Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава седьмая

«Я так и знал, я так и знал», — думал майор Шагов, расхаживая по своему кабинету и то и дело поглядывая на докладную старшины Громова.

Шагов дважды подходил к столу, брал этот лист и с досадой бросал, как будто бумага обжигала его руку.

В конце концов он решил: «Проступок Пучкова слишком значителен, чтобы наказывать его самому. Начальство любит, когда с ним советуются. Подам это в штаб училища».

Пучкова вызвали в строевой отдел штаба. Точно предчувствуя, о чем пойдет речь, Пучков захватил с собой расписание полетов и список технического состава. Оказалось, что на каждую машину приходилось по одному механику. А по штату было положено два механика и моторист. Захватив эти документы, штабной офицер куда-то исчез, а когда вернулся, беседа продолжалась уже не в том, обидном для Пучкова тоне.

Он сказал Пучкову:

— У вас нездоровые отношения с Громовым. Извольте их наладить. Громова мы хорошо знаем. Это требовательный и честный старшина. Как вы считаете, справится он с офицерской должностью воспитателя курсантов-новичков?

— К службе рвение у него большое, но техники бывают недовольны его придирчивостью, доходящей до грубости, — ответил Пучков.

— Проверим... — пробурчал начальник строевого отдела. В заключение он сказал, что в гарнизонный наряд «впредь до пополнения» эскадрилью посылать не будут.

Пучков вернулся на аэродром обрадованный, зашел в палатку к Громову.

— Вот, дорогой, ты пишешь, шумишь, а в штабе понимают, кто прав.

Громов выслушал его со снисходительностью служаки, уверенного в своей непогрешимости. И когда Пучков сообщил, что его прочат на офицерскую должность воспитателя новичков, Громов самодовольно улыбнулся.

— Что ж... это ничего не меняет в наших отношениях, — сухо заметил Пучков и ушел на стоянку.

«Как сказать», — подумал Громов, и его твердоскулое лицо округлилось от улыбки, не предвещающей ничего хорошего.

Однако перспектива выдвижения оказалась не более, как подслащенная штабистами пилюля. Писарь Касимов на другой же день по-приятельски сообщил Громову печальную весть: на эту должность уже назначили офицера, а в политическое училище, откуда пришла разнарядка на трех человек, подали заявления три члена партии. А его друг пока еще даже не кандидат.

— А если я срочно вступлю в партию? — спросил Громов.

— Если сможешь, вступай! — посоветовал друг. Повесив трубку, Громов выкурил три папиросы подряд и пошагал на стоянку. Обычно он никогда не помогал механикам, но сейчас стал пришвартовывать самолет Корнева.

— Что-нибудь случилось? — с удивлением спросил Игорь.

— Да, земляк, случилось, — честно сознался Громов. — Мне надо срочно вступать в партию.

— Срочно вступать в партию? — переспросил комсорг. — В партию срочно не вступают, к этому готовятся долго и основательно.

— Я понимаю: в партию срочно вступают только в том случае, если это нужно самой партии. Так было, например, в войну, на фронте. Но сейчас это нужно мне. Если я не вступлю в партию, меня не примут в училище. А это значит, партия не будет иметь еще одного энергичного офицера.

От этой самоуверенности земляка Игорю стало не по себе.

— Короче говоря, одна партийная рекомендация майора Шагова у меня есть. Теперь мне нужна еще и комсомольская рекомендация. Вот заявление, прошу разобрать.

— Хорошо, бюро рассмотрит... А если хочешь нам помочь — ступай к Ершову.

Но и Ершов, этот прямой до дерзости человек, заявил Громову, что в его услугах не нуждается.

Как отверженный, переходил Громов от машины к машине: механики отказывались от его помощи.

«Какое неуважение ко мне внушили!» — думал Громов о Пучкове и Корневе. Но он ни на минуту не усомнился, что и Пучков и Корнев, лишь бы избавиться от него, будут поддерживать его кандидатуру. У него двадцать три благодарности — кого же, как не его, принимать в партию? Мысленно Громов перенесся в политическое училище, затем представил себя в офицерском звании, в должности начальника политотдела, и подумал: «Вот тогда я поставил бы на место и Пучкова и Корнева! Ни воли у них, ни настоящего рвения к службе. Разве такие люди могут быть костяком армии? Потому-то и рады они спровадить меня хоть к черту на кулички, что чувствуют свою неполноценность и мое превосходство в знании уставов.

Лично Корневу давно хотелось отделаться от «железного фельдфебеля», как называл он Громова. И как обрадовался бы комсорг его отъезду! Но сейчас шла речь о приеме Громова в партию, и Корнев решил посоветоваться об этом с Пучковым.

— А что если мы уговорим комсомольцев дать Громову рекомендацию да и... — не договорил Игорь.

— Рекомендацию в партию? Н-нда... — только и сказал Пучков и впал в глубокую задумчивость, что случалось с ним, когда он выслушивал моторы.

— Уж не думаете ли вы, что без Громова дисциплина расшатается? — нетерпеливо спросил Игорь.

— А если комсомольцы откажут ему, в чем я уверен, — ответил Пучков, — тогда этот деятель сочтет, что они сговорились мстить ему за придирки, а мы с тобой потакаем им. Он напишет еще докладную. И в штабе удивятся: как же так, у человека двадцать три благодарности, он исполняет обязанности адъютанта эскадрильи, у него рекомендация в партию от коммуниста с 1938 года, а комсомольцы не дали ему рекомендации.

— Да... Нескладно получится, — озаботился Корнев и спросил: — Ну, а вы-то, как коммунист, что думаете: достоин он быть в партии?

— Партия ему нужна для карьеры. Он и сейчас похваляется, что держит в кулаке эскадрилью. И если дать ему права, власть, тогда он со временем и дивизию приберет к рукам. А пока он и у тебя и у меня вот где сидит. — Пучков стукнул себя по затылку. — Но лучше уж нам потерпеть его до конца службы, чем дать рекомендацию и отделаться. Мы партию этим обманем, понимаешь? Я сам на собрании выступлю, что рано ему давать рекомендацию...

— И ты думаешь, твое предложение пройдет? — лукаво усмехнулся Игорь. — На собрание к нам придут кроме майора Шагова и комендант военного городка, и начальник гауптвахты — они в нем души не чают. Когда Громов был помощником дежурного по городу, он так настроил патрульных, что гауптвахта была переполнена. Пуговица не очень блестит на служивом — задерживает, курит солдат в неположенном месте — задерживает. Говорят, с биноклем по городу ходил, чтобы издалека видеть, курят солдаты на улице или нет.

Не поняв иронии Корнева, Пучков возмутился.

— И что же, за эту слежку его рекомендовать? Партию обманывать?

Игорь не смутился:

— Разве у партии нет глаз, кроме наших? Покажет себя как карьерист — из училища вышибут.

— Что можешь предотвратить сам — не перекладывай на плечи других. На собрание приглашай кого хочешь. А я докажу, что Громов недостоин партии, — уже не в шутку «завелся» Пучков.

Все, кого называл Корнев, к удивлению Пучкова, на собрание приехали. Кроме них явился и сам комсомольский «бог» училища, как в шутку называли помощника начальника политотдела по комсомолу. Не только для Громова, но и для всех это была большая честь. Старшина Князев, тот самый, который упросил оставить его в эскадрилье, когда врачи запретили генералу летать, предложил выбрать приехавших в президиум. Первыми выступили сержант Желтый и старый, увешанный орденскими планками капитан — комендант училища. Они говорили о Громове похвально. Капитан даже сказал, что его, старого, много раз раненного человека, вполне бы устроил такой энергичный преемник, как старшина Громов. Не зря же он дал старшине партийную рекомендацию. Поэтому выступление Пучкова, рассказавшего, что за личность старшина Громов, прозвучало для гостей как гром среди ясного неба. Старшина сразу понял, что, если он сейчас же не отметет от себя эти обвинения, ни в партии, ни в политическом училище ему не быть.

— Товарищи, — обратился он к президиуму, — здесь правильно сказал техник-лейтенант, что сейчас, на этом обсуждении, комсомольцы должны понимать, что они — глаза партии. Но каждый рядовой комсомолец должен прежде всего внимательно прислушиваться к мнению командиров. А вот что говорят обо мне разные командиры...

И Громов стал зачитывать копии благодарностей, объявленных ему в приказах. Их было много... Некоторые офицеры из президиума недоуменно смотрели на Пучкова...

Громов смекнул, что упускать момент нельзя, и рассказал о своем недовольстве Пучковым, о своей жалобе, намекая, что техник-лейтенант решил сейчас отыграться на нем.

— По-моему, все ясно? — вопросительно сказал комендант, обращаясь к президиуму.

Громов тоже с надеждой что называется ел глазами начальство. И казалось, он выйдет победителем, но одно побочное обстоятельство повернуло ход собрания.

— А вы, Громов, смотрите не на нас, а в зал, на товарищей, — заметил помполит по комсомолу. Но Громов, взглянув на презренных механиков, опять подобострастно воззрился на своих покровителей.

— А когда он на комсомольцев-то смотрит? Да никогда, — не вытерпев, бросил реплику Ершов, сидевший в первом ряду.

Комсомольцы поняли Ершова. По рядам пронесся шумок. Даже те, к кому Громов никогда не бывал несправедливым, в глубине души испытывали к нему неприязнь. Не то что взыскание, но даже и поощрение получать от Громова было им неприятно.

— Вы хотели выступить? — подсказал Ершову помполит.

Ершов согласился и выложил все, что знал о Громове. С этого и пошло, поднялся лес рук...

Дежурный по лагерю много раз звонил в рельс — подошло время вечерней переклички, — а страсти на собрании еще не улеглись.

Комсомольцы сошлись на том, что давать Громову рекомендацию в партию еще рано.

Когда они единодушно проголосовали, Громов зло взглянул на Пучкова, Ершова и закрыл ладонями лицо, чтобы не видели его отчаяния.

Почти все уже разошлись из саманного сарая, а старшина все еще сидел, отчаянно сжимая голову руками. Комендант училища и помполит подошли к нему. Кое-кто из механиков, уже вышедших на воздух, вернулся, но комендант, еще красный от волнения (он выступал два раза), прогнал их и закрыл дверь. Пучкову, который уже успел позвонить из палатки в город, передали, что с Громовым что-то случилось... Пучков вернулся и постучал в дверь клуба.

Комендант открыл дверь не сразу и, увидев Пучкова, воскликнул с жаром:

— Вос-пи-та-те-ли! Какой это был бы офицер!..

— В этом-то весь вопрос, — возразил Пучков.

По лицу Громова он понял, что у того на душе не горе, а лишь уязвленное до отчаяния самолюбие, и покинул его без сожаления.

Всю ночь Громов не мог уснуть: лопнула последняя надежда стать офицером. Ведь через год вступит в действие «возрастной барьер», и в училище его не примут, и подойдет срок увольнения в запас.

Чем больше человек стремится к чему-либо, тем сильнее он переживает, когда стремления не осуществляются. А Громов так стремился стать военачальником! И казалось ему: умри мать или отец, он не горевал бы так...

Под подушкой у него лежали письма: отец, отвечая на вопросы сына, сообщал, кто из друзей его детства служит и в каких званиях. Честолюбивый отец, желая показать сыну достойный подражания пример, намеренно сообщал Евгению только о тех товарищах, которые опередили его в званиях и должностях. В последнее время прямо-таки досада и зависть к друзьям разбирали старшину, когда он читал отцовские письма.

«Почему другим так везет, а я все старшина?» — спрашивал он себя.

Мысленно перебирая ход собрания, Громов решил, что на этот раз он срезался потому, что комсорг эскадрильи заранее подготовил комсомольцев.

— Хорошо же!.. — вслух сказал он и повернулся на бок с твердым намерением заснуть.

С неделю в лагере все текло своим чередом. Громов обдумывал, что бы такое предпринять. И вот решение созрело. Как-то утром, проводив механиков на стоянку, Громов вернулся в расположение эскадрильи. Еремин (опять дежурный) поливал из ведра зубчатую кладь кирпичей, выложенных вдоль песчаной дорожки.

— Бросай работу. Пошли на осмотр.

Еремин поставил ведро с известковым раствором, стал вытирать ветошью руки. Осмотр старшина начал не с края, а с середины: вошел сначала в ту палатку, где жил Ершов. Солнечные лучи просвечивали брезент, не касаясь земляного пола: солнце еще было невысоко. Еремин распахнул низ брезента, и все внутреннее убранство палатки стало видно как на ладони. Три койки составляли букву П. Одеяла были натянуты туго, подушки взбиты высоко.

— Что за безобразие! — строго произнес Громов, подавшись к койке Ершова. По мнению Еремина, никакого безобразия в палатке не было, если не считать краешка простыни, не подогнутого под матрац.

Громов наклонился и резким движением сдернул простыню, которая узкой полоской окаймляла постель у спинки койки.

Затем он выдернул туалетный ящик тумбочки, на пол упало несколько писем Ершова, бритвенный прибор; флакон одеколона Громов успел удержать.

Во всех палатках старшина переворошил постели: искал под матрацами носки, обмундирование или еще какие-нибудь вещицы, которые неаккуратные механики могли положить в запретные места. Результатом осмотра был сравнительно небольшой «улов»: простыня Ершова, рабочая гимнастерка Желтого (лежавшая в туалетном ящике тумбочки) да дрель старшины Князева, запрятанная в угол палатки.

Вечером Громов построил подразделение в две шеренги и объявил Князеву выговор, а Ершову очередное неувольнение. О Желтом не было сказано ни слова. Громов считал его своим другом.

После того, как Громов подал команду «разойдись», к нему подошел Корнев.

— Ты свободен? — спросил он. — Пойдем-ка потолкуем.

Когда вошли в палатку, Громов сказал:

— Ох, и хитер этот Ершов. Жаловаться на строгость взыскания не положено, так он подсылает ко мне комсорга.

— Я сам пришел, никто меня не подсылал, — ответил Корнев и сел на край стола. Вылинявшие погоны, выгоревшая на плечах гимнастерка придавали Корневу усталый вид. — Я пришел, чтобы напомнить: дисциплина должна быть сознательной. А ты чуть что не так — наряд, чуть что не эдак — неувольнение. Ты совсем зарвался после того, как тебе не дали рекомендацию. Ты мстишь: приказываешь работать даже без объявления наряда, якобы ради «укрепления дисциплины». Ты отбиваешь охоту к службе, делаешь ее подневольной.

— Ты мне мораль не читай!

— А я и не читаю — просто хочу, чтобы и ты подумал. Ты же комсомолец.

— Ах, вот как? Угрозы! Ну, знаешь, брат, потише. Зачем в армии создана комсомольская организация? А? — Громов хитро улыбнулся и ответил: — Для поддержания авторитета командира. А ты поддерживаешь разгильдяев вроде Ершова. Тебе, как комсоргу, надо принять к ним строгие меры, а ты становишься адвокатом нарушителей.

— Механиков надо вос-пи-ты-вать! А ты вместо этого травмируешь души. Никто тебе не позволит злоупотреблять взысканиями.

— Под чью дудочку пляшешь? — не стерпел Громов. — По ножу ходишь, Корнев! Кто это травмирует души? Старшина Советской Армии? Где ты этих мыслей набрался? Не там, случайно, где был в сорок втором?

— Там же не я один, многие были там!.. — Корнев с силой опустил кулак на край стола и вышел из палатки.

Два дня подряд Громов с раннего утра уезжал в городок, а на третий появился на стоянке раньше обычного. Пока механики зачехляли моторы, убирали рабочие места и пломбировали люки, Громов помогал сержанту Желтому завязывать лямки чехлов, ставил струбцины, пришвартовывал крылья. Когда дежурный по стоянке три раза ударил в рельс — сигнал об окончании работы, Громов подошел к грибку дежурного, скомандовал:

— Эскадрилья, выходи строиться!

Он был чем-то сильно озабочен. Обычно, ведя строй механиков со стоянки к палаткам, Громов занимался строевой подготовкой — подсчитывал шаг, подавал разные команды, особенно в начале пути, когда его голос был еще слышен офицерам, собиравшимся после полетов в технической комнате. Сегодня он вообще не подсчитывал шаг. Он до такой степени ушел в себя, что не обращал даже внимания, если направляющие «теряли» ногу и шеренги утрачивали единый ритм движения.

После того, как механики помылись, Громов повел их в столовую на ужин. Он опять шел сосредоточенный и не подавал никаких команд.

Но вот колонна вступила на выложенный кирпичом плац.

— Эскадрилья-а-а, стой! Нале-во!

Механики повернулись лицом к старшине. Громов скомандовал:

— Корнев, три шага вперед!

Корнев вышел и повернулся к строю. Лицо его выражало недоумение, он с любопытством посмотрел на старшину.

— Не вертитесь, — тихо заметил Громов. Он оправил складки гимнастерки, проведя пальцами от пряжки ремня в стороны, вышел к середине строя и встревоженным голосом спросил:

— Товарищи! Вы знали младшего сержанта Иванова из роты охраны? Рыжего такого, который на контрольной проходной все время стоял?

Механики удивились странности вопроса, и по шеренгам пронесся шумок.

— А что... умер? — спросил Миша Пахомов.

— Хор-роший был человек: кого знал в лицо, у тех никогда не проверял документов... а с офицерами был строг, — усмехнулся Ершов.

Вопреки ожиданию, старшина не одернул его, а наоборот, подбодрил:

— Ну да, он самый... Что еще о нем знаешь?

— Да уж это вам, товарищ старшина, да Корневу лучше знать. Вы, кажется, учились с ним в вечерней школе.

— Верно, учились...

— Он, кажется, здорово рубал по-немецки. Еще к тебе и Корневу, помнится, перед экзаменом приезжал.

— Правильно, приезжал к Корневу… Вы все это видели?

— Кто видел, а кто и нет! — расхрабрился Ершов. — А в чем, собственно, дело?

— Дело очень серьезное! — Громов строго посмотрел в глаза механикам. — Вы очень наблюдательный человек, сержант Ершов. Действительно, указанная личность, долгое время сидевшая с Корневым на одной парте, здорово рубала по-немецки. Так здорово, что Иванов даже ошибки в учебнике находил. Когда об этом узнал директор вечерней средней школы — пришел к нашему генералу... Несколько дней назад Иванова арестовали... Оказалось, это вовсе не Иванов, а чистопородный фриц. И не просто фриц — а организатор фашистского союза молодежи во время войны. На гауптвахте он попросился в уборную и... через окно утек...

— Откуда ты это знаешь? — настороженно спросил Корнев.

— Это еще не все, товарищи!.. — Громов приблизился к Корневу. — Сегодня на третьем аэродроме хватились: недостает одного самолетного передатчика. А ровно в час дня (Громов посмотрел на часы) в районе кукурузного поля, что вдоль дороги на третий аэродром, зафиксирована радиопередача. Сегодня же, рано утром, старший сержант Корнев выехал на третий аэродром за хвостовыми пневматиками. В три часа дня Корнев вернулся на свой аэродром. По расчету времени выходит (Громов выкинул вперед руку и показал на часы), шпионская передача велась в тот момент, когда по полю проезжала наша машина с пневматиками. Почему Корнев, проезжая мимо шпиона с рацией, не принял никаких мер?

— Так у него же простые уши, а не пеленгатор! — сказал Ершов.

В строю засмеялись.

«Зарапортовался», — подумал Громов и, подойдя к механикам ближе, продолжал тоном тревожным и озабоченным:

— Товарищи! К чему я гну все это? К чему загибаю? Чтобы вы почуяли, в какой обстановке живем. Наш товарищ, с которым спим и едим, вместе к девушкам ходим, наш друг неожиданно обертывается матерым шпионом! Врагом! Как же тут доверять? А что проповедует наш комсорг? Какое у него настроение? Нарушителей дисциплины берет под крылышко. То есть проповедует в нашей армии либерализм! А либерализм — вы сами, конечно, хорошо знаете — это идейная диверсия... которая разъедает дисциплину, цемент армии. А вот старший сержант Корнев другого мнения. Доверять, говорит, нам надо, по головке гладить. Где ему внушили это мнение? Не там ли, где он был в сорок втором году? — Громов чуть отошел назад и стал смотреть то на правый фланг, то на левый. — Кроме того, наш комсорг перестал быть для комсомольцев примером личного поведения. Скатился на путь разложения дисциплины. Вы прекрасно знаете, какое значение имеет внутренний порядок в палатках подразделения. Сколько раз я говорил вам, товарищи: в тумбочках нельзя хранить ничего лишнего. И вот сегодня захожу я в палатку Корнева — там стоит стакан с медом. И мух — видимо-невидимо! Неделю назад отправили в окружной госпиталь сержанта Грачева. Еще неизвестно, что у него: дизентерия или тиф. Еще неизвестно, сознательно или несознательно Корнев держит в палатке мед — первую приманку мух, мух — этих разносчиков болезней. Думаю, что несознательно. Потому что тот, по чьей вине выводится из строя наш товарищ, — вредитель. И должен предстать перед военным трибуналом.

Громов замолчал на секунду, облизал тонкие напряженные губы и продолжал:

— Корнев — хороший механик, но почему после всего этого он ваш комсорг? Идейный, как говорят, вдохновитель?

Старшина глубоко вздохнул и гаркнул:

— Эскадрилья! Смирно! За хранение меда в неположенном месте старшему сержанту Корневу объявляю двое суток ареста! Вольно! Разойдись!

Но строй будто замер. Механики стояли как вкопанные...

«Коллективное невыполнение команды, — полыхнуло в сознании Громова. — Это же чрезвычайное происшествие! Что делать?»

— Товарищи авиаторы! — смягчил тон старшина (он называл механиков авиаторами, когда хотел найти с ними общий язык, поднять их настроение). — Строгость взысканий зависит от серьезности обстановки. Сами понимаете...

— Старшина не имеет права объявлять старшему сержанту даже сутки ареста, — сказал старшина Князев.

— Приказом по училищу я проведен временно исполняющим обязанности адъютанта эскадрильи. Я пользовался дисциплинарными правами адъютанта, — ответил Громов и медленно, стараясь даже походкой подчеркнуть свое спокойствие, пошел к своей палатке.

«Разойдутся, — думал он, — постоят и разойдутся. Если придать этому значение, ох и попадет мне! Нельзя допускать коллективного невыполнения приказания. Надо замолчать этот факт. Никто из «технарей» не понимает, что это значит. Профаны!»

Строй разошелся раньше, чем Громов приблизился к своей палатке, и от сердца ретивого старшины отлегло...

Он сразу же подошел к дежурному по эскадрилье, приказал:

— Выдайте сержанту Желтому автомат с одним диском. Он со мной повезет Корнева на гауптвахту.

— Слушаюсь!

— А сейчас пришлите ко мне дневального — получить записку об аресте.

— Слушаюсь!

И старшина пошел к своей палатке. Там, в чемодане, выкрашенном алюминиевым аэролаком, хранились у него типографским способом отпечатанные записки об аресте вместе с личными вещами.

«Отвезу тебя, земляк, на губу, доложу о тебе все, что знаю, — думал Громов, отыскивая стопку бланков, — а там пусть разберутся получше, где ты был в сорок втором. Не зря тебя не приняли в офицерское училище. Стало быть, что-то есть. Пусть покопают поглубже. Иванов — он все со студенткой меня хотел познакомить — шпионом оказался! А я считаю, что я бдительней других... Всех бы проверить заново!»

Глава восьмая

У дома Громовых, повернувшегося к улице задом, сидят трое мальчишек: Игорь Корнев, Чиж и Прохоров. Игорь, самый долговязый из них, кладет перочинный нож на тыльную сторону ладони и совершает неуловимое движение рукою. Нож втыкается в землю, пронзив лист подорожника. Игорь выдергивает нож, запускает лезвие под мизинец, снова поднимает руку.

Он делает это нехотя, как давно надоевшее: ведь ему пятнадцать, а его компаньоны совсем мальчишки, трудно ли их обыграть? Приходили бы скорей Валька Невский или Женька Громов, с ними не так-то просто.

Время от времени Игорь, не вставая, заглядывает за угол дома. Но никого нет на пустынной, заросшей травой улице городской окраины. Только бесштанные дети да куры. Им тут раздолье. Никого из сверстников не видно и в пойме ручья, куда спускается огород Громовых. На огороде, за свежим ольховым тыном, отец Женьки Громова окучивает тяпкой картофельную ботву.

«У него спросить, что ли, куда ушел Женька? Да ну его... Придерется к чему-нибудь», — думает Игорь.

Но вскоре он встает и, просунув нос между тычинин, говорит:

— Дядя Вань, а где Женька?

— А где ему быть! Чай, на стрельбище пули сбирает со своим ковригом! Ужо придет, оборву уши! — раздраженно отвечает дядя Ваня, почти не оборачиваясь.

— С комбригом, что ли? — улыбается Игорь. Комбригом называют Вальку Невского, заводилу мальчишек с городской окраины. Брат у Вальки «всамделишный» комбриг. На воротнике его гимнастерки два ромба. А Валька, если его послушать, знает военное дело лучше брата, потому и дали ему такое прозвание.

Тяпка бьет и бьет сухие комочки земли, белесый дымок вьется над зеленой ботвой, дядя Ваня уходит все дальше и дальше от тына. Вот человек, с таким и говорить не захочешь. Не зря Невский прозвал его «феодалом». Темнота, неграмотность, только бы ему на огороде работать.

Игорь окинул глазами огород Громовых, простирающийся почти до того места ручья, где он впадает в Тверцу, и вернулся к мальчишкам.

— Смотри, какая-то тетка жнет траву у тына, — сказал Чиж. — Скажи Женькиному отцу. Он покажет ей, где раки зимуют. Он своего Буяна здесь пускает.

— А ну его! Давай играть, — говорит Игорь садясь.

Минут через десять из-за угла дома выскакивают Валька Невский и Женька Громов.

— Что вы тут играете как маленькие? Война началась с Германией! — кричит Невский.

— Ври больше! У нас договор о ненападении... — вскочил Игорь.

— Чего там ври! Пошли к репродуктору! Речь передают.

И все следом за Невским вбежали в улицу, распугав кур, бросившихся к подворотням и калиткам.

У репродуктора, стоявшего на распахнутом Валькином окне, все молчали. Но сам Валька Невский вдруг закричал с озорной радостью:

— Ему покажут, этому Гитлеру! Будет знать, как совать нос в наш советский огород!

Еще год назад Невский выкладывал Игорю свою стратегию:

— Если нападут буржуи: Владивосток разгромит японских, Минск и Киев — немецких, Баку — турецких. А сколько еще у нас городов? На всех хватит!

Как ни благоговел Игорь перед своим военным наставником, сообщение радио потрясло его. Опомнившись, он осмотрелся вокруг себя: Чиж и Женька куда-то исчезли. Игорь посмотрел на свои босые ноги, бросил на землю треуголку из газеты, помчался домой.

Матери и отца дома не было. Игорь обулся и побежал на речной вокзал, где мать работала машинисткой. Она дала ему десять рублей и велела по дороге домой зайти за хлебом.

В магазине была такая теснота и давка, какой Игорь отродясь не видел. Взбудораженные, испуганные люди ломились в двери, раскупали все, что было на полках: хлеб, колбасы, консервы, залежалые галеты и банки с детской мукой.

«Вот что значит война. Все будто оголодали сразу», — подумал Игорь.

Через два дня отцу принесли повестку.

Игорь с матерью проводили его до вокзала.

— Сынок, — сказал отец, оглядываясь на эшелон, — если я не вернусь, если даже ты один останешься, — не бросай учебу. Не зря ведь говорят: «Ученье свет, а неученье тьма». Тем более, у тебя способности к учебе...

— Ладно, папа, буду учиться, — обещал Игорь, всматриваясь в слезинки, блестевшие в уголках отцовских глаз.

Как-то по дороге в школу Игорь встретил Чижа.

— Ты в школу? — спросил Чиж.

— Сам видишь, — ответил Игорь, показывая свой потрепанный портфелик.

— Ну и дурак. Война подходит, а ты в школу! Ее все равно скоро закроют.

С тех пор как Игорь помнил себя, все ему внушали, что надо учиться. И отец с матерью, и учительница, и плакаты со словами Ленина, и директор школы. И постепенно Игорь пришел к мысли, что в его годы не ходить в школу так же преступно, как в призывном возрасте отказываться от службы в Красной Армии.

Он презирал тех школьников, кто в дни воздушных тревог отсиживался дома.

— Чего уставился? Не веришь, что закроют? — продолжал Чиж, будто намереваясь разозлить Игоря.

— Школу никогда не закроют! И помни это на всю жизнь, — с достоинством старшего сказал Игорь.

Чиж показал на него пальцем, как бы говоря этим, что перед ним глупец, и тоненько засмеялся...

— Эх, ты! А в восьмой класс ходишь! Шариков у тебя не хватает! Пятую школу уже закрыли! И нашу закроют. Ясно?

Игорь бросился на Чижа, схватил его за грудь и начал яростно встряхивать приговаривая:

— Вот тебе, вот! Из-за таких трусов, как ты, закрыли пятую школу. Загудит сирена, они в щели бегут. Из-за таких невежд и разгильдяев, как ты... Не понимают, что значит школа... Лишь бы не ходить! Вот тебе, вот!

Он отшвырнул испуганного сорванца и быстро пошел своей дорогой.

— Да ты и вправду, того! С ума сошел, — крикнул Чиж, когда Игорь был уже на таком расстоянии, что от него можно было удрать.

Приходя из школы, Игорь бежал к Вальке Невскому, своему закадычному другу. Они вместе копали в огороде щели, собирали бутылки. Невский достал где-то бидон с горючей смесью, два ящика рубашек к гранатам РГД. Но самих гранат достать не удалось, хотя он и знал, в каких церквах города хранят гранаты для народного ополчения.

Соседи, прежде чем заняться рытьем щелей, обращались к ним: какую копать щель — прямую или зигзагами. Валька Невский был по этой части настоящим спецем, все разъяснял, как истинный военный инженер. Чуть ли не наизусть знал он объемистую книжку с названием «Военная техника». В эти дни Игорь так уставал, что ночью спал без просыпу, не слыша воя сирен воздушной тревоги.

— Вставай! Бомбят! — услышал он как-то голос матери.

Игорь привстал на диване и увидел растерянное лицо матери. Где-то над самой крышей пролетел самолет, и вдруг острый, пронизывающий свист сковал его тело.

— Бомба свистит! — испуганно воскликнул он и упал на пол, плотно прислонив к половице голову. Мать тоже упала.

Раздался взрыв — и сотни стеклянных брызг пролетели над ними. Рама ударилась в печь и разлетелась на осколки. Минут через десять мать встала.

— Надо уходить! Надевай сапоги, бери вон тот узел. Пойдем к Ивану Матвеевичу, у них лошадь. Уезжать надо...

— Мама! Мама! Не может быть! А как же фронт, а как же наша армия под городом? Комсомольцев постарше меня мобилизовали в пулеметчики! — доказывал Игорь, глядя в вышибленное окно и растерянно мечась по битому стеклу.

— Все уходят! Смотри!

Из домов с узелками и котомками выходили люди.

Игорь вдруг бросил узел и побежал к сараю, где хранились бутылки... Крыши на сарае не было. «К Невскому надо, к Невскому», — лихорадочно думал он и хотел бежать к его дому, но мать схватила его за рукав и подтащила к репродуктору на кухне. Хрипя и захлебываясь, повторяя одно и то же, председатель эвакокомиссии объявлял населению, что город будет ареной сражения, что всем жителям надо эвакуироваться по собственному усмотрению.

Нагрузив на себя по паре узлов, мать и сын пошли к дому Ивана Матвеевича Громова, возчика с речного вокзала. Отец Игоря был с ним в дружбе.

У дома Громовых суматошно грузили телегу. Иван Матвеевич, переставший бриться после того, как был оставлен Минск, сновал из дома на улицу как заведенный.

— Аннушка! Милая! Свету, видать, конец, — заскулил он, остановившись перед матерью Игоря с медным самоваром в руках. — Не знаю, куда и ехать. Сейчас Женька прибежит, скажет.

— Папка! По мосту не проехать! Весь город прет на этот мост. Затор!

— Ну, с богом! — сказал Иван Матвеевич минут через пять. Он покрестился на церковь с названием Белая троица (она белела за старыми ивами), на окна своей недавно перевезенной из деревни избы и дернул вожжи.

Лошадь сразу же завернула за угол и пошла к реке, по направлению к пологому мощеному съезду. На подводе в бельевой корзине спал младенец Федя, второй сын Ивана Матвеевича. Трое Громовых да двое Корневых шагали за нею.

Мать Игоря, Анна Михайловна, плакала.

— Ничего, мама! — коснулся Игорь плеча матери, — Сейчас переправимся на тот берег и будем в тылу! А немца остановят на окраине Калинина.

Подвода остановилась в конце мощеного съезда, у лодок соседей. Громов-старший перерубил в двух местах цепь самой большой лодки, придвинул ее к берегу, скомандовал:

— Сгружай телегу!

Игорь бросился развязывать воз с домашним скарбом.

Иван Матвеевич подошел к задку телеги и стал отвязывать бельевую корзину, из которой чуть выглядывала головка Феди — его полугодовалого сынишки. Отец бережно перенес корзину в лодку, потом залез под телегу и долго гремел цепью, просовывая ее между досок. Он боялся, как бы в реке телега не развалилась. Когда воз разгрузили, Иван Матвеевич один внес телегу в воду.

— Ну и сила! — удивился Игорь.

Перебравшись на восточный берег, Иван Матвеевич долго осматривался, потом объявил:

— Двести тысяч людей прут на восток по одной шоссе... Она черным-черна. Мы на восток не поедем. Мы на юг, пересечем шоссе и будем пробираться в тыл Московской области. Москву-то наши ни за что не отдадут. Нет на свете такой силы, чтобы Москву взять. Так старики говорили, так на роду написано. Н-но, Буян!..

Когда подъехали к шоссе, стало очевидно, что пересечь его так же трудно, как горную реку во время бурного таяния снегов. Не только шоссе и его обочины, но и все вокруг — косогоры, параллельные тропы и дорожки — все было тесно забито потоками машин, людей, телег, тачек, тележек, спаренных велосипедов.

На западе после страшной бомбежки горел город, тяжелый смрад стлался над ним. Сквозь густые завесы дыма было видно, как огромные языки пламени лизали облака и как бы подымали их выше.

— Нефтебаза горит, — сказал Иван Матвеевич, — весь город пылает... Что делают, поганые!

Он взял лошадь под уздцы и втиснулся в тесный поток людей. Оглобли упирались в чьи-то плечи, били по головам, он не обращал на это никакого внимания.

Игорь с матерью шли позади телеги. Им наступали на ноги, оттесняли на обочину, к канаве.

Беженцы шли плечом к плечу, затылок в затылок. Повозки, автомашины, опять пешеходы. Все двигалось в страшной тесноте. Игорь взял руку матери (чего доброго, потеряешь друг друга). За телегой идти легче, чем за людьми. Если стукнешь ногой в колесо, никто не оглянется, не упрекнет. По железной блестящей шине колеса изредка взбегал песок и соскальзывал в колею.

Как разбили дорогу! Даже снег почернел...

Игорь часто оглядывался. Справа брела старушка. На спине ее самовар. Слева молодые мужчина и женщина толкали вперед два спаренных велосипеда: вверху, между чемоданами, стоял мальчик лет пяти и, держась за веревку, стянувшую поклажу, испуганно смотрел в небо.

Над головами со свистом проносились истребители. Один из них обстрелял толпу из пулемета. Люди шарахались в стороны, в ужасе наскакивали друг на друга, падали в придорожные канавы. Старушка зарылась в заснеженную грязь дряблым подбородком, самовар блестел на горбу... Когда люди выбрались на дорогу, старуха с трудом поднялась и погрозила в небо костлявым кулаком.

— Дор-р-ро-гу! — услышал Игорь.

Две караковые лошади, запряженные в телегу, вторглись в толпу. На телеге, покрытой рогожей, восседал здоровый детина с черной щетинистой бородой.

— Дор-р-рогу!

Из-под рогожи виднелись окровавленные ноги свиных туш. Чернобородый, размахивая винтовочным шомполом, настегивал лошадей. Взбрыкивая ногами, они врезались в толпу.

Когда истребители скрылись и на дороге стало спокойнее, бородатый детина спешился, пошел рядом с Игорем.

— Паря, пожрать ничего не найдется? Целые сутки не ел. Правду говорю.

Игорь недоуменно глянул на его скуластое бородатое лицо, достал из кармана кулек с сухарями.

— Спасибо! Остановимся на привал — половину свиной туши тебе отрублю…

«Уж больно щедрый», — с недоверием подумал Игорь.

— Смотри. Тьма народу из города в деревни прет. Через неделю там все пожрут, начнется голод... — говорил бородач, с треском разгрызая сухари. — Бостоновый костюм не будет стоить и буханки хлеба...

Игорь взглянул на спутника, как на идиота.

— Чего зенки разинул, не веришь? — Хрустя сухарями, бородач продолжал: — А я об этом уже подумал. После сегодняшней ночной бомбежки вышел я в город и вижу: соседи шмотки закапывают. По улице мимо окон идут беженцы с барахлом. А у меня закапывать и уносить с собой нечего. Я неделю как из тюрьмы. Что делать, думаю? У немцев оставаться — не такой я продажный. Подался на мясокомбинат. И сразу — в животдел. Там лошади бьются об изгородь: не успели их на конину и колбасу перевести. Схватил я вот этих двух, что поздоровее, и к складу: там телега нашлась. Взвалил двенадцать свиных туш, но тут бомба вблизи разорвалась. Думаю, хватит. Уходи, пока цел... Теперь мое дело в шляпе. Пройдет день — два, все жрать захотят, я тут как тут: пожалуйте, свининки. Цену установлю — дай боже... Ну, а тебе, как сказал... Если хочешь — бери всю тушу, все равно ведь пропью, не доеду до Ташкента. — И он шомполом показал на телегу.

«Голодный сидеть буду, а у мародера ничего не возьму», — подумал Игорь и отступил от него на два шага.

Впереди, на фоне осыпавшей листву березовой рощи, показался старинный дом с готическими колоннами и монументальным подъездом.

Чуть поодаль виднелась деревня.

Телега Громовых остановилась на выезде из деревни у самого захудалого домишка. При рассмотрении оказалось, что это и не домишко даже, а баня с широким подоконником под большим окном. Окно было закрыто ставнями, сбоку на железных петлях висел замок.

— Дальше не поедем! — как решенное произнес Громов-старший. Он говорил мало, но так, будто объявлял приговор.

— Да ты что, папа! — встревожился Женька. — Тут ведь немцы рядом. Один бросок, и мы окажемся у них в тылу.

Вместо ответа Иван Матвеевич вынул из телеги топор, которым рубил лодочную цепь, и с размаху ударил по замку. Замок лязгнул, но не открылся.

— Иван Матвеевич! Женя прав, нам дальше в тыл надо, — подошел Игорь. — Тут немцы нас достанут...

— Нужны мы им, как собаке пятая нога… Глянь-ка вон туда!

Возчик положил на плечо Игоря свою тяжеленную руку, повернул Игоря к заходящему солнцу. Там, в оранжевом полукруге заката поблескивали немецкие бомбардировщики, то выходя из пикирования, то снова падая на лес.

— Не город бомбят, а левей. Железная дорога там на Москву. Смекаешь? Москва нужна немцу, а сюда, в леса и болота, он не пойдет.

— А если пойдет? — не сдавался Женька. — Мы отъехали всего двадцать пять километров, немецкие мотоциклисты за час могут быть тут...

— Бабы! А ну заткните им рты. Больно грамотны стали... Ляд их побери!

— Уж внушайте им сами! Мы что? Мы бабы, — робко и виновато сказала Анна Михайловна, мать Игоря. Бомбежки, эвакуация, необходимость искать где-то пристанище так подействовали на нее, что она, казалось, потеряла волю и способность трезво мыслить.

— Пап! Ты хочешь всех нас отдать в руки фрица! Надо ехать минимум до Ярославля, — упорствовал сын.

Иван Матвеевич подошел к возу, расслабил веревку, выдернул два узла, бросил сыну под ноги.

— На, газуй до Ярославля!

А сам снова стал сшибать замок.

— Другие беженцы в жилые дома стучатся, а ты замок на собачьей конуре сбиваешь. Поехали вон к тому дому...

— Не наводи на грех, стервец! — крикнул отец и с такой яростью саданул по замку, что тот не только слетел, но и врезался в землю. Ставни распахнулись. Баня оказалась совхозным ларьком, в котором еще вчера продавали хлеб, мыло, грабли, молотки и другой хозяйственный инвентарь. Кроме двух усохших буханок хлеба да ста двадцати трех молотков (Громов-старший трижды пересчитал их), в ларьке уже ничего не было. Готовясь с часу на час к приходу немцев, рабочие поделили между собой все товары. Но прошла неделя, другая, с востока мимо деревни проходило все больше автомашин с красноармейцами, появилась надежда, что город скоро отобьют.

Иван Матвеевич решил дальше не ехать. Не велик в чинах, чтобы на востоке кто-то приготовил ему кров.

А здесь не так уж и страшно. Бои уходят к Москве. Неужели одолеют все-таки? Не может быть...

От нечего делать Игорь и Женька бродили целыми днями в окрестностях совхоза с местными мальчишками, смотрели на родной город, все еще дымившийся вдали.

Днем за зубчатой каймой леса висела черкая шапка дыма, ночью она была огненной и страшной, Иногда вспыхивали за лесом багровые султаны дыма, выли бомбардировщики, выходя из пикирования с выворачивающим душу звуком. И казалось, что от дальнего грохота и содрогания земли обнажалась красивая роща. Белоствольные высокие березы испуганно вздрагивали, по ветру летел багрянец сморщившихся листьев.

В тот же день возле рощи Игорь увидел Невского. Друзья обрадованно схватились за руки. «Комбриг» был в стеганке, в шапке набекрень, руки у него были расцарапанные и припухшие.

— Ты где живешь? — спросил он.

— В ларьке, а ты? — спросил Игорь.

— В детяслях пока. Но на днях уйду в первый полевой военкомат. Мне шестнадцать. Должны взять. Ты слышал, как ночью бабахнуло? Волжский мост, говорят, взорвали...

Невский был в курсе всех новостей: оказывается, он успел подружиться с лейтенантом из зенитной батареи, что стояла в роще. Невский сказал, что Москвы наши ни за что не отдадут, что все главные силы Красной Армии стягиваются к Москве. И немцев там ждет разгром.

Игорь охотно поверил этим словам. Это же, но по-своему говорил и отец Женьки Громова.

У скотного двора за рощей завизжал поросенок.

— Войны, что ли, боится? — пошутил Невский.

— Пойдем посмотрим, — предложил Игорь. Друзья побежали по полю к скотному двору. Над красной черепичной крышей двора кружились перья; высоко парил гусиный пух; слышалось мычание, кудахтанье, блеяние. Вдоль частокола, отгораживающего двор от пашни, бегал поросенок с черной меткой на лбу. За ним гонялся парень в клетчатой окровавленной рубахе, с топором в руках. Бедное животное металось от одной стороны изгороди к другой, прыгало, задирало ноги на верхнюю перекладину частокола. Обезумев, оно стукнулось мордой об ограду и выломало один кол. Голова застряла в заборе, как в верше. Парень в окровавленной рубахе перепрыгнул забор и с разбегу ударил поросенка обухом между глаз. Животное рухнуло на землю. Парень снова перескочил забор и резанул по шее лезвием топора. Двое рабочих схватили поросенка за задние ноги и поволокли в двери скотного двора; кровавый след растянулся по земле. Внутри, под крышей, лежали свиные шкуры и только что освежеванные туши. Их рубили на низком пне на большие куски и на носилках тащили к старому скотному двору, над которым с клекотом кружилось воронье.

— Что вам тут надо? — злобно спросил парень в окровавленной рубахе, увидев Игоря и Невского.

«Сущий Чингис-хан», — подумал Игорь, всмотревшись в лицо парня.

— Мясо от фрица прячете? Давайте поможем, — предложил Невский.

— Без вас обойдемся. Катись отсюда, — ответил парень.

— Полноте, Ефим, пусть вон бочку катют, — сказала старуха, вынося со двора в багровом переднике свиную ляжку.

Вдоль стены нового скотного двора к старому несколько человек катили огромный деревянный чан. Он все время заворачивался к забору.

— Раз, два — взяли! Раз, два — взяли! — командовал старик с красными, прокуренными усами.

— Ладно, помогайте, — строго сказал Ефим. Друзья перепрыгнули через забор и подскочили к чану. Они помогли закатить его в старый скотный двор и опустить в глубокую яму.

Старик с прокуренными усами поставил перед ними ржавое ведро со свининой и сказал:

— Парнишки! Холь не хотите, чтоб все это хвашист пожрал — нихому не хаварити. Нихто из хороцких не знает, хде мясо.

— Вы комсомольцы, наверное? — перебил старика Ефим, насупленный и строгий.

— Ну, комсомольцы, а что? — недовольно спросил Невский.

— Уж не подводите меня. Мне надо было отогнать вас... а я... — Ефим переступил с ноги на ногу.

— Мы не продажные, — решительно заявил Игорь. — И мяса нам не надо. Пошли.

И Невский с Игорем направились к воротам.

— Да что вы, парнишки, на сухарях, чай, сидите... — засеменил за ними старик, подхватив ведро.

— Папаша, так ведь у нас спрашивать будут, где взяли мясо? Что же вы себя-то выдаете? Конспираторы, черт вас побери! — остановился Невский.

— Ты схажи: у Ивана Петрова, у меня. Третий дом от леса. По правой стороне.

Опять вмешался Ефим и объяснил, что коров и лошадей рабочие совхоза угнали в тыл, а свиней и овец не успели и потому поделили между собой. У каждого из совхозных рабочих можно купить сейчас хоть пуд мяса.

— Ладно, папаша. Спасибо! Скажем: Иван Петров сжалился над голодными беженцами, — улыбнулся Невский и взялся за дужку ведра.

По дороге домой он сказал Игорю:

— Хорошие люди, а поторопились зря. Может, немцы больше не продвинутся.

Но предположение «комбрига» не сбылось. Дня через три на рассвете ларек стал вздрагивать от близкой орудийной стрельбы и рева танков. Прибежал сослуживец Женькиного отца, тоже возчик, звал в дорогу. Многие из беженцев, жившие в деревне, двинулись дальше на восток. Но Иван Матвеевич решил отсиживаться. А это и определило дальнейшую судьбу Игоря и его матери. Утром, когда стрельба прекратилась, Игорь увидел, что на поле возле скотного двора стоят два сожженных фашистских танка и зенитная пушка с разорванным, устремленным в небо стволом. В первый день фашисты в селе не показывались. Но в березовой роще было много немецких солдат и автомашин. Дом с готическими колоннами стал каким-то штабом.

Немцы вывесили приказ, запрещающий появляться на улицах после семи вечера. Все притихло и присмирело. Жители села, даже мальчишки, только изредка выходили из дома: по улицам расхаживали пьяные солдаты, стреляли в собак. Ясные осенние дни сменились снегопадами. Не радовал первый снег, как-то неуместны и глупы стали улыбки, в ларьке почему-то все стали разговаривать тише, точно боялись, что кто-то подслушивает. Игорь целыми днями смотрел в окно. По грязи, перемешанной со снегом, ветер гнал жухлые листья, они попадали в следы пешеходов, вмерзали. Березовая роща совсем обнажилась и стала просматриваться насквозь. За рощей не смолкал рокот немецких автомашин, топот кованых сапог. Тяжелая тоска давила сердце. «Неужели так будет всегда, — спрашивал себя Игорь. — Как хорошо, что Женька оставил отцу записку в сухарях и уехал с его сослуживцем. А я бы мог оставить здесь мать и уйти? Пожалуй, нет».

Как-то днем Игорь вышел подышать свежим воздухом: в ларьке топили «по-черному», болела голова. На улице Игорь увидел Ефима; он выходил из дома вместе с Колькой, братом-близнецом. И с тем, и с другим Игорь уже успел подружиться и уже умел их различать, что не всем удавалось: сходство братьев было поразительное. Увидев Игоря, Ефим улыбнулся, спросил:

— Как жизнь?

— Какая теперь жизнь! Слезы!

— Пошли к нашим ребятам, — сказал Ефим.

В закутке, у крыльца детских яслей (там тоже жили беженцы) стояло человек десять мальчишек. Кое-кто курил, кое-кто играл в «жестку». Игра заключалась в том, что подбрасывалась в воздух легкая тряпица, сшитая из узких лоскутьев, и ее надо было удерживать в воздухе ударами ноги. Кто сделает больше ударов, не давая «жестке» прикоснуться к земле, тот и победитель. Игоря эта игра не занимала, курить он не курил. И все-таки уходить не хотелось: с самого начала войны что-то заставляло его держаться около ребят.

К группе подошел мальчишка с оборванными наушниками шапки, Минька Зорин. Накурившись вдоволь, он вдруг предложил:

— Пошли в столовую. Фрицев там нету еще.

Мальчишки неохотно согласились и гуськом потянулись на край села: столовая стояла на отшибе. Над длинным домом с шиферной крышей высилась огромная красная труба. Мальчишки взбежали по ступенькам на тесовое крыльцо; входная дверь оказалась закрытой. Принажали на нее целой ватагой, дверь подалась и с треском распахнулась. Длинные столы, накрытые цветными клеенками; аккуратно расставленные стулья, шелковые занавески на окнах; шкафы с посудой вдоль стен — все говорило о том, что столовую закрыли ненадолго, что завтра-послезавтра она снова начнет работать.

Минька Зорин схватил за спинку новенький стул и будто нечаянно уронил его. Это была словно команда. Тотчас мальчишки взгромоздили стулья, столы. Уронили на них шкаф с посудой: дюралевые и фаянсовые тарелки звякнули. Их тотчас похватали и с диким азартом стали бросать в стены и даже в окна.

— Окна потом! — крикнул Ефим. Он вышиб ногой стекло другого шкафа и стал вываливать оттуда чайную посуду. Она со звоном разбивалась об пол, ее ударяли ногами, Игорю приходилось рукавом закрывать лицо, чтобы розбрызг стекла и фарфора не влетел в глаза.

— Бей! — кричал Колька.

— Бей! — вторил ему Минька.

— Бей! Чтобы немцу не досталось, бей! — орал Ефим. Он выволок ящик с ложками и, как гранаты, стал бросать их в люстру. Несколько раз он попадал в электропровод, люстра раскачивалась, как кадило. Из кухни через раздаточное окошко кто-то выбрасывал дюралевые бачки. Их «брали на ножку», как футбольные мячи, отшвыривали в стену; штукатурка осыпалась, шурша и пыля. В диком экстазе метались в пыли мальчишки, топча миски, тарелки, ложки, обломки стульев, сахарницы, солонки, и, когда Ефим приказал бить стекла, они с особым азартом принялись метать в окна все, что валялось на полу. Подчиняясь взрыву какого-то странного чувства, Игорь подскочил и сорвал со стены огнетушитель.

— Разойдись! — завопил он, ударяя стержень о пол. Шипящая струя вырвалась из красного баллона и желтой пеной стала зализать крошево металла, стекла, дерева, фарфора. И вдруг кто-то гаркнул:

— Васы-ыр... тикай, кто жить хочет... И все рванули врассыпную...

Через несколько дней Ефим позвал Игоря к себе домой и сказал:

— Ума у нас ни на грош. Тоже мне, Джеки-потрошители!.. Не могли уж посильнее насолить фрицу. Испортили у столовой вид и рады... А в Белоруссии и на Украине пионеры штабы сжигают... Вчера, между прочим, нашу столовую фрицы сделали конюшней. Сорок три лошади туда завели... Вот бы поджечь, а?

— Поджечь — дело нетрудное. У моей бабушки в деревне, когда колхозы организовывались, действовал один кулак. Все сараи и клети спалил. И долго не знали, кто это делал. А действовал он вот как: ставил в сарай миску с керосином, в нее — свечу. Зажжет свечу, сядет на велосипед и уедет в другую деревню километров за двадцать, И шумит там, кричит...

— Подготовляет алиби...

— Ну да... Если заподозрят, может доказать, что его в той деревне не было...

На этом разговор и кончился, а через два дня Игорь проснулся от дикого ржания, конского топота, выстрелов и сполохов за окном. Когда обитатели ларька выбежали на улицу, языки пламени пробили драночную крышу. Сосновая дрань, стреляя, летела в стороны. Когда стропила рухнули, снова послышалось дикое ржание. Игорь подумал: «Ефим поджег. Молодец».

В этот же день немцы похватали всех подростков совхоза: оказывается, часовой у штаба еще вчера вечером видел возле конюшни два маленьких силуэта.

За Игорем пришли на четвертый день. На всю жизнь запомнил он, как шел впереди полупьяного полицая к красивому, с колоннами, двухэтажному каменному дому, в котором был сельскохозяйственный техникум. Теперь немцы разместили здесь штаб. В конце длинного коридора полицай втолкнул его в погреб с железной дверью...

— Ну, как там Москва?

— Москву еще не заняли? — спросило из темноты несколько голосов сразу.

Было так темно, что Игорь не видел людей, но по вопросам понял, что это свои.

— Нет, Москва наша. Москву не сдадут! — воскликнул он с радостью.

— Москву не сдадут? — спросил кто-то с явной угрозой. — Ее уже сдали...

— Неправда! — закричал Игорь. — Он врет, товарищи!

— У тебя, паря, хороший ватник, — услышал Игорь знакомый голос, и вдруг чьи-то сильные руки сграбастали его за полы стеганой куртки и выволокли на середину комнаты. — Расстегивайся!..

Игорь упирался тонкими длинными руками в колкую бороду, стараясь вырваться.

— Расстегивайся, тебе же будет лучше!

Игорь замер в недоумении.

Те же сильные руки распахнули куртку, послышался треск раздираемой материи. Человек, стоявший перед Игорем, стал вытаскивать из его куртки вату.

— Отстань от паренька! — к Игорю подошли трое и отстранили человека, который разорвал полу его стеганки.

— Игорь, Игорь! — узнав его, закричали Ефим и Колька Беленькие, они сидели в погребе уже три дня.

Ефима уже водили на допрос и пытались узнать, кто поджег конюшню и где закопано сто овец, забитых рабочими накануне прихода немцев, но он ничего не сказал.

— И ты молчи. Сознаешься — расстрел! — закончил Ефим и отошел от Игоря.

Игорь видел, как тот, кто разорвал ему стеганку и выхватил, словно клещами, клок ваты, свернул из нее жгут и положил на пол. Потом он вынул из-за пазухи дощечку и, положив на жгут, начал быстро двигать ее. Он елозил по полу коленями, тяжело дышал. С головы его упала на пол черная ушанка с оборванными наушниками, но он не поднял ее, а продолжал уползать вперед, к маленькому высокому окошку, не отрывая рук от дощечки, снующей по полу, как челнок.

Операция длилась минут пятнадцать. Потом темный угол с людьми закопошился, из потайных карманов стали вынимать бумажки для самокруток, свертывать цигарки.

Елозивший по полу спрятал дощечку, схватил дрожащими пальцами плотно скатанный фитиль ваты и, растягивая в стороны, осторожно подул на него. В середине, там, где фитиль разорвался, засветился неяркий огонь.

— Прикуривай, курачи! — сказал хозяин огня.

К нему бросились со всех сторон. Первым подошел к огню тот, кто говорил, что Москва уже сдана. Когда он через цигарку всасывал огонь в себя, красные искры падали на пол, и Игорю стало видно его лицо, такое морщинистое, будто кто-то сгреб лицо в горсть, да так оно и осталось.

— Тише, падло, толкайся, погасишь! — сказал владелец огня, добытого доисторическим способом. Выждав, пока прикурили все, он запалил сам огромную козью ножку и подошел к Игорю.

— Куришь?

От огня козьей ножки лицо курящего осветилось. Игорь узнал его.

— Это вы мне свиную тушу обещали? — усмехнулся он и услышал ответ:

— Что ж ты мне сразу-то не сказал? — Тяжелая рука чернобородого опустилась на плечо Игоря и, подхватив его под локоть, повлекла в угол, где на полу лежала длинная байдачина.

— Садись! — предложил бородач. — Говори, как попал?

— А вы как?

— Увидели немцы, что свиные туши в моей телеге, и ну отнимать. Я в драку. Спасибо, что не кокнули на месте: спас только документ, что в тюрьме сидел, почти не вылазя.

И он показал бумагу, из которой Игорь узнал, что этот бородач, с тремя фамилиями — Палкин, Галкин и Смирнов, действительно сидел в тюрьме.

— Вот что, парень, вон с тем — его зовут Фитиль, — уголовник кивнул на морщинистого человека, который прикуривал первым, — с ним ни слова. Это клуша, провокатор.

— Спасибо, дяденька. — Игорь пожал огромную лапу Палкина-Галкина-Смирнова.

Позже этот человек сказал Игорю, что он уже и сам не помнит, какая из трех фамилий у него настоящая, — его часто били. Воровать он начал с детства, несколько раз бежал из лагерей и всякий раз придумывал новую фамилию, чтобы труднее было его разыскать...

На другой день Игоря повели на допрос. Когда он вошел в большую комнату, там за длинным столом сидели двое: офицер и полицай, арестовавший Игоря. Лысый, желтолицый, он пританцовывал под столом ногами в щегольских белых бурках. Офицер сидел неподвижно. Очки и задумчивое, спокойное лицо офицера делали его похожим на учителя. Он деловито смотрел на бумаги, разложенные по столу, и не обратил на вошедших ни малейшего внимания.

Солдат остановился в трех шагах от стола и что-то доложил по-немецки. Лысый полицай в бурках — он был и за переводчика — подошел к двери, и через минуту в комнату вошла мать Игоря.

Она метнулась к сыну и обхватила его за плечи. Глаза ее были заплаканы, лицо раскраснелось. С минуту они постояли посреди комнаты, потом лысый вывел ее за дверь...

— Садись, — возвратись в комнату, кивнул он Игорю на стул, стоявший у стола, и сам опустился в жесткое кресло напротив.

— Вам, пацанам, унывать нечего! Скоро житуха будет — во! — Лысый вскинул большой палец, мечтательно закрыл глаза и продолжал: — Каждый парень четырнадцати-пятнадцати лет будет иметь свой автомобиль. А при Сталине вы имели только самокаты, и то не все.

Лысый высморкался, убрал платок и сказал:

— Слушай, Игорь, кто же поджег конюшню? Я тебя спрашиваю так, по-товарищески. Пойми сам: ведь это не нападение на солдата немецкой армии...

— Я не знаю... — ответил Игорь.

— Ну, ты брось, не запирайся. Я тебя и твоих ребят выручить хочу, а ты в кусты. Ты ведь парень умный, пожалей свою мать... Скажи, где закопаны сто овец?

— Если овец закопали, они наверняка задохлись и в пищу не годятся, — сказал Игорь и недоуменно пожал плечами.

— Ста-ать, сукин сын! — крикнул лысый, вынув руки из кармана галифе.

Игорь вскочил.

— А ну, к стенке! — скомандовал лысый, выхватив из кармана пистолет. Он так стукнул им Игоря в плечо, что тот отлетел к стене, на которой висела карта мира, и упал.

Видимо, внезапный этот удар лысый наносил своим жертвам не впервые: так он был точен и силен.

— Считаю до трех: не скажешь, где баранина, — сам станешь мясом! — выкрикнул полицай.

Игорь поднялся с колен, с ненавистью поглядел на мучителя.

Тот наводил в лицо пистолет.

Офицер с лицом учителя невозмутимо перебирал на столе бумаги.

— Повертывайся к стенке, сволочь! — скомандовал лысый.

Сердце билось беспорядочно. Дрожа, задыхаясь и чуть не падая, Игорь подошел к стене. Ноги словно одеревенели, колени подгибались. В раскрытые от страха глаза бросилась карта: коричневые очертания материков на голубом фоне океана. Близко к носу был сапог Италии. Игорь подумал: «Все, больше ничего не увижу...»

— Р-рр-аз! — процедил сквозь зубы лысый.

Очертания материков куда-то исчезли. Карта слилась в сплошное пятно. Какого она цвета? Лилового? Красного? Синего?

— Дыва! — раздался тот же голос за спиной. Промелькнул в памяти образ матери. Она сидела на кровати, закрыв лицо руками, как в тот день, когда проводили на войну отца... Перед глазами возник ремень, годами висевший дома на стенке. Отец точил об него бритву... Зазвенело в левом ухе.

— Три! — выкрикнул полицай.

Краем глаза Игорь увидел дуло, узенькое, черное. Оттуда сейчас выскочит пуля. «Мама! Мама! Сейчас меня совсем не будет. Совсем...» Жесткие спазмы перехватили горло. «Живу последнюю минуту. Все, что вижу сейчас, — вижу последний раз», — подумал он со страхом и горечью и наклонил вниз голову. С предельной яркостью в глаза бросился коричневый плинтус пола, к нему прилип изжеванный окурок. Крошечные точки на коричневой покраске, песчинки и царапины на полу; новые калоши на валенках, они нагло блестели.

Раздался выстрел. Игорь вздрогнул. Сорванная карта, шурша по стене, упала на пол...

Игорь как бы очнулся. Перед глазами по-прежнему блестят калоши. Все тот же окурок на коричневом плинтусе. «Я жив! Еще жив. Не попал фриц...»

Вдруг молния ударила в голову, искры посыпались из глаз и загорелась вся комната: цементный пол, карта мира, окурок.

Игорь рухнул на пол. Вошли два солдата, поволокли его. Лысый плюнул Игорю в ноги и куда-то исчез.

В подвале, куда затащили Игоря после допроса, жуткая тянулась жизнь. Нередко дверь распахивалась, и на холодный цементный пол бросали избитых: с кровоподтеками и вывернутыми пальцами. Фитиль, провокатор, как бы оказывая помощь, оттаскивал их на свое место на байдачине, утешал, советовал и, если избитый бредил, внимательно вслушивался в лихорадочные слова, а утром уходил «на допрос», то есть делал отчет о своем подслушивании.

— Удушил бы суку! — скрипел зубами Палкин, когда Фитиля в камере не бывало. — Заставил бы лизать парашу, да вышака{3} боюсь! Пожить еще хотца.

Он относился к Фитилю странно: ненавидел его и в то же время дружил с ним. Может быть, дружил с умыслом, чтобы немцы не подбросили другого провокатора: «Пусть, мол, болтается в камере, мы-то знаем, кто он такой».

Однажды ввели сразу двоих: старика в таком же, как у Палкина, бушлате и человека средних лет, отрекомендовавшегося просто — Кириллычем.

Кириллыч запомнился Игорю навсегда. Появившись в подвале, он на вопросы Фитиля ответил охотно:

— Я? Парикмахер. Лежал в больнице, когда в город вошли немцы. Уйти не успел.

И сам спросил:

— Ну как, браток! Скоро нас выпустят?

— Когда наши придут, тогда и освободят, — заключил Фитиль.

— Курочка-то в гнезде, а ты уже цыплятками торгуешь? — одернул его Палкин-Галкин-Смирнов.

— А зачем нас держать? — удивился Кириллыч. — Немцы не такие дураки, чтобы держать нас взаперти. Работать надо, фронту помогать. Еще неизвестно, сколько большевики продержатся. Они такие. Я их знаю...

Фитиль прислушивался с любопытством. Кириллыч вдруг предложил:

— Кто хочет закурить? У меня турецкий, Фитиль потянулся за кожаным самоскладывающимся кисетом.

— Давай сюда, будет мой! — выхватил Палкин кисет и, насыпав на закрутку хозяину и Фитилю, убрал кисет в карман.

Кириллыч улыбнулся:

— У меня еще пачка есть — вергунчик. Бери.

Палкин нахмурился, взял и пачку. А Кириллыч, как ни в чем не бывало, подошел к окну, задрал кверху голову и пропел с иронией:

Солнце всходит и заходит,
А в тюрьме моей темно!

И вдруг добавил лихим речитативом:

Днем и ночью темно,
Днем и ночью темно.

— Ты циркач или шут гороховый? — спросил его Палкин.

Кириллыч прошелся широкими шагами вдоль стены и выкрикнул с детским воодушевлением:

— Эх, был бы я циркачом! Превратил бы тебя в невидимку. Фриц распахнул бы дверь, а ты... фьюить — и на улице. — Кириллыч присвистнул и добавил: — Пусть ищут — след простыл.

— Ты все врешь, падло, — добродушно отозвался Палкин.

Видя, с какой легкостью относится Кириллыч к своему заключению, Игорь и его дружки Беленькие повеселели, ободрились.

Палкин привязался к Кириллычу больше, чем к Игорю. Вскоре Кириллыч стал как бы старостой, а Палкин — его правой рукой.

Эти два совершенно разных человека (позже Игорь узнал, что Кириллыч был авиационным штурманом) организовали побег...

Однажды утром в камеру ворвалось трое гитлеровцев, вооруженных автоматами. Заключенных вытолкали в коридор, вывели во двор и оцепили.

От свежего воздуха у Игоря закружилась голова. Все во дворе казалось ему знакомым: белые стволы берез, темневший вдали скотный двор совхоза. Игорь не знал, что делать, и выскочил было взглянуть, не пришла ли мать, но солдат оцепления оттолкнул его железным прикладом автомата. Там же, во дворе, стояли автомашины с зелеными фургонами на месте кузова. Заключенных стали заталкивать в фургоны. Братья Беленькие — Ефим и Колька — хотели сесть в грузовик, куда сунули Игоря, но им заломили руки и втолкнули в другой. Игорь не знал, куда их теперь повезут.

Когда машина подскакивала на рытвинах и буграх, люди, прижатые друг к другу, колыхались разом, как сплошная масса. Вскоре воздух стал кислым, все дышали жадно, как рыбы в тесном садке. Кто-то кричал, материл фашистов, царапал ногтями железные стенки кузова. У Игоря ломило виски, шумело в ушах, жгла рана на затылке. Наконец болтанка окончательно затемнила его мозг. Последнее, что он услышал, была орудийная пальба и протяжные залпы «катюш». «Наши наступают!.. — обрадовался он и подумал с надеждой: — Может, подоспеют?»

Очнулся он на пороге вокзала редкого города. Зябко поеживаясь, Игорь посмотрел на рельсы, чуть-чуть выступающие из-под снега. Около паровозного депо — высокого здания со стеклянной разбитой крышей — валялись два искалеченных паровоза. Один — колесами вверх, другой — на боку, с вмятым корпусом, похожим на приплюснутую бочку.

— Пошли, Игорь, — подбежали к нему братья Беленькие. Они повели его к вагону, окруженному солдатами. В вагоне находились свои ребята и еще человек десять незнакомых. Было просторно. К тому же на полу валялись снопы необмолоченной ржи. Люди обрывали колосья и расстилали под себя солому.

— Лафа, живи, как дома! — воскликнул чернобородый Палкин, растягиваясь на соломе во весь рост. — А ну, закрывай двери, чего ждать.

Немец, стоявший у двери снаружи, послушно приналег на щеколду чем-то железным и закрутил ее проволокой.

— Хватит тебе, фриц поганый, не убежим, — не унимался Палкин. Раньше он думал, что его, как уголовника, выпустят на волю, и теперь был обозлен на немцев.

Внутри вагона в дверных косяках было вбито по скобе. В них была просунута доска. С другой стороны в таких же скобах была другая доска. Как только двери задвинули, Палкин подвел к ним Кириллыча и стал показывать пальцами на скобы и двери.

Когда поезд по завьюженной дороге выехал в открытое поле, через неплотно закрытые окна и щели (вагон был ветхий, расшатанный взрывной волной) полетел снег.

Палкин, орудуя доской, как вагой, стал вытаскивать скобу. Кириллыч делал это у другой двери. Вытянув все четыре скобы, они оттеснили с середины вагона людей, разгребли солому и принялись за дело. Палкин обеими руками придерживал на половице скобу, Кириллыч ударял по ней доской. Половица мелко крошилась. Так прошло много времени. Они не говорили никому ни слова. Долбили без конца. Если кто спрашивал, что они делают, Палкин обрезал:

— Апосля узнаешь.

Наконец, вспотевший и обессиленный, Палкин подошел к Игорю, ощупал его ватную телогрейку, Игорь понял, чего от него хочет этот «урка», но попятился к стене.

— Ваты давай, — хрипло потребовал Палкин. Игорь распахнул фуфайку.

Палкин опять отодрал подкладку, выдернул клок ваты и стал скатывать ее в трубочку. На полу, в мелком крошеве половицы, валялись осколки разбитой о скобу доски (другую Кириллыч приказал не трогать). Палкин приподнял отщепину доски и стал катать вату... Вскоре в выдолбленной лунке развели костер. Когда выжгли и выдолбили лаз в ширину плеч Палкина, Кириллыч поднялся и произнес:

— Товарищи! Нас угоняют в Германию. Красная Армия наступает. Фронт движется на запад. Что нас ждет в Германии? Издевательства, концентрационные лагеря… — Он помолчал, тронул двойную бородку и продолжал: — Мы решили бежать. У нас есть одна возможность...

— Ты, Кириллыч, с ума сошел: как же бежать? — крикнул кто-то из угла вагона.

— Нас перебьют, как слепых котят: через каждые десять вагонов — платформа с пулеметом!.. — завопил другой.

— Заткни хайло! — пробасил Палкин.

Он схватил доску и вставил ее в выжженное отверстие пола. Один конец доски лег на половицу, другой свесился над шпалами между рельс.

— Коротка малость, — деловито пояснил Палкин. — Но сползти можно.

Он стал объяснять, как медленно надо оползать по доске, как важно не зацепиться за шпалы прежде времени.

Игорь заглянул вниз, под вагон: до ряби в глазах мелькали шпалы. Серые полосы рельс, казалось, разматываются, как ленты с черных колес. Дробный стук колес отдавался в сердце.

— Кто первый? Кому жизня такая не дорога? — усмехнувшись, объявил Палкин.

— Ишь какой... дешевый! — проворчал кто-то. Остальные молчали.

Охотников не нашлось.

— Что ж, Палкин, дерзай первый!.. — подсказал Кириллыч.

— Да, в таком разе, я первый. Держите доску, — буркнул Палкин. Он повернулся к Кириллычу, обнял его и добавил: — Я докажу, какой я дешевый!

— Не серчай, Василий Иванович, — виновато ответил тот, который сказал ему «Ишь какой... дешевый». — Мы, может быть, всю жизнь тебя помнить будем.

Палкин застегнул пуговицы бушлата, туго затянул вязки наушников.

— Будешь жив, пиши, заходи, заезжай. Всегда буду рад. Только бросай воровать! — сказал Кириллыч.

— Эх, комиссар! Начальником каким-нибудь поставишь, тогда брошу, — улыбнулся Палкин и, опустившись на колени, стал просовывать в отверстие ноги. Он быстро сполз и быстро оторвался от доски; она вздрогнула в руках людей, державших ее.

Тихо стало в вагоне. Лишь ритмично стучали колеса. Снег из-под низа струился в вагон.

— Мог бы человеком стать, — вздохнул Кириллыч, окинув людей взглядом, — перед таким делом и то шутит. Этому и у него поучиться не грех.

Поезд пошел медленнее. Очевидно, снежные заносы мешали развивать скорость. Узники сгрудились у лаза, появилось много охотников последовать за «уркой». Вагон пустел. Чем меньше оставалось людей, тем тяжелее становилось на сердце Игоря. Суровые, мрачные стояли люди у выжженного окна. Неизвестно, что ждет их там, под вагоном. Остались ли живы те, кто соскользнул на шпалы? Может, некоторые уже без ног, без рук, может, кого из них разрезало колесами? Многие обменивались адресами.

— Давай, хозяин, спускайся, — сказал кто-то Кириллычу.

— Я уйду последним! — твердо ответил Кириллыч.

— Жребий надо бросать.

— Жребий не жребий, а уходить надо всем. Кто не уйдет, расстреляют на месте. Снимай ремни, будем привязывать доску. Ефим, Игорь, Колька, забивайте скобу... Чтобы и я смог уйти...

— Нет, уж я уйду последним! — сказал старик, которого привели в погреб вместе с Кириллычем.

Тут же было решено, что сперва спускается Игорь, потом братья Беленькие, а за ними Кириллыч.

Игорь поцеловал Кириллыча в рыжеватую щетину усов, постоял с минуту и стал просовывать в отверстие ноги. Потом он обхватил доску обеими руками, прижался к ней подбородком и стал медленно сползать. Он был после удара в голову еще слабый, но возможность избавления прибавила силы. Вихрился жесткий снег, впереди чернела ось, лязгали с боков колеса. Казалось, они вот-вот накатятся и разрежут. Чем ближе был он к шпалам, тем громче грохотали колеса, хрустко ударяясь о стыки рельсов, и в такт их ударам стучало сердце.

Глаза залепило снегом. Игорь уже не видел ни рельсов, ни вагона, ни шпал. Огненные брызги влетали ему в глаза.

Игоря дернуло за ногу, вырвало доску, откатило к рельсам. Правая рука очутилась впереди головы, коснулась рельса, на который с чудовищным постоянством накатывались грохочущие колеса. Игорь испуганно отдернул руку. Над головой, зловеще лязгая, проносились черные днища вагонов.

Неожиданно грохот умолк и стало светло. Падал снег. Сквозь его пелену Игорь увидел хвост уходящего к лесу поезда. Игорь почувствовал холод, Одна нога была босой. Он сообразил, что валенок сорвало во время спуска. Поскакал вдоль рельсов. Вспомнил про комсомольский билет, спрятанный под портянкой, разулся, поставив ногу на снег. Ощупал портянку: билет в целости-сохранности.

На путях в снегу валялся обрезок голенища: валенок попал под колесо. Разрыхляя снег, Игорь стал искать носок сапога. А когда нашел его и обулся в обрезок, вынул комсомольский билет, сжал его руками и положил в потайной карман.

Вокруг не было ни души. И справа и слева белели бесконечные заснеженные поля. Но Игорю было радостно от самой возможности идти дальше, дышать.

В надежде встретить Ефима, Кольку и Кириллыча Игорь пошел следом за поездом. Шел он медленно, еле перешагивая шпалы. Он хотел было свернуть в лес (Кириллыч предупреждал, что долго идти по путям нельзя, так как немцы, узнав о побеге, всполошатся), как вдруг увидел впереди, на снегу, что-то темное. Игорь приблизился. Между рельсов лежала половина продольно разрезанного человеческого тела с одной ногой и одной рукой. Другая половина, несколько большая, лежала с внешней стороны рельса.

В глазах Игоря замелькали зеленые мухи. Его рука коснулась чего-то круглого, скользкого, он раскрыл глаза: перед ним была голова Кольки Беленького.

Зажмурившись, Игорь полежал минут десять, потом с трудом спустил останки товарища с насыпи и, запорошив снегом, поплелся по сугробам.

Вдали показались амбары. «Где-то близко деревня», — мелькнула мысль. Около амбаров чернели свежие бомбовые воронки. Игорь спустился в воронку, полежал, глубоко вдыхая запах мерзлой земли и гари. У крайнего амбара его встретил Ефим Беленький.

— Кольку-то зарезало!.. — еле выдохнул Игорь. Друзья обнялись, оба заплакали.

Ефим повел Игоря в амбар, который совсем недавно был почти доверху набит необмолоченным горохом. Там нашли временное убежище Кириллыч и еще двое друзей по несчастью, которых повстречал Ефим на пути к амбарам. Все трое сидели на полу, покрытом горохом. Оказывается, при взрыве бомб амбар так тряхнуло, что стручки полопались и горошины скатились на пол. Игорь набросился на горох.

— Живот распухнет! — предупредил его Кириллыч и сказал: — Ну что ж, друзья, в вашем распоряжении старый авиационный штурман. Через линию фронта как-нибудь перейдем...

Они добрались до своих только к весне. Командование пехотного полка, в расположение которого они вышли, препроводило всех в ближайший БАО{4}, коль старший группы назвался штурманом, так пусть авиаторы и разбираются, кто эти люди. Кириллыча и двух других его спутников направили в штаб воздушной армии, а Игоря и Ефима Беленького оставили в батальоне, зачислив помощниками компрессорщиков на зарядную станцию.

После войны БАО расформировали. Ефим Беленький как-то попал в летное училище, и теперь он — инструктор. А Игорь сперва был мотористом, потом благодаря смекалке и настойчивости стал первым механиком самолета. Несколько раз он подавал докладные с просьбой отправить его в авиатехническое училище. Но ему неизменно отказывали: находился на оккупированной территории...

— Сам виноват, — не раз говорил ему Громов. — Вон я! Задумал уйти от фрица — и утек! А ты за маткин подол держался.

За время службы Корнев настолько вошел в доверие механиков, что, когда Громов перед строем эскадрильи наговорил о нем с три короба и объявил двое суток ареста, все механики бросились на поиски Пучкова.

Узнав о случившемся, Пучков прибежал в лагерь. Он построил эскадрилью и потребовал, чтобы старшина перед лицом строя попросил у Корнева извинения.

— Панибратство вам застит глаза! — ответил Громов. — Не буду я просить извинения. Он мне земляк. И другом был. Но сейчас он требует проверки.

Через полчаса Громов выехал в городок, чтобы доложить обо всем майору Шагову.

Глава девятая

В авиагородке находилось училище со своим штабом, учебными корпусами, общежитиями курсантов и жилыми домами для офицеров.

В одном из таких домов жили и Пучковы. Но Сергей со времени отъезда Зины заглядывал в свою квартиру только дважды, когда приезжал в технический отдел.

Сегодня, поднимаясь по лестнице к двери своей квартиры, Пучков вздрогнул, увидев в замочной скважине ключ. Несомненно, это был ключ Зины. Пучков дернул дверь и через маленькую кухоньку, едва не сшибив с газовой плиты ведро, ворвался в комнату. Зина, одетая в яркий халат с орнаментами цветочных клумб, сидела на диване.

— Когда приехала?

— Только что...

Она не успела встать, как Пучков схватил ее и, подняв, опустил на диван.

— Ну как? Ты похорошела. Рассказывай.

— Ух ты, как обрадовался! Глупенький мой, — сказала она, улыбаясь и шаловливо потягивая Сергея то за одно, то за другое ухо.

Пучков склонил голову, пытаясь вырваться из приятного плена, но все это он делал как бы шутя. Не сумев освободиться, Пучков отдал свою голову в полную волю жены, потом потянулся к ее губам, но она, смеясь, уклонялась от поцелуя и смотрела мужу в глаза, читая в них радость.

— Отпусти.

— Не отпущу.

— Я серьезно говорю, отпусти.

— Я серьезно, не отпущу.

Он посмотрел на нее с упреком. Она сжалилась, сомкнула свои губы на его обветренных губах и выпустила из пальцев уши.

— Баловница! — сказал он, притягивая ее к себе. Она снова поцеловала, скользнув по его горячим губам острием языка. Радостный, приятный озноб пробежал по телу Пучкова.

Так целовать могла только Зина.

Не сходя с дивана, он поставил задник одного сапога на носок другого, намереваясь разуться. Зина вспорхнула с дивана и дернула за сапог.

— Иди голову помой, — сказала она. — Ведро на плите стоит.

Он благодарно улыбнулся.

— А еще говоришь, что я невнимательна.

В первую после возвращения Зины ночь Пучковы проспали до десяти утра. Это была та долгожданная ночь на воскресенье, когда Сергею не надо вскакивать от звонка будильника и спешить на перекресток дорог, где обычно останавливались автомашины, отвозившие техников на аэродром.

Облаченный в яркую шелковую пижаму, которую Зина купила ему перед поездкой на курорт, Пучков пошел умываться.

Он с наслаждением брызгался, скользил ладонями по щекам и вдруг засмеялся и зафыркал, подумав, что слишком старательно пытается стереть улыбку с лица.

Кажется, он глупел от избытка счастья. Зина приехала неузнаваемой. Давно ли она была вздорной и почти чужой? Давно ли Зина давала понять ему, что, если он не переведется в другой город, ей все труднее будет сохранять ему верность.

Другой бы муж не потерпел таких намеков, а Пучков выносил и это. Он утешал себя надеждой: «Подурит и уймется». Любила же она его сразу после женитьбы. Может быть, он ей не слишком по нраву, но бывает и так: стерпится-слюбится. И сейчас он радостно думал: «Зина так соскучилась, что приехала раньше, чем кончилась вторая путевка. Она все-таки любит меня».

За завтраком Пучков невольно отрывался от еды и засматривался на Зину. Она сидела напротив, лицом к двери, и деловито работала вилкой. Падавший в окно солнечный луч отражался от боковинки никелированного самовара и освещал левую половину ее загорелого лица.

Чем ярче вырисовывались в свете солнца завитки ее русых волос, тем более приятный оттенок принимала кожа щеки и уха — свежая, будто только сейчас припеченная солнцем. Когда Зина поворачивалась, смело вздернутый кончик ее носа, просвеченный солнцем, казался розовым, полупрозрачным, и Сергею хотелось поцеловать его.

Глядя на нее, Сергей испытывал радостное довольство, переходящее в умиление.

Зина откинула крышку чайника и поставила его под кран самовара. В дверь постучали, потом она открылась, Случайным взглядом Сергей уловил выражение лица жены: дуги бровей переломились, сдвинулись, точно от испуга, лоб сморщился, а затем черты лица расплылись в теплой, дружеской улыбке.

Пучков обернулся: у порога стоял старший лейтенант Беленький.

— Вот кстати! — встала Зина. — Ефим Петрович, прошу к столу, чай пить... Или чего-нибудь покрепче? — и она метнулась в кухню, к буфету.

— По усам вижу: хорошо отдыхал, — подошел к гостю Сергей. Беленький тронул черные усики, похожие на миниатюрное коромысло.

— Ай, ай! — воскликнула Зина, подойдя с бутылкой в руке к столу: из чайника по клеенке ручьем скатывалась вода.

Ефим улыбнулся.

— Вы настоящие русские люди, радушные, гостеприимные. Вошел гость, и вы ему — все свое внимание, — сказал он, хотя и понял, что кран остался незакрытым из-за растерянности и даже испуга Зины.

«Это хорошо, — подумал он. — Значит, мучается угрызениями совести».

Зина быстро вытерла воду, отодвинула чашки, накинула новую, хрустящую клеенку, но от угощения гость отказался.

— Тогда... — Зина раздумывала с секунду, — шагом марш в другую комнату. Я буду убираться!

Пучков взял Беленького под руку и повлек в маленькую комнатку, служившую спальней и кабинетом.

Они прошли к окну, с которого ниспадал на стол подсиненный тюль.

Пальцы Беленького побежали по пирамидке запыленных книг, когда вошла Зина.

— Я не помешаю? — Она хотела именно помешать. Не зря же приперся Беленький — еще проболтается...

— Ну, что ты? — улыбнулся Пучков, вставая, чтобы Зина могла пройти к окну.

Но Зина сделала вид, что она не нашла то, что искала, повернулась и вышла.

Проводив ее взглядом, Беленький сказал, что пришел расспросить, что нового в эскадрилье.

Пучков начал рассказывать.

— Я не помешаю? — вошла опять Зина и, всплеснув руками — снова что-то забыла, — исчезла.

— Стало быть, ничего особенного не произошло? — спросил Беленький, заметив, что техник начинает повторяться. — А что же ты о самом главном не рассказал? Моего друга ошельмовали, а ты молчишь.

— Корнева-то! Мы не дали его в обиду, — вскочил Сергей и начал рассказывать, каким образом поймали Иванова, когда тот вел передачу, как Громов нагло обвинил Корнева чуть ли не в пособничестве и что сказал об этом ЧП начальник политотдела, вызывавший и Пучкова.

— За Игоря я ручаюсь больше, чем за самого себя, — сказал Беленький. Он рассказал Пучкову, как сидел с Корневым в фашистском застенке и как они бежали из поезда...

Ефим считал, что если уже тогда, в пятнадцать лет, Игорь был верным и стойким парнем, то теперь, после многих лет армейской службы, он закалился, и ничто не склонит его на пособничество шпиону.

— Да ведь никто, кроме Громова, его и не заподозрил, — повторил Пучков.

— Зарвался этот Громов. Не зря механики называют его фельдфебелем.

— Зарвался он потому, что никто, кроме него, не занимается с «технарями». Вот и ты, командир экипажа, возишься со своими курсантами, как клуша, а на «технарей» ноль внимания, — с досадой упрекнул Пучков гостя.

— Обучение и воспитание курсантов для нас, инструкторов, — главное, — слегка обиделся Беленький, — а у «технарей» есть инженер.

— Вот-вот, я и крутись как белка в колесе. И самолеты готовь, и механиков воспитывай.

— Ну, меня-то ты упрекнуть не можешь: я-то знаю, кто из моего экипажа чем дышит. О «технарях» и со старшиной не раз беседовал... Да ведь трудно его убедить в том, что для нас главное не только устав, но и человек.

— А Громов, наоборот, убежден, что прежде всего — буква устава. И ему плевать на наши беседы: он ведь обласкан теми, кто разделяет его убеждения... После скандала из-за Корнева я попытался сплавить старшину в другую эскадрилью. Так ведь не вышло. Разрешили закрепить за ним самолет: дескать, начнет работать сам, поймет, что это нелегко, и станет еще справедливее к техникам. А по-моему, Корневу и Громову теперь не место в одной эскадрилье. Взглянут друг на друга, и кажется: из глаз искры летят. А вдруг подложит Громов отвертку в рулевое управление самолета, закрепленного за Корневым, вот и поминай как звали экипаж... Когда я намекнул об этом майору Шагову, тот заорал: «Как? Подозревать, что старшина Громов способен на диверсию?» — и выгнал меня из кабинета. Пучков смотрел на Ефима, ожидая сочувствия. Беленький усмехнулся, почему-то тронул левый ус, положил руку Пучкову на плечо и сказал:

— Между прочим, майор Шагов правильно сделал: ты лишку хватил...

— Громов страшный службист... Ради карьеры он пожертвует и человеком. Не зря демобилизованные подарили ему намордник, — ответил Пучков и, как с ним часто бывает, впал в задумчивость...

— Я вижу, тебя агитировать за моего друга не надо? — спросил Беленький и повернулся, ища глазами фуражку.

— Конечно, не надо. Корнев настоящий парень. А вот Громов... Шагов сказал мне: «Примирите их; я сам прослежу, как вы сумеете это сделать, какой из вас воспитатель...» Навязался этот Громов на мою душу!

Через минуту Беленький стал прощаться. Пучков вышел из кабинета вслед за гостем. Зина сидела за столом, с которого еще не убрана была посуда, и держала книгу «Королева Марго». Пока в кабинете разговаривали, она не прочитала ни странички: ловила каждое слово мужчин. Взглянув на Пучкова, на Зину, на не убранную еще посуду, Беленький подумал: «Эх, дружок, простак ты, а вот жена тебе досталась трудная, ох трудная».

Дальше