Богдан Сократилин о преимуществах армейской жизни
— Есть люди, которые всячески поносят армейскую службу за то, что она якобы тяжелая, грубая, оскорбляющая человеческое достоинство. Должен вам заметить, что это бред сивой кобылы, жалкие слова маменькиных сынков и разгильдяев. Воинская служба — дело легкое и даже приятное. Надо только выполнять устав и беспрекословно слушаться командиров. Тогда все пойдет как по маслу, и не заметишь, как служба пролетит, а потом и уходить не захочется.
В тридцать пятом меня призвали в армию и зачислили в пехоту. В районный центр на сборный пункт я прибыл во всем новом. В костюме, скроенном деревенским портным Тимохой Синицыным из новины цвета яичного желтка. На ногах были новые портянки и новые цибики, сшитые из яловых голенищ старых сапог. День был летний, солнечный, и костюм мой сиял, будто позолоченный крест. На меня глазели, как на заморское чудо. Потом нас, новобранцев, пересчитали, построили по росту и повели на вокзал, погрузили в товарный вагон и повезли. Через день выгрузили, опять пересчитали, опять построили и опять повели по улицам какого-то города, и здесь тоже все глазели и дивились на мой костюм.
Привели на пристань, посадили на пароход и повезли по Волге далеко-далеко. В конце концов очутился я в военном городке, в казарме, на втором ярусе деревянных нар.
Вот так и началась моя служба. И как же она мне понравилась! Обут, одет, три раза в день накормят, в кино сводят, спать уложат и поднимут. Чего ж еще надо?! У приемного отца я вдоволь наедался только по праздникам.
Армия любит толковых, старательных. И я старался! Прикажет командир — вдребезги разобьюсь, но выполню. Специально лез на глаза начальству, чтоб оно меня заметило и что-нибудь приказало. За это меня и хвалили и в пример другим ставили. Бывало, на вечерней поверке старшина Колупаев выстроит роту, скомандует:
— Смирно! Красноармеец Сократилин, выйти из строя!
Я два шага вперед и хрясь каблуками.
— Красноармейцу Сократилину за образцовое несение караульной службы объявляю благодарность! — рявкнет Колупаев.
А я еще громче:
— Служу советскому народу, то бишь Союзу!
Вот уж и забывать начал. За все годы службы ни разу не сидел на губе...
Здесь я получил образование и почувствовал себя человеком. До службы-то был совершенно темным. Я, двадцатилетний парень, искренне верил, что если баню поставить на колеса, то она поедет, как паровоз. А земля оттого сухая, что в ней мало червей. В школе-то я учился всего два месяца. Может быть, и год бы проучился, но... Глупейшая история вышла. Как-то на уроке загадал я учительнице загадку про зеленец. Учительница покраснела, зажала пальцами уши, закричала тонким, визгливым голосом: "Вон из школы, хулиган! И не смей без родителей возвращаться!" Не знаю, за что приняла учительница "зеленец" — обычный веник, только загадку я не считал охальной. Ее все, даже беспортошные ребятишки, знали в деревне. Родители, разумеется, в школу не пошли, наоборот, они обрадовались, что так неожиданно и без хлопот избавились от всеобуча. Мать сказала: "Ну и ладно. Нечего ему туда и шляться. И так чуней не напасешься". Она была права. Нас в семье было пятеро огарков, и отец не успевал готовить чуни, хотя и плел их не разгибаясь.
Зиму я просидел на печке. Этой же зимой у пастуха Колчака сдохла собака. Весной я был взят Колчаком на ее место. Правда, на сходке определил меня мир к нему в подпаски за три меры ржи, две меры овса, полмеры гречихи, пять мешков картофеля.
Пастух Колчак был росту огромаднейшего и осанки величественной. Морда вся в волосах, один только лоб блестит на ней, как плешь. Глядеть не наглядеться, когда он шел по деревне впереди стада в широченном армяке, которым можно было укрыть сразу и телегу и лошадь. Семиаршинный кнут висел у него на плече, как аксельбант, а на голове копной сидела лохматая папаха. Вылитый генерал! Единственно, что мне не нравилось у него: уж очень он плевался, словно рот у него был набит ржаной мякиной.
Говорил он так:
— Богдан, тьфу. Не выйдет из тебя дельного пастуху, тьфу!
— Почему же, дяденька Колчак?
— Потому что ты человек ума глупого, тьфу! За два года не научился кнутом хлопать, тьфу!
Что верно, то верно. С кнутом у меня не ладилось. Колчак же играл им как хотел. Бывало, раскрутит над головой да как рванет — лес вздрогнет и листья посыплются. А я возьмусь крутить — или по уху себе, или по ногам.
А все-таки добрый был мужик Колчак, человечный и пастух отменный. Правда, спуску он мне не давал, но и жалел тоже. Мы привыкли друг к другу, как родные. Жили вместе в крошечном, как скворечник, домике, в котором, кроме печи, двух табуреток, стола и деревянных нар, ничего не было. Зимой Колчак тоже не сидел без дела. Он резал скот. Рука для этой работы у него была крепкая. За работу с ним расплачивались натурой. Мясом и самогоном: А выпить Колчак мог столько, сколько и поднять.
Как-то позвали Колчака зарезать двенадцатипудового борова. Борова закололи, осмолили. Хозяйка выставила на стол ведро самогонки, чугун картошки со шкварками и сковороду жареной печенки. Когда самогонку выпили, картошку с печенкой съели, хозяйка попросила перенести тушу борова из сеней в кладовую. Кроме нас с Колчаком угощались еще двое мужиков. Колчак пошевелил тушу и плюнул:
— Один сволоку.
Он присел. Мы с трудом затащили ему на спину борова. Колчак резко поднялся, громко охнул и крепко выругался. Он сделал шаг, и его бросило вправо, потом влево. Так его швыряло из стороны в сторону. Но тушу он не бросил, донес и даже сам до дому дошел. Лег на нары, попросил воды. Я подал ему кружку, он выпил и сказал:
— Хорошо. Будто пожар внутрях потушил.
А потом приказал поставить ведро воды к изголовью. Он пил воду, пока не скончался.
Перед смертью вспомнил обо мне. Поманил пальцем, положил мне на голову руку: "Эх, Богдан, Богдан", вздохнул, плюнул и умер.
Жить в нашем скворечнике я больше не мог. Вернулся в семью и пас скот до последнего дня, как идти на службу. В колхозе жалели, что я ухожу. Но мне уж очень надоела эта работа. С тех пор и природу не люблю. До того она мне тогда обрыдла.
Таких неучей, как я, набралось немало. Школу специально для нас организовали. Учился жадно. В двадцать один год садиться за букварь поздновато. Чтоб наверстать упущенное, я лез из кожи.
Выходной день. Рота разбредется кто куда. В казарме тихо. Сижу в красном уголке, задачки решаю. Подойдет старшина Колупаев, спросит:
— Все учишься, Сократилин? Молодец! Хорошенько учись! Чтоб потом не бегать и не стучать прямой кишкой.
Хоть я и не очень-то понимал эту афоризму, но догадывался, что стучать прямой кишкой — распоследнее дело. За год я узнал столько, сколько другой и за шесть лет не узнает.
На втором году службы меня определили в школу младших — командиров. Потом направили продолжать службу в танковые войска. Выучили водить машину, стрелять из пушки, и в общем я стал технически грамотным человеком.
Совершенно неожиданно кончился срок моей службы. Демобилизоваться? Куда? Зачем? Решил подать на сверхсрочную. Меня оставили и назначили командиром танка Т-26.
Наш отдельный танковый батальон стоял тогда под Ленинградом. Нормальная военная жизнь мирного времени. Лето мы проводили в лагерях, в шестидесяти километрах от города. Хорошо помню тот день. Первая рота проводила на полигоне учебные стрельбы. Стрелял мой экипаж, и стрелял плохо. Пять снарядов — и ни одного попадания. Такого со мной еще не бывало. Командир роты капитан Окаемов обозвал меня "мазилой царя небесного", забрался в танк и тоже стал мазать. Ротный вылез из машины багровый от смущения и сказал: "Пушка барахлит". И чтоб у нас не возникло сомнения, что во всем виновата пушка, вынул часы и показал. На крышке было выгравировано: "Старшему лейтенанту Окаемову за отличную стрельбу. 1937 год". Окаемов взял часы за цепочку, поднял на уровень глаз, да так и замер.
Он смотрел не на часы, а на человека, бежавшего к нам по полигону.
— Кто же это? — спросил капитан.— Неужели цивильный? Как же он сюда попал? Охрана, что ль, там уснула?
Полигон огромный, километров на пять вытянулся. А человек все бежал и бежал, вдруг упал, вскочил, стал крутить над головой руку.
Это был сигнал: "Заводи".
— По машинам! — приказал ротный.— Сократилин, возьми флажки и дай сигнал: "Делай, как я".
Танк рванулся навстречу бежавшему. Водитель притормозил, тот вскочил на крыло машины. Это был вестовой. Он сообщил, что лагеря уже нет. Палатки свернуты, грузятся на машины. Вторая и третья роты час как ушли в город.
Водитель воткнул четвертую, и мы понеслись. За нами, соблюдая интервал, следовала рота. И только одна машина все еще стояла на месте. Окаемов не спускал с нее глаз и потихоньку ругался. Когда мы уже подъезжали к лесу, тронулась и она. Капитан сел на башню и вытер взмокший лоб.
От нашего лагеря остались одни песчаные дорожки, шест для флага, колышки от палаток и три деревянных сортира с распахнутыми дверьми. Дневальные сидели около сложенных в кучу солдатских пожитков. Тут был и помначштаба старший лейтенант Сиренский. Окаемов дал нам минуту на сбор вещей и подошел к Сиренскому. Тот посмотрел на часы и длинно протянул:
— Дэ-э-э!
Капитан поморщился и, не зная, на ком сорвать досаду, закричал:
— Копайся, копайся! Кончай копаться! По машинам!
К вечеру мы прибыли в свой городок. А на следующий день с утра мыли машины, драили пушки, чистили оружие. Прошла неделя, мы не отходили от танков: регулировали, проверяли, меняли. Сменили мне и пушку, которая действительно оказалась неисправной. В общем, нас ни на минуту не оставляли без дела. К любому заданию мы относились серьезно, будь это регулировка бортовых фрикционов или просто надраивание гусениц до блеска. "Все важно, все нужно", — думали мы в ожидании больших событий. Увольнение в город было запрещено, командиры взводов ночевали в казармах, отлучка из части хотя бы на пять минут жестоко каралась. Спали мы в одежде, с противогазами под подушкой. Только заснешь — тревога. Вскакиваешь, хватаешь вещмешок, бросаешься в оружейку за карабином, а из оружейки — в танковый парк. Раз пять выезжали, но, проехав километра три, возвращались. Тревоги были ложные. Не успеешь добежать до машины, как дадут отбой. Из-за этих тревог один экипаж нашей роты чуть было не угодил под трибунал.
В три часа прокричали боевую тревогу, вторую за эту ночь. Экипаж с командиром одеяла в охапку — и под койки. Тревога, как они и рассчитывали, оказалась ложной, и рота вернулась в казарму. Все прошло б, если бы не дежурный по роте. Уже под утро он заметил три пустые койки. Дневальный, облокотясь на тумбочку, дремал. Дежурный разбудил его и грозно спросил:
— Спишь?
Дневальный козырнул:
— Никак нет, задумался.
— А это что?! Почему не доложил?
Дневальный протер глаза, удивленно посмотрел, на пустые койки, потом на дежурного.
— Были. Сам видел, как ложились.
— Так куда же они делись? Херувимы с серафимами их унесли?
Дневальный заглянул под койку и засмеялся:
— Здесь. Никуда не делись.
Прямо из-под койки командир машины с экипажем отправился на гауптвахту. Вместе с ними туда же отправился и дневальный. Наверняка б ребят судил трибунал, если б сознались. Но они заявили, что забрались под койки от жары. И на этом упорно стояли. Конечно, никто не поверил, но и опровергнуть эту чепуху не смогли. В нашей казарме почему-то всегда было душно и жарко. Ребята отделались тремя сутками ареста.
Настоящую боевую тревогу прокричали не в два часа ночи, и даже не в одиннадцать, а утром, после завтрака. Мы выстроились около машин и долго ждали. Окаемов лично, не торопясь, проверял готовность своей роты к маршу. И только часам к двенадцати дня выехали на дорогу и построились в походную колонну. Наконец танки загромыхали по булыжной мостовой. "Неужели опять покуролесим — и назад?" — думал каждый из нас. Проехали центральную улицу города, миновали чугунную арку, мост через железную дорогу. Теперь уже никто не сомневался, что покидаем наш деревянный городишко надолго, а может быть, и навсегда. Так оно и было. Теперь мы думали: "Куда? На восток или на запад?" Мой водитель Костя Швыгин уверял, что к япошкам. Заряжающий Вася Колюшкин — на Кавказ. И не только уверял, но и предлагал любое пари. Уж очень ему хотелось на Кавказ. Наш командир взвода лейтенант Лесников по этому вопросу хранил глубокое молчание.
За мостом свернули с Шоссе влево, поехали вдоль железной дороги мимо складов, пакгаузов, увидели погрузочную площадку и длинный состав платформ вперемежку с товарными вагонами. Колонна остановилась.
Водитель высунул голову из люка и подмигнул мне:
— Ну что? Я говорил, что к япошкам. Точно, к ним.
— Это еще бабушка надвое сказала, — возразил ему заряжающий.
Они наверное, вдрызг разругались бы, но помешала команда:
— Первый взвод — на погрузку!
Командирская машина поползла на платформу... Не прошла и часа, как эшелон был готов к отправке. Машины закреплены, укрыты брезентом. Личный состав роты разместился в двух товарных вагонах. Паровоз глухо заревел, мы замахали пилотками. Поехали! Куда? Да неважно, куда ехать солдату, лишь бы ехать. Новые места, новые впечатления. Но радость оказалась преждевременной. — Паровоз протащил нас километра полтора, остановился, а потом стал пятиться задом и загнал эшелон в тупик. В тупике мы простояли до ночи.
Проснулся и долго не мог понять: "Где я?" Темень непроглядная, стук, храп, лязг. Пошарил руками по сторонам. Левой нащупал сапог, правой — чей-то рот.
— Эй, кто тут есть? — крикнул я.
— Ну я, — раздалось внизу подо мной.
— Кто "ну"?
— Дневальный.
— А где мы? Почему ты подо мной торчишь?
— Потому что ты в телятнике на второй полке бесплатного плацкарта,— пояснил дневальный.
— А-а-а. Значит, уже едем. Давно?
— Не очень.
— Куда?
— Почем я знаю.
— На запад или на восток?
Дневальный усмехнулся:
— А ты слезь да посмотри, где восток, а где твой запад. Только все равно ничего не увидишь. Темно, и дождь хлобыщет.
— Как мы проехали от станции? Вправо или влево?
— Это смотря с какой стороны дороги глядеть. Весь вечер нас таскали то вперёд, то назад. Вот теперь и разберись, где право, а где лево. Тут сам командир роты не разберется.
Дневальному, видимо, было скучно, и он был рад случаю поговорить.
— Ну ладно. Заткнись, — сказал я, сполз с нар, споткнулся о чьи-то ноги и завалился на какую-то груду железа.
— Тихо ты, черт! Печку сломаешь, — сказал дневальный.
Это меня взбесило:
— Ты почему так со мной разговариваешь?
— Я дневальный и обязан за порядком смотреть.
Приказал дневальному открыть дверь.
— Смотри не вывались, — предупредил он.
Я высунул из вагона голову. Дождь моросил по-осеннему. Мимо проплыл низкорослый лесок, а потом потянулись поля.
Утром Вася Колюшкин объявил, что едем воевать с турками. Решил он так, видимо, потому, что поезд шел прямо на юг. Вопрос о том, куда и зачем едем, обсуждался всем вагоном. Большинство поддерживало Васю Колюшкина. О западной границе никто и не подумал. Совсем недавно с Германией был заключен договор о ненападении. Начальство строго хранило тайну и на все наши вопросы отвечало: "Скоро всё узнаете". И только один Костя Швыгин молчал. Он служил последний год и с нетерпением ждал демобилизации.
В Невеле эшелон повернул на запад. Мы посмотрели друг на друга, пожали плечами, кто-то протяжно свистнул, а Вася вздохнул и грустно сказал:
— Это еще ничего не значит. Нарочно так едем, чтоб шпионов сбить с панталыку. Потом опять повернем на Кавказ.
В глухую полночь прибыли в Полоцк, разгрузились и своим ходом двинулись в непроглядную темень по грязной ухабистой дороге. На рассвете остановились в лесу около озера с топкими берегами и сразу же принялись рыть капониры. Потом танки загнали в капониры и тщательно замаскировали. Приказ о маскировке был суровый: нам не разрешали выходить из леса. Впрочем, и ходить было некуда. За два дня мы отлично выспались. На третий день сразу после завтрака раздалась команда: "На митинг!" Мы собрались на полянке около штаба. Командир батальона зачитал приказ командующего Белорусским фронтом о переходе нашими войсками польской границы. Потом выступил комиссар батальона. Он говорил о том, что польское правительство бежало, бросив на произвол судьбы свой народ, что в стране царит произвол военных властей, помещиков, жандармов, которые, спасаясь от немецких войск, бегут к восточной границе и грабят мирное население Западной Белоруссии; что наш поход в Польшу является освободительным походом в защиту родственного нам народа, который обратился к Советскому Союзу за помощью. Мы, солдаты, приказ поняли по-своему и проще: идем навстречу немцам, чтоб приостановить их движение к нашей границе и заодно защитить западных белорусов от гитлеровских войск.
Приказ нас и огорошил и обрадовал. Мы, танкисты, давно ждали серьезных дел. Любой боец в душе считал себя героем, жаждал подвигов, славы, С митинга мы уходили довольные, веселые. Заряжающий Вася Колюшкин радовался, как мальчишка:
— Эх, и повоюем! Или грудь в крестах, или голова в кустах!
Водитель Швыгин не разделял общего воодушевления.
— Накрылась моя демобилизация, — мрачно заявил он.
В полдень привезли горючее с боепитанием. Полностью залили бензином баки, загрузили танки снарядами, пулеметными дисками. Еще раз все проверили, подрегулировали, подтянули, почистили. Окаемов собрал командиров машин и сообщил, что наш батальон в составе 22-й танковой бригады будет наступать в направлении Вильно. Поскольку карт командирам машин не полагалось, мы записали населенные пункты на пути нашего движения. До наступления полной темноты выехали на исходные, позиции и остановились в километре от границы. Стали ждать, и ждали до пяти часов утра. От напряжения у меня разломило голову. Механик-водитель уснул, так и спал, не снимая рук с рычагов. Вася Колюшкин тоже уснул, как котенок, свернувшись на днище танка, подложив под голову пулеметный диск. Сигнала к атаке — зеленой ракеты — мы так и не увидели. Раздалась команда: "Заводи!"
Повзводно, колонной, соблюдая между машинами уставную дистанцию, без единого выстрела семнадцатого сентября наша рота пересекла государственную границу — широкую просеку в скверном ольховом лесу. Было сырое, серое утро. Висел густой, вязкий туман, и наши танки увязли в тумане, как в тесте. Около часа двигались на ощупь. Ничего не видно, не слышно, только рев моторов, лязг гусениц и шлепанье траков по мягкой земле. Наконец выглянуло огромное кровяное солнце. Туман заклубился, как пар, и стал расползаться, а когда солнце поднялось и накалилось до желтизны, тумана не стало.
Танки шли по заросшей густой отавой низине. Здесь паслись стреноженные кони. За ними приглядывал старик пастух.
Потом поднялись на гребень бугра и увидели большое зеленое село. Оно утонуло в садах. Сквозь листву проглядывали темные драночные крыши, среди них были и светло-серые, вероятно крытые оцинкованным железом. Кое-где дымили трубы. Колонна на минуту остановилась, а потом вошла в село.
Оно как будто спало непробудным сном, хотя для сельского жителя время было уже позднее. Правда, в одном окне мелькнул платок. Еще я заметил старуху. Она выглядывала из чуть приоткрытой двери. Даже собаки куда-то попрятались. Один только рыжий теленок в белых чулках не испугался. Широко расставив передние ноги и согнув голову, он смотрел на танки и облизывался. Все это очень походило не на войну, а на обычные маневры.
Двинулись дальше. За селом настигли польскую батарею на конной тяге. Артиллеристы разбежались. Мы обрубили постромки, разогнали лошадей, перевернули вверх колесами пушки и продолжали наступление.
Крестьяне убирали поля. Увидев наши танки, они прекращали работу и, проводив нас долгим взглядом, опять принимались за свое дело.
В местечке Поставы встретили стрелковый батальон при оружии и с командиром. Батальон давно ждал нас, чтоб сдаться в плен. Окаемов направил батальон при оружии с офицерами к нашей границе. И они, подняв белый флаг, пошли. А что им еще оставалось делать? В Поставах мы остановились на ночлег. Задача первого дня была выполнена. Мы продвинулись в глубь Польши почти на сто километров.
Второй день наступления походил на первый. Прошли Свенцяны. К вечеру должны были быть в Михалешках. Но за Свенцянами начался лес и сквернейшая дорога. Грязь, ухаб на ухабе. Моторы надрывались и глохли. Рота растянулась немыслимо. Голова ее уже выходила из леса, а хвост еще и. половины не прошел. Одна машина поплавила подшипники. Ее только через месяц приволокли из этого леса в часть на буксире.
На другой день с рассветом пошли на Вильно. В километрах пятнадцати от Вильно, около хутора, у меня заклинило коробку скоростей.
— На этом и закончился мой первый боевой поход.— Сократилин грустно усмехнулся. — На роду-то мне, видимо, было завещано генералом, а может, и самим маршалом быть. А жизнь судила иначе. Четверть века отдал армии, а выше старшины не дослужился. — Богдан Аврамович посмотрел на меня, горестно покачал головой и чмокнул губами. — Вот так-то, брат!..
Потом он разлил водку. Выпили, помолчали. Когда молчание стало неудобным, а разговор как-то сам по себе не вязался, я напомнил Сократилину о медалях.
Богдан Аврамович прищурился:
— Откуда ты знаешь про мои медали? Евленька разболтала? Вот баба — дырявое существо!
Я долго его уговаривал и упрашивал. По глазам видел, что Сократилину и самому очень хочется рассказать и упрямится невесть почему. В конце концов, он согласился. Богдан Аврамович принес шкатулку и выложил на стол в один ряд медали. Долго смотрел на них, потом скомандовал:
— По порядку рассчитайсь!.. Первая...— Он взял правофланговую, ту самую, которая стерлась до неузнаваемости.— Это я получил еще в тридцать девятом.
Сократилин сжал в кулаке медаль и задумался, потом отложил ее в сторону.
— О ней потом, когда-нибудь, — пояснил он мне и взял вторую медаль, у которой ленточка засалилась так, что не поймешь, какого она была цвета...