Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава шестнадцатая

Получив пощечины, Зина выбежала на улицу, метнулась к телефону-автомату.

У Строгова было три телефона: городской и два внутренних; у него было четверо связных. Уже по этому Зина судила, что он куда более важный военный, чем ее муж, у которого всего один связной.

Оказалось, что Строгов ожидал у телефона и хотел немедленно видеть ее. Не чувствуя под ногами земли, полетела Зина к маленькому скверу, куда Строгов деловито, без лишних слов («Как свою», — с радостью подумала она), пригласил ее сейчас. Никогда Зина не бегала на свидания так быстро: истомленная двусмысленностью положения, она жаждала развязки, как задыхающийся — воздуха.

Вот и сквер. Голубые скамейки расставлены вдоль красных из толченого кирпича дорожек, проложенных сквозь кущи старых акаций. Зина проскочила в глубину сквера мимо двух дам, читавших газеты, подумала: «Как будто не видно, что читаете для отвода глаз...» В глубине сквера акации были непрорежены, но кто-то затащил скамейку в самую гущу. На ней сидели парень и девушка. «Зеленые, а уже целуются», — с укором подумала Зина. Видимо, угрызения совести, щекотливость собственного положения и желание обелить себя заставляли ее быть сейчас моралисткой.

Строгова в сквере не оказалось. Зина дошла до цветочного лотка, купила три гладиолуса, нашла свободную скамейку и стала лихорадочно ощипывать лепестки.

Изредка она оглядывалась на тихую улочку.

На низеньком осле ехал киргиз в огромной рыжей меховой шапке, спешили пешеходы, больше штатские, изредка военные. Этот уютный сквер находился невдалеке от авиагородка. Вот Зина услышала четкую поступь строя. Двухшеренговая колонна военных бодро шагала к училищу. Это были механики, одетые в рабочие комбинезоны. С балконов на молодых людей смотрели девушки.

— Эй! — крикнула одна. — Привет «технарикам»!

— Привет и… до свидания! — не растерялся старшина, ведший колонну, и помахал ей рукой.

Механики ушли, стало тихо, только постоянный приглушенный шум промышленного города доносился до сквера. У белых туфель Зины, как клочки бумажки, белели лепестки. Когда пришел Строгов, гладиолусы были совсем ощипаны. Увидев его, Зина не вскочила, а как бы взлетела со скамейки.

— Ну, как у тебя? Неужели растрата? — По телефону она не успела спросить об этом. — Растрата, да? — допытывалась она, обхватив его руку.

— Успокойся, Зина, — ответил он с улыбкой, видя, что вся она напуганная, всполошенная. Вяло обняв ее за плечи, добавил: — Тревога была ложная. Ревизоры не нашли один счет на солидную сумму и сделали неправильный вывод. Счет нашелся. А за испытания всыпали, как положено. Но не сбили. Я удержался на высоте.

— Слава богу! — передохнула Зина и тут же напустилась: — Какой ты неосторожный! С бухты-барахты действуешь! Подвел меня под монастырь! Мой все знает! Зачем звонил?

Строгов оправдываться не стал, хотя Зина сама сказала ему, чтобы он по приезде позвонил на городскую квартиру, где она будет поджидать его. Он молчал, и Зина поняла это как обиду.

— Я очень рада, что ты удержался на высоте... Я вижу, ты очень дорожишь своим положением. Но... и моим дорожить надо... Ну, услышал мужской голос и вешай трубку. Зачем нужно было называть себя каким-то Григорием? — упрекнула она уже другим тоном.

— Сядем, — спокойно сказал майор. Вернулись к скамейке, у которой белели лепестки гладиолусов.

Зина села, не сводя с его лица глаз и забыв подобрать платье: ей не терпелось услышать — что же дальше?

После долгой паузы Строгов спросил:

— Зина, скажи честно: любишь его?

Не то Зине хотелось сейчас услышать. Вопрос майора показался ей неуместным.

— Ну к чему это? К чему? Где тут любовь, как же! Вот... — повернулась она той щекой, где был припудрен след от пощечин. — Полюбуйся!..

Строгов быстро нагнулся к ней. После раздумья он спросил:

— И прежде такое случалось?

— Ах, ну зачем эти расспросы... — Она чуть не плакала.

— Ты знаешь, Зина, что я вынужден платить алименты двум женщинам?

«Испытывает», — подумала она и сказала страдальчески:

— Ты меня убить хочешь... Убить... — зарыдала она.

— Где сейчас твой муж? — спросил он. Ее заплаканные глаза просияли.

— Наверно, дома.

— Пойдем, я не могу его не видеть...

Пучков все еще сидел у окна и думал, как же поступить ему дальше. В дверь постучали. Он не вышел, подумав: «Пусть хозяева открывают».

В комнату ввалились сразу четверо: майор в плаще, Виола, Борис да испуганная старушка-домработница.

— Здравствуйте, Сергей Сергеевич, — сказал майор, — я... мне надо с вами поговорить...

— Пожалуйста, — ответил Пучков, догадываясь, что это и есть Строгов.

— Лучше на улице, дождь перестает, — сказал майор.

Пучков надел фуражку и плащ.

Идя к выходу, он успел шепнуть Чернову: «Знакомый жены».

Когда гость и пришелец вышли, старушка спросила:

— Запереть?

— Не надо, Сергей скоро вернется, — ответил Чернов и пошел по витой лестнице наверх,

Из окна второго этажа он видел, как Строгов и Пучков, о чем-то беседуя, двинулись по асфальтированной дороге к городу. Минут через двадцать Борис заметил, что они вернулись, а потом опять ушли в том же направлении...

Уже давно остыл на столе ужин и чай, оставленный для Пучкова, а его все не было.

— Да... — тяжело вздохнул Борис, выпуская папиросный дым в распахнутую форточку. Ему было видно, что они опять дошли до дома и повернули назад. Совсем стемнело. На мокром асфальте раскачивались тени деревьев. Чернова клонило ко сну...

Шаркая тапочками, вошла старушка.

— Боря, их все нету. Закрывать, что ли?

Половина дома, занимаемая врачом, имела отдельный вход.

— Ложитесь спать, тетя Глаша, — ответила Виола из плетеного кресла, — мы запрем.

— Да время-то нонче какое. Намедни всю обстановку с дачи Ходжиновых увезли...

— Ступайте спать, тетя Глаша.

Она ушла, но через час опять прошумели за дверью ее шаркающие тапочки.

— Ну, что же вы, Глафира Егоровна, — вышел на шорох Борис, — дайте ключи и ложитесь, давно уже слать пора.

— А сами-то чего сумерничаете?

— Сейчас ляжем... Виолетта, пожалей глаза... — И, как почти каждый вечер, Борис отобрал у жены книгу. На сей раз это были лекции о литературе французского литературоведа Тэна.

Виола зажгла ночной свет; большая комната, когда-то служившая кабинетом отцу (он теперь не принимал на дому), стала уютнее.

Виола разделась и подошла к окну, в которое то и дело выглядывал муж. От влажного ветра, от мельтешивших за окном теней ее охватила легкая дрожь. Поеживаясь всем телом, она поправила ночную рубашку и нырнула в постель.

— С ума сошли! Пучкову завтра на полеты... — Борис с досадой стал раздеваться.

Когда он лег, жена обвила его шею нежной, почти невесомой рукой и сказала печально:

— Знаешь, Боря, я сделала неприятное открытие...

— Какое?

— Я эгоистка...

— Это почему же?

— При виде чужого несчастья я испытываю какую-то особую радость, что мы живем с тобой без ссор, без адюльтера.

— Дура она, вот и довела до этого... — Он положил ладони под голову.

— Ты прав, Боря, это от недостатка интеллигентности.

— Спи, Виола.

— Хорошо, милый, я сейчас прикажу себе спать! — И она сомкнула свои глаза.

Вздрогнув, она проснулась часа через полтора, спросила:

— Сережа вернулся?

— Все стоят! — ответил Чернов, закуривая папиросу.

Было уже совсем светло, сквозь распахнутую форточку доносились голоса утренних птиц, а Пучков и Строгов еще стояли у забора сада и оба отчаянно жестикулировали...

— Ты куришь? Натощак? Ты совсем меня не слушаешься, — Виола с решимостью подошла к мужу, но, увидев у забора двух мужчин, двух соперников, стоявших лицом к лицу, она забыла о намерении вырвать папиросу и, потягиваясь со сна, засмотрелась на офицеров.

— Они любят ее... Любят! — воскликнула она восхищенно.

— Может, есть за что? Всю ночь воюют...

Виола подошла к мужу, взяла у него папиросу, спросила:

— Боря, а ты стал бы меня так отстаивать?

— Была охота... — улыбнулся он.

Виола потухла и медленно пошла к постели. Чернов стал обуваться.

— Ты куда, Боря? Отдохни немного перед полетом...

— До сна ли тут?

— Ну, а зачем меня обидел?

— Не будешь говорить глупостей! Ты ведь знаешь, я всегда считал, что только умная женщина может дать настоящее счастье... — проворчал Чернов и в чем был, в пижаме и ботинках на босу ногу, пошел за Пучковым.

Насильно оторвав друга от Строгова, Чернов под руку повел его домой.

— Ты с ума сошел! Через три часа вылет. Пойдем уснем хоть часок... — говорил он в сердцах.

— Мне не уснуть. Ты оставайся, а я поеду на аэродром, — сказал Пучков.

Чернов понял, что долгий, продолжавшийся всю ночь разговор ни к чему не привел, и, опасаясь оставить Сергея одного, поехал с ним.

Строгову ничего не оставалось, как вернуться к машине, в которой он оставил Зину.

Было уже совсем светло. Вовсю верещали скворцы. Над мокрой землей, на уровне голубевшего вдали соснового подроста, висела тонкая пелена розового тумана.

Подойдя к «Победе», стоявшей на луговине у асфальтовой дачной дорожки, Строгов увидел, что весь низ ее забрызган грязью, а верх в накрапах дождя, отражающих солнце. Он заглянул внутрь «Победы»: Зина спала сном праведника, растянувшись во весь рост. Уходя вечером для объяснений с ее мужем, он и шутку подсказал ей, что сиденья могут быть превращены в кроватью... Строгов распахнул дверцу. Зина проснулась и, быстро вскочив, отошла за машину — глянуть на себя в зеркало. Волосы были растрепаны, левую щеку перечеркивал след от рубца на обивке сиденья.

Кое-как причесавшись, она спросила:

— Уж не водку ли вы пили там?..

Сперва она радовалась, что Строгов принял решение поехать к Пучкову: зачем держать такое в тайне? Узел надо рубить и немедленно... Когда сквозь редкий дождь показался двухэтажный дом, где жил Чернов (она была в нем всего один раз), Зина упросила Строгова, чтоб он не вмешивал ее в это дело: неудобно смотреть мужу в глаза, ведь ничего плохого она от него не видела...

— А говорила, что бьет! — равнодушно заметил Строгов, выходя из машины.

Оставшись одна, Зина ерзала на сиденье от радостной, гордой мысли, что у нее два соперника и оба не какие-нибудь простые парни, а серьезные умные офицеры... Стало быть, в ней действительно есть что-то такое, чего нет во многих женщинах. Сознание собственного превосходства удовлетворяло ее тщеславие. Прошло часа полтора, и чувство это сменилось тревогой и даже страхом: не подрались бы! Но скоро она себя утешила: не мальчишки же они, в конце концов... Да почему и не подраться? Ведь в старину мужчины выходили из-за женщин на дуэль. Неужто теперь чувства так измельчали?

«Глупости лезут в голову, глупости, — думала она. — Они не будут драться... Но почему они так долго торгуются? Да и надо ли было ехать к Пучкову? Что она — его вещь, что ли? Зачем это нужно его согласие?»

От этой мысли она показалась себе жалкой игрушкой. Ей стало обидно, что у Строгова не хватило смелости решиться на женитьбу без всякого уведомления Пучкова.

«Это не благородство, это слабость, — рассуждала она. — Если по-настоящему любишь, то тебе наплевать, что будут говорить о тебе люди... Стало быть, Строгову недостает любви!» Зина надавила кнопку гудка. Но никто не внял крику ее испуганной, заплутавшейся души. Строгов и Пучков продолжали ходить, будто ничего не слышали.

Далеко за полночь Зина уснула...

На ее вопрос: «Уж не водку ли вы пили там?» — Строгов не ответил. Пока она причесывалась, он молча поднял сиденья, запустил и прогрел мотор. Молчание Строгова ее насторожило, но она решила ждать, когда он заговорит сам.

Но вот уже замелькали за окошками городские окраины, а Строгов все молчал.

— Что случилось? — испуганно спросила Зина, Майор молчал. Перед его мысленным взором стояло то растерянное и испуганное, то гневное и злое лицо ее мужа.

Узнав, с какой целью приехал Строгов, Пучков требовал не разрушать его семью, коль у майора не сложилось своей; негодовал и так смотрел на него все время, будто выбирал место на лице Строгова, куда бы двинуть своим железным, пропитанным техническим маслом кулаком.

— Вы спокойнее, — говорил ему Строгов. — Я вижу: вы любите жену... Но ей-то любить не прикажете... Давайте позовем ее... И она решит...

— За кого вы меня принимаете, товарищ майор? Она решила, поэтому вы здесь...

«Ведь и верно, глупости говорю», — подумал тогда Строгов.

— Да, товарищ майор, вы правы: любить не прикажешь. Природа обделила меня красотой. Но скажите: имею я право на семью?

И Пучков с таким негодованием начал говорить о подлецах, которые готовы разбить чужую семью, о своей службе в отдаленных гарнизонах, где не было женщин, о радостях первых месяцев супружеской жизни, что Строгов понял ясно: увести от него жену — это значило бы разорвать его душу и тело пополам.

Под конец своего рассказа Пучков вдруг стал угрожать, говоря, что он дойдет и до главного политического управления: разве это норма жизни, когда старший офицер разрушает семью младшего?

Строгов не испугался угроз, ему было по-человечески больно наносить рану этому, видимо, неглупому, но без ума любящему жену коротышке. А главное, что удерживало Строгова увести от Пучкова Зину навсегда, так это боязнь, что и с ней семейная жизнь у него не сложится. По опыту друзей своих он знал: если попадется женщина, бывшая замужем, она начнет сравнивать, какой муж был лучше. И при случае она поставит первого мужа в пример. А если у нее есть ребенок, то ей всегда будет казаться, что к ее ребенку второй муж относится хуже, чем к своему, хотя бы и было наоборот. Ожегшись на своей начальственной Валентине, Строгов начинал дуть, как говорится, на воду — мечтал загодя обойти будущие семейные рифы.

Хотя ему и нравилась Зина, он все-таки колебался и отчасти из-за этих колебаний решил по-честному объясниться с ее мужем.

Сейчас, въезжая в город, Строгов думал: «Еще одна ошибка и считай — семейная жизнь не сложилась. Женишься на ней, и всегда будет думаться, что построил семью на несчастье другого. Да еще и упрекать будет — первый муж был лучше... Как он казнился, что дал пощечину! Разве не видно, как он к ней относится? И лживая она, однако. Нет, хватит! Не мальчик, чтобы поступать сгоряча. Скоро сорок».

Сидя рядом с ним, Зина покачивалась на пружинах сиденья и не сводила с него вопросительного взгляда. Ей казалось, что он никогда не водил машину с таким вниманием. А на улицах было еще пусто. Это ее испугало.

— Ты чего, Сережа, превратился в шофера такси? — игриво спросила она.

— Ты должна вернуться к мужу... — негромко обронил он.

Минуты две Зина молчала.

— Я подвергала себя опасности... Позору... Осрамил перед всем честным народом... — зарыдала она.

— Видишь ли, Зина, в каждом из нас есть доля мальчишества. Я сперва не думал, что все так сложно. Твой муж офицер. Он любит тебя. Он пойдет в политотдел, и мне скажут: «Как? Свою семью развалил и принялся за семью другого офицера? Моральное разложение!..»

— Значит, дорога к офицерским звездам тебе дороже меня?..

— Куда тебя подвезти? — вместо ответа осведомился он.

— Высадить хочешь?

— Почему высадить? Поедем к дому...

— Какой галантный! — саркастически бросила Зина. — Интересно, скольких девушек ты обучал приемам самбо? Сколько соблазнил? — И в отчаянии она сама распахнула дверцу.

Строгов резко затормозил. Зина выскочила из машины словно с помощью сжатого воздуха.

Никогда в жизни она не чувствовала себя такой несчастной. Асфальт был мокрый, дул утренний ветер, развевая плохо причесанные волосы, подол измятого платья.

Озираясь, Зина нырнула в узкий переулок и побежала домой, навстречу людям, спешащим на работу.

Глава семнадцатая

Пучков уложил Бориса в своем домике (летчики-инструкторы приходят на стоянку часа на полтора позже механиков). Он и сам подремал немного, сидя на стуле, затем пошел к палаткам, куда только что вернулись из столовой его «технари».

Издали завидев Пучкова, Громов встал лицом к стоянке, скомандовал:

— Эскадрилья! Станови-и-сь!..

Механики еще не успели снять гимнастерки и надеть комбинезоны (в столовую ходили в общевойсковой форме), поэтому в строй они становились медленно.

Громов не торопил, не накладывал взысканий на опоздавших. Ни в чём он не делал теперь попытки противопоставить себя Пучкову. Наоборот, было похоже, что он стал самым преданным исполнителем его правила: относиться к подчиненным справедливо. Особенно уважительно старшина относился к механикам самолетов. Во многих воинских частях (теперь даже не только в боевых, но и в училищах) механиков переаттестовывали на младших офицеров, и, узнав об этом, Громов многое передумал. Слова Корнева о том, что скоро вся армия станет технической службой, ему казались теперь пророческими. Однако это нисколько его не расположило к Корневу. Он знал, как тот относится к нему после подозрений в шпионаже, и платил ему еще большей неприязнью. Для этого были и другие причины: например, Громов считал, что стоит ему оступиться еще раз, и этот «прокопченный», как в мыслях именовал он своего земляка, станет на его место, старшиной.

Хотя Громову трудно было исполнять две обязанности сразу, он держался за прежнюю должность обеими руками. Старшина — это положение, да еще какое! Боясь, что его кем-нибудь могут заменить, Громов стал держать премудрость старшинства в тайне: забыл привычку заводить себе помощников; сам составлял строевые записки, сам вел учет материально-вещевого снабжения, а в каптенармусы попросил Мишу Пахомова. Конечно, Пучков согласился на это с радостью: душа его становилась спокойнее, когда рассеянный Миша находился подальше от самолетов. Громов тоже радовался, что перехитрил всех: Миша и шага сделать не мог без его разъяснений, а назначь каптенармусом Ершова, Корнева, Князева или Еремина, они, чего доброго, там освоятся, что комэск передаст им и старшинские бразды правления.

И все-таки каждый день Громов убеждался, что ничего больше не сулит ему эта канительная должность. Офицером стать — вот его цель. На днях он узнал, что в Академии имени Жуковского в прошлом году был недобор кандидатов-офицеров и поэтому на отборочные экзамены разрешено ехать механикам самолетов, имеющим среднее общее образование. По всем статьям он подходит; шутка ли сказать — в академию! И партийность при поступлении необязательна — Касимов врать не будет. Хоть это и техническая академия, так ведь в конце концов не обязательно после ее окончания работать по материальной части. Можно определиться в какое-нибудь инженерное управление или инспекцию: давать указания он любит...

Когда в строй встали все, Громов скомандовал:

— Шаго-ом... марш!

Колонна механиков, мерно колыхаясь, двинулась к стоянке.

Позади шли Пучков и Корнев с комбинезонами под мышкой.

Громов то и дело оглядывался. У грибка дежурного он развернул строй лицом к Пучкову. На этот раз инженер не давал заданий: каждый знал, что надо делать.

Все разошлись по своим самолетам. Громов остался.

— Товарищ старший техник-лейтенант, разрешите обратиться?

— Да.

Переминаясь с ноги на ногу, притворяясь виноватым, не заслужившим положительного ответа на просьбу, Громов прозондировал почву насчет того, чтобы Пучков помог ему поступить в академию. Ведь он исправно работает механиком и с отличием окончил техническую школу.

— Я знаю, что пришла разнарядка, — отвечал Пучков. — Но мы со старшим инженером уже составили Корневу аттестацию и ходатайство...

«Опять этот Корнев», — с досадой подумал Громов.

В этот момент к грибку подкатила штабная «амфибия».

— Эскадрилья, смирно! — раздался голос дежурного по стоянке.

— А с вами давайте так: время еще не ушло. Если ваша машина будет выруливать, как в эти дни, я посоветуюсь... — успел сказать Пучков и побежал навстречу майору Шагову, вышедшему из «амфибии».

Выслушав доклад, Шагов сказал, что желает осмотреть стоянку.

У первого же самолета он узрел клочок промасленной ветоши и поэтому долго отчитывал механика, доказывая, что ветошь могла самовоспламениться и привести к пожару.

Пучков не знал, как бы ему отделаться от незваного надзирателя. До Шагова ли было ему сейчас, когда через два часа выруливание на старт?

— Разрешите выполнять обязанности? — спросил он.

— Вы забыли устав внутренней службы? Вы обязаны сопровождать старших...

В эскадрилью приезжали разные начальники, но все они считали долгом не отрывать технический состав от дела. А Шагов любил, чтобы его сопровождали.

Пучков ходил за ним по стоянке больше часа. Не уйдешь ведь: начальник! Наконец Пучков не выдержал:

— Извините, товарищ майор, но мне некогда прохлаждаться с вами. Меня десятки людей и машин ждут...

Эти слова Пучкова могли показаться излишне резкими, но что ему было делать, когда на простые просьбы Шагов не обращал внимания.

— Идите, — сказал майор, — но пришлите замену.

— Слушаюсь! — И Пучков побежал к машине Еремина.

Меж тем стоянка уже гудела. Позади самолетов бушевала не буря, а целый тайфун.

Опробовав моторы, Громов полез в моторную гондолу: перед полетом хотелось проверить, нет ли подтеков в трубопроводах. Вчера было все нормально, но мало ли что могло случиться за ночь? Какой-нибудь пехотинец — часовой из роты охраны — открутит из любопытства винтик на хомуте — вот и авария, и пойдешь под суд. И Громов, ужом изгибаясь между агрегатов, проверял затяжку хомутов на трубопроводах. Упрется длинной отверткой в хомут — если он не провернется, значит, затянут туго. Так, начав снизу, Громов дошел до верхней обшивки крыла, где стоял изогнутый металлический переходник маслопровода. Отвертка сорвалась с хомута и проткнула переходник: в руки ударила струя горячего масла. Громов потряс кистью руки, выругался:

— Деятели!.. Всучили мне не самолет, а старую рухлядь. Меняла корневская бригада этот переходник или нет?

Струя масла лилась на колесо. Это увидел Ершов, тащивший стремянку в капонир.

— Что у тебя там? Давай помогу.

— Без вас управлюсь...

Ершов доложил о подтеке Корневу, исполнявшему вместо Пучкова обязанности техника бомбардировочного звена. Корнев прибежал.

«Опять этот Корнев! И в академию опередил и тут в контролеры лезет!» — подумал Громов и сказал раздраженно:

— Хомут ослаб. Сейчас подтяну, и все будет в порядке. Можешь быть свободным!

— Где ослаб хомут? — спросил Корнев, заглядывая в мотогондолу.

— Я отвечаю за самолет или уже нет?

— Разумеется...

— Ну и прекрасно! Я помощи не прошу.

— Я пришел не к тебе лично. А на самолет бомбардировочного звена...

— Добавь: «вверенного мне бомбардировочного звена»... — с издевкой заметил Громов.

— Забыть бы тебе пора. Вместе работаем.

— Да пустяки же! Иди готовься в академию, не то экзамены провалишь.

— В какую академию? — с удивлением переспросил Корнев.

— Хоть не притворялся бы! — сплюнул Громов и полез в моторную гондолу.

Но Корнев не притворялся. Он действительно еще ничего не знал об академии. Пучков умел заботиться о подчиненных незаметно, так, что они узнавали об этом последними.

Посмотрев на ноги Громова, скрывшегося в моторной гондоле, Корнев ушел. Однако уж слишком ярой показалась ему досада Громова, и он доложил Пучкову.

— Из-за какого-то хомута и вы требуете меня? Стыдитесь! Сам подтянет! Иди к Князеву, у него потек пожарный кран. Хотел ему помочь, да майор Шагов протаскал меня больше часа.

Неисправность, которую нечаянно ввел Громов, не казалась ему устрашающей. Он знал, что на фронте, да и теперь, механики обертывали переходник изоляционной лентой и обмазывали ее жидким стеклом. Стекло затвердеет — ленту и зубами не оторвешь. Конечно, было бы лучше, если слить масло, а потом уже отремонтировать переходник. Но разве успеешь? До выруливания — всего полчаса. Машина задержится, а из-за нее вся эскадрилья. Чрезвычайное происшествие. Разве пошлют тогда в академию?

И Громов решил, не сливая масла, обернуть маслопровод изоляционной лентой и замазать место прокола жидким стеклом.

Меж тем закончились последние приготовления к вылету.

— Готов! — подал сигнал старшина Князев.

— Готов! — вторил ему Ершов.

— Готов! — доложил и Желтый.

Громов счел, что жидкое стекло затвердело, и тоже крикнул:

— Готов!

Подошел летчик-инструктор Чернов. Громов доложил ему о готовности машины к вылету и принес тетрадь, где летчик расписался в приеме машины. С момента расписки за исправность самолета отвечал летчик-инструктор. На беду Пучков вызвался лететь с Черновым в качестве борттехника, что практиковалось редко...

Войдя в свою квартиру, Зина упала на диван, заплакала и стала скликать все беды на голову Строгова. Он никогда не любил ее! И чего она втрескалась, как глупая девчонка?

Она понимала, что всего честнее было бы сейчас собрать вещи и уехать: каково теперь смотреть мужу в глаза? Но сколько времени она проживет одна? Месяц, полгода? А потом что? Опять ходить в городской парк, опять на танцы? Но она пополнела, подурнела, теперь любая девчонка может спросить ее: «Тетенька, вы все еще танцуете?»

Будто воочию Зина увидела ту девчонку, которую когда-то вывела с танцевальной площадки, и пожалела, что сама-то она уже давно не девушка. Да, разве легко ей теперь найти хотя бы такого, как Пучков?

«Нет, надо разбиться, но удержать его во что бы то ни стало», — решила Зина. Он жаждал ее ласки, ее уважения. А она? И простит ли он?

Зина стала писать письмо.

Она просила прощения, клялась, что будет верной, преданной, любящей, что эта старая блажь менять ухажеров ударила ей в голову.

Последние строки письма ей вдруг показались излишними. Она разорвала письмо и, надев свое лучшее платье, поехала на аэродром.

Сойдя с попутной машины у развилки дорог и не заглянув в свою «спичечную коробку», Зина пошла по пахнущей бензином обочине к палаткам. Там, за палатками, не то на старте, не то на стоянке находился муж.

Вскоре она подошла к палатке дежурного. Из нее вышел Миша Пахомов и, как только увидел Зину, нахмурил брови.

— Вы к кому?

— Мне старшего лейтенанта Пучкова. Вызовите, пожалуйста, я его жена, — сказала Зина, не останавливаясь и намереваясь войти в палатку. Она помнила, что в палатке стоит телефон, как-то ей пришлось звонить оттуда на стоянку.

— Старший лейтенант вылетел с инструктором Черновым, — сказал Миша, загораживая собой матерчатую дверь.

— Спасибо, я приду через час... Он вернется к этому времени?

— Никак нет! Он теперь будет жить на самом далеком аэродроме. — Сказав это, Миша покраснел и потупил взгляд.

— Вы меня обманываете! Он здесь! — обиделась Зина. — Я сама позвоню.

И она попыталась проникнуть в палатку дежурного.

— Стойте! — Пахомов раскинул руки, загораживая вход.

— Я жена офицера! У нас несчастье! Какое вы имеете право?..

— Гражданским не положено!

— Так я сама пойду туда! — кивнула она на стоянку. — Мне он нужен, нужен! Как вы понять не можете?!

Зина зло ощерилась и пошла к аэродрому.

— Новиков! Винтовку мне! — скомандовал Миша. Солдат Новиков, из пополнения, вынес ему винтовку.

— Стойте!.. — закричал Миша. Но Зина продолжала идти.

— Стой! Стрелять буду! — в сердцах крикнул Миша.

Он рассердился не на шутку. Обогнав Пучкову, он вскинул оружие на изготовку и скомандовал:

— Шагом марш с аэродрома!

Изящным движением руки Зина отвела от себя штык и с той милой улыбкой, какой улыбалась понравившимся ей мужчинам, сказала:

— Молодой человек, хватит вам шутить, ну, позовите же моего мужа, голубчик!

Широкое, как лопата, лицо Миши Пахомова расплылось в улыбке: неловкий, неуклюжий, он за шесть лет службы ни разу не слышал от девушки или женщины ни одного ласкового слова. К тому же Зина ему нравилась, как нравилась каждая смазливая девушка. Но приказ есть приказ. Миша насупил брови, согнал с лица улыбку:

— Шагом марш с аэродрома! Идите скорей из лагеря... Я выполняю приказание! — И Миша крепче сжал винтовку.

— Уж не Пучков ли вам приказал?

— Откуда вы знаете? — спросил простодушный Миша.

— Спасибо, голубчик, — сразу все поняла Зина. — Ты не Миша ли Пахомов будешь?

— Да, я Пахомов, но откуда вы это знаете?

— Я всех вас знаю. И тебя в особенности. Муж часто мне рассказывал о твоей святой простоте.

— Вы это бросьте. Какой я вам святой? Мне приказано гнать вас из расположения эскадрильи. Бегите скорей, не то выстрелю. И мне ничего не будет! Ясно? Я на посту — ясно?!

Миша уже негодовал, что поддался на удочку.

Зина повернулась и медленно поплелась к лагерным домикам.

«Видно, Строгов сказал, что порвет со мной отношения, — рассуждала она. — А Пучков считает, что я у него прощения побегу просить... Нет, дорогой, я не побегу. Если ты грозил Строгову нажаловаться из-за меня, значит, я тебе нужна. А если нужна, сам придешь...»

Мгновенно у нее созрел план: она уедет из лагеря и будет жить в городе.

Через час Зина стояла на полустанке Актысук в ожидании пригородного поезда.

Вспомнился тот жаркий день, когда муж провожал ее в Крым. С платформы так же хорошо, как тогда, был виден аэродром, окаймлявшая его с севера речка, густая, клубящаяся туча, вылетавшие из нее самолеты...

Зина не верила, что машина Чернова с Пучковым на борту находится в полете. Но Пахомов ей сказал правду. Когда моторы бомбардировщика по-настоящему разогрелись, температура масла на правом стала медленно возрастать, а его давление падать...

— Попроси разрешение вернуться на аэродром, — подсказал Пучков.

Летчик так и сделал. Однако правый мотор, из которого вытекло масло, заклинило раньше, чем показался аэродром...

Взгляды ожидающих поезда были прикованы не к туче над аэродромом, а к тому месту речушки, где между поселком и аэродромом лежал на берегу поломанный самолет.

Его крыло было высоко поднято над водой. По нему разбегались мальчишки и, кувыркаясь в воздухе, прыгали в воду. От аэродрома к этой «купальне» шел строй. Речка была мелкая, а около самолета ее углубили экскаватором на радость местным мальчишкам и прожаренным солнцем «технарям».

На фоне голого аэродрома, истертого колесами учебных машин, и желтого жнивья окрестных полей пойма речушки, текущей из предгорий, являла собой оживляющее зрелище. Как бы расчеркнув поля зеленой полосой, пойма прижималась у поселка Актысук к шоссе, которое на десятки километров тянулось вдоль железной дороги. По шоссе из поселка Актысук и других пригородных селений ходили к республиканскому центру автобусы,

«А не взять ли такси», — подумала Зина, увидев зеленый свет за ветровым стеклом ехавшей вдоль платформы «Победы». Она замахала над перилами рукой, но «Победа» свернула у шлагбаума к аэродрому и помчалась по асфальтовой дороге, разделявшей поселок пополам.

«Кто-то из наших вызвал», — подумала Зина.

— Ло-жи-и-ись!.. — раздался испуганный крик, и все, кто был на платформе, пригнулись...

Со стороны города, волоча за собой длинную огненную ленту, прямо на платформу мчался двухмоторный бомбардировщик. Сердце Зины ушло в пятки. Она растянулась от страху на горячей цементной плите.

В этот момент, чуть не чиркнув концом крыла по станции, промелькнул самолет. Из патрубков мотора, который был ближе к платформе, выскакивало на мгновение и исчезало пламя. Правое крыло самолета было накренено и, казалось, вот-вот начнет сбивать телеграфные столбы, стоящие по ту сторону шоссе.

На это шоссе он, видимо, и хотел сделать посадку, но по нему шли грузовики и автобусы, и самолет свернул к реке. Зина видела, как его крыло стало накреняться еще более, как оно зачертило по берегу реки, как самолет встал на ног, высоко задрав хвостовое оперение, и как опрокинулся на глазах у ожидавших поезда. Те из них, кто был помоложе, тут же помчались к месту происшествия.

Когда Зина прибежала туда, самолет уже был облеплен мальчишками, к нему съезжались на зеленых машинах военные. Первое, что бросилось Зине в глаза, это ушедший до половины в речной песок опрокинутый фюзеляж, задравшиеся вверх шасси, изогнутые в бараний рог трехлопастные винты и всеобщее смятение и суета военных.

Одни отрывали от самолета лючки и начинали действовать ими, как лопатой; другие залезали под крылья, желая поднять самолет; третьи закинули трос на задранную кверху хвостовую часть фюзеляжа и пытались как бы перевесить сигарообразное тело машины, чтобы нос вышел из песка...

Подбежал остролицый, лет под тридцать, старшина (Зина узнала в нем Корнева), приказал:

— Стой!

— А чего стоять? — вынырнул из-под стабилизатора другой старшина, твердоскулый, коренастый, с испуганными, похожими на уголья глазами, с нервными пятнами румянца на лице.

— Подожди, Громов! Сейчас приедет полевой подъемный кран... Эй, Ершов, отвязывай трос от хвоста, цепляй за стойки шасси! — скомандовал остролицый неказистому человечку в комбинезоне, который сидел вверху между колесами и стремился подсунуть отвертку в прорезь между створками бомболюка.

— Без меня людей нету, что ли? — огрызнулся Ершов. — Я дело делаю: из бомболюка кабина хорошо видна; если она раздавлена, то...

Корнев сам развязал трос, кинул его к стойке шасси и помчался к носу фюзеляжа, где механики делали подкоп под кабину.

— Ребята, друзья! — сказал он, обхватив за плечи своими длинными руками пять или шесть еще мокрых мальчишек. — Ну-ка, домой! И каждый — по железной лопате! Живо, друзья! Тогда спасем летчиков!

Босые пятки мальчишек засверкали в направлении самых окраинных домов поселка.

— Зинаида Павловна! Зина... — бросился к ней Корнев, едва увидев ее. Подбежав, он взял ее руки выше запястий.

— Что с вами, Игорь?.. Простите, забыла отчество. Это ваш самолет? Вам отвечать придется?..

— Зина... То, что произошло с ним, называется «полный капот», то есть переворот через нос фюзеляжа. При неудачной посадке такие случаи бывают... Поэтому над кабиной конструкторы поставили мощную противокапотажную раму. В таких случаях она спасает... Ваш Сергей и летчик Чернов наверняка живы и невредимы. Но вам лучше уйти...

И Корнев исчез.

Ноги Зины стали наливаться тяжестью. Она глянула на опрокинутый фюзеляж, подмявший под себя кабину, и резко отвернулась.

За спиной крики и суета механиков; Зина изредка оглядывалась и видела, как они пытаются поднять машину, поставив под крылья домкраты. Но грунт был мягкий, петарды домкратов уходили в песок. Она заметила, что особенно старались поскорее вызволить пострадавших старшина Корнев и старшина Громов — механик разбившегося самолета.

Подъехал мотоцикл. С сиденья соскочил высокий парень в комбинезоне, из люльки вылез знакомый Зине офицер.

Она метнулась было к нему, но у нее подкосились ноги, и она, дойдя до мотоцикла, тяжело опустилась на ту часть мотоциклетной коляски, где обычно лежит запасное колесо.

— Корнев, жена инженера здесь, — подбежал к Игорю сержант Желтый, — надо отвести ее, еще в обморок упадет. Муж ведь!..

В ответ Игорь махнул рукой и бросился навстречу трем мальчишкам, бежавшим с лопатами.

— Они живы? — деловито и сухо спросила Зина у того механика, который подбегал к Корневу.

Желтый развел руками.

Все бледнее и бледнее становилось ее смазливое лицо, но ни одной слезинки не светилось в больших зеленых глазах.

Корнев и двое механиков стали лихорадочно откидывать песок, в котором было много гальки. Нос фюзеляжа обнажался и обнажался.

Вдруг Зина упала на колени и в яростном истерическом порыве стала откидывать песок, в кровь сдирая о гальку пальцы. Она была жалкой в своей беспомощной попытке чем-то помочь мужу и вызывала горячее сострадание посторонних. Но, к их удивлению, военные, окружившие самолет, ничем не выражали сочувствия этой женщине. К ней никто не подошел, никто не захотел вывести ее из ямы...

— Наверно, из-за тебя он был перед вылетом как чумной. Дождалась-таки своего! Освободилась! Аэрокобра несчастная! — без тени смущения бросил Ершов, сидевший вверху, на брюхе самолета.

Он вдруг в каком-то исступлении забарабанил по створкам молотком и, приподняв их, скрылся в бомболюке. Вылез Ершов скоро и, шатаясь, как раненый, подошел к Корневу.

— Кабина раздавлена... Там камни и битый плексиглас в крови...

Игорь вспрыгнул на фюзеляж и скрылся в утробе самолета. Оттуда он выбрался непохожим на себя, был чем-то ошеломлен.

Состояние Игоря вскоре передалось всем, и замерли горячие попытки что-то предпринять. Так бывает, когда люди, вытащившие утопленника, пытаются оживить его искусственным дыханием, взывают о помощи, на что-то надеются, а когда врач уже сказал «мертв», сникают и молча опускают головы. Только Зина, откидывая песок, продолжала сдирать о гальку пальцы.

Ей казалось, что механики ненавидят ее и из ненависти к ней действуют недостаточно энергично. Ходят, как сонные, когда надо бороться за жизнь тех, кто находится под опрокинутым фюзеляжем.

— Ну, что же вы медлите? — страдальчески спрашивала она механиков, которые откапывали кабину.

А когда Корнев, словно контуженный, вылез из утробы самолета, Зина поняла, что мужа нет в живых.

И только теперь она поняла, кого потеряла. Словно яркий, идущий из глубин ее существа свет озарил короткую жизнь с Пучковым. Она вспомнила, как сразу же после знакомства он боялся выпустить ее руку, будто согревал ее, как радовался, когда она вернулась из Крыма, как сокрушался, когда она затевала скандал без всяких причин. И все, что проносилось сейчас в ее памяти, было горьким, посмертным укором ей. Это она, она сама погубила его... Он так волновался, всю ночь отвоевывая ее у Строгова, что забыл повернуть перед вылетом какой-нибудь рычажок... Он ведь так часто рассказывал, каким внимательным надо быть в авиации, а сам... Или с горя решил уйти из жизни?..

И, точно казня себя, будто в агонии, она все откидывала и откидывала песок, сдирая с пальцев длинные, наманикюренные ногти...

Замешательство, возникшее среди механиков после того, как Корнев в полной растерянности вылез из бомболюка, длилось всего несколько секунд.

Видя, как Зина одна отбрасывает песок, Корнев на руках вынес ее из ямы и поставил на это место троих механиков с лопатами. Четверо других откапывали кабину с другой стороны фюзеляжа.

Лопаты начали ударяться о металл. С песком и камнями начали выбрасывать и битый плексиглас... Еще минута, и будет открыт доступ к пострадавшим. Но Корнев, руководивший спасением, не радовался; как ни глядел он в кабину из бомбового люка (в броневой спинке кабины есть окошко, в которое подергиваются тросы), ничего там не видел, кроме песка, камней и обломков вдавленного внутрь плексигласа.

Противокапотажная рама — стальная дуга над головой летчика-инструктора, правда, была погнута незначительно, но Корнев сразу понял, что на этот раз она и не могла бы спасти. Самолет при посадке не просто скапотировал, но по инерции, после переворота через нос, скользил по земле, да так вспахал ее, что нос фюзеляжа увяз почти по крылья.

«Даже если грунт мягкий, — думал Корнев, — все равно их смяло. Но если в кабину вошел песок, их должно было прижать ко дну. Почему же их нет? Неужели выбросились с парашютом?»

Запыхавшись, к Игорю подбежал Громов. Он так и не смог поднять самолет домкратами, вязнувшими в песке. Лицо его было в пятнах, то бледных, то рдяных, как мак.

— Слушай!.. — сказал он глухо. — Князев предлагает зацепить трос за стабилизатор или за броневую стенку кабины. Вытащим самолет из земли. Грузовики помогут...

— Правильно!

Подъехал грузовик. С подножки соскочил майор Шагов. Увидев распахнутые настежь створки бомболюка, механиков, стоящих на высоко поднятом стабилизаторе, он скомандовал:

— Р-разойдись! Почему не ждете комиссии? По каким признакам теперь вести следствие? Разойдись!..

Народ лениво расступился, но через минуту сомкнулся.

— Формуляры арестованы? — спросил майор.

— Так точно... — подошел к нему Корнев.

— А механик?

— Он здесь...

— Арестовать! Где он? Дайте мне его...

Кто-то окликнул Громова. Тот подошел и остановился рядом с Корневым.

— Вы?! — изумленно спросил майор и, как бы не веря собственным глазам, повторил уже погасшим, сникшим голосом: — Вы?..

Старшина Громов виновато опустил голову. Майор Шагов с гневом спросил Корнева:

— А вы... вы контролировали машину механика перед вылетом?

Длинные руки «технаря»-работяги вытянулись по швам, но он молчал.

— Я не позволил ему копаться в своем самолете. У меня были для этого основания, — не поднимая головы, сказал Громов.

— А вы как на это реагировали, товарищ те-ех-ник? — Майор сделал нажим на последнем слове, будто хотел подчеркнуть, что перед ним так, с позволения сказать, техник...

— Я доложил Пучкову, а тот дал мне другое задание.

— Кто теперь проверит, давал вам Пучков такое задание или не давал? — вскипел майор. — Выкручиваться? Вы арестованы! Оба! Эй, Князев! — Майор кивнул самому великорослому механику, приехавшему сюда на мотоцикле, приказал ему: — Отведите арестованных в караульное...

«Неужели после нельзя было арестовать?» — подумал Корнев.

Но дисциплина есть дисциплина, и он промолчал.

— Слушай мою команду! — дико глянув на Шагова, закричал старшина Князев. — Всем на тросы! Шоферы, давай!

Шагов побледнел.

— Вы тоже арестованы. На десять суток!

— Слушаюсь, товарищ майор! А сейчас и вы помогите нам тянуть трос. Людей спасать надо...

— Кто вы такой? Тут старшие есть!

— Я механик самолета генерала Тальянова! Теперь у нас три автомашины, мы вытащим самолет. А вы... можете подавать команды?.. Можете взять руководство на себя?

Шагов молча отошел к автомашинам и взялся за трос, но взвалить на себя руководство спасением не захотел...

В полузабытьи Зина лежала вверх лицом около мотоцикла Князева, когда вокруг закричали:

— Живы! Они живы!..

Она бросилась к самолету и увидела мужа... Его вытаскивали из носа фюзеляжа. Оказывается, когда самолет опрокидывался, оба сидевшие в кабине свалились в носовую полость фюзеляжа. Шпангоуты и обшивка выдержали, они остались живы...

— Мы их откапывали, а они давали храпака в излюбленном месте Желтого! — пошутил Ершов, сияющий и счастливый, когда машина скорой помощи обдала механиков дымом мотора.

Зина тоже радовалась, но и Чернов и фельдшер отмахнулись, когда она пыталась сесть в машину рядом с мужем, который, по всей видимости, был без сознания.

— Нам четверым не уместиться, — сказал ей фельдшер эскадрильи, приехавший со старта к месту аварии одним из первых. — Приходите в госпиталь...

Зина вытерла слезы и пошла к поезду.

Через час к месту аварии приехали генерал Тальянов и полковник Грунин, несколько инженеров. Их сопровождал командир эскадрильи капитан Гурьянов.

Причину вынужденной посадки им было установить не трудно: Громов во всем сознался.

Глава восемнадцатая

По предложению полковника Грунина сразу же после того, как поломанный самолет отбуксировали на стоянку, состоялось комсомольское собрание.

Начальник политотдела считал, что каждый случай аварии необходимо обсуждать.

Объявив собрание открытым, Корнев кратко изложил суть дела и, повернувшись к Громову, спросил:

— Почему, когда я подошел, ты солгал, что у тебя только хомут ослаб?

— Боялся, что ты увидишь прокол на переходнике, доложишь Пучкову и машина будет отстранена от полета...

— Значит, пусть лучше рискуют летчик и инженер, чем ляжет тень на твою репутацию?

Молчание.

— Нет, это интересно: отвечайте, старшина, — посмотрел на Громова полковник Грунин, сидевший в президиуме рядом с сержантом Ершовым.

— Я не думал, что произойдет авария.

— Не выкручивайтесь, — сказал Грунин, — отвечайте на вопрос прямо: почему, заведомо зная о серьезном дефекте, вы решили выпустить машину в полет?

— С дефектом я не выпускал. Я устранил неисправность, а потом уже...

— Ясно! — выкрикнул Ершов. — Ты, Громов, хотел расквитаться с Пучковым, поэтому и замазал дырку для блезиру... Чего мы нянчимся? Надо передавать это дело в военный трибунал!

— Правильно!.. — загалдели механики.

Громов поворачивался в сторону тех, кто возгласами поддерживал предложение Ершова, и лоб его медленно покрывался испариной...

— Товарищи... — оправдывался Громов, — не мстил я Пучкову. Я даже надеялся, что он напишет мне аттестацию в академию. Я днем и ночью мечтал об этом...

— Кто тебе поверит? — спросил Ершов.

— Я начистоту все выложил... С мальчишеских лет хотел стать офицером, но все эти годы мне не везло...

— Кто честно служит, тому везет, — заметил Грунин.

— Не всегда, товарищ полковник. Сперва — это было в конце войны — я служил среди ефрейторов и сержантов призыва еще 1936 года. Они уже повоевали на Халхин-Голе. И в училище посылали тех из них, кто уже воевал. Не только офицером, но и сержантом мне было стать почти невозможно. Спрашивается: через сколько лет я там вырос бы от рядового до командира орудия хотя бы? И я воспользовался первой возможностью: согласился поехать в техническое училище, хотя к технике призвания не имел...

— А служить рядовым тебе было невмоготу?! — спросил кто-то.

Громов с горечью продолжал:

— Пока я учился, окончилась война. До нас курсанты обучались год — и выпускались офицерами. Нас учили два года и выпустили... сержантами. А я-то в начале второго года обучения, будучи отличником, уже купил себе погоны лейтенанта! Ну, не насмешка ли судьбы? Правда, мне присвоили звание старшины, я ведь был лучшим помкомвзвода училища. И когда приезжал в наше училище маршал Чойболсан — докладывать ему поручили мне. Это может подтвердить майор Шагов, он был тогда заместителем начальника нашего училища по строевой подготовке. Он тренировал меня целых две недели. О приезде маршала мы знали заранее. Когда я шел к маршалу с докладом, искры из-под ног летели. Всю жизнь мне не забыть этого. Эх, товарищи!.. — страстно продолжал старшина. — Вы представить себе не можете, до чего я люблю армию: четкость, дисциплину, порядок. Неряшливо одетый солдат вызывает во мне раздражение. Вы сами могли в этом убедиться. Я был требователен, я вкладывал в службу всю свою прыть... то есть горячий пыл.

Кто-то рассмеялся.

— И вот служба здесь... — вздохнул Громов. — То разнарядки нету, то штат в эскадрилье не укомплектован. И в течение трех лет я не мог поехать в училище. А основания, кажется, имею: двадцать три благодарности! Хотел поехать в политучилище... Но вы подставили мне подножку... Лучше бы вы избили меня до полусмерти. — Громов вытер рукавом глаза. — Поймите, товарищи, годы уже ушли... — продолжал он. — На будущий год меня в училище не примут по возрасту. И вот я узнаю: можно попасть в академию... А положение мое держалось на ниточке: если б моя машина не вышла — это тоже было бы ЧП. И я пошел на риск. Конечно, я не думал, что произойдет авария... Жидким стеклом замазывали трещины и на фронте...

Громов передохнул.

— Товарищ полковник! — в страстной мольбе продолжал он. — Помогите мне исправиться, пошлите меня в самые трудные условия... Если конфликт возникнет на границе или нужно пожертвовать собой...

Тысячи людей изучил Грунин за время своей службы, и обмануть его поддельным пафосом изречений было невозможно. Он внимательно всматривался в темные, непроницаемые глаза твердоскулого старшины, и ему хотелось верить его страстным, из души идущим словам.

«Да, — думал Грунин. — В нем многое от солдафона, и потому он чужд нашей воинской морали. Он нескромен, самолюбив, но какая преданность цели, какое горячее желание стать офицером! Этого старшину надо еще драить, чистить, прорабатывать, но и такие ведь тоже делают дело...»

— Вот вы говорите, — глянул исподлобья Грунин, — что вы требовательный и строгий. А вот инженер и весь коллектив считают вас несправедливым. Вам кажется, что вы — требовательный. А вы, говорят, мелочно-придирчивый...

— Никак нет, товарищ полковник. Как авиационный механик в вынужденной посадке я виноват. Но как старшина я прав. Что такое наш инженер и механики? Это же «тех-на-ри»... Их хлебом не корми, только дай поработать на самолете. А на строевую подготовку, на дисциплину и порядок в лагере они все смотрят искоса. Разве так положено? Вот вы обсуждаете меня и как старшину за мою требовательность. Это же подрывает уставные устои и саму дисциплину...

— А коллективу зачем вы себя противопоставили? — спросил его Корнев.

— Вы «технари», а я — общевойсковик. Мы по-разному смотрим на дисциплину. Вам надо более строгого старшину, чем я, иначе толку не будет! — И Громов сел, довольный своей прямотой.

Он давно уже считал, что требовательность, даже самая крайняя, — его конек. Пусть механики им недовольны. Пусть. Не они теперь решают его судьбу. А командование всегда поддерживало его именно за строгость и, может быть, поддержит на этот раз.

— Все? — спросил Громова председатель собрания.

— Все.

— Кто хочет выступить?

На трибуну молча поднялся сержант Желтый.

— Товарищи комсомольцы, вопрос о Громове — сложный вопрос. Он допустил огромную ошибку и как механик и как старшина. Мы ведь не забыли, как он придирался к нам из-за пустяков. Почему же к себе он не так требователен? Или взять личные знаки. Кому давал их наш старшина? Работаешь, стараешься, а наступает день увольнения — и вот тебе кукиш. В чем дело? Разве ты не трудился не покладая рук? Оказывается: морщинка на койке была, потому и не смей ходить в город...

— Ты про себя расскажи... — насмешливо подсказал Ершов.

— Пожалуйста. Я увидел, что увольнение зависит от Громова, и старался ему угодить... Но разве это по-комсомольски? Я признаю свою вину, и пусть меня товарищи обсудят...

Желтый повернулся лицом к Ершову и быстро зашагал на свое место.

На трибуну вышел Еремин.

— Товарищи! — начал он, окидывая глазами ряды механиков. — Еще философы древности утверждали, что ничего не происходит без причины...

— Вы попроще, — улыбнулся полковник Грунин.

— А причина, — продолжал Еремин, — состоит не только в технической оплошности, но в самой душе, в характере Громова. Скажу, как думаю: в Громове есть огромная доля шкурничества.

Громов смолчал.

— Почему я так говорю? — Еремин взглянул в зал. — Потому, что он делал все, чтобы отлынивать от работы на самолете.

— В этом смысле ты его ученик, — заметил Ершов под общий смех зала.

— Скажу одно: труд наш он называет ковыряньем в шплинтах. Нет, товарищ Громов, обслуживание полетов — большое государственное дело. Так, кажется, вы говорили нам перед строем?

— Вы покороче... — поморщился Громов. Ершов ударил болтом о дюралюминиевый поршень, лежавший на столе.

— Нет, товарищ Громов, вы любили читать нам мораль, так соблаговолите выслушать нас, — продолжал Еремин. — Вы не перед строем, а на комсомольском собрании. Назубок знать уставы в наше время мало: работать надо... Теперь мы знаем: когда старшины других эскадрилий перешли работать на самолеты, вы начали «наводить порядок», делать душ и другое, чтобы бросить людям пыль в глаза: вот, мол, Громов старается... скорее пошлите его в офицерское училище. Ловко прикрытым карьеризмом, а не стремлением помочь подразделению была продиктована ваша «бурная» деятельность. Не за одну вынужденную посадку обсуждаем мы вас, а за ваше нутро: оно требует капитального ремонта. Пока не починишь всю внутреннюю конструкцию — недалеко улетишь и всегда на вынужденную сядешь. Аэродинамическая среда не та! Доходит?! — Еремин победно посмотрел на механиков.

По рядам пронесся рокот одобрения.

— Вы сознались, — продолжал Еремин, непринужденно пригубив стакан, стоявший около поршня, — что грудью рвались в офицерское училище. Это верно, рвались! Рвались, шагая по нашим душам, лишь бы выслужиться... Но учтите: прежде чем командовать, надо научиться уважать людей. А вы и коллектив наш не уважаете. Не место вам в комсомоле! — И Еремин пошел на свое место.

— Кто еще выступит? — спросил Ершов.

Зал оживился, но желающих выступить не находилось.

— Можно? — робко спросил Пахомов, подняв руку.

— Слово имеет Миша, — сказал Ершов и тотчас поправился, — то есть комсомолец ефрейтор Пахомов.

Пока Миша неуклюже проталкивался между рядов и шел к президиуму, собрание гудело, как пчелиный рой.

— Давай, Миша!

— Жми, Миша!

Слышались подзадоривающие смешки. «Глупец, — думал о Мише Князев. — Берет слово после такого хорошего оратора».

— Не умею я выступать, вот... — сказал Миша, не зная, куда девать свои руки, и отчаянно ими жестикулируя. — Тут правильно сказали: сколько бы веревочка ни вилась, конец всегда найдется. Плохой у нас был старшина, нечего греха таить. Да. Мы служим давно и сами знаем устав. Рядовых у нас только Новиков да я, ефрейтор. Но мы все люди. Это понимать надо. А старшина Громов смотрел на нас, будто мы салажата, так и норовим в самоволку убежать...

— Молодец, Миша!

— Правильно!

— Мы люди военные, и все за дисциплину, — продолжал Пахомов. — В нашей эскадрилье дисциплина всегда была хорошая. Только Ершов пререкался. А пришел Громов, и крик поднялся, и шум, и взыскания. И вы знаете? Наряды да неувольнения старшина накладывал, а в карточки не заносил. А если бы в наших карточках были эти взыскания, в штабе тревога бы поднялась: как так, в хорошем подразделении и гора взысканий?! Тогда бы за старшину взялись и не просидеть бы ему у нас так долго!..

Кое-кто сглотнул смешок.

— Строгий выговор Громову. Вот, — неожиданно произнес свой мягкий приговор Миша, вынул огромный носовой платок и стал вытирать с загорелого лба испарину. Никогда еще не выступал он с такой длинной речью.

Все ждали, что он еще что-то скажет, но Миша вдруг сунул платок в карман и направился к своему месту, не в такт шагам размахивая руками.

— Опять отчудил! — локтем толкая соседа, сказал Еремин и захлопал в ладоши. Весь зал дружно зааплодировал.

Громов сидел, смотря то на президиум, то на пол перед собой, то в просвет крыши, в то место, где не было одной черепицы. Небо постепенно синело, потом стало темным, и на нем обозначились звезды.

— Теперь позвольте мне вслед за Мишей толкнуть речугу, — шутливо начал Ершов и продолжал вполне серьезно: — Вы думаете, только Громов виноват в аварии? Нет, виноваты и мы все, комсомольцы... Неужели мы не видели, что Громов никакой вовсе не механик, а просто демагог и белоручка. Мы зря не дали ему тогда рекомендации — пусть бы катился от нас. В эскадрилье без него было б чище...

— Не согласен! — заметил Корнев, сидевший рядом.

— После скажешь, а сейчас не зажимай демократию, — усмехнулся Ершов. — Природа дала Громову неплохой агрегат. — Ершов коснулся своего лба. — Он варит у него не хуже нашего, но не на ту волну настроен. Мы его пытались перестроить. Особенно старался стартех Пучков, — он вообще регулирует нас по-человечески. А ежели Громов у нас, людей точной техники, не захотел ремонтироваться, то теперь его надо отдать туда, где действуют кувалдой. Исключить его из комсомола да отдать под суд, в военный трибунал. Он с нами не церемонился, чего же мы-то жалеем его?

Не успел он сесть, как встал Корнев.

— Товарищи авиаторы! — начал он. — Каждый день после предполетного осмотра машины мы говорим: «Готов!» Это значит, что машина может выполнить в наших условиях учебно-боевое, а в строевых частях — боевое задание.

«Готов!» — доносит по инстанции командир полка.

«Готов!» — докладывает министру командующий военного округа.

«Армия в боеготовности», — рапортует министр обороны правительству и народу...

Но давайте допустим хоть на минуту, что специалисты, отвечающие за свою технику, из-за боязни потерять репутацию или должность поступили бы так, как механик Громов. Тогда произошла бы не только авиационная катастрофа.

— Одно дело — самолет, другое — вся армия... — перебил его Громов.

— Вы помолчите, послушайте! — повысил тон Корнев. — Я говорю о честности и правдивости. А это касается всех и каждого. Если бы вы сказали, что самолет не готов, его бы и планировать не стали... Я вот простой «технарь», как вы говорите, но у меня за то, что я убежал из поезда, когда нас везли в Германию, фашисты расстреляли мать. В бою под танком погиб отец. И я хочу быть готовым к войне, если она начнется! От нашей честности и технического мастерства зависит и боеготовность. А значит, зависит все! Вот почему я считаю, что лживость, обман, замазывание дефектов, товарищ Громов, надо выжигать из людей каленым железом! Не место тебе ни в комсомоле, ни в авиации.

Багровый от волнения, Игорь сел на свое место в президиуме и, взяв со стола поршень, стал вращать его в руках...

Комсомольцы единодушно проголосовали за исключение Громова из комсомола. Глядя на их вытянутые руки, Громов почувствовал, что колени его задрожали, и что-то похожее на электрический ток прошло по сердцу.

Разбитый, растерявшийся, он еле добрел до палатки и упал на постель.

Чуть не до рассвета пролежал он с подложенными под голову руками.

«И надо же было случиться такому!.. Все только и ждали повода отыграться на мне... Чувствовал же, все время чувствовал, как комсомольцы присматривались, пытались застигнуть врасплох. И вот застигнули...» — мысленно казнился Громов. С самого начала службы он упорнее других чтил наставления, инструкции, параграфы уставов, учил не только для того, чтобы знать, а и для того, чтобы при случае отпарировать чью-то попытку встать ему на дороге. Но вот случилось так, что и ум и выучка не помогли. «Конечно, эта вынужденная посадка — повод. Корнев давно ждал случая, чтобы загородить мне большой путь в офицеры. Но разве это справедливо? Самолет сел на вынужденную, так бейте же только за это. При чем тут нутро? Я ведь не вор, не конокрад, не мошенник. Что же тут такого, что я желаю стать офицером? Плох тот солдат, который не хочет быть генералом. Ну зачем я открылся как-то Корневу, зачем? Люди самолюбивы и не терпят, чтобы их обходили, Прав отец мой. Свои дела надо делать втихаря, а не афишировать... Как-то там старик? Живет себе на берегу речки, ловит рыбу, думает, что не сегодня, так завтра его сын станет офицером...»

Под подушкой у него все еще хранились отцовские письма.

И не было ни одного письма, где бы отец не рассказывал сыну, в каких званиях приезжают в отпуска или демобилизуются товарищи Евгения по школе. А звания у них были высокие — многие из тех, с кем дружил Евгений в детстве, были постарше и прошли войну.

Отец как бы давал понять: смотри, ты безнадежно отстаешь! Он знал, что сын самолюбив, и хотел направить его самолюбие по желанному ему руслу. Отцу ведь не все равно — старшина его сын или капитан.

Эти письма подстегивали в Евгении честолюбивое желание догнать сверстников — он шел к цели...

И сейчас, после собрания, Громов вспомнил об отцовских письмах, и ему стало не по себе...

«Что сравниваешь, старый дурак, — думал он. — Одно дело действующий фронт, другое — мирная служба. Как я могу сравняться в звании с теми, кто всю войну прошел?.. Меня ведь и призвали-то только в конце войны... Да, Валька Невский — майор. Но сколько ребят сложили головы, не успев заслужить высокие звания?»

Засыпая, Громов мысленно перенесся туда, где на окраине волжского города стоял отцовский трехоконный дом, где прошло его детство. Вот над ручьем, который огибает отцовский огород, стоит самозванный «комбриг» — Валька Невский. Он в гимнастерке и пилотке с кисточкой — испанке. В его руках артиллерийский бинокль. Из-за кустов к устью ручья, нацелившись прямо на Невского, идет по реке лодка. На ее носу самодельный «максим» — станковый пулемет.

— Батарея, огонь! — командует Невский, и у бортов лодки фонтанируют десятки сверкающих на солнце всплесков. Несколько мальчишек, лежавших позади него, вскакивают и бросают камни, целятся в лодку из луков и рогаток.

— Отставить рогатки! — кричит «комбриг». — Взвод Громова, в атаку!

В тот момент, когда лодка причаливает, с берега скатываются мальчишки, и на прибрежном песке завязывается свалка.

«Десантники» выкупаны в воде и, оборванные и измятые, отчаливают от берега, вывесив над кормой белый флаг.

— Становись!

Передрогшие, с посиневшими губами, мальчишки в мгновение ока образуют строй.

«Комбриг» Невский оправляет братнину гимнастерку, подпоясанную офицерским ремнем, говорит:

— За отражение десанта моему заместителю комроты Громову — благодарность. И еще благодарность — комиссару Корневу. За то, что отломал от пулемета ствол и выбросил на глубину. Становитесь в строй.

Все приближенные «комбрига» имели «звания». Громов, тогда четырнадцатилетний парнишка с расцарапанными руками, встает в шеренгу.

Кто-то смеется:

— Ну, ребята! С таким командиром мы одни бы победили самураев на реке Халхин-Гол.

— Батарея! В честь победы — запевай! Солдаты нестройно затягивают:

На границе тучи ходят хмуро,
Край суровый тишиной объят.
У высоких берегов Амура
Часовые Родины стоят.

Поют они нестройно, узкоплечий мальчишка, по прозвищу Чиж, выкрикивает прежде времени: «Три танкиста, три веселых друга». Но Невский, не обращая на все это внимания, начал дирижировать.

— Женька! Капитан! — слышит Громов. — Ялик в ручей идет, а твой отец на огороде. Будет дело.

Действительно, по Тверце движется ялик.

При каждом взмахе весел мускулы на груди гребца сходятся и расходятся, сильные, загорелые ноги пружинят, а нос ялика глубоко зарывается в воду. На корме ялика сидит молоденькая девушка. Плотно сомкнув колени, натянув подол платья почти до туфель, она цепко держится за борта, но с каждым рывком весел как бы кланяется молодому человеку.

У мыса молодой человек развертывает ялик и въезжает в устье ручья.

— Аники-воины! Отойдите подальше, свалитесь в реку! — весело кричит гребец, очевидно, знавший Невского.

— Разойдитесь! — скомандовал тот, и несколько камешков булькает в воду за кормой...

Ялик проходит под обрывом и оказывается в начале неширокой низменной поймы ручья. Всю левую сторону ее занимают огороды; они здесь большие: от ручья до домов, отступивших на не затопляемую в половодье часть берега. У ручья на своем огороде стоит приземистый мужчина, опершись на заступ. Это отец Громова.

— Эй! В лодке! — кричит он. — Реки вам мало!

— А вы откупили ручей, что ли? — спрашивает гребец.

— Ладно! Давай уедем, — говорит девушка. Весла уходят в воду и делают такие буруны, что кажется, будто у бортов ялика ударили хвостами две огромные щуки. Ялик развертывается в одно мгновение. Проплывая мимо мужчины, гребец кричит:

— Феодал!

А «феодал», то есть отец, воткнул заступ, идет к подросткам. Идет он медленно, как-то робко и неуверенно ставя на землю свои длинные ступни. Лицо у него упитанное, одна бровь располагается к носу под большим углом, чем другая.

Когда отец присматривается к какой-либо вещи, со стороны кажется, что он прикидывает, можно ли ее купить и сколько она стоит. Любит он покупать подешевле, а когда продает на базаре лук и редиску со своего огорода, уходит с базара позднее всех: подороже продать хочет.

— Женька! — говорит отец, остановившись на узкой тропке, пролегшей над крутизной.

Женька нервно вскакивает, подбегает.

— Что, папа?

— Где у тебя пули? Дай мне...

— Папа, я больше не буду.

«Часто бивали меня за то, что ходил на стрельбище за свинцом для рогаток. И поделом! Как еще не застрелили», — пробивается мысль сквозь дрему.

И опять не то греза, не то воспоминание: бежит Игорь Корнев, «комиссар», кричит:

— Эй! Там петухи дерутся. Пьяные!

Ватага босых мальчишек мчится к дому Громовых. У забора часто клюют землю и косо пересматриваются два петуха с окровавленными гребнями: Серый — петух соседа и Петька — любимец отца.

Отец, скрывая блаженную улыбку (он давно хотел отомстить соседу), подсыпает драчунам овса.

— Цыпа, цып. Цыпа, цып...

Вот Серый, склонив голову, кося единственным незакрытым глазом, приближается к своему противнику. Бросок... И от Петьки летят перья. Петька вдруг взлетает и начинает бить шпорами по голове Серого. Тот падает, но тут же вскакивает и позорно бежит к сараю, куда прежде всегда загонял своего противника.

— Смотри-ка! — показывает Невский на лапы Петьки. — На шпоры-то — пули надеты... Интересно, кто же додумался?

И он смотрит на отца Женьки. Тот поднимает своего петуха и уходит домой.

— Это нечестно! — кричит вдогонку Невский. — Это подло, если хотите знать. Это хуже, чем таранщики с заречья.

Гримаса перекашивает лицо старшины, он переворачивается на другой бок.

Зима. Звенит под коньками лед, ветер режет лицо. Хорошо! Откуда ни возьмись ватага зареченских. Отомстить захотели за летний разгром. Но тогда была игра, а теперь блестит за спиной кинжал, привязанный к длинному шесту, — таран. Вот-вот пронзит спину этот тип с уголовными замашками — зареченский Дрюк.

Невского! Невского бы сюда! Но не видно его на реке. А всех остальных Дрюк загнал на берег. Вон только мелочь пузатая играет возле вмерзшей в лед плотомойни.

Куда деваться? Хорошо еще, что коньки беговые да лед что надо. Ровный, как вороненая сталь. Сталь! Сейчас она войдет в спину... Все отстали, а Дрюк все жмет, за спиной Женьки частое дыхание. Скорей! Пригнулся Женька и с размаха свернул к малышам: от них-то этот тип отведет кинжал... Впереди упала девочка, раскинув руки. Не успел Женька ни затормозить, ни свернуть. Точеная сталь бегового конька скользнула по пальцам — и остались они на окровавленном льду... Вскочила девочка, а пальцы висят на коже. Кровь заливает лед. Испугался Дрюк, повернул обратно. А Женьку схватили бабы, полоскавшие белье в плотомойне, и несут к проруби...

Сон или действительность? И не действительность, и не сон — самое больное воспоминание... Где-то живет Надя Митюрева, бывшая ученица 4-го «А» класса, и до сих пор нет покоя. Как там ни объясняй, а все равно искалечил... Какой-то странный он уродился, всем от него достается... А потом расплата... Неужели под трибунал?..

Вскрикнув, старшина повернулся, одеяло свалилось на утрамбованный земляной пол.

Воспоминания и кошмары преследовали его всю ночь. Не спится, когда думаешь об ошибках в жизни. Роковых ошибках.

Утром Громову было объявлено, что по должности он больше не старшина и не механик самолета.

В столовой до него донеслись слухи, будто его дело готовится для военного трибунала.

Правда, его никто никуда не вызывал. Он пошел на стоянку, как все механики, и его послали в распоряжение Миши Пахомова возить баллоны, мыть бочки из-под масла, подметать стоянку.

— Докатился, — заскрипел зубами Громов, — попал в подчинение этого рохли, авиационного внука Щукаря, последнего человека в эскадрилье!

Большей обиды нельзя было причинить гордому, самолюбивому старшине. Хотя он и чувствовал себя потерянным, сознание собственного превосходства, своей значимости в нем сохранилось. Он пожаловался комэску:

— Пока на мне погоны старшины, ефрейтору я подчиняться не могу. Не уважаете меня, уважайте мое звание, меня еще не разжаловали.

Дальше