Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
Эта книга посвящается полковнику Горпищенко П.Ф., флотскому врачу Ересько П.И., капитану 2 ранга Байсаку М.Г.

Глава первая

Он пришел нежданно-негаданно, как гром среди ясного неба, этот маленький, немного примятый в долгом пути конверт, добитый какими-то неразборчивыми черными штемпелями, на которых и числа не разберешь. На конверте две большие почтовые марки. На одной из них — синее море, вдали одинокая яхта, белая чайка падает острым крылом к воде. На второй — круглая луна плывет над землей, а к ней летит космическая ракета. Наша, советская.

Золотой ее след пополам рассек небо, и далекие звезды от этого сияния потускнели, заволоклись белым туманом. Бездонное темное небо похоже на синее разбушевавшееся море, грозное и коварное, таившее в себе смерть, каким оно запомнилось со времен войны. С одной стороны — смерть, а с другой — великую надежду. По морю прибывали к нам свежие дивизии, боеприпасы, сухари, медикаменты, отправлялись на Большую землю раненые герои. Оно приносило нам письма от любимых и родных. Оно и кормило нас: ежедневно на его поверхность всплывала масса оглушенной рыбы. Не раз мы снимали перед ним бескозырки и фуражки, когда приходила весть, что наш корабль, который плыл с ранеными и детьми, погиб от вражеской бомбы или торпеды. Мы стояли на каменных склонах и в бессилии сжимали зубы. Вот каким оно было, это изумительное синее море.

Петро Крайнюк откинулся на высокую жесткую спинку дубового стула, закурил. Он уже не слышал, как за высоким окном гудят, взбираясь на гору, грузовики, а на станции коротко посвистывают паровозы, глухо трубит электричка. Даже не слышал, как возится на кухне мать, которая вчера приехала из села проведать своего первого правнука. Малыш спал теперь за тонкой стеной, широко разбросав крепкие ручонки на огромной подушке. Иногда он метался во сне, что-то бормотал и даже четко выкрикивал: «Давай, давай...» Наверное, ему опять снился горячий бой — на улице дети без устали играли в разведчиков и партизан. Не раздражали Крайнюка и дребезжащая пишущая машинка, что с утра до поздней ночи тарахтела за стеной у соседа-переводчика, и детский визг в уютном скверике возле чугунного фонтана, где он каждый день гулял со своим внуком. Теперь фонтан на ремонте.

Он опустел, высох, а в его гранитной чаше лежит масса крошек — воробьиный корм, который бросали ребятишки. Бурлит скверик, захлебывается веселыми детскими голосами. Что это они так расшумелись? Подойти бы к окну и «посмотреть? Нет. Не может. Всегда подходил, долго стоял, думал о своих седых годах. Дети напоминали ему о том, что он постепенно стареет. Это вызывало грусть, но Крайнюк не обращал внимания на мрачные мысли. Только, бывало, услышит возбужденные детские голоса возле фонтана — тут же к окну. А сейчас и не шевельнулся.

Неожиданное письмо напомнило ему родное, но далекое море. И снова зазвучал мотив песни:

Плещут холодные волны...

В накуренной комнате вдруг запахло йодом и смолой, пахнуло жаром дизельных моторов в глубоких корабельных трюмах. Загромыхали якорные цепи, со скрежетом проходя сквозь стальной клюз. И матросы в брезентовых робах задвигались на каменном пирсе; и послышался мелодичный перезвон склянок на крейсерах; и моряки в синих рабочих беретах уже стояли в ровном строю; и над ними неслась знакомая и вечная команда:

— На флаг и гюйс — смирно!

Матросы поворачивают головы в сторону мачты, на которой поднимается полотнище Военно-морского флага. И так каждое утро, в восемь ноль-ноль. Изо дня в день. До войны, во время войны, после войны. А море тихое, ласковое.

Вон подводная лодка медленно погружается в воду, тральщики выходят на внешний рейд вылавливать и истреблять оставшиеся от войны вражеские мины.

Старенький катер открывает перед ними боновые заграждения, тянет гигантские железные бусы, которые преграждают вход в бухту. Заревели дизельными моторами торпедные катера, и радиомегафон прокатил над морем команду:

— По местам стоять, с якоря сниматься!

Вот яхта вышла из спокойной бухты. Белая, стремительная, она набрала полный парус далекого ветра. Утреннее солнце дохнуло на него своим теплом, и парус сразу покраснел, словно налился кровью, стал похож на шелковое полотнище знамени.

А на крутой каменистой горе снова стоит девушка. Вся в белом, прозрачная, легкая, как чайка, девушка подняла над головой оголенные до самых плеч загорелые руки, и в них затрепетал на ветру, запел, словно хотел вырваться и унестись в море, вслед за кораблями, голубой платок. Но она держит его крепко, подавшись грудью к морю. Вахтенные матросы отчетливо видят ее в бинокль. Девушки на каменной горе менялись каждое утро, словно и они несли вахту, провожая корабли в море. И каждый матрос думал, что сегодня стоит его любимая. И поэтому каждое утро у всех на сердце было тепло и спокойно. Но вот корабли прошли, и девушка сбежала к воде по крутой тропке, нырнула в глубокие виноградные лозы. Только голубая косынка еще долго мелькала в зелени.

А потом на причалах стало тихо. И вот в эту неожиданную тишину вторглись детские голоса. И море сразу запенилось, закипело, рассыпалось теплыми искрящимися брызгами, на которых заиграла радуга. Купались дети.

Теперь море в бухте принадлежало им. Отправляя в путешествие кораблики, шхуны, яхточки и пластмассовые шлюпки, они были на них отважными капитанами и матросами.

Петро Крайнюк уже не мог понять, где он сейчас находится — в своей квартире или там, на морских причалах, — так ощутимо слышал он детский крик.

Голоса детей доносились до него издалека, словно ворвались с ветром, принесшим запах родного моря.

Но ведь это шумели ребятишки за окном, в скверике с омертвевшим фонтаном. Петру даже показалось, что с улицы доносится голос и его внука. Но внук спит за стеной и не скоро проснется. Ему еще и каши не сварили на второй завтрак.

А море, навеянное письмом и воспоминаниями, шумит и играет перед глазами, ревет и стонет, затопив своим соленым запахом всю прокуренную комнату. Детские голоса опять звенят и поют, словно зацвела черемуха и прилетели со всего света соловьи. Уютно, тепло, будто снова пришло лето.

Лето? Петро Крайнюк, ежась, зябко поводит плечами. Он хорошо запомнил то страшное лето. Он слышал тогда другие детские голоса, видел горе матерей, видел других матросов.

Те матросы лежали вдоль каменного пирса, на брезентовых носилках, рыжих от запекшейся крови. Кровь проступала и на бинтах, которыми были перевязаны их головы, руки, ноги. Раненые тяжело стонали, кого-то тихо звали; иногда зло, сквозь зубы, ругались. Один, видимо старший, сидел на бухте корабельного каната, опершись на новые костыли. У его ног поблескивал перламутровыми пуговицами облупленный баян. Правая нога моряка была обвязана бинтами до самого колена. Красивый, стройный — и эти костыли. Наверное, на всю жизнь. Это будет его последний поход на боевом корабле. Петро Крайнюк, тогда капитан 3 ранга, невольно подумал: «Дойдут ли они до Кавказа? Вчера фашисты опять потопили наш транспорт с ранеными, а там ведь было много детей и женщин». И тут ему почудилось, что он услышал их полный отчаяния крик среди разбушевавшегося моря, среди огня и смерти. «Только бы эти успели.

Должны успеть. Конвой сегодня, кажется, надежный. И море тихое. Хорошо видно...» Корабль до самых краев уже был набит ранеными, которых доставили раньше. Именно в это время и привезли на пристань полную автомашину детей.

Они были худые и истощенные. Две санитарки, три какие-то старушки да еще шофер снимали детей с машины, устраивали их в тени ящиков со снарядами, сложенных в штабеля. Дети плакали, звали матерей, пытались убежать обратно через портовые ворота.

На корабле в последний раз потеснились раненые, и команда приготовила место матросам, лежавшим на пирсе. Вахтенный подал знак санитарам, те бросились к носилкам. И тогда матрос с новыми костылями крикнул санитарам:

— Полундра!

Санитары удивленно переглянулись.

Матрос кое-как доковылял до старушки, которая прижимала к груди крохотную девчушку, спросил:

— Чьи дети, мамаша?

— Сироты, — тихо, но так отчетливо, что ее услышали все, сказала старушка. — Отец на фронте погиб, мать — бомбой... Сироты несчастные...

— Слыхали? — спросил матрос.

— Слыхали, — глухо откликнулись раненые.

— Ну так что, братцы? — спросил матрос.

— Давай детей, — глухо проговорил один из раненых, словно простонал.

— Давай! — послышалось со всех носилок. — Детей давай...

— Им еще жить да жить, — со вздохом молвил тот, что на костылях, и, еще раз глубоко вздохнув, лихо сбил бескозырку на затылок.

Старушка низко поклонилась и засеменила по шаткому трапу на корабль, прижимая к груди напуганную, желтую, как воск, девочку.

Матросы с корабля, словно по команде, бросились на пирс и по живому конвейеру начали передавать детей на палубу. Они весело перекликались друг с другом, словно качали детей на руках, и дети от этого стали умолкать, вытирая кулачками заплаканные глаза.

Медицинская сестра, черноокая и тонкобровая Оксана, которая привезла моряков из полевого госпиталя и только что добивалась для них места на корабле, спускалась по трапу притихшая и помрачневшая, уступая дорогу детям, плывущим над головами матросов. Даже теперь, в смятении и досаде, она шла легко и уверенно, зная себе цену и словно сама любуясь собою. Тяжелая и густая коса венком обвила голову девушки, оттеняя белизну лица, и никакая пилотка или мичманка не могла удержаться на ее волосах. И чтоб кто-либо не подумал, что она не имеет ни малейшего отношения к фронту, Оксана заткнула в боковой широкий карман халата свою пилотку с красной звездочкой. Это и был единственный признак ее причастности к медицинской службе Черноморского флота.

Она подошла к раненым матросам, и те впервые увидели свою сестру растерянной: длинные ресницы часто дрожат, уголки губ нервно подергиваются, и вся она вздрагивает и чуть не плачет.

— Как же это? — тихо жаловалась Оксана. — Что теперь будет? Там уже некуда и иголку всунуть, я еле упросила командира, чтобы взял вас. И он согласился, когда услыхал, что вы из бригады Горпищенки. Командир корабля хорошо знает вашего Горпищенку. Они вместе учились в Ленинграде, в морской академии. И вот на тебе...

Загремела якорная цепь, на штабной башне подняли еще один шар, который означал «добро», то есть давал разрешение на выход в море, и тяжело осевший в воду корабль ушел из бухты к далекому, а для всех оставшихся, наверное, уже недосягаемому Кавказу.

Героическая оборона Севастополя приближалась к концу. Вчера первый на нашем фронте гвардейский артполк повернул свои орудия с передовой в сторону Севастополя. Значит, артиллеристы готовились открыть огонь и по городу, и по этим причалам, где теперь лежат на носилках раненые матросы. Готовились артиллеристы на тот случай, если немцы прорвутся к центру города и выйдут в порт, на Графскую пристань.

Петро Крайнюк сам видел эти повернутые на Севастополь орудия. Слышали о них и матросы. Наверное, и Оксана слышала. А может, и не слышала? Все равно.

Скоро и она услышит.

Корабль шел, и было видно, что он переполнен ранеными вне всяких уставных норм. А ему еще предстояло маневрировать в море, отстреливаться зенитками от самолетов, уклоняться от вражеских торпед, выслеживать змеиный глаз подводных лодок. Многое ему предстояло в открытом море, когда он останется один, а корабли конвоя завяжут неравный бой с вражескими торпедоносцами, бомбардировщиками и подводными лодками. Как же ему маневрировать при такой перегрузке? Но разве ему впервой? Не впервой, конечно, однако этот рейс может быть для него и последним. На войне, а особенно морской войне, столько всяких неожиданностей. Это хорошо знали матросы и потому с таким беспокойством провожали корабль, глядя вслед ему горячими затуманенными взорами, словно прощаясь с ним навсегда.

Корабль вышел из бухты в море, и весь фронт вокруг Севастополя вдруг ожил, и под носилками задрожала земля. Корабль был замечен немцами, которые засели на высотах вокруг Севастополя. Они открыли бешеный артиллерийский огонь. Снаряды рвались со всех сторон корабля, поднимая большие водяные столбы. Тотчас наша артиллерия открыла огонь по немецким батареям, и снаряды в море стали рваться беспорядочно, все дальше и дальше от корабля. А он шел своим курсом, не останавливаясь ни на миг, резал море острым носом. Его нагнали торпедные катера и тральщики, которые не заходили в бухту, а ожидали за горой на открытом рейде. Потом появились два наших истребителя и закружили в ясном небе, прикрывая транспорт с воздуха. Корабль набирал полный ход, все удаляясь и удаляясь, и скоро уже только еле виднелся в серебристой дымке.

Матросы закрыли глаза, словно уснули. Оксана растерянно стояла рядом, со страхом посматривая на небо. Там опять рвались зенитные снаряды, образуя белые, быстро пропадающие облачка. К городу прорывались вражеские самолеты.

И матросы открыли глаза, беспокойно озираясь по сторонам.

— Далеко, — объяснила Оксана. — Где-то под Сахарной...

— Это у нас. Опять рвутся на Инкерман, — сказал матрос на костылях, — Напрасно. Горпищенко давно раскусил, куда они будут лезть. Там у него кулак железный...

— А вы оттуда? — Оксана спросила об этом только для того, чтобы не думать: прорвутся самолеты или нет.

— А откуда же еще? — обиделся матрос. — Там нас и полоснуло. Мы с того железного кулака. Там они не пройдут. Пусть и не чешутся...

— Это третий батальон? — опять спросила Оксана.

— Так точно! Третий батальон, — обрадовался моряк. — Такого батальона, как наш, нигде нет. Голову даю на отсечение, что нет. Орлы... И батька наш, полковник Горпищенко, какой... Ты его видела, знаешь?

— Знаю, — тихо сказала Оксана.

— Вот то-то же! Где угодно ищи такого, а не найдешь, — расхвастался моряк. — Сам фон Манштейн дает за его голову сто тысяч марок. Каждый день афишки с самолета сыплет... Пускай сыплет... А мы их, извиняюсь, в то место бросаем, куда и царь пешком ходил...

— А кто у вас начальник медицинской службы в батальоне? Капитан Заброда, если не ошибаюсь?

Оксана сказала эти слова и почувствовала, как вся кровь бросилась ей в лицо. Она отвернулась, чтобы не показать матросам своего волнения.

— Ах ты голубушка моя! — словно пропел матрос. — Так ты и Павла нашего знаешь? Вот это красота! Это ж он нас и спас и в госпиталь отправил. Если б не он, давно бы лежали в сосновых бушлатах. А так, видишь, еще покашливаем.

Орел, а не врач... Орел!

Оксана справилась с волнением.

— Ну, знаю уж, знаю, — сказала она; ей теперь захотелось услышать что-нибудь новое про Павла, хорошее, ласковое, чего еще никто и никогда не говорил ей о нем.

— И ничего ты не знаешь, — матрос хитро прищурился. — Кто он такой, наш Павло? Думаешь, холодный клистир или змея над чаркой? Ого! Как бы не так...

Он, братцы мои, закончил морской факультет в Ленинградском мединституте. Он все умеет: и ножом, и порошками, и гипсом. А если надо, автоматом... И главное, говорю я вам, — полевая хирургия...

— Большое дело, все врачи заканчивали медицинские институты. Что же тут удивительного? Все знают полевую хирургию.

— Вот уж все, да не все, — тихо свистнул матрос. — Есть у нас такие, что из своей санчасти и носа не высунут. Ну, еще, может, когда в окопы заползут, в затишье. Помощники смерти.

— А ваш Павло разве не такой? — вызывала на откровенность Оксана. — Что-то очень вы его расхваливаете, браточки...

— Заслужил, — решительно бросил матрос. — Пусть другие заслужат, так и о них пойдет перезвон, и их причислят ко флоту. Да что-то я о таких пока не слыхивал...

— Не слыхивал? — удивилась Оксана.

— Нет. Да, верно, и не услышу. Я уж тут не вояка и скажу тебе в глаза: такого, как наш Павло, вы больше днем с огнем не сыщете... Можете переспросить всех матросов, перевернуть всю нашу морскую пехоту. Нету такого.

— Нет? — обрадовалась Оксана и уже не могла сдержать своей радости.

— Ого-го, сестричка, да ты, вижу, ничего еще не знаешь, — гордо хмыкнул матрос. — Сейчас я тебе объясню, как Чапаев своему комиссару объяснял. Идет батальон в атаку. Где должен быть начальник медицинской службы?

— В ближнем тылу, возле наступающих, — как урок отчеканила Оксана.

— Правильно. Это по уставу. А наш Павло не по уставу делает, а так, как ему совесть подсказывает. Он идет в атаку вместе со всеми. И санитаров своих ведет. Дошло? А если разведчики идут ночью за ответственным «языком», через линию фронта, и, может, не вернутся живыми, где должен быть батальонный врач? Так. Опять в тылу, на своем посту, скажешь ты мне. А он, Павло, не может этого стерпеть. Он идет вместе с разведчиками. Почему идет? А вдруг кого-нибудь там тяжело ранят. Кто его перевяжет, кто спасет от смерти?

Павло... Вот за это его и любят матросы...

— Да что ты? — Оксана никогда раньше не испытывала такого состояния, как сейчас, ее захлестнуло какое-то небывалое светлое чувство радости, и, чтоб хоть немного сдержать себя, она проговорила с иронией:

— Травишь якорь, браток...

— Травлю? Я травлю якорь? — грохнул о землю костылем матрос. — Ну, тогда спроси самого Горпищенку. Позвони ему в землянку на фронт. Я дам пароль. Но знай, что мне уже все равно. Я на этих вот костылях в его бригаду больше не вернусь. И они не вернутся... — Он бросил взгляд в сторону носилок. — Нам все равно. Мы тебе правду сказали...

Он поднял голову, осматриваясь вокруг. Над городом расстилался едкий дым пожаров, заволакивая рыжим туманом голый Малахов курган, где еще недавно шумел густой парк и щебетали птицы, а теперь бомбами и снарядами вырвало под корень все деревья и кусты. Скосило их и на высоком холме возле Панорамы.

Обгорели они и на Приморском бульваре, у самого моря. Весна, а листья давно осыпались, цветы и травы испепелились. И птиц не стало. Матрос забыл даже, когда их видел и слышал, этих птиц. Только чайки все еще носятся над морем и жалобно стонут, нагоняя тоску. И солнце сквозь тучи едкого дыма, который разъедает глаза, кажется каким-то ржавым, красноватым, словно только что скатилось с кузнечной наковальни. Оно теперь не слепит, хотя жжет по-прежнему невыносимо. Огонь пожаров еще больше усиливает зной. А воды нет.

Водопровод разбит. Водокачка давно осталась по ту сторону фронта. Пытаются откопать старые, давно заброшенные колодцы, но никто не знает, где они, те колодцы времен первой обороны Севастополя...

Матрос шевелит сухими, запекшимися губами, глотает слюну, словно давится заплесневелым сухарем.

— Ну, что ж ты замолчал, матрос? — говорит Оксана. — Я слушаю тебя...

Матрос опустил глаза в землю, глухо сказал:

— Что тут говорить, сестричка наша дорогая! Комбриг все-таки узнал об этом и приказал запирать нашего Павла в землянке, часового ставить у двери, чтобы не убегал в атаку или чтобы за «языком» не ходил с разведчиками.

Тюрьму ему сотворили, и раненых к нему теперь приносят в землянку...

— Так и нужно, — сказала Оксана.

— А, много ты понимаешь! — махнул рукой матрос, словно рубанул сплеча. — Мы тоже не лыком шиты. Пусть замок на землянке висит и часовой у двери стоит, а врач все равно с нами...

— Как?! — чуть не вскрикнула Оксана.

— А так! Мы ему подкоп сделали. И он, только услышит сигнал к атаке или разведчики знак подадут, тут же шмыг через подкоп — и будь здоров. Замок на двери висит, часовой стоит, а врач снова с нами в бою... Кого перевяжет, а кому и легкую операцию сделает. Полевая хирургия... Еще покойный Пирогов так учил...

— Нет! Пирогов так не учил! — запротестовала Оксана и покраснела еще сильнее.

— Учил! Я сам читал! — поспешно выкрикнул матрос.

Петро Крайнюк услыхал этот разговор, стоя за штабелями еще не разгруженных ящиков со снарядами, и хотел было его записать. А потом махнул рукой и вышел на пирс к матросам. Зачем записывать? Такое запомнится и без этого. Да и некуда записывать. Старые записи сгорели, новая книжечка вчера закончилась. «Останусь жив, все припомню. Все? Навряд ли, чтоб все. Ну, тогда самое главное, самое яркое, услышанное из первых уст, увиденное собственными глазами».

Оксана узнала Крайнюка, вытянулась по-военному и, надев пилотку, лихо козырнула, пристукнув каблуками хромовых сапожек. Матрос задвигал костылями, пытаясь подняться.

— Сидите, прошу вас. Сидите, — остановил его Крайнюк. — Ждете кораблей?

— Что вы! — безнадежно махнул рукой матрос. — Кораблей уже не будет...

— Нет, будут. И очень скоро. Уже пришел приказ, — сказал Крайнюк и вдруг спохватился, чтобы не наговорить глупостей. Какой приказ? Тот, о котором только что говорили в штабе? А тебе разрешили об этом рассказывать?

Так чего же ты суешь нос не в свое дело?

И чтобы как-то загладить неловкость, он подошел к матросу, подал ему руку.

— Старшина первой статьи Прокоп Журба, — отрапортовал матрос. — Полтавчанин, значит, родом, а по службе с эсминца «Безупречный». Эсминец на дне морском, а я живу. Третий батальон морской пехоты бригады полковника Горпищенки...

— Знаю. Слышал о вашем эсминце, — сказал Крайнюк.

— И я вас знаю, — в тон ему ответил Прокоп Журба.

— Откуда знаете? — заинтересовался Крайнюк.

— Ну, как не знать! Вы же мне то вино давали. Ночью. Помните? И книжки ваши я читал. Еще до войны. Давно.

Матросы на носилках повернули головы в их сторону, внимательно рассматривая Крайнюка. Они о нем тоже слыхали, но еще не видели. Капитан как капитан. Потертый, но чистый китель с золотым шевроном на рукаве, сбитые на каменных холмах ботинки, выцветшая на солнце мичманка. На груди орден Красной Звезды. Неужели он в этой форме появляется и на переднем крае? Нет, переодевается, видно, в пехотинскую робу и становится пехотным офицером, как и все моряки на передовой.

Крайнюк заметил эти внимательные взгляды, поправил флотскую кобуру пистолета, низко свисавшую из-под кителя, и спросил Прокопа, чтоб заполнить неловкую паузу:

— Ну, и как вам книжки мои?

— Интересно, — весело сказал Прокоп. — А особенно тот рОман...

— Не рОман, а ромАн, — поправила Оксана.

— Да не в этом дело, важно, чтоб интересно было, — отмахнулся Прокоп. — Вот я и говорю: очень интересно описано, как запорожцы на челнах через Днепр плывут, еще и напевают. Челны их чайками назывались. У нас теперь на шлюпках банки запаянные стоят, с воздухом, чтобы шлюпка не тонула. А тогда запорожцы к своим чайкам камышовые скалки привязывали... Вот это был флот! И атаман казачий хорошо воевать умел. И бой в Стамбуле описан здорово. И как невольников из турецкого плена вызволяли. И как атаман свою любимую нашел в гареме... Вот жизнь была когда-то... Мне бы такую чайку, как у запорожцев.

Руки у меня здоровые. Как-нибудь доплыл бы до Кавказа...

— Зачем вы так? Корабли скоро придут. Ждите, — пробовал успокоить матроса Крайнюк.

— Так вот мы, дожидаясь, и дискутируем о том, что такое не везет и как с ним бороться, — тихо рассмеялся Прокоп. — А вы материал собираете для новой книги или все для газеты?

— Какая уж тут книга! Вчера в редакции трех человек убило, и я теперь один верчусь, — пожаловался Крайнюк. — Вот прибежал отправить письмо в Москву, там моя книжечка выходит о Севастополе. Маленькая... А корабль уже ушел...

— Давайте я отправлю, — предложила Оксана. — Я буду ждать корабли. Вы до сих пор сердиты на меня?

— Что было, то прошло, — глухо сказал Крайнюк и закурил трубку. — Но тогда, под горячую руку, очень был зол...

— За что? Я же добра вам хотела, — искренне оправдывалась Оксана. — Оно и вышло-то по-хорошему...

— Кто его знает? Поживем — увидим, — сказал Крайнюк и угостил махоркой Прокопа Журбу, оторвав ему на закрутку клочок свежей флотской газеты.

— Так ты и старшее начальство, сестричка, тоже гнетешь, не только нашего брата? — спросил матрос и тихо свистнул.

— Хуже. — Крайнюк вздохнул, и это понравилось матросам с носилок. Они, насторожась, прислушивались к его словам. — Служил я, братцы, командиром батареи в морской пехоте, потому что имел такую специальность, когда пришел на фронт. Служил и горя не знал. И никому не говорил, что писатель. Сначала под Одессой и потом тут, под Севастополем. И уже так изучил свою батарею и наших соседей справа и слева, что мог временами догадаться, о чем они думают, чего хотят, какие сны им по ночам снятся. Изо дня в день на передовой и в окопах. Думал книгу написать потом, когда войну закончим. И вот дернул меня черт поехать на Первое мая в Севастополь. Командир полка отпустил, замена у меня хорошая была, я и поехал. И тут возле самой Графской пристани, где когда-то памятник адмиралу Нахимову стоял, меня и стукнуло — тонная бомба упала. Немец летел очень высоко, поэтому не слыхал я гула и самолета не видел. Пришел в себя уже в госпитале, у них. — Крайнюк показал глазами на Оксану.

— Мы знаем про эту бомбу. Он ее, наверное, из стратосферы швырнул, — сказал Журба, глубоко затягиваясь махоркой.

— Я в госпитале недолго и пролежал, контузия была не очень тяжелая.

Утром выписали, но сестричка ваша уже полную ревизию в моих документах произвела. И нашла среди них членский писательский билет... И пошло по начальству. И пошло. А когда я опомнился, возле меня все госпитальное начальство собралось, а сестричка ваша где-то и книги мои раздобыла.

Показывает их всем, хвастается... Вот так-то, браточки, и распрощался я со своей батареей. Забрали меня в редакцию.

— Мы читали ваши заметки в газете. Даже в госпитале читали, — сказал Прокоп. — Прямо точка в точку, без вранья написано, вон они пусть скажут. Вы тот бой описали, где всех нас подкосило. Прямо все как было.

— Спасибо, — тихо сказал Крайнюк и по старой, гражданской привычке слегка поклонился.

— Там того нет, как в романе, когда казачий сотник выходит из своей хаты в валенках, а возвращается в сапогах. Еще и грохочет сапогами по крыльцу, отряхивает снег, — хохотнул Журба.

— Я во втором издании романа исправил эту ошибку, — спохватился Крайнюк.

— Так и надо, только я не читал. Не люблю книгу по два раза перечитывать, — сказал матрос. — И в кино не люблю по два раза на один и тот же фильм ходить...

Оксана укоризненно взглянула на него, словно обдала ледяной водой, а писателю сказала:

— Я не виновата, что так получилось, товарищ капитан третьего ранга. Но ведь на вашем билете была подпись Максима Горького, я сама видела. Разве я могла об этом умолчать? Подумайте только, Максим Горький!.. Когда я показала билет начальнику, то все врачи сбежались...

— А вы Горького видели? — спросил Прокоп.

— Видел.

— И говорили с ним?

— Говорил. Он мне этот билет вручал и подписывал...

Раненые нетерпеливо заворочались на носилках, не спуская с Крайнюка глаз. Ну, что же ты замолчал, капитан? Говори. Скажи им хоть слово из тех, которые тебе говорил Максим Горький. Может, им от этого хоть немного полегчает...

Крайнюк молчит, смотрит куда-то в сторону, на ослепительное и далекое море, которому, кажется, нет конца-края. Он жалеет о том, что начал этот разговор, а сам от них так ничего и не услышал. Сколько раз зарекался молчать и слушать других, а вот опять не выдержал. А они так хорошо и искренне говорили между собой, когда он стоял за штабелями снарядов! Но вот подошел и всполошил всех, словно птиц в саду. Теперь они не скажут ему всего того, что могли сказать Оксане. Зачем он вышел? Лучше бы достоял до конца разговора...

— Что же он говорил, Максим Горький? — спросил Прокоп.

Крайнюк вздохнул, вытер носовым платком потный лоб:

— Много говорил. Я как-нибудь восстановлю все в памяти и напишу об этом. А сейчас одно только помню. Он велел не гнушаться ни швеца, ни жнеца, ни пекаря, ни воина. Вот тогда, сказал он, будешь писать по-настоящему.

Иначе — смерть мне как писателю... Смерть...

— Да! Здорово сказано, — тихо откликнулся крайний на носилках.

— Правда, святая правда, — прибавил второй, шевельнув забинтованной рукой.

— Не забудьте написать в книге про Юлькин башмачок, что ходил по рукам в нашей бригаде. Простреленный башмачок, носок в крови. И письмо от матери в нем лежало, — сказал Прокоп. — И о елках, за которыми мы ходили к немцам, чтобы притащить их ребятишкам в Севастополь на Новый год. А то вот она, сестрица, не верит мне... Хоть кол ей на голове теши, а не верит про нашего доктора...

— Хорошо, напишу, — сказал Крайнюк. — Я тот башмачок видел и с матерью говорил. Это ведь ваша мать, Оксана? — Теперь матросы смотрели на Оксану. — А про елку сам же врач ваш мне рассказывал. Он герой, Павло Заброда, хотя и врачом работает, а точнее — служит...

Глаза у Оксаны загорелись, все тело охватила какая-то горячая дрожь, а щеки покрылись ярким румянцем. Два чувства заполнили ее: воспоминание о Юльке, малышке сестренке, так неожиданно погибшей от осколка снаряда, и любовь к Павлу. «Любимый, родной Павлик! Если бы ты только услышал, как хорошо они о тебе говорят, эти моряки! Если бы ты еще поумнел хоть немного и не лез куда не следует в то время, когда начинается в батальоне атака или разведчики идут среди ночи на ту сторону фронта! Если бы ты вспомнил в это мгновение, что любишь свою Оксану... Если бы, если...» Она выхватила из бокового кармана белый платочек, вышитый по краям нежными цветами, и стала вытирать им лицо, чтобы матросы не увидели, как она зарделась, выдавая этим любовь свою к их врачу. Нет, все обошлось. Они, кажется, ничего не заметили.

По крутым ступеням, которые были вырублены в скале и вели в порт, уже загремели чьи-то тяжелые сапоги, и на пирс вылетел запыхавшийся капитан Заброда. Смутившаяся Оксана не выдержала его внимательного взгляда, отвернулась и отошла в сторону за высокие штабеля ящиков. Она боялась, что не сможет взять себя в руки и прямо здесь, на глазах у всех, бросится на шею Павлу, прильнет к груди и заплачет от радости. Павло угадал ее состояние и, сделав вид, что не заметил ее, подошел к Крайнюку и матросам, поздоровался.

— Вы еще тут? А я так бежал, боялся, что не застану. Попрощаться заскочил. Был в санотделе. Достал консервированной крови. Все группы. А вы тоже на Кавказ, товарищ Крайнюк?

— Нет, я здоров, — сказал Крайнюк.

— Ах, да! Вы теперь в газете... Вот голова стала. Все забываю.

Прокоп показал костылем на север, где в сизой дымке и пороховом дыму угадывались очертания горы:

— А как там, у вас?

— Жарко, — снял пилотку Заброда и вытер белым платком мокрый лоб. — Лезут...

Крайнюк заметил, что платок у врача был точно такой же, как у Оксаны, вышитый тем же узором, стало быть — теми же руками, и на сердце у него сразу стало тепло и спокойно, словно он получил от своей жены долгожданное письмо.

Даже вздохнул тихо.

— Комбриг просил передать вам боевой привет и горячее спасибо за верную службу, — обратился к матросам Заброда. — И приказал каждому, как только начнете поправляться, немедленно написать ему письмо. Он заберет вас к себе.

Где бы вы ни оказались, на каком бы фронте ни воевали.

— Так и сказал? — приподнялся на костылях Прокоп.

— Так и сказал, — подтвердил Заброда и опять утерся вышитым платком.

— Спасибо. Кланяйтесь ему, — поблагодарил Прокоп и сел на бухту из канатов.

— Вас кто сопровождает? Госпитальная сестра? Где же она? — строго спросил Заброда и выпрямился, оглянувшись.

К нему подбежала Оксана, пристукнула каблуками и четко отрапортовала. И бровью не повела, и ресницами не дрогнула, словно была с ним даже не знакома.

— Документы на всех оформили? Мне нужно вам кое-что сообщить, давайте отойдем в сторонку...

Они сделали шаг, другой. Вот сейчас повернут за высокие штабеля снарядов, но вдруг с моря вырвались вражеские бомбардировщики. Если бы самолеты прилетели со стороны суши, все посты противовоздушной обороны их сразу бы заметили и зенитчики давно открыли бы заградительный огонь. А в море не было зениток и постов противовоздушной обороны. Одна лишь плавучая батарея. Бомбардировщики появились на низкой высоте да еще против солнца, и их заметили только тогда, когда они уже высыпали первую серию бомб на город и порт.

Земля вмиг качнулась и заскрежетала камнем. Противный, раздирающий свист бомб разнесся над морем, смешавшись с гулом взрывов страшной силы. Все это стократно усиливалось резонансом моря и каменных скал, обступавших акваторию порта с трех сторон. Раненые встревоженно закричали, рванулись с носилок. Санитары бросились к ним и, подхватив носилки, что есть мочи побежали с ними к глубокой пещере, которую матросы давно выдолбили в каменной скале. Хорошо, хоть эта пещера была рядом. Иначе — смерть всем, кто тут лежал и стоял.

Но санитаров было мало. Их хватило только на четверо носилок. Павло с Оксаной взяли еще одни. Прокоп заковылял на костылях сам. Крайнюк схватил одного раненого на руки, вбежал с ним в пещеру и громко закричал:

— Люди! Там люди!..

Осторожно передав раненого одному из санитаров, рванулся обратно на пирс.

Его схватил за руку Заброда и с силой отбросил в глубь пещеры, зло блеснув глазами:

— С ума вы сошли, что ли? Это же безрассудство!..

Земля стонала и вздрагивала, ящики трещали на пирсе в адском огне. Там уже кто-то громко ругался и отчаянно кричал. Кто-то уже дрался с огнем, ящики со снарядами один за другим падали в море. Наверно, прибыла портовая команда.

Оксана, забыв обо всем на свете, припала к груди Заброды, крепко обхватив его обеими руками. Павло нежно гладил по голове Оксану и что-то шептал, целуя тугую черную косу.

Прокоп широко раскрыл глаза, да так и замер на костылях, не зная, на каком он свете. Лучшая в госпитале сестра, которая только что чуть ли не ругала Заброду, теперь прижималась к нему и гладила его крутые широкие плечи. А он тихо и нежно ее целовал. Так вот какая она, эта Оксана?! А старшина еще хотел у нее адресок взять, хотел письма ей писать. А однажды чуть не признался, что хочет подружиться с ней навсегда, по-морскому, так, как умеют дружить только матросы. И вот на тебе. Вот такие они все, эти хорошенькие девушки. Да и Заброда хорош, тихоня! Сколько раз приходил к ним в госпиталь, но и не намекнул про свою Оксану.

Прокоп так ничего меж ними и не заметил. Вот конспираторы...

Вдруг в пещеру не вошел, а влетел моряк средних лет (он был из технических войск, о чем говорили значки в петлицах) и заорал:

— Пустите! У меня капитал! Двадцать тысяч! Пустите меня!

Он споткнулся о порог и упал, обхватив руками сумку противогаза, что висела через плечо. Так и лежал, не шелохнувшись, словно боялся, что его сейчас схватят за руки и за ноги и вышвырнут из пещеры в море. Потом засопел и стал что-то бормотать о капитале, снова про какие-то двадцать тысяч.

«Наверное, сошел с ума», — подумал Заброда. Это бывало при сильных налетах авиации. В госпиталь часто привозили таких.

К лежащему подбежал Крайнюк.

— Техник-лейтенант, поднимитесь! — закричал он, словно приказывая. — В чем дело? Какой капитал, чьи двадцать тысяч? Кто вас не пускает?..

Техник-лейтенант вскочил на ноги, выпрямился, но противогаз из рук не выпускал. Так и держал его, прижимая к груди.

— Тут зарплата на все авторемонтные мастерские. Двадцать тысяч, — быстро заговорил техник-лейтенант. — Я думал, что здесь вас битком набито и меня не впустят, а там же ад. Бомбы рвутся. Я инженер, Фрол Акимович Каблуков. Родом из Саратова. Я, прошу прощения, сугубо гражданский инженер.

Это впервые мне так, на войне, и столько денег. Нашего начфина вчера убило бомбой, товарищ капитан третьего ранга...

Крайнюк отстегнул висевшую под кителем плоскую флягу, подал инженеру:

— Выпейте и успокойтесь. Зачем вы так нервничаете? Пора бы уж и привыкнуть. Тут война, а не саратовские страдания...

Прокоп еле сдержался, чтобы не расхохотаться. Вот так отбрил! Вот тебе и тихий, задумчивый Крайнюк. А рассказывали, что он и говорить-то толком не умеет, слова из него не выдавишь, все только на бумаге.

Каблуков схватил флягу, взболтнул ее, проглотил залпом всю воду, так что в горле заклокотало, заходил ходуном кадык под высоким воротом потертого морского кителя.

Глава вторая

А странное письмо с неразборчивыми штемпелями и белой чайкой на конверте делало и дальше свое неумолимое дело. Оно снова и снова поднимало на поверхность души Крайнюка все, что уже давно стало забываться. Да.

Забываться. А действительно ли это так? Ох, наверное, нет. Писатель пережил это уже дважды, а теперь все снова проснулось, пробудилось в сердце и начинало надвигаться на него в третий раз. Первый раз он пережил это на самой войне, когда пришлось нести на своих плечах непосильную тяжесть воина и литератора. Крайнюк хотел взять на себя одну из этих обязанностей, но вышло так, что война ему бросила их сразу вместе. И каждая ответственна, каждая важна. Неси, брат, и не отлынивай, и не стони. Теперь всем трудно.

Вон, видишь, до чего дошло? Пять матросов, у которых ты еще вчера был в блиндаже на высокой горе Азис-аба, сегодня обвязались гранатами и бросились под немецкие танки. Пятнадцать танков они подожгли, а под остальные бросились сами, подорвали и их. Немцы остолбенели от такой отваги. Они прошли всю Европу, а такого не видели. Ты сразу же помчался на крутую гору, где произошла эта страшная битва, едва только наш батальон выбил немцев с каменной скалы и погнал обратно. Там на руках капитана Заброды, батальонного врача, умирал единственный оставшийся в живых свидетель этой битвы, матрос Василий Цыбулько, а четверо лежали неузнаваемые и безмолвные посреди опаленного шляха, который вел в Севастополь... Совсем юный, безусый врач Заброда рассказал тебе о последних минутах жизни Василия Цыбулько, повторил его предсмертные слова. Этого никто не видел и не слышал. Вас было только двое. Ты и врач Заброда, с которым тебя потом не раз сводила судьба. И за то, что остался жив, век должен быть благодарен Павлу Заброде... Если бы не он, костей бы твоих не нашли, писатель Крайнюк.

Петро Степанович, словно от холода, вздрагивает и чувствует, как начинает болеть левая рука. Она лежит на столе, в кожаной перчатке, холодная и безжизненная, ампутированная выше локтя, надставленная железным протезом.

Она теперь всегда лежит на столе, придерживая тоненькую стопочку бумаги, на которой Крайнюк пишет.

Рука начинает болеть, и скоро в ней просыпается что-то такое удивительное, от чего Крайнюк вдруг ощущает, что у руки начинают шевелиться пальцы. Сначала большой, потом средний и наконец мизинец. Словно тогда, на фронте, в первые дни после операции. Вот что сделала письмо с белой чайкой на конверте.

На столе уже появилась старенькая, потрепанная записная книжка.

Последняя, севастопольская, сохранившаяся чудом. Она лежала перед Крайнюком и тогда, когда он писал свой первый военный роман «Матросы идут по земле».

Писал ночами, за расшатанным столом, и вторично переживал все то, что перенес в Севастополе, что пережили его фронтовые друзья и вообще севастопольцы. Перед глазами не раз всплывал веселый, бодрый Павло Заброда с автоматом на груди. И трудно было поверить, что он врач и полевой хирург.

Иногда Павло приходил к писателю, словно в каком-то сне, словно в болезненном воображении, вот так, среди ночи, вдвоем со своей Оксаной. Но Оксана была какая-то грустная и печальная и все спрашивала: «Ну что вам от меня надо? Я больше уже ничего не могу... Меня завтра поведут на расстрел.

Гестапо не прощает...» Потом так же приходил не раз, словно из тумана, и Прокоп Журба, громыхая костылями. Он весело смеялся, все подтрунивая над инженером Каблуковым, до сих пор носившимся с противогазом, в котором лежали двадцать тысяч государственных денег... Писать было трудно; ведь все, что происходило во время войны, он переживал вторично. Сердце стало слабеть. Не выдержало. Инфаркт. Странное какое-то название. Народ издавна называл эту болезнь разрывом сердца. Крайнюк болел долго, и все жалел, что нет возле него капитана медицинской службы Павла Заброды. Если бы тот был здесь! Нет, с того света человека не вернешь.

Не вернешь? А вот это письмо? Ведь его написал сам Заброда. Написал своей собственной рукой и просит немедленно приехать к нему в гости. Он бы и сам приехал к Крайнюку, но отпуск свой уже использовал, а с работы отлучиться не может. Заброда хочет рассказать Крайнюку о том, что произошло с ним потом, после боев в Севастополе, когда его все похоронили: и мать, и брат, и невеста. А он воскрес. Может, это будет интересно Крайнюку. Все это время он был очень далеко и книгу Крайнюка «Матросы идут по земле» прочитал лишь недавно и тут же написал в издательство письмо, попросив прислать ему адрес писателя. Ведь этот Крайнюк, наверное, тот самый командир батареи, а потом журналист газеты «Красный черноморец», с которым Заброде довелось вместе воевать под Севастополем. Он уверен, что это тот самый Крайнюк, потому что в книге описан случай, о котором знали только двое — военврач 3 ранга Павло Заброда да еще Крайнюк.

Это неожиданное письмо растревожило писателя и подняло из глубины его души прошлое.

Крайнюк озирается и узнает вокруг себя привычные вещи. Книги, старую мебель и несколько картин, на которых клокочет и пенится разбушевавшееся море. Над столом висит фотография старенькой полесской хаты, сложенной в сруб, в которой родился и вырос Крайнюк. Хата бедная, покосившаяся, окнами в землю ушла. Возле нее высокий и раскидистый осокорь, а под ним — старый глубокий колодец, в котором вода всегда холодна и, как хрусталь, чиста.

Осокорь и колодец напоминают Крайнюку самое дорогое в его жизни — молодость, и поэтому он уже не так остро чувствует надвигающиеся годы. Под фотографией поблескивает золотом морской кортик — подарок военных моряков из Севастополя. В шкафу рядом с его романами и повестями лежит новая адмиральская фуражка. Этим летом моряки пригласили Крайнюка в Севастополь, и на встрече седой адмирал снял свою фуражку и подарил ее писателю. А матросы преподнесли адрес в красном бархатном переплете с серебряной монограммой.

Вон он стоит возле фуражки, перевитый черной матросской лентой с золотыми якорями. А рядом лежит заветный черноморский камень, отполированный и обточенный морем. На нем масляными красками нарисован памятник погибшим кораблям, катер режет крутую волну, и чайка трепещет белым крылом. Камень — тоже подарок военных моряков. И это — самое дорогое в его кабинете. Правда, на столе лежит рукопись незаконченного романа, в котором разговор идет о сложной, многогранной жизни нашего современника.

За стеной проснулся внук и уже гремит ложкой о дверь.

— Деда! Давай бороться...

Милый, родной внук...

— Иду, Костик! Сейчас иду, — кричит ему Крайнюк. — Давай только бабульке на работу позвоним.

— Давай! — радуется Костик и топочет босыми ножками, пляшет, хлопает в ладоши. Рад, что дед бросил свои дела и сразу откликнулся. Да и как же ему не радоваться вниманию деда? Отец и мать целый день на работе, бабулька тоже, а глухая тетка только и делает, что заставляет есть, немилосердно кутает и тянет на улицу. С нею Костик не в ладах. Вот дед — совсем другое дело. Он всегда дома. Постучи кулаком в дверь — и дед всегда отзовется.

Крайнюк набирает нужный номер телефона и, сдерживая волнение, говорит жене:

— Наталка! Ты слышишь меня, Наталочка? Мой врач, оказывается, жив!

Какой врач? Ну, севастопольский, Павло Заброда, тот, что от смерти меня спас. Что? Да нет. Только что письмо прислал. Воскрес из мертвых. Просит в гости приехать. Где живет? А где же ему жить, как не у моря? Возле моря и живет, там и работает. Что?.. Военный моряк... Так вот, Наталя, полечу я к нему. Опять на море полечу... Ты что-то сказала? Я тебя плохо слышу. А!

Новый роман? Роман отложу. Да, точно, отложу... Тебя подождать? Да разве я один не соберусь в дорогу? Что там собираться?.. Ну, хорошо, подожду... Не задерживайся...

Из кухни приоткрывается дверь, и на пороге появляется взволнованная мать Крайнюка.

— Воскрес врач? — спрашивает она, словно не верит сама себе.

— Воскрес, мама! Воскрес! — весело выкрикивает Крайнюк, легонько обнимая мать за худые, сгорбленные плечи. — Як нему лечу. Немедленно, сейчас... На море...

— Ой горюшко, — жалуется мать. — А как же борщ? Разве я даром старалась? Опомнись, Петруша! Вечно ты со своим морем. На войне чуть не потонул, и теперь оно опять тебя тянет... Мало я слез пролила с твоими детьми при немцах?..

— На море! На море! — кричит внук и сует в руки деду адмиральскую фуражку и кортик. — Дед-моряк! Дед-моряк!..

— Боже ж мой! — тихо вскрикивает прабабка. — Такое малое и себе уже на море... А ну, положи, где взял! Сейчас же положи на место фуражку и этот гинджал. Слышишь?..

Да где ему услышать! Натянул фуражку по самые уши, кортик сжал в руке и марширует по квартире. Раз, два! Раз, два! Да еще и деда за руку тянет, чтобы с ним вдвоем вышагивать. Вот уж дети теперь пошли!

Крайнюк, забавляясь с внуком, выманивает у него фуражку и кортик и кладет их на место. Фуражку — в книжный шкаф, кортик вешает на стену. Ему надо побыть в одиночестве... А одиночества уже не будет в этом доме, если проснулся внук и увидел, что дед дома. Да и письмо это...

Петро Степанович быстро одевается и выходит из дому на шумные улицы и площади, где говорливым прибоем гудит человеческий поток. Он ничего уже не видит и не слышит в этом потоке, направляясь к тихому Днепру на высокую кручу, где можно и днем найти тишину и спокойствие. Тут уже веет золотой осенью, мечтательно шумят деревья и кусты, а внизу величественно и плавно течет седой Днепр.

Крайнюк садится на холмике у самого обрыва и смотрит на синий горизонт, словно ему видно с этой горы и Севастополь и море. А ведь видно. Вот зажмурил глаза — и снова услышал ласковый шепот волны по скользким камням.

Но сейчас он думает не о Севастополе. Заброда... Выходит, батальонный врач Павло Заброда жив... Тот самый Заброда, что так много рассказывал когда-то о себе, о своей Сухой Калине... Не забылось это, нет!

Где-то там, за мостами и перелесками, за рекой Осколом, в милой Слобожанщине, лежит тихое село Сухая Калина. Беленькие хатки, крытые соломой внавал, без гребней и зубчиков по углам, утопают в зеленых садах. За садами бегут к берегу огороды, в леваде манят чистой родниковой водой колодцы. За левадой же, сколько видит глаз, расстилаются широкие артельные поля, уже без хуторов и кулацких наделов... Свободно по ним гуляют тракторы и комбайны (есть где развернуться), и трактористы не боятся зацепить чью-нибудь межу. С тех пор как люди свели свои земли в единое колхозное поле, и сами дружнее стали. Теперь вместе им легче побеждать засуху, и град стал не так страшен, и дружнее всякого вредителя бить. Хорошее хозяйство выросло. Фермы крыты железом и шифером, амбары каменные, своя мастерская, электростанция, водокачка. Издали посмотришь — словно какая-то узловая железнодорожная станция, только что семафоров не видно и нет рельсов.

Павло Заброда, приехав весной попрощаться с Сухой Калиной, не узнал ее — так разбогатела и изменилась. А когда уезжал в Ленинград учиться, была какой-то приземистой, растрепанной и бедной. Амбары и риги тогда развалили, свезли на колхозный двор, и в каждой усадьбе гулял ветер. Село светилось насквозь, словно грешное тело у нищего. Думал, что и не выправится никогда.

А вот поправилось, поднялось. Над хатами радиоантенны протянулись, по улицам во все стороны разбежались электрические провода. К каждой хате провели электричество. Старенькая деревянная церквушка, когда-то властвовавшая над селом и гордившаяся своей красотой, теперь поблекла, побледнела перед новой кирпичной школой и огромным клубом. Возле школы выстроили медпункт, и родильный дом, и огромный сельмаг, где можно купить все, что тебе угодно, не отправляясь за этим в Харьков, Купянск или Волчанск. Люди в Сухой Калине тоже стали неузнаваемыми. Парни новую моду завели: одни тянутся в город и учатся на инженеров и агрономов, другие встали у машин и моторов — механизаторы. Девушки, которые не пошли учиться в техникум или институт, шли работать звеньевыми на свеклу, доярками на фермы. Некоторые уже и ордена получили. Одеваться стали богато, шьют одежду в Харькове. По радио концерты заказывают. Уезжал Павло учиться, в селе было десять первых комсомольцев, а коммунистов и вовсе не было. А теперь комсомольцев полсела, десять коммунистов. Врач свой из Киевского мединститута, фельдшер и акушерка. А ведь раньше, бывало, заболит зуб или прохватит простуда — запрягай лошадь, трясись до больницы в местечко за десять верст.

Павло свежим глазом сразу все это заметил, погостив в Сухой Калине с неделю. Там ведь у него не только мать и сестры, а полным-полно родичей.

Каждый к себе тянет. Каждому хочется угостить первого в роду Заброд врача. И не простого врача, а хирурга Военно-Морского Флота. Синий китель у него с блестящими пуговицами, на которых так и горят серебряные якоря. И матросский клеш над морскими ботинками, прошитыми крупным рантом. И мичманка с серебряным крабом, из-под которой выбиваются кудрявые вихры. Одни расспрашивают, как там, в Ленинграде? Другие, кто поближе, родней, жалуются на какую-нибудь болезнь, просят, чтоб послушал. Павло так и носил с собой стетоскоп, выслушивал всех, осматривал, и они были очень довольны, когда он им говорил то же, что и их врач. Значит, Павло тоже понимает в медицине. И просили рецепт выписать, но никуда его не отдавали, а берегли на память, ведь на нем была печать, где по кругу ясно значилось: «Павел Иванович Заброда», а в середине, там, где герб должен был быть с серпом и молотом, одно слово — «врач». Вон какой их Павло Заброда, вдовий сын, из покосившейся хатки, где растут два высоких тополя и полон двор девчат. Одни на выданье, другие еще учатся, но все работают в колхозе. Старшая, Катерина, так та решила: пойдет и она на врача учиться в тот далекий Ленинград. И таки пошла, выучилась потом.

Обо всем им Павло рассказывал, только не говорил о том, как ему трудно было в первые годы. По утрам учился, а вечерами ходил в порт грузить уголь, работал кочегаром, был слесарем на заводе. Сам себе зарабатывал на жизнь, потому что из дому не ждал поддержки. Там и своих ртов полон двор. Мать одна, ей и так с ними невмочь. На старших курсах стал по больницам бегать, на ночные дежурства вместо фельдшера. В приемный покой, потом в ординаторскую. Вот так работал и учился. Теперь каждый завидует, взглянув на его круглую докторскую печать, а никто не знает, как она ему трудно досталась. Поэтому и домой на летние каникулы не приезжал, а все зарабатывал себе на зиму, да еще и матери немного денег присылал.

Хвасталась Домка соседям:

— Вот теперь я могу и помирать. Вышел мой Павло в люди, выбился на большую дорогу. Теперь пойдет в широкий свет.

А наедине сыну сказала другое:

— Ну чего тебе, Павлик, ехать на это море? Оставайся в Сухой Калине, среди своих людей. А этот дохтур, что у нас, поехал бы к себе в село или местечко, откуда он родом. Вот и было бы всем хорошо... И нам и ему...

— Нельзя, мама, — тряхнул кудрями Павло.

— Почему нельзя?

— Так нужно, мама. Я ж на морского врача учился. Туда и дорога моя лежит, на море, — тихо, но твердо произнес Павло.

— Женился бы тут, я бы внуков присматривала. А так занесет тебя, я и внуков не увижу. Вон посмотри, как наши девки вьются вокруг тебя...

— Не могу, мама. Я же вам сказал, и все тут, — упрямо повторил Павло, точно так же, как и его покойный отец, когда настаивал на своем.

Мать на прощание попросила:

— Ты хоть береги себя на том море. Не утони, не дай господи...

Улыбнулся, обнял мать:

— Люди, мать, на море редко тонут, а больше в луже... Море честных не принимает...

— А в гости на Петра и Павла приедешь? — допытывалась мать. — Уж сколько лет жду тебя на Петра и Павла, а ты все не едешь. Напеку пирогов, потом ребятам да соседям раздаю, а тебя все нету и нету. Приезжай хоть этим летом. Приедешь, сынок? Это же твой день, Петра и Павла...

— Приеду, мать...

Да как уехал, так и по сей день нет.

Сначала и письма писал и деньги посылал, а потом уж и весточки от него не было. Ходила мать, тайком от дочерей, к ворожее, бросала на бубнового короля, да утешения мало. Все выпадала дальняя дорога, казенный дом, большие хлопоты и бубновый интерес какой-то трефовой дамы.

Та дама, что выпала на картах, действительно жила в Севастополе, на Корабельной стороне, в приветливом домике, прижавшемся к каменной горе.

Домик был сложен из белого инкерманского камня, имел три комнаты, большую веранду и весь утопал в виноградных лозах, так что его нельзя было и приметить. Растет себе виноград, зеленеют в садочке миндаль и абрикосы, а что там за ними стоит — того и не видать. И стежка к домику затерялась в камнях и кустах — не скоро и найдешь. Да и не стежка, а крутой корабельный трап, вырубленный ломаными переходами в камнях. Кто не привык, тот и ноги может поломать.

Только Павло еще не знал этой стежки и дамы трефовой пока что не знал.

Другим была занята его буйная голова. Что хочет от него начальник Школы оружия полковник Горпищенко? Встретил он молодого врача холодно и неприветливо, стал ко всему придираться. Павло кипел, спорил, а того и не знал, что полковник Горпищенко его во всем проверяет, решает: твердым ли он выйдет командиром или так себе — ни рыба ни мясо? Он даже попробовал проэкзаменовать Павла, в шутку подзаведя его:

— Ну вот, покажите мне, товарищ врач, где в торпедном аппарате курок.

Где он, этот механизм, которым выстреливается торпеда? Та самая торпеда, что в одно мгновение может потопить самый большой корабль и стоит десятки тысяч рублей. А ну-ка полезайте в аппарат и покажите нам, где этот курок...

— И покажу, — кипятился Павло и, сорвав с головы мичманку, залез в торпедный аппарат, разыскивая там курок. В аппарате было темно и душно, пахло тавотом и жженым порохом.

— Что? Нет курка? — язвительно спросил Горпищенко и захохотал. — Пропал, значит, курок?

Павло вылез из аппарата красный и злой, вытирая со лба пот, а рядом стояли штабные, выше рангом, офицеры и чуть не падали со смеху.

— А они могут показать, где курок, — гремел Горпищенко. — Вон он где!

На самом верху, и незачем лезть за ним в аппарат. Видите, товарищ врач?..

Вот то-то и оно... Хотите и нам экзамен устроить? Прошу. Каждый вам покажет, где у него сердце, печень, легкие, аорта. Где ухо и руки, позвоночник и ключица. Вот такие, брат, дела, товарищ выпускник морского факультета медицинского института, да еще и Ленинградского.

— Это не входило в курс моего обучения, — глухо сказал Павло.

— А я хочу, — гремел Горпищенко, — чтобы врач Школы оружия знал досконально все виды морского оружия, которое изучают его пациенты... Только тогда он будет настоящим врачом, потому что всегда будет предупреждать все травмы...

Молодому врачу нечего было возразить, и он, стиснув зубы, начал изучать оружие, припоминать забытое, усваивать новое, еще невиданное и неслыханное.

А полковник все не унимался, все не давал ему покоя. И требовал от него быть таким, как сам, крутым, суровым, строгим. Но сделать этого с Павлом ему никак не удавалось.

Однажды, пробегая длинным коридором школы, Павло случайно услыхал, как Горпищенко разговаривал по телефону. Властно, громко и таким тоном, который не терпел ни малейшего возражения.

— Что? — гремел его бас. — Неправда. Моя школа — лидер в заплывах, и на соревнованиях в комиссии должен быть только мой врач. Ясно? Иначе вы не услышите от меня «добро»! Что ты сказал? Какой врач? Ну, браток, это ты уж слишком. Мой врач всем вашим бородатым и очкастым пять очков форы даст. Что?

Да он не только первоклассный хирург, он и пловец первоклассный. Ему бухту переплыть раз плюнуть. Точка. Членом комиссии будет он!

Павло съежился от услышанного. Ему сделалось стыдно за подслушанный разговор, и он во весь дух помчался в шкиперскую комнату, словно разыскивал своего санитара. Но там санитара, конечно, не было, и Павло сразу шмыгнул в соседнюю комнату электриков. Он слышал, как его уже искали по всей школе, вызывая к полковнику, но нарочно долго не откликался. Только когда вызвали по радио, он явился к Горпищенко.

Полковник пригласил его сесть, сказал:

— Штаб флота назначил вас главным врачом комиссии, которая будет определять командное и личное первенство в заплыве матросов и рабочих Севастополя через бухту. Я хотел было возразить им, потому что вы врач еще молодой и не успели навести полного порядка в нашей школе, но потом передумал и согласился. Вашу руку...

Павло подал руку, и полковник крепко ее пожал, резко потянув книзу, словно проверял на враче свою силу. Это означало, что он доволен его работой в последние дни и идет с врачом на некоторое примирение.

— Только смотрите, — предупредил он, — судить честно, но и не забывать главного. В заплыве принимает участие Школа оружия — наша школа. Слышите, врач, наша...

— Слышу, — тихо ответил Павло и попробовал возразить. — Но победители...

— Никаких «но». Вы свободны, — бросил Горпищенко и отвернулся к висевшей у него за спиной большой карте морского рейда.

Павло знал, что полковник служит на флоте давно, что он участник гражданской войны и один из организаторов разгрома банды Шкуро. Учился в разных военных школах, закончил военную академию, но привычки времен гражданской войны засели в нем крепко и прорывались иногда еще и теперь. Что же скажешь старому израненному моряку, который честно и самозабвенно несет службу?

Павло Заброда даже не подозревал, что события этого дня приведут его в тот садик на Корабельной стороне. Он стоял с членами комиссии на берегу бухты, возле финиша пловцов, и уже принял не один десяток матросов и чубатых комсомольцев Морского завода, переплывавших бухту. Но вот начался индивидуальный заплыв вольным стилем. И вперед сразу же вырвалась какая-то девушка. Павло поднял бинокль и стал рассматривать ее. Она плыла легко и свободно, разрезая бронзовым литым телом волну. Плыла, словно играя с волной, и широко улыбалась солнцу. Павло отложил бинокль, схватил секундомер и побежал к причалу.

Девушка вышла из воды, повисла на гнутых белых поручнях, словно закачалась на шелковых качелях. Упругая и стройная, будто выточенная, фигурка с небольшими острыми холмиками грудей, которые вздрагивали от глубокого учащенного дыхания. Легкий бронзовый загар покрывал ее мягкую бархатистую кожу, а капли воды светились и сияли на солнце, как маленькие бриллиантовые бусинки. Павло щелкнул секундомером, засекая точное время, и взял девушку за руку, чтобы проверить пульс.

— Нормальный, — звонко проговорила, словно пропела, она.

— Навряд ли, — возразил Павло и хотел насупить брови.

Но не вышло. Девушка рванула с головы розовую купальную шапочку, и из нее упала на голое нежное плечо тяжелая черная коса. Тряхнув косой, девушка откинула ее за спину и грациозно изогнулась, словно играя своей красотой.

— Не беспокойтесь, доктор, я тоже медичка, — просто, как старая знакомая, сказала она, а Павлу показалось, что ни разу не слыхал он такого нежного голоса.

— Я закончил Ленинградский институт нынешней весной, — неизвестно зачем похвастался Павло и хотел уже выругать себя за такой необдуманный шаг.

Но девушка не обратила внимания на это, только снова засмеялась.

— А я в Симферопольском учусь. У нас тоже неплохие профессора. Слыхали о них?

— Да, — сказал Павло, хотя ничего не знал и не ведал про симферопольских медиков. — Я могу помочь вам, если хотите. У меня хорошие конспекты. Стенограммы многих лекций, — вдруг предложил он и сам удивился, откуда у него набралось столько смелости или, может быть, нахальства.

— Спасибо. Я теперь баклуши бью, отдыхаю, — бросила через плечо девушка.

— Разрешите присоединиться? — выпалил Павло.

— Догоняйте, море широкое...

И побежала по шаткому дощатому причалу, даже не оглянувшись на Павла. А он все принимал и принимал пловцов, проверяя их пульс и мало что улавливая в его ритме. В ушах до сих пор звенел тот бередящий душу девичий голос.

Девушка стояла в толпе заводских сверстниц, веселая и недосягаемая.

Потом Павло увидел ее на высоком постаменте, а два высоких, стройных матроса, завоевавшие второе и третье места, стояли чуть пониже. Флотский оркестр, блеснув на солнце никелированными трубами, заиграл бравурный марш в честь победителей соревнований. Победительнице, Горностай Оксане Платоновне, вручили высший приз — хрустальную вазу, обвитую матросской лентой в золотых якорьках.

Павло хотел броситься в толпу, вслед за девушкой, но к причалу подлетел на катере Горпищенко и властно поманил Заброду к себе. Павло подбежал к трапу и остановился, но полковник приказал ему подняться на катер. Он следил за пловцами, дрейфуя на катере вдоль бухты, и все, что происходило на берегу, видел в бинокль. Павло сел в катер, моторы взревели и понесли их в открытое море. Когда осталось позади последнее боновое заграждение и старый равелин, Горпищенко, сдерживая злость, спросил:

— Значит, девчонка? Нашей школе третье место, а девчонке первое?

Здорово постарался, помощник смерти... А я, дурень, думал, что ты патриот школы... Теперь все. Точка. Я тебе этого никогда не забуду.

— При чем же тут я? — вскипел Павло и, отвернувшись от полковника, посмотрел на цветистую толпу матросов и девушек, что колыхалась и плыла на том, уже далеком берегу, где он только что стоял и говорил с Оксаной.

Смотрел, но ничего не видел. В глазах что-то защекотало, а потом стало жечь, словно их засыпало песком.

Горпищенко ничего не ответил — на вахте стояли матросы и они могли услышать этот разговор. Покусывая густые пышные усы, Горпищенко бросил рулевому:

— В артиллерийскую!..

— Есть, в артиллерийскую! — повторил приказ рулевой, и катер вихрем полетел назад в порт, повернул к самому глухому причалу, где швартовались рыбацкие лодки, старые водолеи и всякая корабельная дребедень. Над этой бухтой бурлил стоголосый базар, визжали спекулянты, пьяные сапожники дробно стучали молотками, ставя заплаты на старые башмаки.

Катер подлетел к этому человеческому реву и толкотне, и полковник приказал Павлу:

— На берег. Я дальше иду, на объекты.

Большей обиды нельзя было придумать.

Павло сжал зубы, но сдержал себя:

— Счастливого плавания.

Полковник не ответил, отвернулся, и катер снова полетел в море.

Злость и досада охватили Павла, и он быстро пошел узенькими и душными переулками на широкий простор. Он бродил вдоль Графской пристани, прогуливался по Приморскому бульвару, бросаясь то в одну, то в другую сторону, где в толпе девушек видел белое шелковое платье и тяжелую черную косу за плечом. Но нигде, куда бы он ни подходил, Оксаны не было. Павло направился в редакцию флотской газеты, чтобы узнать ее адрес, но там был сегодня выходной. В Доме офицеров Черноморского флота тоже ничего не узнал и опять побрел на Матросский бульвар, лелея единственную надежду — встретить Оксану, но это была очень зыбкая надежда. И тогда он вдруг обратил внимание на фанерную будку справочного бюро. Она выросла перед Павлом, когда он уже собрался возвратиться в свою серую холостяцкую квартиру. Павло назвал фамилию Оксаны, и миловидная девушка, переписав на бланк всю семью: отца, мать, сестру Ольгу, брата Грицька, Юльку, — дала ему точный адрес на Корабельной стороне. Но Оксану почему-то не вписала.

— Простите, но здесь, кажется, не все Горностаи? — спросил Павло.

— Все! Кто прописан в Севастополе, все, — объяснила девушка и вдруг, охнув, спохватилась:

— Подождите, товарищ капитан, у них еще Оксана есть...

Павло чуть не заплясал от радости, но сдержал себя:

— Верно, есть Оксана. Куда же ей деваться?

— Да, но она прописана в Симферополе, потому что там учится. Подождите, подождите, ведь сейчас она здесь. Только что по радио передавали, что Оксана Горностай завоевала первое место в заплыве через бухту. Вот молодчина какая...

— Оксана?! Первое место? — так искренне удивился Павло, что девушка обиделась и стала объяснять:

— Что же тут удивительного? Она плавает с малолетства. Вся их семья из моряков. И дед, и отец.

— Это мы знаем. — Павло поблагодарил девушку и побежал к трамваю, крепко зажав в потной ладони адрес Оксаны. Он еле втиснулся в переполненный вагон, ему казалось, что трамвай бежал до конечной остановки целую вечность.

И тут Павло заколебался. Зачем он едет и что скажет, войдя в незнакомый дом?

Это же неприлично. Не спросив разрешения у Оксаны, ввалиться в их дом. Нет, этого он не сделает.

Выйдя из трамвая, Павло закурил. А сердце так и ноет, так и стучит в груди, торопит и подгоняет его. Иди, не бойся, не то завтра будет поздно. Ты же не со злым намерением идешь. Ну, если увидишь, что они холодно тебя встретят, тогда станешь что-нибудь сочинять, не к ним ты шел, просто ошибся адресом. Иди, не мучь себя, дома тебе покоя не будет всю ночь, если не пойдешь к ней сейчас...

И он решился: смело распахнул калитку, вошел в укромный и какой-то сказочный садик, от которого веяло целительной прохладой и покоем. И застыл в растерянности, не зная, кто выйдет ему навстречу и какое он скажет первое слово? Как в детстве, когда забирался в чужой сад за яблоками и столбенел, не зная, что дальше делать: и удрать — жалко, и стоять — страшно. Взглянул бы на тебя полковник Горпищенко, во веки веков не забыл бы ты эту растерянность.

Павло одернул и без того отлично сидевший на нем китель и пошел вперед.

В саду было тесно от деревьев и кустов, а виноград, вьющийся по высоким шестам, закрывал небо, каменную гору, весь аккуратненький домик под ярко-красной черепицей. Везде буйно цвели цветы. Алые и белые розы затопили весь дворик. Между ними тянулись к солнцу остролистые ирисы, разлапистые бархатцы, холодная мята, а густой барвинок стлался по тропинке, спадал через дощатые штакетины на крутой каменный трап. Тихо, навевая дрему, гудели пчелы. В глубине сада, за беседкой, утопающей в зелени, голубели ульи.

Откуда-то сверху послышался звонкий мальчишеский голос:

— Ну, чего ты там копаешься? Ясно же тебе сказал, изоляция лежит под столом в ящике. Слышишь? У меня уже колени заболели...

Павло посмотрел вверх и увидел на высоком столбе загорелого мальчишку в красной футболке. Он обнял обеими ногами столб, держась руками за большие белые изоляторы, от которых протянулись в обе стороны провода.

Из дома послышался девичий голос:

— Иду уж, иду...

Павло вздрогнул, услыхав этот голос. Она. Он тихо прошмыгнул дальше в сад, оказался у самого столба, на котором сидел парнишка. Пока Оксана принесет изоляцию, он уже будет тут своим человеком.

— Ну что там случилось, моряк? — тихо спросил паренька Павло и поздоровался.

— О! — удивился мальчишка тому, что в их саду откуда-то появился настоящий моряк и его самого назвал моряком.

— Может, помочь тебе? Ты же упадешь...

— Ерунда. Не упаду. Я тапки смолой намазал. Морока мне с этими бабами, да и только. Их полон дом, а в технике ничего не понимают...

— Это как же?

— Да вон видишь, — показал на провода мальчишка. — Виноград каждый раз замыкает проводку, и радио не хочет работать. И в доме молчит и в беседку не достает. Я в беседку его сам провел, без монтера. А она не может до сих пор изоляции найти, голова малосольная.

— Сестра?

— А то кто же! Ну, давай знакомиться. Я буду Грицько. А ты с корабля?

— Нет! Я из оружейной школы, — назвал себя Павло.

— Здорово! Вот это красота! — тихо свистнул Грицько. — А есть теперь такая торпеда, чтоб матрос сидел в ней и правил? Она летит по морю, а он правит куда надо. А потом оторвется на плавучем поясе, а она летит на цель и взрывает вражеский крейсер. Я всем говорю, что у нас такие торпеды уже есть, а пацаны мне не верят.

— Скоро поверят, — пообещал Павло.

— Красота! — бросил Грицько, съехал на землю, подал Павлу руку и спросил:

— Ты к ней?

— К ней.

— Тогда сядем на лавочку и немного поговорим, — предложил Гриць, — она теперь не скоро выйдет. Сейчас начнет переодеваться. Бабские дела... Теперь мы вдвоем все смастерим. Добро, моряк?..

— Добро, Гриць. Теперь мы что хочешь смастерим... Я тебе принесу изоляционный кабель.

— Жилку? Такую, что просвечивается?

— Ага. Просвечивается, — сказал Павло и тревожно оглянулся на раскрытое окно, в котором промелькнула девичья фигура. — А где же батя и мать?

— Старики в гости пошли, — равнодушно бросил Гриць. — И малышку с собой взяли. Юльку. Вез нее спокойнее...

— Надоедливая?

— Да не так уж надоедливая, но везде свой нос сует. Конструктор мне сломала, паруса на яхте изрезала и давай своим куклам платья шить...

Канительная...

И тут выбежала она. Легкая и свежая, словно только что вышла из воды, стройная, звонкоголосая. Увидела Павла и смутилась, прижав к высокой груди неспокойные руки. Он был для нее, как видно, неожиданностью. Но она не растерялась и, быстро взяв себя в руки, весело сказала:

— Добрый день...

Павло вскочил со скамьи и неизвестно для чего пристукнул каблуками, потом спохватился. Снял фуражку, отвечая на приветствие.

— Да ты сиди, пусть теперь она постоит, если не могла такой ерунды, как изоляция, найти, — дернул Павла за рукав Грицько.

— Садитесь, прошу вас, — продолжал стоять Павло. — Я так хотел поздравить вас, но тут подлетел катер, и я должен был уйти в море. Там было одно задание.

— Задание? — непонимающе переспросила девушка.

— Да. Небольшое. Разве вы не знаете нашего Горпищенку?

— Слыхала немного, — неуверенно сказала девушка и оглянулась.

— Он всегда в выходной день что-нибудь придумает, только бы моряк не погулял... Ну, как здоровье?

— Спасибо. Нога уже не болит, — сказала девушка.

— Нога? А что такое с ногой? — заволновался Павло.

Грицько так и подскочил.

— По горке бежала и грохнулась о камень. Вот то-то, не бегай!

— Грицько! — топнула ногой девушка. — Ты опять за свое? Вот упрямый. Не даст взрослым поговорить...

— Да говори уж, говори, — вздохнул Грицько.

— И очень повредили ногу? — спросил Павло.

Девушка, даже не заикнувшись, точно назвала по латыни диагноз повреждения.

Павло удивился:

— А как же вы плавали?

— Я плавала? — засмеялась девушка.

— Ха-ха! — подпрыгнул Грицько. — Она плавает как топор, наша Ольга.

В глазах Павла потемнело, под ложечкой в груди что-то засосало и похолодело. Он незаметно ущипнул себя за ладонь и растерянно оглянулся. Уж и рот было раскрыл, чтоб наконец спросить: «Так, выходит, вы не Оксана?», но вовремя спохватился. Пусть не думают, что он такой растяпа. Тихо кашлянул и закурил.

— Это сестра моя плавала, — объяснила Ольга. — Только что соседка сказала, по радио передавали про нашу Оксану. Она первое место завоевала по плаванию?

— Да, первое место, — сказал Павло. — Я был в судейской коллегии.

— Поэтому и к нам пришли? — вдруг резко спросила Ольга. — Да или нет?

Павло вмиг нашелся.

— Нет, не совсем так, — твердо сказал он и засмеялся. — Я слышал, что у вас сдается комната, и хотел ее снять. Тут тихо и на работу близко. Ну, а уж заодно и поздравить Оксану. Где она теперь?

— Комната не сдается. У нас и без того тесно, — сухо бросила Ольга.

— А может, у соседей сдается? — не отступал Павло.

— И у соседей нет, — отрезала Ольга. — Вы не юлите, товарищ капитан медицинской службы...

— Подождите, Ольга, не сердитесь. Вы, наверное, думаете, что я перепутал вас с Оксаной?

— И перепутали. Я сразу догадалась. Нас все путают, — с обидой и какой-то грустью сказала девушка и потупилась.

— Я не перепутал. Вон пусть он скажет, — показал на Грицька врач.

Грицько утвердительно кивнул головой, исподлобья взглянув на Ольгу: «А что, заработала на орехи, попала впросак? Это тебе не какой-то гаврик, а настоящий моряк... Прикуси, сестричка, и ты свой язычок...» — Я просто хотел пошутить, — продолжал Павло. — Ведь вам приятно...

— Глупые шутки, — снова холодно бросила Ольга.

— Ой, — схватился за голову Павло. — Давайте же радио починим. Может, там ваша Оксана новый рекорд установила, а мы ничего и не знаем. Гриць, влезай-ка на столб...

— Есть, на столб! — выкрикнул Грицько и, поплевав на руки, быстро полез вверх по столбу.

— А вы, Оля, изоляцию несите. Где она там? — весело обратился к Ольге врач.

Эти слова растопили лед в девичьем сердце. И Ольга в одно мгновение принесла изоляционную ленту, стала вместе с Павлом помогать Грицьку. Скоро в саду зазвучала чудесная песня:

Ой, нету морозика и не нужно.

Люблю черноморчика, люблю нежно...

И через какой-нибудь час Павло почувствовал здесь себя как дома: он рассматривал альбом с семейными фотографиями, узнавал сорта плодовых деревьев, помогал Грицьку чинить на самодельной детской яхте новый парус, вынул из глубокого колодца два ведра воды и стал с Ольгой поливать деревья и цветы.

Оксана, наконец-то прибежавшая из города, голодная и усталая, только руками всплеснула от неожиданности, увидев, как уверенно и непринужденно ведет себя тут этот молодой безусый врач. Холодно смерила его взглядом и убежала в дом.

— Оксана! — закричал Павло. — Поздравляем вас с победой. Все поздравляем!

— Ура! — закричал Грицько.

— Поздравляем! — захлопала в ладоши и Ольга.

Девушка остановилась на крыльце и, повернувшись на одной ноге, сбежала во дворик. Увидела их искренние, чистосердечные улыбки, радостные лица и засмеялась.

— В море бы вам искупаться, как рассмешили меня. Теперь рассердиться не могу. Хочу и не получается... Дайте чего-нибудь перекусить. Адмиральский час давно прошел, скоро люди ужинать сядут, а у меня и маковой росинки во рту еще не было...

— Полундра! — Павло схватил Грицька на руки и закружил вокруг себя. — Поехали в ресторан. Все вместе.

Сестры настороженно переглянулись, и Оксана сразу же охладила его пыл:

— Нет, капитан. Это не наша стихия, рестораны...

— Но надо ведь как-то отметить вашу победу, Оксана, — галантно поклонился Павло.

— Можно и дома, — в ответ ему поклонилась Ольга.

Оксана не успела и рта раскрыть, как Павло с Грицьком уже затопали вниз по каменным ступеням, направляясь в магазинчик, стоявший напротив, у самого моря.

В садике за бутылкой легкого вина еще больше сдружились. Потом пили чай и лакомились шоколадом. Ольга и Оксана набрали тарелку земляники и угощали ею щедрого Павла. И он не сводил с сестер глаз, но все не мог различить с уверенностью, которая Ольга, которая Оксана, — так они были похожи.

Потом увел их в город, взяв обеих под руки, путая имена. Сначала побывали в кино, потом на концерте известного певца, который приехал в этот день на гастроли в Севастополь.

Лишь возле моря, где они почти всю ночь просидели втроем, Павло стал понемногу различать сестер. Оксана была более сдержанной и холодной, чувствовалось, что она гордится своей красотой. У Ольги же было более открытое сердце, была она приветливей и проще. А внешне обе сестры походили друг на дружку как две капли воды, настоящие близнецы. Даже не подумаешь, что между ними разница в целый год. Оксана родилась в мае, а Ольга год спустя, в июне. Оксана училась в медицинском, Ольга работала на Морском заводе корабельным маляром и заканчивала вечернюю школу. Девушки охотно рассказали Павлу о своей жизни и обещали найти ему комнату где-нибудь на Корабельной стороне, поближе к школе. Павло рассказывал им о студенческих годах и об утопающей в садах Сухой Калине.

Павло мечтал остаться с Оксаной наедине, но она ни на шаг не отпускала от себя Ольгу. Так и сидели втроем у самого моря. Везде, где виднелись такие же, как они, полуночники, было по паре, а они втроем. Кажется, обо всем уже переговорили, несколько раз собирались идти домой, но все никак не решались.

Еще немножко, еще немножко, да и не заметили, как подкрался рассвет. Ночь в Севастополе коротка, глазом не моргнешь — она уж пролетела. Море шумит и убаюкивает, вода играет на камне, пенит крутую волну, и звезды в небе большие, как серебряные черешни...

И вдруг... что это?!

На кораблях ударили колокола громкого боя. Противно заревели сирены, и везде погас свет.

— Тревога! — испуганно вскрикнула Оксана и невольно прижалась к Павлу.

— Не может быть, — как-то глухо, словно издалека, откликнулся Павло, почувствовав на своем плече горячую и упругую девичью грудь.

Ольга глубоко вздохнула, взглянув на Оксану.

— Что же это такое? — тревожно спросила она. — Вчера только маневры закончились, корабли вернулись, и снова — тревога. Побежали?..

— Нет уж, посмотрим, что это такое, — твердо сказал Павло и легонько сжал Оксанин локоть.

И зачем он это сделал, неосторожный?

Оксана рванулась от него в сторону, напряглась вся, но ничего не сказала.

А в глубоком небе уже взвились острые мечи прожекторов, ударили друг друга остриями, и от этого удара словно посыпались звездные искры. Где-то далеко в горах громыхнули зенитки, засыпав небо огненными всплесками. Их огонь становился все крепче и гуще, все приближался к Севастополю, потом заговорили зенитки и на кораблях. Прожекторные мечи сражались в небе, скрещивались, расходились и наконец поймали самолет. Он был маленький и серый, как моль. Потом поймали второй, который вырвался со стороны моря и был уже над Севастополем, как раз над бульваром, где сидели Павло и сестры.

Павло вскочил, потянув за собой девушек.

— Это не наш, — показал он на самолет. — Враг.

От самолета что-то оторвалось и стало приближаться к земле. Через мгновение над городом раздался оглушительный взрыв. Запахло едким дымом и порохом, послышались крики и стоны раненых, и в ту сторону полетела машина скорой помощи.

— Боже, война! — испуганно прошептала Оксана. — Побежали скорее!

Они понеслись на Корабельную сторону, мимо разбитого дома, где команда моряков гасила пожар, а врачи перевязывали первых раненых.

Оксана заплакала. Павло схватил ее за плечи и стал легонько трясти, словно хотел разбудить после тяжелого и горького сна.

— Оксаночка, ну что с вами? Ну, успокойтесь. Я все сейчас выясню. Это какая-то ошибка...

Он проводил сестер до самой калитки и хотел уже было бежать в школу, как услыхал голос Грицька.

Мальчишка сидел на черепичной крыше с ведром воды и громко, сердито звал их:

— И где вы бродите, архаровцы? Отца с матерью в Бахчисарай понесло, вы к морю на всю ночь, а я один как перст. Оглохли вы, что ли? Боевая же тревога! Готовность номер один. По радио передали. Они еще прилетят, фашисты... Я уж тут добрый час сижу, на боевом посту. Подмените меня...

Так началась война. Так родилось первое серьезное чувство Павла. Он неожиданно для обеих сестер обнял Оксану и горячо поцеловал. А потом бросился по крутым ступеням и исчез среди синей ночи.

Оксана больше не поехала в мединститут, а на следующий день пошла работать в наборный цех, потому что всех парней и мужчин из типографии забрали в армию. Ольга оставила отцовский дом и перешла жить на Морзавод, где для рабочих устроили общежитие, переведя их на казарменный военный режим. Павло получил первый выговор от полковника Горпищенко за то, что опоздал на большой сбор по боевой тревоге.

Глава третья

Вокруг все цвело и было наполнено нежным теплым запахом молодого лета.

В горах в цветистом убранстве из красных маков и диких тюльпанов шумели буйные травы. Вдоль Черной реки, утопая в буераках и кудрявых рощах, расстилались луга и поливные огороды. На высоком итальянском кладбище, которое сохранилось еще со времен первой обороны Севастополя, вокруг старой ватиканской часовенки разбросали свой зеленый колючий ковер молодые кактусы.

В часовне на каменных стеллажах лежали оскаленные черепа итальянцев, пришедших как непрошеные гости, как завоеватели на эту землю. Пришли и остались лежать здесь навеки. Немного дальше — английское кладбище, французское. А еще дальше виднелись остатки турецких могил. Скоро уж сто лет исполнится, как они выросли под Севастополем, эти чужие кладбища — свидетели черной, позорной деятельности царей, министров и королей. Их не разрушали, не оскверняли: чем виновата безмолвная могила? И они зарастали цветами и кустами, как дикие буераки, куда редко ступала человеческая нога.

Красовалась полевыми цветами крутая Сапун-гора и хмурая острая Сахарная Головка, весело шумел горный дубняк на Мекензиевых горах. Море было теплое и ласковое, наливался зеленый виноград в каждом дворике Севастополя и Балаклавы. Уже вылетали из гнезд птенцы. Сладко кружили голову запахи акации и роз; на всех бульварах и на балконах кипели розовой пеной олеандры.

Среди этой красоты один только легкий, белокаменный Севастополь как-то сразу почернел. На ясных и веселых окнах появились полоски серой бумаги, и казалось, что кто-то досками, как гроб, накрест забил окна. Белые стены домов нарочно забрызгали черной и рыжей краской, чтобы они казались вражеским летчикам руинами. Камуфляж.

И люди, казалось, потемнели. Приказом коменданта всем матросам и офицерам Черноморского флота было категорически запрещено носить белую и легкую форму номер один. Не стали одеваться ярко и севастопольцы. Поэтому девушки уже не так наряжались, как это бывало каждое лето, когда Севастополь сиял и парил над морем, словно готовился улететь белой чайкой в чистое небо.

В городе было тихо и пустынно, только звучали шаги матросских батальонов, уходивших утром в поле, да слышались тревожные гудки санитарных автомобилей — в порт прибывали из Одессы первые раненые. Обратно корабли везли батальоны морской пехоты, оружие, боеприпасы и продукты. Одесса была в осаде, и там не хватало хлеба, сахара, мяса, не хватало овощей, потому что все поля и огороды остались по ту сторону фронта. Севастопольцы на продовольственные нехватки не жаловались, но уже и тут вырастали очереди за хлебом, молоком, мясом.

— А чтоб ему в люльке удушиться, этому Гитлеру, — ругалась Варка Горностай. — И какая мать его на свет родила? А мы с ним еще договор подписали, кормили его хлебом, каина проклятого. Ручку ему подавали, в газетах печатали и по радио везде кричали: дружба, любовь — неразлейвода...

А чтоб оно все погорело...

— Мама! Хватит вам, — уговаривала Оксана. — Люди услышат. Зачем вы такое говорите?

— А что люди? Думаешь, они этого не знают? Вон поди-ка в очередь за хлебом, там еще не такое услышишь. Много вы знаете, молодые да зеленые... Я как услыхала в Бахчисарае, что бомба упала на Севастополь, сразу отцу твоему сказала: Гитлер. А он еще и не верил мне, плести стал: дружба, мирный договор. С кем дружба, с Гитлером? Как бы не так...

— Ведь как лучше хотелось, чтобы войны не было. Поэтому и договор этот подписали, — рассудительно объяснила Оксана.

— Подписали на свою голову, Подкормили гада, — зло бросала Варка. — Ну, теперь пусть держится. Мы уж не пожалеем ни силушки, ни здоровья, ни себя, ни детей наших. Ох, не пожалеем. И ты мне, Оксана, смотри. Теперь война. Кто он такой, этот медицинский капитан, ты знаешь?

— Знаю. Не бойтесь, — тихо, но твердо сказала Оксана.

— Не бойтесь? А чего ж он прячется от меня?

— Да он не прячется, мама. Вас же тогда не было дома, — оправдывалась Оксана.

— Не было дома? А он так и выбирает, чтобы меня не было дома. Моряк...

Пять лет в студентах морячил, а моря и не нюхал, — с сердцем бросила Варка. — Покажи-ка мне его, дай хоть посмотрю.

— Сейчас, мама.

— Сейчас? Как это? — удивилась Варка и сразу осеклась.

— Очень просто. Топну ногой — он и появится здесь, — тихо засмеялась Оксана и побежала в кусты, где расположился матросский лагерь и где так же, как и везде в городе, ухали тяжелые ломы, звякали о камень заступы, поблескивали на солнце тяжелые кирки.

День за днем севастопольцы вместе с матросами и солдатами строили в горах и на равнине военные укрепления, рыли окопы, блиндажи, выдалбливали в камне дзоты и доты, противотанковые рвы, прокладывали глубокие ходы сообщения. Руководили работами седой генерал, морские и пехотные офицеры, тут же были уполномоченные городского комитета партии, представители заводов и предприятий. Работа была тяжелая. Кругом камни да пни горного дубняка.

Отработав на заводах и в порту, после смены люди шли сюда в горы и опять принимались за дело. Работали не покладая рук. Два часа копают и долбят камни, потом — короткий отдых. Снова два часа работы, и отдых. И никто не спрашивал, для чего все это, хотя война была еще далеко, где-то под Одессой, но ведь каждый знал, что она может прийти и сюда, в Севастополь.

Иногда только Варка высказывала дочерям свою злость, но так, чтобы никто чужой не услыхал.

— Опять задним умом хитрые. Сколько я живу тут, а все помню, что укрепляли наш Севастополь только с моря. На море и учились, на море и стреляли, а по этим холмам никто и не ходил. Где же у них глаза были, у этих начальников, обтыканных блестящими пуговицами! На парадные ворота все повывезли да разрисовали, а за воротами хоть и трава не расти...

— Мама, вы же ничего не знаете, — тихо протестовала Ольга, встряхивая тяжелой косой. — Вон видите те батареи в горах? Они же поворачиваются вокруг на сто восемьдесят градусов и могут стрелять в какую угодно сторону.

— Поворачиваются! Если бы не отец твой с заводскими, поворачивались бы они! Сколько ночей не спали наши заводские, пока сделали так, чтоб они поворачивались, вот эти твои батареи, — не сдавалась Варка.

— Новые блиндажи вон выросли. Бетонные, — показывала на горы Ольга.

— Не тогда коня кормят, как в плуг запрягать, — хмуро бросала Варка.

— Так чего же вы хотите, мама? Чтобы мы бросили тут работать? — вскипела Ольга и грохнула заступом о камень.

— Я хочу, — медленно и отчетливо выговаривала каждое слово Варка, — чтобы по нашей земле не прополз даже уж, а не то что какой-то фашист. Чтобы в этом небе не пролетела ни единая чужая птица, дочка. Вот чего я хочу и буду этого добиваться вместе со всеми людьми...

Она и впрямь следила за Корабельной стороной: кто сегодня вышел на работу в горы, а кто не вышел. Сама трудилась не разгибаясь и других заставляла, чтоб не работали с ленцой, не прохлаждались. А если замечала, что какая-нибудь девушка перемигивается с матросами и больше работает языком, Варвара отзывала ее в сторону и так учила уму-разуму, что бедняжка и головы больше не поднимала. И никто не мог Варке ни в чем возразить, потому что она выходила на работу раньше всех, переделав все свои домашние дела еще на рассвете. Выходила вместе с дочками, забирала и младших, Грицька и Юльку.

Грицько носил камни, рубил корни, иногда копал, если почва была чистая, без гранитных валунов. Юлька играла возле матери. Седой генерал ставил Варку в пример другим севастопольцам. О ней написали в газете и поместили фотографию. Огромная, высокая Варка, вся черная от солнца и ветров, стоит на высокой горе с большой киркой на плече, а возле нее Грицько с лопатой и маленькая Юлька с куклой, в руках. Мать. Она смотрит в морскую даль, готовая оборонять своих детей. Такой ее и запомнили люди.

* * *

В кустах что-то зашуршало, и оттуда неожиданно выскочила Оксана, ведя за собой Павла.

— Познакомьтесь, мама, — тихо сказала Оксана, пропуская Павла вперед.

Варка смерила капитана взглядом с ног до головы, вздохнула и подала ему руку. Павло назвал себя и пристукнул каблуками сбитых о камни ботинок. И мать почувствовала на его горячей ладони огрубелые от лопаты и кирки мозоли.

Сразу подобрела и словно засветилась вся каким-то внутренним огнем и теплотой.

— Разве и врачи долбят камни? — спросила она в шутку.

— Что врачи? У нас и адмиралы долбят, и генералы. Все делаем то, что когда-то прозевали, — спокойно ответил Павло.

Варке понравился его ответ. Значит, и он так думает о том коне, которого кормят тогда, когда уж надо запрягать в плуг. Видно, серьезный врач, не попрыгунчик. Выходит, зря она злилась на него.

— А когда же вы воевать учитесь?

— Посменно. Одни работают, другие учатся. Но на фронт все рвутся, — тихо объяснил Павло.

— Рвутся?

— Да, — сказал Павло. — Вот организовывали первую бригаду, так все до одного подали рапорты и просили комиссара и командира, грозились, что, если их не пошлют добровольно, они сами убегут на фронт. Беда с ними, да и только...

— А вы как же? — пристально посмотрела Варка.

— Просился. Не пустили, — насупил брови Павло.

Варка блеснула глазами на Оксану, словно сказала: «Слыхала, дочка?

Полетит он от тебя и, может, не вернется больше. Что я тебе говорила?» Оксана и бровью не повела. Тихо переступает с ноги на ногу и еле сдерживается, чтобы не закричать матери: «Видели, какой он, мама? Разве может такой обмануть? Вы же сами меня учили людям верить... И сердце мне подсказывает. Сердце не может обмануть».

— И хорошо сделали, что не отпустили, — вдруг сказала Варка. — Врачи и тут нужны...

— О нет, — возразил Павло. — Тут все здоровы, а там умирают. Там врачи нужнее. Не сидеть же мне вечно в тылу, если на фронте кровь рекой льется.

Сами подумайте, Варвара Игнатьевна...

— Думала. Вон, видишь, что строим? — Сказала ему «ты» и не пожалела, не спохватилась, а продолжала свою мысль:

— Придет и твой черед. Не спеши поперед батьки в пекло. А что из дому пишут? Как там у них?

— Писали, а сейчас не пишут, — глухо сказал Павло. — Было вроде все в порядке, а вчера деньги мои назад вернулись. Матери посылал. Значит, там уже немцы, так я думаю. Немцы...

— Вот беда, — громко вздохнула Варка.

— А я хотел к своим в отпуск поехать. И вашу Оксану с собой взять, — вдруг сказал Павло.

— Оксану?

— А что же здесь особенного? — удивился Павло. — Мать давно меня просила, чтобы я привез к ней ту, которая понравится. На Петра и Павла она всегда пироги печет, в день моего рождения. Празднует. А я уже три года не был на том празднике. Вот бы и поехали вдвоем с Оксаной. Там красиво. Но теперь вот не знаю, как получится, когда поедем?..

Увидев маленькую Юльку, которая укладывала своих кукол спать, Павло схватил ее на руки, спросил:

— А ты, Юлька, любишь маму?

— Люблю, — хлопнула в ладоши девчушка, потому что узнала Павла, не раз бывавшего у них и приносившего ей конфеты.

— А пойдешь ко мне на корабль?

— Не хочу, — надула губки Юлька.

— Почему?

— Потому что ты плохой, — вдруг выпалила девочка.

— Я плохой? Отчего же я плохой, Юлька? — засмеялся Павло, вынул из кармана конфету и дал девочке.

Она взяла ее, стала развертывать яркую обертку и, не глядя на капитана, сказала:

— Потому что ты хочешь нашу Оксану забрать себе...

Все так и покатились со смеху, а Юлька стала вырываться из рук, выскользнула и убежала.

— Вот пакостный ребенок. И кто ее научил? — жаловалась Варка, посматривая то на Оксану, то на Ольгу..

Дочери молчали, а Грицько не выдержал. Бросил кирку на землю и сказал:

— Они же сами и научили. Я все слыхал.

— Как, как? — так и бросилась к нему мать.

— Не хочет Юлька пить рыбий жир, вот они и пугают: «Пей, а то дядя заберет у нас Оксану». А дядя тоже: «Заберу, Юлька, заберу твою Оксану, если не выпьешь полную ложку...» — Ах ты горе мое! — в шутку схватился за голову Павло. — Так вот как ты выручаешь товарища из беды, Грицько? А еще моряком хочешь быть... Как же тебе не стыдно!..

— Чего стыдно? — повел плечами Гриць. — Я за правду. Разве за нее стыдно?

— Да я же пошутил, — стал оправдываться Павло.

— А она шуток не понимает. Мала еще, — показал на сестренку Грицько.

Ударил громкий колокол, время приниматься всем за работу, а прежней смене идти на отдых, и Варка сказала:

— Приходите к нам. Не стесняйтесь. Приходите вечером, когда отец будет дома. Пусть еще и он с вами поговорит.

— Спасибо, зайду, — сказал Павло и побежал к себе.

Там его дожидался какой-то капитан, разложив на камне топографическую карту. Увидев Павла, он вскочил и представился:

— Званцев Алексей. Представитель войск связи.

— Добро. Чем могу служить? — спросил Павло.

— Прошу обойти траншеями эту высоту, — показал Званцев на карте. — Тут будет главный пункт связи. Хоть кабель и пролегает глубоко, но его могут повредить земляные работы. А мы будем наращивать еще новые линии. Здесь получится что-то наподобие подземного адмиралтейства связи. Так сказать, воображаемый и невидимый шпиль адмиралтейства. Как золотая игла в Ленинграде. Вам приходилось ее видеть?

— Так вы из Ленинграда? — обрадовался Павло.

— Да. Я закончил в Ленинграде училище связи на Суворовском проспекте, — заметил Званцев.

— А я медицинский закончил, — сказал Павло. — Выходит, мы с вами почти земляки по Ленинграду?

— Получается, что так, — сказал Званцев и снова напомнил:

— Прошу не забыть эту высоту. А завтра сюда придут мои связисты.

— Не забуду и сменному офицеру передам, — заверил Павло и распрощался с капитаном.

Больше Павло его не видел, не встречал, хотя воевали почти рядом.

Только не раз слыхал по близким и дальним проводам его фамилию. То там, то здесь в самые трудные дни обороны тихо и скупо телеграфисты выговаривали: «Званцев приказал! Докладывайте Званцеву. Просите Званцева, без него не можем. Званцев для вас все сделает. Уничтожен кабель? Званцев даст вам радио. Только шифруйте разговор».

И не знал Павло и не думал, что его судьба так горько переплетется с судьбой Алексея Званцева там, на Херсонесском маяке, в трагический последний день обороны Севастополя. Одно знал Павло — война неумолимо надвигается на Севастополь. И он настойчиво учил матросов перевязывать раны, оказывать первую медицинскую помощь, объяснял, как остановить кровотечение, что делать при переломах ног и рук, как вести себя во время контузии. Он каждый день проводил учения с санитарами и санинструкторами, добиваясь того, чтобы они как можно лучше овладели профессией спасителя человеческой жизни в бою. И они овладевали этой трудной, но благородной профессией, время от времени посещая переполненные госпитали, куда прибывали раненые из Одессы и Южного фронта. Теперь раненые лежали не только в Севастополе, но и по всем санаториям Южного берега Крыма. В царских дворцах Ливадии, в Ялте, Гурзуфе и Алуште. Если не хватало санаториев, их клали в школах, казармах, а самых тяжелых отправляли на Кавказ и дальше, в глубь страны.

На сердце было горько. Немцы все дальше и дальше лезли на восток. Пали Киев, Полтава, Харьков. Доживала последние дни находящаяся в осаде Одесса, начал героическую оборону Ленинград. Немцы вышли на Перекоп и встали на пороге Крыма. Тогда отпала необходимость оборонять Одессу — и Приморская армия оставила ее однажды темной ночью, прибыв морем в Севастополь на помощь морякам. Обогащенные опытом обороны Одессы, приморцы прямо с кораблей двинулись под Перекоп и заняли новые позиции в голой степи у Турецкого вала, войдя в контакт с соседней армией, занимающей правый фланг за Джанкоем и растянувшейся на восток до Арабатской стрелки и Керченского полуострова. На помощь пехотинцам вышли из Севастополя батальоны морской пехоты. Зная немецкую тактику рваться в стык армий, командование укрепило этот стык ударными резервами военных моряков.

Севастополь был спокоен. Фронт стоял от него далеко, на Перекопе.

Оружейная школа, в которой служил Павло, дала для фронта достойное пополнение, а специалисты эвакуировались на Кавказ, где была организована новая школа. В Севастополе из медработников школы остались только врач Павло Заброда, один фельдшер да несколько санинструкторов. Полковник Горпищенко хорошо присмотрелся к Павлу и, увидев в нем твердый характер, хорошую выдержку и волю, оставил его при опустевшем училище (сам он тоже остался здесь, ожидая новое пополнение из морской пехоты).

Павло все реже виделся с Оксаной, и это его волновало. В квартире Горностаев, куда он часто забегал, всегда заставал вечно хлопотливую и озабоченную Варку с младшими детьми, но обеих дочек не мог застать. Платон Горностай с Ольгой работали и жили теперь на Морзаводе. Оксана всю ночь была в типографии, пока не выходили свежие газеты. Днем она бежала в морской госпиталь, помогала присматривать за ранеными. Павло днем не мог к ней приходить — хватало и своих дел. Разве при таком полковнике, как Горпищенко, выскочишь куда-нибудь из школы хоть на минутку? Где уж там!

С кораблей прибывало новое пополнение, и Павло неотлучно должен был находиться в своей санчасти, подбирая для рот и батальонов санинструкторов и санитаров. Иногда, вечерами, он выбегал в город и прохаживался вдоль высоких стен типографии на улице Фрунзе, где грохотали машины и приторно пахло краской и свежими газетами. За черными, плотно затемненными окнами работала Оксана, и врача всегда тянуло в эту сторону. Где бы он ни ходил, где бы ни бывал в Севастополе, он все равно оказывался у типографии.

Однажды не выдержал и зашел в проходную, не зная, что скажет вахтеру.

— Документ! — сказал седоусый вахтер, преграждая путь карабином.

Павло вынул удостоверение личности, подал усатому. Тот оседлал синеватый нос очками в железной оправе, прочел и уже более ласково спросил:

— Горпищенко? Он! Ох молодец! Когда-то и я у него служил баталером.

Крут, да правдив. В обиду матроса не даст...

— О, не даст, — в тон старику прибавил Павло.

— А вам к кому? — спросил старик.

— К директору, а если его нет, то в наборный, — объяснил Павло.

— Эге, — свистнул беззубым ртом охранник. — Нету директора.

— А где же?

— Где все. На Перекопе, — махнул рукой усатый в сторону Северной бухты, где находилось кладбище героев первой обороны, густо усеянное железными крестами. — Все там. Под метелку замели всех мужиков. Одни девки да подростки остались. Да еще такие вот, как я...

— Мне, собственно, газетку свежую, завтрашнюю, взглянуть, — сказал Павло первое, что пришло на ум. — Какая сводка Совинформбюро? Есть уже про наш Крымский фронт?

— Есть, — глухо ответил старик. — Там написано — тяжелые бои на подступах к Крыму, а читать надо так: на Перекопе наше дело — труба. Раз тяжелые, значит, сдадим скоро и Перекоп... Так везде было. Как только услышишь про тяжелые бои, так и знай, что завтра сдадим... Так и Одесса пала, и Днепропетровск, и Киев, и Харьков. Куда же дальше, чтоб тебя холера задавила?!

— Дальше, дед, Москва, — твердо сказал Павло.

— Думаешь, не сдадим? — вопросительно блеснул глазами старик.

— Не можем. Вот как не можем, — провел ребром ладони по горлу Павло. — Была Москва и будет... Факт!

— Факт? — с большой надеждой переспросил дед.

— Точно! — рубанул рукой воздух Павло и спросил:

— Так я могу пройти?

— Проходи, коли так. Проходи. Вот только пропуск выпишу, — сказал старик и черкнул на квитанционной книжке фамилию Павла, приказав:

— Да не забудь печать поставить, когда обратно пойдешь.

— Ладно, — бросил Павло и прошмыгнул в каменный двор, изрытый глубокими траншеями, куда, вероятно, прятались от бомбежки рабочие.

Павло был немного знаком с печатным делом, когда-то в Ленинграде не раз в типографии грузил со студентами тяжелые рулоны бумаги, зарабатывая себе на жизнь. И теперь сразу же припомнил порядок размещения цехов: наборный, стереотип и цинкография, печатный, брошюровочный, переплетный, экспедиция. А здесь как? Он прошел в первую узенькую дверь и оказался среди гула огромных и маленьких машин, поглощавших полотна белой бумаги, складывающих целые кипы готовых газет, листы брошюр и книг, цветастые плакаты и обращения городского комитета партии и командования. Были здесь обращения на немецком, румынском и итальянском языках, которые сбрасывались с самолетов войскам противника.

Павло взял одно на немецком языке возле крайней машины, прочитал первое слово — «зольдатен» — и неприятно поморщился. Сделалось противно, словно схватил что-то мерзкое и ядовитое...

Возле машин стояли пожилые женщины и девушки. Они уже заметили молодого моряка и с любопытством его рассматривали, готовые в любой миг дать объяснение, если он что-либо спросит. Но моряк быстро шел дальше, ловко лавируя между кипами бумаги и рядами высоких машин. Подумал: «И как они в таком гуле слышат сигнал воздушной тревоги? Как узнают, что над Севастополем снова падают бомбы? Наверное, у них своя сигнализация. Опасно. Тут для Оксаны опасно. А что поделаешь? Все в опасности. Куда ты ее запрячешь, свою Оксану? Заберешь к себе в школу? Ого! Горпищенко так тебя надраит, что и своих не узнаешь».

В ручном наборном было тихо. За наклонными кассами стояли женщины, девушки и несколько стариков, извлекая правой рукой из полных ящичков по одной букве. В левой они держали блестящую верстатку, на которую и укладывали букву к букве. Павло быстро оглядел всех работниц и не нашел среди них Оксаны. Не нашел и растерялся. Это длилось одно мгновение. Но его растерянность сразу заметили, и к Павлу подбежал начальник цеха:

— Вам что, товарищ капитан?

Павло, не задумываясь, ответил:

— Сводку Совинформбюро... Ясно?

— Ясно! — козырнул начальник и подал ему еще влажный оттиск сводки.

Павло пробежал его глазами, покачал головой.

— Плохо, товарищ капитан, — сказал начальник цеха. — Очень плохо. Уже и у нас на Перекопе началось. Ну, как вы думаете, что там будет, на Перекопе?

— Война!

— Я знаю, что война, но на чьей стороне?

— Кто сильнее.

— А разве не на той, на чьей правда?

— Не знаю. Пока что сила побеждает правду.

— И долго так будет?

— Наверное, долго...

— Сколько?

— Пока правда силу не одолеет, — выпалил Павло, и сам удивился собственной решительности и той быстроте, с которой он так удачно отыскал ответ. — Я возьму эту сводку. Пока газета выйдет...

— Берите, прошу вас. Берите.

Сквозь приоткрытую дверь послышалось звяканье линотипов, и Павло быстро пошел ему навстречу, почувствовав, как в груди сразу потеплело и сильнее застучало сердце. Где-то там была его Оксана. Далеко же ей бежать по тревоге. Через все цеха. Так может и внезапная смерть настигнуть. Смерть?

Оксану? Да, да. Надо что-то сделать? Но что?

Сразу же от порога метнулся в угол, к крайнему окну, выходившему на море, к Артиллерийской бухте. Там, склонившись над горячим линотипом, работала Оксана. Павло узнал ее сразу. Ровный четкий профиль задумчивого лица на черном фоне рубероида, которым было заколочено окно. Упрямая морщинка легла между бровями. Тяжелую косу, что лежала венком на голове, прикрывает красный платок. Тонкие, бронзовые от солнца и моря пальцы ловко бегают по блестящей клавиатуре линотипа. Пальцы хирурга. На подоконнике стоит цветок в обливном горшочке, обвязанном белой бумагой с вырезанными зубчиками. Герань. Она цветет розовым цветом. Буйно, весело, словно дома на окне.

Павло подошел тихо и незаметно, словно подкрался, и тронул Оксану за плечо. Она вздрогнула, увидела Павла и в растерянности ойкнула, вспыхнув густым румянцем, тут же затопившим все лицо и даже тонкую, словно точеную шею.

— Ох, как ты меня напугал, Павлик... Даже сердце зашлось.

— Так было задумано. Контроль по тревоге, — лукаво усмехнулся Павло.

— Какой контроль? — насупила брови Оксана. — Ты мне не веришь?

— Верю, любимая, верю, но не могу так больше. Ты тут, я там. Бродил по городу и вот решился зайти, — тихо сказал Павло.

— И хорошо сделал, — похвалила Оксана. — Я так боялась за тебя. Уже началось и там, на Перекопе. Слыхал?

— Да, — показал сводку Павло.

— Что же теперь будет?

Павло не ответил и вдруг спросил:

— А кто тебя заменяет, если заболеешь или что-нибудь случится дома?

— Ученица есть. Сама выучила. Уже хорошо набирает.

— Умница ты моя.

— Я тебе платочек вышила. И не один. Утром хотела передать через матросов, — забеспокоилась Оксана и взяла с подоконника белый сверточек. — Носи на здоровье. Помни Оксану.

Павло взял надушенный пакетик, церемонно поклонился, замечая, что за ним уже следят десятки любопытных девичьих глаз. Тихо сказал:

— Я бы тебя зацеловал, Оксана.

— Ой, что ты! Разве можно? Не шути. — И сразу нагнулась над машиной, будто поправляла там что-то возле бачков, где клокотал расплавленный металл.

К ним подошел седой начальник цеха, в потертом флотском кителе, на котором сияли до блеска начищенные пуговицы с якорями. Застегнул верхнюю, откашлялся.

— В чем дело?

Оксана бросила на него умоляющий взгляд и опустила глаза в землю. Что ты ему скажешь? Как объяснишь, кем он приходится ей, этот капитан медицинской службы? Родственником назвать? Не поверит. Знакомым? Как бы не так.

Павло заметил смущение Оксаны и обратился к старику с неожиданным вопросом:

— А вы знаете, что товарищ Горностай учится в медицинском институте и могла бы работать в госпитале?

— Знаю. То есть осведомлен немного, — замялся старик.

— Слышали и ничего не делаете, чтобы кем-то заменить ее здесь. Такие, как она, должны сейчас быть возле раненых.

— Позвольте, но она мне ничего не говорила, — оправдывался начальник цеха.

— Не говорила. А сами не могли догадаться? — наступал Павло.

— Да. Но ведь для этого есть военкомат, — не сдавался начальник.

— Военкомату и без этого хватает хлопот. Сами знаете, что происходит сейчас на Перекопе. Так что готовьте ей на завтра замену, — показал на Оксану врач.

— Хорошо. Замена будет. Мы все сделаем, раз так нужно. Будьте здоровы, — заспешил старичок и направился к своей конторке.

— Ох как ты меня напугал! И его, — с облегчением вздохнула Оксана.

— Нет, я серьезно. Тебе тут делать нечего. Пойдешь в госпиталь. Там, где новая школа, у Карантинной бухты. Полковник медицинской службы Карташов.

Передашь ему эту записку.

Павло написал в блокноте несколько слов и, вырвав страничку, подал Оксане.

— Павлик, да как же это? — растерянно заморгала длинными пушистыми ресницами Оксана. — Когда ты все это придумал?

— Да только что. Посмотрел на тебя и придумал.

— А меня не спросил, согласна ли я? — делая вид, что рассердилась, спросила Оксана.

— Я был уверен, что ты согласишься. Жди меня в госпитале. Я приду вечером. А если будешь свободна — жди дома. Идет?

— Хорошо. Я буду ждать, Павлик, — вскочила Оксана, протягивая ему теплые, шершавые от металла ладони.

Павло схватил их и потянул Оксану к себе, но она заупрямилась и рванулась назад, тихо сказав:

— Не надо тут. Не надо. Пусть они ничего не знают. Нам больше счастья будет...

Павло пожал плечами и быстро вышел из цеха.

Но ни вечером, ни на следующий день Павло не пришел к Оксане в госпиталь, где она теперь работала медсестрой. Вернувшись ночью в школу, он увидел во дворе толпу возбужденных матросов, которые выкатывали из складов пулеметы, минометы и легкие орудия. Грузили на автомашины гранаты, патроны, противотанковые пехотные мины, а сами побатальонно строились возле машин.

Фельдшер суетился возле санитарной машины, шепотом поругивая санитаров.

— Вас полковник ждет, — сказал фельдшер. — Я уже все погрузил. Сейчас двинемся...

Павло вбежал к Горпищенко, тот быстро ходил по пустому кабинету.

— Ну вот и все, — глухо сказал полковник. — Прощайся, доктор, с обжитым гнездом. Надолго прощайся. Идем под землю, в горы. Пан или пропал. Нет, верно, все-таки пан! Черта лысого — пропал. Моряк не пропадет и на суше.

— Так скоро? — спросил Павло.

— Как бы не было поздно, — бросил Горпищенко и подошел к карте Крыма, до сих пор висевшей на стене. — Они прорвали Турецкий вал. Ишуньские позиции. Смотри на карту. Мы ждали их вот здесь, на стыке двух армий. Этот стык был усилен железным кулаком матросов. Они всегда били в стык, а на этот раз схитрили. Образовав видимость наступления на стыках, немцы рванули танками через наш голый левый фланг на Саки и Евпаторию. Приморская армия осталась у них в тылу. Теперь она отступает, если это можно назвать отступлением, а не бегом по голой степи... В Севастополе пусто. Все регулярные войска там, под Перекопом. И немцы рванули сюда. Джанкой горит.

Они прорвались до Бахчисарая.

— Позор! — неизвестно кому крикнул Павло, стискивая кулаки.

— Молчи! — приказал полковник. — Еще накричишься в атаках. Молчи и слушай дальше. Тут стоит тридцать пятая батарея. Перед ней залегли подразделения учебного отряда, а дальше Училище береговой обороны имени комсомола Украины. Эскадра уже идет нам на помощь. Рядом с курсантами разместится наш полк.

— Полк? — удивился Павло.

— Да. Первый севастопольский полк морской пехоты под моим командованием. Его только что сформировали, но он еще не полный. Остальные силы доберем по дороге. Пока сформируется санслужба, будешь сам все делать.

Один на весь полк. Ясно?

— Ясно. Но ведь я же начальник санслужбы в третьем батальоне, — объяснил Павло.

— Теперь будешь на все батальоны. И смотри: если хоть один раненый моряк укроется сосновым бушлатом по твоей вине — шкуру спущу. Так себе и заруби на носу. Это тебе не заплыв через бухту, когда какая-то девчонка обскакала матросов...

— Это не девчонка, смею заметить, — попробовал возразить Павло.

— Знаю уж, знаю, — снисходительно усмехнулся одними глазами полковник. — Ты и комнату по соседству с ней снял. И платочки носишь...

«Вышивала я платочек, слеза капнула на грудь»...

— Павел Филиппович, я же серьезно. Оксана в госпиталь перешла.

— Давно пора. Такими, как она, реку не прудят. Я ее отца хорошо знаю, мать. Моряки с деда-прадеда... Молодец... Дай мне какой-нибудь порошок, сердце что-то расшалилось.

Вбежал быстроглазый, подвижный, как ртуть, адъютант Горпищенко Михайло Бойчак:

— Товарищ полковник, разрешите доложить. Полк двинулся. Больных и отставших нет. Ведет начальник штаба. Боекомплект военного времени. Харчей на семь дней. Вам надо переодеться в пехотную форму. Вот я принес.

Гимнастерка, брюки, сапоги. На голову пилотку или фуражку? Выбирайте...

— Вот я тебе выберу! — крикнул полковник. — Кругом марш!

Мишко повернулся на одной ноге, лихо пристукнул каблуками и бросил через плечо:

— Приказ командующего. Весь полк уже переоделся в пехотную.

— Знаю я это переодевание. Бескозырки оставили при себе, бушлаты в мешках, а тельняшка на каждом. А ну-ка расстегни ворот!

Бойчак рванул ворот, обернулся. На груди засинела тельняшка.

— Молодец. Так держать!

— Есть, так держать! — молодцевато вытянулся Бойчак, весело поглядывая на врача хитроватыми глазами.

Горпищенко снял со стены карту Крыма, подал адъютанту:

— Повесишь в блиндаже. Пошли. Спасибо этому дому, пойдем к другому, как говорил когда-то покойный дед мой из казачьего рода на Кубани, — сказал полковник Горпищенко и вышел последним из своего обжитого кабинета.

Садясь в «пикап», он еще какое-то мгновение прислушивался, как тихо и в лад рокотали машины, взбираясь на крутую гору, за Малахов курган. Дальше дорога шла вдоль хутора Дергачи в долину, где их ждали новые окопы и блиндажи среди камня и густых зарослей горного дубняка.

Над городом и морем лежала глубокая черная ночь. За холмами гремело и ревело штормовое гневное море.

И вдруг зловещий гул моря, перекатывающийся стократным эхом в горах, разорвал страшный грохот и гром. Сначала над землей что-то вспыхнуло и загорелось высоким пламенем, осветив притихший Севастополь и мертвые горы. А потом земля застонала и задрожала, даже закачались деревья, роняя на землю обожженные листья. Прозвучал один взрыв. За ним второй, третий. А потом уже им, казалось, не будет конца.

На Корабельной стороне со звяканьем вылетели стекла. Срывало с петель двери. Сыпалась известка с потолка. Люди просыпались, выбегали на улицу, неся с собой сонных детей. Дети кричали. Матери со страхом посматривали в черное небо, но там было тихо и спокойно. Ни огонька от разрыва зенитных снарядов, ни вспышки острых прожекторных мечей. Что же это такое? Кто поднял эту адскую стрельбу, которой отродясь не слыхали севастопольцы?

— Тридцатая батарея, — сказал Горпищенко. — Еще не слышали такого грома? Привыкайте.

— Почему же? Я слыхал, — отозвался адъютант Бойчак.

— Ничего ты не слыхал, — осадил его полковник, — потому что она никогда не стреляла вся вместе. На маневрах били отдельные орудия. Это впервые вся вместе. А там, на Херсонесе, ее сестра стоит, тридцать пятая. Вот когда они вдвоем заговорят, тогда услышишь, Михайло. А так не хвастайся. Что ты там слыхал в своей Кировоградской области? Трактора или вот еще комбайны...

— Лучше трактора и комбайны слушать, чем такое, — сухо откликнулся Павло.

— Что вы сказали? — перешел сразу на «вы» полковник, давая этим понять, что сердится, но сдержал себя, перевел все на шутку. — Ага, понял. Мирная жизнь лучше, чем война? Согласен. Но попридержите это при себе, на потом.

Попридержите, если останемся живы...

До рассвета не умолкала тридцатая батарея, преградив немцам единственный путь, который вел из Бахчисарая в Севастополь. Она, собственно, и спасла Севастополь. А на рассвете вступили в неравный, жестокий бой и моряки.

Павло потерял чувство времени. Он забыл названия дней, помнил только числа, да и то, когда вел запись раненых в журнале.

А они прибывали в санроту днем и ночью, окровавленные, грязные, в рваной одежде и желтые, как воск. Давно не бритые бороды и усы делали их намного старше, огромная потеря крови превращала их в полумертвецов. Павло с фельдшерами и санитарами останавливал как только мог кровь, делал перевязки, накладывал на руки и ноги проволочные шины, выдавал вместо костылей дубовые палки, которые вырезали в кустах санитары. К этому времени прибыл медсанбат, и Павло приступил к своей основной работе — в санвзводе третьего батальона.

Раненые не кричали от боли, а тихо стонали и временами ругались, проклиная Гитлера. Иногда они бредили, в беспамятстве звали мать или какую-то девушку, просили на руки ребенка и опять впадали в забытье. Большая землянка и прилегающие к ней окопы были забиты ранеными до предела. Труднее всего было с эвакуацией. Не хватало транспорта. Павло с санитарами выносили тяжелораненых на дорогу, останавливали машины, которые возили на фронт боеприпасы и еду, и грузили на них матросов. Легкораненые шли к дороге сами, добираясь до Севастополя на первом попавшемся транспорте, возвращавшемся в город порожняком, — на телегах, грузовиках, санитарных машинах.

Иногда раненые обижали молодого врача, не верили в его способности, косо посматривая на алевший комсомольский значок: что, мол, этот молокосос умеет? Павло молчал, стискивал зубы и как только мог успокаивал раненых. Это заметили старшие по возрасту санитары, и Павло не раз слышал, как они уговаривали, совестили моряков:

— Ты не смотри, папаша, что он молодой. У него диплом врача. Он людей с того света возвращает. Мы при нем днем и ночью. Насмотрелись. У него диплом Ленинградского мединститута... Вот кто он такой...

— Ох, не агитируй, — стонал раненый. — Сделай мне что-нибудь, пристрели в затылок, только бы не мучиться...

— Терпи, браток, еще плясать будешь...

Павло не спал третью ночь: только ночами он мог отправлять раненых в Севастополь. Днем все дороги простреливались. Немцы засели высоко в горах и видели все, что происходило у нас в тылу. Павло выставил над своим санвзводом фанерные листы, полотнища с красными крестами, но их тут же обстреляли фашисты. Мины и снаряды рвались вокруг, словно здесь проходила линия окопов на передовой.

Кажется, на четвертую ночь через передний край со стороны немцев прорвались какие-то артиллеристы. Тягачи тянули большие орудия, а люди, помогая им, подпирая плечами пушки, чуть не ползли за ними на четвереньках.

Артиллеристы были без шинелей и телогреек, в одних гимнастерках, но при оружии. Узнав, что они опять среди своих, в тылу под Севастополем, артиллеристы развернули орудия жерлами стволов на север и упали возле них, голодные и обессиленные. Их капитан, заросший поседевшей бородой, пришел к Павлу, подал тяжелую черную руку:

— Командир батареи Крайнюк. Воды.

— Воды, — приказал Павло, и санитары бросились поить и кормить артиллеристов, которые не могли теперь даже подняться.

— Откуда вы? — спросил Крайнюка Павло.

— Там, — махнул рукой на север Крайнюк, — где Перекоп...

— Раненых нет? — забеспокоился Павло.

— Нет. В горах похоронили, — глухо сказал Крайнюк и блеснул горячими глазами. — Но вот живые. Видишь, какие стоят... — Он показал на тяжелые орудия, забрызганные грязью и кровью, объяснил:

— Там, в горах, крутые обрывы. Мы бросали под колеса свои шинели, телогрейки, было так, что и сами ложились, только бы они прошли, наши пушки, не сорвались в пропасть. Вот они и прошли. Ни единого снаряда не потеряли... Все оптические приборы целы.

Накормите нас, и мы снова заиграем Гитлеру похоронный марш...

Павло потянул Крайнюка в свою землянку, обмыл и выбрил, дал ему свою телогрейку и поднес стакан спирту. Крайнюк сразу размяк, точно отогрелся после мороза, и приказал радисту связаться с командованием.

— Как же это вы там, на Перекопе, а? — спросил Павло.

Крайнюк долго молчал, словно припоминал что-то тяжелое и далекое, и потом заговорил:

— Они прорвали наши позиции тремя дивизиями. Их генерал-полковник Манштейн сразу бросил в прорыв еще три свежие дивизии. Гренадерские. Он посадил их на бронетранспортеры, вездеходы, дал им мотоциклы из мотомехбригады Циглера. И они полетели по крымской степи, обгоняя уже отступающие наши части. Мы были разбросаны по всей степи. Не имели транспорта и не могли маневрировать. Фашистам удавалось бить наши дивизии по частям. Они везде наваливались на нас превосходящими силами. Одна группа должна была окружить нашу Приморскую армию и уничтожить ее. Вторая хотела отсечь пятьдесят первую армию, которая отступала на Керчь. Приморцы, куда входит и наш полк, рванулись к Севастополю. Мы знали, что у вас войск нет.

Нас отрезали от Севастополя, и вся Приморская армия отступила на Ялту. А предатели — нашлись такие среди татар — провели немцев по горам, нависающим над южным берегом, и мы опять очутились под огнем, прижатые к морю.

Крайнюк попросил воды и выпил целую кружку.

— Наш полк прорывался к вам через горы. Мы буквально на руках несли и катили вот эти орудия. Вот сейчас услышите, как они заиграют.

— Да уж услышим, — сказал Павло, чтобы как-то успокоить капитана Крайнюка, и спросил:

— Так Приморская армия жива?

— Жива. Теперь уже жива, — повеселел Крайнюк. — Основные ее силы по эту сторону перевала. Они уже за Байдарскими воротами, идут по Ялтинской дороге к Сапун-горе. Это стоит записать, товарищ капитан медицинской службы, не знаю, как вас по имени-отчеству.

— Павло Иванович, — объяснил Заброда.

— Да, записать, Павло Иванович, об этом новом железном походе, чтобы не забывалось, — сказал Крайнюк и, немного подумав, прибавил:

— Да все времени нет. Ох, нет. Так, наверное, и помрем, не найдя свободной минутки...

На улице загремели орудия, и Крайнюк вскочил.

— Мои! Счастливо оставаться, — сказал он и убежал.

Далеко в горах волной прокатилось громкое солдатское «ура». Это прибыла Приморская армия и прямо с ходу повела наступление на немцев, занимая новые рубежи обороны вокруг Севастополя.

Крайнюк рано распрощался с Павлом. Его орудия теперь сопровождали пехоту в наступлении. А санитарный взвод капитана Заброды шел вслед за пехотой, подбирая и спасая от смерти раненых. В этом бою была отбита высота Азис-аба, на которой пять матросов во главе с политруком Фильченковым, обвязавшись гранатами, бросились под немецкие танки.

Крайнюк подошел к Заброде, когда тот покрывал тело Василия Цыбулько черным бушлатом. Под каменной глыбой в овражке лежали пять непочатых яблок, две буханки хлеба, связка воблы и мешок с сухарями. Все их богатство.

Посреди дороги валялась бескозырка, и ветер безжалостно трепал черные ленточки. Крайнюк запомнил эту высоту на всю жизнь. И его батарея громыхнула еще более мощным огнем и уже не замолкала до самого рассвета. Он бил и бил по немцам, пока не кончились все снаряды. И тогда он прислонился к своему окопчику и тут же уснул как убитый.

Глава четвертая

Долго жила в бомбоубежище Варвара Горностай. Кажется, целую вечность, а свыкнуться с такой жизнью никак не могла. Какая-то таинственная сила тянула женщину назад в свой дом, на Корабельную сторону. Если бы не дети, она давно ушла бы отсюда, да дети не пускали. Ради них и находилась здесь, тревожась об их безопасности. Тут спокойно. Тут дети могут всю ночь безмятежно спать, здесь не страшен любой артиллерийский обстрел или налет вражеской авиации.

Дома же они пугались ночами, плакали, когда хватала их, сонных, на руки и полураздетая бежала в маленькое убежище, которое вырубил в каменной скале муж.

А может, там и ночевать можно с детьми? Нет. Холодно, сыро. Еще простудятся. Тут хоть тепло и среди людей как-то веселее, И врач под боком.

Варка заметила, что дети в последнее время похудели, стали желтыми и какими-то вялыми без свежего воздуха. Разве погуляешь на улице, если через каждые полчаса воздушная тревога и они стремглав бегут в убежище, испуганные и запыхавшиеся, как зверьки, загоняемые в клетку? Со страхом они посматривают и на потолок. Выдержит ли, не расколется? Беда, да и только. А в своем садике дети были бы целый день на воздухе. Рядом и убежище. Они теперь хорошо различали сигнал воздушной тревоги, узнавали вражеские самолеты в небе и прятались бы сами. Она же спокойно шила бы матросам белье и телогрейки дома, в родном доме, а вечерами относила бы сшитое в бомбоубежище. Да ведь и не обязательно делать это самой. За готовой работой могут и комсомольцы прийти. Бездетные женщины так и поступают. Дома все шьют и не живут в бомбоубежище. А как же школа? Грицько в школу ходит, и Юлька пошла в первый класс. Значит, Варке придется водить их сюда и весь день бывать здесь. А чтоб оно все пропало...

Война разбросала всю семью Горностаев, только Варка с младшими детьми и осталась. Оксана день и ночь в госпитале пропадает. И ничего не попишешь, потому что она на военной службе, медсестра. Ольга теперь по всем заводам и предприятиям бегает, за все у нее душа болит. Там пекарню разбомбили, и завтра люди без хлеба останутся. Тут надо новых комсомольцев на фронт отправлять. Где-то водопровод разбомбили, и надо немедленно искать старые колодцы и родники. И она ищет с комсомольцами, допытывается у старожилов...

Да надо еще стариков убедить, что нечего сидеть в Севастополе и чтоб эвакуировались на Кавказ. Их хлебный паек может пойти тем, кто воюет на фронте, трудится на фабриках и заводах. А старики не желают уезжать из Севастополя, хоть караул кричи. Вот и агитируй их, проси, приказывай, умоляй...

Варка теперь и дочек своих редко когда видит, потому что в убежище они не приходят. Только если иногда навестит домик на Корабельной да увидит, что в шкафу все перерыто и в сундуке перемято, догадается, что дочки были дома, переоделись в чистое, а старое бросили в корзину. Некогда и постирать было.

Так и муж приходил. Когда ночью, а когда днем. Его следы в доме тоже узнавала Варвара. Надоело. А что поделаешь? Надо их хоть иногда всех вместе собрать. Варвара решила сделать это сегодня. Передала мужу на завод, позвонила Ольге в горком комсомола, который теперь помещался в бомбоубежище.

Ольга обещала связаться с Оксаной, и все они должны были прийти вечером на Корабельную сторону, в родной дом. Хоть на часок, но чтоб все были снова вместе. Вот Варка и собралась в путь.

— А зачем вы детей берете! Пусть тут остаются. Мы присмотрим, — сказала седая учительница.

— Не хочу тут! Не хочу, — запрыгала Юлька.

Она была уже одета и выставляла всем напоказ новые башмачки из красного шевро, которые привез вчера с фронта матрос с маленьким письмом: «Носи на здоровье». Башмачки обошли по рукам чуть не все убежище, и матрос настоял, чтоб Юлька надела их при нем и сплясала. Девочка охотно выполнила его просьбу, а теперь не расставалась с башмачками.

— Не хочешь? — переспросила Юльку учительница и прибавила:

— Там на улице грязь, и ты измажешь свои башмачки. Оставайся здесь, мама скоро вернется...

— Не хочу. Я сторонкой обойду грязь, — щебетала Юлька, — а лужи буду перепрыгивать... Мама мне галоши новые купит. Купишь, мамулька?

— Куплю, дочка, куплю, — вздохнула Варка.

— Я не шучу, Варвара Игнатьевна, — продолжала учительница. — Их наступление на Севастополь может начаться с минуты на минуту. Если даже счастливо доберетесь домой, обратно не сможете вернуться. Подумайте...

— Когда это еще будет! — махнула рукой Варка. — Вон сколько говорят про это наступление, но до сих пор тихо. А ведь скоро и немецкое рождество. Они на рождество не начнут... Греха боятся...

— Ох, какая же вы наивная! — холодно заметила учительница.

— Да и детей мне пора искупать, — продолжала Варка. — И белье сменить.

И дочек в порядок привести. И старику все подштопать. Обносился, верно, и он. Сколько уж дома не была? Сами подумайте.

И ушла, взяв за руки Грицька и Юльку.

Настороженно поглядывала на небо, но там было тихо и спокойно.

Перебегала пустые улицы, чтобы идти, где посуше, и обязательно вдоль северной стороны, потому что туда не могли попасть снаряды. Не заметила, как пришла домой. Отперла дверь, растопила печь и давай наводить порядок. Как они без нее запустили и засорили дом, обе дочки с отцом! Каждый брал, что попадало на глаза, клал куда попало. Должно быть, все спешили, забегая сюда на минутку и снова уносясь по своим хлопотливым делам.

Не заметила, как стемнело. А тут и старшие дочери со стариком пришли.

Радуется Варвара, не знает, где и посадить каждого, как услужить. Напекла в печурке картошки в мундире, нарезала тоненькими ломтиками сало, которое кто знает где и как у нее сохранилось. Ужинают да все ее нахваливают — так ловко придумала. Детей вместе мыли и все не могли нарадоваться Юлькиными башмачками — высокими, с белым шитым рантом, с медными пистонами в дырочках, куда вдевают шнурки... Таких и в магазине до войны, бывало, не купишь...

Мать не укоряет теперь Оксану за Павла. Он словно бы и ничего парень.

Серьезный, видный, степенный. Видать, хороший человек. Варка и слова против него теперь не скажет.

Ольге же не смолчала. Когда все улеглись спать, она подсела к дочке и заговорила:

— Как же это так, дочка, получается? Сашко в Ленинграде, с врагами сражается под водой. Письма тебе пишет. Любит тебя верно. А ты?

— И я его, мама, — борется со сном Ольга, покусывая губы.

— А зачем же повод даешь этому кудрявому, как его... Бойчаку? Он хоть и адъютант у нашего Горпищенки, а какой-то очень уж шустрый... Такие всегда на вербе грушу показывают...

— Никому я повода не даю, — тихо говорит Ольга.

— Не даешь? А чего же он сюда уже два раза прибегал, соседка рассказывала? И ко мне в бомбоубежище заходил. Как только приедет с передовой по какому-нибудь делу, так непременно заглянет ко мне. Бабы уж и насмехаться стали: новый зятек Варварин. Еще кто-нибудь возьмет и напишет Сашку в Ленинград. Что тогда будешь делать?

— Пусть пишут. Я верю Сашку, а он мне. Нас и водой не разольешь, не то что какими-то там письмами... Мы, мама, навеки вдвоем. Вот пусть только война кончится — и все будет хорошо. Только бы живыми остаться.

— Ой, что ты? — испугалась Варвара. — Разве можно так говорить, не в доме будь сказано, о смерти? Опомнись, доченька...

— Война, мама. И смерть везде ходит, что ж я такого сказала? Это правда...

— Правда. Горькая правда, да хоть ее не накликай... И тому адъютанту как-нибудь деликатно намекни про Сашка, что в Ленинграде он... А если не хочет понять, так ты прямо отрежь. Ладно, Оля?

— Спите, мама. Мне скоро вставать, — шепчет Ольга и отворачивается к стене.

Все спят крепко, дышат ровно и глубоко, только Варка не может сомкнуть глаз, все сторожит их сон. А что, если опять налетит? Или начнет обстреливать из пушек? Не успеют же и проснуться. А так она всех разбудит.

Да и какая мать заснула бы в такую ночь, когда вся семья собралась в отчем доме и отдыхает. Она должна беречь их сон, раз сама собрала всех сюда, силой созвала.

За окнами медленно уплывает длинная декабрьская ночь. Воет холодный ветер, и море гневно ревет и стонет, разбиваясь о каменные берега. Варвара отодвинула занавеску, чтоб было видно бухту и море. Везде темно. Ни огонька, ни искорки в окнах.

Варвара слушает ночь, склонившись то к изголовью детей, то возле мужа.

Одному поправит съехавшее на пол одеяло, другому подушку приподнимет, чтобы удобнее лежала голова. А сама как струна, готовая зазвенеть от малейшего шороха. На то она и мать. Пусть они поспят, а она уж как-нибудь и так перебьется. Матросы же в окопах не спят.

Варка иногда слышит приносимый ветром с фронта гулкий стук крупнокалиберных пулеметов, словно кто-то пробегает вдоль забора и пересчитывает палкой весь штакетник. Иногда ударит орудие, глухо, словно большой камень оторвался на вершине и покатился в пропасть, разбудив сонные горы, сметая все на своем пути. Минометов здесь не слыхать. Они бьют где-то далеко, за горами. Лишь только угадывается их сплошной смутный гул. Словно глубоко в море клокочет шторм.

Там, на фронте, время от времени вспыхивают ракеты, потому что немцы боятся матросов и ночью. А когда ракеты гаснут, над горами полыхают огни пушек и пулеметов. Они качаются вдоль горизонта, словно мираж, и не угасают всю ночь. Их тревожные вспышки долетают и сюда, на Корабельную сторону, играют тусклым и холодным блеском в доме Горностаев. Вон засветилась на столе хрустальная вазочка с яркими бессмертниками и вмиг погасла. Потом желтая волна скользнула по застекленным фотографиям, висящим вдоль стен, напротив окон. На какое-то мгновение зажглись зеленоватым блеском старые часы Платона со стальным брелочком, висящие на коврике возле кровати.

Который теперь час? Варка наклоняется над часами и, тихо вздохнув, будит мужа:

— Платоша! Слышь-ка, родной? Вставать пора...

— А? Что? — вскакивает Платон и, оглядевшись, тихо шепчет:

— Ага, да, да. Уже пора. Иду, Варочка, сейчас иду...

Он умывается, сломанным гребешком расчесывает поседевшие волосы, пьет молоко, которое вчера где-то раздобыла Варвара, и уже стоит, готовясь уходить.

— Детей береги, — говорит он, показывая глазами на крепко спящих Грицька и Юльку.

— Не учи меня, Платон, — отвечает Варвара и спрашивает:

— Так как же с теми облигациями?

— Разве ты еще не отнесла?

— Нет. Все тебя ждала...

— Напрасно. Отнеси сегодня же. Все отнеси. И облигации, и золотые кольца, и мой серебряный портсигар, и твою сахарницу. Кажется, у нас больше уж ничего нет?

— Нету, — грустно качает головой Варвара.

— Не грусти. Вот кончится война, я тебе еще лучше куплю, — говорит Платон и легонько прижимает ее к себе. — И серебра, и золота, и платины. А это, Варочка, на танковую колонну. Пусть и наша доля там будет...

— Хорошо. Когда ты придешь? — спрашивает жена.

— Не знаю. Наверное, опять через десять дней, — прощается Платон и целует Варвару. — Я тебе позвоню в бомбоубежище. Обо мне не тревожься. Детей смотри береги.

Он тихо, словно украдкой, исчезает, даже не стукнув калиткой. И шагов его по крутому каменному трапу не услыхала Варка. Вошла из сеней в дом, а Оксана с Ольгой уже поднялись. Расчесывают густые волосы, заплетают косы.

Стала греть им чай.

— Не надо, мама, мы там позавтракаем, — махнула Ольга рукой куда-то в сторону моря.

— Там у нас свой паек, — прибавила и Оксана. — Зачем же будем вас объедать? Берегите вон Юльке и Грицьку. А мы и на работе позавтракаем. О нас не беспокойтесь. Мы же теперь на фронтовых харчах.

— Чтоб его вовек не знать всего того, что на фронте, — вздохнула Варвара.

Дочери смолчали. Оксана спокойно припудривала нос, Ольга укладывала косы. Потом оделись, молча взглянули одна на другую, подбежали к матери, поцеловали в лоб:

— Бывай здорова, мамулька, и не тужи. Мы тут недалеко, почти рядом.

Позови — и мы снова прибежим.

Взялись за руки и выбежали из дому. Совсем молоденькие... Во дворе задержались, стали рвать последние цветы. Оксана — раненым в госпиталь, а Ольга — в штаб обороны. Варвара уже и не спрашивала, любуясь дочками в окно.

И полетели, легкие и аккуратные, как ласточки.

Варка согрела на плите в баке воду, стала стирать белье, которое они вчера сняли, переодевшись в чистое. Не заметила, как рассвело, заалело на горизонте и из-за тучи выглянуло солнце. Его лучи коснулись Юлькиного лица, защекотали ресницы, и девочка проснулась:

— Ой, мамулька, солнышко!

— А! — вскочил на постели Грицько. — И поспать не дает. Вот уж языкастая.

— Грицько! — окликнула мать.

— А чего она орет? «Солнышко»! — буркнул Грицько, кутаясь в одеяло.

— Вставайте уж да пойдем. Вот чайку попьем и двинемся, — сказала Варвара, расставляя на столе чашки.

— Опять этот чай! — сердито заметил Грицько.

— Сегодня с молочком, сынок, — похвасталась Варка.

— Ого! Тогда я уже умываюсь, — соскочил с постели Грицько и сразу заплескался, громко фыркая и приплясывая возле умывальника.

Попили чаю с молоком и черными сухарями, и Варка отослала детей погулять на свежем воздухе, пока она прополощет белье. День занимался хороший и, наверное, солнечный, потому что море стало замолкать. Детям она приказала:

— Да смотрите мне прячьтесь, когда зенитки загремят.

— Ладно, мама! — крикнул с порога Грицько.

Они играли в садике у окон, и Варка их хорошо видела, возясь возле оцинкованного корыта. Грицько тянул какие-то провода, прикреплял их к столбу, словно собираясь натягивать паруса. Юлька посадила в палисаднике куклу и тыкала вокруг нее зеленые веточки, посыпая землю белым песком.

Разводила садик.

В небе тихо, ясно. Замолкло немного и на фронте, или, может, устала Варка за ночь и уже не слышит грохота и грома? Может, и так. Хорошо, если сегодня будет тихо, она спокойно закончит работу, а дети подышат немного свежим воздухом. Вон как уже разрумянились. Юлька совсем розовенькой стала.

И парень не такой желтый и слабый, как в бомбоубежище.

На море угасает крутая волна, тают белые барашки, рыбачьи лодки выходят на главный рейд забрасывать сети. Поднимаются на гору груженные снарядами грузовики, тяжело ревут перегретыми моторами. Где-то играет радио. Наверное, у вокзала. Только море, как и вчера, пустое и безмолвное. Кораблей нет. Они снова не пришли ночью оттуда, с уже далекого теперь Кавказа. А она так надеялась на корабли. Думала, хлеба привезут, сахара. И может, хоть немного мяса ребятишкам и масла. В магазинах его давно нет.

Отжала белье, сложила его на скамейке — пусть стечет немного, а сама принялась подметать. Дети щебечут у окошка, не ссорятся. Вот и переделала все домашние дела. На сердце легко стало, тепло, как всегда бывает матери, когда она управится с делами и может посидеть минутку, сложив на коленях свои горячие, натруженные руки. Домела комнату, стала собирать на фанерку мусор и уже хотела было разогнуть спину...

Но не разогнула. Не успела. Только услыхала, как над головой что-то страшно и громко засвистело, словно в дом ввинчивали гигантское острое сверло. А потом тяжелый гром упал на голову и сбил Варку с ног. Сразу.

Наповал. Даже не ойкнула. Как стояла, так и грохнулась о землю, распластав большие жилистые руки. Только в растерянности крикнула:

— Ой, доченька!

И стала падать в темный бездонный колодец. Ударило едким запахом пороха и мелинита, который она уже не раз слышала, когда поблизости рвались бомбы и снаряды. Горький, зловонный, противный запах. Боже мой, а как же дети? Там же Юлька и Грицько. Что с ними? Неужели не спрятались? А как они могли спрятаться, если все произошло так внезапно. Не было ни тревоги, ни гула самолетов в небе. Сразу засвистело и взорвалось. Раскрыла глаза — и ничего не видит. В доме дым. Или, может, ослепла она? Собрав последние силы, Варвара рванулась к двери, споткнулась о порог, услыхав страшный детский вопль.

— Ма-а-ма-а-а! — не своим голосом закричал Грицько.

А Юлька не закричала.

Она лежала посреди дворика, раскинув еще теплые ручонки.

Варка схватила Юльку на руки и припала к ее головке, словно хотела вдохнуть в ребенка жизнь. Юлька взглянула на мать уже невидящим, тусклым взором и закатила глаза, тяжело всхлипнув кровью. Она хотела что-то сказать, но слово так и замерло на болезненно сжатых, посиневших устах. Горячая кровь текла по рукам матери. Варка обернула ребенка мокрым фартуком, точно боялась, что хоть одна капля этой крови упадет на камень.

А снаряды свистели и рвались на соседних дворах, по всей Корабельной стороне, но Варка их не замечала. Она прижимала к груди Юльку, словно хотела сохранить еще какое-то мгновение ее уходящее живое тепло.

— Мама! — изо всех сил дергал ее за юбку Грицько. — Прячьтесь, мама!..

Он стоял растрепанный и почерневший, как земля, держа в руках Юлькин башмачок, в котором, заливая белый чулок, истекала кровью оторванная детская ножка.

Варка увидела окровавленный башмачок и вдруг закричала не своим голосом, словно только теперь поняв, что случилось. Она кричала и плакала, поднимая на руках мертвую Юльку.

— Люди! Платон! Что же это творится? Спасите! Юлечку мою... Слышите?

Юльку нашу...

Она была бессильна и беспомощна в своем горе. Грицько увел ее в маленькую пещерку за домом, посадил на гладкий камень.

Варка смотрела помутневшими глазами на двор и не узнавала его. Молодые садовые деревья лежали на земле, шевеля вывернутыми корнями. Виноградные лозы были срублены осколками и перепутались с ветками старых яблонь. Весь палисадник, в котором играла Юлька, засыпало черной землей, забросало камнями. Столб упал на дорожку, обмотанный белыми проводами, по которым когда-то бежал в дом электрический ток. Дворик сразу почернел, словно его обожгло адским огнем.

Услыхав страшные вопли во дворе Горностаев, прибежала соседка и стала успокаивать Варку. Она силой отняла у нее мертвого ребенка, положила в глубине пещеры, накрыла белой простыней. Грицько помчался на завод к отцу, даже не спросив у матери разрешения.

Скоро все Горностаи снова собрались в отчем доме.

Юлька лежала в сосновом гробу на широком столе, вся в белом, укрытая до подбородка марлей. Варвара обхватила гроб руками, словно боялась, что кто-нибудь придет и унесет его. Заплаканная Оксана все время давала матери нюхать из пузырька. Платон сидел у стола, обхватив голову руками. Ольга что-то шептала Грицю, вытирая мокрым полотенцем его заплаканное лицо.

— Мама, — тихо, словно прося прощения, сказала Оксана. — Павло не может прийти на похороны. У него очень много работы. Ему трудно. Сегодня утром начался второй штурм. Вот потому они и засыпали все снарядами...

— Ох, не мучь меня, — уже не плакала, а только всхлипывала Варка. — Пусть начинают... Пусть что хотят, то и творят... А ее уже нет...

— Павло потом придет, мама.

— Ох, чем он поможет, твой Павло, дочка? Ой, что я, бедная, буду делать теперь?..

Подошла соседка, взяла Варку под руку, сказала:

— Варка, слышишь, Варка! Уже вечереет. Скоро нельзя будет ходить по улицам. Надо что-то делать. Вставай, пойдем и мы...

— Ой, доченька моя родненькая! На кого ты нас покинула?! Дай мне рученьку твою, — рыдала Варка, пошатываясь на усталых ногах.

Они вынесли гроб и пошли вдоль моря к вокзалу, а там вверх по улице Ленина, потом свернули к кладбищу коммунаров. Севастополь весь горел и был затянут едким дымом, расстилающимся над бухтами, над срубленными, с вывернутыми корнями деревьями. Бушевавший с утра огненный ураган уже затих и клокотал где-то в горах, где матросы уже не помнили, какой сегодня день.

Из-за поворота вылетели побитые осколками грузовики и, поравнявшись с гробом, остановились. С переднего соскочил техник-лейтенант Каблуков и, сняв обожженную мичманку, склонил голову.

— Ставьте на машину, — сказал он тоном, не терпящим возражений. — Мы едем мимо кладбища.

Он помог Платону поставить гроб в кузов первого грузовика. Потом посадил туда всю семью Горностаев и сам сел вместе с ними на разбитый ящик.

Стукнул ладонью по кабине, и машины тронулись, но уже тихо и медленно, не так, как ехали только что.

— На ремонт веду машины, — сказал Каблуков. — К утру подремонтируем.

Платон молчал.

— Долго болела? — снова спросил Каблуков, показывая глазами на гробик.

— Не болела она. Снарядом, — глухо сказал Платон. — Во дворе играла...

— Дочь?

Платон молча кивнул и больше не проронил ни слова.

Перед кладбищем, которое желтело свежими холмиками и чернело только что выкопанными могилами, машины остановились. Каблуков помог снять гробик и, вынимая из кобуры пистолет, подал команду шоферам:

— Оружие взять!..

Шоферы выскочили из кабин, держа наготове винтовки.

— Зарядить!

Щелкнули затворы, и в небо поднялись холодные стволы.

— Салют! — скомандовал Каблуков.

Прогремел дружный залп, эхо покатилось тихой околицей, растаяло в поле, которое протянулось до самого Херсонесского маяка. Каблуков сказал:

— Прощайте! Тут вы уж сами, потому что я спешу на ремонт. — Он вскочил в кабину, грузовики взревели моторами и помчались к Карантинной бухте.

Варка посмотрела им вслед и еще сильнее зашлась слезами.

— Ну, хватит уж, будет, Варочка, — уговаривал ее Платон. — Видишь, чужие люди и те посочувствовали нашему горю. Матросы...

Отец взял гробик на плечи и пошел, тяжело переступая с ноги на ногу, словно клонился от налетавшего с моря ветра. Он еще издали увидел могильщиков, которые тут теперь, кажется, и жили. Те как раз рыли новую могилу, и над ямой поблескивали их лопаты, выбрасывая на поверхность желтую глину. Платон понес гробик прямо к ним.

Когда гробик опустили в яму и на него с глухим грохотом посыпались комья клейкой земли, Варку словно кто ударил в сердце. Она не плакала и не всхлипывала, казалось, у нее высохли все слезы. Только настойчиво стала рваться домой, будто ее там ожидало немедленное и неотложное дело. Дочки уговаривали не идти домой. Они понимали, что там ей будет тяжелее. Посмотрит на Юлькины игрушки, начнет перекладывать в сундуке ее платьица — и опять затужит да заплачет, еще беду какую натворит.

— Нельзя вам домой, мама, — сказала Оксана.

— Мне нельзя? — удивилась Варка, боязливо оглядевшись вокруг.

— Нет. Он снова начнет бить по городу. Это же не шутки, мама, — объяснила Оксана.

— Гитлер дал приказ взять Севастополь, — прибавила Ольга. — Они хвастаются, что будут встречать Новый год в Севастополе.

— Что? — встрепенулась Варка и вся задрожала от злобы. — Что ты сказала?..

— А так пленные рассказывают, — объяснила Ольга.

— Девка, говори, да не заговаривайся, — блеснула на нее глазами Варка, словно пригрозила. — Ты еще не знаешь наших людей. Что они скажут, когда про такое услышат?

— К людям тебе надо, Варочка, к людям, — оживился Платон, приходя в себя после глубокого забытья.

Пробираясь где переулками, а где и по руинам да пепелищам, они привели Варку в убежище, когда уж совсем стемнело. Положили ее на топчан и сами сели. Скоро тут собрались все свободные от работы женщины. И учительница прибежала, холодно взглянула на Варку, проговорила усталыми глазами: «Что я тебе говорила, бабонька? Зачем Юльку с собой брала? Я же просила тебя — не бери детей, а ты не послушала...» Оксана отозвала в сторону врача и о чем-то долго с ней говорила. Платон подошел к старшей по убежищу, которую все женщины за глаза называли «боцманшей», коротко рассказал о случившемся. Лишь Ольга с Грицем сидели возле матери, не давая ей подниматься. Врач скоро вернулась вместе с Оксаной и сделала Варваре укол. Потом она уснула, Платон ушел на завод. За ним разошлись и дочери. Оксана — в госпиталь, пора было заступать в операционной на дежурство. Ночью как раз привозили раненых. Убежала и Ольга, пообещав наведаться через часок. Только Грицько остался возле матери, положил вихрастую головку рядом с ней на топчан и уснул.

Проснулась Варвара рано, наверное перед рассветом, и заметила возле себя укрытого чьей-то большой телогрейкой спящего Гриця. Не иначе комендантша укрыла его. Взглянула на длинные столы со швейными машинами и удивилась. Женщины почему-то не шили, а что-то писали и заворачивали какие-то пакеты, перевязывая их узенькими ленточками и тесьмой.

Варвара причесалась, подошла к ним:

— Что вы пишете?

— Письма на фронт.

— Кому?

— Кому придется. И подарки кладем. Скоро ведь Новый год, Варка.

— Дайте и я напишу...

— Пиши. Вон бумага и карандаш. Садись возле нас...

— Нет у меня только подарка, — пожаловалась Варка.

— Да мы тебе дадим. Вон выбирай в коробках. Вместе накупили на собранные и заработанные деньги. Вот душистое мыло, одеколон. Вот тут пачечная махорка, а вон там гребешки, лезвия, носовые платочки. Конверты и чистая бумага, чтоб матросы ответили нам. Пиши, Варка, и подписывайся четко.

И адрес свой точно напиши. Чтобы тот, кто получит подарок, знал, кого благодарить. Мы все так пишем.

А на улице снова началось. Бомбы и снаряды рвались по всему городу, и потолок в убежище гудел, с него падали на головы женщинам огромные мутные капли. Если бомба или снаряд разрывались совсем близко, электричество тут же гасло и начинало мигать, словно под потолком горела керосиновая лампа и на нее дул с моря штормовой ветер.

— Мама, — ныл Грицько. — Я выгляну. Что там творится?

— Ох, хоть ты не мучай меня, — с сердцем бросала Варка, отрываясь от письма. — Сиди и замри мне, не то туда пойдешь, где Юлька наша. Сиди, чтоб я тебя и не слышала, забияка. Слышишь, что там делается?

— Слышу, — сопел Грицько, — да я хотел посмотреть...

— Вот я тебе посмотрю! — замахнулась на него Варка.

В тяжелую дверь, обшитую стальным листом, кто-то сильно постучал, и «боцманша» ее открыла. В штольню вскочил запыхавшийся и раскрасневшийся Мишко Бойчак, лихой адъютант Горпищенко, друг Павла Заброды, влюбленный в Ольгу. Он был в серой телогрейке, туго подпоясанной офицерским ремнем, на котором болталась черная флотская кобура, а в ней — тяжелый парабеллум. На груди висел автомат, через плечо — полевая сумка, полным-полная каких-то книг. Густые волосы выбились из-под серой кубанки с синим суконным верхом.

Многие женщины узнали Бойчака, бросились ему навстречу, словно он принес долгожданное спасение.

— Ну, как там у вас? — спросила «боцманша».

— Жарко, — вытер платком лоб Мишко. — Так и лезет, так и прет тучей, но мы стоим. Иногда один против десяти. Но того, что Гитлер задумал — на Новый год гулять в Севастополе, не выйдет. Мы насмерть стоим. Он, падло, еще не знает, что такое моряки, да еще тут, в Севастополе. Теперь узнает.

Взглянув на свертки и письма, Мишко удивился:

— Неужели и почту сюда перевели?! Вот чудеса!

— Нет, подарки для вас готовим. Письма поздравительные. С Новым годом, с новым счастьем...

— Вот это сюрприз! — притопнул ногой Мишко. — Ну и молодцы! Да фронт ведь большой. Всем не хватит.

— Да мы не для всех, а только для бригады Горпищенко. Для других остальные убежища готовят. Передай там, пусть ждут гостей, когда немного утихнет.

— Передам, будьте уверены, — бросил Мишко, а сам так и бегал глазами по толпе, пока не увидел Варвару. Увидел и сразу оказался, словно случайно, возле нее.

Варвара холодно посмотрела на него, закрыла платком письмо:

— А тебя чего носит в такую-то пору? Разве не видишь, что в городе творится? Не маленький уж...

— Приказ исполнял, Варвара Игнатьевна. Кровь из носу, а должен был добраться до Севастополя. Да вот бежал мимо вас и думаю, дай зайду.

— А может, от бомбы спрятался?

— Да нет. У нас этого добра и там полно. Если будем прятаться, кто же воевать станет? Не очень-то мы кланяемся их бомбам. Привыкли понемногу.

— Ох, смотри, парень...

Адъютант присел возле нее на скамейку, тихо заговорил:

— Варвара Игнатьевна, я бы просто так не забежал сюда, но я был у вас дома и все видел, все знаю. Это очень тяжело, Варвара Игнатьевна. Наши матросы так ее любили, вашу Юльку. Особенно те, у кого свои дети. Только и разговоров, что об ней да про башмаки... Я забегал только что и к Ольге, но она очень занята и не может прийти к вам. Просила, чтобы я навестил вас. Вы только не думайте, я бы и без ее просьбы это сделал. Может, вам что-нибудь надо, так скажите. Я достану... У меня приказ полковника, и, если надо, я могу все делать от его имени...

— Поздно уже, — вздохнула Варвара. — Теперь мне ничего не надо. Ничего.

— Ой, не обманывайте...

— Если бы ты остановил его, тот снаряд, когда она играла в палисаднике, а он летел, — как-то странно, словно сквозь сон, заговорила Варвара, не слыша уже Мишка. Но вдруг спохватилась, взяла себя в руки и стала щупать рукава, а потом полу его ватника, спрашивая:

— Ну как они, наши бушлаты?

Хороши в носке?

— Да им сносу нет, — заверил Мишко.

— А теплые?

— Как шубы!

— А не очень тяжелые?

— Как пушинка, — с улыбкой поддакивал Бойчак. — Весь фронт благодарит вас за такие бушлаты.

Варка опять не услыхала его голоса, будто провалилась куда-то в небытие. Шарит мутными глазами по влажному потолку, словно высматривает там что-то и не может найти. Сморщила в болезненной гримасе лоб, силится что-то припомнить и никак не припомнит. Не слышит она ни грохота, ни грома, от которого так тяжко стонет вся земля, и потолок, и стены, и весь белый свет.

Перед глазами до сих пор стоит кладбище, и комья земли гремят о детский гробик. Да еще матросы стреляют из винтовок в небо. А кто тот старший, откуда родом? Звать его как? А она не спросила. И захлопотавшийся Платон не спросил. Так и полетел моряк на машинах в какой-то ремонт. Но зачем же в ремонт, если машины исправны? Довезли их до самого кладбища, а сами поехали дальше.

— А ты его случайно не знаешь? — вдруг спрашивает Варка, вновь возвращаясь мыслями в холодное каменистое подземелье.

— Кого, Варвара Игнатьевна? — удивляясь, пожимает плечами Мишко.

— Ну, того моряка, который салют отдавал в честь моей доченьки. Привез нас на машине и приказал всем шоферам стрелять. Славный человек. Видно, старший над шоферами. Я хочу его найти. Помоги мне.

— Хорошо. Помогу. Я расспрошу о нем Ольгу. Вы же передайте Ольге, что я был у вас, не обманул. Скажете?

Варвара Игнатьевна равнодушно смотрит на него, словно видит впервые, отрицательно качает головой:

— Не скажу. Ничего я не скажу. Пусть она сама распутывает, раз напутала. Ее судьба где-то в Ленинграде, под водой... Не упрекай меня, парень... Иди себе своей дорогой...

— Ладно, я сейчас уйду, — тихо бубнит Мишко и пятится к двери, поманив за собой Грицька.

— Что это с мамой? Странная она какая-то?

— Не знаю, — пожимает плечами парнишка. — И меня хотела ударить. И не отпускает от себя ни на шаг. Наверное, в голове что-то сделалось.

— А о каком моряке она говорит? Кто там стрелял на кладбище?

— Какой-то техник-лейтенант. Он на машину нас посадил и приказал шоферам салют дать. Вот она его и ищет. Всех спрашивает...

— Ох ты горе мое! — забеспокоился Мишко. — Надо нашему Павлу сказать, врачу.

— А ты и скажи, — посоветовал Грицько. — Вот приедешь на передовую и скажи. Пусть он в госпиталь позвонит, самому старшему. Может, ее в больницу надо везти...

— Отвезем, если надо, не волнуйся. И этого моряка найдем. Все в наших силах, Гриць. Ну, будь здоров. Я побежал. Вот тебе на память пачка галет.

Флотские, из бортового пайка. Размочи в кипятке и ешь на здоровье. Скажи Ольге, что я тут был и все знаю. Скажешь?

— Есть, сказать Ольге, — козырнул по-военному Гриць, побежал за Мишком к двери, но сразу отшатнулся и чуть не удалился затылком о стену.

Из-за приоткрытой двери парнишку так обдало жаром и огнем, словно кто-то толкнул его в грудь. Так вот он какой, этот Мишко! В самое пекло убежал, не испугался, а Грицько боится. Нет, надо и ему привыкать к войне, надо как-то вырываться понемногу из этого убежища, когда бомбят и обстреливают, и смотреть, что там на улице творится. Мишко же побежал... Вот пусть только матери опять сделают укол и она уснет, так Грицько и минутки не усидит. Он что-нибудь да придумает, чтобы прорваться на улицу и хоть краешком глаза посмотреть на Севастополь. Разве для того ему матросы подарили бескозырку, чтобы он сидел с ней в бомбоубежище, где одни женщины да дети? Нет, не для этого...

А смелый адъютант, у которого уже вошло в привычку бывать ежедневно среди бомб и снарядов, переждал какое-то мгновение в свежей воронке налет авиации, понял, куда падают снаряды, и побежал напрямик к порту. Где пригибаясь, где ползком, а все-таки выбрался на главную улицу и оттуда свернул на Лабораторное шоссе, куда не долетали бомбы и снаряды. Там он поймал грузовик с красной полосой на радиаторе (такие подвозили на передовую снаряды и патроны), вскочил на подножку к шоферу, ухватившись локтем за спущенное стекло в дверце кабины. Бойчак теперь только так и ездил. Так было удобнее.

В кабине возле шофера сидел какой-то небритый худой интендант и клевал носом от страшного недосыпания, которое вот уже неделю донимало весь фронт.

— Чье хозяйство? — пересиливая гром войны и гул мотора, закричал ему в самое ухо Бойчак, показав глазами на ящики со снарядами.

— Двадцать пятая Чапаевская! — крикнул интендант.

— Добро. Я ваш сосед, от Горпищенки! — закричал Мишко. — Как там Нина Онилова поживает, чапаевская Анка? Ты давно ее видел?

— Утром...

— Косит фрицев?

— Косит. Только патроны подавай...

— А зимнее обмундирование вам уже выдали?

— Некогда. Сейчас патроны и снаряды главное... Там и так жарко...

— Тут обстреливают дорогу, — показал на Ялтинское шоссе адъютант.

— Проскочим, побей его гром! — крикнул шофер, прижимаясь к баранке. — Полундра!

Машина летела на полном ходу, круто обходя глубокие воронки от бомб и снарядов. Ялтинское шоссе осталось справа, тут было тише и спокойнее. Мишко заметил вдоль дороги разбитые грузовики, трупы лошадей, над которыми уже кружилось воронье, и вспомнил, что утром здесь было пусто. Значит, уже и эту дорогу они взяли на прицел.

Бойчак показал шоферу глазами на убитых лошадей вдоль дороги:

— Что это?

— Полундра! Побей его гром! — крикнул шофер и повел глазами на высокую гору, где засели немцы. — Оттуда все видать. У них оптика — цейс. Эта дорога перед ними как на ладони. Давай-ка в овраг!..

Он круто повернул машину вправо и оказался в глубоком ущелье между Инкерманскими штольнями, в которых разместились подземные заводы, гобпитали, продовольственные и материально-технические склады. Сюда оптика вражеских наблюдателей не могла еще добраться, и снаряды и бомбы падали редко. Но дорога тут была неровной, узкой, с выбоинами и крутыми кюветами по обе стороны. Машина ехала осторожно — в кузове не сухари, а снаряды.

На дне ущелья Бойчак распрощался с шофером, и тот крикнул Мишку вслед:

— Берегись возле Черной реки. Там обстреливают, побей его гром...

— Добро! Там уже мое хозяйство, — весело бросил Мишко и побежал вдоль каменной скалы в направлении третьего батальона.

По высотам на Северной стороне, на Мекензиевых горах и дальше за Инкерманским монастырем, высеченным в скалах, все горело, тонуло в густом едком дыму. Дым был желтым и удушливым, рвались снаряды и мины. В воздухе стоял такой грохот, что Мишко нарочно закричал — и не услышал своего голоса.

Где-то здесь должна быть санчасть третьего батальона. Но где она? Старые землянки и блиндажи перепахало снарядами, и на том месте виднеются кучи земли, камней, сиротливо торчат разбитые шпалы и бревна. Где же они прячутся теперь, санитары?

Мишко спрыгнул в глубокую траншею, служившую ходом сообщения, и побежал вперед, низко пригибаясь. Навстречу ему ковыляли двое раненых, поддерживая друг друга за плечи.

— Куда вы, братцы?

— На дорогу пробиваемся. К машине...

— А перевязку?

— Сделали уже. Наш батальонный, Заброда, спасибо ему... Если б не он, давно бы в ящик сыграли...

— А где же он теперь?

— Как это где? На своем пункте. Вон в той скале пещера выдолблена, там его хозяйство... Видишь, вон за теми кустами?

— Вижу, спасибо, — поблагодарил Мишко и спросил:

— А может, вам помочь надо, браточки?

— Обойдется. Уж недалеко. Дай только закурить.

Бойчак угостил их папиросами, дал прикурить, и они поплелись по дороге, опираясь на дубовые, только что срубленные палки. Они даже не срезали ветки, так спешили вырваться из рук смерти.

В пещере, где разместился санитарный взвод, остро пахло кровью и лекарствами. На окровавленных носилках, вдоль стен, лежали раненые матросы, уже забинтованные, ожидая отправки в госпиталь. В глубине пещеры стонали те, кто ожидал перевязки, с опаской поглядывая на фанерную перегородку, дверь которой была завешена белой простыней с рыжими пятнами марганцовки. Там при свете корабельных аккумуляторов чудодействовал над матросами спокойный Заброда. Ничто его, казалось, не волновало, ничто не могло вывести из равновесия. Он только сердито покрикивал на фельдшера и санитара, помогавших ему за операционным столом.

Фанерная перегородка не доходила до чисто выбеленного потолка. Она была чуть выше человеческого роста. И потому на высоких стенах качалась гигантская тень Павла Заброды.

Бойчак заметил на стене телефонный провод и пошел за ним в боковую нишу, где сидел телефонист, прижав к уху трубку. Он узнал адъютанта командира бригады и хотел подняться, но Бойчак легким взмахом руки приказал ему сидеть.

— Вызовите штаб. Первого, — сказал адъютант.

«Первым» называли Горпищенко, и телефонист быстро его разыскал, назвав по очереди оба пароля: «Рында» и «Кубрик».

— Товарищ «первый», — заговорил Мишко. — Ваш приказ выполнен. Пакет принял сам командующий. Прочитал при мне и приказал ответа не ждать. Что? Он уже позвонил вам? Хорошо. Слушаю вас. Будет выполнено. Где я сейчас? На третьем, в санвзводе. Что? Наши потери за день? У врача взять список? Есть.

Будет выполнено. И прямо к вам? Нет? Ага. Понимаю. Во второй? Есть, во второй пробираться...

И положил трубку, глубоко вздохнув.

— Во второй батальон? — удивился телефонист.

— Да, — сказал Бойчак.

— Не пробьетесь.

— Шутишь, — криво улыбнулся адъютант.

— Нет, не шучу. Наших трое ходили, один за другим, и все не дошли, и назад не вернулись. Косит всех подряд. Там и комар не пролетит... Точно.

— А полковник там сейчас будет. Что ты на это скажешь?

— Ну, так то полковник. Такое скажете! Чтобы полковник не прошел, — гордо проговорил телефонист и обеими руками прижал к уху трубку, видимо уже слушая какой-то разговор.

В операционную внесли матроса Федора Горбача. Того самого Горбача, который всегда первым бросался в атаку и вел за собой всю роту, бесшабашно орудуя то прикладом, то штыком, то финским ножом, неизвестно где им раздобытым. Такие ножи бывали только у разведчиков, направлявшихся в глубокий тыл на связь с крымскими партизанами. В атаку Горбач шел, как все, с винтовкой наперевес, а когда врывался во вражеские окопы, тут уж действовал на свой манер.

Заброда знал, что с Горбачом одной перевязкой не обойдешься, и тревожно думал о будущей операции, но не показал своей тревоги и шутя бросил матросу:

— Ого! И ты к нам пришел? А я думал, такие, как ты, никогда не придут.

Что же у тебя, Федор?

— Ногу перебило осколком. Так и разнесло, — кусая побелевшие губы, сдерживая стон, сказал Горбач.

— Терпеть умеешь? — спросил Заброда.

— Умею, — глухо процедил сквозь зубы матрос.

— Значит, и плясать скоро будешь, — повеселел Заброда и приказал санитару:

— Наркоз!

Санитар налил полный стакан водки и подал матросу. Горбач потянул носом, сморщился и выпил водку до дна. Это и был весь общий и местный наркоз врача Заброды, про который шел слух по всей передовой. Матросы верили в его целительную силу.

Горбач вяло тряхнул волосами и лег на стол. Санитар размотал бинты, а фельдшер стал подавать нужные инструменты, кипятившиеся на электрической плитке.

Осколок бомбы перебил обе берцовые кости правой ноги — большую и малую — и засел глубоко в мышцах. Заброда быстро и ловко вынул большой осколок, обработал рану, наложил швы. Забинтовав и хорошо запаковав ногу в проволочную шину, бросил Горбачу на прощание:

— Будь здоров и не двигайся.

Матроса вынесли и положили в дальнем углу, на ящики с ватой, бинтами и медикаментами. Капитан Заброда вышел в узенькую пещерку, где стоял его столик, жадно затянулся папироской и коротко стал записывать в книгу о том, как прошла очередная операция.

— Доктор, — тихо позвал Горбач.

— Что тебе? — подошел к нему Заброда.

— Дайте мне еще этого наркоза! Я так хочу спать, а не могу. Две же ночи не спал...

— Нельзя. Лежи и считай до тысячи — уснешь, — бросил Заброда и побежал к раненым.

Выбрал самого тяжелого и приказал нести в операционную.

Тут его и поймал адъютант, тихо сказав:

— Павлуша, я только что из Севастополя. Там горе у Горностаев.

— Знаю. К матери пойдет врач из госпиталя. Я договорился. Как ты не вовремя пришел! Приходи вечером, видишь, что тут творится. А их все несут и несут. Еще так никогда у меня не было... А в госпиталь боюсь отсылать.

Помрут в дороге. Не могу в госпиталь. Сам должен операции делать...

— Полковник приказал взять у тебя список раненых за этот день, — передал приказ Бойчак.

— Да что он, спятил? Хотя в этом есть резон. Вон там книга. Садись и сам переписывай. Я не могу. — И пошел в операционную, пошатываясь от усталости.

* * *

Крайнюк обежал почти весь город и окраины, готовя репортаж о таких, как Варвара Игнатьевна, которые стирали матросам белье, варили раненым зеленый борщ, угощали их зеленым луком и чесноком, чтобы спасти от цинги. Оказалось, что Варвара не была единственной. Чуть не в каждом дворе он находил таких же хлопотливых и старательных женщин.

Но, готовя репортаж о тыловой жизни, Крайнюк не мог забыть фронтовых будней. Окопы и блиндажи стояли перед ним грозно и неумолима, в пламени и дыму. На фронте становилось все труднее. Передовая вокруг Севастополя все сужалась и укорачивалась. И может, именно поэтому фронт и тыл сплавились в единый стальной монолит. Нерушимый, неразрывный, как одно большое целое.

Крайнюк не забыл того, как однажды в посылке из Севастополя матрос Журба среди простых подарков нашел окровавленный детский башмачок и записку Варки Горностай, которая просила отомстить фашистам за смерть дочурки.

Матросы хорошо знали Юльку, видели, как она ходила босиком в холод, и потому матросские сапожники пошили ей эти башмачки. И вот один из них снова вернулся к матросам. Журба побледнел и часто заморгал. К нему бросился боцман Верба, вдруг позабыв, что они с Журбой давно уже в ссоре. Он тоже побледнел и задрожал. Матросы загудели, загремели оружием. Потом они пошли в бой, в котором отплатили фашистам за смерть Юльки. В этом бою помирились матрос Журба с боцманом Вербой.

Недавно Крайнюк снова встретился с ними, когда они ночью подкупили редакционного шофера и нацедили себе вина из бочки, которая принадлежала винному заводу, где размещалась теперь редакция.

Крайнюк бросился к ним, стал угрожать, что вино отравлено, но, узнав моряков, приказал немедленно убираться вон. Той же ночью они тайком ушли за линию фронта и приволокли немецкого ефрейтора. Посадили его в яму и поили весь день вином. Вино немцу явно понравилось. Какое же оно отравленное?

Они прибежали к Крайнюку, рассказали об этом и просили, чтоб он замолвил за них словечко перед Горпищенко.

И вот, бегая по руинам Севастополя в поисках женщин, подобных Варке Горностай, Крайнюк думал, как ему подступиться с такой просьбой к полковнику.

Чтобы обобщить картину городской жизни в осаде, Крайнюк забежал и в Комитет обороны, встретил там возле блиндажа флотского врача Заброду и Мишка Бойчака. Они оба были чем-то взволнованы и нерешительно топтались на пороге: зайти в блиндаж сейчас или немного подождать? Павло был одет в свою обычную форму пехотного капитана, карманы набиты индивидуальными пакетами, марлей, бинтами, какими-то лекарствами. Зато Мишко казался настоящим кавалером.

Флотский новый китель с блестящими пуговицами и золоченым шевроном на рукаве, мичманка со стальным каркасом и блестящие ботинки с крупным рантом.

Из-под кителя свисала чуть ли не до колен черная кобура, в ней поблескивал трофейный парабеллум. Вырядился парень, как на парад.

— Привет героям! — пожал им руки Крайнюк.

— Да какие там герои! — вздохнул Мишко. — Вот бродим вокруг да около, а зайти и сказать обо всем никак не осмелимся.

— Ай-ай-ай! Что ж это вы?

— А кто его знает, — неуверенно пожал плечами Мишко. — Боимся. А что, если она гарбуз вынесет?!

— Кто?

— Да кто же, как не Ольга? Ведь к ней пришли. Самому как-то страшновато, так я Павла Ивановича прихватил. Что ни говорите, а он теперь из-за Оксаны ближе всех стоит к Горностаям, — объяснил Мишко.

— Это ничего не значит. Если что, так Ольга и меня выставит за дверь.

Ты ее не знаешь, — пожаловался Павло. — Она такая — не подступишься. К ней идти, что к Горпищенке. Разнесет вдребезги.

— А что с Горпищенкой? — спросил Крайнюк.

— И не спрашивайте, — почесал затылок Мишко. — Гром и молния... Лучших разведчиков посадил на «губу»...

— Разведчиков? Каких разведчиков?

— Прокопа Журбу и боцмана нашего. Отобрал оружие и посадил на пять суток в камбуз картошку чистить, котлы мыть, помои выносить. Беда!

— За что же их?

— Да они как будто в баню ходили и задержались в городе дольше, чем следует. А потом у них какого-то пьяного немца нашли. В заваленном окопе, куда стреляные гильзы и обоймы выбрасывают. Кто его знает, что за немец такой? Говорят, сверхплановый, — объяснил Мишко.

— Сверхплановый немец? Я вас не понимаю.

— А что тут понимать? Каждого пленного, которого приводят разведчики, они сдают в штаб под расписку. Штабные дальше его отправляют, тоже под расписку. А этот оказался без учета, нигде не оприходован. Вот полковник и бесится...

— И стоит из-за какого-то немца такую бучу поднимать?

— Да это разве беда? Вот у меня беда! И идти страшно и терпеть больше сил нет, — тряхнул волосами Бойчак, вытирая платком клеенчатую подкладку мичманки.

— Не бойтесь. Смелее идите. Она же вас не съест, — подбадривал Крайнюк. — Пан или пропал. Дважды не умирают.

— Пойдемте и вы с нами, — вдруг предложил Мишко Крайнюку. — При вас она сразу поймет, что это не шутка. Она книгу вашу как раз читает. Сам видел...

— Нет, — возразил Крайнюк, — где вдвоем идут, там третий — лишний. Вы и сами хорошо справитесь с этим делом. Идите. А я забегу в Комитет, возьму кое-какой материал для газеты и буду вас ждать где-нибудь поблизости. Удачи вам, орлы...

— Ну, пошли вдвоем. Будь что будет, — выпрямился Мишко, одергивая китель.

— И ты не мог найти для этого другого времени и соответствующей обстановки? Где-нибудь дома или над морем? — недовольно заметил Павло. — Ухажер несчастный.

— Да вот, не мог! Она же то по заводам мотается, то по бомбоубежищам, то едет с делегацией на фронт. И все не к нам, а в другие полки и бригады. А сюда прибегу, так у нее полная землянка людей и телефон беспрерывно звонит.

Попробуй поговори... А когда и выпадает свободная минутка, так она за свое девичье хозяйство принимается. Ведь и постирать надо и поштопать.

— Тогда заходи сначала один, а я в коридоре постою. Потом меня позовешь, — сказал Павло, и они нырнули по крутым ступеням под землю, где в глубоких пещерах работал Комитет обороны Севастополя, горком партии и комсомола.

Все работники здесь и жили, так что днем и ночью их можно было застать на своих местах, если они не уезжали куда-нибудь на заводы по неотложным делам.

Бойчака тут знали все. Он был частым гостем. Сначала приезжал с полковником, а потом и один стал наведываться. Он сразу привлек внимание комсомольских и партийных работников своим веселым, добрым нравом, скромностью, которая часто переходила в смущение. Он много рассказывал о боевых подвигах своих товарищей, но если дело касалось его самого, тихо говорил; — Я что... Мое дело адъютантское...

И небрежно махал рукой.

Горпищенко говорил о нем как о парне смелом и отчаянном. Сегодня на кителе Мишка сиял орден Красной Звезды.

Комсомольцы давно заметили, что Мишко зачастил не столько к ним, сколько к Ольге. То букетик полевых цветов, собранных на передовой, принесет и незаметно поставит у Ольги на столике. То флакон одеколона передаст для нее. А однажды даже забрал Ольгу из бомбоубежища и пошел с ней прогуляться на Приморский бульвар. Вернулась Ольга какая-то тревожная и грустная. Не поссорилась ли с Бойчаком? Как будто нет. Но села в уголке, возле железной кровати, застланной серым солдатским одеялом, и принялась перечитывать старые письма из Ленинграда. Читала, читала, а потом отложила в сторону, вынула вышивание, а через какое-то мгновение — вышивание в сторону и снова за письма...

Ольга за эти месяцы работы в горкоме заметно выросла и похорошела.

Высокая и стройная, с карими глазами и чудесной улыбкой, она совсем не кичилась своей красотой, одевалась очень просто, буднично, была удивительно тихой и скромной. Многие молодые люди засматривались на нее, но она решительно не хотела ни с кем встречаться, хотя была ласковой и приветливой со всеми.

Мишко кашлянул и, постучав в фанерную дверь, вошел в Ольгину комнату.

Но ее там не было. Громко говорил по телефону инструктор, две девушки запаковывали что-то, наверное подарки бойцам на фронт. Бойчак поздоровался с ними и, вынув из газеты букетик полевых цветов, поставил его в обливной горшочек. И сел на табурет у порога.

Как долго тянулось время! Казалось, что прошла целая вечность, пока послышался в коридоре звонкий родной голос.

Ольга вбежала свежая и веселая, в каске, армейской гимнастерке, стянутой солдатским ремнем, в такой же юбке и больших кирзовых сапогах. Эта форма еще больше подчеркивала ее красоту.

Увидела букетик на своем столике и всплеснула руками:

— Ой! — Потом взглянула на вскочившего с табурета Мишка и сдержанно поздоровалась:

— Добрый день!

— Здравствуйте, — тихо пристукнул каблуками Бойчак.

— А вас можно поздравить? — взглянув на орден, сказала Ольга. — Поздравляю от всей души. — И устало сняла с головы тяжелую стальную каску, с которой теперь не расставалась.

— Оля, — как-то неуверенно сказал Мишко. — Я бы хотел с вами поговорить...

— Прошу, — удивленно взглянула на него Ольга и оглянулась.

Девушки заспешили с упаковкой и выбежали в коридор. Бросил телефонную трубку инструктор и ушел вслед за ними.

Мишко и Ольга наконец остались вдвоем. Только бы никто не вошел или снова не зазвонил этот проклятый телефон. Он может все испортить.

— Оля, я давно хотел вам сказать... Настали горькие для нас дни, будут тяжелые бои. Все может случиться. Я на фронте день и ночь, а вы здесь, под бомбами и снарядами. Я так не могу, Оля...

Ольга встрепенулась и отошла к столу, опустив голову. Она уже догадывалась, к чему он ведет.

— Я еще никогда вам этого не говорил, но вы хорошо знаете, Оля, что я люблю вас, — выпалил одним духом Мишко и, словно испугавшись собственных слов, прислушался, не раздались ли они в коридоре.

Но там слышались другие звуки. Стучала пишущая машинка. Кто-то громко спрашивал по телефону про количество людей на хлебозаводе. Кто-то просил воды для раненых. Над головой дрожал каменный потолок, потому что наверху началась бомбежка.

— Я давно хотел вам об этом сказать, Оля, но не решался. Просто боялся.

А дальше молчать не могу. Я люблю вас, Оля. Слышите? Люблю...

Ольга растерянно проводит пальцами по краю стола. Ей так трудно, так больно! Она не хочет обидеть славного, храброго парня. Но и обманывать его она не может. Она должна сказать ему всю правду. Хоть и горькую, но правду.

Так ее приучили с детства, так она и поступает всегда.

— Мишко, я не скрываю. Вы мне тоже нравитесь... По... Но мы можем быть только друзьями. У меня есть жених. Он воюет в Ленинграде. Вон под подушкой его письма. Я люблю его. Мы дали друг другу слово. Мой отец, вы знаете, эвакуировался с Морским заводом на Кавказ и живет теперь в семье Сашка... Вы не сердитесь на меня, Мишенька. Я очень прошу вас. Давайте будем и дальше хорошими друзьями...

Бойчак кусает побелевшие губы, глотает застрявшую в горле комом слюну и тяжело дышит, словно ему не хватает воздуха. Он хочет рвануть тесный ворот кителя, может, от этого хоть немного полегчает. Но берет себя в руки. Крепко сжав губы, тяжело вздыхает, словно насильно выжимает из себя:

— Спасибо, Оля, за откровенность.

И подает девушке руку.

— Подождите! Куда же вы так скоро? — останавливает его Ольга. — Мы же снова друзья. Там в коридоре кто-то ходит. Наверное, с вами пришел?

— Это наш Павло, врач, — нехотя говорит Мишко.

— О! Так зовите его сюда. Чего он там прячется? — И, выглянув в коридор, позвала врача:

— Павло Иванович, прошу в дом. Что вы прячетесь?

— А я не прячусь, Оля. Я ждал, пока вы закончите разговор. — Заброда вошел и, взглянув на хмурого Мишка, все понял.

Ольга бросилась к тумбочке, и на столе одна за другой появились три чашки чаю, а на тарелке три кусочка сахару и три черных сухаря.

Чай был не очень горячий, но заварка настоящая, крепкая и душистая.

Мишко с Павлом выпили его одним залпом, оставив на тарелке сахар и сухари.

Сквозь приоткрытую дверь видно, как с улицы принесли на носилках тяжело раненную, стонущую женщину и плачущего ребенка.

Павло вздохнул:

— И здесь фронт.

— Да разве в Севастополе есть тыл? — удивилась Ольга. — Нет. Давно уже нет.

Она пожала на прощание Мишку руку, но не выдержала его грустного взгляда и вдруг, приподнявшись на цыпочки, обняла его:

— Мишенька, вы такой хороший... Такой хороший... — Отвернувшись к тумбочке, Ольга заволновалась:

— Подождите-ка! Я вам подарки передам. Как можно без гостинца в окопы возвращаться? Нельзя... Да куда же я их задевала?

Ага. Вот они где... Вот!

И подала каждому аккуратно завернутый в бумагу сверточек, проводила до самого выхода, по крутым ступеням. Там еще раз тепло и приветливо распрощалась, приказав Бойчаку, чтоб ничего дурного не думал о ней да чтоб и впредь приходил в гости, когда будет в Севастополе.

Над городом стлался едкий дым от пожарищ, столбом стояла пыль от только что разорвавшихся бомб. Ветер доносил дружные голоса женской спасательной команды, которая где-то совсем рядом разбирала завал, разыскивая под ним засыпанных детей. Война вошла в Севастополь грозной поступью, и остановить ее уже никто не мог.

Павло с Бойчаком отбежали за каменную скалу, нависавшую над морем, и врач сказал:

— Давай-ка взглянем, что это за подарки такие?! Может, опять опасная бритва? Я уже получил их штук пять.

— Не знаю, — равнодушно сказал Мишко и закурил.

— Нет, что-то тут не так, — удивленно сказал Павло, внимательно рассматривая сверточек.

На чистом листе бумаги, перевязанном шпагатом, стояла четкая карандашная надпись: «О. Горностай. 400 гр.».

Врач развернул бумагу. Там лежал кусок черного горьковатого севастопольского хлеба, который пропах дымом войны. Такой хлеб был и в пакете Мишка.

— Подожди-ка, — сказал Павло. — Что же это получается? Ольга отдала нам свой пай хлеба. Так или нет?

— Так, — глухо бросил Мишко.

— Но ведь она получает в день не четыреста, а восемьсот. Такая у нее дневная норма. Я точно знаю.

— Ну и что из этого? — равнодушно спросил Мишко.

— Как это «что»? — возмутился Павло. — А зачем же тогда тот, кто выдает хлеб, разрезал ее дневную норму на две части, и написал на каждой ее фамилию, и указал, что там именно по четыреста грамм? Ты что-нибудь понимаешь в этом деле или нет?

— Да отстань ты от меня! — сердито бросил Мишко. — Ничего я теперь не соображаю. Ничего...

— Нет, я этого так не оставлю! — выкрикнул Павло. — Я должен все выяснить. Давай свой пакет. Я побегу сейчас к ней, а ты подожди меня здесь.

Побегу и, если она оторвала от себя, сразу ей и возвращу. Ты не против?

— Нет. Возвращай, — сказал Мишко и сел на камень у самого моря.

Павло скоро вернулся. Но не один, а с Крайнюком, видимо рассказав ему по дороге о неудачном разговоре Мишка и Ольги. Поэтому-то Крайнюк и шел такой хмурый и молчаливый, что с ним случалось редко.

Чтобы предупредить лишние расспросы о неудачном сватовстве, Мишко первый спросил:

— Ну, что там? Чей это хлеб?

Павло показал ему оба свертка, вполголоса объяснил:

— Я же знал, Ольга получает восемьсот граммов, но половину отдает сиротам. Добровольно. Значит, ежедневно у нее получается только лишь четыреста граммов. И вот она нам отдала свой пай за два дня. Хорош подарок, нечего сказать. А сама что будет есть?

— Что же ты не вернул ей? — бросился к нему Мишко.

— Кому?! Она уже куда-то улетела. А секретарь их не захотел взять. Еще и пристыдил меня. Говорит, подарки возвращают только злые люди... Вот и разговаривай с ним.

Крайнюк прислонился плечом к скале и начал что-то записывать в блокнот.

Наверное, этот разговор о севастопольском хлебе, которого теперь было в обрез не только в городе, но и на фронте.

Глава пятая

Крайнюк давно забыл, что такое страх. Им овладело какое-то тупое холодное равнодушие. Он почти не реагировал на надоедливое завывание бомб и снарядов, с самого утра до поздней ночи сеявших вокруг смерть. Он терпел голод и жажду, давно забыв название дням, потеряв чувство времени. Помнил только числа, которые проплывали перед глазами ежедневно на первой странице газеты.

Газета теперь выходила небольшая. Ее печатали на ручной машине, которую крутили по очереди рабочие и журналисты. Типографию разбомбило, когда она переезжала с винзавода ближе к Северной стороне, куда шло направление основного удара врага. Тогда погибли многие служащие редакции и шоферы. А живые работали за мертвых. Один за троих. Газета должна была выходить ежедневно. И она выходила каждый день. Стиль заметок, статей и очерков был предельно коротким, почти телеграфным. Журналистам трудно было привыкать к нему, но пришлось. Теперь их осталось мало, а фронт был таким же огромным, как и раньше. Правда, и он постепенно сужался, все ближе подступая к Севастополю, но бои не утихали ни на миг во всех четырех секторах обороны, от Балаклавы до Северной бухты, в которой был когда-то главный рейд Черноморского флота. Теперь не было уже ни главного рейда, ни кораблей.

Корабли приходили и швартовались далеко от Севастополя, вдоль голого берега, в Стрелецкой, Камышовой и Карантинной бухтах, где-то там, на последнем кусочке еще свободной земли, возле маяка на Херсонесском мысу.

Город горел днем и ночью. Если немцы войдут в него, то это будет уже не Севастополь, а куча битых кирпичей и обожженного камня. Город без активных людей, без хлеба, света и воды. Настоящей пресной воды тут давно уже не было, потому что в каменные резервуары, где она сохранялась, попали трупы убитых во время бомбежки людей. Вода отдавала запахом трупов, таила в себе заразу. Единственная водокачка давно уже была по ту сторону фронта. Печеного хлеба тоже давно не было. Людям раздали муку, и женщины сами пекли какие-то лепешки или коврижки. Огня было вволю. Он бушевал днем и ночью на каждой севастопольской улице.

Крайнюк не мог долго сидеть в душных блиндажах редакции в ожидании не всегда возвращавшихся с фронта товарищей. Сегодня один не вернулся, завтра второй. И так каждый день. Крайнюка неудержимо влекло на передовую, к матросам, там не думали о смерти, а только лишь об одном — фашист не должен пройти. Он не пройдет. А потому, когда среди ночи в тесные блиндажи, где отдыхали уставшие журналисты, прибегал секретарь редакции и спрашивал, кто пойдет в такой-то сектор, где идут тяжелые бои, первым вызывался Крайнюк.

Пока остальные приходили в себя, он уже стоял с автоматом на плече и говорил:

— Я пойду.

— Да ты только что вернулся...

— Ну и что из этого! Пусть ребята поспят, а я выспался, — говорил Крайнюк и брел среди ночи к смертельным огням, пылавшим раскаленной подковой вокруг Севастополя. Брел напрямик, только ему одному известными тропами, и возвращался той же ночью с коротенькой заметкой о необыкновенном подвиге какого-нибудь до сих пор неизвестного матроса или солдата. А на рассвете, когда его уже и не звали, он шел на фронт сам, добившись разрешения у редактора.

За плечами писателя были бои на Халхин-Голе, потом короткая, но трудная финская война, но такого, как здесь, он еще не видел и не представлял себе.

Ведь что должен делать матрос, когда в диске автомата кончились патроны, вышли все гранаты, остался только нож, а гитлеровцы наседают со всех сторон? Оставить для себя последнюю пулю, и все? Нет. Он бросался на врага с ножом, хватал его за горло и душил. Иногда он подпускал к себе фашистов совсем близко, а потом кидался им под ноги с последней противотанковой гранатой. Взрыв страшной силы звучал как салют геройскому матросу.

Видно, история героизма шла из глубины седых веков, когда еще тут воевал матрос Петр Маркович, которому дали фронтовое имя Кошка. Видно, этот героизм закалялся на палубах броненосца «Потемкин» и на революционных кораблях эскадры, которую по приказу Ленина затопили сами моряки. Это сложилось не в один день. И не во время войны. Видно, любовь к Родине вошла в плоть и кровь матросов и пехотинцев. Это зрело годами в сердце каждого севастопольского воина.

Особенно ярко проявилась любовь к своей родной земле в дни последнего, третьего штурма Севастополя.

Крайнюк давно уже не вел дневник, а старый сгорел со всеми его вещами, когда редакция переезжала на новое место. Но этих дней он не мог забыть и не забудет, коль останется жив.

Писатель помнил все до мельчайших подробностей. И тех раненых матросов, что не уехали из Севастополя, отправив вместо себя детей по совету Прокопа Журбы. Они долго ожидали кораблей в Северной бухте, но так и не дождались.

Их вывезли в голую степь и там, в Камышовой бухте, еле успели посадить на корабль. Прокоп Журба, у которого нога уже немного зажила, не сел с ними. Он уступил место другому тяжело раненному бойцу, когда узнал, что у того есть жена и трое ребятишек. Прокоп же был один-одинешенек, терять ему было нечего. Вот он и остался в бригаде Горпищенко при санвзводе Павла Заброды.

Обо всем этом надо написать в газету, но нельзя — места мало. А телеграфной скорописью не получится. Иначе это поймут не так, как хотелось Крайнюку.

Последний штурм застал Крайнюка в блиндаже третьей роты. Ровно в пять утра он выбежал из землянки и застыл, пораженный страшным грохотом и громом.

На Севастополь со всех сторон летели сотни «мессершмиттов» и «юнкерсов».

Зайдя на цель, они выравнивались и в кильватерном строю сбрасывали бомбы, обстреливали все наши объекты и рубежи. Одни бомбили, другие улетали за новыми боеприпасами, третьи заходили на цель. Небо стало серым от вражеских самолетов. Крайнюк не слышал даже артиллерийской канонады, начавшейся сразу с двух сторон. Это был какой-то страшный конвейер смерти, который работал с педантичной немецкой точностью.

А на поле ни души живой. Все ушло под землю. Редко где проползет какой-нибудь связист или промчится одинокая машина. И все. Фронт словно вымер.

Только огонь, дым, черные смерчи камня и земли вздымаются столбами в небо.

Матросы сидели в блиндаже притихшие, как бы сонные. Перед их глазами ходили ходуном тяжелые стояки, а на головы все время сыпалась земля. И так весь день, шестнадцать часов подряд: фашисты бросили на Севастополь столько самолетов, сколько их могло уместить небо над этим залитым кровью пятачком.

Самолеты, казалось, сталкивались в воздухе, а иногда, на самом деле сталкиваясь, разбивались, так и не долетев до цели.

Ровно в двадцать один час, когда погас последний луч солнца, бомбардировка прекратилась. Люди выбрались из душных землянок вдохнуть свежего воздуха. В небе было спокойно. Работала только артиллерия с обеих сторон. А утром, в пять ноль-ноль, все началось сначала. И так продолжалось целых пять дней: бомбы сыпались на Севастополь и земля горела под ногами его защитников.

— Ну, что думаешь, боцман? — спросил Крайнюк притихшего Вербу.

— Ничего, — спокойно ответил Верба. — Вот пусть он в наступление перейдет на суше. Тут-то мы ему и покажем где раки зимуют. Мы все целые, здоровые, ведь под землей сидим... А вырвемся — зададим такого звону, что станет ему невмоготу.

— Для этого оперативный простор нужен, — нарочно поддел боцмана Крайнюк.

— Да ведь это не беда. Дайте нам с фашистом с глазу на глаз стать, — зло поблескивал глазами боцман. — Отступать, правда ваша, нам уж некуда.

Позади море. И если надо умереть, то умрем, но не сдадимся. Даром жизнь свою не отдадим.

На шестой день начался штурм на суше. Немцы были поражены. Мертвое поле, перекопанное на значительную глубину их бомбами и снарядами, вдруг ожило и задрожало. Навстречу ринулась неудержимая волна морской пехоты, зазвучало страшное громовое слово «полундра».

Это не вязалось с простейшими законами военной логики. За пять дней авиационной и артиллерийской подготовки на Севастопольский оборонный район было сброшено сорок шесть тысяч фугасных бомб, сделано девять тысяч самолето-вылетов, выпущено сто тысяч снарядов. Причем впервые за всю войну стрельба велась из нового мощнейшего орудия «Карл», снаряд которого весил около ста пудов. Для перевозки такого орудия нужен был целый железнодорожный эшелон. И вот после всего этого севастопольские окопы и блиндажи снова ожили, словно воскресли из мертвых.

И этого никак не могли понять ни гитлеровские солдаты, ни их генералы.

Стоял невиданно знойный июнь. Дни и ночи были преисполнены огромного, почти нечеловеческого напряжения. Матросы стояли насмерть, и немцы шли к Севастополю по колено в крови, перешагивая через горы трупов своих солдат.

Они прорвались на Северную сторону Севастополя, но их остановили на Ялтинском шоссе. Они заняли Инкерманский монастырь, но их атаки отбили на Сапун-горе. Фронт, несмотря ни на что, стоял нерушимо как скала. Надолго ли хватит этой скалы? Ведь и камень раскалывается в огне. Наши силы таяли, пополнение морем больше не прибывало. Приостановила свои действия и наша авиация, потому что враг уже обстреливал единственный аэродром на Херсонесе и контролировал все бухты за городом: Карантинную, Стрелецкую, Круглую, Камышовую, Казачью. Именно ту Казачью бухту, из которой когда-то запорожцы отплывали на своих чайках через Черное море к далеким анатолийским берегам.

Крайнюк хорошо знал эту бухту еще тогда, когда писал исторический роман о запорожцах, а теперь она запомнилась ему на всю жизнь. Он уже не шел сейчас, а полз к Севастополю, так как голову поднять было невозможно — такой смертельный огонь бушевал везде по каменным холмам и долинам. Он видел много бродячих кошек и собак, убежавших в поле из разбомбленного и сожженного Севастополя. Они сновали и грызлись, раненные и голодные, обожженные огнем.

Крайнюку стало жаль их, но что он мог поделать, если у самого не было даже сухаря, если сам он был голоден и зол.

Недалеко от Севастополя, за хутором Дергачи, он заметил в долине какую-то землянку и приполз к ней. Возле землянки было пусто и тихо. В бункере под навесом стояла одинокая машина с красными крестами на обоих бортах, с прислоненными к ней брезентовыми носилками, покрытыми пятнами свежей еще, но уже засохшей крови, над которыми тучей гудели зеленые мухи.

Пересиливая грохот боя, Крайнюк закричал в черный проем землянки:

— Эгей! Кто есть тут, живой или мертвый?! Дайте воды! Слышите?!

Ему долго не отвечали, а потом закачалась плащ-палатка, которой был закрыт вход, и показалась косматая голова с непокорными густыми волосами.

Весь бледный и почерневший от пыли, выглянул Павло Заброда.

— А-а-а! — обрадовался он и поманил Крайнюка.

В землянке было не так жарко, как на улице, но и тут стояла какая-то мертвая духота, перемешанная с дурно пахнущими запахами лекарств и крови.

— Воды! — опять крикнул Крайнюк.

— Нет воды, — виновато улыбнулся Заброда. — Есть шампанское.

— Давай шампанское, черт с ним. Теперь шампанское вместо воды в радиаторы заливают, — попробовал улыбнуться Крайнюк, но не вышло.» Заброда налил две кружки из бутылки, стоявшей под нарами, крикнул куда-то в темный угол:

— А вы будете пить, ребята?

— Кто там еще? — спросил Крайнюк.

— Шофер и Прокоп Журба, — объяснил Заброда. — Вот и вся моя команда теперь... Уже и телефон сняли. Третий блиндаж меняем с тех пор, как начался штурм. Этот, верно, будет последним.

— А раненые? — тревожно спросил Крайнюк.

— Теперь их мало. Очень мало, — вздохнул Павло. — Теперь больше наповал бьют. А кого ранит, не успеешь перевязать, как уже добили. Разве вы не видели, что там творится?

— Видел, чтоб враги мои это видели, — выругался Крайнюк.

— Где были?

— В Чапаевской дивизии, — вздохнул Крайнюк.

— Ну и как там?

— Нет дивизии. Остановила врага на Черной реке и сама полегла.

Горсточка их осталась. Знамя и горсточка штабных офицеров с автоматчиками.

Все. Конец.

— И нашего третьего батальона уже нет, — мрачно сказал Заброда, допивая теплое и мутное вино. — А кто остался жив, те ушли в отряды прикрытия нашего отступления. Вот они и воюют еще...

— А что с нами будет, когда отступим?

— Не знаю. Приказ такой: пробиваться к партизанам в горы, а кто не пробьется, у того последняя пуля при себе, — объяснил Заброда. Он говорил тихо, спокойно, казалось, без волнения, словно рассказывал о чем-то безразличном, будничном и вовсе не смертельном. Стоическое, холодное спокойствие полевого хирурга, который видел не одну смерть, вырвал у нее не одну матросскую жизнь, глубоко поразило Крайнюка. Он даже наклонился к Заброде, заглянул ему в глаза. Но глаза у Павла тоже были спокойны.

Глубокие, серые, с густыми ресницами. И пальцы были спокойны, не дрожали.

Длинные и чуткие пальцы хирурга со срезанными по самую кожу ногтями. Разве можно, чтоб такие пальцы дрожали?

Из темного угла вышел Прокоп Журба. Матрос держал в руке две связки противотанковых гранат, размахивая ими.

— Куда ты, Прокоп? — спросил его Заброда.

— Разминку делаю, чтоб точнее попасть, когда сюда приползут, — равнодушно бросил моряк, прыгая по землянке.

— Выпей вина...

— Не могу перед боем, — отмахнулся Прокоп.

— И надолго их тебе хватит, гранат? — спросил Крайнюк.

— А вон еще у шофера лежат. Положим добрый взвод, если зажмут со всех сторон. Мне теперь ничего не жалко. Отжил...

— Не мели ерунды, — осек его Заброда. — Вот придет приказ — и поедем в бухту. А там ночью корабли придут. Не останемся тут, не бойся.

— А я и не боюсь. Уже пуганый. Только кораблей больше не будет, — протяжно свистнул Прокоп.

— Почему? Кто тебе сказал? — спросил Заброда.

— Сам себе сказал, — объяснил Прокоп. — Рейды он все обстреливает.

Корабли не могут под обстрелом на погрузку становиться? Не могут. Вот и все...

— Да, братишки, вот и все, — кашлянул из угла и шофер, позвякивая гранатами, которые перетирал чистой тряпкой.

— Еще выпьете? — спросил Заброда писателя.

— Нет, спасибо. Теплое какое-то, противное. Не то что чистая вода, — вздохнул Крайнюк и мечтательно прибавил:

— А ведь где-то же есть холодный нарзан, боржом или еще лучше — холодная, чистая вода из полевого колодца.

Чтоб зубы ломило, такая холодная...

— А вы, вижу, не спешите, Петро Степанович? — прервал его Заброда.

— Некуда. Газета и без меня завтра выйдет. Сегодня нет у меня для нее материала. Все смерть да смерть. А она и так надоела всем. Как о ней в газете писать? Уж пробовал. Как подвиг, так и смерть. Я уж и не знаю, куда мне сегодня идти... На сапунгорские позиции или опять в редакцию?

— Как это не знаете? — удивился Заброда. — Вас же командующий разыскивает, по всем телефонам передавали. Найти писателя Крайнюка и доставить к адмиралу. Найти и доставить к адмиралу — это не шутка, Петро Степанович...

— А кто передавал, кто искал? — вскочил Крайнюк.

— Все телефонисты. А их бог связи капитан Званцев, снимавший тут телефон, еще раз передал этот приказ на все посты, какие еще остались и существуют. Мы слыхали, — горячо бросил Заброда.

— Да, слыхали! — откликнулся и Прокоп Журба.

— Так точно, ищут, — прибавил и шофер.

— Что же мне делать? Адмирал, говорите? Зачем я ему понадобился? — спросил Крайнюк.

— Вам виднее, — бросил Заброда.

— Где этот адмирал теперь сидит? В подводной лодке или где-то на море?

— Подождите немного — и вместе поедем. Всем гарнизоном. Прямо в бухту, там и найдете адмирала, — предложил Заброда.

— Нет. Побегу, то есть поползу, извините на слове, — горько усмехнулся Крайнюк, выскочил из землянки, пожав всем троим руки. — До скорой встречи...

Когда Крайнюк отполз на добрых сто метров, утонув в рыжем дыму, который поднимался от разрывов мин, Прокоп вздохнул:

— Вот чудак. И понесло его на рожон... Ну и интеллигенция, мать...

— Не ругайся. Он приказ адмирала выполняет. Это не шутка, — остановил моряка Заброда. — Мы с тобой не напишем, что тут происходит, а он напишет.

Ему нельзя погибнуть, Прокоп, как нашему брату... Нельзя. Из-за этого, наверное, адмирал и приказал его найти и доставить. Один он такой среди нас...

— Правда это. А я и не подумал, — почесал затылок Прокоп. — Так, может, его вернуть?

— Нет, он не вернется.

Заброда выглянул из траншеи и снова припал головой к брустверу, услыхав свист мины. Он внимательно следил за Крайнюком, переползавшим поле, то исчезающим, то вновь появляющимся, словно плывшим по морю. А потом дым стал застилать поле, в глазах появилась слеза от ветра, и врач приказал Прокопу:

— Бинокль!

Матрос подал, а сам прижался грудью к траншее. Вокруг прыгали воробьи, полевые жаворонки да перепела. Воробьи были какие-то растрепанные, напыженные, а жаворонки худые и длинноногие, как оловянные солдатики. Зато перепела играли сытым телом, весело чистили клювиками крылышки. И странно, что ни одна птица не взлетала, когда Прокоп протягивал к ней руку. Что за чудеса? Ручные они стали или голодные? Матрос бросил на птиц бескозырку и накрыл ею одного из перепелов. Подтянул за ленточку, взял птицу в ладонь и, внимательно рассмотрев, вскрикнул:

— О! Да они бескрылые теперь...

— Как бескрылые? — удивился врач, не отрывая бинокля от глаз.

— А так вот. У них крылья прострелены. Вот и прыгают по земле, а летать не могут. Вон какой тут огонь! Птиц косит, а мы же люди, — тоскливо сказал Прокоп.

— Подожди-ка! — дернул его за рукав врач. — Там что-то случилось. Он поднялся на колени, но туда, кажется, ухнула мина, и он упал навзничь. Да.

Упал. И не поднимается. Ты слышишь, Прокоп! Не поднимается. Может, наповал и его? Что же нам делать? А ну-ка давай санитарную сумку, я поползу туда.

— И я с вами, — бросился в землянку Прокоп и вынес зеленую сумку с красным крестом.

— Нет, нет, ты здесь будешь. И шофер пусть будет наготове. Я подам знак. Следи за мной в бинокль. Сложите все в машину. Сколько у вас бензина?

— До бухты хватит, — заверил Прокоп.

— Только бы хватило. Который теперь час? — Павло выхватил карманные часы, взглянул на них, добавил:

— Хорошо. Я побежал...

Он ловко выскочил из траншеи, пружинистый и крепкий, как гимнаст.

Припав грудью к земле, начал загребать то правой, то левой рукой, словно пловец в бурном море.

Мины уже рвались дальше и немного правее, потому что немец бил не по какой-нибудь конкретной цели, а вообще по всей площади в шахматном порядке.

Это была старая и давно известная тактика сеять панику в тылу, по всем путям и тропкам, ведущим к фронту, чтобы парализовать все коммуникации, посеять страх среди интендантов и тыловых команд, снабжавших фронт.

Невыносимо палило солнце, выжигая последнюю траву, и земля от этого становилась рыжей, даже сизой. На ней теперь кустился какой-то колючий чертополох, серый и мертвый, словно по полю уже прошли первые заморозки и пал ночной иней. Павло полз, тяжело посапывая, минуя тела убитых, лежащие по всему полю. Их сразил тот же неожиданный огонь, который захватил и Крайнюка, но, наверное, еще до того, как санвзвод Заброды перебрался в этот блиндаж.

Трупы теперь не убирали, и они разлагались под палящим солнцем, отравляя и без того тяжелый от зноя и дыма воздух. Дым валил не только с фронта, но и из Севастополя, который вот уже много дней и ночей пылал, охваченный страшным огнем. Видимо, там тоже теперь не гасили пожаров.

«А как же Оксана? Что с ней теперь будет? — горько подумал Павло и до боли закусил пересохшие, потрескавшиеся губы. — Должно быть все хорошо...

Ведь госпиталь с Максимовой дачи готовился эвакуироваться на Кавказ. А что сейчас там, на Максимовой даче? Наверное, какой-нибудь санпункт или, может, чья-то санрота? Они, наверное, знают, куда девался госпиталь, а с ним и моя Оксана. Должны знать. А если не знают, так в Комитете обороны Ольга знает. И что мне делать теперь с тобой, Оксана? Почему ты не уехала тогда, когда все люди уезжали? Тогда, когда я тебя сам просил? Не послушала. Упрямая... А теперь поздно».

Павло оглянулся и увидел над своим блиндажом блеск бинокля. Прокоп не сводил глаз с него. Молодец. И это словно подхлестнуло Заброду, он начал шире загребать землю, быстрее заработал обеими ногами, отбрасывая в сторону санитарную сумку, которая билась о голову и мешала быстро ползти. А тут еще карманы в брюках набиты пакетами первой помощи, бинтами и разными лекарствами. Надо бы переложить их в сумку... Думал это сделать и забыл в такой спешке.

Его толкала вперед фронтовая привычка врача, который хорошо знал и смело применял полевую хирургию. У него на глазах упал моряк, и он спешил к нему, не интересуясь, кем был этот моряк. Адмиралом или матросом. В любом случае надо оказать ему первую помощь. Это была профессиональная привычка, выработанная здесь, у стен Севастополя.

И только в яме, взглянув на неподвижного и безмолвного, истекавшего кровью Крайнюка, он подумал, что это не только матрос или адмирал, а нечто большее и значительное, если не сейчас, на фронте, то позднее, в мирные дни.

И кинулся к нему.

— Рука, — еле слышно простонал Крайнюк и раскрыл большие, полные мольбы, как у ребенка, глаза. — Моя рука...

Павло выхватил ножницы и разрезал разорванный осколком мины левый рукав. В зияющей, густо кровоточащей ране он увидел перебитую кость и рваные пряди синеватого сухожилия. Все. Раздроблен локтевой сустав. Таких немедленно кладут на операционный стол. Ампутация. Только ампутация. Руки уже нет. Но где же он, этот операционный стол, в пылающей степи, где только пыль и грязь и зеленые мухи уже пьют кровь Крайнюка. Может, в блиндаже? Нет.

Там с потолка сыплется песок. Гангрена. Начнется гангрена. Не должна бы. А столбняк? Надо укол...

Крайнюк притих, словно увял, и в то же время настороженно прислушивается, ждет приговора, который ему сейчас вынесет врач Заброда.

Глаза горят, спрашивают: «Что с моей рукой?» — Как же это вас так? — вместо ответа тихо спрашивает Заброда.

— Не знаю, — шевелит посиневшими губами Крайнюк. — Я даже не слыхал свиста. Только что-то стукнуло очень и бросило на землю. А потом вижу — полная ладонь крови... И сердце сразу зашлось...

— Сердце? У вас больное сердце? — чуть не вскочил Павло.

— Давно, — равнодушно кивнул головой Крайнюк.

— Почему же вы никому не сказали? Разве можно так? Стыдно! Культурный человек — и вдруг на тебе. Как сельская баба, в прятки играете...

— Не ругайтесь. Разве сейчас до сердца, когда такое везде, — тихо и как-то виновато выговорил Крайнюк, морщась от боли. — Ну, что с рукой? Будет жить или нет?

— Будет! — грубо бросил Заброда и стал бинтовать рану. — Обрежем немного — и хватит... Хорошо, что я не спускал с вас глаз, а то бы нашли здесь в поле пристанище. Просил же подождать. Где уж там! Давай гони, набирай темпы...

Потом сделал укол и, поднявшись на колени, замахал матросу Журбе пилоткой. Махал полукругом, словно крутил какое-то колесо или показывал, как нужно заводить ручкой грузовик. Журба еще какое-то время поблескивал окулярами бинокля, но потом, видимо поняв Заброду, спрыгнул на дно траншеи.

— Ну, поехали, голубчик, — сказал Заброда.

— Как?

— Верхом, — улыбнулся врач. — Так, как когда-то в детстве, только уж не во весь рост. Вы ляжете мне на спину, а я поползу. Так, как все санитары ползают. Может, когда-нибудь придется описывать их работу, так присматривайтесь. За это им ордена дают, если из боя раненых выносят с оружием. А врачам не дают. Не положено за это орденов... Вот такие-то дела, голубчик...

Он осторожно накатил на себя Крайнюка, обвил его здоровой рукой свою шею и пополз напрямик в ложбинку, где пролегала дорога, которая вела к последнему блиндажу санвзвода.

— Не трясет? — шутя спросил врач.

— Ох, родной вы мой! Да куда же вы меня?

— К адмиралу. Только к адмиралу, — пыхтел Павло.

В ложбине их ждала машина.

— Все забрали? — спросил Заброда.

— Все, — козырнул Журба.

— Ну, теперь мы в твоих руках, братуха. Довезешь? — спросил шофера Павло.

— Довезу. Дайте мне палубу, так я вас и на Кавказ довезу, — бросил шофер и, оглянувшись, спросил:

— А куда же везти?

— В госпиталь. На Максимову дачу, — объяснил Заброда.

— Ампутация? — испуганно спросил Крайнюк.

— Нет.

Заброда посадил Крайнюка в кабину, рядом с шофером, а сам встал сбоку на крыло, поддерживая раненого через открытое окно.

В балке, скрытая холмами, машина беспрепятственно миновала зону обстрела и, проскочив между двумя крутыми горами, повернула перед Лабораторным шоссе влево, на Максимову дачу.

Здесь было пустынно и безлюдно.

В дверях госпиталя часовой с автоматом преградил путь:

— Нельзя.

— У меня раненый, — кивнул на машину Павло. — Необходима срочная операция!

— Госпиталь выехал. Там — мины, — доверительно шепнул часовой Павлу. — Опасно...

— А они могут подождать с полчаса, твои мины? — настаивал Павло.

— Не знаю.

Павло бросился к входу в подвал, но часовой и здесь остановил его.

— Эй, люди! — крикнул Павло, услышав в подвале знакомое ему жужжание. — Не выключайте автоклав! Кто там есть живой? Быстро сюда!

По каменным ступеням взбежал высокий, худой человек в рыжем от частой стерилизации халате. Павло узнал в нем врача Чапаевской дивизии капитана Момота. Тот тоже узнал Павла, и они пожали друг другу руки.

— Инструменты и стерильный материал, — бросил Павло. — У меня писатель Крайнюк.

— Крайнюк? — удивленно округлил красные от бессонницы глаза Момот.

— Он самый. Помогите. Приказ адмирала, — твердо сказал Заброда, чтобы Момот больше не расспрашивал.

— Сестра! Остановите там минеров, слышите! — крикнул Момот.

— Слышу! — отозвался из подземелья женский голос.

Они снесли Крайнюка вниз и положили на операционный стол.

И в этот момент из тьмы глубокого коридора торопливо выбежала Оксана, уже без халата, в голубом платье и тапочках на босу ногу. Тяжелая коса, по обыкновению, лежала короной над высоким лбом, небрежно прикрытая яркой шелковой косынкой.

— Ой, Павлик! — тихо вскрикнула она, словно испугавшись Павла, сразу вся затрепетав.

— Оксана! — бросился к ней Павло. — А ты чего здесь?

— Меня не взяли. Я тут остаюсь, — тихо, словно провинившись в чем-то, прошептала Оксана.

— Тогда я тебя возьму. Собирайся!

— Не могу, Павлик. Не могу...

— Почему? — Павло искоса взглянул на Момота.

— Я все тебе объясню. Потом. Там уже матросы мины закладывают, — Оксана показала в темную глубину гулкого подвала.

— Наркоз! — властно приказал Павло.

— Что вы делаете? Боже мой! — воскликнул Крайнюк и сразу побледнел, покрылся холодным потом.

— Рану нужно вычистить, а у вас сердце слабое. Это очень больно, — спокойно объяснил Павло и прибавил:

— Не делайте глупостей, Петро Степанович. Тут мы над вами старшие.

Крайнюк вдыхал холодящие острые запахи и все глубже и глубже проваливался куда-то, где было так тихо и дремотно, что сразу пропал и бешеный грохот, и надоедливое завывание бомб. Огромная тишина звенела вокруг, словно на морском дне.

Операцию делал Павло. Момот подавал ему инструменты, иногда вполголоса что-либо советовал. Им помогала Оксана, опустив полные слез глаза.

На улице противно завыло, и где-то рядом разорвался дальнобойный снаряд. Пол задрожал и, казалось, пошатнулся, словно палуба в шторм. Момот вздрогнул и чуть не выронил из рук кровоостанавливающий зажим. Павло косо взглянул на него:

— Не дело так.

— Как?

— Ну, бояться.

— Не могу. Нервы сдали... — оправдывался Момот.

— Нервы, — заметил Павло, продолжая операцию. — А если операция на корабле, в шторм? Такая качка, что хирурга держат два огромных матроса, чтобы он не упал. И он оперирует.

Момот сухо кашлянул сквозь маску, ничего не ответил.

Рану зашили, хорошо и надежно забинтовали, не надеясь на то, что следующая перевязка будет скоро.

Павло сорвал маску, прозрачные резиновые перчатки и вышел в коридор.

Прокоп Журба уже держал наготове свернутую папиросу и зажженный от кремня фитиль. Фитиль, смоченный заблаговременно марганцовкой, был сухим и хорошо горел.

Павло жадно затянулся, вытер ладонью пот со лба.

Из операционной вышел Момот. Он вынес большой таз, в котором среди окровавленных бинтов лежала желтая рука Крайнюка, отрезанная выше локтя.

Павло нервно передернул плечами и отвернулся. Краем глаза он продолжал наблюдать, как Момот поставил таз на землю, насыпал в него белой хлорки, накрыл фанеркой и побрел в дальний темный конец коридора.

Заброда бросил недокуренную папиросу в урну и вошел в операционную.

Оксана плакала, склонившись над головой Крайнюка. Павло нащупал пульс раненого, взглянул на часы и тихо произнес:

— Пора.

— Павлуша, — бросилась ему на грудь Оксана и горячо поцеловала.

Он гладил огрубевшей жесткой ладонью душистые волосы, целовал заплаканные глаза и горячие нежные губы.

— Почему ты не уехала с госпиталем, я ведь все устроил? — спросил после долгого молчания Заброда.

— Меня оставили здесь.

— Тебя? — удивился Павло. — А что ты можешь?

— Ох, Павлик, я все могу. Ты не смотри, что я девушка. Я сразу пойду в типографию.

— Кто тебя оставил?

— Багрий. Комитет обороны... Ольга...

— И ты дала согласие?

— Дала.

— А он, Момот?

— И он. Уже и документы выдали. Он должен сейчас переодеться. Матросы заложат тут мины. Ты не беспокойся. Я буду беречь себя. Для нашего счастья, Павлуша. И ничего не думай такого... Мы же будем вместе. И мама, и Ольга, и Грицько... А ты разыщешь на Кавказе отца и все, абсолютно все ему расскажешь. Ладно, Павлик? Милый мой... любимый мой... Только береги себя там, в море.

Наверху гремело и дрожало, словно треснула земля, выбросив на поверхность груды горячего камня.

В двери стоял Прокоп Журба.

— Что тебе? — недовольно спросил Павло.

— Там, в долине, батальон бригады Жидилова уже занимает оборону. Мы можем опоздать. Снаряды ложатся возле нас...

— Прощай, Оксана, — тихо сказал Павло, глотая комок в горле.

— Ой, мамочка! — бросилась к нему на грудь Оксана и замерла, словно хотела слиться с ним воедино, словно хотела преградить ему путь своим телом, чтобы он не бросал ее, не уходил в беспокойное море. И все целовала и целовала в губы, в брови, в лоб, не давая и слова выговорить.

— Прощай, — легонько отстранил ее Павло.

Вместе с Прокопом они вынесли Крайнюка, положили в кузов, подстелив старый матрац под носилки.

— Гони! — крикнул шоферу Павло, вскочив на подножку.

Долго еще он видел Оксану, стоявшую у дороги, одинокую, безмолвную, прижимающую к груди загорелые руки. А потом ветер нагнал ему на глаза слезы — и стройная девичья фигура начала двоиться, расплылась в каком-то тумане.

— Зазноба? — серьезно спросил шофер.

— Молчи! — прикрикнул на него Павло.

Шофер понимающе закивал головой и тихо замурлыкал песню. Он и не пел, а только выговаривал нараспев:

Возле мыса Херсонеса Полюбилась мне вода.

Севастополь и Одесса — Это чудо-города...

Они добрались до Севастополя, и тут их сразу же обдало адским огнем пожара, окутало едким дымом, что стлался вокруг, выедая глаза.

В отчаянии кричали женщины, громко плакали дети, и Павло крепко сжал зубы, словно это могло заглушить ту нечеловеческую боль, что разрывала сердце...

А по обочинам дорог, по тропкам выходили из города раненые. Одни брели на костылях. Другие шли, держась за более сильных, у которых были целы ноги.

Павло останавливал машину возле каждой такой группы и подбирал самых тяжелых. И пока выехали за город к кладбищу коммунаров, чтобы проскочить ближайшей дорогой через поле к Херсонесскому мысу, раненых набрался полный кузов. Шофер вел машину медленно, чтобы людей не трясло — у них могли открыться раны.

Крайнюк проснулся и увидел свою короткую, забинтованную руку.

— Рука! Где моя рука? — испуганно крикнул он.

И тут заметил вокруг себя черных, обросших бородами матросов и солдат, забинтованных окровавленной марлей. Откуда же их столько взялось?

— Лежите тихо, — наклонился к нему Прокоп. — Видите, какие они? Кто без руки, кто без ноги, а не кричат...

С раненых градом катился соленый пот. Они вытирали его рукавами и размазывали по грязным лицам. Крайнюк только теперь сообразил, что там, на фронте, люди уже забыли, когда умывались и брились в последний раз. Он лежал, прикрыв глаза, и боялся взглянуть на свою забинтованную руку, но ясно чувствовал, как двигаются на этой руке пальцы. Как же так? Руки нет, а он чувствует ее, шевелит пальцами, сжимает их в кулак? А прямо над ним плыли рыжие тучи, поднимался в небо косматый дым, закрывая солнце. И от этого все вокруг сделалось каким-то призрачным и зловещим, И небо, и солнце, и хмурые грязные лица раненых.

Наконец впереди блеснуло море, и раненые жадно обернулись к нему, затаив дыхание.

Так проехали одну бухту, вторую, но кораблей нигде не было. И только у третьей люди радостно закричали:

— Братцы! Тральщик!

— Стоит!..

— Людей берет!..

— Давай! Чего же ты стал?

Десятки рук застучали по крыше кабины, едва не оглушив шофера. Когда машина подъехала к причалу, раненые высыпали из кузова, словно их ветром сдуло, и заковыляли к кораблю. Но там уже гудела и бурлила взбудораженная толпа. Матросы еле сдерживали ошалевших людей, перегораживая трап автоматами.

— Братцы! — кричал охрипший боцман. — Ночью еще придут корабли. Ночью.

Днем не могут. Побьет и потопит всех антихрист. Расходитесь...

Но его не слушали. Все рвались к трапу, не обращая внимания на раненых.

И тут рядом с толпой возник Мишко Бойчак. Страшный, обвешанный гранатами, в гимнастерке нараспашку, в сбитых брезентовых сапогах. Впереди него медленно ступал сутулый мужчина в наброшенном на плечи ватнике. Он шел медленно и тяжело, опустив широкие плечи.

Павло, неся с шофером Крайнюка, подумал было, что Мишко ведет пленного.

Он поспешил вслед за ним в надежде скорее пробраться на корабль. Тот, кто шел впереди Мишка, не оглядывался, не поднимал глаз.

— Полундра! А ну, пропустите! — гаркнул во всю мочь Мишко.

Толпа даже не шевельнулась. Стояла как стена.

— Горпищенко идет! — еще громче заорал Мишко, и врач Заброда узнал в понурой фигуре полковника, мельком заметив, как тот нервно покусывает усы.

Толпа качнулась, загудела, но не расступилась.

Тогда Мишко рванул с плеча автомат и полоснул длинной очередью над головами людей. Не высоко и не очень низко, а именно так, чтобы пули просвистели над ухом. Он ударил из автомата раз, второй. А потом и третий, снова громко закричав:

— Полундра! Раненый Горпищенко идет! Дай дорогу...

Толпа, расступаясь, образовала узкий проход для полковника.

Горпищенко глухо кашлянул, оглянулся, увидел Павла Заброду с носилками.

— Кто? — показал глазами на носилки.

— Крайнюк. Писатель Крайнюк, — быстро сказал Павло.

— Не уберегли... Как же так?

— Уберегли... Я сам делал операцию.

— Несите! — Горпищенко отошел в сторону, и Павло с шофером быстро побежали на палубу тральщика.

В толпе услыхали о Крайнюке, кое-кто даже узнал его, проход сразу стал немного шире. За носилками шел Горпищенко, насупленный и злой, держа на перевязи раненую руку. За ним спешил Мишко. Его кто-то дернул за рукав, и из толпы послышалось:

— А ты сейчас вернешься назад! Слышишь, адъютант? Ты не пойдешь в море, не то разнесем корабль в щепки!

— Ну и вернусь! — огрызнулся Мишко. — Не испугался. Полундра!

На палубе словно услышали эту перепалку, и командир тральщика известил в блестящий рупор:

— Беру двух последних. Полковника и этого на носилках. Все... Больше не могу...

Опустив носилки на палубу, Павло склонился к Крайнюку, глухо сказал:

— Счастливого плавания. Напишите моим, в Сухую Калину. Пусть мать знает, где я... Прощайте.

— Я заеду к матери. — В глазах Крайнюка блеснули слезы.

На мостике прозвучала команда:

— Трап убрать. Всем по местам! С якоря сниматься!

Горпищенко обхватил здоровой рукой Мишка и трижды крепко поцеловал, потом Павла и шофера:

— Спасибо за службу...

Все трое сбежали с корабля на каменный пирс и отошли подальше от взбудораженной толпы. Только запыхавшийся и разгоряченный Мишко вызывающе крикнул:

— Полундра! Кто там орал, чтобы я сошел? Вот я и сошел! Подходи, если хочешь, поговорим...

Но толпа молчала. На голос Мишка никто не отозвался.

Павло собрал раненых, усадил их в глубокой воронке, стал успокаивать.

Он ничего не выдумывает, а говорит чистую правду:

— Вы же сами слышали, что сказал командир тральщика. Корабли не могут подойти к берегу днем. Они подойдут вечером. Надо ждать. Видите, все, кто здоров и Толпился только что у причала, побежали по приказу вон того офицера занимать оборону, чтобы враг не прорвался хотя бы к этой бухте. А ночью за нами придут корабли. У кого рана болит и давно не перевязана, я сейчас осмотрю и перевяжу. Незачем волноваться. Я все время буду с вами — полевой хирург из бригады Горпищенки.

Шум среди раненых стихал.

Тральщик медленно выходил в море. На его палубе сидел, поддерживаемый полковником, Крайнюк, внимательно всматриваясь в берег.

Он еще долго видел Павла Заброду, который стоял над глубокой воронкой от бомбы и все говорил, говорил раненым. Потом в море упал первый снаряд. За ним второй — немцы заметили тральщик. Третий снаряд угодил прямо в глубокую воронку, где сидели раненые и Павло Заброда... Крайнюк закрыл глаза и горестно застонал...

* * *

...Осиротело стояла машина с красными крестами на бортах. Фронт на Херсонесском мысу настолько сузился и приблизился к морю, что на машины теперь смотрели, как на что-то никому не нужное.

Остатки войск под командованием генерала Новикова заняли новую и последнюю линию обороны на древнем валу времен адмирала Нахимова.

Жестокий бой кипел до вечера, а когда стемнело, стал утихать. И тогда взрыв страшной силы потряс землю и горы. Это взлетела на воздух мощная тридцать пятая батарея с железобетонными капонирами, подземными механизмами и электростанцией. Рельсы, по которым подвозили к батарее тяжелые снаряды, зазвенев, свернулись кольцами на шпалах.

Ночью подошли несколько кораблей. Корабли в бухту не зашли, а стали на рейде. Матросы возили раненых на катерах и шлюпках. Едва успели забрать самых тяжелых.

Хотя и был получен приказ оставить Севастополь, остатки наших войск под командованием генерала Новикова вели бои и на второй и на третий день.

Пробиться через Балаклаву в горы к партизанам было невозможно. У них оставался единственный выход — драться до последнего. И они дрались.

Мишко Бойчак на корабль снова не попал. Его ранило в ногу, когда тральщики были уже далеко в море. Он приполз к маяку и, собрав там людей, стал сколачивать плот. Мишко понимал, что корабли уже больше не придут и трагическая судьба тех, кто оборонял Херсонесский мыс, решена.

Плот вышел большой и крепкий — из шпал, лежащих на подъездных путях тридцать пятой батареи, скрепленных железными скобами. На него поставили кабину разбитого грузовика, кое-как пристроив на ней пулемет. Два парашюта должны были служить парусом, который и понесет этот необычный корабль в открытое море.

Мишко прыгал на костыле возле плота, отдавал последние распоряжения.

Разведчики нагружали плот раздобытыми где-то сухарями, двумя большими, оплетенными лозой бутылями с дистиллированной водой, найденными в какой-то санитарной землянке.

Плот получился большой, тяжелый. Спустить его в море оказалось не под силу. Тогда адъютант разослал разведчиков искать какую-нибудь машину или, может быть, тягач. А сам заковылял вдоль берега, где валялось множество брошенных машин. Бойчак поносил всех и вся, свирепый и неистовый в своей злобе, вымещая гнев на врагах.

— Врешь, подлюга. Мы все-таки уйдем морем.

К нему подбежал растрепанный, перепуганный техник-лейтенант и умоляюще закричал:

— Браток! Спасай! У меня в противогазе двенадцать тысяч денег. Зарплата на весь батальон, Пока я их получал, пока добрался до места, батальона уже нет. Все, как один, полегли. Ты, вижу, тут самый главный начальник. Забери у меня эти деньги. Умоляю всех, а никто не хочет брать. Что я с ними буду делать? Не хочу я грех на душу брать в такое тяжелое время.

— Составь акт и сожги деньги, — зло бросил Мишко и запрыгал дальше.

А Фрол Каблуков, одинокий и растерянный, так и остался стоять, прижимая к груди противогаз с деньгами. Укоризненно покачав головой, он бросил в сторону:

— Эх, люди, люди! Где ваша совесть?

И побежал дальше вдоль моря, зажав уши, чтобы не слышать, как тяжко стонут раненые и просят пристрелить их. Чтобы не видеть, как матросы рвут на мелкие кусочки документы, а сами стреляются, как пехотинцы касками носят из луж раненым воду.

Мишко тоже видел весь этот ужас, но он уже привык. К нему теперь никто не обращался, ничего не просил, всем было ясно, что он уже не начальник и не командир, раз он на костыле. Что он может? Ничего. Вон скоро уже и на валу затихнет бой, и немцы придут сюда и будут спокойно пристреливать раненых, как это они делали всегда и везде.

А кораблей нет и нет. Море чистое и сияющее. Оно словно смеется над людьми, играя живым серебром. Попробуй взять его, живое серебро, кончиком острого ножа. Так и тут. Попробуй сунуться с голыми руками, с простреленной ногой.

Но вот заворчал трактор. Бойчак сразу встрепенулся и повернул назад, ковыляя не вдоль берега, а напрямик. И тут, у самого маяка, пустого и холодного, он увидел Ольгу Горностай. Она сидела, устало прислонясь к кирпичной стене маяка, похудевшая и почерневшая, и, казалось, была погружена в тяжелый летаргический сон. Только слезы катились из закрытых глаз да ветер играл косой, которая выбилась из-под шелкового платочка.

— Оля! Родная моя! — так и бросился к ней Мишко. — Что вы тут делаете?

— На пляж пришла, — криво усмехнулась Ольга.

— Я не шучу. Скоро здесь будут немцы. Я ухожу в море. Там наш плот подберут корабли, Оля. Плывите с нами. Я все сделаю для вас, Оля. Не бойтесь... Пойдемте, Олечка.

— Нет, — решительно тряхнула головой девушка. — Если уж я на самолете не улетела, так теперь и подавно...

— На самолете? На каком самолете? Когда?

— Вчера. На этом последнем самолете улетали все наши. Вместо меня генерал раненый улетел. Меня ведь от этой земли не оторвать... Никто не оторвет...

— Оля! У нас считанные минуты. Плот уже спускают на воду. Вон видишь, — перешел Мишко на «ты», показав глазами на гору, где гудел трактор, подтягивая плот к берегу.

И девушка тоже ответила ему на «ты»:

— Не проси, Мишук. Пойми, я этого не сделаю никогда. — Взглянув на его раненую ногу, она прибавила:

— А тебе желаю счастливого плавания. Только присядь возле меня на минуточку, я тебе кое-что скажу...

Мишко покорно сел.

— Где твой партийный билет?

— Здесь, — Мишко прижал руку к нагрудному карману гимнастерки.

— Там сразу найдут, — Кто?

— Всякое может случиться, Мишук. Не сердись, что говорю это. Мы же с тобой друзья. Дай, я тебе так его спрячу, что они никогда не найдут...

Она осторожно разбинтовала ногу Мишка, не срывая марлю, лежавшую прямо на ране. Вынув из сумочки белый вышитый носовой платок, девушка развернула его на коленях, и Мишко поразился, увидев вышитое на одном уголочке слово «Ольга», на другом — «Мишко», на третьем — два слова: «Севастополь 1942».

— Хорошо?

— Хорошо, — прошептал Мишко.

— Для тебя вышила, — с доброй улыбкой сказала Ольга, — не ты все не приходил.

— Олечка, родная моя! Я не мог прийти. Там такое творилось, — быстро заговорил Мишко, хватая девушку за руки.

— Не мешай. Давай билет, — строго заметила Ольга.

Мишко подал.

Ольга старательно обернула партийный билет вышитым платком, приложила к ноге и стала ловко забинтовывать рану, словно опытная сестра в госпитале.

Тихо усмехнулась одними глазами.

— Все может случиться, Мишук. Если тебя, не дай господи, схватят немцы, они никогда не перевяжут рану. А наши подберут, перво-наперво станут рану перевязывать и найдут билет.

Уже вечерело, и над полем спускалась прохлада.

— Оля, пойдем на плот. В последний раз прошу, — горячо заговорил Мишко.

— И не проси, — мягко, но решительно сказала Ольга.

А его звали с плота, подавали сигналы. Потом прибежали два рослых моряка и силой потянули Мишка к воде, где уже покачивался плот. Бойчак не успел даже проститься с Ольгой, поцеловать ее. Только оглянулся в последний раз на маяк, возле которого, словно высеченная из камня, стояла девушка.

Такой и запомнил ее на всю жизнь.

Крепкий зюйд-вест повеял с берега.

Два развернутых парашюта набрали его полные груди и понесли тяжелый плот в открытое море. Он шел тяжело, скрипел и захлебывался волной, покачиваясь на белых барашках. На нем устроилось столько народу, что он лишь чуть-чуть показывался из воды, да и то только на крутой волне.

Мишко сидел в кабине грузовика, подобрав на продавленное сиденье простреленную ногу, и все смотрел и смотрел на удаляющийся берег. Маяк был темный и безмолвный. Недалеко от него он увидел одинокую шлюпку, тоже отплывающую в море. Три весла дружно взлетали над волной, дружно опускались в воду. Видно, плыли матросы. Потом где-то на траверзе мыса Фиолент он увидел и шестивесельный ял, который тоже ловко и быстро уходил в открытое море. Немного погодя недалеко от плота прошла еще одна шлюпка, на которой неистово работали веслами четыре матроса. Они удивленно посмотрели на громоздкий плот и пошли дальше вперед.

— Ого! Да мы не одни в море, — обрадовался Мишко, — за нами настоящий эскорт идет...

Но никто не ответил на шутку, все на плоту с завистью и грустью посмотрели на шлюпку, так быстро и решительно обогнавшую их посудину.

И все же, как бы там ни было, а плот их плыл на свежей волне. Он не тонул, хоть и прятался под водой. Он был крепок и спас их от смерти. А кабина с турельным пулеметом придавала ему грозный вид. Издали он походил на подводную лодку. Грубая доска, приделанная стоймя между скрепленными шпалами, служила рулем. Всю ночь на плоту никто не смыкал глаз. Все чего-то ждали, настороженно прислушиваясь, как стонет и пенится море.

На рассвете ветер утих и море начало желтеть, потом позеленело и стало вмиг красным, как маков цвет. Солнце выкатилось внезапно и быстро, затопив своим сиянием все вокруг. И люди словно ожили, заулыбались. И все сразу заметили, что вокруг стоит глубокая тишина, которой они не знали вот уже целый год. В ушах, правда, до сих пор еще гудело, рвалось и гремело. Но это оттуда, еще из Севастополя. А тут была мертвая, жуткая тишина. Бойцы переглядывались, присматриваясь друг к другу. Заговорили. Заметили, что на плоту много автомобильных камер. Вечером их никто не заметил, а теперь они сразу бросились в глаза. Эти камеры можно привязать по краям плота, и он сразу поднимется над водой.

Кто-то не пропел — протянул одесскую бывалую песенку:

Плывешь, плывешь, А берега не видно.

Будет качка, Будет рвачка, Будет братская подначка, Хоть ложись да помирай!..

Но ему не ответили, и он замолк. Хорошее настроение снова померкло.

Над плотом неожиданно пролетел фашистский разведчик, проклятая «рама», которая всегда приносила беду. Это хорошо усвоили еще там, на фронте.

— Ну, держись, браточки! Они сейчас налетят, — вздохнул Мишко и закурил. — Это точно, что наш плот на подлодку смахивает. Точно. Эта кабина и турельный пулемет на ней. А чтоб тебе добра не было...

— Пусть летят! — ершился кто-то. — А мы на камеры и — в море... Всем хватит камер... Хорошо, что взяли с собой...

Мишко огляделся, но не увидел шлюпок, проплывавших вчера мимо них. Не увидел и Херсонесского маяка, возле которого осталась Ольга. Что она делает там сейчас, бедняжка? Что с ней?

И не успел он так подумать, как прямо со стороны слепящего солнца показались шесть бомбардировщиков. Они летели кильватерным строем, готовые к прицельной бомбардировке, и уже заходили в пике. Бойцы не успели даже сбросить камеры в море, как страшно завыли первые бомбы, поднимая гигантские гейзеры вокруг плота.

Кто был с краю, бросились в воду. А в следующее мгновение оглушительный взрыв разнес утлую посудину.

Мишко в отчаянии обхватил руками первую попавшуюся шпалу и прижался к ней всем телом. Успел только подумать: «Хорошо, что Ольга меня не послушала.

Как хорошо!» А потом что-то блеснуло над головой, огнем ударило в глаза, и он стал падать в какую-то темную и глубокую пропасть. Падал долго, чувствуя боль во всем теле, даже в ушах клокотало и противно гудело.

Дальше