое стрекотание пулемета, над головой щелкали по стволам сосен пули. Элиасу вдруг стало страшно, он пригнулся и, сделав несколько шагов, лег по примеру других наземь. Потом поглядел по сторонам и обнаружил, что оказался рядом с Юло. Ощутив от этого какое-то удовлетворение, он кивнул Юло. Но тот был очень серьезен. Элиас догадался, что сын хозяина хутора Мяэкопли возбужден до предела. Тут же разыгрались нервы и у Элиаса, словно бы ему передалось настроение — Юло»

Юло Прууль был одним из тех немногих людей, с которыми он сумел хоть немного сблизиться за последние три недели. Вернее говоря, Юло был единственным. Если, конечно, не считать сестры и ее мужа, пустивших его под свой кров. С констеблем Аорандом он познакомился только позавчера. Капитана Ойдекоппа инженер узнал раньше, и, хотя особой дружбы между ними не завязалось, все же в их судьбе было много общего: обоим пришлось бежать из города из-за угрозы ареста. Молодой хозяин Мяэкопли тоже не стал еще его закадычным другом, однако же их связало нечто большее, чем случайное знакомство.

Юло Прууль, которого называли в деревне мяэкоп-линским Юло, был куда моложе Элиаса. Пожалуй, лет двадцати пяти, не больше. Он кончил сельскохозяйственное училище в Янеде и с таким увлечением говорил о полях, севообороте, скоте, об улучшении породы, об удобрениях, о мелиорации, что сумел увлечь этим даже Элиаса. Чем чаще сталкивался Элиас с сыном хозяина соседнего хутора, тем больше убеждался, что его новый знакомый так интересуется агротехникой не только в надежде на получение с хутора более высоких доходов. Элиас никогда не принадлежал к тем, для которых крона или рубль составляли единственную жизненную цель, и потому он хорошо понимал своего нового знакомого, который был по природе не столько собственником, сколько тружеником, увлеченным своим делом.

Хутор Мяэкопли был невелик — сорок два гектара — и не уменьшился после земельной реформы ни на клочок. Так что Юло не отнесся к реформе враждебно. «Так и не пойму, на пользу это или во вред, — признавался он Элиасу. — Батраки и бобыли радуются, потомственные хуторяне ругаются. Кому убавили земли, тот поносит реформу на чем свет стоит. Но если каждый новоземелец станет рачительным хлебопашцем и если урезанные хутора не зачахнут, то народ в целом нисколько не проиграет».

Юло принял в руки бразды правления на хуторе лишь в прошлую зиму.

— Как окончил я школу в Янеде, то все думал: дал бы мне отец волю, уж тогда бы я показал, что можно брать с земли, — признавался он откровенно. — Отец, видно, понял меня и пообещал: «Отслужи сперва в армии, тогда посмотрим». Ну, отслужил я свой срок, а дело без конца откладывалось. Я, конечно, и не заикался, моего отца разговорами не проймешь. Он до всего своим умом доходит, а старым хуторянам много нужно времени на это. Кто же с бухты-барахты станет переписывать хутор на сына? Что ж, я ждал, время у меня было. А теперь вроде бы и охоты нет лезть в хозяева. Сперва мы боялись, что хутор у нас вообще отберут. Оно и теперь не ясно. Харьяс уверяет, что и скот, и косилку, и конные грабли конфискуют, а в исполкоме говорят: живите себе и работайте. Но разве станешь пахать и сеять со спокойной душой, если отца увели, да и за тобой того гляди явятся. После той ночи в июне сорокового я дома больше не ночую. Днем поглядываю с поля одним глазом, нет ли на дороге милиции, а на ночь в стог забираюсь. Черт его знает, может, я просто с испугу, но осторожность, она мать мудрости.

Элиас слышал от сестры, что старый Принт с Мяэкопли, отец Юло, вовсю и где только мог проклинал красных и все советское: в волостной управе, в лавке, в кооперативе, в поселковом кабаке и даже в церкви. «Его и арестовали за систематическую антисоветскую агитацию, — уточнил муж сестры, Роланд Поомпуу. — Я обоими ушами от председателя волисполкома слышал».

В первые же дни пребывания в деревне Элиас заметил, что не один Юло испытывает страх. Зять Роланд тоже стал куда более нервным. Сестра Хелене, та прямо сказала, что боится за мужа. Роланд, правда, хорошо ладит с местными властями, но есть и такие, которые тычут в Поомпуу пальцем. Дескать, и во времена «клики» имел лавку, и теперь. Дескать, и прежде подлизывался к серым баронам, и теперь приберегает для них лучший товар. Роланд лишь рукой махал на все эти разговоры, но Элиас догадывался, что на душе у зятя не так-то уж спокойно.

Лишь одному человеку все было ясно, и этим человеком был Ойдекопп.

С первого же раза, как только они встретились, Ойдекопп спросил без обиняков:

— Из ваших знакомых многих забрали?

Элиас несколько оторопело посмотрел на этого рослого пожилого человека с резкими чертами лица, который как бы ощупывал его взглядом сверху донизу, и уклончиво ответил:

— Слухи об отдельных случаях ходили. Ойдекопп улыбнулся:

— Надо думать, не такими уж отдельными были эти случаи.

Элиас ничего на то не ответил, Ойдекопп продолжал:

— Они хотят лишить Эстонию лучших людей, Элиас по-прежнему молчал. Не проронил ни слова и мяэкоплинский Юло.

Ойдекопп рассуждал дальше:

— Сперва хватали одиночек, а теперь провели неводом по всей стране.

Тут Хелене сказала, что небось высылали все же тех, кого сочли враждебными, Ойдекопп рассмеялся:

— Это говорят они...

Элиас пристально следил за Ойдекоппом. Тот спросил у Роланда: — Как у тебя отношения с исполкомом? Элиас заметил, что при этих словах Хелене пристально посмотрела на мужа.

— Да поначалу вроде бы ничего. Врагов у меня, кажется, нет, бог миловал.

— В наше время никто не знает, что его ждет. Ни ты, ни Юло, — возразил Ойдекопп. — Никто на. свете.

— За Роландом нет никакой вины, чтобы его могли выслать, — сказала Хелене.

— Хватит и той, что он эстонец, — не дал себя сбить Ойдекопп.

Эти речи вызывали у Элиаса противоречивые чувства. Неделю назад он ввязался бы в спор с этим крупным спокойным человеком, по-видимому непоколебимым в своих убеждениях. Но сегодня он сдержал себя. Он, правда, думал, что стал жертвой недоразумения, так как не знал за собой никакой вины. Однако теперь он склонялся к тому, что Ойдекопп, рассуждающий с безапелляционностью человека, абсолютно убежденного в своей правоте, смотрит в корень.

Оставшись с глазу на глаз с Хелене, Элиас спросил, кто такой Ойдекопп.

— Он пришел к нам в первый раз, — ответила Хелене. — Роланд уверяет, будто хороший и честный человек. Очень прямой. Живет в Тарту, служит в банке. — Сестра как бы взвесила что-то про себя и закончила: — Да что я хитрю с тобой? Ойдекопп так же, как и ты, прячется здесь. Уже три недели.

Эндель Элиас сразу же признался сестре и зятю, что его хотели забрать и выслать из Эстонии. Умалчивать об этом было бы, думал он, неверно. Он даже предостерег Роланда Поомпуу, что если тот будет прятать преследуемого, то у него могут быть неприятности.

— Что же мне прикажешь делать? — спросил Роланд и поглядел Элиасу прямо в глаза. Будучи на несколько лет старше Элиаса, он отличался удивительной подвижностью. Взгляд его все время перебегал с одного собеседника на друюго. Он произвел на Элиаса впечатление очень деловитого и смышленого человека, умеющего приспосабливаться к обстоятельствам. — Не прикажешь ли мне прогнать тебя, своего шурина? Захлопнуть перед твоим носом дверь? Хорош бы я был! Нет, Эндель, из-за меня и моей семьи можешь не беспокоиться.

Элиас еще раз посмотрел ему в глаза. Взгляд зятя, его голос, все его существо убеждали Элиаса в том, что ему в самом деле хотят помочь, а не заговаривают попросту зубы. И он ощутил благодарность к сестре и к ее мужу, заведующему местным кооперативом.

— Честно тебе признаюсь, — продолжал Поомпуу, — не хочется мне портить отношения с местными властями. Покамест я неплохо с ними ладил, не собираюсь ссориться и впредь. Я не очень-то верю, что тебя здесь обнаружат, но, случись такое, я ведать ни о чем не ведаю. Ты для меня просто шурин, приехавший к сестре отдохнуть.

Да, зять оказался куда более надежным человеком, чем казалось Элиасу. Они и раньше находили общий язык, но у Элиаса создалось все же впечатление, что Роланд, при всей его любезности, довольно равнодушен к людям. Но в конце концов, не так уж хорошо он знал зятя. Встречались-то очи раза три-четыре, так быстро в человеке не разберешься. Разве что в наивном существе или в простофиле, но Роланда, с его умением мгновенно ко всему подладиться, не отнесешь к их числу.

Хелене вышла замуж за Роланда четыре года назад. Кончив коммерческую гимназию, Хелене с год бегала по таллинским конторам и торговым домам, а потом устроилась практиканткой здесь, в Вали, в магазине потребительского общества. И то слава богу. Полгода прослужила ученицей, пока не перевели в продавцы.Заведую-щий лавкой, купивший себе двумя годами раньше хутор, и стал ее мужем. Приобретя хутор, Роланд не отказался от заведования кооперативом. Засевали его поля и собирали урожай нанятые для этого люди. Хелене же превратилась в хуторянку — нельзя ведь бросать хозяйство только на чужих, как уверял Роланд.

— И у меня своя забота, — жаловался он Элиасу. — Прямо крест. После покупки я этому хутору как ребенок радовался. Родители на помещика работали, вот я и мечтал всю жизнь о своей земле. Не об арендованном клочке, нет, о настоящем хуторе с двумя-тремя лошадьми, с десятком коров, с хлебами по грудь. Нас, братьев и сестер, было шестеро, и все рассеялись по республике: кто очутился в городе, кто на сланцах, кто в поселке, — словом, каждый норовил удрать из деревни. Я бы тоже сумел устроиться, если не в Таллине, так хотя бы в Пярну или в Мыйзакюле. Но булыжные мостовые и фабричный дым не прельщают меня. Десять лет я экономил на всем, как последний сквалыга, копил, откладывал, пока наконец не сумел приобрести участок в тридцать два гектара. Купил его. Сам видишь, недвижимость приличная, камень с полей убран, всюду осушительные канавы, сено на славу. Тут бы вроде и радоваться, так нет: забот только прибавилось. Батраков больше нанимать нельзя, а сам я много ли могу успеть в утренние часы. Хелене к полевым работам и к скоту непривычная. Да и не для того я женился на твоей сестре, чтобы в батрачку ее превращать. Я хоть и по медвежьим углам жил, однако тоже кое-что слыхал про грустную судьбу Крыыт{4}. Такая уж, видно, человеческая судьба — всю жизнь с бедой маяться.

Элиас не нашелся что ответить. Слишком он был сам выбит из колеи, чтобы давать кому-то советы. Раньше он попросту рассмеялся бы зятю в лицо: или отступись, мол, от земли, или откажись от должности заведующего — никто не служит двум господам сразу. У него и сейчас промелькнул в голове этот довод, но он не высказывал его вслух.

— Ты можешь мне, конечно, сказать: откажись, дескать, от магазина, — продолжал Роланд, словно бы угадавший мысли Элиаса. — Но сделать это сразу я никак не мог: по уши в долгах барахтался. А теперь... теперь я просто качаюсь, как колос на ветру. Уж очень, брат, жизнь изменилась: что считалось прежде хорошим, теперь, выходит, ни к черту не годится. Собственная земля, она ведь еще год назад была фундаментом всей жизни, а теперь из-под ног уходит. Я не контра какая-нибудь, но остаться человеком без корней тоже не хочу. А тут национализировали все фабрики, все доходные дома и магазины и объявили землю всенародным достоянием. От моих полей ни гектара, правда, не отрезали, но я-то ведь вижу, как обходятся с другими, и уже не чувствую под собой прочной опоры. Вот от этих забот и болит сердце. Одно лето еще как-нибудь перебьемся прежним манером, но осенью придется нам с Хелене решать, как быть дальше.

— Если я опять за прилавок стану, хуже нам не будет, — сказала Хелене.

— Оно, пожалуй, верно, — согласился Роланд. — ¦ Знать бы наперед, что все вверх дном перевернется, разве я ухлопал бы свои денежки на покупку земли!

Эндель Элиас чувствовал, что и. из-под его ног ухо-диг почва.

В первую ночь, проведенную в доме сестры после безоглядного бегства из Таллина, Энделю Элиасу сгоряча показалось, что его приезд сюда — чудовищная глупость. Долго ли проиграешь в прятки? Ну неделю, ну две, ну хотя бы месяц, а дальше что? Надо же будет что-то предпринимать. Никто, конечно, не даст гарантии, что он и через месяц сумеет остаться на свободе. Если его и впрямь захотят арестовать, так завтра же или послезавтра сюда явится милиция. Будь у него чуть больше хитрости, он не стал бы прятаться на сеновале у родичей. Но другого убежища у него не было.

Может, было бы все-таки правильнее остаться в Таллине и по-прежнему ходить на работу? Вдруг все это впрямь оказалось недоразумением? И на другой день за ним уже не пришли бы? Уж коли была бы настоящая слежка, то возле его дома еще раньше дежурили бы люди и он сейчас не нежился бы на сеновале, а лежал бы в теплушке на нарах.

«Эх, голубчик! — возразил сам себе Элиас — Да они попросту не успели. И всех, кого не удалось взять сразу, вылавливают теперь поодиночке».

И все-таки это было ребячеством — бежать с работы. Даже если никакого недоразумения не было, так в десять раз почетнее пойти навстречу своей судьбе, подняв голову. Руутхольм был прав, когда посоветовал ему спокойно работать дальше.

По мнению Элиаса, директор был прямым челове-ком. Не похоже, чтобы в разговоре со своим инженером у него были какие-то задние мысли. Ведь если он хотел содействовать аресту Элиаса, ему достаточно было по-звонить по телефону и сообщить, куда следует, что, дескать, разыскиваемый вами Эндель Элиас находится сейчас там-то и там-то, приходите, мол, и забирайте. А вот что теперь думает Руутхольм, да и все остальные?

Элиасу стало не по себе, едва он задал себе этот вопрос-. «Они мне доверяли, а как я поступил? Значит, они имеют право считать меня предателем? Бежав, я сам признал себя виновным».

Элиас попытался обуздать разбегавшиеся мысли. С трудом, но ему все же удалось подчинить их своей воле, он попытался уяснить себе, за что его причислили к врагам советской власти.

Элиас начал свои рассуждения с того же, что и Руутхольм.

«Кем я был до переворота? Инженером. Впрочем, нет, не простым инженером, а инженером министерства дорог. Иными словами, чиновником буржуазного государственного аппарата. Вот это могло уже многим по-казаться подозрительным. Ведь не все люди смотрят на вещи глазами Руутхольма, уверявшего, что будто никто не станет смотреть на меня косо из-за службы в министерстве в должности инженера. Прислужник буржуазии — вот как обо мне втихомолку говорили. И вполне логично, что новая власть решила Отделаться от прислужника старого строя, так сказать, от приспешника буржуазии».

И все же Элиасу показались наивными такого рода рассуждения. Ведь если бы к нему относились как к приспешнику буржуазии, так не назначили бы его главным инженером советского предприятия.

«Руутхольм, бывший в то время комиссаром, спросил, был ли я членом Кайтселийта или Исамаалийта? Но я не был связан с этими организациями. В министерстве, правда, рекомендовалось вступать в Кайтсе-лийт, но я этого не сделал. Так что по этой части у меня все в порядке.

А социальное происхождение?

Во всех анкетах я писал, что мой отец был «ремесленником. Иногда он нанимал кого-нибудь в подмастерья, а как-то, не то в тридцать четвертом, не то в тридцать пятом году, нанял даже сразу двоих, но большей частью он работал все-таки в одиночку. Ну, в худшем случае мое происхождение можно считать мелкобуржуазным».

Не нашел Элиас ничего подозрительного и в своей деятельности за советское время. Конечно, его критиковали иногда на собраниях, это было, но кого сейчас некритикуют? Зато в последние месяцы его выдвигали, а главное — управление наркомата ставило его в пример другим главным инженерам. Даже неловко было перед своими коллегами.

Так Элиас и не сумел ни к чему прийти.

Инженер Элиас никогда не анализировал особенно детально своих отношений с новой властью. Он не осуждал происшедшего год назад переворота. Потеряй он при этом состояние или влиятельную должность, тогда он, может, и злопыхал бы, но у него не было ни того, ни другого. Знания же его и способности новая власть оценила по достоинству. В министерстве дорог корпел над сметами, счетами и прочей писаниной, но при новом строе он стал строителем в самом высоком и широком значении этого слова. Он начал отдаваться работе со всей энергией. Ему даже не раз приходилось вступать в споры с теми, кто замечал в социалистической системе производства только ошибки и недостатки. После переворота бывший заместитель министра советовал ему не вступать в слишком тесную связь с коммунистами. Элиас ответил ему с вызовом, что все настоящие инженеры должны были бы поддерживать коммунистов, этих величайших строителей, каких знала история. На что бывший начальник бросил ему раздраженно в лицо: «Перебежчик!» И вмиг возненавидел Элиаса.

Именно то, что он отнесся с самого начала к советской власти без всяких предубеждений, потом и выбило у него из-под ног почву.

Ночь та была одной из самых счастливых в жизни Элиаса. Вечером они с Ирьей Лийве поехали в Пириту купаться. Ирья не боялась холодной воды и плавала лучше Элиаса. Элиас даже засмущался, но Ирья только, посмеялась над ним. Потом они ужинали в ресторане, пили вино, танцевали до полуночи. Домой пошли пеш-ком. Ирье захотелось пройтись, потому они и не взяли такси. У поворота на Румми Ирья неожиданно поцеловала его, и с этой минуты они начали вести себя, словно дети. Смеялись во весь голос, дурачились, глядели на море, целовались, не оглядываясь по сторонам, словно им было по восемнадцать лет. Да и кого им было бояться? Кроме двоих матросов и какого-то старика, встречных на дороге не было. Пьяноватый старик ухмыльнулся и помахал им рукой. Это развеселило их, они тоже ему помахали, а потом, обнявшись, смотрели, как старик, покачиваясь, отважно одолевал дорогу. А матросы словно бы и не заметили их, промчались мимо чуть ли не бегом.

Справа тихо покачивалось море. Невысокие, едва заметные волны лениво хлюпались в каменную стенку. Ветра почти не было.

— До города еще несколько километров, — сказала Ирья возле Сахарной горы.

— Мне бы хотелось, чтобы наша сегодняшняя дорога и не кончалась, — ответил на это он, Элиас.

Ирья остановилась, повернулась, положила руки к' нему на плечи и откинула голову назад. Элиас поцело-вал'ее. Ирья доверчиво приникла к нему. Ему тоже захотелось ее близости, хоть он еще и не отдавал себе отчета в том, что все это значит.

На этот раз их вспутул грузовик, возникший как-то незаметно. Они поняли, что их кто-то видит, лишь после того, как оказались в снопе света. Машина, гремя, уехала к Пирите, а они расхохотались.

Ирья сказала:

— Что только шофер про нас подумал?

— Ничего особенного, — ответил он. — Подумал, влюбленные.

— Значит, все влюбленные так забываются?

— Не знаю. Пожалуй, только те, кто влюблен по-настоящему.

— Значит, и мы по-настоящему? — Да.

— Ты уверен? — Да.

Ирья снова остановила его. Он понял, что может поцеловать ее, более того, понял, что она вся принадлежит ему, и почувствовал себя бесконечно счастливым. Он больше не сомневался, что Ирья по-настоящему любит его.

Некоторое время оба шли молча»

Молчание нарушил Элиас:

— Вот и Кадриорг.

Ничего более умного он сказать не мог, а пора было заговорить. Ликование в его душе делало молчание невыносимым.

Ирья ответила:

— Уже светает.

Открытие, сделанное ими относительно своих чувств, вдруг смутило обоих. Они даже слегка отстранились друг от друга, хотя по-прежнему держались за руки. Ирья уже не отваживалась подставлять ему свое лицо, а он словно бы страшился ее обнять, так странно подействовало на них взаимное признание.

Ирья жила недалеко от Кадриорга. Они поднялись по лестнице — она впереди, он за ней. Ирья открыла ключом дверь и провела его в комнату. Они посмотрели друг на друга, и Элиас начал покрывать ее лицо поцелуями. Оба перестали сдерживаться, В Ирье, когда она уже лежала в объятиях Элиаса, вспыхивал временами стыд, но тогда она приникала к нему еще плотнее. Отчего-то ей хотелось плакать. Элиас не сразу заметил ее слезы, он ощущал только ее пылающее тело, ощущал желание полного, безраздельного обладания. Лишь поцеловав ее в глаза, он почувствовал на губах соленый вкус.

— Ты плачешь? — спросил он нежно.

— Нет-нет. — И она обняла его. — Нет. В шесть утра Ирья сказала:

— Тебе пора уходить.

В семь он и ушел. На улицах царила обыденная утренняя спешка, но Элиас ничего не видел. Он весь был под впечатлением недавних переживаний, продолжал ощущать прикосновение женского тела, близость Ирьи, любовь, любовь, захватившую все его существо.

Теперь Элиас понимал все яснее, как сильно он любит эту женщину. Ему был тридцать один год. До знакомства с Ирьей у него было несколько связей. Но он до сих пор считал, что словом «любовь» называют для красоты обыкновенное чувственное возбуждение, что эта выдумка нужна людям только для того, чтобы не слишком обнажать свои инстинкты. Он и к Ирье отнесся поначалу точно так же, как и к остальным. Но затем он вдруг обнаружил, что не может обходиться с этой женщиной, как ему было привычно. Он все крепче и крепче привязывался к ней. Эта привязанность была ничуть не похожа на те, какие у него возникали раньше. Что это не только желание обладать той, кто ему нравится, пускай даже и до безумия, но нечто такое, чего Он никогда прежде не испытывал. Он вдруг ощутил себя как бы новым человеком. Ощущение это крепло, становилось всеопределяющим. Элиас понял, что полюбил. А теперь, после разлуки с Ирьей, он постиг еще полнее, что значила для него эта женщина.

Во всем водовороте догадок, недоумений, опасений, бурлившем теперь в сознании Элиаса, самую жгучую боль вызывала мысль о возможности потерять Ирью.

Покинув Ирью, Элиас решил по дороге на работу заглянуть сначала домой. Он жил на другом конце города в несколько старомодном доме с просторными, однако, квартирами. Едва он зашел к себе, как в дверь постучали.

Тут же в комнату быстро вошел врач, живший в соседней квартире, и, старательно прикрыв за собой дверь, полушепотом сказал.

— Вы должны немедленно уехать.

Элиас ничего не понял. И поведение соседа, и его слова показались ему странными. Доктор Хорманд был весьма вежливым человеком, который извинялся по тысяче раз и когда заходил, и когда уходил, а тут он даже не поздоровался. Элиас, все еще переполненный своей радостью, церемонно поклонился и произнес:

— Доброе утро, доктор.

Врач повторил еще тише и еще настойчивее:

— Да, вы должны немедленно скрыться, Элиас счастливо улыбнулся:

— Не хихикайте, — чуть ли не злобно выпалил Хорманд. — Я желаю вам только добра. Сегодня ночью за вами приходили.

Элиас по-прежнему ничего не понимал. Тогда доктор объяснил:

— Подъехали к дому на грузовике. Наверх поднялись трое, четвертый остался караулить внизу. Один — в милицейской форме, остальные — в штатском. Стучали тут, гремели, мы уже решили, что они взломают вашу дверь. Потом явились к нам. Спросили, проживает ли в пятой квартире Элиас Эн-дель, сын Юри, по профессии инженер. Нам ничего не оставалось, как ответить, да, проживает. Я не знал, дома вы или нет, но на всякий случай сказал, что видел, как вы вечером выходили. Они посовещались друг с другом, побарабанили еще кулаками в дверь — я все боялся, как бы не вломились. Но наконец все же ушли. Однако могут вернуться с минуты на минуту.

Врач выпалил все это залпом. Элиас не прерывал его. Он так ничего толком и не понял, кроме того, что врач взбудоражен до крайности.

— Сегодня ночью арестовывали людей.

Эти слова доктор Хорманд опять произнес шепотом. Тогда Элиас спросил.

— Вы, значит, полагаете, что меня собирались... арестовать?

— Вот-вот! Вы должны немедленно исчезнуть. Упакуйте все самое необходимое и уезжайте.

Доктор Хорманд никогда не нравился Элиасу. Этот пожилой и сверхвоспитанный барин казался ему величайшим лицемером. Элиасу случалось слышать, как он превозносил новую власть и столь же словоохотливо изливал на нее яд. А каких он держался мыслей на самом деле, понять было трудно. Видимо, он все же проклинал коммунистов, не очень-то одобрявших частную практику. Но утром четырнадцатого июня врач явно не притворялся. От внимания Элиаса не ускользнуло, что Хорманд прямо-таки истекал злобой. Он брызгал желчью, не сдерживаясь, л это вызвало у Элиаса чувство протеста. Несмотря на то, что его пришли предостеречь.

Лишь потом Элиас полностью осознал, что означали слова Хорманда. Если бы вместо врача к нему пришел кто-нибудь другой, Элиас, возможно, повел бы себя совершенно иначе. А теперь он сказал сухо и холодно:

— Благодарю вас. Это недоразумение. Хорманд уставился на него недоверчиво:

— Недоразумение?

И было видно, как он разозлен. Врач прямо-таки вскипел от ярости. Он впился взглядом в Элиаса, но тот не отвел глаз в сторону. И вдруг врач весь как-то обмяк и промямлил:

— Недоразумение? В таком случае меня,,, здесь не было.

Элиас и на это ничего не сказал.

И врач ушел, кинув напоследок растерянный взгляд через плечо.

Сперва Элиас послонялся по комнате. Потом выглянул из-за штор в окно и тут же высмеял себя. «Я ничуть не лучше Хорманда, — сказал он себе. — Чего мне бояться?»

В самом деле, кого или чего ему бояться? Того, что за ним придут? Но за что его могут арестовать? Нет же никакого основания. Ни малейшего.

Так он рассуждал про себя.

Он действительно пытался убедить себя в том, что все это недоразумение. Он даже сумел успокоить себя настолько, что быстренько побрился и начал собираться на работу.

Первым, кого он встретил в главной конторе, был Аксель Руутхольм. Директор был небрит, выглядел усталым, невыспавшимся. Он как-то странно посмотрел на Элиаса и сказал:

— Не надеялся, что вы придете сюда сегодня. Слова эти неприятно поразили инженера. Он тотчас

ощутил какую-то связь между ними и предостережением доктора Хорманда. С принужденной улыбкой он спросил, с какой стати он мог сегодня не прийти на работу.

Новый вопрос директора ошеломил его еще сильнее:

— Где вы были ночью?

Растерянность Элиаса была так велика, что он даже покраснел.

— У своей... будущей жены, — признался он. И, несколько собравшись, добавил:

— Вы прямо-таки допрашиваете меня.

— Вам известно, — спросил тогда Руутхольм, — что ночью вас собирались задержать?

Элиас честно признался:

— Известно.

— И, несмотря на это, вы пришли?

Элиас услышал в голосе Руутхольма не только удивление, но и сочувствие. И ответил:

— Это, наверное, недоразумение.

Руутхольм внимательно посмотрел на него и сказал:

— Сегодня ночью из города вывозили тех, кого считают врагами советской власти. — И, слегка поколебавшись, откровенно выложил: — Вас не застали дома.

Эти слова окончательно выбили Элиаса из колеи. От растерянности он не знал, что сказать.

— Так что же... мне делать? — спросил он в конце концов.

— Продолжайте спокойно работать, — посоветовал директор.

Элиас понял, что Руутхольм доверяет ему. С этим чувством он и покинул директора,

На работе он все-таки не остался.

Он, правда, вышел из главной конторы с твердым намерением отправиться на Ласнамяэ, где строительство выбилось из графика. Но по пути туда встретился со своим хорошим знакомым, архитектором Кюльметом, который с места в карьер спросил его:

— Уже слыхал?

Элиас сразу понял, что Кюльмет говорит о высылке, и кивнул.

Кюльмет принялся подробно и пространно рассказывать.

— Увезли архитектора Виллемсона и инженера Кумминга. Твой бывший шеф, замминистра Рюттман, тоже арестован. В следующую ночь могут прийти и за мной.

Элиасу хватило самообладания, чтобы спросить:

— Чего ты боишься? Тут Кюльмет взорвался:

— Мужа моей, сестры, учителя, тоже в эту ночь забрали. За то, что состоял в Кайтселийте. Но ты же знаешь, что сельскому учителю было очень трудно отвертеться от вступления в Кайтселийт. Сестра позвонила мне, просит, чтобы я что-то предпринял, но чем я могу помочь? Со мной самим может случиться то же самое.

У каждого из нас найдется в прошлом что-нибудь сомнительное. Еще мальчишкой я участвовал в освободительной войне{5}, ты служил в министерстве дорог...

Этот разговор очень сильно повлиял на Элиаса. Вместо того чтобы поехать на Ласнамяэ, он принялся бесцельно блуждать по городу.

Вечером он навестил Ирью.

Рядом с ней все страхи куда-то улетучились. До Ирьи — Элиас сразу это понял — еще не дошли слухи о том, что его должны были арестовать. А сам он не стал ничего рассказывать. Зачем пугать ее и портить себе короткие минуты счастья? В поведении Элиаса было столько нежности и одухотворенности, что Ирья окончательно преодолела свою застенчивость. Тетка Ирьи, у которой она жила, ушла из дома, и им не надо было обуздывать свои чувства.

Но утром Элиасом опять овладел страх. Рядом с ним беззаботно спала Ирья, прикрывшаяся одеялом лишь наполовину. В открытом окне светилась дивная заря раннего лета. И, скользнув «взглядом по голым женским плечам, Элиас с болью осознал, что если он уедет из Таллина, то никогда больше не увидит Ирью. И навсегда потеряет то большое и единственное, что едва обрел. Смутное предчувствие все увеличивалось, все разрасталось, пока не погребло под собой все остальное.

Ирья проснулась очень рано. Часы еще не пробили шесть.

— Ты так и не спал? — удивилась Ирья.

— Спал, — решил не огорчать ее Элиас. — Только сейчас проснулся.

И начал целовать ее.

Подсознательная боязнь того, что они, возможно, больше не увидятся, желание оттянуть, хоть на несколько мгновений, их расставание и полностью забыться — все это, наверное, проявилось и в его Ласках, потому что и Ирья отвечала на них совсем не так, как прежде.

Сейчас, в Вали, Элиас больше всего жалел о том, что не рассказал Ирье об угрожавшей ему опасности. Он не видел больше никакой возможности вновь завоевать доверие Ирьи. Конечно же она обо всем уже знает и старается вырвать его из своей памяти.

Да, он жалел, что не сказал Ирье правду. Что уклонился от ответа на ее прямой вопрос, лишь пробормотал что-то насчет временных неприятностей и сбежал. Сбежал, как трус. Он хотел пощадить ее, но хороша пощада, если теперь ей приходится слышать, что он скрылся неизвестно куда. На работу не ходит, и еще милиция его ищет... И если Ирья сейчас думает о нем самое плохое, так виноват лишь он сам. Да и что ей остается, кроме как считать его проходимцем? Обыкновенным проходимцем.

Он испытывал мучительную тоску по Ирье. В ее присутствии — так ему казалось — было бы легче перенести эту неопределенность в отношении того, что с ним может случиться. Ирья сказала бы ему то же самое, что и Руутхольм, Элиас не сомневался в этом: «Спокойно продолжай работать». Нет, пожалуй, Ирья посоветовала бы ему вести себя еще более мужественно. Скажем, пойти и объяснить, как обстоит дело. Это было бы в сто раз честнее и мужественнее, чем так наивно давать стрекача.

Дни, которые Эндель Элиас провел на хуторе у зятя, не были легкими. С виду Элиас держался спокойно, бывал временами даже весел, на самом же деле ему было очень не по себе.

Ойдекопп повадился вести с ним беседы. Приходил он большей частью в сумерках, и Элиас догадался, что Ойдекопп человек осторожный, избегающий посторонних глаз. Ойдекопп знал, что Элиас бежал из Таллина, н не делал секрета из того, что и сам он скрывается.

Элиас разговаривал с Ойдекоппом вполне откровенно. Не скрывал, что не ждет от будущего ничего хорошего.

— Нельзя же без конца сидеть в кустах. Рано или поздно придется явиться в милицию и сказать: вот и мы, поступайте с нами, как сочтете нужным.

Он с интересом ждал, какой ответ даст на это Ойдекопп.

— В лесах собирается сейчас все больше народу, — принялся рассуждать Ойдекопп. — Пошарьте вокруг — мы с вами не единственные дачники. Как сказал Юло, хуторяне сейчас одним глазом следят за хозяйством, а другим — за дорогой: нет ли там кого подозрительного. На ночь кто забирается в стог, а кто в хлев или амбар, иные же прямо в лесной чаще свой бивак разбили. Да-да, мы с вами вовсе не исключение. С одной стороны, это упрощает ситуацию, с другой — усложняет. Отсиживающихся много, и милиционеров на всех не хватает, что само по себе хорошо. Но люди в лесах рано или поздно привлекут внимание властей, — стало быть, вскоре начнутся крупные облавы, а это уже плохо.

Рассуждения Ойдекоппа были логичны, но почему-то раздражали Элиаса.

— Не вижу никакого выхода. В течение месяца-двух, ну, допустим, года мы сумеем отсидеться. Что это за жизнь?.. В конечном счете нам никуда не скрыться от того, что нас ждет.

— У меня такое чувство, что если мы продержимся месяц-другой, значит, мы выиграли, — сказал Ойдекопп.

— Война? — спросил Элиас, Ойдекопп ответил не сразу.

— Война между Германией и Россией неизбежна. Поговаривают, что она начнется не сегодня-завтра.

— На эту карту я ставить не желаю, — сказал Элиас. — Не верю, что эстонцам можно ожидать от немцев чего-нибудь хорошего.

Ойдекопп спокойно возразил:

— Из двух зол приходится выбирать меньшее.

— Если бы мой арест предотвратил войну, я бы завтра же вернулся в Таллин с повинной,

Ойдекопп рассмеялся:

— Вы романтик. Элиас промолчал.

— Добрые намерения не стоят в этом мире ни гроша. Думаете, мне не хватило бы сил пожертвовать собой в случае необходимости? — продолжал Ойдекопп. — Я несколько старомодный человек, и слово «народ» для меня еще что-то значит... Но перестанем бить себя кулаком в грудь. Наши субъективные желания не могут ни развязать, ни предотвратить войну, А то, что наш народ не останется в стороне от войны, яснее ясного.

Ойдекопп на миг задумался о чем-то и заговорил снова:

— Мы с вами уже стали жертвами этой войны, товарищ Элиас. И чем позднее начнется война, тем хуже для нас. Как ни странно и жутко это звучит, но война — это залог нашего национального будущего.

Что-то в Элиасе противилось рассуждениям такого рода.

— Не могу я видеть в Германии спасительницу нашей нации, — сказал он, тоже возбуждаясь. — Не верю, чтобы наш народ, раз уж мы заговорили о народе, забыл свою историю и роль немецких баронов в этой истории.

Ойдекопп ухмыльнулся:

— Простите, не хочу вас обижать, но логикой своего поведения вы напоминаете овцу, восхваляющую топор, который должен обрушиться на ее голову.

Элиас почувствовал себя прижатым к стенке. Он видел, что Ойдекопп не мечется и не колеблется, что он убежден в своей правоте и знает, чего хочет. Сам же он, Элиас, все глубже заходит в тупик. Он не до конца еще отказался от намерения вернуться в Таллин. По ночам он решал, что самое все-таки мудрое — это схватиться со своей судьбой врукопашную, тогда хоть друзья сохранят о нем лучшую память, но вечерами, слушая рассуждения Ойдекоппа, он опять возвращался к прежним сомнениям.

Сильнее всего его тянуло в Таллин из-за Ирьи. Он жаждал ее близости, ее любви. Подсознательно он предчувствовал, что война, которую так ждал Ойдекопп, полностью и навсегда разлучит его с Ирьей. Он написал Ирье письмо и попросил зятя отправить его. Потом написал другое, где звал Ирью в Пярну. На вопрос Хелене, кому это он шлет письмо за письмом, Элиас ответил, что пишет женщине, на которой хочет жениться.

— Тогда тебе очень тяжело, — поняла его Хелене, чем растрогала брата чуть не до слез.

Однажды утром Ойдекопп, явившись к Элиасу, произнес одно слово:

— Война.

Элиас непонимающе посмотрел на него, и тогда Ойдекопп добавил:

— Сегодня, около четырех ночи, немецкие войска перешли советскую границу.

Элиас не почувствовал никакой радости.

Сообщив Элиасу о начале войны, Ойдекопп после этого на несколько дней пропал. Элиас не стал спрашивать у зятя, куда он делся, Ойдекопп не очень-то его интересовал. Пускай занимается чем хочет и живет своим умом, как и он, Элиас. Он помогал хозяевам убирать сено. Роланд скосил на рассвете траву конной косилкой, так что им с сестрой оставалось потом лишь сгребать сено в копны.

Поомпуу говорил, что сам господь бог послал Элиаса ему в помощь.

— Куда бы мы делись без тебя? — восторгался он Элиасом и продолжал: — Нет, честное слово, год назад такие ветры подули, что вся жизнь перепуталась. Если б не хутор, жил бы я сейчас как принц: спи до восьми со своей женушкой, работай с десяти до пяти в кооперативе, а потом гуляй. Так нет же, вместо этого тащись с первым солнцем на сенокос, а как подумаешь, что впереди еще и жатва, так волосы дыбом.

Хелене вздыхала

— Этак долго не протянешь. Лучше бы нам отказаться от земли. Пошла бы я тоже в магазин или еще куда-нибудь. Хуже не стало бы.

— Кто может знать, отчего нам станет хуже, отчего — лучше, — возражал Роланд. — Осенью в тридцать восьмом я думал: ну, теперь мои дела в гору пойдут, а сам в болоте увяз. Кто скажет, долго ли еще восточный ветер продержится. Вот на западе буря разыгралась, так что весь климат может перемениться. Да и не очень-то это умно, оставаться во время войны на одних магазинных хлебах. Снабжение с каждым днем все паршивее, уже и сейчас тошно глядеть на полки, на складе — шаром покати. А так хоть хлеб, мясо и масло всегда свои будут.

Словом, после начала войны зять высказывался то так, то иначе. Он не ликовал по образцу Ойдекоппа, но и не слишком сетовал. В тот день, когда волисполком потребовал сдачи лошадей и радиоприемников, он все-таки сильно помрачнел. «Странные люди в исполкоме. Мобилизуют скотину, вместо того чтобы брать под ружье мужчин». Элиас понял, что такая возможность тоже тревожит Поомпуу. Зять начал жаловаться, что он не то надорвался, не то еще повредил себе что-то.

«Наверно, старые мои хвори разбередились», — жаловался он знакомым и незнакомым. Выяснилось, что мальчишкой он болел туберкулезом и повредил себе сердечный клапан. Он набрал у врачей справок и свидетельств. Внезапная тревога за свое здоровье открыл Элиасу Роланда с новой стороны.

Хелене боялась войны. Страшилась того, что будет, когда бои дойдут до Эстонии. Роланда могут забрать в Красную Армию, и вся их жизнь пойдет кувырком. Муж утешал Хелене, что его, полуинвалида, вряд ли возьмут в армию.

По совету зятя Элиас стал ночевать в сарае. Роланд считал, что осторожность теперь не повредит. В волис-полкоме состоялось собрание актива, где призывали к бдительности. Новый милиционер пообещал вызвать из Пярну помощников и очистить окрестности от подозрительных элементов.

Юло Мяэкопли тоже предостерегал Элиаса.

— Мы могли бы спрятаться на Журавлином болоте, — советовал он. — Я сведу вас к своему дяде. Будете жить как у Христа за пазухой!

— А почему вы сами к нему не переберетесь?

— Кто же тогда будет работать на хуторе? Но вам нет смысла рисковать.

— Моим родственникам тоже очень нужна помощь.

— Оно конечно, но вы же не останетесь у него в батраках после прихода немцев.

— Думаете, что при немцах будет легче?

— Не знаю, — откровенно признался Юло. — Я жду немцев не потому, что мечтаю стать жителем одной из провинций великой Германии. Но жить как сейчас тоже не хочу.

— Для немцев мы всегда были нацией мужиков. Юло грустно улыбнулся:

— Самое ужасное то, что нашему народу не хватает внутреннего единства. Наше с вами положение более или менее одинаково, но даже мы с вами смотрим на вещи по-разному.

Элиас прекратил спор, которого он и не начинал. Спорить может тот, у кого есть твердые убеждения, но Элиас уже растерял их. Лишь в том случае, когда кто-нибудь начинал возлагать на немцев слишком большие надежды, у него сами собой наворачивались на язык скептические возражения.

Однажды вечером Юло привел его к себе. Сказал, что их ждет Ойдекопп. Элиас пошел нехотя. Он не искал общества людей, наоборот, даже сторонился их. Ойдекопп принял его, как старого друга, и, словно бы между прочим, сообщил, что сегодня к нему кое-кто придет. Вскоре действительно появились гости, и чем больше народу собиралось в доме, тем неуютнее начинал чувствовать себя Элиас. Кроме Ойдекоппа и Юло, все тут были ему чужие или все равно что чужие. Кое-кого он встречал прежде у зятя, но личного знакомства у него ни с кем не завязалось. По одежде и разговорам люди эти, видимо, были местными жителями. Из всех выделялись только трое, заросшие бородами и неопрятные. Они сидели рядом с Элиасом и разговаривали.

— Немцы уже под Ригой, — сообщил один из бородачей, с большой, почти квадратной головой. Все в его облике было угловатым: лицо, плечи, руки и ноги.

— От Риги до Пярну сто семьдесят — сто восемьдесят километров.

Так сказал второй.

— До нас еще ближе, — сказал третий, самый старший из всех, с виду лет пятидесяти. Высокий, худой, сильно сгорбленный, почти совсем седобородый. Он был в городском пальто, в домотканых галифе и в тяжелых сапогах из юфти с толстыми подошвами,

В разговор вмешался Юло:

— Они уже форсировали Даугаву. Своими ушами слышал. Финское радио сообщило.

Вся комната, набитая людьми, загудела,

— Неужели уже Даугаву?

— Уже, уже. Остальные немецкие войска прорываются на восток, и только малая часть направилась на север, в нашу сторону.

— Это точно?

— Финскому радио можно верить.

— Сейчас никакому радио нельзя верить. Все врут. Сплошная пропаганда.

Это сказал хуторянин с озабоченным лицом, Элиас не знал точно, есть у него хутор или нет, но предположил, что он владелец хутора.

Юло грустно улыбнулся. Он всегда так улыбался, когда считал, что собеседник ошибается.

— Насчет немецких передач надо быть осторожным, финны трезвее.

Человек с озабоченным лицом не дал себя сбить:

— Откуда эти финны берут сведения? От того же Геббельса.

— Значит, Даугаву они уже перешли? — обратился на этот раз к Юло плотный краснолицый человек, тоже, по-видимому, хуторянин.

— Все западные источники сообщают об этом, — подтвердил Юло.

Угловатый верзила кинул краснолицему:

— Вот вернешься домой, немецкий офицер уже будет сидеть у твоей дочки в светелке.

И он расхохотался. Остальные тоже осклабились.

— А что финны еще сообщали?

— Уговаривают наших людей уклоняться от мобилизации, не подчиняться распоряжению советских властей и защищать свои хутора.

Элиас заметил, что Юло говорит с волнением.

— Это правильно, — сказал Ойдекопп. — Будущее эстонского народа — в его хуторах. Пока будут держаться эстонские хутора, будет существовать и эстонский народ. Большевики понимают это, иначе не стали бы они подрывать и разрушать основу нашей национальной независимости.

Ойдекоппа слушали с вниманием. Он продолжал:

— Так называемая земельная реформа — это было только начало. Мы с Юло слушали сегодня по радио речь Сталина. Сталин сказал слово в слово — завтра сами прочтете в газетах, — что немцам нельзя оставлять ни килограмма хлеба, ни куска пищи, все зерно и скот надо вывезти в Россию. А все ценное, что не удастся вывезти, надо непременно уничтожить. Я ведь правду говорю, Юло?

Юло Прууль подтвердил:

— Чистая правда. Ойдекопп продолжал:

— В Пярну уже создали истребительный батальон, который начнет опустошать деревни. Заберут зерно, угонят скот, разорят хутора. Чего не смогут взять с собой, сожгут.

Тут все заговорили наперебой.

— Красные уже взяли у меня мотоцикл и, чалую.

— Не у тебя одного. Мне пришлось отдать кобылу.

— У меня вчера свинью потребовали. Совали мне свои рубли, но чего они завтра будут стоить.

— А я больше всего за парня своего боюсь. Если попадется им в руки, расстреляют.

— Мой Каарли не послушался, поехал в Пярну. И лошадь у меня тоже забрали.

— Сегодня свинью и лошадь, завтра последний мешок зерна из амбара и скотину, А послезавтра огонь под стреху.

— Я на их мобилизацию не обращаю внимания: сына в лесу припрятал, лошадей тоже увел, а зерно зарыл в землю.

— А завтра уведут тебя самого, если ты им попадешься.

— Две недели назад они меня уже искали, только ушли с носом.

— У меня есть ружье. Если кто подожжет дом, пальну.

— Двух лошадей отдал, хватит!

— Надо бы разгромить исполком, тогда они не будут знать, у кого что осталось.

Собравшиеся жаловались и ругались наперебой. Единственный человек, который не участвовал в этой ругани, был тот самый крестьянин с озабоченным лицом, который не верил никакому радио. Он слушал-слушал и наконец сказал, что во время войны всякая власть реквизирует скот. И те, кто воображает, будто немцы у них ничего не заберут, обманывают самих себя. Но на его слова никто не обратил внимания.

Элиас следил за происходящим, сидя в стороне. Он уже слышал от зятя о реквизиции лошадей и мототранспорта и о том, что все добро увозят на восток. О мобилизации же призывной молодежи ему говорил и Роланд. Девятнадцатилетних и двадцатилетних забрали в армию. Разговоры об истребительном батальоне тоже не были для него новостью. Роланд знал даже фамилии местных жителей, которые вступили в истребительный батальон.

В разговор опять вмешался Ойдекопп:

— В одиночку, да еще с охотничьим ружьем, ничего не сделаешь...

Кто-то перебил его:

— У меня винтовка есть!

— Одной винтовкой истребителей тоже не остановишь, — продолжал Ойдекопп,

Тут его снова перебили;

— Не у одного Алекса есть винтовка! Ойдекопп успокоил людей жестом:

— Это хорошо, что вы вовремя спрятали оружие. Теперь оно понадобится. Наши хутора и наш хлеб должны уцелеть. Мы должны защищать свои дома. В одиночку с этим никто не справится. Надо создать оборонный отряд.

— Захватить исполком!

Тут Элиас обратил внимание на того, кто уже во второй раз потребовал захвата исполкома. Это был невысокий господин с усами и бегающими, словно у куницы, глазами. Даже в позе этого господина было что-то заносчивое и важное. Чтобы придать весу своим словам, он рубил рукой воздух.

Тут поднял голос и хуторянин с озабоченным лицом:

— Все исполком да исполком! Лучше взвесим все хорошенько и подойдем к делу разумнее. Чего мы добьемся, если разгромим исполком? Только навлечем на себя беду. Милиция из Пярну явится к нам уже через час. Зачем совать голову в огонь? Зачем без всякой причины проливать кровь?

Его поддержали:

— Раньше, чем что-то делать, надо узнать, далеко ли немцы.

— Ты, Ааду Харьяс, только науськиваешь, а какой из тебя захватчик?

Юло Мяэкопли успокоил спорщиков:

— Не будем ссориться, у всех у нас одна забота, одна беда, одна общая цель.

Ойдекопп опять забрал нить разговора в свои руки:

— Не могу вам точно сказать, до какого верстового столба уже дошли немецкие танки. Рига пала, в этом уже нет никаких сомнений. Даже ты, Сассь, сам это знаешь. Немцы скоро явятся сюда, это так же точно, как аминь в церкви. Во что бы то ни стало надо создать оборонный отряд. Самих себя и свое добро мы обязаны защитить. Сопротивление одинокого человека не остановит ни Красную Армию, ни наши собственные истребительные батальоны. Завтра решим, как нам лучше всего поступить. А сегодня ночью надо достать из тайников все оружие и расставить посты. Председатель исполкома и милиционер что-то задумали, они не должны застать нас врасплох.

Слова Ойдекоппа оказались для всех подобием какого-то решения.

Народ начал потихоньку расходиться. Собрался и Элиас.

Угловатый бородач подошел к Ойдекоппу.

— Свои дома и свою скотину они еще, пожалуй, станут защищать, — презрительно сказал он об уходивших. — Но на большее не пойдут.

— Кто знает? — возразил Ойдекопп. — А может, начнем все-таки с исполкома? Тогда никто не сумеет пойти на попятный.

Человек с угловатым лицом и крутыми плечами повел взглядом в сторону Элиаса:

— Это кто такой?

— Такой же бесправный изгой, как я и ты,

— Шкуру спасает или может драться?

— Может драться.

Бородач протянул Элиасу руку! — Констебль Аоранд.

Шершавая мозолистая рука констебля Аоранда крепко стиснула руку Элиаса.

— Под полом конюшни на хуторе Неемекунна спрятано два ящика патронов, — сказал Аоранд Ойдекоппу. — У Харьяса на сеновале должно быть три винтовки и еще один ящик патронов. Сегодня ночью мы их вытащим. Чертовски жаль, что Инвеста загребли, у него остался в тайнике пулемет. Ну, до встречи!

Фамилия Янвест показалась Элиасу знакомой. Не приходилось ли ему слышать уже об этом человеке? Он вроде бы работал на маслобойне, и его, судя по слухам, арестовали без всякой вины. Или он что-то путает?

Констебль Аоранд вышел. Ойдекопп закурил. Элиас был какой-то взвинченный, неприкаянный.

— . Никакой я не боец, — сказал он подавленно.

— Вы эстонец, а сейчас каждый эстонец должен быть бойцом. Хочет он этого или не хочет, — убежденно возразил ему Ойдекопп.

Под покровом темноты Элиас вернулся на свой сеновал. Странное сборище, явно организованное Ойдекоппом, вызвало у него беспокойство. Он был зол и на Ойдекоппа и на Юло, которые хотели втянуть его неизвестно во что. Он не понимал до конца намерений Ойдекоппа, но и то, о чем он смутно догадывался, казалось ему неприемлемым.

Почувствовав голод, он зашел на хутор. Здесь тоже что-то произошло. Глаза у сестры были красные — она явно только что плакала. Хелене принесла ему суп и начала хлопотать у плиты.

— Боюсь я, — сказала она, возвращаясь к столу. На глазах у нее заблестели слезы. — И за Роланда боюсь, и за всех.

— От войны никому нет радости, — сказал Элиас.

— К Роланду последнее время стало ходить слишком много народу. Он, наверно, продает знакомым из-под полы сахар, керосин и прочие товар'ы, которых уже не хватает. Но больше всего я боюсь, что Ойдекопп запутает и его и тебя, Эндель, в какую-нибудь скверную историю.

Элиас насторожился. Сестра еще ни разу с ним так не разговаривала.

— Ты это про что? Сестра села к столу.

— Я ничего не знаю, просто у меня такое чувство. Ну, зачем Ойдекопп шныряет по всей окрестности, да и Роланда не оставляет в покое? Тебя сегодня не позвали к нашему соседу?

— Позвали.

— Тогда ты сам знаешь все лучше меня. Роланд, правда, уверяет, что он сумеет поладить и с теми и с другими, что никто не задурит ему голову, но душой он все-таки, видимо, заодно с богатыми хуторянами.

Элиас сказал:

— Так ведь он и сам хуторянин.

Теребя пальцами клеенку, Хелене сказала:

— Этот хутор загубит всю нашу жизнь. До его покупки все было хорошо. Роланд во всем со мной считался. А как только стал хуторянином, все переменилось. Пошли разговоры, что жена, дескать, замок дома, что если она не помогает ставить хозяйство на ноги, так от нее дому только разор. Начал косо смотреть на то, что я ходила в Народный дом. Сам он махнул рукой и на хор и на драмкружок и пртребовал, чтобы я тоже сидела дома. Слишком быстро я ему подчинилась, вот он больше и не считается с моим мнением.

— Когда на душе скверно, все выглядит в черном свете, — попытался Элиас утешить сестру.

— Он превратил меня в батрачку. Я тут ничего не стою. Какая-то принадлежность по хозяйству, и все. Только тем и выше скотины, что со мной он хотя бы спит.

Хелене была почти в исступлении. Элиасу вдруг открылось, что супружеская жизнь сестры вовсе не такова, какой показалась ему с первого взгляда, и он ужаснулся.

— Хутор превратил Роланда в другого человека, — продолжала жаловаться Хелене. — Или я раньше сама была слепой. Когда я сегодня спросила, куда он так поздно собрался, то он просто накричал на меня: нечего, мол, разыгрывать из себя няньку. Ну, к чему может прийти наша жизнь?

— Мужья всегда ссорятся с женами, — успокоил ее Элиас. — Без ссор в семье не обходится.

— Тебе могут показаться смешными мои разговоры, а мне все время плакать хочется.

Элиас еще не успел уйти к себе на сеновал, как вернулся Роланд. Он внимательно всмотрелся в них и начал жаловаться, что сердце замучило его: барахлит, будто засоренный мотор.

— Мы тут поссорились с твоей сестрой без тебя, — сказал Роланд, как бы извиняясь. — Распоряжения, приказы так и сыплются, лезешь из кожи, а тобой все равно никто не доволен. Приходишь домой измочаленный и нервничаешь из-за каждого пустяка. Если Хелене перестанет меня понимать, то хоть вешайся.

При этих словах, как заметил Элиас, Хелене явно обрадовалась. По-видимому, Роланд не такой уж бесчувственный, как ей казалось.

Они поговорили еще о разных пустяках, а потом Элиас поднялся. Проходя лугом, он услышал вдали выстрелы. Стреляли за лесом. На каждый выстрел откликались лаем собаки.

Элиас растянулся на сене, не раздеваясь. При этом он подумал: а вдруг выстрелы означают предпринятую в деревне облаву, тогда ведь могут прийти и сюда? Видимо, следовало на всякий случай покинуть сеновал. Провести ночь в лесу и вернуться назад утром. Но не было сил подняться. Элиаса охватило какое-то безразличие и равнодушие. Будь что будет. В голове у него даже промелькнула мысль о том, что, может быть, самое лучшее попасть в руки милиции или истребительного батальона. Его не оставляло ощущение, что он действительно все больше и больше впутывается в какой-то неприемлемый для него заговор.

Элиаса совсем не радовало безудержное наступление немцев. Ему казалось, что Ойдекопп и все остальные сами не знают, что делают и чего хотят. Почему-то они никак не хотят понять, что прусские юнкеры смотрят на Эстонию как на свое поместье, что те немцы, которые идут сюда, это не освободители, а захватчики! Захватчики и господа. Они спорили насчет этого с Ойде-коппом. Элиас и хуторян хотел бы предостеречь: не ликуйте, мол, раньше времени. Но кто станет его слушать? Никто. Над ним просто посмеются.

Словом, он почувствовал себя оказавшимся в ситуации, когда его собственная воля перестала иметь всякое значение. Какие-то чуждые силы распоряжались его судьбой, его мнение никого не интересовало. Он начал принимать это как неизбежное, как то, с чем бессмысленно бороться. Вчера он был главный инженер, сегодня — бездомный беглец. А что будет завтра, он и сам не знает.

Для него было тяжелым ударом, что Ирья не приехала в Пярну. Он ждал ее с утра до вечера. В голове мелькали бесконечные предположения. В конце концов пришлось остановиться на одном: Ирья все узнала и отреклась от него.

Да, Ирья удалялась от него с каждым днем — Элиас это понимал, возврата к ней поистине не было, и все-таки он с прежней силой тосковал по ней. И тоска становилась все мучительнее.

Утром его разбудил зять.

Расставив ноги, Роланд стоял перед ним с винтовкой. Приставил винтовку к стене сарая и сказал:

— Это тебе.

Элиас приподнялся. Кто прислал винтовку? Ойдекопп? Ну нет, винтовка ему не нужна. К чему она ему? И что они вообще затеяли?

— Поскорее одевайся, Ойдекопп и все остальные уже ждут, Юло отведет тебя к ним, он там курит внизу.

Элиас вскочил и, с трудом сдерживаясь, процедил: — Мне спешить некуда. Я никому ничего не обещал. Зять смерил его взглядом. Нет, он уже не улыбался, как всегда, по-приказчичьи.

— Это что еще... значит?

Тон зятя стал вдруг угрожающим, даже хамским. Да, это был совсем другой человек.

— Не надо мне вашей винтовки, — сказал Элиас по возможности спокойнее.

— Черт бы тебя побрал! — взорвался Роланд. — Так вот ты какой! Пока мы были тебе нужны, мы на что-то годились. А теперь, когда ты нам нужен, тебя нет. Свинья! Из-за тебя я рисковал всем-всем, а ты... Свинья!

Этот взрыв поколебал самоуверенность Элиаса. Не потому, что его напугала ругань, нет, но Роланд сумел задеть больное место. Какой бы он ни был, этот Роланд, он без колебаний принял его. И в самом деле рисковал всем. Свободой, благополучием, добром.

— Я перед тобой в большом долгу, — буркнул Элиас. Роланд тут же успокоился.

— Бери винтовку и пошли, — сказал он своим обычным голосом, разве что еще немножко сиплым от недавнего возбуждения. — Не заставляй себя ждать.

Сказав это, зять повернулся и вышел из сарая.

Элиас стряхнул с одежды клочья сена, схватил винтовку и последовал за ним.

Когда он вышел, спина Роланда уже исчезала в кустах.

Чуть в стороне его ждал Юло.

Минут десять Юло, сын хозяина соседнего хутора, и Элиас шли молча: Элиас — сзади, Юло — впереди. У Элиаса не было никакого желания разговаривать, и Юло, видимо, понимал его настроение.

Больше всего Элиаса раздражало навязанное ему оружие. Он держал винтовку за цевье, как носят какую-нибудь дубинку, а не огнестрельное оружие.

Оба шли быстро. Юло все прибавлял шагу — Элиасу стоило труда поспевать за ним. Вскоре между деревьями замелькали какие-то здания. Минуту спустя они оказались во дворе большого незнакомого Элиасу хутора. Жилой дом с антресолями, каменный хлев, старинного вида амбар из крупных бревен, колодец с насосом. Между амбаром и хлевом росли высокие плакучие березы, за домом виднелся яблоневый сад.

На дворе толпилось много народу.

Юло скрылся в доме, Элиас остался на дворе. В толпе Элиас узнал тех, кто был вчера у Ойдекоппа: Самый старший из них, бородатый, сидел на приступке амбара. Ногами он сжимал карабин.

Вскоре из дома вышли Ойдекопп, Юло, Харьяс и еще три-четыре человека. Все, кроме Харьяса, были вооружены. На груди у Ойдекоппа висел автомат.

Ойдекопп подошел к Элиасу и молча стиснул его руку. Потом посмотрел на часы и объявил:

— Пора начинать..

После того как все столпились вокруг него, он пояснил:

— Пойдем через Метсаэрское пастбище. Будем держаться за деревьями и кустами. Со стороны шоссе к нам подойдет Аоранд со своим отрядом. Бояться нам некого. Раньше, чем из Пярну явится милиция, немцы будут уже здесь.

«Откуда взялся у Ойдекоппа немецкий автомат?» — подумал Элиас. Кто-то сказал:

— Так вот оно что! Значит, немцы так близко!

Ни Ойдекопп, ни кто другой не откликнулись на возглас.

Вдруг раздался спокойный голос:

— Я с вами не пойду.

В человеке, который это произнес, Элиас узнал невозмутимого хуторянина, которого звали Сассем. Это он не верил вчера ничьему радио и советовал не соваться башкой в огонь.

Ааду Харьяс подскочил к Сассю:

— В такой момент каждый из нас обязан что-то сделать во имя освобождения родины. Подумай, Сассь! Время-то какое! Точно такое же, как освободительная война, а ты ведь в ней участвовал.

Но Сасся это не смутило.

— Не забывай, что я дрался и с ландесвером.

— Сейчас некогда спорить, — заявил Ойдекопп кате — горическим офицерским тоном. — Мы никого не принуждаем, но нечего и не забудем! Люди! За мной!

И размашисто зашагал первым. Сассь и еще несколько совсем незнакомых Элиасу крестьян все же не пошли за ним.

Юло, по-прежнему шагавший впереди Элиаса, оглянулся через плечо и сказал с невеселой улыбкой:

— Вечная наша беда — никогда весь народ не бывает заодно.

За спиной глухо слышались разговоры:

— Если немцы до вечера не придут, здорово мы влипнем. Позвонят в Пярну, прикатит истребительный батальон и спалит всю деревню.

— Пожалуй, было бы умнее не слишком злить красных. Можно ведь подождать денек-другой.

— Где же они, эти немцы? Дошли хоть до Мыйзакюлы?

Элиас слышал эти разговоры, но делал вид, что они его не интересуют. С того момента, как на сеновале ему вручили винтовку, все пути к отступлению были отрезаны Сейчас он хотел только одного — чтобы все поскорее кончилось.

Они прошли каким-то болотом, где ноги увязали чуть ли не по колено. Потом выбрались на пастбище, где было посуше. Потом начался низкорослый ельник, здесь тоже чавкало под ногами. Когда они вышли из ельника, Элиас увидел перед собой большое многооконное деревянное здание. Уж не исполком ли?

Да, это был волостной комитет.

Изо всего, что потом случилось, в памяти Элиаса уцелели только отдельные картины. Он стоит за кустом сирени и ждет. Харьяс, который присел на корточки за поленницей, без конца повторяет: «Он там, я знаю, он там» Вдруг появляется откуда-то Ойдекопп и подает ич знак, после чего Ойдекопп — первым, остальные — следом, все через черный ход, врываются в волисполком. В дверях возникает толчея; Харьяс почему-то непременно хочет прорваться первым. Перед глазами Элиаса качается его жирное лицо. Рот Харьяса приоткрыт, изо рта разит водкой, глаза блестят. Откуда-то доносится заливистый младенческий плач. Харьяс внезапно начинает орать: «Я!.. Я!.. Я!..»

Элиас обнаруживает себя в просторной, перегороженной барьером комнате. Взгляд его останавливается на человеке, который стоит в стороне от всех с какой-то бумагой в руке.

Ворвавшись в дом, только что толкавшаяся в дверях толпа внезапно притихла. Все сбились в кучу и пялятся на того, в чьих пальцах белеет лист бумаги.

Домотканый пиджак этого человека расстегнут; почему-то именно этот пустяк привлекает внимание Элиаса. Человек скользит взглядом по всем, кто ворвался в помещение: он, видимо, догадывается, чего следует ждать.

Харьяс подскакивает к нему, задирает голову. Он гораздо ниже этого человека и поэтому выглядит комично. Потом вдруг ставит к стене стул, забирается на него, срывает с гвоздя портрет и швыряет на пол. Соскакивает со стула и снова кидается к человеку.

Тот спрашивает со спокойной насмешкой:

— А портретом Гитлера ты уже обзавелся?

Заносчивый старик, покрасневший пятнами, отступает на шаг, вскидывает подбородок, тычет рукой в дверь и тонко взвизгивает:

— Выходи!

Не глядя на Харьяса, тот говорит:

— Все-таки зря мы не отправили тебя в Сибирь. Здорово ты можешь напакостить.

— Выходи] — кричит Ааду Харьяс еще визгливее. Ойдекопп подходит к человеку и командует клокочущим басом:

— Давай пошел! Человек не двигается.

— Так, значит, это вы сегодня ночью Роберта?.. Тогда и Аоранд подходит к человеку и бьет его

по лицу. Начинается всеобщая суматоха, всеобщий крик.

Человека хватают за руки. Он отбивается и кричит:

— Расстреливайте здесь!

По его подбородку течет кровь.

Харьяс выхватывает из-за пазухи пистолет и кричит:

— И расстреляю! Как собаку!

Ойдекопп отталкивает осатаневшего старика в сторону.

Кто-то снова накидывается на человека, выталкивает его на улицу. Почти все остальные вываливаются следом.

Элиас остается, оцепеневший.

Ойдекопп подходит к нему и говорит:

— Гнев народа. Это понятно.

— Кто он... этот человек?

— Канавы копал. Коммунисты сделали его председателем волисполкома.

— А... Харьяс?

С какой-то неохотой Ойдекопп признается:

— Бывший волостной старшина, законный. После того как стало тихо, снова отчетливо зазвенел заливистый детский плач.

На древке у волисполкома развевается сине-черно-белый флаг.

Каждый раз, когда Элиас смотрит на исполком, ему вроде бы слышится плач. На самом же деле в исполкоме уже нет никакого ребенка. Малыша вместе с матерью отвели в большой волостной амбар, который вид-'неется вдали за березами и ольхой. И не их одних. По предположениям Элиаса, там уже сидят несколько десятков человек, и все время приводят новых. Большей частью мужчин, но и женщин тоже, некоторых даже с детьми. Но такого маленького, как тот, который плакал в исполкоме, нет больше ни одного.

Ойдекопп объяснил Элиасу, что ради осторожности следует изолировать всех красных функционеров. А не то кто-нибудь пошлет донесение в Пярну или Вильянди, и тогда кровопролития не миновать.

— Председателя исполкома расстреляли?

В ответ на это Ойдекопп бросил вскользь, что хуторян, дескать, не удержишь. Люди доведены до ожесточения, тут уж ничего не поделаешь.

Теперь Элиас знал немножко больше, чем утром. Знал и то, кем был на самом деле Александер Ойдекопп. Вовсе не банковским служащим, а бывшим офицером в звании капитана. Но когда бывшие эстонские соединения вошли в состав Красной Армии, ему дали отставку, и он около пяти месяцев служил в банке. Юло сообщил, кроме того, что стоило им опоздать часа на два, и на исполкоме по-прежнему развевалось бы красное знамя. На десять часов в исполкоме был назначен сбор советского актива для несения вооруженной охраны и поддержания в волости порядка.

— Уж тогда мы вряд ли управились бы так быстро с приспешниками красных, — откровенно признался Юло. — Сами видели, какой он оказался несгибаемый, этот председатель исполкома. Понятно, не все такие твердые, но уж отпор они нам оказали бы. Оружия у них, правда, мало: в комнате председателя мы нашли

пистолет, у милиционера тоже были пистолет и винтовка, да еще кое у кого мы отобрали револьверы и дробовики. Но разве скажешь наперед, что выйдет, если засвистят пули.

Юло нравился Элиасу все больше Рассудительный и откровенный парень, который и впрямь верит в то, что поступает так, как и должен поступать честный патриот. И вроде бы в самом деле всей душой переживает эту разорванность эстонского народа надвое: одни поддерживают русских, другие ждут немцев.

— Жалко мне председателя, — признался Юло, — по похоже, Ойдекопп все-таки прав: те, кто заодно с русскими, нам, эстонцам, враги.

Выяснилось, что благодаря Роланду Поомпуу Ойдекопп и догадался о намерениях исполкома и партийцев и решил их опередить. Роланда, оказывается, тоже вызвали в волостное правление и велели прихватить охотничье ружье. Он сообщил об этом Ойдекоппу, так что Ойдекопп, Аоранд и Юло успели предупредить своих единомышленников, — только поэтому и удалось захватить волостное правление. Активисты же, которые подоспели в исполком к десяти часам, были схвачены и заперты в волостном амбаре. А других вытащили из дома силой.

Теперь исполком на перекрестке стоял совершенно опустевший.

Напоследок по нему шнырял бывший волостной старшина. Выскакивал временами на крыльцо, бежал обратно, рылся по шкафам и ящикам, какие-то бумаги откладывал, какие-то бросал на пол.

Но в конце концов исчез и он.

Элиас поднялся, решив вернуться к сестре. Хелене должна покинуть своего мужа, решил он, Роланд оказался не тем человеком, каким ей показался. И, видимо, Хелене права в своих жалобах на то, что она больше ничего не значит для мужа.

Но не прошел он и нескольких шагов, как увидел, что люди опять бегут к исполкому. Окликнули и его. Нехотя он направился к ним.

Еще издали Элиас услышал разъяренные выкрики и увидел окруженную людьми машину. Вдруг прогремела короткая автоматная очередь, и люди вокруг машины засуетились. Там, видно, происходила какая-то схватка. Подойдя к машине, он увидел на земле двух окровавленных людей. Бородатый лесной брат избивал одного из раненых, колотя его ногой в живот. Миг спустя Элиас увидел застреленного лейтенанта в морской форме. Ойдекопп следил за избиением с автоматом-наперевес.

К своему ужасу, Элиас узнал одного из двух избиваемых. Это был их слесарь-водопроводчик Соокаск, неизменно веселый, увлекавшийся спортом парень.

Вечером Ойдекопп повел Элиаса на какой-то хутор, где был накрыт стол человек на десять. Почти все собравшиеся опять оказались незнакомыми. Из всех людей за столом Элиас знал только Ойдекоппа, Аоранда и Юло.

Элиас много пил, надеялся хоть немного поднять настроение. Чувствовал он себя паршиво. С большим трудом он сумел спасти Соокаска и его спутника от расстрела. Но ему одному вряд ли удалось бы обуздать осатаневших людей. К счастью, его поддержал Юло, а затем и Ойдекопп.

— Уж слишком вы чувствительны, — ворчал на него Ойдекопп. — Мы должны быть беспощадны к врагам. Законы войны суровы.

— Мы ведем себя не как солдаты, а как бандиты, — спорил с ним Элиас.

Ойдекоппу не понравились эти слова.

— Вы пользуетесь термином большевиков, — это они называют борцов за нашу свободу бандитами.

Элиас не нашел нужного ответа, хотя, по его мнению, Ойдекопп оправдывал то, что не имело оправдания.

Но его тревожило и другое. Как только он увидел Соокаска, так сразу же с пронзительной ясностью вспомнил свою работу, Ирью и все то, что он оставил в Таллине. Вспомнил и свои прежние мысли и убеждения. И когда Соокаска, еле державшегося на ногах, уволокли в волостной амбар, он почувствовал себя предателем, отрекшимся от всего того, что еще месяц назад он сам считал справедливым. Сколько бы он себя ни оправдывал, горечь в душе не рассасывалась.

В полночь, уже основательно напившись, Элиас заметил, что рядом с ним очутился какой-то хорошо одетый господин с длинными холеными пальцами. В первый миг ему бросились в глаза именно руки: до чего ж они были не похожи на крестьянские — на мужские, грубые и обветренные, да и на женские, бесформенные, как лепешки. Лишь немного погодя до его сознания дошел монотонный голос этого господина.

— Если бы мы осенью тридцать девятого года отказались от пакта о взаимопомощи, — говорил этот господин с холеными пальцами, — ' это равнялось бы добровольному и бессмысленному самоубийству эстонского народа. Разве президент с легким сердцем подписал этот пакт? Разумеется, нет. Но какое тогда было международное положение? Мы были изолированы от западного мира. А сейчас в истории эстонского народа открывается новая страница. Так выпьем же за нее, милые мои друзья.

Элиас уставился на соседа и сказал:

— У меня в голове полная каша. Я больше не понимаю... совсем ничего не понимаю. Все вы... ждете немцев, будто мессию. Думаете, Гитлер оставит нам сине-черно-белое знамя? Ведь немец... это барон. Эстонский крестьянин навсегда останется для него... мужиком... батраком... рабом.

Он до дна осушил свой стакан и мрачно уставился перед собой.

Белые длинные пальцы игриво подбрасывали хрустальную пробку графина:

— Но у нас же нет выбора, дорогой господин инженер. Мы надеялись и на англичан, и на американцев, но с горечью вынуждены признать, что в своих политических сделках англосаксы использовали нас лишь как разменную монету. Единственное государство, на помощь которого можно надеяться, это Германия.

Изысканно одетый господин положил хрустальную пробку на стол.

Элиас по-прежнему тупо смотрел перед собой. А сосед продолжал:

— Политическое состояние нашей страны стало необычайно сложным. С одной стороны — Россия, с другой — Германия. Сейчас к нашей стране подходят немецкие войска. Мы не можем предвидеть всех последствий. Но я рассчитываю на самое главное, я верю в это, я надеюсь. А именно на то, что немцы избавят нашу родину от Советов. Вот почему я восхваляю господа бога и молю у него благословения немецкому оружию.

Дебелая раскрасневшаяся женщина спросила с другого конца стола:

— Господин пастор, а немцы уже близко? Пастор ответил:

— Они подходят к границе Эстонии, дорогая моя госпожа Халликорн.

— Ах, все еще подходят! Обещали же, что вечером они уже будут здесь. Боже мой, что с нами будет, если они не явятся и завтра?

— Не бойтесь, этот маленький клочок свободной Эстонии мы сумеем защитить, — пообещал констебль Аоранд. — Пожертвуем своей жизнью хотя бы ради вас.

Юло, сидевший до этого молча, с неожиданной запальчивостью брякнул:

— Обмануло нас финское радио.

— Нет никаких поводов для отчаяния, милые мои друзья, — успокоил всех пастор. — Отступление красных войск основательно подорвало работу органов безопасности и милиции. Рано утром я выезжаю навстречу немецким войскам, а вечером, если бог благословит мою поездку, у нас будет абсолютная ясность относительно положения.

Элиас с трудом поднялся. И, уставившись в упор на пастора, спросил:

— Значит... отец небесный... благословляет кровопролитие? Значит, аресты женщин с детьми — это и есть защита родины?

Он еле стоял на ногах. Пастор посоветовал:

— Уведите господина инженера отдохнуть.

Элиасу захотелось сказать пастору что-нибудь очень оскорбительное, но он едва ворочал языком.

Через какую-то проходную комнатушку, пол в которой качался хуже корабельной палубы, его куда-то отвели. Там, словно сквозь сон, он увидел постланную кровать, покачивавшуюся заодно с полом. Элиас споткнулся и плюхнулся в постель. В последний миг он заметил, что висячая лампа вертелась вокруг своей оси, но тут же все потонуло в сером тумане.

Лежа на склоне холма под соснами, Элиас приглядывался к местности. Лес, который тянулся мысом до самого шоссе, в этом месте начинал редеть. Метрах в двадцати дальше шла равнина, кочковатое пастбище, усеянное одинокими кустами и деревьями. По ту сторону впадины, шириной в несколько сот метров, опять начинался лес, на этот раз уже не высокий сосняк, а мелкая чаща. Откуда-то — не то из чащи, не то из кустов, не то из придорожных кюветов — в них иногда стреляли: пули то и дело щелкали по стволам сосен. Их резкие, словно свист кнута, мгновенно смолкавшие взвизгивания слышались все чаще. Сознание подсказывало Элиасу, что пули пролетают совсем рядом и что одна из них может попасть и в него.

Выстрелы, которые звучали в сосняке, подтверждали, что его товарищи не отлеживаются просто так, а, видимо, отстреливаются тоже. Несколько раз бухнула рядом винтовка Юло Мяэкопли. Элиас бросил взгляд в его сторону. Юло напряженно вглядывался вперед, ствол его винтовки не был неподвижен, а без конца блуждал. То ли у парня дрожали руки, то ли он старался целиться как можно точнее.

Элиас тоже досылал патроны в ствол и нажимал на спуск. Так вот, никого не видя и ни в кого не целясь, он расстрелял всю обойму. Просто он считал, что должен делать то же самое, что и все остальные, должен стрелять, как стреляют Юло и все те, кто лежит на косогоре. Если он не будет этого делать, значит, он и впрямь беззащитная овца, безропотно идущая на убой. Истребительный батальон шутить не собирается, потому что то, что произошло вчера утром и происходит сейчас, это уже не пустая похвальба и не угрозы, а вооруженное сопротивление. И если до вчерашнего утра он мог думать, что не знает за собой никакой вины, то теперь он для коммунистов — враг, отъявленный враг. Нет, выбора больше не осталось, он должен стрелять, хочет он этого или не хочет.

Треск выстрелов становился все чаще. Элиасу показалось, что противники подобрались ближе. Раза два он заметил людей, выраставших словно бы из-под земли и перебегавших вперед бросками. Слева атаковавшие подобрались вдоль кустов уже совсем близко.

Элиас огляделся и заметил, что один из его спутников отполз назад, в глубь леса. Потом он заметил, как еще один вскочил и побежал. Да и его самого охватило вдруг возбуждение, граничащее со страхом. Не разумнее ли бежать? Им все равно не под силу одолеть воинскую часть, прибывшую из Пярну. Тем не менее он остался на месте. Сказал себе, что бежать все равно некуда. Все уже решено. Если он хочет еще хоть раз в жизни почувствовать себя человеком, а не псом, которого вправе пнуть ногой любой, то самое лучшее дать себя пристрелить прямо тут. Остаться, пускай даже и последним, на этом склоне, что бы там ни случилось.

Еще один, на этот раз сосед Юло, решил прекратить сопротивление. Он прополз метров десять на брюхе ногами вперед, потом вскочил на ноги и скрылся.

— Куда ты? — крикнул ему Юло.

Убегавший не обратил внимания на возглас — то ли выстрелы заглушили голос Юло, то ли беглец не счел нужным отвечать.

Вскоре у Элиаса возникло такое чувство, что на опушке их осталось только двое — он и Юло. Лишь они двое — больше ни души.

К ним подполз Ойдекопп.

— Придется отступать, — прохрипел он. — Бегите через лес в сторону Кукеаллика, там вас никто не найдет.

— Никуда я не побегу! — закричал Юло.

— Побежишь, раз надо!

Юло не стал слушать Ойдекоппа. Затвор его опять лязгнул — парень явно собирался стрелять.

— Я тебе приказываю отступить! — решительно приказал Ойдекопп.

— Нет. Я обманул людей. Финское радио обмануло меня, а я обманул других. Отдайте мне свои патроны, а сами ступайте, я...

И, не закончив фразы, он рухнул вдруг ничком на свое ружье.

— Готов, — безучастно буркнул Ойдекопп и пополз в лес. Элиас перевернул Юло — парень был мертв.

Сам не понимая, что делает, Элиас встал в полный рост и пошел за Ойдекоппом. Ойдекопп закричал ему, чтобы он лег, но Элиас будто и не слышал.

Глава третья

Разжимаю руки, отпускаю решетку, спрыгиваю вниз. Все встревоженно столпились вокруг, каждый о чем-то спрашивает. Я рассказываю, что увидел за окном, но мысли у меня заняты только одним: нашим главным инженером Элиасом.

Было тяжело его увидеть и узнать. Все остальное сразу померкло. Даже то, что я в плену, что за стеной гремят выстрелы, обещающие нам спасение.

Уговариваю себя, что Элиас такой же обыкновенный бандит, как и тот верзила, который убил лейтенанта. Такой же, как старик с колючими глазами, который орал на меня. Выходит, прав оказался Нийдас, а не Руутхольм. Да, как ни печально, а все-таки Нийдас. Хоть я соглашался с Нийдасом, что, скрывшись в подполье, Элиас сам признал себя виновным, все-таки гораздо было бы приятнее, если б я ошибся. Теперь я это осознал. Но никаких сомнений больше не остается. Все ясно. Элиас наш враг. И мой, и Нийдаса, и Руутхольма.

Самое страшное — обмануться в человеке, которого уважал.

Я считал Элиаса настоящим парнем. Рабочие ценили его. Он был очень требовательный, но не цеплялся по пустякам. По-моему, да и не только по-моему, он был человек искренний. Говорил то, что думал. Он любил повторять, что советской власти нужны не красивые речи, а дела. Мне это ужасно нравилось. И все-таки именно Элиас оказался врагом, а не те, кто скалили зубы, что теперь главное — петь осанну и давать обещания.

Но даже сейчас мне почему-то не хочется ставить Элиаса на одну доску ни с местным волостным старшиной, ни с капитаном, угрожавшим нам оружием.

Но нет, надо смотреть правде в глаза. Главный инженер Элиас враг. Он ничуть не лучше тех, кто ведет сейчас за лесом перестрелку не то с милицией, не то с бойцами истребительного батальона.

Говорю Нийдасу тихо:

— Наш инженер оказался бандитом. Нийдас ничего не понимает.

— Сейчас я видел Элиаса. Он шел вместе с другими. С винтовкой в руках. Ты оказался прав.

— А тебе не показалось?

— Нет. Я сразу его узнал.

— Вот уж не поверил бы, что он так далеко зайдет. Ничего не скажешь, вовремя смекнул, чья возьмет.

На этот раз я не понимаю Нийдаса. Что он хотел сказать? То ли он издевается над Элиасом, то ли и впрямь ему завидует. Нет, наверно, издевается.

Но нам не дают поговорить об инженере. Ко мне без конца пристают с вопросами, без конца выспрашивают, что там — за стеной.

Мне и самому хотелось бы это знать.

Выстрелы гремят все гуще, мы волнуемся все сильнее. Где-то рядом происходит перестрелка между бандитами, арестовавшими нас, и какими-то неизвестными нам силами.

Руутхольм поднялся н подошел ко мне. Ему удается держаться на ногах — надо лишь опираться на мое плечо. Я ничего не говорю ему про Элиаса, еще успеется. К чему расстраивать его сейчас?

— Этих бандитов небось чертовски много, если они решаются сопротивляться, — размышляет вслух Руутхольм.

— То ли бандитов много, то ли милиционеров мало, — замечает Нийдас.

Выстрелы гремят все ближе.

Я больше не в силах ждать, чем все это кончится. Опять подпрыгиваю вверх и ухватываюсь за прутья. Сначала ничего не вижу. На шоссе — ни души. Но как раз в тот миг, когда руки мои ослабевают и я хочу упасть вниз, из лесу выбегают четыре человека. Один из них спотыкается, перепрыгивая через кювет, и роняет при этом винтовку. Но ему уже не до ружья, он спешит догнать своих. Вскоре все четверо исчезают из поля зрения.

— Бегут! — кричу я не своим голосом. — Бегут!

У меня сразу прибавляется сил. Я пытаюсь нащупать ногой выступ в каменной стене, чтобы плотнее приклеиться к окну.

Милиционер колотит кулаками в ворота.

— Густав, открывай! — кричит он караульному.

— Неужто и впрямь бегут? — пристает ко мне та самая женщина, которая перевязывала голову Руутхольму и у которой кончилось молоко.

— Лга! — кричу я ей.

Женщина плачет. И я готов зареветь, как эта женщина.

С воротами пришлось повозиться. Долгое время колотят и дубасят по замку, пока тот наконец слетает.

Коплимяэ смотрит на нас так, будто мы из мертвых восстали.

— Тебя сейчас и собственная невеста не узнала бы, — смеется он.

Я понимаю его. Он шутит лишь для того, чтобы скрыть свой испуг. Но при виде Руутхольма он уже не в силах валять дурака.

— Скоты! — говорит он с яростью и спрашивает: —

А где же лейтенант?

Мы долго ищем тело лейтенанта. Обшариваем вокруг исполкома все. Начинаем с помойки, куда его швырнули, и с каждым кругом удаляемся от здания все дальше. Допрашиваем захваченных бандитов, но те уверяют, будто им ничего не известно. Ни про нас, ни про убитого лейтенанта. Я готов поклясться, что они врут, но ничего выжать из них не удаётся.

Мне любой ценой хочется найти тело лейтенанта и похоронить его честь по чести. Никак не можем сообразить, куда же убийцы уволокли тело. Труп председателя исполкома мы нашли на выгоне за домом, но тело лейтенанта так и исчезло. Неужто швырнули его в яму, словно падаль?

Я снова подхожу к захваченным в плен бандитам, которых как раз начал допрашивать начальник истребительного отряда.

— Сколько вас было?

— Кое-кто был...

— Меня с ними не было.

Третий из них, высокий, сутулый, с бородой, помалкивает.

— Кто был вашим главарем?

— Какой-то приезжий, такой долговязый.

— Я не знаю.

Третий по-прежнему помалкивает.

— Кто вам дал винтовки?

— Да я уж не помню кто.

— А у меня и вовсе не было винтовки, я тут случайно.

Третий по-прежнему не произносит ни слова.

Мое внимание привлекает именно этот упрямец, который, словно бы избегая встречаться со мной взглядом, смотрит себе под ноги. Я тоже опускаю взгляд н от неожиданности вздрагиваю. На нем сапоги из юфти с толстыми подошвами. Перед глазами сразу возникает картина: тяжелая нога в сапоге с размаху бьет лежащего на земле человека, уже не способного защищаться. Удар за ударом в живот. Меня охватывает вдруг незнакомая мне ярость, сейчас я способен без малейших угрызений совести пристрелить этого человека на месте. Я подхожу и кричу ему в лицо: — Убийца!

И сам не узнаю своего голоса — он у меня какой-то сиплый, срывающийся.

Человек пугается, поднимает взгляд, и мы смотрим друг другу в глаза. Да, да, да! Я не ошибся. Это один из тех, кто захватил нас врасплох и избил до полусмерти. Он должен знать, где спрятан труп лейтенанта.

Долговязый сутулый бандит хочет оттолкнуть меня и попытаться удрать, он пригибается и заносит на меня руку. Я мигом отскакиваю и что есть силы бью его в лицо. Куда я попал, не вижу, потому что в глазах у меня темнеет, но все-таки он пошатнулся и скрючился под деревом.

Бойцы истребительного батальона оттаскивают меня. После этого двое остальных становятся разговорчивее. Но бородач продолжает молчать.

Пока бойцы истребительного батальона вылавливают лесных братьев, я сижу на опушке у шоссе. Нет сил участвовать в облаве. Руутхольм тоже отдыхает рядом со мной. Появление истребительной роты, наше освобождение и разгон бандитов изрядно прибавили ему сил. Мы сообща искали убитого лейтенанта, он даже принял участие в обыске ближайшего хутора, но скоро устал.

Нийдас и Коплимяэ преследуют серых баронов и их. приспешников. Не верится, что кроме тех троих, которых мы схватили в самом начале, нам попадется кто-нибудь еще. Я думаю о том, что местному активу, милиционеру, да и другим придется в ближайшие дни нелегко. Вахтрамяэ сам сказал мне об этом, когда мы прощались. Черт его знает, хватило ли бы мне смелости оставаться жить здесь, окажись я на его месте.

Перед нами останавливаются два грузовика.

Меня непреодолимо тянет посмотреть в боковое зеркальце машины на -свое лицо, а то все поглядывают на меня как-то чудно. Да еще глупо охают и ахают или отводят глаза в сторону. Я стараюсь удержаться, ругаю себя кокетливой девчонкой, но в конце концов залезаю все-таки на крыло и гляжусь на себя.

Да, хорошо они меня разукрасили. Вся правая сторона лица — и щека и бровь — опухли. Вокруг глаза лиловые и синие круги. Широкий красный шрам тянется от виска до самого подбородка.

Снова опускаюсь на край кювета и утешаю себя тем, что если скула осталась целой, то этак через недельку я опять стану похож на человека. Только вот нельзя, пожалуй, сразу возвращаться домой: мама испугается до полусмерти.

Женщина, которая перевязывала Руутхольма, приносит нам хлеб, молоко и сало. Я уплетаю за» обе щеки. Политрук и тот кое-что проглатывает.

— Уйду я отсюда со своим ребенком, — говорит женщина. — Сегодня же вечером. Истребительный батальон вернется в Пярну, а Вахтрамяэ не справиться одному с Харьясом и Ойдекоппом. Не дай бог опять попасть к ним в лапы!

Хочется ее ободрить, сказать, что игра харьясов и ойдекоппов все равно проиграна.

Чуть погодя раздается резкий отрывистый залп. Возвращается Коплимяэ и говорит, что расстреляли двух бандитов.

Одним из них был тот, кого я ударил. Голос у Коплимяэ какой-то чужой, лицо белое, глаза смотрят в сторону.

— Где расстреливали?

Коплимяэ показывает в сторону исполкома. В глаза мне он по-прежнему не смотрит,

— Так ты... Коплимяэ обрывает меня.

— Нет! — кричит он. — Нет! Руутхольм неторопливо произносит!

— На белый террор приходится отвечать красным террором.

— Лучше бы я не ходил туда, — жалуется Ильмар и смотрит на меня взглядом испуганного ребенка.

Я поднимаюсь.

— Не ходи, — удерживает меня Руутхольм. Я остаюсь.

— Иначе нельзя, но...

И, не закончив, Коплимяэ машет рукой и садится рядом с нами.

Выезжаем мы в четыре вечера. Руутхольм, Нийдас и я забираемся на грузовик: хотя Нийдас успел обыскать все сараи и риги вокруг, но нашего «опеля» он так и не нашел.

Двух арестованных лесных братьев мы забираем с собой в Пярну.

Четвертый, которого случайно обнаружили в стоге сена, тоже оказался не инженером Элиасом. Вот с кем не хотелось бы сталкиваться лицам к лицу.

Из Пярну Руутхольм и Коплимяэ сразу же едут дальше. Я пытаюсь удержать политрука, ведь ему так необходимо проспать спокойно хоть ночь, но все-таки он садится на мотоцикл. Не понимаю, как он сумеет протрястись на заднем сиденье два часа? Его же просто шатает. Только и удалось его уговорить, чтобы ему сразу же сделали нормальную перевязку. И на том спасибо.

Рассказать ему про Элиаса я не успел.

Жалко отставать он них, но вчетвером мы не уселись бы на мотоцикл. Ничего не поделаешь, нам с Нийдасом придется искать ночлег, потому что таллинский поезд уже ушел.

Я предпочел бы взять комнату в гостинице, но Нийдас отвергает мой совет.

— В теперешнее время самое лучшее держаться поближе к руководящим центрам, быть, так сказать, в постоянном контакте с ними. Помнишь, о чем говорили в Вали? Лесные братья уже несколько дней ждали немцев, да и здесь все настороже.

Тут и в самом деле рассказывают всякое. Своими ушами слышал, как спрашивали, когда собираются эвакуировать предприятие. Судя по разговору, один из собеседников служил в исполкоме, а другой не то в банке, не то в сберегательной кассе. Последний-то и пытался разведать насчет планов исполкома. А по-моему, там нет никаких оснований для паники. Ребята из освободившего нас истребительного батальона ходили вчера ночью к латышской границе ловить бандитов: там пока что ни слуху ни духу о гитлеровцах. По сведениям Информбюро, во многих местах идут ожесточенные бои.

Отступать с боями — это не позор, а необходимость, ужасная, конечно, но все-таки понятная. Но сдавать города без боя... Надеюсь, что хотя бы Валгу мы не сдадим так запросто.

Что же до нашего ночлега, то Нийдасу удается поставить на своем. Я не особенно с ним спорил. В конце концов, какая разница, где вздремнуть: в гостинице или еще где-нибудь.

Нийдас добивается того, что нас пускают на ночь в горком, в кабинет инструкторов с диваном. Мы перетаскиваем из соседнего кабинета еще и софу со спинкой, так что каждый получает по шикарной постели. Но увы, нам не мешало бы найти себе ночлег потише.

Тут и в полночь оживленно, как днем. Непрерывно звонят телефоны, хлопают двери, коридор гудит все время от шагов, из-за стены доносится говор, переходящий порой в громкий спор. Время от времени заглядывают и к нам: ищут работников горкома, которых мы и знать не знаем. Спим мы беспокойно, я без конца просыпаюсь. Слишком много было пережито за последние дни, слишком сильно внутреннее напряжение, чтобы спать без просыпу, а тут еще все эти голоса за стенками. Да и вообще-то я всегда плохо засыпаю, если слишком уж устаю.

Нийдас раза два встает и выходит. Таким стал нервным. До того как лечь, он все ругался, что здесь то же самое, что в Таллине: никто не знает, как далеко немцы. С людьми он сходится мигом и ухитрился поговорить даже с первым секретарем горкома. Потом разводил руками: «Партийный руководитель обязан же знать положение вещей хотя бы в пределах своего уезда, но выходит, что мы знаем больше». Что он хотел этим сказать, я так и не понял. И какими делами он занимался ночью, он мне не сказал, а сам я не спрашиваю. Пускай делает что хочет. Может, ему просто не спалось, и он выходил в коридор покурить.

На другой день нам сообщают, что мы зачислены в состав Пярнуского истребительного батальона, так что наша поездка в Таллин отпадает. Даже мне обидно, что нас разлучают со своими ребятами, но Нийдас просто в ярости.

— Человек для них ничего не значит. Я говорю не о себе, мне один черт, где выполнить свой гражданский долг — в Таллине или в Пярну. Но ты, Олев, заслужил совсем другого отношения. Тебя так тяжело изувечили, тебя надо немедленно отправить в таллинский госпиталь, а вот они...

Конечно, моя опухшая голова гудит и отчаянно трещит, но называть меня изувеченным человеком — тут Нийдас все-таки пересаливает.

— Жалко Руутхольма и Коплимяэ, — говорю я, чтобы переменить тему. Терпеть не могу разговоров о себе. Особенно в таком тоне, в каком это делает Нийдас,

Нийдас презрительно кривит губы:

— Коплимяэ — шкурник. Позавчера сразу умчался в Пярну, не сделав ровным счетом ничего, чтобы нас выручить. Да и политрук, думаешь, из одного чувства долга сразу вскочил на мотоцикл?

Бывают люди, которые всегда думают про других самое плохое. Может, и Нийдас тоже такой?

— Коплимяэ умно поступил, что, не теряя времени, мигом вызвал из Пярну подмогу, — говорю я, стараясь сохранить спокойствие. — А Руутхольм и лейтенант спасли меня от смерти.

Я мог бы сказать Нийдасу, что это его самого можно назвать шкурником, — ведь он позволил сцапать себя безо всякого сопротивления, но предпочитаю смолчать. Даже будь я железно уверен в том, что Нийдас не сопротивлялся только из трусости, все равно стыдно говорить в лицо такую неприятную вещь. Понимаю, конечно, что это доказывает не силу воли, а вовсе наоборот — бесхарактерность, но поступить иначе не могу.

Пярнускии истребительный батальон расквартирован на главной улице города в длинном двухэтажном кирпичном здании. Мне объясняют, что это бывший дом общества просвещения, который передали недавно школе-девятилетке. Таллинские истребительные батальоны тоже размещены в школах, говорю я пярнусцам.

Сгоряча меня чуть не укладывают в постель — у них есть свой маленький госпиталь. Мне с большим трудом удается доказать комиссару, что, как бывший боксер, я привык к синякам и к разбитым скулам. Я немножко хвастаю, потому что всего года три упражнялся на груше, на ринг выходил раз двенадцать, не больше. Насильно они укладывать меня не захотели, но все-таки на задание с собой не взяли.

Все здесь так же, как в Таллине. Народ большей частью молодой или среднего возраста. Судя по разговорам, повадкам и рукам, все это рабочие, крестьяне и местные активисты. Деревенских тут больше, чем у нас. Поскольку в последнее время я читал всякие брошюры, то мгновенно отношу всех крестьян к беднякам, то есть к новоземельным, бывшим батракам и бобылям. Выясняется, однако, что среди них попадаются и середняки, что меня порядком озадачивает. Два взвода состоят почти целиком из школьников последних классов — это мне особенно нравится.

На вооружении у батальона — винтовки, легкие пулеметы и два-три «максима». Похоже на то, что оружия хватает не на всех бойцов. Нийдас, обратив на это мое внимание, говорит:

— Посылаем людей воевать голыми руками.

Речи Нийдаса стали очень уж едкими. Если бы я его не знал, заехал бы в зубы. Некрасиво, конечно, прибегать к уличным словечкам, но уж очень он меня злит, этот Нийдас. Только-тем и занимается, что бередит самое больное место. Неужели я и сам не вижу, что Красная Армия отступает. Но кусать локти и ныть — разве от этого станет лучше? Терпеть не могу растравлять себя, а издевки Нийдаса как раз и растравляют душу.

Я говорю ему:

— У пярнусцев есть танкетки.

Звучит это, конечно, по-мальчишески, но не могу же я молчать.

Да, у пярнусцев есть пять танкеток, но не совсем настоящих, вернее было бы назвать их транспортерами, но слово «танкетка» звучит весомее. Красноармейская часть, отправившаяся на фронт, оставила тут, как непригодные, старые тягачи, покрытые броней только спереди. Их забыли на дворе какой-то казармы, а рабочие завода Сейлера сами отремонтировали эти тягачи, и вот четыре транспортера уже на ходу.

Нийдас ухмыляется:

— Ну да. Пять этих развалин как раз и добьются решительного перелома в ходе войны.

— Нет, его добьются главные силы Красной Армии, вооруженные тысячами танков и самолетов, когда они вступят в бой. При чем тут пять развалин?

— Бронированные клинья немцев вот-вот достигнут Ленинграда и Москвы.

— Я не считаю фашистские войска непобедимыми. Нийдас опять улыбается:

— Ты усердно читаешь газеты. А я больше доверяю собственным глазам...

В споре с Нийдасом я всегда оказываюсь в проигрыше. Меня злит его пессимизм, но все-таки привлекает его оригинальный аналитический ум.

В первый же день я замечаю, что у местного истребительного батальона хлопот куда больше, чем было у нас в Таллине. Взводы и роты все время выезжают на операции, возвращаются с облав. Ребята говорят, что такие истории, как в Вали, происходят и в других местах. В Килинги-Нымме пришлось вступить в самое настоящее сражение и поначалу даже отступить. Выехали туда на двух грузовиках с двумя мотоциклами впереди. Лесные братья мотоциклы пропустили, а по грузовикам открыли внезапный огонь из сосняка на Лийвамяги. Нескольких наших сразу ранили. Несмотря на это, они очистили бы город от бандитов, но к тем подоспела помощь. Лишь потом, вместе с одним красноармейским подразделением, лесных братьев удалось разогнать и вызволить из какого-то погреба несколько десятков арестованных.

Говорят еще о том, что в лесах Пярну шайки появились уже давно. Все, кто боялся репрессии, попрятались в лесах, а едва началась война, сразу показали зубы. Это вызывает даже споры у нас. Одни уверяют, что высылки стали козырем для наших же врагов, для крупных хуторян и всяких «бывших». Им теперь ничего не стоит сбивать людей с толку. Но другие убеждены, что надо было очистить республику от «пятой колонны». Что в лесных деревнях все равно начались бы перестрелки, даже если бы всех этих «бывших» и пальцем не тронули бы.

Еще говорят, что хозяева больших хуторов и бывшие главари самообороны сами вооружали даже батраков, а мы по десять раз проверяем каждого рабочего, прежде чем взять его в истребительный батальон.

В батальоне сейчас триста сорок человек, а ведь могло быть вдвое больше, могла быть тысяча. Надо было с первого же дня вооружить деревенский актив. Если бы в каждой волости были вооружены хоть человек двадцать, не пришлось бы нам сейчас метаться по всему уезду. Уж тогда бы лесные братья не посмели вылезать из кустов.

Почему же, спрашиваю я у ребят, волостные активы не были вооружены? Толком никто этого не знает. Одни думают, будто сначала просто не хватало оружия, поскольку и сейчас каждая винтовка, каждый пулемет на счет у.

Послушал бы все эти разговоры Нийдас, уж он бы снова использовал возможность блеснуть своим остроумием. Но, к счастью, его нет. Решил еще раз зайти в горком.

Вечером перед сном я думаю о Руутхольме, Коплимяэ и Тумме, о санитарке Хельги, о своих таллинских друзьях, с которыми, пожалуй, не так скоро встречусь. Еще я думаю, что было бы все-таки неплохо, если бы мама с сестрами эвакуировались, и решаю написать им перед сном. Надо бы и Руутхольму написать о том, что с нами случилось. Посылать открытку Хельги — это, пожалуй, неудобно. А может, послать? М-да, сложная проблема...

Честно говоря, с удовольствием бы повидался с Хельги.

На другой день меня все-таки берут с собой. Долго я их уламывал, пока не получил наконец винтовку и не вскочил в кузов. На этот раз мы мчимся в Вяндру, где лесные братья напали в полночь на советские учреждения, убили председателя земельной комиссии и еще нескольких человек и захватили власть. Местные активисты, правда, сопротивлялись, но чх разбили.

Хорошо себе представляю, как паршиво пришлось бы мне, комсомольцу, в Килинги-Нымме, Вяндре или Вали, если бы меня оставили безоружным. Каково это — защищаться голыми руками? Или держать, скажем, в уезде таких типов, как волостной старшина в Вали и этот капитан? Даже и подумать тошно.

В Вяндру въезжаем на полной скорости. Мне нравится удальство бойцов местного истребительного батальона.

Первое, что я вижу, — сине-черно-белый флаг. Сразу же настораживаюсь. Но на моих спутников это не производит особенного впечатления.

Городишко тихий, людей не видно. Жду, что вот-вот начнут свистеть пули, но никто не пытается помешать нашему проезду. Нас атакуют лишь в другом конце городка, там, где дорога сворачивает на Вильянди. После короткой перестрелки бандиты разбегаются по лесу.

Столкновение было таким быстрым, что я даже не успел выстрелить. Чувствую себя совсем никчемным. Таких растяп, как я, лучше и впрямь оставлять дома. Я восхищен белокурым пулеметчиком. Этот паренек молниеносно открыл огонь из «максима», поставленного на крышу кабины. Хотя пареньком его, пожалуй, не назовешь: он года на три-четыре старше меня, просто такая у меня манера — называть всех, кто не отрастил седой бороды, ребятами. Этот паренек, этот отчаянный малый и загнал в лес всю эту шваль своими очередями.

Вместе со взводом истребительного батальона, прибывшим из Вильянди, мы прочесали городок и перелески вокруг. Задержали с десяток подозрительных людей. О большинстве из них я не отважился бы сказать, кто они такие: лесные братья или мирные жители? Лишь насчет трех-четырех у меня нет сомнений. Они в фуражках Кайтселиита и своими бородатыми рожами, всеми своими повадками сильно смахивают на бандитов из Вали.

— Где ваши главари? — спросил пленных командир нашего отряда, скромный, ничем не приметный человек.

Ясное дело, никто не ответил.

— Кто убил директора льнозавода? Молчание.

Директора льнозавода застрелили в спину. Мы нашли его труп на каком-то дворе под забором. Он лежал ничком, раскинув руки, вцепившись пальцами в дерн. Убийцы написали на заборе крупными кривыми буквами. «Желающих поговорить с директором просят войти в калитку».

Я приглядываюсь к пленным и пытаюсь догадаться, кто из них на рассвете держал в руках мел. Или убийца притаился где-нибудь на опушке и ждет, когда мы уедем и ему вместе со своей бандой можно будет вернуться в город?

Положение тут вообще сложное.

Рабочие, которых мы выпустили из погреба какого-то длинного низкого здания, рассказали нам, что лесных братьев уже выбило один раз из городка небольшое подразделение Красной Армии, случайно проезжавшее тут еще до нашего приезда. Красноармейцы освободили и большинство арестованных. Но после ухода подразделения бандиты прокрались обратно. Конечно, у них уже не было прежней уверенности, но они все-таки рыскали по Вяндре, искали секретаря комсомола, зампреда исполкома, арестовали нескольких рабочих. Потом устроили засаду на шоссе Вяндра — Вильянди, где мы их и разогнали.

По рассказам местных жителей, бандиты начали сколачивать шайки в окрестных лесах еще несколько дней назад. Кое-кто явился сюда даже из Ярвамаа и Вильяндимаа, так что банда стала насчитывать человек сто пятьдесят. В ночь на субботу они перешли в наступ-» ление. Чуть ли не два-три часа возле предприятия, где находился отряд из сорока местных рабочих и активистов, шла ожесточенная перестрелка. Из-за недостатка оружия — у рабочих было всего десять винтовок, а патроны быстро кончились — защитники не сумели отбить атаку. Чтобы не попасть в плен, они прорвали кольцо бандитов и скрылись в лесу за льнозаводом. Потом один из командиров местного отряда, директор льнозавода, сел на мотоцикл и приехал в городок на разведку, но бандиты его убили. Предводителями лесных братьев были главари здешнего Кайтселийта, среди них — один владелец крупного хутора. Фамилии я не запомнил. Был там еще судья и прочие чиновники старого режима.

Перед отъездом трех бандитов расстреливают, остальных забирают с собой в Пярну. Часть задержанных мы сажаем к себе в грузовик. Арестованные сидят, опустив глаза, не говорят ни слова. Здорово, видно, нервничают. Когда возле деревни Сикалоо нас обстреливают, я внимательно слежу за ними: вдруг попробуют удрать? Но нет, слишком уж они перепуганы, чтоб додуматься до этого. Сидят съежившись, вздрагивают при каждом выстреле. Сперва по моему телу тоже пробегает дрожь, но потом мне все-таки удается взять себя в руки. Наш грузовик едет, не сбавляя и не прибавляя скорости, а машина, что едет следом, останавливается. Успеваю увидеть, как бойцы выскакивают из кузова и кидаются к лесу, но тут шоссе сворачивает влево, и густая поросль мешает мне следить за дальнейшим. В Пярну отвозим пленных в отдел НКВД.

Вечером Нийдас сообщает мне, что нас выделили в распоряжение горкома. Сообщает с таким видом, будто это бог знает какая весть. Но я что-то не ликую: надоело переходить с места на место. Да и неохота бросать ребят, с которыми я уже сошелся.

Вечером седьмого июля я смотрел из окна горкома на округлые линии театра «Эндла», на сквер перед театром, на фонтан за деревьями. По улице Калева сновал народ, какая-то толстая тетка кормила голубей.

В помещении горкома царила обычная суета. Делать мне было нечего, я казался себе среди этих деловитых людей, перегруженных заданиями, совершенно лишним. Нийдас, тот чувствовал себя словно рыба в воде, шнырял повсюду, непринужденно заговаривая и с инструкторами и с секретарями. Как я уже говорил, он обладает потрясающим талантом быстро сходиться с чужими людьми и втираться в доверие. Только во мне он вызывает почему-то все большее отчуждение.

На исходе вечера роту истребителей и грузовик милиции послали в Хяядемеесте. Настроение совсем испортилось: вместо того чтобы усмирять лесных братьев, сиди тут и сторожи, чтобы какой-нибудь посторонний не забрел случайно в горком.

Ночью прибыла большая группа латышей. Представители их пошли к первому секретарю. Нийдас, поговорив с латышами, сообщил мне, что вся территория Латвии будто бы уже захвачена немцами и, если события будут развиваться в таком же темпе, можно считать, что все кончено. Я послал его к черту.

Ранним утром Нийдас разбудил меня и сообщил, что к Пярну подходят немцы. Он своими ушами слышал, как первый секретарь информировал об этом по телефону ЦК.

Разговор его разозлил меня, и я резко спросил:

— А что ответили из Таллина?

— Не хотят верить.

— Я тоже не верю.

До дежурства оставалось еще полчаса, и я снова, растянулся на диване в инструкторской комнате. Это озадачило Нийдаса, и он оставил меня в покое. Откуда, подумал я, Нийдас может знать о реакции ЦК, о которой вряд ли ему сочли нужным докладывать. Пойди проверь, то Ли он случайно подслушал телефонный разговор, то ли просто говорит наобум. Но он так юлил перед местными руководящими работниками, что вдруг кто-нибудь и впрямь выболтал ему содержание официального разговора. С самого утра в горком приходили сегодня коммунисты и спрашивали, неужели это правда, будто немцы прорвались через границу Эстонии и вскоре подойдут к Пярну. А если так, то что делать: продолжать работу или готовиться к эвакуации? Насколько я понял, всех успокаивали и советовали продолжать заниматься своим делом. Дескать, не волнуйтесь, если случится что-то чрезвычайное, всех вас вовремя известят.

Нийдас вызвал меня на двор и сказал:

— Послушай!

В южной стороне слышались пулеметные очереди.

— Это немцы. Кто-то возразил:

— Нет, бандиты.

Опять никто ничего не знал наверняка. Некоторые уверяли, будто истребительный взвод с тяжелыми пулеметами выслан навстречу немцам к перекрестку у Син-ди и перестрелка, видимо, говорит о том, что немцы наткнулись на наш заслон. Но мало кто в это верил. Нийдас сказал безнадежным тоном:

— С такой организацией обороны нипочем не остановить немецких дивизий.

Хуже всего, что он во многом прав. Горкомовцы сами жаловались, что в Пярну нет согласованности между действиями воинских частей, истребительных батальонов и милиции. Об истинном положении на фронте здесь ни у кого нет объективного представления.

В полдень мне приказали грузить на машину сложенные вещи. Их было немного: несколько ящиков, две пишущих машинки и разная мелочь. Я понял, что с минуты на минуту можно ожидать выезда.

Выволакивая на двор очередную ношу, я каждый раз чутко прислушивался, не слыхать ли стрекота пулеметов или гула орудий. Но напряженный слух улавливал лишь фырчание моторов, топот шагов, обрывки фраз, крики детей, гудки поездов — словом, самые обычные звуки.

Меня послали в кабинет первого секретаря за каким-то пакетом.

Я постучался и вошел.

Секретарь стоял в кабинете один и смотрел в окно. Ушел небось в свои мысли.

Я взял с краю письменного стола пакет в толстой бумаге и молча вышел, — кажется, он даже не заметил моего ухода. А может, и заметил, но тут же забыл обо мне.

Перед отъездом мы убрали помещение, даже расправили ковры. Если не считать расколоченных телефонных аппаратов, все оставалось в порядке.

Я чуть не отстал от машины: колонна уже тронулась, и я едва успел вскочить на ходу в кузов последнего грузовика. Я встревожился за Нийдаса, но меня успокоили, сказав, что другой таллинский парень уже сел в первую машину.

Вскоре после переезда через реку Пярну мы остановились. Кое-кто решил, что дальше мы и не поедем. Горком с исполкомом уже перебрались в школу в Ряама; туда, дескать, уже провели телефон. Я обрадовался, нашел Нийдаса и крикнул, что немцев должны задержать на реке Пярну, так что дальше мы не поедем. Нийдас не вылез из кузова, только перегнулся ко мне через борт и сказал укоризненно:

— Ну и младенец же ты!

Все мое оживление улетучилось. Я поплелся назад к своей машине.

Возле нашего грузовика о чем-то спорили. Кто-то требовал на четверть часа машину, потому что ему необходимо вернуться за женой.

— А зачем она осталась?

— Так вы ведь сами сказали ей в десять утра, что все разговоры об эвакуации — это паника. А мне самому посоветовали выйти на работу.

Незнакомец продолжал настаивать, что машина необходима ему во что бы то ни стало. Жена его коммунистка, и нельзя же, чтобы она попала в руки к немцам.

Комиссар «истребительного батальона попытался утихомирить его:

— Теперь уж ничего не поделаешь. Не хотите же вы и сами угодить к немцам?

Незнакомец обвел по очереди глазами всех и, не сказав ни слова, быстрым шагом пошел назад к мосту.

Минут через десять по ту сторону реки послышались выстрелы. Пярнусцы сказали, что стреляют где-то возле электростанции.

Кто-то спросил, слили ли бензин из цистерн нефтебазы или оставили его немцам? Все вокруг лишь угрюмо пожали плечами. Вскоре перестрелка затихла.

Нийдас опять оказался прав: чуть погодя мы тронулись. В траншеи, вырытые на берегу Пярну, не спустился ни один красноармеец, ни один боец истребительного батальона.

Я, конечно, не спец по военным делам, но неужели мы не сумели бы задержать немцев на реке Пярну хоть на несколько дней, а может, даже и на неделю-другую? Правда, красноармейцев в Пярну было немного. Всего-навсего охрана аэродрома и еще одна небольшая часть. Видимо, ребята из Латышского истребительного батальона были правы: основные силы Красной Армии отступили не на север, а на восток. Так или иначе, никаких крупных отступающих частей в Пярну еще не видели. Видно, не по силам мне разбираться в тонкостях тактики и стратегии. Ирония здесь не очень-то уместна, л понимаю, но не могу я поддакивать Нийдасу, будто большинство наших дивизий уже либо уничтожены, либо попали в плен и частей, которые могли бы защищать Эстонию, попросту не существует. Не могу я и не хочу верить Нийдасу.

Сидя на корточках в грузовике, мчащемся к Таллину, я рассуждал про себя, что, если бы все воинские силы, находящиеся в окрестностях Пярну, — мелкие соединения Красной Армии, пограничники, милиция, истребительный батальон — заняли оборону на северном берегу реки, нам наверняка удалось бы задержать вра га. Ну хотя бы на день. К тому, же все говорят, что немецких войск здесь не так уж много. Речь идет не то о десанте человек в семьсот — восемьсот, не то о передовой разведывательной части.

В голове теснятся все новые и новые вопросы, на которые ни сам я и, видимо, никто из моих спутников не может ответить.

Километров через десять опять останавливаемся. Спрашиваю, что за местность. Мне отвечают: Нурмин-ский мост. Но я что-то проглядел и реку и мост. Не до них мне было из-за всех этих мыслей.

И тут вдруг я слышу, будто именно здесь хотят дать бой немцам. Я вижу мелкий узкий ручей, и в голове у меня опять полная каша. Широкую и глубокую реку Пярну с готовыми окопами на прибрежном косогоре мы оставляем без единого выстрела, а на берегу этого жалкого ручья хотим принять бой... Какой тут смысл?

— Лучше поздно, чем никогда.

Кто это сказал?

Какая разница кто? Я снова спрыгиваю с машины.

Нашу колонну обгоняют армейские грузовики...

Часть бойцов истребительного батальона в самом деле занимает позицию на берегу ручья.

Возле моста возникает оживленная толчея. Я вижу, как командиры, разговаривавшие с секретарем, пытаются остановить проносящиеся мимо воинские машины. Я бегу к ним, будто я в состоянии остановить грузовики с красноармейцами.

Чем ближе я подбегаю к мосту, тем отчетливее слышу раздраженные голоса, ругань, приказы. Майор в летной форме стоит посреди шоссе, машет руками и кричит. На него чуть не налетает тяжелый грузовик. Пролетающим с ревом машинам нет до него никакого дела. Некоторые грузовики сбавляют, правда, скорость и даже останавливаются, но тут же срываются с места. Лицо у майора багровеет, он разозлен.

Военные, не сумевшие остановить ни одной машины, разводят руками. Один из них ругается.

Немцам так и не дали боя на этом рубеже. Воинские машины не хотят подчиняться приказу чужих командиров: пошли вы, дескать, куда подальше, у нас свой приказ.

Дальнейший путь в Таллин запомнился мне как безостановочная сумасшедшая гонка. Мы задерживаемся еще в Пярну-Яагупи и Мярьямаа, но оба раза поскорее срываемся дальше. В Пярну-Яагупи истребительный батальон отстал от нас. Сказали, будто он вместе с одной красноармейской частью в самом деле занял там оборону. В Мярьямаа мне запомнились напуганные женщины, которые требовали, чтобы мы немедленно ехали дальше. Потом нас атакуют самолеты, и минут двадцать мы лежим на животе в придорожных кюветах, а как только налет кончается, опять гоним дальше. В Арудевахе нам попадается навстречу какая-то красноармейская автоколонна, но я почти не замечаю ее.

В Таллин прибываем почти затемно. Автоколонна пярнуского актива едет на Ласнамяэ и только там располагается на ночлег. Говорят, ранним утром они поедут дальше, в Нарву.

— Если бы нас не прикрепили к горкому, черт его знает, чем бы это кончилось для нас, — сказал мне Ний-дас в Кадриорге. — Истребительная рота, которую послали в Хяядемеесте, так и не вернулась. Немцы зашли им в тыл...

Неужели он и впрямь считает, будто судьба войны уже решена?

И вдруг меня словно по голове шарахнуло: а что, если завтра немцы подойдут к Таллину?

Дальше