Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья

I

Владик учился ходить. Антонина Глебовна осторожно ставила его на ножки, помогала взять равновесие, а потом, держа наготове руки, отходила чуточку назад. Малыш старательно топал к ней. Ступал сначала боязливо, будто по узкой кладочке, но когда достигал финиша, заливался счастливым смехом и падал женщине на руки. Затем, притихший, снова брал равновесие.

Пришел домой фельдшер, не спеша снял с себя отороченный черным сукном полушубок, вытер полотенцем седые усы, брови.

— Издалека? — спросила Антонина Глебовна, сидя с Владиком на разостланной на полу постилке.

— Да нет, — как-то удрученно ответил Кирилл Фомич. — Из сельсовета иду.

— Чего же тебя так инеем разукрасило?

— Мороз... И с директором малость постояли.

— А мы с Владиком бегать учимся, — похвалилась Антонина Глебовна и прижала ребенка к груди.

— Бегать? — Кирилл Фомич подошел к малышу и смешно пошевелил усами. — Так ты, оказывается, уже бегаешь, герой, бойко бегаешь? Ну-ка, докажи, как ты умеешь, покажи!

— Не льни, — сказала ему хозяйка, — ты еще морозный, с улицы-то!

Кирилл Фомич отступил, опустился на край постилки.

— Ну, беги ко мне, герой, беги!

Малыш повернул головку, затопал ножками, засмеялся. Антонина Глебовна помогла ему выровняться, шагнуть... Но он не добежал до деда, покачнулся, шлепнулся на постилку.

— Ой, молодец! — протянув навстречу руки, восхищался дед. — Хорошо шагаешь! Скоро пойдем мы с тобой на улицу, наперегонки бегать будем. Иди же ко мне, иди!

Уже не пытаясь вставать, малыш пополз к нему на четвереньках.

— А теперь ко мне, Владичек, — выставила руки Антонина Глебовна. — Иди ко мне.

Он потопал к бабке и преодолел дистанцию без аварий. Антонина Глебовна и Владик весело смеялись, а фельдшер грустно наблюдал за ними. Покрасневшие в жилках, веки его чуть заметно вздрагивали.

Потом Кирилл Фомич долго носил малыша на руках, показывая ему и называя разные вещи, попадающиеся на глаза.

— Вот это дзинь-дзинь, — говорил старик, показывая на большие настенные часы. — А это коль-коль, — на санитарную сумку с инструментами.

На сумку малыш смотрел с опаской, ручонками даже не шевелил.

Антонина Глебовна тем временем накрыла на стол.

Охотно пообедал и Владик, а потом уснул на кровати, где спал теперь почти каждый день. Фомичу бы тоже вздремнуть — рано встал сегодня, банки ходил ставить захворавшему физруку. Но печаль на сердце брала верх. Все, о чем он только что узнал, мучительной болью отдавалось в груди.

Заговорил чуть не шепотом, словно боясь, что проснется Владик, услышит, поймет все и начнет горько плакать.

Из районной больницы звонили — вчера во время вражеского налета погибла Аня Бубенко. Самолетов было много, прежде ни разу столько не налетало. В больнице поднялась паника, врачи и сестры разбежались кто куда. Выскочила на улицу и Аня, начала «искать» своего Толика...

Кирилл Фомич рассказал обо всем этом жене и горестно уронил голову на руки. Малыш спал, посапывая чуть заложенным носиком. И сопение это казалось таким громким, будто оно рассекало повисшую в комнате тоскливую тишину.

— Тинь-тинь! — вдруг проговорил спросонок Владик.

Антонина Глебовна заплакала.

В школе о гибели Ани узнали более часа назад. Вера сразу же выехала в районный центр, благо туда направлялись подводы с продуктами для раненых. На уроках ее подменил директор.

Любомир Петрович — в теплом зимнем пальто, валенках — стоял у доски и диктовал ученикам пятого класса предложения. Перед самым звонком в класс заглянула Алина. Руки, лицо, посинели: жакетка на ватине греет слабо, а больше у девчины нет ничего. Правда, есть еще кожушок один на двоих, выдали в районо, но в нем поехала Вера.

— Вы придете в седьмой? — спросила Алина.

— Нет, — ответил директор, — идите вы. У меня здесь еще один урок.

Не хотелось идти директору в седьмой, самый холодный класс.

Алина пошла. Вела урок, дрожала — от холода, от трагической вести о матери Владика...

Потом еще два урока провела — в других классах. После занятий подалась было домой присмотреть за Владиком, но Валентина Захаровна сказала, что надо бы проведать больного физрука, а то неудобно как-то получается, все-таки член нашего коллектива... Алина согласилась, что действительно член коллектива и что давно бы надо проведать, но, может, кому-то другому, ведь в их доме сегодня такое горе!

Вера приехала поздно ночью. Алина еще не ложилась, сидела за столом, читала. В плетеной колыбельке у печи, выпростав ножки, спокойно посапывал Владик.

— Ты не спишь? — удивилась Вера. — Сколько ж времени сейчас?

— Испортились часы у наших, — спеша прикрыть руками книгу, сообщила Алина, — бьют то три раза, то два.

— А что ты читаешь, покажи?

— Да так... — смутилась девчина. — Валентина Захаровна была у нас, оставила...

— А-а, знаю, — догадалась Вера.

— Ужинать будешь? — предложила сестра.

— Не хочется, — отказалась Вера, — только спать...

Она, заглянув в колыбельку, улыбнулась, но улыбка получилась какой-то безрадостной, губы дрогнули, вот-вот слезы брызнут. Алина заметила это и, когда улеглись и Вера прижалась к ней, шепотом спросила:

— Что, Верок, неужто все правда?

— Правда, Алиночка... Спи!

И заплакала.

Алина еще крепче прижалась к сестре — согреть, горе разделить.

— Какие у тебя руки холодные, Верочка! — опять зашептала она, стараясь отвлечь сестру от печальных дум. — Хоть бы не простудилась! Надо бы чаю напиться.

— Ничего, — тоже шепотом ответила Вера, — я не боюсь простуды.

— А завтра Анна Степановна субботник организует.

— Какой?

— По заготовке дров для школы.

— Ты оставайся с Владиком, я поеду.

— И я с тобой!

— Во что же мы оденемся?

— Попрошу ватник у Антонины Глебовны.

Уснули сестры не скоро, а встали, как всегда, чуть свет, вместе с Владиком.

Когда они пришли на колхозный двор, там уже были Анна Степановна, отпускник Топорков в пехотинской шинели да конюхи. Вскоре прибежала и Валентина Захаровна.

— Я так боялась опоздать! — задыхаясь, сообщила она. — Всю дорогу бегом...

...После полудня к школьному двору притянулся целый обоз с дровами. Правда, дрова не очень, валежник да сучья, но зато — береза, дуб, клен, лишь изредка ольха. Сбросили все это у дровяника — основательная груда получилась.

Любомир Петрович тоже ездил в лес. Грелся там у костра, цигарок прорву перевел. Теперь суетился вокруг груды дров, довольно пощипывал застывший подбородок и каждому встречному говорил:

— Хорошо, хорошо, ну прямо отлично! Правда?

Подошел и к Вере:

— Хорошо, правда, Вера Устиновна? И знаете что? Теперь и вы можете пользоваться дровами: у вас же школьная квартира.

— Мы себе привезем, — сухо ответила Вера. И заспешила: заиндевела вся, промерзшие валенки — как деревянные колодки.

Выбежала посмотреть и Людмила Титовна. Разглядев тонкий березник, умильно закивала головой:

— Все сухонькое, все легонькое!..

Заметила фронтовика с пилой в руках, удивилась:

— И вы ездили в лес?

— А как же! — весело ответил Топорков. — Вместе со всеми.

— На два дня домой, и уже в лес? Я на месте вашей жены ни за что не пустила бы!

— Мой сын мерзнет в школе, — уже иным тоном произнес фронтовик.

Вскоре из школьных труб повалил дым, как из сушилки.

Дома первую новость учительницы услышали от Антонины Глебовны. Владик собственным ходом, держась за лавку, самостоятельно добрался до умывальника и столкнул большую глиняную миску. Рассказывала об этом Глебовна как о самом что ни на есть героическом поступке.

— Он вам теперь всю посуду перебьет, — весело заметила Анна Степановна.

Она зашла к Владику с лесными подарками: принесла две красивые еловые шишки и несколько желудей, найденных на снегу под дубом. К шишкам малыш остерегался притрагиваться, однако вскоре осмелел, взял в руки и озорно смеясь, начал стучать ими друг о дружку. Попробовал на язык — не понравилось. И бросил их, как только увидел желуди. Эти игрушки и во рту не казались горькими.

Вечером, когда Владик уснул, Вера и Алина сели за планы уроков на завтра, проверять тетради с домашними работами. Часы за стеной пробили двенадцать, а чуть позже — десять.

— Не в ту сторону идут, — пошутила Алина.

— Удивляюсь, — прошептала Вера, — как это наш Кирилл Фомич, мастер на все руки, не может починить часы.

— Значит, не может!

— Попросил бы кого-нибудь.

Алина, поморщившись, перечеркнула решение какого-то алгебраического примера, удивленно покачала головой. Заговорила тихо, ровно, будто читая в тетрадке:

— Если хочешь знать, и в жизни подчас бывает так. Идет, идет все вперед, а потом — стоп! — и поползло назад. Вроде этих часов. Как все хорошо было, как люди жили, а теперь?.. Все вверх тормашками... Люди разбрелись по свету...

— Как бы там ни было, — спокойно возразила Вера, — а хода назад, как ты думаешь, не будет.

— А помнишь, — Алина вздохнула, словно собираясь с мыслями, — помнишь, когда мы еще маленькими были, играли дома во всякие игры? Аня в этих играх всегда хотела быть или королевой, или солидной мадонной, у которой куча детей, внуков, правнуков. Пойдем куда-нибудь — старается дальше всех уйти, начнем по деревьям лазить — забирается выше всех. Залезет, бывало, на самую верхушку высоченной сосны и кричит оттуда! «Девочки-и! Я месяц отсюда вижу, тот самый, что утречком зашел! Я все отсюда вижу-у: вон моя мама пойло корове понесла!..» Эх, если б не война...

— Война, конечно, не приносит счастья, — подхватила мысль сестры Вера. — Тем более такая, когда враг стремится проглотить все, всех нас. Судьбы многих людей дали трещину, и сколько еще будет тяжких испытаний, а все равно жизнь наша в конце концов пойдет так, как надо. Того, что сделано нами, не подмять никакой черной силе. И не стоим мы на месте, как тебе показалось. Прочти в газетах: то, что раньше заводы выпускали за месяц, теперь — за неделю. А ведь многие из них демонтировались, потом заново, по сути, строились, обустраивались в других районах страны.

— А в нашем колхозе половину коров под нож пустили. Проходят деревней саперы — корову, проходят связисты — корову...

— Ну, тут в самом деле что-то неладно. Кирилл Фомич обещал поставить этот вопрос перед партийной организацией: должен быть порядок в поставках продуктов для Красной Армии. Ну, а если шире взглянуть? Люди готовы жертвовать всем, чтоб хоть как-то помочь фронту. Уборку, здешние говорят, провели лучше и быстрей, чем в прошлом году. А в колхозе одни женщины! И как рвутся к работе! Даже вот этот наш сегодняшний субботник... Без трудодней он, без ничего, а видела — сколько женщин пришло на колхозный двор. Вдесятером на сани, и то не поместились бы все.

Завозился в колыбельке Владик, поморщился, заплакал. Вера подошла к нему, поправила подушку, убаюкала.

— Вот растет малыш, — сказала, вернувшись к столу, — и ничегошеньки-то не ведает о войне...

Тихо в комнате. Тишина покойная, будто застоявшаяся... Чуть слышно потрескивая, горит лампа на столе. Огонек — с ноготок: керосин приходится беречь. Где-то в запечке шуршит шашель, за стеной размеренно вышагивают часы: так-так, так-так, так-так...

Алина заговорила, когда Вера уже написала все планы и взялась за проверку тетрадей. Заговорила не ради спора, а просто так, порассуждать, поразмышлять с сестрой.

— Вера, знаешь что?

— Ну?

— Я вот подумала: сидим мы с тобой, в тетрадях копошимся. Потом приходим в школу, говорим что-то посиневшим от холода ученикам, а они не слушают... Кому нужна такая работа, когда все воюют, выматываются на заводах, дежурят на крышах домов, сбрасывая оттуда термитки, великие муки в блокаде переносят? Анатолий Ксенофонтович хоть стрелять ребят учит, а мы...

Алина не закончила, надеясь, что Вере и так все понятно.

— Что же ты предлагаешь? — отложив тетрадь, задумчиво спросила Вера. — Я тоже недовольна своей работой. И мне хотелось бы чего-нибудь потруднее да посложнее. Многие из тыла рвутся на фронт, на передовую. Даже наш Любомир Петрович и тот, говорят, грозится своей «старухе», что бросит все и уйдет на фронт. Но ведь всех-то на фронт не пошлешь! Кому-то и в тылу надобно оставаться... Думаю, вся соль в том, как работаешь. Если всю себя отдавать работе, всякой работе, лишь бы пользу Родине приносила, некогда будет и плакаться.

— Так разве я не стараюсь, Вера?

— Стараешься, но еще не прикипела всей душой к своей работе.

— Как это?

— А так, что у тебя иной раз урок только ради урока. Ты больше о детях думай. Присматривайся, привыкай к каждому ученику, следи, как он слушает тебя, как растет на твоих глазах. Думай о том, как светятся глаза родителей, когда ученик приносит домой хорошую отметку, выставленную твоей рукой.

Алина растерянно посмотрела на сестру, понурилась, словно почувствовав за собой какую-то непоправимую вину. Несколько минут молчала. И вдруг задала еще вопрос, но уже совсем о другом:

— Скажи, Вера, а ты смогла бы, если б довелось, сбрасывать бомбы с крыш?

Вере не понравилось, что сестра отошла от спора, даже не попыталась доказать свою правоту.

— Если б довелось, смогла бы!

— А я, наверное, нет. Места себе не нахожу, жду случая, чтобы совершить что-нибудь героическое: на фронт пойти, на самую передовую, или попроситься в тыл врага. А сердцем чувствую — не хватит у меня на это ни сил, ни стойкости. А тебе я верю: у тебя всего хватит...

— Бомбы я могла бы сбрасывать, — повторила Вера, — а насчет «всего» — не скажу... Ты ведь знаешь, не такая уж я храбрая. Ночью и теперь боюсь одна ходить.

— А я — помнишь? — овечки в огороде испугалась! — рассмеялась Алина.

— Ну, это мы уже совсем не о том.

— Почему не о том? — не согласилась Алина. — Мужественный человек ничего не боится. Вот Анатолий Ксенофонтович рассказывал, как еще подростком ходил ночью на кладбище, набрасывал на себя белую простынь и бегал среди памятников и могил... А на фронте его часто в разведку посылали, в тыл врага. Один ходил! Начнет рассказывать — сутки напролет будешь слушать.

— Мужество не только в храбрости, — заметила Вера.

Алина не возразила, и сестры молча продолжали работать.

Вера все листает, листает тетради, лицо ее то засветится, то захмурится... И не угадать уже, сколько времени теперь: своих часов нет, а соседские, за стенкой, все так же бессовестно врут.

Алина закончила работу раньше сестры, однако из-за стола не поднималась, что-то старательно выискивая в тетрадях. Верно, чтоб поддержать компанию... Наконец решительно собрала тетрадки в стопку, подошла к кровати. Оттуда вопросительно посмотрела на Веру: разбирать постель или еще рано? И, видно, решив, что рано еще, достала из-под подушки книгу.

Начала читать — все сомнения и тревоги растаяли, испарились. Сидела поодаль от стола, чтоб колыбельку покачать при надобности, свет лампы туда едва доставал. Вера заметила это, подвинула лампу на самый край стола; книга и голова Алины оказались в желтом полукружье света, но все равно, так читать — глазам слепнуть.

— Садись ближе, — предложила Вера, — там темпо.

— Что? — Алина не сразу оторвалась от книжки.

— Не видно тебе там, — повторила Вера.

— Ничего! Зато тепло около печки.

«Не стоило б мешать ей, если бы не позднее время, — подумала Вера. — Что-то неспокойно у нее на душе, коль так потянулась к этой книге».

Проверив все тетради, она тоже переставила стул к печке, прижалась к ней спиной. Алина захлопнула книгу.

— Хочешь спать? — спросила сестру.

— Нет, — ответила Вера. — Так просто, замерзла... Интересно читается?

— Очень! Забываешь обо всем на свете! И сон пропадает, и... Ты читала ее?

— Читала когда-то... Еще в институте.

Алина задумалась, уставившись в темное окно, закрытое с улицы ставнями. Книга лежала на коленях. Пожухлый от времени корешок почти сливался с коричневым переплетом, на котором белели Алинины руки.

— Вера! — тихо, не разбудить бы Владика, но как-то очень уж проникновенно обратилась Алина к сестре. — Когда ты первый раз увидела Андрея... — пальцы ее нервно дрогнули, — ты как... он как?.. Сразу понравился тебе?

— Нет, не сразу, — просто ответила Вера.

— А как? Расскажи мне.

— Сначала совсем не понравился. — Вера вздохнула, скрестила на груди руки. — Теперь-то кажется, что мы с самого детства знали друг друга. Но когда начинаешь ворошить в памяти все нами пережитое... А вспоминается часто... Более полугода я смотрела на Андрея просто как на старшего товарища. Если б кто-то сказал тогда, что он станет таким дорогим для меня, рассмеялась бы. А потом все пришло как-то само собой...

— Целых полгода!.. И каждый день виделись, каждый день разговаривали...

— Разговаривали очень редко, — уточнила Вера.

— Что за глупости я болтаю? — вдруг спохватилась Алина. — Не сегодня ведь родилась, встречалась и я... На нашем курсе много ребят было. Ходим, бывало, гуляем вместе, а как с глаз долой, так и из памяти вон. Но тут...

Вера не стала расспрашивать, что именно тут, понимая, что вопросы сейчас неуместны. Соберется сестренка с духом, расскажет сама, а не расскажет, и так все ясно. Нетрудно догадаться — любит сестрица, и, верно, давно уже любит. И страдает... Ведь далеко не всегда приносит радость это чувство, ведомое всем, у каждого разное.

— Долго я сама себе не верила, — повернувшись к сестре, продолжала Алина. — Чудилось, будто я давным-давно знаю его, виделись мы уже при каких-то необыкновенных, но очень красивых обстоятельствах... Едва дождалась в тот день конца занятий. Хотелось побыть одной, перебрать все в памяти. Чуть не дотемна ходила и ходила вдоль речки, вспоминала, да так ничего и не вспомнила. Додумалась только до того, что стала ждать его там же, у речки. Пусть бы, думала, свершилось чудо, пусть бы явился Анатоль. Хоть на минуту! Гляну на него разочек и решу окончательно, знала его прежде или нет?

И что ты думаешь, Верка?.. Начало смеркаться — вижу, идет берегом человек, и прямо ко мне. Всматриваюсь — он, Анатоль! Я бегом, удирать. Сама не знаю, чего испугалась. Бегу, не оглядываюсь, а сама жду, что вот сейчас он окликнет, как-то остановит меня. Уже горка, огород наш, а никто не окликает, не бежит за мной. Тогда я остановилась, глянула на берег: идет человек своей дорогой и даже не смотрит в мою сторону. Одна рука в кармане, в другой то ли трость, то ли прут... Идет и помахивает прутиком, речку разглядывает. И потянуло меня вниз, к реке. Сошла на берег, тут человек обернулся. Как пелена с глаз долой: вижу я, не Анатоль вовсе и ни капельки не похож на Анатоля. Сердце зашлось, до того стало обидно, такая злость меня взяла на этого человека, что я даже заплакала.

А потом, дома, все как-то встало на место. Начала играть с Владиком, вроде успокоилась. Только уж очень долго тянулся тот вечер, а еще — ночь бессонная. Утро назавтра выдалось хмурое-хмурое, знобкое. Помню, ты говорила, даже в школу не хочется идти, а я не могла дождаться минуты, когда выйду из дома. Ни дождя не замечала, ни холода. Как на крыльях неслась до школы, а влетела в коридор — опять какой-то страх обуял, хоть ты провались иль назад поворачивай.

Бегу по коридору, ученики только-только собираются, здороваются со мной, а я спешу, будто на урок опаздываю. Добежала до окна, постояла немного, и обратно... Не знаю, куда деться, как звонка дождаться. Заметила — двери в учительскую приоткрыты, а там он, стоит у стола и спокойно, обеими руками скручивает цигарку. Меня даже передернуло всю: вчера ведь управлялся одной рукой! В учительской больше никого не было. Заглянула я туда — он словно бы испугался чего-то, так поспешно сунул руку в карман, что рассыпал махорку. Сам на себя не похож — ссутулился, смотрит на махорку и чему-то печально улыбается...

В тот день я старалась больше не встречаться с ним. И уж совсем не казалось мне, что знала его прежде. Все в нем было чужим: и лицо, и фигура, и раненая рука... Я даже обрадовалась, что так быстро оборвались все мои муки. Не пошла на речку после занятий, не думала о нем весь вечер. И назавтра поутру вышла в школу вместе с тобой только с мыслью о работе. Но перед самой школой опять обуял меня какой-то страх. В тот момент, помню, ты спросила что-то об уроках, и я перемогла себя... А на уроках — писала на доске примеры — все мел крошился, но Вадя Топорков сидел тихо и слушал. Это в первый раз он сидел у меня тихо, не знаю, как у других...

После звонка не пошла я в учительскую. Нарочно не пошла, из-за него, Анатоля. Осталась в классе. А тут влетает Топорков и кричит, что физкультуры не будет, Анатолий Ксенофонтович не пришел. Тоскливо как-то стало мне. Так тоскливо, что все вокруг потемнело... Пришлось заменять физкультуру арифметикой. Стояла у доски, что-то объясняла, что-то писала, а сама все думала: почему, почему он не пришел? Злилась на себя, а думать не переставала. Топорков начал перешептываться с мальчишками и, когда у меня нечаянно выпал из рук мел, громко засмеялся. Я набросилась на него и чуть не выгнала из класса!

Так я боролась с собой несколько дней, а потом начала заходить в учительскую. Анатоль каждый раз приветливо здоровался со мной, старался чем-нибудь угодить: то стул подаст, то место на диване уступит. Потом достанет из кармашка гимнастерки папиросу, курить уходит. А я все дрожу, жду — вот сейчас зазвенит звонок...

Алина передохнула, смущенно покосилась на сестру. А увидела — нет на лице Веры ни тени иронии — глаза засветились надеждой на добрый совет, участие.

Но Вера долго молчала. За стеной, на улице, завывал, бесновался ветер. Налетела вьюга с севера, разбушевалась. Даже во дворе, в затишном месте, билась, скреблась об углы дома, трепала ставни, забивая сугробиками переплеты оконной рамы. Вера слушала завывание ветра и пыталась представить, что теперь делается в степи, в чистом поле, думала о том, как неуютно должны чувствовать себя люди, которым идти в эту ночь, стоять на посту, в снегу лежать, высматривая врага. Как держать в руках оружие, как дышать в такую завируху?..

Думалось о тысячах, о миллионах людей, а перед глазами стоял один Андрей — в такой вот шинели, какою укрыт сейчас Владик, в заснеженной шапке, в какой-то обувке, не понять — в какой, ведь ни разу не видела Андрея в зимней форме. Вот он вместе с этими тысячами и миллионами других воинов сегодня ночью, может, в еще большую вьюгу метр за метром ползет вперед по нашей земле. Ползет продрогший, заиндевелый, воспаленные глаза слипаются от усталости и колючего ветра. На снегу — следы локтей и колен, следы, окропленные кровью... Той кровью, которая не застынет ни при каком морозе. И эта пядь советской земли, мереная-перемереная локтями, коленями советского бойца, политая кровью его, уже никогда не будет сдана врагу. Назавтра весь мир услышит, прочтет сообщение Советского информбюро, что наши части, отбив яростные контратаки противника, снова пошли вперед на запад от родной Москвы, снова освободили несколько населенных пунктов. Сколько матерей, жен и сестер увидят в ту минуту своих сыновей, мужей и братьев — так же, как Вера только что видела Андрея! А кому-то представятся совсем жуткие картины. Павшими или обессилевшими от ран смертельных увидят своих родных и близких... Лютый холод сожмет сердца. Но свежая сводка Информбюро смягчит их великое горе...

Теперь почти каждое утро слушала Вера сообщения с фронтов. Наши войска наступали. Каждый день возвращал свободу и счастье советским людям. А сколько людей еще ждет этой свободы! Родители Веры и Алины, мать, а может быть, брат и сестра Андрея... Придет такое счастливое время, и они тоже будут свободны. Скоро придет! Надежда на освобождение крепнет день ото дня, и с нею легче вставать по утрам, приниматься за работу, мерзнуть в классе, бежать по вьюге в конец деревни к ученику, чтоб узнать, почему не пришел в школу, а то брести и в другую деревню...

Вчера утром передали особенно радостное сообщение: войска Западного фронта освободили множество населенных пунктов, захватили большие трофеи. Возможно, и сегодня будут вести, еще более радостные. Теперь в этих сводках все: и здоровье, и настроение, и хороший сон, и любовь, и солнце, свет над землей!..

Вера заговорила о себе. Да, она полюбила не сразу, не с первого, как говорится, взгляда. И полюбила, пожалуй, не так, как Алина. Андрей входил в ее сердце постепенно, вроде незаметно даже. Осенью, в первый год учебы, он был для Веры таким же студентом, как все. При случае с ним интересно было поговорить, и только.

Но вот однажды — уже весной это было! — выдался вечер, который останется в памяти, наверное, на всю жизнь. После занятий Андрей сказал, что наведается в общежитие. Веру это не удивило: в интернате он бывал и прежде. По дороге из института она старалась представить себе, каким этот вечер сложится. После обеда, который вполне можно счесть и за ужин, несколько часов — работа по учебной программе, потом — легонький стук в дверь, и войдет Андрей. Они отправятся на прогулку и будут гулять до тех пор, пока не зародится в небе серп месяца-молодика, пока не ляжет на нежную траву такая роса, что начнут промокать балетки.

И вот пришел этот час. Пришел и стал потихоньку таять... В дверь никто не стучал. Вера сидела на кровати с книгой в руках, сидела в своем лучшем платье. Все время тянуло прилечь, да жаль было мять это платье. Читала и каждую минуту ловила себя на том, что ждет желанного стука. Чем дальше, тем невыносимее становилось ожидание. Строчки прыгали перед глазами...

Наконец кто-то постучался. Вера вскочила, чуть не выронила книгу из рук. Вошел длинноволосый председатель ячейки Осоавиахима.

— Членские взносы будешь платить?

— Нету денег! — раздраженно бросила Вера.

— Ну какие там деньги! Хочешь — займу?

— Не надо! Сама заплачу! — Вера подняла подушку, достала старенькую, с рукавичку, сумочку.

— Чего сидишь в одиночестве? Все на волейбол пошли...

— Мне и одной хорошо!

Парень задерживался, норовил завязать разговор, а Веру это злило: с минуты на минуту мог послышаться безгранично желанный стук в дверь!

Председатель ячейки Осоавиахима наконец ретировался. Вера снова села за чтение, закрыв на ключ дверь.

— Думала так, — рассказывала сейчас Алине, — будет стучаться, не открою, пусть идет куда хочет. А завтра скажу, если спросит, что спала или ходила гулять.

Однако недолго дверь оставалась запертой. Не выдержала Вера, вышла на улицу, решив, что Андрея мог кто-нибудь задержать, могли девчата подшутить: нет, мол, ее дома.

Студенты в разноцветных майках играли в волейбол. Другие стояли, видно, ожидая своей очереди поразмяться с мячом, сидели на примятой, порядком запыленной траве.

Слева, с вишневой улицы, доносилось неспокойное щебетание птиц, облюбовавших себе там уютные гнездышки.

Андрея не видно...

Вечер был тоскливый, мучительный, бестолковый. Не прочла Вера больше ни строчки. И долго не могла уснуть. Иногда думалось, что Андрей не пришел нарочно, что ему не интересно сюда ходить, и эта жуткая догадка так начинала бередить сердце, что дышать нечем, в пору подняться с постели, выйти на свежий воздух...

Погасли на улице фонари, и в комнате стало так темно, что Вера растерялась: никогда не видела такой темени, в это время она обычно крепко и сладко спала. Закрыла глаза, еще раз попыталась забыться, успокоиться... Прошла вроде одна минута, а открыла глаза — в окна исподволь вползал рассвет...

— И я поняла, — продолжала Вера, — что полюбила Андрея. Полюбила сильно, всем сердцем, навсегда.

— А были ли у тебя сомнения? — взволнованно спросила Алина. — Переживала ли потом от всяких мыслей? Понимаешь?..

— Всякое было, — тихо ответила Вера. — Сомневалась, подчас разное думала, мучилась, но ни на минуту не переставала любить.

— А мне все время тяжело, — призналась Алина. — То чувствую, близок он мне, и становится страшно, сомнения одолевают, будто иду не в ту сторону. В другой раз он кажется странно далеким, и я места себе не нахожу... За что ни возьмусь, ничто не мило. Читать сяду — между строчек его вижу.

— Ты не веришь ему? — прикоснувшись к руке сестры, сочувственно спросила Вера.

— Сама не знаю, — чуть не в отчаянии заговорила девчина. — Иной раз вроде верю, иной... Нет-нет, скорей всего — не верю! А хочу верить, хочу видеть его самым лучшим на свете! Понимаешь?..

— Он знает о твоем чувстве?

Алина отложила книгу на остывший припечек, склонилась к сестре:

— Мы ни разу не встречались с глазу на глаз, ни разу не разговаривали как близкие люди, но мне кажется, что он все знает, видит.

— А может быть, и ему тяжело? Как думаешь? Теперь-то я хорошо знаю, что в те часы, когда я переживала, Андрею тоже бывало нелегко. Сколько тех горьких часов прошло, пока улыбнулось счастье! Зато настоящим оно стало. Андрей навеки мой... Давно мы не вместе, но и сейчас я представляю, вижу его только таким.

— Счастливая ты, Верка, счастливая! — Алина по-детски доверчиво обхватила руками сестру за шею, прижалась щекой к ее плечу. — Иди уж, ложись, отдыхай, а я еще чуточку почитаю...

II

Ночь наступила раньше, чем ждали ее. Пройдено совсем немного — еще встречаются посты и дозоры соединения, а лес уже окутали густые сумерки.

Впереди Андрея идет проводник — связной одного из местных отрядов. Пожилой, лет шестидесяти, высокий, сутулый, длинноногий. Вроде бы колени не сгибаются, а шаг его широк, походка спорая. Андрею трудно шагать за ним след в след, маленькому Зайцеву и того труднее, а Миша Глинский, не привыкший к походам, так совсем еле поспевает, не отстать бы. Снег в лесу глубок, местами чуть не по пояс. Проводник ведет их малоприметными, одному ему известными тропами, а то и вовсе без троп. Надо остерегаться: путь лежит мимо немецких гарнизонов.

Зима уже подходила к концу, но морозы иной день еще держались крепкие, метели выдавались затяжными, лютыми. Отряд Сокольного был теперь далеко от своих баз. Вот уже два месяца, как он вместе с десятком других отрядов под командованием Васильева идет рейдом по районам своей и соседних областей. И когда довелось остановиться неподалеку от родной деревни, Андрей решил осуществить то, о чем не раз мечтал: сходить проведать мать, встретиться с братом. Началась война — не привелось повидаться с матерью, даже справиться о ее здоровье не удалось, а сейчас самый удобный случай.

С этим и наведался Андрей к Климу Филипповичу. Секретарь обкома выслушал просьбу без вдохновения, озабоченно глянул в окно на тревожный, прямо-таки алый закат, сказал:

— Не могу отказать тебе, Андрей Иванович, а всякому другому, пожалуй, отказал бы. Дорога неблизкая, — провел он пальцем по квадратику карты под слюдой планшета, — и не больно-то гладкая.

— Я быстро обернусь! — заверил Андрей.

— И чтоб легче тебе было слово сдержать, советую взять с собой одного здешнего человека. С завязанными глазами выведет, куда скажешь. Знаю его давно.

Проводник в самом деле шагал по лесу, будто по накатанному тракту, есть ли тропинка, нет ли. Не останавливали ни темень, ни чаща непролазная, ни глубокий, подчас с сюрпризами, снег. Только на одной прогалинке утишил шаг.

— Слева — бункер, — тихо сказал Андрею, — а справа — гарнизон.

И снова пошел — споро, размашисто, будто его совсем не трогало, что с обеих сторон враги.

— К рассвету будем на месте, — проинформировал он, когда миновали опасную зону, — а немцев в вашей стороне не слышно, так что можно будет и отдохнуть.

— А эта деревня... Не слышали, как она теперь? — стараясь не выдать тревоги, спросил Андрей.

— Не скажу наверняка, — ответил проводник. — Бои там были, пожары были, а как сейчас — не могу сказать.

Андрею представилось самое худшее: придешь домой — ни кола, ни двора. Может, и деревни нет.

Но далеко еще идти, и не надо бы спешить настраивать себя так мрачно.

Тьма вроде бы стала еще гуще. К счастью, проводник все чаще и чаще выводил на протоптанную стежку, а то и вовсе на проселок. Когда тропинка вилась меж стройных настылых сосен, Андрею временами казалось, что не два человека идут за ним, а целый взвод, даже рота. Сколько всяких заданий, походов выпало на его долю в последние два месяца! И целым отрядом, и отдельными группами...

В эти месяцы каждый день был полон неожиданных событий и происшествий. Бывает, и за год такого не переживешь. И каждый этот день на долгие годы останется в памяти. Будет что вспомнить.

...Короток зимний день! А партизанская жизнь — больше ночная. К примеру, та — недельной давности — встреча со словаками тоже ночью состоялась. Заранее были согласованы время и место встречи. Об этом позаботились те словаки, что сдались в плен при партизанском налете на лесозавод. Теперь они в отряде Сокольного.

Клим Филиппович приказал, чтоб на встречу с представителями командования словацкого батальона пошли Андрей и Никита Минович, ибо вся тяжесть операции, готовившейся с помощью словаков, могла лечь на отряд Сокольного. Кроме группы автоматчиков — на всякий случай! — и словака-переводчика Андрей взял с собой Кондрата Ладутьку. С месяц назад это могло бы вызвать удивление в отряде, но теперь распоряжение командира было одобрено и Никитой Миновичем, и всеми партизанами.

Дело в том, что Ладутька уже давно стал потихоньку «принюхиваться» к профессии подрывника. Сначала он делал это незаметно, «без отрыва от производства» в хозяйственном взводе — изучал разные системы гранат, читал соответствующую литературу. А однажды принес в отряд сразу килограммов десять тола.

Где взял? Да нашел, говорит, наткнулся на немецкую неразорвавшуюся бомбу, разобрал, выплавил тол.

Тут уж Варя встревожилась, хоть до этого в обиде была за отца, что сидит при кухне, только и бегает, что в Красное Озеро, к Евдокии.

— Ты же подорваться можешь!

— Не бойся, дочка, — смеялся Кондрат, — тебя еще на свете не было, когда я в кузнецах уже ходил.

— Не в кузнецах, а молотобойцах.

— Ну, это все равно.

После случая с толом Кондрат попросился на курсы подрывников при штабе соединения. Учился недели три, ходил на задания.

Проведав о встрече со словаками, Ладутька обрадовался, сказал Павлу Шведу, своему первому помощнику по хозяйственному взводу:

— Я с ними поговорю по-боевому! Надо будет — по-нашему, а нет, так и по-ихнему найду что сказать.

Словаки пришли втроем, в ночи не разобрать их чинов.

— Майор ...ннек! — козырнув, представился один из офицеров и протянул Андрею руку. Начало своей фамилии произнес неразборчиво, лишь на последнем слоге сделал четкое ударение.

— Капитан Сокольный! — козырнул в ответ Андрей и почувствовал, что в его устах это прозвучало как-то удивительно, непривычно: только вчера Клим Филиппович вручил ему принятый по радио приказ о присвоении звания.

Словацкий майор поздоровался с Никитой Миновичем, стоявшим рядом с Андреем, представил командиру и комиссару своих коллег.

— Поручик Шепик! — громко назвался первый офицер, шагнув к Андрею и Никите Миновичу.

— Подпоручик Будька! — отрекомендовался второй.

— Лейтенант Ладутька! — прорапортовал Кондрат, когда Андрей кивнул на него.

Никита Минович удивленно покосился на новоиспеченного лейтенанта и тут же отвел взгляд.

Переводчик не понадобился: словаки сносно говорили по-русски. Условились, что их батальон «обойдется без выстрелов», когда партизаны придут взрывать железнодорожный мост на очень важной магистрали. А если и придется открыть огонь, пули и снаряды полетят не в партизан.

Возвращались за полночь. Только светлее было, чем вот сейчас, луна тогда светила чуть не с вечера.

— Ну что, лейтенант, — обратился Никита Минович к Ладутьке, — скоро знаки отличия будешь нашивать?

Ладутька захохотал:

— А что я, должен пасовать перед ними? Пусть знают, что и у нас не абы-кто командует! Мне еще перед войной собирались присвоить звание, да не успели.

Ладутьку назначили командиром подрывной группы. С первым заданием он справился так, что лучше не надо. Только рассказывали потом, что и сам чуть не взлетел на воздух вместе с мостом. Когда под прикрытием снегопада и мощного партизанского огня подрывная группа добралась до моста, Кондрат собственноручно заложил толовые заряды, сам проверил детонаторы, бикфордов шпур, соединявший заряды, и, подав команду всем отходить, начал поджигать его. Чиркнул спичкой — не горит, второй, третьей — то же самое. Отсырели, когда полз, в карманы снегу набилось...

И Ладутька вытащил свою знаменитую зажигалку, большущую, как висячий замок. Шаркнул ладонью по колесику — только искры посыпались, а фитиль не задымил. Шаркнул еще раз, еще... В отчаянии Кондрат готов уже был треснуть зажигалкой по детонатору, да вспыхнул, на счастье, фитиль.

Однажды явился в отряд Генька Мухов. Перед самым рейдом. Привели его к Сокольному.

— Думаю, мог бы полезным быть, пока вы тут, на месте, — холодно и независимо сказал он.

— Чем же вы хотели бы помочь нам? — спросил Андрей.

— Как чем? — усмехнулся бывший командир взвода. — Могу провести инструктаж, проверку, разработать план военной операции, если у вас бывают такие. Все-таки я — средний комсостав! Так?

— Это можно, — терпеливо выслушав его, сказал Андрей. — Только попозже. А пока, если хотите помочь нам, прошу во взвод, рядовым партизаном. И завтра в поход.

На лице Геньки проступила оскорбленная бледность. Он попытался иронически улыбнуться, да только судорога покривила его тонкий рот.

— Я вас понимаю, — уже в ином тоне заговорил он. — Я вас очень хорошо понимаю! Человек ничем себя не проявил, не заслужил доверия, так? Скажу: согласился бы я... Пошел бы к вам рядовым, несмотря на то что вы — мой помкомвзвода. Так? Партизаны — не регулярная армия, тут свои законы. А то и вовсе никаких законов. Однако...

— Я думаю, — перебил его Андрей, — что в регулярной армии вам теперь предложили бы то же самое.

— Ну, в армии мы еще послужим, — самоуверенно усмехнулся Мухов. — Армия — дело другое. А тут... Однако повторяю, что пошел бы к вам на любых условиях, все равно моя жизнь никак не сложилась... Меньше бы мучался по ночам, не переживал... Но теперь я не могу этого сделать по простой причине. Вы, кажется, человек одинокий, вам трудно будет понять меня, но я скажу. Я верил вам с нашей первой встречи. Будем мужчинами! Я не могу сейчас, именно сейчас оставить свою семью. Вы видели ее, мою девчинку-лесовичку, бесконечно доверчивую... Она не выживет, если я покину ее. Скоро мы ждем... — глаза Геньки увлажнились. — Одним словом, мы ждем... понимаете? Не знаю, у кого хватило бы сил уйти в такое время...

— Я вас не неволю, — холодно заметил Андрей. — Не сказал я вам ничего, когда был у вас, не скажу и сейчас, хотя, кажется, мог бы и должен бы сказать.

«Вы человек одинокий, вам трудно будет понять...» Тогда эти слова взорвали Андрея, невольно вспомнился один старшина из полковой школы, который считал, что все, кто ниже его по званию, обязательно и глупее.

Сейчас, в тихой ночной дороге, снова всплыли в памяти эти слова. Где он теперь, бывший командир взвода? Верно, сидит у колыбельки и расчувствованными глазами смотрит на сына. Рядом — девчинка-лесовичка, бесконечно доверчивая...

Почему бы этому не быть, почему бы каждому человеку не порадоваться своему счастью?..

С месяц назад Андрей с группой партизан возвращался из разведки — проверяли дорогу через открытое место в дальнем районе. Рассвет застал их в лесу. Утро занималось морозное, тихое, лишь сыпала сухая снежная пороша — не разобрать, с неба она летела или с верхушек деревьев осыпалась.

За встречным поворотом тропинки вдруг послышались шаги и скрип полозьев. Андрей подал знак остановиться. Прислушались. Кто-то шел навстречу, и не один. Решили уступить людям тропинку, изготовиться: одной группе ближе к идущим, другой — чуть поодаль.

Вскоре показались три человека в обыкновенных гражданских кожухах, в разных, совсем не военного покроя шапках, но с карабинами за плечами. Двое шли впереди, везли высоко нагруженные и чем-то темным накрытые длинные санки; третий — сзади — подталкивал санки палкой.

— Задержитесь ненадолго! — тихо проговорил Андрей, когда люди подошли совсем близко. Они сразу остановились, повернули головы на голос. А голос этот был до того мирным и дружеским, что никак не вызвал тревоги: путники даже не схватились за оружие.

Андрей вышел на тропинку, за ним остальные партизаны. Встречные немного растерялись, увидев настоящих военных (вся группа была в отменной зимней военной форме и хорошо вооружена), однако сохраняли прежнее спокойствие и доверчиво смотрели на командира.

— Куда идете? — дружелюбно спросил Андрей, бросив взгляд на санки.

— Да вот... прямо, — ответил один из путников, пожилой, худощавый, и махнул рукой вдоль тропинки...

— Пароль?

Человек ответил правильно.

— Вам еще далеко добираться, насколько мне известно, — сказал Сокольный.

— Да не близко, — согласился человек.

Андрей подошел ближе к санкам, накрытым старой крестьянской буркой, сквозь дыры которой торчало сено. И бурку, и сено, и даже полозья запорошило снежной крупой.

— Что тут у вас?

— Человек, — спокойно ответил незнакомец.

— Я командир партизанского отряда, — сообщил Сокольный. — Вы можете мне довериться.

Путник промолчал, но бурка вдруг зашевелилась, и из-под нее проглянуло бледное красивое лицо. Большие голубые глаза уставились на Андрея, в них — тяжкая мука и глубокое удивление.

— Неужто ты, Андрей? — послышался тихий, совсем слабый женский голос.

Андрей опустился на колени, приподнял бурку. Тусклый предутренний свет не помог рассмотреть...

— Я сразу узнала тебя по голосу, — сказала женщина, — но не поверила, пока не увидела. Такая неожиданная встреча!..

— Ольга! — узнал наконец Андрей. — Что с тобой? Ранена? Тяжело? — Он взволнованно смотрел то на нее, то на ее спутников.

— Ранена, товарищ командир, — ответил тот самый партизан, что говорил уже с Андреем. — На задании были. Он, сволочь, как чесанул о двух сторон, так едва выбрались. Им вот по ногам попало...

— Зато нефтебаза факелом пылает! — довольно вставил второй партизан, кивнув в ту сторону, откуда шли они. — Если бы не лес, так и отсюда дым увидали бы.

— Сначала на носилках мы их несли, — продолжал пожилой партизан, с уважением глядя на Ольгу, — а потом взяли у одного знакомого вот эти санки.

— Ты замерзла? — спохватился Андрей. — А раны? Как раны? — обратился он к пожилому партизану.

— Обмотали как могли, — грустно ответил тот.

— Куда везете? Что думаете делать? Есть там у вас хоть какая-нибудь медицина?

— Нету, товарищ командир, — еще больше понурился партизан. — Думаем искать.

— Вот что! — поднялся Андрей. — Раненую мы забираем с собой. У нас есть врачи. Вашему командиру я напишу записку. Кто из вас пойдет с нами?

— Тогда уже мне придется как старшему, — сказал пожилой партизан и благодарно улыбнулся, обнажив широкую щербинку, которая однако совсем не портила его улыбки. И уже довольно распорядительным, волевым голосом приказал своим спутникам: — Доложите командиру обо всем, скажите, вернемся при первой возможности.

— Можешь ли ты хоть приподняться? — обратился Андрей к Ольге. — Надень мою телогрейку. Неужели не можешь встать.

— Встану, почему же нет, — уверенно проговорила Ольга, выпростала из-под бурки руки в мокрых рукавицах.

Попыталась встать, но не смогла, побледнела, глаза болезненно погасли.

— Не надо, Ольга, не надо! — вскрикнул Андрей. — Лежи спокойно, а мы вот так сделаем... — Он снял с себя полушубок. — Мы просто теплей накроем тебя... А как ноги? — спросил он у партизана.

— Мы их сеном укутали, — ответил тот.

К Сокольному подошел Ваня Трутиков.

— Товарищ командир, — нерешительно обратился он. — А вы мою шинель наденьте. Аккурат и по росту подойдет.

— А сам в чем?

— У меня под низом ватник, быстрее буду бежать до места.

— Ну, спасибо, Ваня, — горячо поблагодарил Андрей.

Хлопец почувствовал, что не командир сейчас перед ним, а уважаемый учитель Андрей Иванович. Тот учитель, которого Ваня любил за душевную простоту на уроках, за активное участие в школьной самодеятельности.

Везти санки вызвались сразу несколько партизан.

Об Ольге Милевчик, бывшей своей однокурснице, Андрей слышал и раньше. Знал и о том, что Ольга в партизанах, — один разведчик рассказал.

В канун войны у Ольги родился сын. Ребенок был крепышом, уже на третьем месяце начал с любопытством провожать людей голубыми, как у матери, глазами и улыбаться. Отец приходил со службы и часами простаивал над детской кроваткой, забавлял малыша, тешился. В первый же день войны его воинская часть была по тревоге отправлена на фронт, и он не успел даже забежать домой, проститься с сыном, женой.

Осталась Ольга одна. В семье была еще бабушка — свекровь. Как-то старушка вывезла ребенка на скверик, поставила коляску в тенек, под кустом отцветшей сирени. Налетели стервятники. Сильной взрывной волной перевернуло коляску, повалило бабку, мелкими, как мак, осколками посекло тело мальчика.

Это был второй день войны.

Ребенок еле-еле выжил. Когда снова начал улыбаться, мать вступила в местную подпольную организацию. Спустя некоторое время она препоручила малыша бабушке, проплакала над ним ночь и ушла в партизанский отряд.

...Ольга лечилась в отряде Сокольного. Андрей навещал ее чуть не каждый день.

Приехали друзья Ольги — забрать ее в отряд. Мария долго не соглашалась выписывать свою пациентку, хоть Вержбицкий уже не находил в ранах ничего угрожающего.

— А что вы скажете? — почему-то спросила она у Андрея, и ее ресницы дрогнули.

— Я не медик, — сухо ответил Сокольный.

Ольга попрощалась и уехала, а Андрею казалось, что вот только что произошла их первая, военная, встреча, что он слышит ее слабый голос, ощущает на себе удивленный взгляд таких близких голубых глаз...

Проводник остановился.

— Тут вам уже знакомы места? — спросил Андрея.

— Знакомы, — ответил он, — но я очень давно не был дома, что-то изменилось, что-то позабылось.

— Ну, — продолжал проводник, — как бы вы подошли к деревне? С того края или с этого? — махнул рукой на запад, потом на восток.

— Лучше с запада, там у нас кладбище близко, а на подходе к кладбищу — луг, поросший можжевельником.

Так и пошли.

Чем ближе подходили к деревне, тем больше овладевало Андреем чувство тревоги, ожидания чего-то такого, как бывало при возвращении домой на каникулы, на короткую побывку. Пусть ночью, но родные места остаются родными: их легко узнать, они вызывают воспоминания, волнуют. Вот — Древоскеп, последний участок леса. Здесь сосняк, береза-чечетка и старый можжевельник, удивительно урожайный на никому не нужные ягоды. Теперь он поредел, вырублен, а некогда был очень густым, неуютным — земля тут песчаная, трава не растет, грибы тоже не очень. С детства запомнилось Андрею это место по одному случаю. Однажды здесь заблудился отец. Вез зимой сено с дальнего болота, застигла в дороге ночь, поднялась пурга. Хилая на память и силу кобылка сбилась с дороги, потянула, видать, совсем не в ту сторону. Далеко за полночь блуждал отец по Древоскепу. Когда кобылка вовсе выбилась из сил, лазал меж кустов, надеясь напасть на дорогу, нащупать ее ногами. Наконец у самого голова пошла кругом, понял, что, если и найдет какой-нибудь проселок, все равно беда: в какую сторону ехать?

И пришлось заночевать в Древоскепе. Мороз был лютый, даже в чаще ветер ходуном ходил. Потную кобылку отец накрыл своей буркой, а сам грелся у костра — разложил в затишке.

Перед рассветом пурга унялась, стало слышно, как где-то горланят петухи. А когда рассвело, отец увидел, что ночевал чуть ли не возле самой деревни, в каких-нибудь десяти шагах от дороги.

Дома отец не стал рассказывать об этом, но односельчане все равно как-то дознались. И судили-рядили потом по-разному. Одни утверждали, что заснул человек на возу и не слышал, как кобылка зашилась в кусты и стала. Другие верили в «нечистого» — мол, водил Ивана по лесу...

Андрей шел рядом с проводником и напряженно вслушивался, всматривался вдаль. По давним временам он помнил: вот-вот должны показаться его родные Грибки. И опять забередило душу: может, нету уже деревни, как сложилась судьба матери и брата, где их теперь искать?..

Где-то недалеко подал голос петух, и Андрей вздрогнул — от радости.

— Знакомый голосок, — скупо улыбнулся проводник. — Значит, не зря идем.

— Хоть кто-нибудь, да есть... — согласился Андрей.

— Это значит также, — добавил проводник, — что Гитлеру не часто удается запускать сюда свои когти. Там, куда он повадится ходить, от куриного царства и следа не остается.

Деревня показалась, когда вышли на край кладбища. По виду — так и не Грибки вовсе: знакомый тополь не маячит при входе в улицу, не машет старыми крыльями мельница на противоположной околице. Постройки тоже не похожи на те, что помнились Андрею. А может, эта предвесенняя дымка туманная, наплывшая с востока вместе с бледно-сизым рассветом, так переиначила деревню, что не узнать?.. В лесу-то без дымки, а тут вся прогалина от кладбища до крайних построек закутана в белое знобкое марево.

— Вот вы и дома, — сказал проводник.

— Да-а, дома, — вздохнул Андрей и чуть не бегом бросился вперед.

— Погодите! — остановил его Зайцев. — Сначала я схожу туда один.

— Зачем же? — не согласился проводник. — Я схожу, мне сподручнее. Ни оружия у меня, ничего. Если нету никого, чиркну спичкой, а если кого встречу, подам голос.

— Никакого дьявола там сейчас нет! — уверенно заявил Андрей. — А если кто и есть, то спит сейчас как пеньку продавши. Пойдем вместе, только свернем вон к тем плетням на выгоне. А вам большое спасибо, — повернулся он к проводнику. — Возвращайтесь, до утра вам надо бы все «кордоны» пройти.

— Нет, товарищ командир, — запротестовал проводник, — не могу вас тут оставить. Наказано мне довести вас до места, а то, не приведи господь, случится что-нибудь, как я в глаза Климу Филипповичу посмотрю?

И пошел проводник в деревню один. Пошел прямо по дороге.

А обратно отправился только тогда, когда Андрей был уже возле своего двора.

Двор... Там, где когда-то была изгородь, стоят лишь обгоревшие столбы. С левой руки, если идти двориком к хате, был садик, объект неустанной заботы отца Андрея. Место тут низменное, каждую весну заливало водой. Несколько лет отец таскал сюда землю. Таскал корзиной — кобылку берег для более важных работ. Не будь снега, и сейчас можно бы увидеть большой пруд, который отец когда-то выкопал. Землю также выносил корзиной: лучший пласт — на сад, глину и гравий — во двор, в пригуменье.

Теперь садика нет, из-под снега торчит лишь старая седельчатая малиновка, памятная Андрею с самого детства. На нее удобно было залезать, потому летом не могло созреть ни одно яблоко, а зимой на ветви ставили силки и клетки для синиц.

Все здесь было близким, родным, каждая поделка просилась, чтоб глянули на нее знакомые глаза, вспомнили ее прошлое... Вон хатка в конце дворика. Андрея так и тянет к ней. Вроде засветилось в окнах. И тотчас погасло. Окна слились с потемневшими стенами.

Прильнув к окну, Андрей заметил через щелку, что свет в хате не погас, просто окна занавешены постилками. У припечка стоит мать и, держа толкач обеими руками, толчет что-то в ступе. Рядом дежурит опаленный «дед» с зажженной лучиной в зубах.

Все это Андрей видел в годы детства, в гражданскую войну. Только мать тогда была моложе, толкач держала одной рукой...

Он тихо побарабанил в окно. Мать перестала толочь, насторожилась. На полушубок Андрея стучится капель о крыши: тук-тук-тук... Показалось, будто мать тоже услышала это. Вот она осторожно, не зацепить бы ненароком, обходит «деда» с лучиной. Тихими, мелкими шажками подходит к окну. Нагибаться ей почти не надо. Была небольшого роста, а теперь вроде еще меньше стала. Ждет, всматривается в ту же щелку, в которую смотрит Андрей. Лицо изможденное, глубокие морщины видны и при неровном дрожащем свете лучины. Из-под черного платка выбились пряди седых волос.

Андрей постучал еще раз. Старушка отпрянула от окна, спросила обрадованно:

— Костя, ты?

— Это я, мама, — сказал Андрей. — Откройте...

...В хате старушка суетилась, хваталась то за одно дело, то за другое, не зная, чем и как угодить таким нежданным гостям. И всякий раз с какой-то опаской обходила «деда». Видать, была у него дурная привычка падать при самом малом прикосновении, а спичек в хате — небогато. Андрей взял «деда» за «шкирку», поставил в угол возле стола. Тут не так сподручно ему падать.

— Я сейчас печь затоплю, — снова захлопотала мать, — да сварю вам чего-нибудь горяченького.

— Не беспокойтесь, мама, — остановил ее Андрей, — кое-что мы прихватили с собой... Да и не знаю, как хлопцы, а я еще не проголодался.

— Мы тоже, — подтвердил Зайцев, внимательно разглядывая ступку и толкач. — Что это у вас за фабрика такая? — заинтересованно спросил он у хозяйки.

— А разве у вас нет таких? — в свою очередь спросила старушка.

— Не встречал.

— Откуда же вы, коль так?

— Из Сталинграда, мамаша, — ответил Зайцев.

— И у нас уже много лет не было таких, как вы говорите, фабрик, — сказала мать, — а теперь вот снова довелось...

И вдруг умолкла, заспешила в сени.

— Это как же надо?.. — любопытствовал Зайцев. — Вот так? — Высоко поднял толкач и с силой опустил в ступу. Сухой ячмень брызнул на пол.

— Э-э, брат, не так, — засмеялся Андрей. — Сначала надо потихоньку, и бить посередке, а не сбоку. Вот, гляди! — Он взял у Зайцева толкач, оперся левой рукой на край ступы, поплевал на ладонь правой и начал не спеша, равномерно толочь.

— И долго так тюкать? — спросил Зайцев.

— Смотря как толочь.

— А что же потом?

— Выйдет кутья, — сказал Андрей. — Так у нас говорят, а вообще — ячменная крупа, каша.

— Не хотел бы я такой каши, — собирая с пола зерна, заявил Зайцев.

Вошла мать.

— О, уже и помощники у меня объявились! — шутливо сказала она. — И ты не забыл, Андрейка? Хотя в детстве вроде мало толок.

— Кутью мало, — согласился Андрей, — а пшено приходилось. Еще и теперь больше всего люблю пшенную кашу с молоком.

— Как же ты, сынок?.. — начала мать, но вот повернулась к Зайцеву: — Да не собирайте с пола, сейчас подмету.

Лицо ее стало еще озабоченнее, морщины глубже.

— Давно я тебя, сынок, не видела. Откуда идете? Верка где?

— Не знаю, где Вера, — с грустью ответил Андрей, — расстались мы с ней на одной дорожке, далекой-далекой... Поговорим, мама, обо всем поговорим! Давайте сначала мы вам поможем в чем-нибудь. Дрова у вас есть?

— Да есть, есть, — успокоила мать. — Я сама все сделаю. Вы раздевайтесь да приляжьте с дороги, пока я готовлю.

— А у вас тут из фашизма никакого антихриста нет? — деланно равнодушно, словно о каком-то пустяке, спросил Зайцев.

— Это из немцев? — переспросила мать.

— Вот-вот!

— Из немцев не было эти дни, а так есть... Не переводятся, — мать словно смутилась, чего-то не досказав.

— А Костя дома? — спросил Андрей. Спросил и вздрогнул. Но вида не показал. Вопрос прозвучал так по-домашнему, будто всего лишь час-два назад они виделись с братом.

— Нет, нету, — ответила мать. Ее голос тоже был таким, как и в те давние времена, когда в хате шел будничный семейный разговор... Только руки, когда она отставляла заслонку, заметно задрожали.

— Где же он? — приглушая тревогу, спросил Андрей.

— Поехал вчера в лес, дров хотел привезти, да что-то задержался.

— А вообще-то он дома?

— Был, слава богу, дома, — удивленно глянув на старшего сына, ответила мать. — Где же ему быть? Приедет, поговорите.

Зайцев все-таки принес дров. Хотел сходить и за водой, но далеко колодец, не отважился. Спать боец не ложился, ватника не снимал. Все время держался поближе к печке и, понятно, больше мешал хозяйке, чем помогал. Время от времени он выбегал в сени, выглядывал в оконце на улицу: из окоп хаты просматривались только двор и огород. Слазил он и на чердак, и хозяйка не удивилась этому, поняв, что на всякий случай хлопец должен знать все ходы и выходы.

Когда стало светать и с окон сняли маскировку, мать увидела, что у хлопца под ватником желтеет кобура, а на поясе висит несколько круглых граненых железяк величиной с гусиное яйцо. Потому в сумерках хлопец и выглядел таким полным. Железяки приторочены к ремню блестящими зацепками, и когда Зайцев нагибался — подать полено, поднять на припечек чугун с водой, они сползали по ремню на бок. Заметив это, мать стала опасаться своего помощника, не позволяла нагибаться: мало ли какое оружие бывает, упадет да разорвется...

Припомнилось ей, как в гражданскую войну к ним в хату зашел один красногвардеец. Сел к столу, начал оправлять одежду, а у него и выпало что-то круглое и длинное, как скалка. Хлопнулось об пол и покатилось под припечек, возле которого в это время стояла хозяйка, дети путались под ногами в ожидании горячей картошки. Красногвардеец подхватил эту скалку, приложил к своему уху. Послушал, послушал, да и спрятал за пазуху.

Дети тогда ничего не поняли, а мать чуть не обомлела от страха.

Андрей, раздевшись, лежал на крайней от печи кровати, завешенной рядном. Во всем теле чувствовалась усталость. Хорошо бы вздремнуть, да сон не шел. Миша Глинский рядом сладко посапывает, Зайцев беспрестанно балагурит... А его, Андрея, одолевают неспокойные, противоречивые мысли. Думалось о Косте: почему он дома, почему мать говорит о нем вполголоса?..

Зайцев вышел в сенцы. Через реденькую ткань рядна Андрей видит: к кровати подходит мать, стоит, скрестив на груди руки, смотрит на него с умилением, хоть, верно, и ничего не видит сквозь рядно. Губы чуть-чуть шевелятся — старушка тихонько шепчет что-то — понятно, душевно-ласковое, материнское. На родном лице прибавилось морщин да бледности... Некогда так же вот подходила она к детской постельке, склонялась над сонным Андреем и тихо-тихо шептала: «Спи, мои сынок, спи, мой маленький...»

А Андрей иной раз не спал в такие минуты, слышал все, что она шептала. И хотелось обхватить руками материнскую голову, крепко-крепко прижать к себе.

Старушка тяжело вздохнула, медленно отошла к печке. Андрей слышал, как она что-то сгребает с припечка, поправляет кочергой поленья. Когда вернулся в хату Зайцев, она еще долго возилась у печи, потом потихоньку начала расспрашивать хлопца и про него самого, и про сына.

— Вы, небось, только по пути сюда зашли, а сами идете куда-то далеко?

— Не знаю, мамаша, не знаю, — отвечает Зайцев, — однако думаю, что дальше никуда не пойдем.

— Откуда же вы идете?

— Из леса, вестимо.

— Ну, а кто же у вас за старшего? Вы или Андрей? Или, может, этот молоденький?

— Все на одной линии, мамаша.

— Как это?

— А так, что все мы тут старшие. Младшего между нами никого нет.

Старушка поняла, что хлопец не хочет серьезно отвечать на ее вопросы, и замолчала. Нет, не обиделась: кто знает, может, по ихней-то военной службе так и положено говорить с незнакомыми? Только уж больно тяжело на душе. Она так рада сыну, чует сердце, что пришел он к ней и к своему брату. Сердце чует, что он и теперь такой же, каким был, но не оставляют ее тревожные мысли об одном соседском сыне. Он тоже не так давно пришел домой, сначала будто бы на побывку, проведать родителей, но миновали день, неделя, вот уж скоро месяц пойдет, а он все сидит и сидит за печкой. Теперь уже мать его при встрече с людьми говорит: болен, мол, сынок-то. Скажет, а сама опускает глаза, не может смотреть людям в лицо от срама. Старик-отец почернел за эти недели. До войны не упускал случая похвалиться, что сын скоро будет командиром и останется в Красной Армии надолго. Об Андрее как-то с насмешкой сказал, мать это хорошо запомнила: «Ну, что твой? Поставят над детьми командовать. А моему целую роту, а то и батальон настоящих бойцов могут дать!»

— Полк дадут, — подсказали со стороны.

— Могут и полк дать при некоторых обстоятельствах, а что вы думаете?

Все дни перед приходом Андрея мать, бывая на улице, старалась не заглядывать на соседский двор, таким мрачным он ей казался, будто только что оттуда вынесли покойника.

Избави бог, она не думала так о своем сыне, но сердцу хотелось незамутненной правды. Когда все ясно, тогда и муки меньше.

Мать снова тихонько подошла к кровати, и Андрей отвернул рядно.

— Присядьте, мама, на минутку, — попросил он.

— Так у меня там в печке все... — забеспокоилась старушка. — А разве ты не спишь? Чего же ты?.. Целую ночь, поди, шли, притомились.

— Посидите минутку.

Мать присела на краешек кровати.

— Вы не ждали, что я приду, — спросил Андрей, — и ничего не слышали обо мне?

— А где же я услышу? — зашептала мать. — С той поры, как пришел Костя и сказал о тебе, ничегошеньки мы не слышали и не знали. Я было слегла тут, думала — не встану, когда доведались, что у тебя так с ногой было. А как начала двигаться, стала выправлять Костю к Вериным родителям. «Иди, — говорю, — сынок, проведай, как там. Дорогу ты знаешь. Где пешком, а где, может, подвезут. Дома с работой я сама как-нибудь управлюсь...»

— И Костя ходил туда, к нашим?

— Ходил, да никого не застал. Я же говорю: придет, сам все расскажет. А как у тебя, Андрейка, теперь с ногой? Она у тебя и в детстве побаливала.

— Сейчас не болит, — заверил Андрей, — совсем не болит. Приходится и ходить много, и верхом ездить — пока ничего!

— Ну и слава богу, сынок, — обрадовалась мать, — дай бог, чтобы не болела.

Она положила на плечо Андрею огрубевшую, но по-прежнему ласково-теплую ладонь, склонилась к его лицу. Потом провела рукой по боку до пояса и вдруг отшатнулась, стала осматривать одежду Андрея.

— Чего вы? — не догадываясь, в чем дело, спросил Андрей.

— И у тебя, сынок, эти самые, как их?.. Вон, что у хлопца на ремне...

— Гранаты? — засмеялся Андрей. — Без них, мама, нельзя на нашей службе, да еще в дороге.

— А я их очень боюсь, — призналась старушка. — Еще, не дай бог, ненароком упадет или ударится обо что-нибудь.

— Ну и что?

— Так разорвется ж!

— Нет, сама не разорвется, — объяснил Андрей. — Тут все так сделано, что она разрывается только тогда, когда сорвешь одно приспособление да бросишь ее далеко.

— Кто же вы, мой сынок? — не в силах больше скрывать своих сомнений, взволнованно спросила мать. — То ли красноармейцы-командиры, то ли партизаны эти самые, то ли, не дай бог...

Андрей ласково взял старушку за руку. Рука ее дрожала.

— Я слышал мама, как вы допытывались об этом у Зайцева. Он ничего не мог сказать, а я скажу. Мы партизаны, я командир партизанского отряда. Идем мы большой силой по районам, по таким местам, где много фашистских гарнизонов, складов, мостов... Подошли сюда, под наш район, я и решил забежать домой, проведать вас. Но мы уже так привыкли к своему положению, что и не подумали... Одним словом, нам казалось, что партизана каждый сможет узнать.

— Да я и узнала! — радостно зашептала мать. — Я так и подумала! Однако ж, Андрейка, время теперь такое неспокойное. Вон Захаров-больший, не при нас будь сказано, тоже пришел домой. А кто он теперь, чего пришел, никто не знает.

В печке что-то зашипело, Зайцев растерянно забренчал ухватом. Мать бросилась к нему на помощь.

— Дайте я сама, сама! — отнимала она ухват. — Вам не с руки моими инструментами... перевернете чугунок.

— Тут чуть ли не вредительство с моей стороны, — шутливо оправдывался Зайцев, — считай, что сон на посту. Недосмотрел.

— Ничего, ничего, — успокоила хозяйка, — и у меня так бывает...

Потом она снова вернулась к Андрею.

— Вот я и говорю... Что человек думает, что собирается делать, об этом, может, и родители его не знают.

— Это Адамик? — спросил Андрей. — Так его вроде звали?

— А кто же! Он! Так что не обижайся на меня, сынок. Счастлива я, что ты наведался. Хоть нагляжусь на тебя... Кто знает, как дальше будет... Старая я... А сейчас такое время, что бог знает...

— Я не обижаюсь, — ласково сказал Андрей и прижался щекой к видавшей всякую работу материнской руке, — понимаю вас. Это хорошо, что мы поговорили, и мне радостно за вас. Встречал и я таких, как этот Адамик. Немало встречал. Только по мне лучше не жить, чем быть похожим на таких людей.

— Я же знаю, Андрейка, — тихо согласилась мать, — ты с малолетства такой вот... Растревожила я тебя? Поспи хоть маленько. Скоро картошка сварится, еще там кое-что, да будем есть.

К завтраку приехал Костя. Когда мать сказала об этом, Андрей встал, подошел к окну посмотреть: как он приехал, на чем? Оказалось, транспорт его — длинные сапки, похожие на те, на которых партизаны везли Ольгу Милевчик. Самотужный транспорт остановился у самого порога сеней. На них лежали сухие сосновые сучья, чисто отеребленные. На Косте поношенный кожух, подпоясанный веревкой, за которую сзади засунут топор, сапоги со множеством разных заплат, одна на другой. Парень вспотел, лицо, всегда бледно-матовое, порозовело, из-под шапки с опущенными, снизу вздернутыми ушами выбивалась прядь мокрых потемневших волос. Мать выбежала навстречу, шепнула младшему сыну, что в хате гости, и Андрей увидел, как просиял Костя, смахнул рукавом с лица пот. Андрей тоже обрадовался: Костя остался таким же, каким был в минуты прошлой встречи и памятного прощания на берегу гомонливого ручья.

— Вот мой брат! — с гордостью представил Андрей своим спутникам Костю, когда тот вошел в хату. Он шагнул от окна, бросился к нему в объятья. Кожух и шапка брата холодные, а щеки горячие... Одежда, руки его пахли смолой и древесной корой.

— А мне сегодня говорили о тебе! — сдавленным от волнения голосом сообщил Костя. — Я и раньше догадывался, по сводкам, но это ж догадки только... Добрый день, товарищи! — от души, как давним друзьям, пожал он руки Зайцеву и Мише Глинскому.

Некоторое время спустя Зайцев лег отдыхать, Глинский заступил на дежурство, а Андрей попросил мать, чтоб она любыми способами отваживала от хаты соседок и вообще посторонних. Если же кто зайдет, на виду будет только Костя, все остальные — по разным углам: дежурный в сенях за шкафом или на чердаке, Андрей и Зайцев — за занавеской у печи.

Братья примостились у той кровати, на которой спал Зайцев, повели долгий, задушевный разговор. Костя сидел на скамеечке, прибитой к печке, Андрей — напротив — на табуретке.

— От кого слышал о нас? — спросил Андрей.

— От наших партизан... Ты, конечно, догадываешься, что я не за дровами ездил. Дрова у меня заготовлены еще с лета. Все время держу связь с нашими хлопцами, помогаю, чем могу, а вот как дальше быть, правду сказать, сам еще не знаю. Совесть мучает, что очень мало делаю, хоть даже за это могу попасть черту лысому в лапы. Мать жалко! Хорошо, что ты наведался: так хотелось посоветоваться с тобой! Сколько думал, вспоминал наши прежние разговоры при встречах, в письмах!..

— А как здесь? Примечают, кто куда отлучается?

— Кое-кто уже косо посматривает, чего это я так часто езжу за дровами, — продолжал Костя, — почему иной раз исчезаю из дому. Есть тут гадина одна, Рожка. Вряд ли ты его знаешь! Он не из Грибков, в поселке живет. Старостой его немцы поставили. Такая паскудная душа, что за копейку родного отца продаст. К людям пока не очень вязался, потому что все время государственным добром торговал. Ты же знаешь, у нас тут большая стройка перед войной начиналась. Осталось много цемента, не успели наши вывезти. Вот и наложил Рожка лапу на него, начал продавать. Нашлись такие, что покупали. Пришел однажды к нам — меня не было дома, тоже за дровами ездил — и говорит старухе: «Одолжи мешки, так я тебе пудик цемента подброшу».

Не дала мать мешков и от цемента отказалась. Понравилась жулику такая торговля, прибрав цемент, начал прикидывать, что бы тут еще продать. Разобрал эмтээсовскую кирпичную мастерскую, а недавно спилил все тополя у нас, тоже — на продажу. Распродаст все что есть, тогда, видно, и людей начнет продавать.

— А нельзя его?.. — Андрей поднял на брата глаза.

— Собираются хлопцы, — сказал Костя. — Однако найдется другой такой же на его место.

— И другого уничтожить! Третий побоится. Надо, чтобы эта нечисть боялась вас, а не вы ее. Ты поговори со своими хлопцами. Мы так все время придерживаемся такой линии. Не мешало бы вашим встретиться с Васильевым. Слышали, подпольный обком сейчас здесь?..

— Знаем, — подтвердил Костя. — Я передам своим наш разговор. Может, даже сегодня ночью.

— А тебе, Костя, — продолжал Андрей, — надо все-таки переходить в отряд.

— А мать? Как оставишь старуху, на кого покинешь? Думал я об этом, и не раз.

— А говорил с мамой?

— Говорил! Плачет, бедная: «Все меня покидаете на старости, не переживу, помру — никто знать не будет...»

— Мать, само собой, нельзя оставлять, — твердо сказал Андрей, — особенно здесь, в деревне. Мы решили крепко потрепать здешние гарнизоны. Понятно, с помощью местных отрядов.

— Один гарнизончик уже сам сбежал, — усмехнулся Костя. — Слухи идут, что огромные силы движутся, с мощным вооружением, чуть ли не регулярная Красная Армия.

— Сила у нас и в самом деле немалая, — согласился Андрей. — Ну, значит так: дальше видно будет, как все сложится. Может, все повернется так, что можно будет потом матери дома жить или у кого-нибудь из близких людей на Полесье. А пока надо идти в отряд обоим.

— Вряд ли согласятся хлопцы, — усомнился Костя.

— Как это не согласятся? А если другого выхода нет?.. Давай тогда я заберу мать с собой.

— Тоже не дело, — заметил Костя. — Вы все время в рейдах, да и трудно будет старухе оторваться от родных мест: нигде за свой век не бывала. Но посоветуемся, поговорим втроем.

— Кстати, чем тут занимаются учителя? — спросил Андрей. — Я как-то всю дорогу интересуюсь этим. Может, потому, что и сам имею к ним некоторое отношение...

— Большинство в партизанах, — ответил Костя. — Один завел лошадку, копается понемногу в земле. Ждет, что откроются школы, пойдет учить.

— А что, здесь собираются открывать школы?

— Кое-где, слышно, собираются. Есть тут у нас несколько «ходатаев» — ходят, агитируют.

Андрей засмеялся.

— Кого же они учить хотят и каким наукам? В районе, где наши базы, тоже появился один «защитничек народного образования», да еще какой! Неутомимый, глубоко убежденный в своей правде «агитатор» и «философ». До войны преподавал математику в средней школе, заслуженный учитель. Ходит теперь по деревням, уговаривает, подбирает себе кадры. И с кем попало не заговорит, старается завербовать самых лучших, самых опытных и авторитетных учителей. Даже соцпроисхождение проверяет и, если находит что-нибудь несовместимое с требованиями советской школы, не принимает на работу. Трубит повсюду, что фашисты не будут совать носа в народное образование, и сам этому верит.

— Пришел бы он сюда, — зло заговорил Костя, — показал бы я ему... как вон в детском доме уже сейчас висят фашистские портреты и плакаты, а детей заставляют кричать «хайль Гитлер». Нет, наши местные «защитнички» чувствуют, что без Гитлера не обойтись, а ратуют за школу, пожалуй, только для заработка. Учителям и в самом доле не с чего жить. Особенно у кого большая семья.

— Тебе и самому, верно, нелегко? — спросил Андрей. — Голодаете?

— Пока не очень, но бывает, что и под скатертью ни крошки, постимся, — признался Костя.

Андрей грустно вздохнул:

— И мать?

Костя потупился.

Оба долго молчали.

Старушка тем временем тихонько, без скрипа, вошла в хату, подошла к умывальнику, неслышно поставила на лавку маленькое корытце. Так же тихо вынула из печи теплую воду. По всему видно, наибольшей ее заботой было — не мешать разговору сыновей, не разбудить того, кто так сладко спит за домотканой ширмой.

Андреи глянул на корытце, увидел картофельные очистки. Не спрашивая понял, что с ними будет делать мать. Нальет теплой воды, промоет, поставит сушить. А потом истолчет на муку...

Костя догадался, о чем думает брат, и с нарочитой бодростью сказал:

— Вот, ходил на днях по миру, выменял малость картошки да ячменю на кутью. Перебьемся несколько дней, а там опять схожу. Все равно мне ходить... надо.

— Как же ты ходишь? Разрешают?..

— Рожка справку пишет, — ответил Костя. — Подмажешь, так он хоть черту напишет.

Разговор опять оборвался. Незаметно для брата Андрей начал прикидывать, что бы из своей одежки оставить дома для поддержки семьи?

Позвал мать, и они еще долго советовались втроем.

III

Поздней ночью Костя проводил брата в отряд. Шли уже знакомыми тропками.

Не так давно Андрей провожал его самого. Намного тяжелее были те проводы, совсем незнакомы тропки.

— Значит, будем жить, как решили? — остановившись за Древоскепом, спросил Андрей.

— Только так, — подтвердил Костя.

— Пиши мне, — попросил Андрей. — Из отряда нетрудно будет пересылать мне весточки.

Когда Андрей зашагал дальше без брата, скоро почувствовал — идти стало значительно труднее: каждую минуту присматривайся, следи, чтоб не сбиться с тропинки, не наткнуться, не споткнуться. С Костей было иначе: шел быстро, уверенно, даже под ноги не смотрел, а тропинка все время перед ним. Сразу видно, не раз хаживал человек по этим лесам и болотам и днем и ночью. Такие люди очень полезны в отрядах. Андрей с гордостью подумал о том, что из брата может получиться хороший партизан, и в отряде будут любить его за ровный характер, за неподкупную честность, стремление быть всегда в действии, в работе. Когда мать сказала, что Костя ходил к родителям Веры, Андрею вначале это показалось странным. Но теперь стало ясно, что ничего тут странного нет: Костя может пойти куда только понадобится и, безусловно, дойдет, доберется.

Не многое Костя разузнал в том дальнем заводском поселке, где в первые дни войны встречался с Андреем и Верой. Об Андрее ему сказали, что перед самым приходом сюда немцев он исчез. Не попал, слава богу, в лапы оккупантам. И все. Куда исчез, при каких обстоятельствах, дознаться не удалось. Говорили местные люди, что одновременно оставила родной дом и Вера, однако с Андреем она ушла или одна, никто не знал. Видно, не знали этого и родители.

Ни родителей Веры, ни ее сестер Костя не застал. На месте их хаты стояла лишь обугленная печь с длинной трубой. Рядом лежала охапка сухих поленьев, снег возле припечка был вытоптан. Мало домов уцелело в поселке. Горел он за время войны раз десять, а сколько раз бомбили, никто и сосчитать не мог. Завод, наполовину разрушенный, не работал, рабочие разбрелись кто куда. Хотели оккупанты согнать оставшихся на ремонт завода, но ничего из этого не вышло. Начнут ремонт в одном корпусе, тотчас в другом случится или пожар, или взрыв.

Расспрашивая о Вериных родителях, Костя узнал обо всем, что тут было. В первый день, ворвавшись в поселок, фашисты бросились к обрыву над рекой и открыли огонь по людям, которые на лодках, на челнах, на чем только можно было переправлялись на другой берег.

Сашка сидел в это время в пещерке, выкопанной им же самим под обрывом. Выстрелы над головой, жуткие крики женщин и детей на реке раздирали мальчику душу. На тихом плесе колыхались, плыли по течению узлы с одеждой, домашний скарб, а между ними мелькали, всплывая, исчезая, головы людей, руки, кончики пальцев детей... Лодки и челны, пробитые пулями, медленно наполнялись водой. На некоторых лежали люди, и Сашка не мог разобрать, живые они или нет. Он дрожал от волнения, страха. За пазухой у него были две гранаты, подобранные у железнодорожного моста. Еще вчера там несли охрану красноармейцы, все до единого знакомые мальчику: он часто носил им ягоды. «Бросить одну гранату на обрыв?» Нагретые на солнце, они почти не слышны были за пазухой, можно только догадываться, где их кольца. Вынуть кольцо, и готово... Сашке показывали, как надо бросать гранаты.

Вдруг неподалеку из воды вынырнула головка с маленькими косичками. Булькнула в ужасе открытым ртом и снова исчезла. В косичках ленты, не то черные, не то вишневые. Сашка быстро вытащил из-за пазухи гранаты, сложил в пещерке, нырнул в воду и скоро поймал тонкую косичку...

Чуть не до сумерек не вылезал он из пещерки, как мог ухаживал за посиневшей девочкой. Она лежала бочком на желтом песке, тихо стонала и дрожала.

— А тут у тебя не болит? — спросил Сашка, трогая мокрую косичку.

— Нет, — ответила девочка.

Мальчик вспомнил, как еще вчера он оттаскал ее за косы: она показала ему язык и поморгала часто-часто, так, как это делает Сашка. А сейчас жалко было девочку: не верилось, что не болит голова от того, что, спасая, он тащил за волосы...

Потом, в последующие дни, фашисты шарили по хатам, по сараям, всевозможным закуткам, искали красноармейцев и оружие. Какой-то гад шепнул им, что у Вериных родителей жил красноармеец, даже командир. В избу ворвались трое фашистов, начали обыск. Устин Маркович был в это время дома, сколачивал какой-то ящик, а Полина Михайловна штопала старый мешок. Был тогда дома и Сашка, но он спрятался в сенцах, боясь, как бы немцы не арестовали его за гранаты. Галя и Валька еще утром побежали на хутор к тетке.

Перевернув все, что было в хате, фашисты нашли запасной комплект обмундирования Андрея. Яростно заболботав, долговязый, плосколицый немец брезгливо взял в руки гимнастерку с синими петлицами и подошел к Устину Марковичу.

Хозяин встал. Пред ним — холодные стеклянные глаза, сухая шея с выпяченным кадыком. Вспомнилось, как однажды в прошлую войну он, Маркович, в рукопашном бою схватил за кадык вот такого людоеда-немца, свалил под ноги. Может быть, вот этот самый фашист сбросил бомбу на маленькую Ларку, избивал старых рабочих за отказ идти на завод, лежал на желтом обрыве над рекою и расстреливал женщин, детей...

Устин Маркович глянул фашисту в глаза, и тот заморгал, невольно попятился.

— Дгей! — сквозь зубы прохрипел фашист. Что это означало: «дай» или «где»?

— Он пошел на фронт, — спокойно ответил Устин Маркович, хотя и видел, что немец по-русски не понимает.

— Дгей! — уже изо всех сил крикнул фашист и хлестнул гимнастеркой старика по лицу. Устин Маркович с места не сдвинулся, даже глазом не повел. Только редкие седые пряди волос смахнулись на лоб, прикрыли вдруг ставшие глубокими морщины.

В лютой злобе фашист поддал ногой ящик, который мастерил Устин Маркович. Железный, с длинной ручкой, молоток отлетел с ящика под скамейку.

— Дгей! — повторил фашист свое, очевидно, единственное «русское» слово и потряс гимнастеркой перед лицом хозяйки. Старушка испуганно смотрела на Устина Марковича, не зная, что ответить, что надо делать.

— Дгей, дгей, дгей! — закричал фашист в бешенство и начал хлестать ее по лицу гимнастеркой.

Сашка выбрался из своего тайника между шкафом и стеноп, заглянул в открытую дверь. В этот момент долговязый ударил мать кулаком, и она упала. Жалость к матери, ненависть к фашисту пересилили страх, и мальчик с криком вскочил в комнату. Фашисты били мать лежачую. Стиснув кулаки, Сашка коршуном бросился на врагов, но отец опередил его: выхватив из-под скамейки молоток, он с размаху опустил его на голову долговязого, а другому рассадил перепосицу...

Третий успел выстрелить.

— А-а-а! — иступленно закричал мальчик и выхватил из рук упавшего отца молоток.

Третий фашист выстрелил еще раз, пхнул Сашку ногой и вышел из хаты.

...Сашка не мог вспомнить, как очутился под кроватью, сколько времени прошло, когда он опять увидел фашистов. Теперь их было много. Пороховой едкий дым щекотал в носу, сдавливал дыхание. Немцы суетились возле стола, и автоматы их время от времени, сталкиваясь, позвякивали. Сашка чуток пошевелился, почувствовал, что мог бы встать, и вдруг похолодел от страха: неужели только он один остался в живых? Фашисты с холодным равнодушием переступали через лежащего отца, а мать затолкали под скамейку. Что здесь произошло?.. В голове какой-то противный шум, в левом боку глухая боль... Вспомнились выстрелы, крики, замелькали злые стеклянные глаза... На миг все это закрыло огромное холодное дуло какого-то оружия... Черт знает, что это за оружие. Из дула идет вот этот едкий, вонючий дым...

Немцы хлопочут над своими двумя убитыми солдатами. Все они очень похожи на долговязого. Вот один фашист вертит в руках отцовский молоток, хлопая глазами. Сашке кажется, что молоток сейчас вырвется из рук немца и ударит по затылку того фашиста, что склонился над долговязым...

...Немцы берут трупы своих на руки, выносят. Сашка слышит, как они запирают двери сначала в хате, потом в сенях. Становится тихо до жути, и Сашка даже свое дыхание слышит, частые, трепетные удары сердца. Он не рад, что все это чувствует, слышит, ибо хочет прислушаться к другому. Ему кажется, что поблизости еще кто-то дышит, очень слабо, прерывисто.

Вдруг видит, мать чуть-чуть шевелит рукой. И снова перед глазами — черное дуло, отец с длинным молотком в руках. Отец высокий, чуть не под потолок. Немцы против него — коротышки...

Сашка напрягает силы и словно взлетает с места. В боку сильно закололо, но он уже на ногах, он бросается к матери. Руки у нее холодные, а лицо теплое. Тут же, рядом, отцовская рука, пальцы крепко сжаты в кулак. Мальчик припадает щекой к ней, потом вскакивает и бежит за водой. В ведре воды нет, фашисты всю извели, отливая своих, и Сашка, схватив ведро, бросается к двери. Но они подперты чем-то снаружи. С разгона бьет ведром в дверь — не помогает. Тогда он открывает окно и видит немцев неподалеку от хаты. Верно, сгрудились вокруг своих мертвецов. Один замечает Сашку, кричит, но... Сашка уже за хатой. Выстрелов он почти не слышит, только представляет, как сыплются от пуль оконные стекла.

— Дедушка, воды! — кричит он старому паромщику, который бежит навстречу и кому-то машет рукой.

— Вижу, сынок, вижу!

— Воды, воды!

Бегут и еще люди, некоторые с ведрами. И Сашка поворачивает обратно, к своей хате, чтоб открыть запасную дверь, ту, что от леса, в темную каморку. Отец прорезал ее уже в войну.

По крыше хаты сизыми клубками перекатывался дым.

— Вода не поможет уже, — говорит Сашке старик и, пригнувшись, ныряет в каморку.

— А-а, дедушка! — в отчаянии кричит мальчик.

...Люди отлили водой Сашкину мать, наспех перевязали рану у отца на груди. Перевязали на счастье, не зная, живого или мертвого.

Отца и мать вынесли через узенькую дверцу, спрятали в землянке, что в гуще леса. Старый паромщик еще несколько раз забегал в хату, вытаскивая кое-какие пожитки. Сашка снова подскочил к пылающей хате, когда старик в последний раз, давясь дымом, протиснулся в дверцу с охапкой каких-то лохмотьев. Густой черный дым валил из дверцы с таким напором, что казалось, вот-вот рухнет стена. Сашка пригнулся, вытянул вперед руки и нырнул в дым, как в речку.

Скоро он вылетел из каморки, разбивая жадные ползуны горячего дыма, побежал к противоположной стороне хаты. Немцы отхлынули подальше — пожар припекал. Подъехали две легковые машины. Сашка выскочил из дыма, бросил одну гранату, за ней вторую и опять исчез в дыму-пламени. Грохнул сдвоенный взрыв.

Перебежав на подлесную сторону хаты, мальчик шмыгнул в густой папоротник. Пока гитлеровцы опомнились, открыли стрельбу, он был уже далеко, в глубоком овражке, пули свистели над головой. Пересохшим ручьем он бежал дальше и дальше, пока не упал, обессиленный, на землю.

В лесу была удивительная тишина, слышно, как зяблик скачет по стволу старой сосны и клюет, теребит клювом сухую кору. Пахнет прелью, прошлогодней листвой. Лежать приятно, только очень хочется пить, жаль, не глотнул водички, когда был у колодца. Сильно жжет в боку, вроде выше того места, где болело раньше. Сашка посмотрел, что там, и увидел большой синий кровоподтек, а над ним подсохшую красную полосу. Значит, рана. Сильный удар немецкого сапога и рана... Сейчас ранили или раньше? Верно, раньше.

Чтобы скорее зажило, Сашка приложил к ране длинный блестящий листок, который сразу же прилип к телу. Полежал еще немножко и пошел искать своих. Сколько раз он бывал в этом лесу, нет, наверное, дерева, на которое не взбирался бы, куста, под которым не искал бы птенцов, а все равно казалось, будто места совсем незнакомые, и кто знает, в какую сторону идти.

Солнце село еще тогда, когда Сашка был в овражке, а теперь в лесу — не ко времени зыбучий сумрак.

Брел, брел Сашка и набрел на то место, куда прибегал в первый день войны. Он сразу узнал его. Вот тут, под развесистой сосной, сидел дядя Андрей, напротив него — Вера, рядом — Валька, Галя и маленькая Ларка. Хоть и жутко было тогда от истошного крика тетки Марьи, однако кругом были свои, а со своими не так страшно. А сейчас никого...

Сашка сел под сосной, где сидел когда-то Андрей. Теперь можно не бояться: отсюда он уже попадет в любое место. Сквозь густую затуманенную листву просвечивало далекое зарево. Далекое и широкое. Сашке казалось — шире поселка.

«Неужели зажгли все дома? Со злости, что меня не нашли... А добросил я гранату в самую ихнюю середку или не добросил?»

И вдруг Сашке подумалось, что, наверно, много-много немцев шарит сейчас по лесу, ищут его. Скоро эти стеклянные глаза засверкают здесь... Мальчик прижался к комлю сосны, ему стало страшно. Взгляд пронизывал самые густые, сумрачные уголки, слух ловил самые тихие шорохи.

Никого не видно, ничего не слышно... Стыдно стало — испугался! Вспомнил, взрослые говорили, что немца ночью в лес рожном не загонишь. Но ведь враги могут подкарауливать и на опушке леса!.. И Сашка решил подождать, пока стемнеет совсем.

На самом деле фашисты удрали из прилесного поселка еще засветло, нагрузив свой транспорт собственной мертвятиной. Грузить было что: к тем двум, которых убил Устин Маркович, Сашка добавил еще троих.

Перед отъездом фашистские изверги подожгли поселок.

Когда Сашка пришел домой, хаты и в помине уже не было, осталась только печка. Вместо стен курились огромные головешки, да дышали груды угля, подернутого легким, как пух, пеплом. Мальчик застыл у пожарища, горестно опустил руки. Вот тут, в этом уголочке, где теперь темнеет соломенный пепел, еще сегодня стояла его кроватка, сделанная руками отца. Минувшей ночью Сашка спал на ней... Чуть дальше, в красном углу, стоял стол, на котором лежал под белой салфеткой хлеб...

Еще горше стало, когда вспомнил о хлебе. Очень захотелось есть. А кто даст поесть, если мамы нет?..

Он пошел вокруг пожарища. Ничего не искал — что тут мог он найти! — однако и глаз не оторвать от головешек, пепла... Сил нет уйти отсюда, все-таки здесь — своя хата... И никакого дома теперь нет нигде. Надо идти искать родителей, надо скорее узнать, что с ними. Неодолимое детское чутье подсказывает, что все должно быть тут, все должно быть дома. Вот что-то знакомое средь неостывших угольков. Мальчик всматривается: ага, отцовский молоток! Надо забрать его.

Сашка находит длинный прут и пытается подцепить им обгоревший, еще горячий обушок...

В это время к нему подошли Валька и Галя. Мальчик заслышал их шаги, обернулся. Сестры удивленно, несмело-радостно смотрели на него зареванными глазами.

— Ты здесь, Сашка? А где папа и мама?..

О дальнейшей судьбе Вериной семьи Косте не все удалось разузнать, потому и Андрею рассказал только то, что рассказали ему. Все они остались живы. Мать поправилась быстро. Устин Маркович долго не приходил в себя, рана оказалась тяжелой, но могучая сила стеклодува одолела беду. С помощью друзей-товарищей, что уберегли его от фашистской расправы, был найден приют, даже лечение велось, насколько позволяли условия. А встал Устин Маркович на ноги — семья Лагиных ушла к партизанам.

До отряда еще далеко было идти, когда Андрея и его бойцов встретил их вчерашний проводник. Ждал он, как видно, долго: морозец невелик, и затишно в лесу, но, как заметил Андрей, продрог проводник изрядно. Как-то совсем ссутулился... Шагая впереди по стежке, размахивал руками, то и дело поднимал воротник подшитой овчиной домотканой свитки. Прогалинку, где ждал их, вытоптал вдоль и поперек. Знать, пришлось потоптаться, боялся разминуться с партизанами.

— Задержались вы, — добродушно упрекнул проводник.

— Давно ждете?

— Давно, почти с самого вечера.

— А почему тут ждете нас?

— Потому что отряд...

Проводник не договорил: впереди прогремело несколько взрывов, видно, гранатных, поднялась автоматная трескотня.

Зайцев рванулся было туда, но Андрей остановил его.

— Погоди! — И повернулся к проводнику: — Что там?

— В деревне каратели, — ответил тот. — Наши их окружают. Комиссар потому и послал меня...

— Ясно, — спокойно проговорил Андрей. — Пошли!

Он не пошел, а побежал, на бегу вытаскивая пистолет, поправляя на поясе гранаты. Проводник опередил его, бежал, пригнувшись, как-то странно поводя головой из стороны в сторону, размахивая руками. Остановился на опушке и, тяжело дыша, сказал:

— Наши должны быть по тот бок деревни, — проводник махнул на запад, — а с этого, от леса, дорога немцам открыта. Здесь их встретят...

В деревне гремела пальба, частые взрывы, в последнюю минуту заговорил крупнокалиберный пулемет.

— Что у них — танки? — тихо спросил Андрей.

— Вроде есть один, и бронемашины есть.

Вдруг совсем близко раздался хлесткий треск автомата. Проводник отскочил за сосну, а Андрей распластался на снегу, чтоб лучший обзор был. По экономичности стрельбы он чувствовал, что тут, наверное, свои, однако разглядеть ничего не мог. Подал знак своим хлопцам и пополз на выстрелы. Вслед за Глинским и Зайцевым полз и проводник.

Скоро Андрей заметил две фигуры в бушлатах, с белыми повязками на рукавах. Люди лежали рядышком в сугробе возле плетня. Вот они опять начали стрелять. Андрей глянул в ту сторону, куда они стреляли, и увидел: на дороге показалась кучка немцев. Показалась и вмиг исчезла: в темноте не разобрать, упали фашисты на снег или укрылись за постройку. Минуту спустя на дорогу выскочила бронемашина, за ней вторая... Видать, в суматохе водитель угодил в ухаб, машина забуксовала. Вторая хотела обминуть ее, вырваться вперед, но на обочине соскользнула в засыпанный снегом глубокий кювет. За машинами короткими перебежками наступали пехотинцы. Люди в бушлатах открыли огонь по ним, в ответ им застрочили сразу два пулемета.

— Прекратите огонь! — крикнул Андрей, и по тому, как автоматчики обернулись, тотчас выполнили приказ, стало ясно, что они узнали его голос. Командир кивнул Зайцеву. Тот вытащил из-за пояса две гранаты и ужом пополз к передней бронемашине. За ним рванулся и Глинский.

— Миша! — услышал Андрей радостно-восхищенный вскрик.

Кто это вскрикнул, он не успел определить по голосу. Но кто-то из тех, кто лежал в нескольких шагах от Андрея.

Вокруг бронемашин в панике метались каратели, их становилось все больше, некоторые бешено рванули вперед, опережая друг друга, путаясь в полах расстегнутых шинелей. Пальба в деревне усиливалась и заметно приближалась сюда, на восточную околицу. Стрекота крупнокалиберного пулемета уже не было слышно. Вот прогремели взрывы подле бронемашин. Андрей приподнялся. Слева во главе группы стрелков с белыми повязками на рукавах бежал комиссар отряда. Ушанка его сбилась на затылок, отпущенная за время рейда борода раздваивалась, прикрывая щеки и уши.

— Никита Минович! — подхватившись, крикнул Андрей.

— Ты? — без удивления отозвался комиссар. — А кто там? — он махнул пистолетом в сторону бронемашин.

— Зайцев, — ответил Андрей. — И Миша Глинский.

Никита Минович побежал дальше. Двое, что лежали поблизости, живо подхватились и побежали вслед за группой. Теперь Андрей наконец догадался, что это были за люди.

К Сокольному подбежал проводник.

— Товарищ командир, — взволнованно попросил он, — дайте хоть одну гранату! Одну!..

— А вы... — Андрей неуверенно посмотрел на него.

— Не бойтесь, бросал!

Чуть не выхватив из рук Андрея гранату, проводник во весь рост помчался за группой Никиты Миновича.

Когда Андрей подошел к подбитым бронемашинам, Трутиков, разгоряченный боем, стоял возле Марии и Вари и тихо, но властно спрашивал:

— Вам кто разрешил сюда идти? Где было ваше место? Вы что, дисциплины не понимаете?

Мария молчала, а Варя все порывалась что-то сказать, верно, оправдаться, но комиссар не позволял ей. Наконец она перебила Никиту Миновича:

— Минутки не прошло, как мы сюда прибежали!.. Все время там были, около саней!

Вдруг заметила Андрея, запнулась.

— Знаю, где вы были! — строго, но не так уж сердито остановил ее Никита Минович. — А за обман старого человека ты у меня еще поплатишься!

Где-то поблизости грохнул раскатистый хохот Кондрата Ладутьки, и все повернулись в ту сторону.

— Я их, сволочей, знаешь!.. — кричал кому-то Кондрат. — Я их мигом заставил замолчать!.. Связку гранат ка-ак фуганул! Один, в рот ему дышло, прямо за-а... ха-ха!.. прямо задом хотел выбраться из люка... Не выбрался!

Кондрат показался из-за крайнего дома, и в уже поредевших сумерках Андрей заметил: рядом с Ладутькой идут двое партизан, а сам он, опершись на их плечи, прыгал на одной ноге.

Мария и Варя бросились к нему.

— И ты здесь? — Ладутька с напускной строгостью посмотрел на дочь. — Может, обошлись бы хоть раз без тебя?

— Ты ранен, папа? — испуганно спросила Варя и нагнулась, чтоб осмотреть ногу. Рядом с ней присела на снег Мария.

— Где у вас рана?

— По голени, в рот ему дышло, саданул, когда я крался к гусеницам. Да чепуха! Молодец Вержбицкий — как ангел-спаситель явился, перевязал. Боевой хлопец! Я ему говорю: по твоему характеру тебе бы в подрывниках ходить, а не в докторах. А он смеется...

Увидев Никиту Миновича, Ладутька снял правую руку с плеча партизана, небрежно козырнул:

— Задание выполнено.

— Хорошо, — глухо проговорил Никита Минович. — Только как же?.. Тяжелая рана? Кости хоть целы? Что сказал Вержбицкий?

— Кость цела! — опять засмеялся Ладутька. — Черта с два им пробить мою кость. Непробиваемая!

Никита Минович тепло улыбнулся:

— Ну, ладно, ладно, иди, Кондрат, на сани, не форси больно-то. — И повернулся к Марии: — Сбегайте к Вержбицкому, помогите ему. Возможно, там еще есть раненые бойцы.

Попозже Андрей узнал о необходимости этого боя. Под вечер того дня, когда Сокольный был в своей деревне, разведчики донесли Никите Миновичу, что по направлению к временной стоянке их отряда движутся фашистские каратели с танками и бронемашинами. Комиссар решил боя тут не принимать, по тревоге поднял отряд и отвел в лес. Ночью, посоветовавшись с Климом Филипповичем, он начал готовиться к налету. Наметили сделать это перед самым рассветом, когда немцев особенно морит сон. Соседние отряды тоже заняли позиции, изготовились к бою.

Отряд справился с задачей, считай, в одиночку, другим отрядам достались только те гады, которым было удалось улизнуть.

Когда Никита Минович рассказывал Андрею о некоторых перипетиях боя, к ним подошел Миша Глинский. Он доложил, что в деревне враги намеревались провести злостную расправу над местными жителями, что обнаружено несколько избитых до потери сознания женщин и детей. Сказал Миша и о том, что наведался в хату проводника. Два внука его, невестка и жена-старуха лежали на полу без чувств, окровавленные. Окна в хате высажены, повсюду битое стекло, постели и одежду фашисты растрясли, что получше — унесли.

Андрей приказал послать в деревню Марию, Вержбицкого и группу партизан, а потом и сам отправился вслед. Высокий, сутулый проводник как бы стоял перед его глазами — с добрым лицом, длинными, до колен руками. Спокойно топтался на лесной стежке, ожидая возвращения Андрея... Теперь-то можно было представить, что творилось у него на душе, чего стоили ему это спокойствие, необыкновенная выдержка.

Андрею захотелось как можно скорее встретиться с этим человеком, разделить его тяжкое горе.

IV

Весна сорок второго года пришла в Красное Озеро с запозданием. В редкие разрывы низких, почти неподвижных туч время от времени проглядывало солнце, бросало несмелые лучи на мокрые крыши, на мутную в половодье речку и снова пряталось, будто убедившись, что светить сюда нет никакого смысла. С севера и запада дул знобкий ветер, часто нагоняя к рассвету заморозки. И все же пора брала свое: земля оттаяла, в низинах пробивалась трава, на школьных тополях набухали почки. Но все это словно не по своей воле.

Под окнами домика в котором когда-то жила Вера, стояла все та же скамеечка. Почернела за этот год, скособочилась, но, как и прежде, в погожие вечера приходили сюда на посиделки, поделиться новостями посплетничать, Евдокия и жена Жарского.

В школе теперь жили полицаи, несколько немцев. Пройдет по двору Юстик Балыбчик, еще кто-нибудь из полицаев — женщины проводят коротким, равнодушным взглядом. Немец пройдет — соседки долго его провожают глазами, а Евдокия чего-то даже и вздохнет. И не понять, что означает этот вздох: то ли грусть по прошлой жизни, так не похожей на теперешнюю, то ли, вроде бы, симпатию к немцу.

Последние два-три дня Евдокия не показывалась на школьном дворе. Не видно было ее и на огороде, где многие хозяйки уже гнули спины с лопатами, мотыгами. Директорша под большим секретом шепнула мужу, что соседку за что-то отшомполовали немцы, а за что, Евдокия и сама не знает. Директор в ответ, еще под большим секретом, шепнул жене, что били Евдокию вовсе не немцы, и предупредил еще: если жена и дальше будет дружбу водить с соседкой, то, может статься, не миновать шомполов и ей.

Надя рассердилась на мужа и долго ходила надувшись, хмыкая тонким, веснушчатым по весне носом. Уже не в первый раз она слышит подобные предупреждения! Слышала и упреки. А за что? Никогда она так не уважала мужа, не заботилась о нем, как в этот год войны, а он все недоволен, раздражен, чего-то боится. С тех пор как поселились здесь незваные соседи, пз квартиры ни разу не вышел: все ему мерещится, что придут немцы или полицаи и начнут приставать к его жене.

Позже директорша дозналась: перепало Евдокии от Кондрата Ладутьки. Давно уже до него доходили слухи, что она путается с немцами, гонит для полицаев самогон, торгует чем придется. Сначала рейд мешал ему приструнить ее, потом рана на время вывела из строя. Теперь Ладутька через верных людей узнал, что какой-то унтер чуть не каждую ночь захаживает к Евдокии по доброму ее согласию. И такая злость взяла Кондрата, что решил он пойти на риск, даже на новое нарушение дисциплины, а негодницу проучить.

Как-то в полночь разбудил он Павла Шведа, потихоньку отвел в кусты, подал узелок с немецким обмундированием.

— Переодевайся! — приказал хлопцу. — Пойдешь со мной!

Сам тоже снял и спрятал свою одежду, надел форму немецкого офицера.

Во мраке, по протоптанным Ладутькой тропкам они без помех добрались до квартиры Евдокии. Швед встал за углом караулить, а Ладутька тихонько постучался в окно.

— Это ты, Курт? — послышалось из комнаты.

— Я-а, — шепотом ответил Ладутька.

Женщина открыла дверь, горячо обняла «немца», как только тот переступил порог, и вдруг отшатнулась: не та фигура, запах одежки не тот!

— Я тебе дам «Курт»! — не помня себя от злости, зашипел Ладутька и начал угощать ее шомполом.

После этого случая директорша стала побаиваться водить дружбу с Евдокией, а у Юрия Павловича появилась страшная бессонница. Партизаны, мерещилось по ночам, придут и к нему. Придут и спросят: «А какую пользу ты принес Советской власти?» Он слышал, отряд Сокольного вернулся из дальних мест, да еще и не один. И если за спиной у Ильи Ильича Жарский, особенно в последнее время, не очень боялся оккупантов, то партизаны начали представляться ему прямо-таки беспощадными. Даже некогда близкий, привязанный к нему Андрей казался теперь суровым, страшным. Вот заходит он в комнату, садится к столу, ничего не говорит, ни о чем не спрашивает. А Жарскому хочется говорить, высказать Андрею очень многое. И о собственном слабоволии рассказать, и о том, что он всегда интересуется партизанскими делами, даже знает, что во время рейда было разгромлено около трех десятков вражеских гарнизонов, наконец, о большом авторитете Ильи Ильича и необычных условиях своего существования.

Кажется, все от души говорит, а командир отряда не подымает головы, лицо его не смягчается. И жутко становится от мысли, что все это не то, совсем не то! Слушает Сокольный, слушает, а потом и говорит: «Изменили вы, Юрий Павлович. Забыли о Родине».

А разве это так?..

Жизнь бывшего директора школы в самом деле сложилась неладно. И если для жены его это проявлялось в том, что подчас нечего было на стол подать, то для самого Жарского — все-все в ином свете. Бестолковость своей жизни он начал ощущать с того самого дня, когда пришел со встречи с Никитой Миновичем. Не раз задумывался он в этот год: а прежде была в его жизни такая вот пустота или нет? И с болью в сердце признавался себе: пусть не совсем такая, но была. Когда-то, еще подростком, покинул в беде своего товарища-конопаса. Сговорились они, повели коней на чужой выгон. Заметив, что идут сторожа, вскочил на коня и ускакал, а товарища поймали, избили до полусмерти.

Скребло на сердце и после того, как с помощью отцовского кармана убедил кое-кого из медицинской комиссии в своей недолеченной тугоухости, добившись таким образом отсрочки от призыва в Красную Армию. Но тогда хоть так долго не переживалось, а теперь — ни днем ни ночью покоя нет. На какое-то время вернул ему душевное равновесие Илья Ильич Переход. Появилась цель, какое-то оправдание своего положения. Жарский подбеливал, проветривал школу, вел переговоры с некоторыми учителями, что жили поблизости, с отцами первоклассников. Но пришли из района немцы и заняли школу под казарму.

Ходил Юрий Павлович к Илье Ильичу, жаловался. Ничто не помогло. У того у самого не очень-то клеилось со школьными делами. Путешествовал он много, уговаривал людей, убеждал, но открыть школу в прошлую зиму удалось только в районном центре. Учащихся в ней было ее густо, да и учителей — раз-два и обчелся. Редко кто соглашался идти в такую школу, и далеко не каждого Илья Ильич брал на работу.

Еще зимой, когда пошел было слух, что и в Красном Озере откроется школа, подала Жарскому заявление Евдокия. Сколько жила в Красном Озере, никогда в школе не работала, никто ее и за учительницу не считал. А теперь раскопала справку, что когда-то сколько-то училась и столько же учительствовала в первом классе. Это было первое заявление, пожалуй, во всем районе! Жарский готов был ухватиться за него, но когда дело дошло до Ильи Ильича, тот решительно отклонил кандидатуру. Ходила тогда Евдокия сама к Илье Ильичу, носила еще какие-то характеристики, какие-то рекомендации. И все напрасно: Илья Ильич сказал, что при теперешнем кризисе в народном образовании он, пожалуй, мог бы допустить Евдокию в школу даже с такими документами, но...

— Что — но?.. — растерялась Евдокия.

— Самогонку вы гоните? — напрямик спросил Илья Ильич. — Самогоном торгуете? Какая же вы учительница для наших детей?!.

В школе Ильи Ильича работали только те учителя, которых он хорошо знал, на которых мог положиться. Все они прежде преподавали в советских школах, пользовались авторитетом, а теперь всеми силами старались держаться подальше от всякой политики, от оккупационных властей. Такую линию Илья Ильич считал единственно жизненной, правильной.

Но однажды в школу заявились гестаповцы. Без какого бы то ни было разрешения отдела народного образования. Средь урока вошли в класс, спросили у учительницы фамилию одной девочки. Учительница показала на нее глазами, девочка встала. Гестаповец схватил ее за руку и увел...

Узнав об этом, в школу прибежал Илья Ильич. Глаза его горели бешеным огнем, побледневшие щеки, обвисший подбородок тряслись, будто лихорадка его одолела. В директорский кабинет были созваны все учителя.

— Почему пустили гадов в класс? — гневно набросился он на заведующего учебной частью. — Вы бессовестный человек, трус, вы — предатель!..

— Они у меня не спрашивали разрешения, — тихо оправдывался завуч, — я даже не видел, как они вошли в школу.

— Чей был урок? — спросил Илья Ильич.

— Мой, — повинилась учительница.

— И вы показали на эту девочку?

— Что же мне было делать?

— Негодница-а! — схватившись за голову, закричал Илья Ильич и выбежал из кабинета.

Через час в школе висел приказ о снятии с работы заведующего учебной частью и учительницы, которая выдала гестаповцам девочку.

В тот же день Илья Ильич направился в комендатуру. В приемной дежурили два жандарма, и, когда он объяснил им, с чем пришел, один из них кивнул на глухой угол комнаты, велев стать туда. Илья Ильич встал в этом углу — сесть тут не на что было — и принялся рассматривать приемную. Не раз бывал он здесь. Прежде на окнах, теперь зарешеченных, висели гладкие белые шторы, стол меж окон накрывался красным сукном. Обои на стенах были всегда свежие, без единого пятнышка... А вот тут, в углу, где сейчас его ноги, стояла проволочная корзина. Люди бросали сюда окурки, всякий мусор. Когда, бывало, Илья Ильич заходил сюда по какому-нибудь делу, секретарша сразу докладывала о нем. Председатель райисполкома принимал заслуженного учителя с почтением, а потом провожал его чуть не до самого выхода. Так было... А теперь тут жандармы сидят, возле решеток, о чем-то рассуждают между собой.

Из кабинета коменданта вышел маленький остроносый офицерик. Жандармы вскочили, лица их вытянулись, стали еще более постными, тупыми. Потом один из них зашел в кабинет, скоро вышел и снова сел у решетки, даже не глянув на Илью Ильича.

Переход издавна привык уроки проводить стоя, никогда не чувствовал усталости. Тут же простоял совсем недолго, а в коленях появилась какая-то неприятная слабость, ноги будто оловянные...

Попробовал было пройтись по комнате, размяться, но жандарм выставил руки, категорически преградив ему путь.

С вынужденной покорностью Илья Ильич вернулся на свое место, подумал: если через несколько минут не пригласят его, то придется оставить этих жандармов, а коменданту написать письмо.

Но вот за дверью послышался резкий выкрик. Один из жандармов ошалело ринулся в кабинет. Оттуда вышел не спеша, подал разрешающий знак посетителю.

Комендант поднялся Илье Ильичу навстречу, пригласил сесть, сам сел лишь тогда, когда посетитель принял приглашение, склонил голову в ожидании начала разговора. Небольшого роста, тучный, коротконогий. Голова гладко выбрита, хоть и брить-то было нечего. На плоских щеках, раздвоенном подбородке, если приглядеться, торчала реденькая и, верно, жесткая рыжеватая щетинка.

— Я прошу сделать мне извинение, — заговорил он по-русски, — что не мог принять вас раз-раз... Чем могу служить?

Илья Ильич изложил суть дела и потребовал, чтобы школьница была сейчас же освобождена. Комендант потрогал пальцем подбородок, потом оберские нашивки на воротнике кителя, сделал вид, что весьма озабочен делом, о котором только что услышал.

— Мне очень, очень жалею, — подняв безбровое лицо, заговорил он. — Я пришел тут, чтобы делать русские люди добро. Мой фатер это... отец, долго жил в России... Он фермер, в прошлую войну попал в русский плен. Русские он долго вспоминал, научил меня говорить, как вы. Я очень, очень жалко и буду постарайся сделать все, что будет есть. Только гестапо не раз-раз слушать меня, у них свой глаз, ухо, нос. Я ваш служба, — заключил он и протянул Илье Ильичу руку.

Проходя мимо жандармов в приемной, Переход посмотрел на них с презрением. Он уже не очень сожалел, что пришлось так долго простоять на том месте, где когда-то стояла мусорница. Он был уверен, что девочку скоро освободят, она вернется в школу, и все встанет на круги своя.

Он только на минуту заглянул в свое ведомство, чтобы передать кое-какие распоряжения заместителю, и сразу направился в школу. Надо было восстановить порядок, провести несколько уроков вместо сорванных.

Однако едва Илья Ильич вошел в школу, как все его надежды рухнули: в школе — ни души, лишь уборщица понуро слонялась по пустым классам с длинной метлой в руках.

Всю ночь Илья Ильич не спал. Встал он чуть свет, поспешил на улицу: не терпелось посмотреть, начнут ли собираться ученики. А если кто-либо не придет, надо будет зайти к директору школы, посоветоваться, что делать. Может, послать учителей к родителям, да и самому сходить, поговорить с людьми, убедить их, что школа будет работать без помех.

Предвесенний рассвет робко, как бы нехотя, но все больше и больше уступал место знобкому слякотному утру. На улице черным-черно, хоть небо сыпало что-то похожее на снег. Первый месяц весны, а подмораживало... Холод в эту пору сильней донимает человека, чем даже в разгар зимы. Илья Ильич поднял воротник своего надежного в подобных случаях пальто, однако все равно холодило, дрожь так и пробирала все тело.

Он быстро пошел по улице к школе. Озноб по оставлял его, под ногами хлюпало. Чтоб не ввалиться впотьмах в какую-нибудь яму, Переход все время смотрел под ноги.

...На дороге стоял столб, какого раньше здесь не было, и Илья Ильич чуть не стукнулся об него лбом. Столб мокрый и, верно, до неприятности холодный...

Илья Ильич удивленно поднял голову и — отшатнулся, словно чем-то острым ударили его в грудь: на перекладине вверху что-то висело... Озноб сковал ноги и руки, страх вдавил голову в воротник, и уж не поднять глаз, чтобы рассмотреть...

Он бросился бежать. Бежал, не разбирая дороги, брызги грязи разлетались из-под ног. И не знал Илья Ильич в ту минуту, почему он бежал: то ли спасался от жуткого зрелища, доселе невиданного, то ли за помощью к людям, то ли просто хотел убежать из местечка, чтоб никогда больше не видеть ни этой школы, ни учителей, которые пустили в класс фашистов, ни семьи своей, которая вот уже скоро год не дает ему жизни...

Не заметил, как добежал до квартиры директора. Остановился под окном на улицу, постучал. По лбу, щекам, за шею текло что-то холодное, и не понять, пот это или снежная пороша, сыпавшаяся с хмурного неба.

— Одевайтесь! — закричал Илья Ильич своему коллеге. — Скорей одевайтесь, бежим!

Директор выскочил с пальто в руках.

— Что такое, Илья Ильич, что случилось?

— Бежим!

Илья Ильич побежал к школе. Директор едва поспевал за ним, надевая на ходу пальто.

Неподалеку от школы Переход остановился, подождал директора.

— Видели? — спросил он, показывая на виселицу. — Когда они это сделали?

— Не знаю, Илья Ильич, — растерянно, плаксиво, испуганно ответил директор. — Вчера я здесь почти не был...

Плечом к плечу, словно держась за руки, они приблизились к столбу. Илья Ильич глянул на перекладину и задрожал еще больше: он узнал девочку, которую день назад увели из школы гестаповцы. Скорбно понурил голову, снял шапку и долго стоял, глядя лишь на мокрый комель столба. Небо все сыпало и сыпало порошу с дождем, воротник пальто обвис, ледяные струйки стекали по седым волосам, за шею. Но он не чувствовал этого, он думал о девочке. И представлялось ему — девочка и сейчас дома с отцом и матерью. Только не такая, как тут, а маленькая, с беленькими и мягкими, как шелк, волосенками, с сине-голубыми глазами. Когда-то Илья Ильич носил ее на руках. Отец ее тоже учитель. Работали они в одной школе, дружили, хоть тот был помоложе. В первые дни войны много спорили, даже ссорились. Сейчас он в партизанах... А мать, верно, и не знает... Или знает, да не может прийти, или уже нет в живых...

— Наденьте шапку, — сказал директор, дрожа от холода, комкая в руках кепку с подшитыми наушниками. — Голову застудите.

Он не так жалел эту голову, как сам хотел скорее надеть кепку: появилось ощущение, будто волосы, брови начали смерзаться.

Илья Ильич молчал. Директор заглянул ему в лицо и отвернулся, вздохнул глубоко: теперь только заметил, что его давний друг горько плачет.

Жарский оставил мысль о школе, переживал, мучился и совсем не знал, куда кинуться, куда податься, к кому обратиться за советом, у кого просить помощи. Илья Ильич к концу лета возобновил свои хождения по деревням. Он пришел к убеждению, что, если бы не комендант, не его чудовищное вероломство, школы могли бы работать в местечке. Вся беда, гарнизон здесь большой, комендант попался никудышный, с черной душой. Там, где нет гарнизонов или поменьше они, не будет подобных помех.

И пошел Илья Ильич с этой убежденностью по школам, квартирам учителей. В неустанных скитаниях своих попал он и в хату лесника, где жил Генька Мухов.

Был уже вечер. Над хатой тихо шептался осинник, изредка сбрасывая на обросшую мохом крышу желтый лист. Поодаль тускло отсвечивал густой ольшаник, а еще дальше поднимался, закрывая горизонт с запада, молодой ельничек. Возле хаты ни души, хоть явно хозяйка где-то здесь: на огороде, что тянется в глубь леса, стоит корзина с молодой картошкой, рядом лежит лопата. Из хаты доносится капризный плач ребенка.

Илья Ильич толкнул дверь, но она оказалась на засове. Побренчал щеколдой, и детский плач утих. Но никто к двери не подошел. Может, в окно смотрели на пришельца? Илья Ильич постучал еще раз и хотел уже повернуть назад, как вдруг к ногам шмыгнула, поднялась на задние лапы огромная, с доброго волка, собака.

— Гол, гол! — закричал кто-то из леса, и собака присела, виновато высунув язык.

Илья Ильич обернулся. Из сосняка вышел с корзиной на локте молодой, до черноты загорелый человек в военной гимнастерке и в черных штатских брюках, забранных в сапоги. Головки сапог были влажны от росы.

— Неужели такой урожай на грибы? — удивился Илья Ильич, заглянув в корзину, словно человек этот знаком ему давным-давно.

— Грибов-то много, да собирать некому, — ответил Генька. — А вы к леснику?

— Нет... — Илья Ильич замялся. — Я, видите ли... Давайте сразу познакомимся, — он протянул полусогнутую руку, будто хотел что-то взять. — Я Переход, заслуженный учитель.

— Мухов, — назвался Генька.

— Товарищ Муха?

— Мухов, — повторил Генька.

— Ага, извините, тогда я, пожалуй, к вам.

— Лёдя! — крикнул парень в окно, и в тот же миг дверь в сенцы отворилась.

В хате Лёдя боязливо уставилась на незнакомца, но, узнав, что это не полицейский и не партизан, успокоилась. В белом легоньком сарафанчике, босая, смугленькая от загара, она чуточку напоминала куклу. Возле кровати висела люлька, прикрытая тонкой домотканой постилкой.

— Старики наши где-то загостились, — улыбаясь, сказал Генька, — вот мы и остались вдвоем.

— Втроем, — поправил Илья Ильич. — Это же ваша? — с умилением глянул он на люльку.

— Мой наследник, — с гордостью ответил Генька, а молоденькая мама свесила косички над люлькой, засмеялась, счастливая.

— У меня к вам чисто профессиональное дело, — начал Илья Ильич.

Генька слушал, чувствуя себя неловко: никогда никаким учителем себя не считал, хоть проучился три года в физкультурном институте.

— Будете преподавать физкультуру, — говорил ему Илья Ильич, а он понятия не имел, как это преподавать ее: учить детей играть в футбол или объяснять им, что такое спорт и для чего он нужен?

— Если не физкультуру, то военное дело, — продолжал Переход. — Теперь таких людей поискать...

Военное дело было Геньке больше по душе, только обидно даже думать, что придется детьми командовать.

Разговор, пожалуй, затянулся бы, но в хату вошел полицай, напился воды, кивнул хозяину, чтоб вышел.

— Это что за тип? — спросил он в сенях так, что и Илья Ильич услышал.

— Заведующий отделом народного образования, — ответил Мухов, — заслуженный учитель школы.

— Наплевать, что он заслуженный! — прохрипел полицай. — Документы проверял?

— Я и так ему верю! — раздраженно проговорил Генька. — Он мой гость.

— Смотри, а то голова в петлю гостить пойдет! — пригрозил полицай и грохнул дверью. В окно было видно, как хозяйская собака завиляла хвостом перед ним, не брехнула, не преградила дорогу, как обычно, когда кто-то из чужих выходил из хаты.

Генька вернулся растерянный, глянул на гостя смущенно. Лёдя сделала вид, что перепеленывает ребенка, ни на что не обращая внимания.

— Что ему надо? — брезгливым тоном спросил Илья Ильич.

— А черт его, извините, знает! — ответил Генька. — Шныряют тут то одни, то другие. Минуты спокойной нет: сегодня полицаи, завтра партизаны. Дверь не закрывается, даром что место считается тихим, неприметным.

— И партизаны бывают? — заинтересовался Илья Ильич.

— Бывают, — продолжал Генька, — тут их лагерь неподалеку. Они и зимой наведывались. Командир отряда заезжал. Посидели, поговорили...

— Может, Сокольный? — глаза Ильи Ильича засветились любопытством.

— А? Что?.. — Генька будто язык прикусил. — Вы знаете Сокольного? Знакомы? Так?

— Наш учитель, — довольно и даже с оттенком гордости объяснил Переход. — В Красном Озере преподавал язык и литературу.

— Ах, вот как... Значит, он и заезжал. Мы с ним когда-то учились в одном городе, хотя и не были знакомы. Так? Потом встретились в воинской части в первые дни войны...

Мухов замолчал, как-то болезненно скорчился на табуретке, исподлобья посматривая на Лёдю.

— Меня весьма и весьма интересует этот человек, — доверительно заговорил Илья Ильич. — Был бы рад встретиться с ним. Некогда я посылал ему письмо, но ответ получил от райкома. Правда, не так скоро, но получил... Девочка одна передала...

И тоже замолчал, грустно-потерянно понурившись. И, наверное, уже в тысячный раз пред ним замаячила виселица возле школы, девочка, светлая, худенькая, та, которую когда-то носил на руках...

— Неприятным для меня было то письмо, — снова заговорил Илья Ильич, — весьма неприятным. Хотел даже отыскать райком, объясниться... Меня бы пропустили, меня тут все знают. Понимаете, обозвали авантюристом, чуть не провокатором! А разве это так? Я хочу добра людям, отдаю все, что у меня есть, а они говорят — партизанских детей учи, если хочешь заниматься педагогической деятельностью. Но какая разница?..

Начинало смеркаться. Во дворе кто-то прошмыгнул мимо окон — один раз, второй... Илья Ильич настороженно приподнялся, а Генька подошел к окну, уставился в полумрак. Долго смотрел.

— Нечистый их тут носит! — зло проговорил он и неуверенно вернулся на свою табуретку. Лёдя побледнела, дрожащими руками принялась укутывать ребенка.

— Кто там? — как мог спокойнее спросил Илья Ильич.

— Полицаи, сволочи!

— Что же они, каждый день тут?..

— Да не сказал бы, что каждый. Раньше побаивались лазить, если и приходил который, то тайными тропками, да и то на минуту. А сегодня что-то много их, давно торчат.

— Много? — Илья Ильич забеспокоился.

— Целая свора! — возмущенно продолжал Генька. — Залегли в кустарнике. Шел я сюда — останавливали. Осмелели, сволочи, так? Верно, что-то чуют... Вы оттуда? Правда ли, что идет большая сила на этот лес?

— Какая сила?

— Ну, немецкая, какая же еще!

— Не знаю, не слышал. — Илья Ильич хмуро поскреб подбородок. — Мне об этом не говорят, и я такими вещами не интересуюсь. Понимаете?

Мухов понурил голову.

— И я не очень-то интересуюсь, — вздохнув, пробормотал он. — Однако же куда денешься? На небо не прыгнешь на это время. Так? Лёдечка! — подошел к жене. — Ты обуйся на всякий случай и маленького одень.

— Значит, у них здесь засада, так я понимаю? — начал догадываться Илья Ильич. — На кого же?.. Ага, понятно, на кого... Товарищ Муха... Мухов! Может, нам не следует сидеть сложа руки? Может, мы должны... А? Товарищ Мухов!

— Что должны? — Генька судорожно поглаживал одной рукой косы жены, а другой помогал ей закутывать ребенка. — Что мы или, к примеру, вы должны?

— Ну, вы же сами... вы же сами говорили... — растерянно продолжал Илья Ильич. — Тут недалеко наши. На ваших и на моих глазах готовится что-то страшное... А как же мы?..

— Вы считаете, что нужно сбегать к партизанам? — вдруг мягче и теплее спросил Генька. — Так?

— Надо, товарищ Мухов, надо!

— В самом деле, — согласился Генька. — Только как это сделать? Эти сволочи, что тут сидят, наверняка следят за нами. Но перехитрить их можно... У меня тут есть одна норка на всякий случай. Знаете, беда всему научит: выкопал в свободное время. По ней можно проползти до самого ельника, а там — тропинкой — в глубь леса.

— Вот и ладно! — одобрил Илья Ильич. — На дворе стемнело, никакой бандит не заметит. Надо так и сделать, товарищ Мухов. И немедленно! Это, знаете, наш долг. Может, все это и зря, полицейские псы отойдут отсюда не солоно хлебавши, но партизаны должны знать, где роется для них яма. Раз мы с вами вот теперь знаем, то и они должны узнать.

— Тихо, не плачь, — шепнул Генька жене, прижимавшейся к его руке щекой. И повернулся к Илье Ильичу: — Вы сказали то, о чем и я думал. Так? Мы советские люди. Что до меня, то я готов на все. Успокойся, Лёдя!.. Я покажу вам свой подземный ход, выведу в лес, к тропинке на их заставу. Тут недалеко...

— Позвольте, — удивленно забормотал Илья Ильич. — Вы человек, так сказать, местный, знаете здесь все... Да и моложе меня... Как же так? Я никогда здесь не ходил, могу заблудиться. Какая же помощь будет от меня?..

— Да тут и ребенок не заблудится! — заспорил Генька. — Я бы и сам пошел, но войдите в мое положение... Разве могу я покинуть их в такую минуту? Так? Лёдя, да успокойся ты, ребенка разбудишь! Были бы вы на моем месте... Семья у меня, понимаете? Семья!..

Илья Ильич задумался. Была и у него когда-то семья, хорошая, дружная. Любили его, уважали... А теперь нет никого... И дома все, на месте, и — нет семьи, нет прежней теплоты, безграничного доверия.

Потерев подбородок, он наконец сказал:

— В крайнем случае, проводите меня хотя бы до половины дороги, а дальше я сам доберусь. Вернетесь сразу домой.

Генька решительно поднялся и, видимо, резко отнял от Лёди свою руку, потому что она в отчаянии упала на кровать и начала громко, безудержно рыдать. Хлопец подошел к окну, с минуту всматривался во мрак, потом повернулся к Илье Ильичу, неприветливо сказал:

— Пошли, выведу вас в чащу!

Переход тяжело встал, а Генька еще долго что-то искал в потемках, собираясь.

Когда они вышли в сени, в лесу прогремели первые выстрелы. Генька тотчас прыгнул назад в хату. Лёдя с ребенком на руках панически заметалась по комнате.

— Сюда! — крикнул ей Генька и ловко откинул широкую половицу.

Выстрелы участились, послышались взрывы гранат. Вбежал Илья Ильич, тоже бросился к щели в подпол.

— Нет-нет! — безжалостно оттолкнул его Генька. — Здесь больше нету места. — И заложил за собой половицу.

Илья Ильич упал на пол. Из лесу доносился шум затяжного боя, а из-под пола — плач ребенка. Страха почему-то не было. Возможно, из-за необычайности обстановки, от того, что совесть как-то очень уж грызла нутро. Снова со всей очевидностью предстала жуткая бессмысленность всех его скитаний, упорного стремления осуществить то, что задумал однажды. И вот — итог: лежит, как червяк, на полу, а рядом гибнут настоящие люди, а он не имеет возможности помочь им... Знать, что они не погибали бы, если б этот молодой педагог, что теперь в подполе, был настоящим педагогом, если б он сам, заслуженный учитель, имел больше решительности там, где она наиболее необходима!..

Что за человек скрывается под полом? Илья Ильич подумал, что, собственно, ничего не знает о нем. Говорили, бывший командир, некогда студент физкультурного института, а больше, считай, ничего. Может быть, он совсем никчемный человек, может быть, даже враг? А вышло так, что Илье Ильичу, учителю, которого знал весь район, приходится валяться рядом с ним. Да если бы еще рядом, а то отшвырнул, негодяй, от себя, как грязную тряпку, как гадкое существо. Неужели и в этом какая-то закономерность, жуткая неизбежность судьбы?..

Выстрелы и взрывы гремели почти у самой хаты, Илья Ильич слышал даже голоса команд.

Вдруг до слуха донесся отчаянный, пронзительный стон, от которого похолодело в груди, зашевелились волосы под кепкой. Сильнее задрожали оконные рамы, что-то зазвенело, брызнуло, и Илья Ильич почувствовал резь в затылке. Хотел и не мог пошевелиться, словно его вдруг пригвоздили к полу. Ни ног, ни рук не чувствовал, в голове стоял тягучий, стеклянный звон.

Уже и в лесу затихло, приподнялась половица, из-под пола донесся глубокий вздох Лёди, а Илья Ильич все еще ощущал, что тяжело ранен, парализован. Но вот кто-то постучал в окно, и он невольно поднял голову. Поднял — и ничего, никакой боли! Пощупал рукой затылок, а там в волосах запуталось несколько осколочков стекла. Горько усмехнулся Илья Ильич: не думал он, что может такое приключиться, и приписал все это своей старости.

— Кто в хате? — послышалось за окном. — Откройте!

Илья Ильич встал, послушно прошел в сени, на ощупь изучил систему запоров, открыл дверь. Его осветили электрическим фонариком, и один из вооруженных людей спросил:

— А где же старый лесник?

— Его нету дома, — ответил Илья Ильич, вспомнив слова Геньки.

— А там кто? — вооруженный посветил фонариком на дверь в хату.

— Товарищ Муха с женой.

— Това-арищ!.. — Человек легко переступил порог, пошел в хату. — Лампа есть? — спросил на ходу.

— Есть, есть! — услужливо ответил из комнаты Генька. — Я сейчас...

Он зажег лампу и, когда повернулся к вошедшему, вдруг побледнел, испуганно захлопал глазами. Перед ним стоял Никита Минович, а у порога — еще два партизана.

— Занавесьте окна! — приказал комиссар и поспешно вышел.

Спустя две-три минуты он вернулся, а вслед за ним партизаны ввели раненого Андрея. Штанина на левой ноге до самого голенища была в крови. Сурово, с тяжким упреком посмотрел он на хозяина и сел на лавку у стены. Зайцев и Миша Глинский начали делать ему перевязку.

Под полом заплакал ребенок.

— Что такое? — хмуро спросил Никита Минович.

— А это... знаете... Пули тут свистели, так мы... — Генька споро поднял половицу. — Лёдя, вылезай, тут свои... Наши!

— Ваши? — брезгливо бросил Никита Минович. — Кстати, вы знали, что тут была засада?

— Да откуда же? — еще больше задрожал Генька, держа на руках спеленутого ребенка, помогая жене выбраться из подпола. — Их черт принес совсем недавно, мы никого не видели...

— Мы видели! — вдруг заявил Илья Ильич. — И знали.

Никита Минович взглянул на него внимательнее:

— А вы, кажется, из волости? Заведующий отделом народного образования?

— Да, — тихо ответил Илья Ильич.

— Все ходите, ищете единомышленников?

— Да, да...

В хату начали вталкивать раненых полицаев. Некоторые сразу падали, перевалившись через порог, иные добирались до стены и там опускались на пол. За ними вошел Кондрат Ладутька.

— И ты здесь, чертов мотылек? — загремел он, заметив под рукомойником красноозерского Балыбчика. — Ну, здесь я тебя, выродка, доконаю! — Кондрат занес ногу над изменником. Полицай застонал, заныл, и Илья Ильич вспомнил тот отчаянный, пронзительный стон в лесу.

— Кондрат! — тихо сказал Никита Минович.

Ладутька сдержался, но так погрозил полицаю кулаком, что тот заныл еще громче.

— Как приплелся сюда?

— Перевели меня, — приподняв потную, взлохмаченную голову, покаянно ответил Балыбчик. — Мобилизовали...

— Какой антихрист тебя сюда мобилизовал? — вдруг подхватился полицай, сидевший в темном углу. — Сам напросился!

Генька глянул в угол и узнал того самого, что под вечер заходил в хату. Взгляды их встретились. Полицай смотрел на Геньку из полумрака волком. Казалось, даже глаза холодно и ядовито светятся. Генька смотрел на него спокойно, с презрением. Вот он заметил, что полицай погрозил ему грязным кулаком, провел пальцем по горлу... Видно, считал Мухова повинным в провале их черной операции. «Если б так было! Пусть бы тогда и думали, и угрожали. А то...» Генька бросил взгляд на Лёдю, сидевшую на кровати, горемычно сгорбившуюся над ребенком, на торчащую одним концом половицу. И в памяти всплыло, как радовался он, когда забрел в этот тихий, казалось, надежный угол, как чувствовал себя счастливым, с каким упорством копал эту щель, кротиную нору в сенцах...

Плюнуть бы полицаю в глаза. А заодно и себе самому. Противно было не то, что «бобик» словно в самом деле накинул на его шею петлю, а то, что этой фашистской гниде, по сути, не за что мстить бывшему командиру взвода.

— Это жена ваша? — услышал Генька голос Никиты Миновича и растерянно поднял на него мутные, будто наполненные туманом, глаза.

— Жена, — ответил за хозяина Андрей.

Рана у него была выше колена. Хлопцы перевязали ее как могли, подставили под ногу маленькую скамеечку. Андрей привалился к стене.

— Может, вам подушечку? — вдруг подхватилась, подбежала к командиру Лёдя с ребенком. Лицо бледное, заплаканное, распущенные косы упали на руки, будто специально прикрывая ребенка.

— Спасибо, не надо, — сказал Андрей.

Ладутька вышел и скоро вернулся с Павлом Шведом.

— А ну, встань к свету! — приказал он.

Хлопец встал, и все увидели, что гимнастерка его в крови.

— Плечо человеку зашибли, — проворчал Ладутька, — а он, чудак, молчит!

— Да нет, не зашибло, — Швед пошевелил рукой. — Только царапнуло, совсем не больно.

Никита Минович кивнул Ладутьке и пошел из хаты. За ними вышли все партизаны, кроме Миши Глинского.

— Вот что, хлопцы, — заговорил комиссар, когда все встали рядом с ним. — В обком на совещание я иду один, раз такое случилось с командиром. Дело, чувствую, важное, Клим Филиппович будет ждать. Андрея Ивановича отвезите на место под надзор Вержбицкого. Попрошу Клима Филипповича прислать и своего доктора. Полицаев — в лагерь, там разберемся. — Повернулся к Ладутьке: — Кондрат, все это за тобой!

— Есть!

— Зайцев! Ты пойдешь со мной. Возьми еще двух хлопцев.

— Есть!

— А... это самое? — Ладутька отвел комиссара чуть в сторону. — Примачка этого захватить с собой или пока оставить?

— Об этом я хотел особо, — сказал Никита Минович. — Забрать его обязательно! И под крепкий замок! Приду, будем разбираться.

— А божью коровку с лысиной? Тоже надо бы прихватить...

— Его оставь!

— Почему, Никита Минович?

— Он не то, что этот... Пусть старик идет домой.

...И он пошел. Шел ночью, лесом, один. Жутко было, но и заночевать у лесника не мог: опротивело это место, ненавистным стало, проклясть бы его на веки вечные!

Шел и так глубоко задумался, что уже перестал обращать внимание на темень, на чащобу по обе стороны тропинки, не замечал, что тропинка-то ведет не туда, куда надо. В хате страшнее было, думалось, вот-вот Сокольный или Трутиков подмигнут кому-то из своих — арестуй этого приблудника! Но Сокольный лишь глянул на него недобро, с презрением, а Никита Минович припомнил письмо из райкома партии: «Писали тебе, говорили, что надо делать...»

И не сдержать обиды: почему не арестовали, не увели, как других? Пусть бы лучше забрали, связали руки... Легче было б на душе.

Илья Ильич потихоньку начал разговаривать вслух, сам с собой. «Они посчитали меня не совсем виновным. А неправда, виноват я! Объективно виноват. Я так и сказал... Вот ранили человека... на моих глазах. Встретились... Сколько мечтал о встрече!.. А сидел, опустив глаза. Куда ж ты глянешь?.. Может, человек калекой останется, а из-за кого?.. Нет-нет, что ты!.. Этого не может быть. Это только кажется, мерещится...»

Снова вспомнилось, как командир отряда поглядел на него. Да, в глазах — удивление, презрение. И решимость, выдержка необычайная. Потемнел от боли, а не подал виду, не стонал. Оперся рукой на плечо партизана и поскакал на одной ноге. У порога на миг обернулся — не разобрать, на хозяйку с ребенком или на Илью Ильича. И опять этот его укоряющий взгляд! Так, наверно, и смотрел бы все время, приведись с ним разговаривать.

А партизан, что неотступен был от командира, совсем молоденький... Глядел на все любопытными, почти детскими глазами. Может, ученик Красноозерской школы? Один — настоящей учитель, другой — настоящий ученик...

Илья Ильич почувствовал мучительную боль, стыд, когда подумал о себе, о своих теперешних скитаниях. «Куда ты, человече, идешь, куда придешь, чего ты хочешь?»

Где-то в полночь заметил, что идет не той тропинкой. Если бы правильно шел, давно бы открылось поле, а тут все лес да лес, густой, как прежде. Попробовал взять в сторону, — найти другую тропинку, но заплутал еще больше. Ходил, искал, то вправо сворачивал, то влево... Хоть бы как-то из чащобы этой выбраться! Может, тогда хватило бы сил добрести хоть до Красного Озера, до Жарского... Поговорить с ним, душу отвести... Да вот нету дороги... Где же дорога?..

А лес все гуще, гуще. Сыплет холодная изморось. Ноги скользят по мокрой жухлой траве, заплетаются от усталости.

Илья Ильич споткнулся, упал на колени, на руки. Кепка куда-то отлетела. Казалось, подняться не хватит сил. Нащупал пенек, сел, горестно уронив голову на грудь. Перед глазами опять возникла из тумана белоголовая девочка, которую он некогда носил на руках. Вспомнились жена, сын, дочь. Они не ждут его домой. Никто теперь не ждет его!

В груди сильно закололо, стало душно, еще более душно, чем там, у виселицы.

Колючая изморось сыпалась за воротник...

V

В Старую Чиглу, после долгого перерыва, пришло первое письмо с фронта. Прислал его муж Валентины Захаровны. Почти с самой весны сорок второго года Старая Чигла не имела связи с фронтом. Оккупанты заняли Воронеж, подошли под самый Анненский район. Где-то оборвалась почтовая связь...

Валентина Захаровна была, что называется, на седьмом небе. Сегодня первый день занятий (хоть на дворе октябрь), и она побежала в школу. В переменке ее тотчас окружили учителя, ученики с первого до седьмого классов. Все ликовали, чувствовали, что на фронте стало лучше, что враг дальше не пройдет, а может, скоро и вовсе вспять покатится.

Вера подумала, что теперь и от Андрея должна прийти весточка. Она стояла у окна с Алиной и Анной Степановной и читала Валино письмо. Читала долго, будто изучая, останавливаясь мысленно чуть не на каждом слове. Так давно не держала она в руках писем, что один вид вот этого помятого, проштампованного листка, его какой-то особенный запах вызывали необычайное волнение.

— Почерк знаешь на чей похож? — Алина протянула руку к письму.

— Погоди...

Анна Степановна наклонилась поближе к Вере, с минуту всматривалась в неровные строчки и, вздохнув, заметила:

— У моего Николая почти такой же.

Подошел Анатолий Ксенофонтович, и Вера поспешно свернула письмо, даже как-то отшатнулась. Алина глянула на нее удивленно.

— Дайте мне взглянуть, скажу, из какой части, — предложил физрук.

— Ничего вы не скажете...

— Вера! — недовольно воскликнула Алина.

Физрук взял письмо, повертел его в руках, но так ничего и не определил.

Весь день Валентину Захаровну искали, старались с ней встретиться чуть ли не все старочигольцы. Всем хотелось самим убедиться, что письмо пришло с фронта, а если можно, то и узнать, о чем там прописано.

Позже всех прослышал о письме Любомир Петрович: Людмила Титовна, обеспокоенная его затянувшейся болезнью, оберегала старика от всяких треволнений, даже от приятных. И еще — в его болезни она винила одну себя.

Любомир Петрович читал письмо и плакал в радости. Плакал и в горести: такую непоправимую ошибку в своей жизни совершил он по слабости характера! Людмила Титовна, пока он читал, сидела на кровати рядом, пыталась утешить мужа, а при случае и забрать, спрятать письмо. Но Любомир Петрович невежливо смахивал ее руку со своей груди и в разговор не вступал. Боялся вступать, ибо знал по опыту: стоит только заговорить с ней, обязательно уломает его, настоит на своем.

В начале лета, когда угроза оккупации Воронежской области стала совсем реальной, Любомир Петрович не устоял, поддался уговорам жены, согласился на эвакуацию. Загрузили подводы домашней утварью и живностью — одеждой, продуктами, мебелью, курами, гусями, поросятами, да еще привязали к телеге корову и телушку. И со всем этим скарбом, с детьми тронулись ночью на восток. Провожал их лишь Анатолий Ксенофонтович.

В школе было еще много работы, не все экзамены завершились, учителя за несколько прошлых месяцев и начинающиеся каникулы не получили зарплаты... Немало было и других хлопот, неполадок. А еще, как на ту беду, простудилась на ночных оборонительных работах, слегла Анна Степановна. Пришлось все заботы взвалить на свои плечи Вере и Валентине Захаровне. Днем — в школе, ночью — на окопах. И выяснилось скоро, что далеко не все дела можно уладить. Стало известно, что Любомир Петрович прихватил с собой ту самую, не полученную учителями зарплату.

Внезапный отъезд директора школы вызвал в деревне панику: «Значит, плохи дела, если актив удирает!»

Под вечер на колхозном дворе собралась толпа женщин. Начали самовольно разбирать лошадей и волов — запрягать да немедля тоже подаваться на восток!

Вера наказала быстренько собрать в школу старшеклассников. Валентина Захаровна побежала к Анне Степановне.

— Паника в деревне, — как можно спокойнее сообщила она.

Анна Степановна попыталась встать.

— Куда вы? — забеспокоилась Валентина, уже раскаиваясь, что прибежала. — Вам нельзя!

— Надо идти, — слабым голосом, но решительно заявила Анна Степановна. — Это все Любомир Петрович натворил!

— Лежите! — обняла ее за плечи Валентина Захаровна. — Что только можно, все с Верой Устиновной уладим.

Учащиеся собрались споро, как бойцы по тревоге. Вера построила их, спросила: кто сегодня пойдет с учителями рыть окопы? Подняли руки все. Сбегали за лопатами. По улице шли строем. Когда поравнялись с колхозным двором, крики и споры там поутихли. Вера увидела у ворот председателя колхоза, бригадиров, Кирилла Фомича. Кое-кто из женщин уже держал на поводу волов, но выводить со двора не решались: Кирилл Фомич и председатель перегораживали каждой дорогу, уговаривали, убеждали не совершать преступления. Заметив в колонне своих детей, женщины смутились. Семиклассник Вадя Топорков подошел к матери, взял у нее из рук залычаг и повел вола к стойлу. Мать не протестовала, с удивлением глядя на сына.

— Надо не удирать, — громко заявил мальчишка, — а всем бороться до последнего. Ясно?

— Разве мы против? — растерялась женщина. — Только ведь... некоторые-то убегают...

— А вы не смотрите на некоторых! — сказала Вера. — Ваш муж пришел на побывку — минуты не отдыхал, днем и ночью работал. Теперь, может, тут, рядом, с оружием в руках защищает нашу Родину, нас с вами.

Когда школьная колонна тронулась дальше, к месту работы, все, кто был на колхозном дворе, высыпали на улицу проводить ее. Кирилл Фомич долго махал вслед рукой, восхищенно улыбался, а потом повернулся к женщинам, тихо сказал:

— Вы как себе хотите, а я беру свою старую сумку и — за ними. Мое место там.

— А кому нужны лопаты или еще что, — добавил председатель колхоза, — получите на складе!

Трое суток, без сна и отдыха, работали старочигольцы на запасной линии обороны. Работали под бомбежкой, обстрелом дальнобойных орудий. Кирилл Фомич, наскоро овладев специальностью маскировщика, нарезал дерн, выкапывал, переносил на брустверы зеленые кустики. Каждый вечер, препоручив Владика соседке, приходила к нему безгранично внимательная, всегда заботливая Антонина Глебовна с двумя узелками в руках. Один узелок отдавала своему старику, со вторым блуждала средь траншей и блиндажей в поисках Веры и Алины.

А когда возвращались домой, колонну встретила у своей квартиры Людмила Титовна. По ее словам, они с Любомиром Петровичем думали, думали да порешили никуда не ехать: «Будь что будет, останемся дома!..»

Отдельно учителям сообщила, что, возвращаясь из так называемой эвакуации, Любомир Петрович заехал в районо, получил зарплату на всех.

На самом деле было «чуточку» не так. Отколесив километров двадцать от дома, Любомир Петрович по неопытности не смог на каком-то мостике справиться с волами, и те вывернули почти весь скарб в речку. На счастье, речка оказалась неглубокой, спокойной, и все-таки немало пришлось полазить в воде, пока все вытащили.

Кое-как управившись, Любомир Петрович, мокрый, усталый, сел на край мостика, проглотил слезу отчаяния и заявил, что дальше никуда не поедет. Умрет на этом месте, а не поедет!

— Что ты, папка? — принялась уговаривать Людмила Титовна. — Одумайся!..

Но Любомир Петрович вдруг погрозил ей кулаком. Такое случилось, пожалуй, впервые в жизни, и Людмила Титовна испугалась, вытаращила глаза:

— Что-о ты, папка?..

— Отдавай деньги учителей, и я пойду! — закричал Любомир Петрович. — Пусть прахом пойдет вся твоя нажива вместе с эвакуацией! Погубила ты меня, осрамила перед всем миром!

И пошел потихоньку домой, шаркая по сухой тропке тяжелыми, в грязи, сапогами. Людмила Титовна постояла с минуту на мостике, обиженно-разочарованно поджав губы, вытерла едва успевшую блеснуть слезу и начала разворачивать волов в обратную дорогу.

Дома Любомир Петрович дня три почти не вылезал из квартиры, стонал, плакался на свою судьбу, а потом и вовсе расхворался, слег. Людмила Титовна сообщила в школу, что муж простудился. Лежал он все лето. Временами чувствовал себя совсем плохо, однако без устали заставлял Людмилу Титовну готовить ему добротную одежку, обувь, белье, сушить сухари, потому что решил: только оклемается — уйдет из дому. Пойдет в армию или в партизаны. Довольно мук, хватит гнить душой! Только порох, огонь могут вернуть ему настоящую жизнь!

Каждую новость с фронта он воспринимал как весть о своей жизни или смерти. От сообщений Советского информбюро зависел его пульс, повышение или понижение температуры. Взяв в руки письмо с фронта, письмо, которого так долго ждали, которое так встревожило, взволновало всех старочигольцев, Любомир Петрович столь возрадовался, будто фронт уже откатился за тысячи километров. Он твердо решил: через день-два обязательно встанет, отвесит низкий поклон всем учителям, чтоб поскорее забыли о его вине, и подастся в военкомат.

К сожалению, линия фронта, что неподалеку от Старой Чиглы, никак не отдалялась, и старочигольцы по-прежнему считали себя прифронтовыми. Из ночи в ночь дежурили на улице, на колхозном дворе. Чуть ли не ежечасно над деревней кружили вражеские стервятники, сбрасывали шрапнельные бомбы и термитки. Алина еще недавно боялась даже думать о фашистских самолетах, теперь возглавляла женскую команду противовоздушной обороны и не одну «шипучку» погасила собственными руками. Часто над крышами завязывались жестокие воздушные бои. Анна Степановна всегда с дрожью в сердце следила за ними, и все ей казалось, что в одном из наших самолетов обязательно сидит за штурвалом, бьет врага ее Николаи. «Только бы уцелел, только бы уцелел он, мой сынок...»

За рекой в перелесках, по всей округе стояли тыловые части. Колхозники поставляли им овощи. За летние месяцы в деревню понаехало много семей из ближайших областей и районов Воронежчины. Некоторые из них эвакуировались уже во второй, а то и в третий раз. В каждом дворе жило по десятку и более человек. Все шло под жилье: бани, сараи, погреба. На каждом огороде вырыли землянки. Жили эвакуированные и в школе, только три класса удалось сохранить для учащихся. Анна Степановна организовала занятия в две смены.

Во второй день начавшегося учебного года в деревню приехала женщина с двумя детьми, с которой Анна Степановна когда-то лежала в больнице. В прошлом случайные знакомые, теперь они встретились как родные сестры. С вечера наговорились, нарадовались неожиданной встрече, а ночью, во время очередной бомбежки, приезжая была убита... Сбежались люди, пришел Кирилл Фомич. Выяснилось, что под шум бомбежки женщину кто-то застрелил из пистолета. Поднялась паника, особенно среди эвакуированных, зародились подозрительность, недоверие друг к другу. Председатель колхоза сообщил об убийстве в воинскую часть.

Приехали работники контрразведки, долго вели следствие, но убийцу не нашли.

Бурно обсуждался трагический случай в школе. На Анну Степановну все это так подействовало, что она едва нашла в себе силы вести уроки. У приезжей осталось двое детишек. Проплакав всю ночь, утром пошли они по деревне искать свою маму. Анна Степановна забрала их к себе, утешала, успокаивала — ничто не помогало. Девочка, младшенькая, даже посинела в плаче и горе, чего доброго, заболеет, не выдюжит...

Какие только догадки не высказывались по поводу случившегося! Некоторые считали, что убийство — лютая лесть за что-то. Иные склонны были предполагать несчастный случай — в женщину угодила шальная пуля. А физрук доказывал, что на вражеских бомбардировщиках есть теперь такие пулеметы, у которых пули очень похожи на пистолетные.

У Анны Степановны возникли и другие соображения. Вечером они долго сидели в Вериной комнате, советовались, обсуждали, взвешивали все детали и обстоятельства. Алина была на дежурстве. Вера рассказала: ночью, после налета, она видела, как кто-то волчьими прыжками мчался с соседнего огорода, а потом шмыгнул в их кукурузник. Показалось, знакомый... Но только показалось...

Решили переговорить с председателем колхоза, Кириллом Фомичом и начать исподволь следить, наблюдать — помочь специальным работникам воинской части...

Антонина Глебовна принесла сонного Владика, спросила учительниц, не видели ли где Фомича.

— Поверите, третью ночь не спит старик, — пожаловалась она. — Пойду поищу.

Вскоре ушла и Анна Степановна. А Вера еще долго не ложилась, ждала Алину. Сложные, противоречивые мысли роились в голове — и о сегодняшнем случае, и о разных других обстоятельствах.

Вчера пришли в школу свежие газеты, тоже после долгого перерыва, как и письмо Валентине Захаровне. В «Правде» помещена небольшая заметка о действиях одного партизанского отряда на территории Белоруссии. И снова, как уже не раз бывало, в сводке — командир отряда С. А вдруг это Андрей? Светом счастья и надежды озарилась бы жизнь!.. Но разве мало на свете фамилий на «С»? Изныло, изболелось сердце... Сколько надеялась получить хотя бы какую-нибудь весточку, не письмо — записку!.. Не верила, понимала, что чуда быть не может, а все-таки ждала. Без надежды и вовсе жизни нет...

В час ночи вернулась домой Алина и прежде всего — как самую важную новость! — сообщила, что видела директора школы. Расхаживал с палочкой около своей квартиры, а как заслышал ее шаги, спрятался за угол: стыдно встречаться с людьми. А после рассказала про случай из ряда вон... В двенадцать часов ночи, когда обычно налетают на эти места вражеские самолеты, тот пост, где стояла Алина, заметил, что неподалеку от складов воинской части кто-то выпустил одну за другой три синие ракеты. Алина с дружинницами бросилась туда, хоть над складом уже начали кружить бомбардировщики. Никого не нашли. Наши зенитки ударили по самолетам, сбили их с курса: бомбы упали вдалеке от складов. Прибежали патрули из воинской части:

— Кто пускал ракеты?

— Не знаем, сами его ищем...

Потом прибегает запыхавшийся Анатолий Ксенофонтович и тоже к девчатам:

— Кто пускал ракеты? Я, — говорит, — с дежурства шел и увидел. Надо искать!

Рассыпались девчата и армейцы по всей околице, обшарили все и вся, но никаких следов шпиона не обнаружили. Анатолий Ксенофонтович сказал, что завтра он сам будет дежурить всю ночь.

Вера слушала молча, не перебивая сестру: пусть говорит, пусть расскажет во всех подробностях. Ведь даже слово, словечко может прояснить догадку. Или просветлить тяжелые мысли Веры, развеять предчувствия, что так давно уже беспокоят ее, а сегодня — особенно. Но слов этих у Алины не нашлось. И у Веры рождались свои... Их надо было произнести вслух, глядя сестре в глаза, зная, что на такое-то время от этих слов погаснут глаза Алины. Ведь Алина теперь у Веры — единственный родной человек. Чем дальше, тем больше меркнет надежда увидеть когда-нибудь мать, доброго, ласкового отца, дружных сестер, своевольного, но безгранично милого Сашку...

Нет, не может Вера промолчать, коль на душе вот так растет тревога. Ведь все это — высказанное — в помощь нашей армии, фронту. Чем только не пожертвовала бы ради фронта! Даже собой.

— Где сегодня собирался дежурить Анатоль? — тихо, с нескрываемым волнением спросила Вера.

— А что? — Алина мгновенно изменилась в лице, руки ее задрожали. — Почему ты так спрашиваешь об этом, Верка?.. Ну, к сараям, так что?..

— Алиночка, милая, прости и не пугайся, но мне почему-то кажется, что это он...

— Что?!.

— Это он сегодня пускал ракеты.

— О боже, что ты говоришь? — Глаза Алины налились слезами, в них было столько отчаяния, что Вера не смогла продолжать разговор. Не спеша разобрала постель, села на кровать, тяжело задумалась.

— Чего ты, Верочка, ну чего? — пуще прежнего заволновалась Алина. — Ну говори же, говори! Как он мог отойти от амбаров, если там был еще один человек? И вообще — как ты могла подумать такое об Анатолии Ксенофонтовиче?

— Я уважала твои чувства к нему, — тихо заговорила Вера, — потому что люблю и жалею тебя. Уважала, но больше не могу, хотя и знаю, как нелегко тебе будет это пережить и простить меня. Возможно, и не простишь, возможно, скажешь, не сестра я тебе, однако я решила больше не скрывать от тебя того, что начало так жестоко мучить меня. У этого человека все какое-то неестественное — внешность, походка, голос и даже то, как все время держит он левую руку в кармане. Что бы он ни говорил, мне кажется — говорит неправду. Что бы ни делал — все выглядит фальшью. Грызет, грызет предчувствие, что этот человек способен на любую гадость, даже на преступление. Только хитер он, как дьявол, маскируется ловко! Я долго сомневалась, не верила ни своим наблюдениям, ни даже фактам. Тут во многом была повинна и ты. Душа у тебя чистая, и я думала, ты быстрее почувствуешь, что наш физрук не тот, за кого мы его принимаем. И вот постепенно накапливались новые факты, которые все больше и больше рассеивали мои сомнения. Вспомни: были мы на окопах в те самые трудные дни. И он приходил с лопатой, а разве копал? Ходил по обороне, делал вид, будто тебя ищет, а в самом деле интересовался чем-то, запоминал. Вчера ночью, после этого жуткого случая с женщиной, я тоже видела его... Не на дежурстве, понятно. Это был он, теперь я уверена!

Алина зарылась головой в подушку, плечи ее судорожно задрожали.

— Почему ты так говоришь, почему так думаешь?..

— Мне это виднее, Алина, — покрепчавшим голосом продолжала Вера. — Виднее потому, что я смотрю на него совсем не такими глазами, как ты. Сегодняшний случай, о котором ты рассказала, еще больше убедил меня. Гневайся, делай что хочешь... И если я ошиблась, рада, счастлива буду. А теперь не могу переиначить своих мыслей, пойми меня, родная моя девочка!

— Я не сержусь, — с душевной болью произнесла Алина. — Я и сама все время света белого не видела от дум об этом человеке. Но как же можно поверить в то, о чем ты сейчас говоришь?!.

Анатолий Ксенофонтович утром был арестован, а чуть позже в деревне дознались, что прошлой ночью возле амбаров второго сторожа не было. Он почувствовал себя плохо, и физрук уговорил его пойти домой. Уговорил, а сам в двенадцать часов ночи побежал с ракетницей к воинским складам.

Под вечер в деревню прибыли следователи. Долго беседовали с жителями, с Анной Степановной, подружились с девочками, дочерьми намедни убитой женщины, увезли их к себе в гости.

Спустя несколько дней не только по Старой Чигле, но и по всем деревням окрест разнеслась жуткая весть: физрук старочигольской школы оказался совсем не тем человеком, за кого выдавал себя. Это был тот самый пройдисвет, который некогда прикинулся добрым спутником и обворовал женщину, позднее ставшую соседкой Анны Степановны по больничной койке. Потом, боясь быть опознанным, застрелил эту женщину, уже в Старой Чигле. Он и сигналил вражеским самолетам, и сообщал немцам по передатчику важные сведения о наших тыловых укреплениях и воинских частях. Никогда он не был ни Анатолием, ни Ксенофонтовичем, не был он, понятно, ни на каком фронте, а беспалым стал с той поры, как в детстве по дурости всадил руку в соломорезку.

Любомир Петрович, узнав обо всем этом, снова занедужил, хотя в последние дни уже вставал, собирался даже за дело приниматься. В школе дня два царил какой-то удушливый мрак, учителя и ученики, испытывая непонятную неловкость, с удивлением и печалью заглядывали друг другу в глаза.

Алине было тяжелее всех. После недолгого, но мучительного перерыва пришла она на занятия в первую смену. Которую ночь не спала, глаза глубоко запали. Объясняет ученикам правила по геометрии, а сама едва на ногах держится. И силится взять себя в руки, и не может. Класс чувствует это: вяло слушает, вяло воспринимает. Алина видят все, а поделать с собой ничего не может... Скорей бы звонок прозвенел, пошла бы снова домой — думать, передумать все сначала: почему, ну почему выпало из памяти то, что удивляло, пугало ее в первые встречи с этим человеком? И почему не хотелось говорить об этом с Верой? Страшно было услышать что-то неприятное, тревожное?..

Поговорить бы с ней после уроков. Или с Антониной Глебовной, Анной Степановной... Или с Владиком поиграть, все полегчало бы на душе.

На передних партах ребята вдруг весело заулыбались. А за ними вслед и те, что на «Камчатке». Поднимались с мест, глядя на дверь. Алина обернулась. В щелке приоткрытой двери она увидела знакомые — хитрющие и лукавые — глазенки, которым и удивилась, и обрадовалась. Владик! Следил, что в классе делается...

Алина распахнула дверь. Ученики повскакивали с мест, окружили мальчонку, принялись одаривать его кто карандашом, кто интересной картинкой, кто корабликом бумажным. Девочки звали его к себе на руки. Класс наполнился веселым гомоном, смехом. Урок был сорван, но кто об этом жалел?..

На переменке Владик важно шагал по коридору с подарками в руках, и все расступались перед ним, встречали, провожали теплым словом.

В эту же переменку зашел в школу Кирилл Фомич. Увидев Владика, удивленно развел руками:

— Ты как это попал сюда, а? Удрал от бабушки? Ну, задаст она тебе перцу!

Мальчик остановился, прижмурив глазенки, смешливо посмотрел на деда и побежал. До конца коридора не успел добежать: в дверях показалась Антонина Глебовна.

— Вот тебе и бабушка! — с шутливой угрозой закричал Кирилл Фомич. — Прячься скорее!

Фельдшер принес из сельсовета пакет, адресованный на школу. На конверте — военкоматовский штамп. Анна Степановна вскрыла письмо, и все, кто был в учительской, сгрудились вокруг нее. Несколько копий разных отношений... Писали из штаба фронта, из эвакоуправленая, из облвоенкомата, наконец, из райвоенкомата. Все это было написано и разослано в связи с ходатайством Игоря Кобылянчика, отца Владика, помочь найти его семью. Учителей просили подробно отписать, что они знают об Ане Бубенко и маленьких сыновьях Толе и Владике. Тут же указывалась полевая почта той части, где служил Игорь.

Как же об этом отпишешь?..

После занятий все учителя собрались у Веры и до позднего вечера писали письмо Игорю.

Владик сперва играл на полу с игрушками, которыми одарили его сегодня ученики, потом забрался на колени к Вере, свернулся котеночком и уснул.

Старочигольцы отправились копать противотанковый ров на дальнем участке обороны. Когда уже вышли со школьного двора, из своей квартиры поспешно выбежал с лопатой Любомир Петрович, пустился догонять их. Никто его не поприветствовал, никто и не оттолкнул. Зашагал он в последнем ряду колонны, никак не попадая в ногу.

Вера шла задумчивая, грустная: в это утро она простилась с Алиной, решившей идти в военкомат проситься в Красную Армию.

Надвигались новые перемены в жизни, новые испытания...

VI

Рана Андрея заживала быстро, и все-таки проваляться пришлось больше месяца. Вержбицкий и Мария держали его все время при себе, и что горше всего, не разрешали ходить, в иные дни — даже вставать.

А лежать уже невмоготу. Партизанское соединение вело почти беспрерывные бои с карателями, наседавшими на отряды то с одной стороны, то с другой. Случалось, за день штаб отряда менял несколько стоянок. Никита Минович, бывало, заскочит на минуту, не успеет присесть, перекинуться словом с Андреем, как уже мчатся посыльные от командиров с передовой линии. Лошади санитарной повозки почти не выпрягались, да и скакун Сокольного редко когда бывал не под седлом.

Иной раз Андрею казалось, что за всю войну ему не было так тяжело, как сейчас. В более или менее спокойные минуты, когда Мария молча, не больно, вроде бы даже не слышно перевязывала рану, его одолевали мысли — чаще всего грустные, печальные. Жизнь его вообще была не очень-то гладкой. Теперь же и вовсе посложнела... Но Андрей видел самую-самую даль пути, и это не могло не радовать, воодушевляло, прибавляло сил, уверенности.

За день до этой паскудной засады Андрей побывал в подпольном обкоме, где Клим Филиппович вручил ему временный партбилет. Каким счастливым, окрыленным возвращался он в свой отряд, как пело, ликовало все вокруг, хоть ночь выдалась дождливой, темной. Никита Минович вышел встречать его, а с ним почти все коммунисты отряда. Отказаться бы от сна, отдыха, отдать все, что можешь, борьбе... И вдруг — рана! Обидно, что выбыл из строя в бою, который и боем-то не назовешь.

Как-то поздним вечером, когда оккупанты, как правило, затихают и на боевых заставах, если нет никаких операций, наступает передышка, в санчасть пришел Никита Минович. Андрей располагался в небольшой, человек на пять, землянке — не зимней, не летней: траншейку копали глубиной по колено. На столике со скрещенными ножками стояла сплющенная пушечная гильза небольшого калибра — лампа самой последней фронтовой конструкции, светильники пока что считались принадлежностью лишь землянок командиров да штабов.

Андрей сидел на земляных парах, густо устланных сеном, и читал сводку Совинформбюро, только что доставленную Мишей Глинским. «Наши войска, — говорилось в ней, — вели бои с противником в районе Сталинграда, северо-восточнее Туапсе и юго-восточнее Нальчика. На остальных фронтах никаких изменений...» Дальше шел рассказ об отдельных боевых эпизодах под Сталинградом.

Никита Минович сел на противоположные нары, тоже к столику, коротко познакомился со сводкой и тотчас заговорил, предчувствуя, что такое удобное для разговора время едва ли протянется долго.

— Вот что я хотел тебе сказать... Передавала мне Мария, что ты спрашивал об этом самом примаке. Намедни его судили в нашем соединении.

— И что суд? — спросил Андрей.

— Вынес суровый приговор. Послали на трудное задание. Не выполнил, сбежал. Поймали...

— И что?

— Расстреляли!

Андрей оперся локтями на столик, опустил голову на руки. Тихо в землянке... За оконцем, у которого сидел Никита Минович, расхаживал часовой, напевая какую-то бесконечную песенку без слов. Слышно было, как пожухлая трава шуршала под его сапогами. Ветра не было, и погода для поздней осени пока что стояла совсем не плохая. Правда, густые тучи словно придавили лес. Комиссар побаивался их: польет дождь — трудно будет с передислокацией, без которой, видно, не обойтись.

Андрей встал, сделал шаг, другой — первые самостоятельные шаги после ранения.

— Я был бы неоткровенен, — заговорил он, остановившись у столика, — если бы сказал, что мне легко услышать это. Вы понимаете, о чем я говорю. Ранили в этой дурацкой операции только меня, если не считать царапины у Шведа. К тому же, как забыть, что встречались мы с этим человеком... И не раз. Учились в одном городе. Вот почему и не мог я отдать раньше сурового приказа: жалко было. И потом... это могло выглядеть как личная месть, а значит, тяжелым камнем легло бы на мою совесть. Но теперь я не каюсь, я согласен с решением суда. Полностью согласен! Полицаев всех осудили?

— Нет, не всех, — ответил Никита Минович. — Некоторых силой затянули в полицию, поэтому мы послали их на задания с испытанием. А один, лихо на него, помешался в ожидании приговора. Наш, красноозерский. Очень уж заядлый был, пес, а здоровьем совсем плюгавенький...

— Не Ладутькин ли «крестник»?

— Он самый! Привели на суд, а он как затянет голосом блаженного «Маруся отравилась», так хоть разбегайся! Навели экспертизу — и впрямь с ума сошел, бандит. Отпустили, бродит теперь по селам, поет чертям отходную. Ну да пропади он пропадом, только и разговора о нем! Человек слова доброго не стоит... У меня к тебе еще дела есть: хочу сразу все, может, потом и не удастся поговорить как следует. Сегодня вечером пришел ко мне Зайцев и начал проситься за линию фронта.

— Что-о? — Андрей только что сел перед этим, а тут снова подхватился. — Как это — проситься?

— Ты не волнуйся, Андрей Иванович, — попросил комиссар, — сиди и слушай. Говорит, под Сталинград пойду, на большой фронт, свой город защищать. Накричал я на него, а сам вот... Надо бы нам подумать об этом хлопце.

— На большой фронт, — задумчиво повторил Андрей. — И раньше замечал я, вроде как тоскует он в отряде, будто тесно ему у нас. Спокойный с виду, с ленцой даже, а какая силища в человеке! Покричать на него надо, Никита Минович, надо, однако должны признать: есть доля истины в рассуждениях Зайцева. Меня самого, правду сказать, редко оставляет мысль, что мало мы делаем, можем и должны делать значительно больше. Сколько времени уже ведем преимущественно оборонительные бои, а разве это правильно? Так мы сузимся, нарушим связь с массами, ослабим свой авторитет среди населения. Наконец, могут и вовсе зажать нас фашисты. Наступать надо, проводить операции крупного масштаба, держать инициативу в своих руках, а не прислушиваться каждый раз к намерениям оккупантов. Мы здесь хозяева, а не они!

— Верно, — согласился Никита Минович, — это и есть третья часть моего сегодняшнего разговора с тобой. Недавно был у нас представитель штаба соединения. Тот самый, что приходил тогда, перед засадой. В обкоме, передал он, есть очень важные задания Центрального Комитета Компартии Белоруссии и Штаба партизанского движения. Сегодня начинаются работы по организации партизанского аэродрома. Срок дали самый минимальный. Будем принимать самолеты с Большой земли. Подбросят оружия, боеприпасов, а главное — тола. Ладутька аж запрыгал от радости, как узнал об этом. Задача: не пропускать ни одного вражеского эшелона по нашим магистралям. В обкоме разрабатывают планы широких наступательных операций. Вот пополнимся оружием — станем расширять свои зоны, чтоб целые районы превратить в партизанские. Наш район намечается освободить в самые ближайшие месяцы. Полностью освободить! Затем — охрана населения. Надо всеми силами оберегать наших людей от всяких людоедских поползновений оккупантов, от угона в полон. Уже сейчас немец, слышно, гонит наш народ, особенно молодежь, к себе в неволю. А нам надо отбить у немца охоту гоняться за нашими людьми! Надо, чтоб нос боялся сунуть туда, где живут наши люди, чтоб пятки горели у него, пока стоит на нашей земле! А для этого — пополняться нам, расти, чтоб партизанское движение в тылу врага стало массовым, всенародным!

Андрей еще раз прошелся по землянке, в глазах его светилась жажда действия.

— Сообщите Зайцеву, — сказал он Никите Миновичу, — что он назначается командиром роты. И передайте всем, что я сегодня приступаю к исполнению своих обязанностей!

— Варенька, и я пойду с тобой! — Миша Глинский стоял в углу женской землянки и покорно смотрел на девушку.

— Что, опять захотел на гауптвахту?

— Так я же и тогда не сидел на гауптвахте!

— Теперь посидишь, коль пойдешь.

— Я попрошусь у Андрея Ивановича...

Варя рассмеялась:

— Он разрешит — я не разрешу. Я для тебя еще большее начальство!

— Ну, товарищ начальник, разреши!

— Молчать! — шутливо прикрикнула Варя. — Кругом, марш!

Миша дважды повернулся на месте и шагнул строевым шагом, но не к двери, а к Варе, ласково обнял ее:

— Начальник ты мой милый, я же каждую минутку буду волноваться за тебя.

— Сядь, Миша, посиди! — попросила Варя. — Не метай мне собираться.

Она собиралась на весьма ответственное и срочное задание. В штабе соединения разрабатывали план разгрома вражеских гарнизонов в Красном Озере и районном центре. В городке скопились большие силы оккупантов, возведены довольно сложные укрепления. Чтобы разорить это фашистское гнездо, требовались усилия всех отрядов соединения, и потому Андрей попросил разрешения идти на Красное Озеро только своим отрядом. Вот и понадобились дополнительные, самые подробные разведданные.

Когда уже стемнело, Миша обратился к Андрею с неожиданной для него просьбой:

— Разрешите, товарищ командир, пойти в разведку и мне.

— Почему это тебе в разведку? — удивился Андрей. — Ты мой адъютант, считай, начальник штаба. И без тебя уже пошли...

— Разрешите, Андрей Иванович! Мне очень, очень нужно, прошу вас, разрешите!

— Ах, вот оно что! — догадался Андрей и улыбнулся. — Теперь понимаю... Тревожишься за нее? Ну, что ж, иди. О задании пусть расскажет по дороге сама. Пришли ко мне Ваню Трутикова!

Миша схватил маскировочный халат, добавил обойм к парабеллуму и бросился догонять Варю. В лесу уже было много снега, намело за последние дни, а до этого мороз просушивал, сковывал после осенних дождей голую землю.

Бежал Миша долго, ибо Варя с места взяла быстрый темп и зашла уже далеко. Услышав, что ее догоняют, по привычке разведчицы она сошла с тропинки, укрылась за деревом. Мимо прошел Миша... Узнав его, обрадовалась, озорно помахала вслед кулачком в легкой рукавице, но не окликнула: пусть бежит, догоняет, кого догонит!

Однако жаль стало неугомонного парня, бросилась сама догонять.

В Красное Озеро они добрались чуточку позже, чем рассчитывали, но без особых помех. Было часа два ночи. От ближайшего кустарника до загумений проползли в маскхалатах, а потом Миша постучался в оконце какой-то постройки. Не зная, так и не разберешь — какой. Стояла она на дворе Глинских, служила когда-то баней доброй половине красноозерцев. Только она и уцелела на дворе, все остальное фашисты сожгли. Мать давно покинула дом, чтоб не попасть коршунам в когти, отец как погнал в тыл колхозное стадо, так с той поры — ни слуху ни духу...

Дверь открыл дед, Мишин дед, до того старенький, согбенный, что даже в халупке этой выглядел маленьким. Летом кое-как он перебивался ягодами, грибами, зимой — рыбой. После большого пожара в деревне старик оглох: спасая детишек, сам чуть не сгорел. С чем бы ни обращались к нему — из ненадежных людей, он лишь беспомощно махал рукой — не слышу, мол! — и шел своей дорогой. Но если наведывались свои из лесу, дед слышал каждое слово и делал все, что ему поручали.

Не успели разведчики присесть в халупке, передохнуть, как с улицы донесся противный, жуткий вой. Прислушались — не то ругань, не то пение, не то просто скулеж бешеной собаки. Миша тронул оружие.

— Не бойся, — спокойно сказал дед. — Это свихнувшийся Балыбчик голосит. Нету ему, злодею, ни дня ни ночи...

— Разве он тут сейчас? — удивилась Варя.

— Тут, а где ж ему... Забрали в жандармерию, подержали да выпустили, дурницу. Вот плетется, верно, к директору. Будет скрестись под окном, пока не впустят на ночь... Ну, что вы мне скажете, внуки мои, правнуки?

...Старик помог Варе и Мише раздобыть необходимые данные, а перед рассветом провел разведчиков за огороды. Прощаясь, снял с головы обшарпанный треух:

— Дай боже вам счастья, внуки мои, правнуки.

Неподалеку от кустарника разведчиков заметили с полицейской заставы, и хоть наугад, было еще темно, обстреляли из ручных пулеметов. Разведчики попадали в снег, за какой-то бугор, и пули прошелестели выше.

Варю ранило уже возле самого кустарника: пуля попала в левое плечо. Несколько метров девушка еще пробежала, потом застонала, упала.

Миша подхватил ее на руки:

— Бежим, Варенька, бежим! Нас могут догнать!..

Ему стало жарко: удастся ли спасти девушку, хватит ли сил доставить в отряд разведданные? Бежал, не разбирая дороги, только бы подальше от выстрелов, поглубже в лес! Варя держалась правой рукой за его шею...

Наконец он остановился за толстой разлапистой елью, осторожно, придерживая Варю на колене, снял с себя маскхалат и полушубок, усадил на них девушку. Пока сделал перевязку, начало светать.

— Что же нам делать, Варенька?

Вопрос вырвался невольно, об этом только подумать хотел.

Рана оказалась тяжелой, девушка совсем ослабла. Идти, даже медленно, не могла. А нести на руках — опоздаешь в отряд, да и вряд ли сил хватит на полтора десятка километров. Но и оставить ее, беспомощную, нельзя.

— Беги, Миша, — настаивала Варя. — Надень на меня свой маскхалат и беги. Я тут побуду... Добежишь до первых постов, скажешь, чтоб пришли за мной.

— Не могу я так, Варя!

— Делай, что тебе говорит начальник! — попробовала она перейти на шутливый тон, но голос прозвучал далеко не шутливо.

— Не могу... Берись за шею!

Миша снова пошел, все чаще и чаще спотыкаясь о кочки, пни, на присыпанных снегом ямках. Все это отдавалось страшной болью, но Варя крепилась, не стонала, чтоб не терзать хлопца, не подрезать его сил... Не знала она, что Миша, на вид еще подросток, может быть таким выносливым, и в душе радовалась за него, родного, гордилась им.

— Хватит, Мишенька, — благодарно просила она. — Пусти, теперь, может, сама смогу.

— Я только передохну немного, вон на том пеньке, — шел на уступки хлопец, — и ты передохнешь. И не говори ничего, не волнуйся. Мы дойдем, мы должны дойти!..

И Миша дошел. Уже в зоне отряда, в трех-четырех километрах от штаба опустил он Варю на снег и сам свалился рядом. На его сигнал прибежали партизаны.

Отряд Сокольного выступил спустя несколько часов. До наступления темноты надо было занять исходные позиции. В ту же ночь вышли на свои боевые рубежи все отряды партизанского соединения.

Красное Озеро непросто было атаковать. Только одним концом примыкало оно к кустарнику, редколесью, а так вся огромная деревня, дворов на триста, лежала в поле. За речкой прежде был березняк, но немцы вырубили его. Теперь от речки до деревни — совсем открытое место.

С учетом всего этого и создавалась фашистская оборона. Напротив леса, откуда подход партизан был бы наиболее легким, чернели амбразуры двух дзотов. Здесь же была расквартирована основная часть полицаев. Немцы оставались в школе, а другим сильным участком обороны был высокий берег реки, напротив колхозного сада, где тоже торчали два дзота. Вообще за последние месяцы оккупанты сильно укрепили этот гарнизон, служивший заслоном для основного скопища немцев в районном центре.

Андрей с двумя ротами пошел со стороны реки. Партизанам удалось подползти довольно близко: при штурме не до трудностей и сложностей. Что может быть страшнее смерти? Однако партизаны и об этом научились не думать.

Все трудное, сложное, даже трагическое, что довелось пережить в атаке, осмысливалось лишь после боя. Андрей каким-то чудом остался жив. Когда взбежал на берег с вражескими дзотами, отметил: полушубок его и даже ремень посечены осколками разрывных пуль. Ладонь правой руки в крови, но боли не было. Повел левой рукой по щекам — лицо окровавлено, но где рана, не мог ощутить. И еще отметил: один дзот поставлен как раз между тех двух верб, где когда-то была скамеечка, та, заветная, на которой любили они с Верой проводить вечера. Видать, из этого дзота и били немцы по партизанам.

Под этим дзотом была тяжело ранена Мария. Ей показалось в шуме боя, что немцы берут перевес, что среда наших штурмовиков много раненых, и она просилась под пули, на помощь друзьям. Вержбицкий поднял Марию на руки, растерянно глядя на командира: куда нести?

— В школьный домик! — приказал Андрей.

Вержбицкий понес Марию через колхозный сад, через школьный двор... Нес осторожно, бережно, а сердце стучало, стучало в отчаянии, в неизбывном горе. Навстречу, посвечивая электрическими фонариками, бежали партизаны группы Никиты Миновича, гнали перед собой пленных полицаев со связанными за спиной руками.

Вержбицкого нагнал Ладутька. Он тоже бежал к школьному домику.

Вдруг кто-то пальнул из-под тополевой колоды.

— Гранатами! — крикнул Ладутька, и сразу несколько партизан упали на снег, поползли к колоде.

— Дай я помогу тебе, брат, — предложил Ладутька, узнав Вержбицкого. — Кто это у тебя? Мария? А брат ты мой!..

На двери домика висел огромный замок.

— Сбежала! — зло выругался Кондрат и так саданул плечом в дверь, что пробой вылетел из косяка. — Сюда, брат, сюда! — он осветил фонариком сени, заваленные всякой всячиной, распахнул дверь в комнату. Оттуда пахнуло теплом. «Значит, недалеко сбежала», — подумал Кондрат.

Марию уложили на кровать. Ладутька, как свойский тут человек, быстро нашел лампу, зажег. Вержбицкий приступил к перевязке, а Кондрат побежал в школу.

Там же были Андрей, Зайцев, Ничипор, а также Миша Глинский, Ваня Трутиков и еще несколько бывших десятиклассников. Вернулись в школу — не учителями, не учениками. В коридорах и классах стоял смрад порохового дыма, гари. Ни одной парты уцелевшей, все, конечно, пошли на дрова. На полу валялись пустые котелки, противогазные коробки, узлы одежды, одеяла, подушки; звякали, перекатываясь под ногами, стреляные гильзы.

...Квартира Жарского тоже оказалась запертой. Ладутька хотел и здесь приложиться плечом, но Андрей не позволил. Кондрат посоветовал тогда осмотреть большой цементированный погреб — главный объект директорского вдохновения в годы войны. За узкими дверцами пристройки слышалось хриплое стенание, что-то вроде собачьего лая. Стукнули в дверцы — стенание усилилось, стало похоже уже на какое-то безалаберное пение.

— Все ясно! — сказал Ничипор и, подняв из-под ног большущий камень, грохнул им в дверцы. Они распахнулись. В пристройку сразу засветило несколько фонариков. Толстая, кудлатая, как баран, собака забилась в дальний угол и, повизгивая, угодливо виляла хвостом. На широкой доске, что закрывала лаз в погреб, сидел, скорчившись от холода, Юстик Балыбчик и тоже по-собачьи скулил, раскачиваясь из стороны в сторону.

— Пшел вон! — крикнул на него Ладутька.

Балыбчик скоренько сполз с доски, шмыгнул в угол, к собаке.

Первой показалась из погреба Евдокия, но, увидев Ладутьку, тотчас подалась назад.

— Вылезай, вылезай! — крикнул ей Ладутька и, нагнувшись, посветил в погреб. Там увидел и Жарского с женой. Жмурились от света, боясь шелохнуться.

— Вылезайте и вы! — приказал Кондрат. — Поговорим чуток, трясца вашей матери!..

...Когда Андрей пришел в школьный домик, там уже был Никита Минович. Мария лежала тихо, но по лицу ее видно было, что девушке очень тяжело.

— Как? — скорее взглядом, чем словом, спросил Сокольный у Вержбицкого.

Врач горестно понурился. А Никита Минович шепотом объяснил: у Марии перебита ключица, верно, легкое задето.

— Обе наши девушки вышли из строя, — вздохнув, добавил он. — Ну, та быстро поправится, а эта...

Комиссар не договорил.

Прилетел на взмыленном коне посланец из штаба соединения и передал приказ Васильева срочно выделить в его распоряжение группу конных автоматчиков.

Андрей глянул на Мишу Глинского, и тот вихрем вылетел из хаты.

Спустя несколько минут конники поскакали к районному центру. Впереди группы галопом мчался Андрей.

— Опять повел сам! — возмутился Никита Минович.

...Андрей с группой автоматчиков вернулся только к полудню, к «квартире» Никиты Миновича подскакал прямо на коне. Он сообщил, что и районный центр находится в руках партизан. Клим Филиппович провел летучку-совещание командиров и комиссаров. Перед каждым отрядом поставлены новые конкретные боевые задачи. Красноозерскому отряду приказано удерживать деревню, оборонять подходы к районному центру с юго-запада.

— Что это у тебя? — спросил Никита Минович, увидав в руках командира что-то похожее на конверт.

— Письмо! — с гордостью проговорил Андрей.

— Неужто?.. — Никита Минович поднялся. — Откуда?

— От брата. По партизанской почте пришло. Один передал.

— Интересно... Покажи! А я думал, может, оттуда, — кивнул комиссар на восток. — Дождемся ли мы с тобой весточки оттуда, командир?

— Дождемся, Никита Минович. Уверен!

— Хорошо, что уверен. И я верю... Так что же тебе брат пишет?

Никита Минович вынул из самодельного конверта исписанные листки. С ними выпала маленькая фотокарточка.

— Ага, тут, стало быть, всего понемногу. — Он поднял с пола карточку, подошел к единственному оконцу. С мутноватого любительского снимка пытливо смотрел на него мальчишка с двумя гранатами на поясе. Лицо его было до того живым, открытым, что казалось, вот-вот заморгает паренек.

Поднялся, подошел к оконцу и Мишин дед.

— На моего младшенького похож, — глянув, довольно проговорил он, — на внука.

Глянул бы еще кто-нибудь на юного партизана и тоже сказал бы наверняка, что это его сын или внук...

Это был Саша. Андрей рассказал, что узнал от брата о партизанских подвигах мальчишки. Оба старика долго, задумчиво молчали, а потом комиссар коротко заметил:

— Растут люди-соколы!..

Костя сообщал в письме, что, хоть и с большими трудностями, ему удалось встретиться с Сашей, что хлопчик теперь лучший разведчик в отряде.

Были в конверте письма и от Устина Марковича, от матери Андрея. Маркович писал, что он, бывший красногвардеец, командует сейчас партизанским взводом. Почерк его, как острый частокол, еще можно было разобрать, а вот над письмом матери Андрей изрядно покорпел, пока прочел, по догадкам, каждое слово. На двух сторонах листка, смоченного слезами, мать желала сыну счастья, здоровья, всякой радости, а о самой себе написать забыла, да и местечка на листке не хватило. Только из письма брата Андрей узнал, что живет она при нем, в отряде.

...Марии под вечер стало хуже, и Андрей, переговорив утром с Вержбицким, отдал распоряжение связаться с партизанским аэродромом, узнать, когда прилетит первый транспортник. Видать по всему, Марию придется эвакуировать на Большую землю. Некоторое время Сокольный таил эту мысль, ни с кем не делился ею. Понимал: нелегко будет эвакуировать Марию.

Никита Минович, как выяснилось позже, думал так же, как и Андрей. Решили заказать место в самолете, а сообщить об этом Марии командир пошел сам.

Шведиха открыла дверь и предостерегающе приложила к губам пальцы:

— Тише, товарищ командир, она спит...

Подле Марии сидела Варя. Завидев командира, хотела встать, что-то сказать, но Сокольный остановил ее. Неслышно прошел к небольшому топчану рядом с кроватью, снял ушанку, сел.

— Ну, как? — одними губами спросил у Вари.

— Чуть лучше, — шепотом ответила девушка. — Ночью спала, а утречком выпила теплой водицы с медом.

— Температура высокая?

Варя горестно кивнула головой.

Мария дышала часто, прерывисто. Глаза закрыты, ресницы кажутся неестественно длинными и густыми, лоб — от зачесанных назад волос — высоким, не в меру ухоженным. Вместо былых морщинок — чуть заметные тонюсенькие лиловые черточки.

Веки чуть дрогнули, Мария открыла глаза. Будто слышала, что Андрей здесь, повернула голову, глянула на него, улыбнулась через силу. Во взгляде — горесть и боль, но Андрей уловил в нем и радость, и что-то ласковое...

— Как вы себя чувствуете? — едва сдерживая душевное волнение, спросил он.

— Скоро поправлюсь, — слабым голосом ответила Мария, и ресницы ее неестественно задрожали. Видно было, что и сама не верит тому, что говорит.

— Мы все не сомневаемся в этом, Мария, — твердо произнес Андрей. — Только бы вот подлечить вас хорошенько.

— Может, покушаете? — подошла Шведиха. — Или выпьете чего-нибудь?

— Не хочется, — отказалась Мария, — спасибо. Почему ты все время сидишь возле меня? — спросила она у Вари. — Тебе самой еще надо лежать.

— Я уже здорова, — улыбнулась Варя, приподняв забинтованную руку. — Днями в отряд уйду.

— И меня здесь вылечат, — промолчав минуту, сказала Мария, доверчиво и вместе с тем вопросительно глянула на Андрея.

— Вылечат, — осторожно начал он, радуясь, что разговор завязался не так уж трудно, — только нет у нас необходимых лекарств. И условий...

— Вы были не в лучших, — заметила Мария.

— У меня рана была не такой, — решил не отступать Андрей, — да и выхода тогда другого не было.

Мария отвернулась к стенке.

— Окончательного решения еще нет, — попытался смягчить Андрей, хоть чувствовал, что не надо бы говорить неправду. — Еще, может, знаете... Вот приедут врачи из штаба соединения, посоветуемся, подумаем... Вы только не волнуйтесь, Мария... Я вас очень прошу!..

— Чего же тут думать, советоваться? — чуть слышно проговорила девушка. — Если надо лететь, я готова...

В уголках ее глаз собирались слезы.

Варя склонилась над подругой, легонько погладила.

— Не плачь, Машенька, — зашептала она. — Никуда ты не полетишь, мы не пустим! Здесь поправишься, как и я, как другие. Не плачь, родненькая!

— Разве я плачу? — сдерживая дрожь в голосе, сказала Мария. — Что ты, Варенька, я не плачу. Это так...

— Мария, — глухо заговорил Андрей и поднялся. — Мне нелегко было сказать вам об этом, поверьте! Но ваше здоровье очень дорого всем нам. Не мог я иначе. Не обижайтесь на меня, и не надо так волноваться...

— Я не обижаюсь, Андрей Иванович, — вроде бы спокойно ответила девушка. Но вдруг обхватила одной рукой Варю за шею, стала горячо целовать ее.

Обе залились слезами.

— Посидите еще чуток, товарищ командир, — попросила Шведиха.

Андрей сел, но через минуту снова поднялся. Как же тут быть?.. И дела неотложные ждут, и людей неловко оставить в таком положении.

— Я не обижаюсь на вас, Андрей Иванович, — повторила Мария, уже не стыдясь своих слез.

Сокольный тихонько вышел. Но не успел отойти от дома, как его догнала Варя.

— Что это вы? — удивился Андрей. — Раздевшись... Мороз вон какой!

— Андрей Иванович, — прижав руку к сердцу, возбужденно заговорила она. — Не отсылайте Марию в тыл, Андрей Иванович! Она здесь вылечится, как и мы все с вами! Не отсылайте!..

Еще не просохшие от слез глаза девушки смотрели на командира с надеждой, мольбою.

— Не могу, Варя, — твердо сказал Андрей. — Не могу! Нельзя рисковать ее здоровьем.

— Товарищ командир, — уже в отчаянии зашептала Варя, — милый, хороший! Я прошу вас! — Заплакала, уткнулась лицом ему в грудь. — Она же вас любит, Андрей Иванович! Любит! Только я одна об этом знаю...

— Что ты, что ты, Варя! — растерялся Андрей.

— Правду я говорю, Андрей Иванович, правду!

— Иди в хату, Варенька, простудишься...

— А вы послушаетесь меня, а? Послушаетесь?

— Иди в хату, Варя!

Андрей медленно зашагал через дворик. И так хотелось ему, чтобы сейчас никто не встретился по пути, чтобы этот пустынный дворик растянулся на километры...

Чуть не половина отряда Сокольного пришла провожать ее. Марию привезли на санях, перенесли в землянку.

Самолет должен был прибыть в два часа ночи, однако шел уже третий, а в небе — ни звука. Начальник аэродрома, бывший летчик, волнуясь, то и дело выбегал из землянки, слушал небо. Его волнение невольно передалось Андрею, Никите Миновичу, Зайцеву, Ладутьке, Варе, которая вырвалась-таки на аэродром. В нетерпении выбегал к посадочной площадке и Вержбицкий. Его трудно было узнать, похудел, даже как-то сгорбился за эти дни.

На последних минутах третьего часа начальник аэродрома выскочил чуть ли не на середину площадки. Еще никто ничего не слышал, а он уже отдал команду готовиться к приему самолета. Вскоре глухой заоблачный гул дошел до всех. Начальник, опять-таки только он один, заметил издали сигнализацию, и тотчас на площадке были зажжены огни.

Большой двухмоторный самолет садился плавно, точно, хоть всем казалось, что он вот-вот зацепится хвостом за высоченный дуб на восточном краю аэродрома.

Заглохли моторы, а из самолета никто не выходил, лишь чуть-чуть приоткрылись боковые двери. Но вот спущена лестница, и по ней сходят на землю командир экипажа, штурман. Оружие у них наготове...

Начальник аэродрома назвал пароль, и командир спрятал пистолет в кобуру, улыбнулся, протянул руку. С такой же откровенной радостью начал он здороваться со всеми подошедшими к самолету. Увидел Никиту Миновича, замер, будто не веря глазам своим, и вдруг бросился к нему, обнял за плечи.

— Отец! Родной ты мой!! Как я рад!..

— Здоров, Микола, здоров! — вроде бы и сдержанно ответил Никита Минович, а сам так заволновался, что хоть разревись на людях. — Прилетел? К нам?.. Ну, хорошо, очень хорошо!..

— Товарищ капитан! — обратился к Николаю один из членов экипажа. — Самолет разгружать?

— Разгружайте! — приказал Николай. — И побыстрее, мы опаздываем. Ну, как вы здесь? — повернулся он к отцу. — Где мама? Где наши мальчики?

— Старушки дома нету, вот что, — стараясь говорить спокойно, ответил Никита Минович. — А меньшие тут, при мне. Ваня сегодня на дежурстве, а Леня... — Голос комиссара дрогнул. — Леню вечером послали на задание... Да ты что, не видишь? Вот же наши! Командир отряда, начальник подрывной группы...

Николай поздоровался с ними.

— И Варя здесь, — продолжал Никита Минович. — Вержбицкий тоже. Они в землянке. Тут у нас, видишь ли, раненая есть, медсестра наша. Надо, чтобы ты ее туда, на Большую землю доставил... Вот что...

— Но где же мама? — забеспокоился Николай. — Может, что-нибудь...

— Она эвакуирована, — перебил его Никита Минович. — Правда, адреса ее у меня нет. Тебе там ближе, напиши, куда надо, пусть ответят, куда направили. Мы вот и медсестру свою хотим попросить, чтобы поискала наших, как поправится.

— Я напишу, — задумчиво проговорил Николай, — все сделаю, что надо. Но я думал...

— Да ты не волнуйся, — снова перебил его Никита Минович. — Тебе же лететь еще. Все будет хорошо. Скоро освободимся от фашиста и всех разыщем, со всеми встретимся... А как там старшие, не пишут тебе?

— Были треугольнички — с месяц назад. Воюют! На Сталинградском фронте оба.

— Ну, будешь писать — напиши, что встречался с батькой, поклон от меня... Смотри же, не волнуйся там, в небе. Не на земле ведь... Ну, давай, сынок, поцелую тебя. Думаю, теперь уж чаще будем видеться.

К самолету подносили и подвозили тяжело раненных партизан из разных отрядов. Пронесли на носилках и Марлю. Следом молча шли Варя и Вержбицкий.

— Все готово? — спросил Николай у стоявшего рядом летчика.

— Все, товарищ капитан!

— Начинайте посадку!

— Есть!

— Может, и меня с собой прихватите? Товарищ капитан!..

Николай обернулся. Перед ним стоял и смущенно улыбался Зайцев.

— Это куда вам? — поняв шутку, спросил капитан.

— Да вот, до Сталинграда довезли бы, а там я дома. Это мой родной город.

— Думаю, вам и тут работы хватает, — добродушно заметил Николай.

— Да хватать-то хватает, — согласился Зайцев, — только бы хоть в полглаза глянуть, что сейчас в городе моем делается.

— Геройски стоит ваш город. И выстоит!..

Никита Минович подошел к носилкам Марии. Подле стоял Андрей и тихо, с чувством говорил, склонившись:

— Это все для здоровья вашего, понимаете?.. Иначе мы не могли... Поправляйтесь и возвращайтесь. Думаю, скоро не только самолетом — поездом можно будет сюда приехать. Не поминайте лихом нас, Мария. Мы будем ждать вас и всей душой верить, что встретимся, обязательно встретимся!

...Когда самолет, сделав круг над аэродромом, взял курс на восток, красноозерцы направились в чащу, туда, где стоял их санный транспорт. В это время из аэродромной землянки выскочил паренек в одной гимнастерке, без шапки и с радостным криком: «Товарищи, товарищи!» — побежал на площадку, где возле доставленных самолетом грузов толпились партизаны.

— Что такое, Петров? — окликнул его начальник аэродрома.

— Товарищи, сводка! — еще громче заорал парень и повернул к красноозерцам. — Победа под Сталинградом! Большая победа!..

Он подал начальнику аэродрома листок. Андрей включил фонарик, и все сгрудились вокруг.

«В последний час... — было написано на листке спешным почерком. — Наши войска полностью завершили ликвидацию немецко-фашистских войск, окруженных в районе Сталинграда... Раздавлен последний очаг сопротивления противника в районе Сталинграда».

Взгляды всех встретились, и не было сил отвести их... Обнялись мужчины в великой радости, поздравили друг друга с огромным, неизбывным счастьем.

А потом по какой-то необъяснимой логике повернулись к востоку, в ту сторону, куда только что улетел самолет. Там, над густым стройным лесом, разрасталась широкая, светло-лиловая, с далекими и уже не яркими звездами полоса.

Занималась заря.

1952–1954
Содержание