Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава четвертая

Каждый вечер старшина эскадрильи Евгений Иванович Громов приходил на стоянку в определенный час. Он был, по словам Еремина, точен, как АЧХО — авиационные часы с хронометром. Дежурные по стоянке, увидев его, иногда заранее подавали предварительную команду:

— Эскадрилья! Кончай работу! Приготовиться к. построению!

Сегодня была суббота. В этот день распорядок дня обычно выполнялся с такой точностью, что даже самый строгий ревнитель порядка не сделал бы замечаний. Но теперь технический состав стал задерживаться и в субботу.

Когда Громов пришел на стоянку, слышался рокот опробуемых моторов, звон гаечных ключей, шуршание чехлов, хлопки капотов, плеск горючего, с силой врывающегося из заправочных пистолетов в горловины самолетных баков. На краю стоянки Громов заметил учебно-тренировочный самолет ЯК-18, который в авиационном быту именовался «яшкой». «Кто-то прилетел, уж не генерал ли, — подумал Громов. — Ничего, пусть прилетает хоть сам главком ВВС, у меня в лагере он найдет только порядок».

Около «яшки» ходил кругом, вворачивая в землю швартовочный штопор, высокий человек в комбинезоне. Громов подошел к нему.

— К нам? — спросил старшина.

— Как будто! — ответил механик. Он был молод и круглолиц. Узкие черные усики казались приклеенными. — Вот выписка из строевой. Поставьте на довольствие.

Механик подал Громову листок.

— Надолго, товарищ старшина Князев?

— Как батя захочет.

— А он здесь? — живо спросил Громов.

— Да. Часа два, как мы прилетели.

— Спасибо, что предупредили. Где он сейчас?

— Осматривает старт. Между прочим, он и ночевать здесь будет. С сыном прилетел...

— Еще раз спасибо.

Громов козырнул и пошел вдоль стоянки, внимательно осматривая, как лежат под крыльями капоты, лючки, ведра, и досадуя, что генерал прилетел неожиданно.

Начальник летного училища был прямой противоположностью своего предшественника, тоже генерала, приезжавшего не иначе как после предупреждения да еще и с целой свитой. Громову всегда хватало времени, чтобы навести в лагере надлежащий блеск, и генерал и его окружение всегда восхищались порядками в эскадрилье. А если генерал замечал какие-либо недостатки, сразу же отдавал приказания, которые «брали на карандаш» начальники медицинской, материально-технической службы или кто другой из «свиты» и все, что от них зависело, делали после наездов немедленно. Однако такие наезды были редкостью, их ждали, к ним готовились, как к празднику, как к торжественному событию.

Новый начальник училища генерал Тальянов поломал эту традицию. Его зеленая «Победа» могла в любой момент выскочить из-за кукурузного поля и появиться у солдатской столовой или в лагере, а его серебристый «яшка» садился на учебных аэродромах даже ночью, когда с летного поля уже были убраны посадочные знаки и стартовый наряд почивал. Неожиданность эта заставляла командиров всегда держать подразделения в боевой готовности. Тальянов знал: объяви он о своем приезде заранее — результаты проверок будут лучше, а ему надо было выяснить действительное положение вещей...

Через полчаса Громов подошел к грибку дежурного по стоянке и скомандовал:

— Эскадрилья! Становись!

В строй с левого фланга встал и старшина Князев. Когда колонна механиков, обутых в тапочки на мягких подошвах (чтобы не царапать обшивки самолетов), вышла на дорогу, ведущую к палаткам, Громов воскликнул:

— Эскадрилья! Стой!

Он подошел к Князеву и сказал негромко:

— Станьте по ранжиру. Направляющим.

— Направляющим я не умею...

— Станьте!

Князев вышел на правый фланг. Колонна тронулась. Та шеренга, где шел Князев, стала раскачиваться на ходу и выбиваться из общего ритма.

Впереди показались незнакомые Громову офицеры. Старшина скомандовал:

— Тверже шаг! Раз-два-три! Раз-два-три!.. Эскадрилья-яя! Руби!!!

Громов забежал к голове колонны и стал присматриваться к тому, как идет Князев.

— Вы совершенно разучились ходить в строю. Тверже, тверже ставьте ногу!..

— Меня тренировали, но сколько со мной ни бились, ничего не вышло. Такой я от природы. Меня всегда поэтому ставили на левый фланг, чтобы другие не сбивались.

— Ничего! Я научу! И прекратите в строю разговоры!

Колонна подошла к палаткам.

— Р-разойдись! Строй рассыпался.

— Старший сержант Корнев! — позвал Громов. — Пусть механики помоются, потом отведете их на ужин. А я займусь индивидуальной строевой подготовкой с прикомандированным. За это время пусть увольняемые в город приготовятся к осмотру. Осматривать буду я.

Тренируя Князева на дороге между лагерем и стоянкой самолетов, Громов подумал: «Любопытный экземплярчик». Даже тогда, когда Князев твердо ставил ногу, ступня его отъезжала назад, будто шел он по скользкому льду.

— Товарищ старшина, — засмеялся Князев, — меня из пехоты отослали учиться в техническую школу из-за этого. Ротный так и сказал: не одни строевики нужны армии... Когда я иду по снегу, след в два раза больше самой ступни... Папаша в чем-то просчитался.

Механики обычно были недовольны, когда старшина занимался с ними строевой подготовкой, подсчитывал шаг. И сейчас Громова удивила, даже обезоружила та легкость, с какой Князев отнесся к «штрафным» занятиям. Он видел, что перед ним не разгильдяй, а просто «хронический нестроевик», как мысленно окрестил он Князева. Старшина прекратил бы эти, видно, бесполезные занятия, если б не знал, что Князев — механик самолета самого начальника училища. Жить в ладу и даже дружить с людьми, которые по роду службы близки к высоким должностным лицам, было правилом Громова. Поэтому он не кричал на Князева, не выходил из себя, а, наоборот, то и дело давал ему отдыхать, разрешал курить, а сам в это время стремился показать, как надо ставить ногу, как откидывать руку, как надо делать повороты на ходу, полагая, что Князев оценит это и при случае похвалит его генералу. То и дело Громов поглядывал на стоянку. Он с нетерпением ждал, когда появится генерал. Ему хотелось показать, что вот он, старшина эскадрильи, встретившись с нетренированным в строевой подготовке военнослужащим, сразу обратил внимание на этот недостаток и взялся его устранить. Желание Громова сбылось. Издали увидев генерала, идущего от стоянки с мальчиком лет десяти, он скомандовал:

— Шагом... марш!

Князев, кусая узкие усики, двинулся своим шатающе-скользящим шагом навстречу начальнику училища.

— Старшина-а... смирно! Р-равнение направо! — отрубил Громов, переходя на шаг невероятной четкости.

— Товарищ генерал! Проводится индивидуальная строевая подготовка с прикомандированным к подразделению старшиной действительной службы Князевым. Старшина эскадрильи старшина Громов.

— Вольно! — сказал генерал остановившись.

Наступила пауза. Ожидая похвалы, Громов глазами ел начальника училища, но генерал молчал не отходя. И, продолжая смотреть в его округленные глаза, в благообразное лицо, на котором, по мнению Громова, не было решительно никаких черт, свойственных боевым генералам, старшина при всем его благоговении к высокому званию начальника училища разочаровывался в его внешнем виде. В летной, шоколадного цвета куртке с молнией, в легких парусиновых сапожках, в синих бриджах, на которых почти не было видно лампасов, генерал казался совсем нестроевым. Громову, ревниво любящему и службу и армейскую форму, стало прямо-таки не по себе.

По специальности генерал-майор Тальянов был летчик-инструктор-методист. Длительная служба в методическом отделе училища и особенности этой профессии наложили на него отпечаток. В нем было что-то от пожилого ученого, педагога, но ничего — от бравого, молодцевато подтянутого генерала, каким Громову хотелось видеть начальника училища.

Пауза все длилась и достигла предельного напряжения.

— Похвально... Похвально, — сказал наконец Тальянов. — Однако я полагаю, что не особенно большая беда в том, что из Князева нельзя сделать хорошего строевика...

— Никак нет, товарищ генерал! Внешний вид — лицо военных. Что будут о нас думать гражданские, если весь строй будет ходить, как Князев?!

— Не по походке надо судить о человеке, старшина. Главное, что Князев, несмотря на молодость лет, уже успел повоевать, и воевал неплохо. В войну он был механиком при штабе воздушной армии. Знаменитые летчики сманивали его друг у друга. А командующий воздушной армией решил спор в свою пользу; закрепил за Князевым свой личный самолет. Командующий, как мне известно, любил говаривать: «Если самолет готовил Князев, не страшно даже, когда обрубят в бою крылья. На одном штурвале дотяну до аэродрома...»

Генерал взял за руку своего белобрысого сынишку и двинулся к палаткам. Прекратив строевые занятия, Громов последовал за генералом, почтительно отстав на шаг. Ему хотелось подольше поговорить с начальником училища. Но он не знал, что говорить.

— Ужин у вас во сколько? — к радости Громова, спросил генерал.

— В семь. Разрешите сопровождать вас?

Тальянов, к неудовольствию Громова, сказал

— Можете быть свободным.

Громов поспешил к механикам, готовящимся к увольнению. Все они уже ждали его у палаток.

— Стан-о-вись!

Громов выбросил в сторону руку, и тотчас в указанном направлении образовались две шеренги. Старшина скользнул по строю наметанным взглядом и чуть заметно выпятил нижнюю губу: это было верным признаком удовольствия. От механиков несло смешанным запахом бензина и одеколона; пуговицы горели как золотые, белые целлулоидные подворотнички красиво охватывали коричневые шеи. На лицах многих сержантов (в строю был только один ефрейтор) теплились затаенные улыбки: не каждый день доводилось ходить в увольнение.

И взыскательный офицер не заметил бы в шеренге чего-либо неряшливого, но Громов, еще не подошедший к строю вплотную, с небрежной легкостью бросал:

— Ефрейтор Пахомов, поправьте пилотку!

— Павлов, немного назад!

— Ершов, пряжку влево!

Громов медленно шел вдоль строя и подавал команды, с намеренной резкостью выделяя в них каждую букву, будто иностранец, упражняющийся в четкости произношения. Обязанности старшины эскадрильи Громов исполнял давно, и у него уже была выработана своя система осмотра: ничто не ускользало от зоркого взгляда ретивого двадцатидвухлетнего служаки, в черных глазах которого нельзя было различить зрачков. Со стороны его взгляд казался самоуверенным и жестким. Вообще, в манере держать себя, разговаривать с подчиненными чувствовался в Громове человек, не только не любящий повторять своих приказаний, но крайне решительный, энергичный, уверенный в пользе своей властности.

И в заботливости о подчиненных ему отказать было нельзя, тут Громов был куда инициативнее своего предшественника. С тех пор, как он принял имущество эскадрильи, авиационные механики стали получать не табак, а папиросы, не хозяйственное мыло, а туалетное, да вдобавок не по общевойсковой норме, как прежде, а по норме, предусмотренной для авиаспециалистов-ремонтников.

Осмотрев шеренгу, Громов напомнил обязанности военнослужащих в городском отпуске, роздал увольнительные записки и распустил строй.

Сержанты разбились на кучки и чуть не бегом подались к тракту. Далеко ли до города: «проголосуешь»; попутной машине и через полчаса уже там.

Громов посмотрел им вслед и, задумавшись, пошел вдоль палаток.

— Дежурный! — окликнул он сержанта Еремина. — Произведите уборку.

— Слушаюсь! — козырнул Еремин.

Все в лагере было в идеальном, как Громов любил выражаться, порядке, но это сейчас ничего не значило.

Пусть наряд работает, пусть генерал видит, что старшина требователен.

— Быстрее! — с досадой бросил Громов. Он был недоволен, что генерал не стал осматривать расположение эскадрильи и ни слова не сказал о пользе строевых занятий с очевидным нестроевиком...

Громов был не из тех, кто предпочитает не показываться начальству на глаза, и пошел в столовую, ища встречи с генералом.

Он увидел Тальянова не в столовой, а в военторговском буфете. Сидя за столиком, генерал прихлебывал с ложечки чай, а сынишка держал в руках стакан пива. Пена сползала на новенькую клеенку.

— Товарищ генерал, извините, но ведь пиво детям вредно. В нем есть алкоголь, — сказал Громов.

— Просит, что ж поделаешь... Стало быть, организм требует. А организм, знаете, самый лучший доктор. Не потому ли дети грызут уголь, мел? Присаживайтесь, старшина.

Громов принял предложение с великой радостью, но, присев, почувствовал гнетущую неловкость. Он не знал, что ответить генералу. Возражать ему Громов, конечно, не мог, но и согласиться с тем, что в пиве мало вреда, значило бы показать, что он некрепок в своих взглядах не только на пиво, а может быть, и на запретную водку.

— Так-то оно так, но ведь бывают от пива случаи и расстройства кишок... — с трудом выдавил из себя Громов.

— Желудка, — поправил генерал.

— Виноват, товарищ генерал, вы абсолютно правы...

Беседы не получилось. Генерал вскоре стал расплачиваться с буфетчицей.

Громову стало досадно, что он так и не смог вызвать чем-нибудь одобрение начальника училища и, когда тот расплатился, спросил:

— Разрешите исполнять обязанности?

— Найдите Князева и давайте сходим к заброшенным домам.

— Слушаюсь! — с радостью воскликнул Громов, довольный, что хоть этим может быть полезен генералу.

Заброшенные дома — это мазанки, построенные в войну, когда летное училище раз в двадцать было многолюдней нынешнего. Теперь мазанки совсем пришли в негодность. Их крыши протекали, штукатурка оползла, обнажив саманные каркасы. В этих домиках давно уже никто не жил. Только один из них — крайний, называемый на аэродроме санчастью (там дежурил фельдшер), выглядел совсем молодцевато. Крыша из гофрированного дюраля, подоконники выкрашены эмалью под цвет самолетов, стены белые,

Старшина Князев подошел к начальнику училища, когда тот стоял у санчасти.

Генерал спросил у Князева, за какой срок можно изготовить саман, если бы КЭЧ{2} захотела восстановить этот «доисторический городок». Громову стало обидно, что начальник обратился не к нему, старшине, который знает это лучше, а к механику. Но обида прошла сразу же, как только генерал попросил устроить его с сынишкой на ночлег.

— У меня для вас, товарищ генерал, готова отдельная палатка с пологами, — сказал он с радостью. — Никакая цикада не залезет.

Через полчаса Громов вернулся в расположение эскадрильи. Сержант Еремин орудовал там метлой, кто-то бренчал на балалайке и басил заунывно, а чей-то молодой голос, стараясь пересилить бас, тянул мелодию на невероятно высокой ноте.

— Хорошо поете! — весело воскликнул старшина. — Продолжайте!..

Но голоса, как нарочно, смолкли.

Громов насупился, недовольный. Вскоре из палатки выскочил младший сержант в начищенных до блеска сапогах.

— Комаристов к увольнению готов! — доложил он, форсисто прищелкнул каблуками и панибратски (как показалось старшине) улыбнулся.

Гримаса неудовольствия пробежала по лицу Громова.

— Почему опоздали?

— Пучков на стоянке задержал. Разве вам не передавали?

— В увольнение не пойдете.

— Как так? — испугался Комаристов.

— Надо было явиться вовремя, — произнес Громов и быстро пошел вперед, давая этим понять, что разговор окончен.

— Товарищ старшина, — изумленно протянул Комаристов и пошел следом за ним. — Я же не по своей вине...

Громов будто не слышал. Комаристов забежал вперед.

— Вы скажите, почему не разрешаете увольнения? Ведь сегодня моя очередь. В списке, который составил инженер, я есть. Разве я дисциплину нарушил?

— Нарушить не нарушили, а не больно-то дисциплинированный. Как заправил вчера койку? В увольнение не пойдете. Ясно?

Комаристов побледнел и на шаг отступил назад.

— Это из-за вчерашней морщины на одеяле вы лишаете меня увольнения? Товарищ старшина, дайте мне за это наряд, я его потом отработаю, а сегодня отпустите в город. Меня ждут, понимаете, ждут! — с надсадной болью в голосе произнес он.

— Наперед будете лучше за порядком следить. II прекратите пререкания! — повысил тон старшина и направился в свою палатку. С досады он примял ударом кулака подушку на своей койке, постоял с минуту и лег. Он понимал, что поступил слишком жестко, но отступать, по его мнению, было нельзя. Не станет же он либеральничать, как Пучков, этот новоиспеченный инженер. Ослабь дисциплину — распустятся «технари».

Старшина повыше подложил под голову подушку и закурил. Табачный дым, попав в сноп солнечного закатного света, клубился причудливыми спиралями. В соседней палатке снова забренчала балалайка, и в такт мелодии Громов мизинцем стал сбивать с папиросы пепел на край стола.

А Комаристов тем временем бежал на стоянку, где на одном из бомбардировщиков еще работал Пучков,

— Опять Громов мудрит? — спросил техник-лейтенант, как только увидел электрика.

— Опять! — только и сказал Комаристов, вытянувшись перед офицером в струнку.

Пучков подошел к планшетке, висевшей на щите, вытер руки ветошью и написал старшине коротенькую записку с требованием не вмешиваться в его дело. Разве он, офицер, не знает в конце концов, когда и кого поощрять городским увольнением?

Не первый раз ему приходилось отстаивать своих подчиненных от излишней придирчивости старшины. На днях на эту тему состоялся между ними тяжелый разговор.

— Не дело, старшина, из-за мелочей в увольнение не пускать... Ведь люди целую неделю работали: им хочется отдохнуть, переменить обстановку, — доверительно, дружеским тоном доказывал Пучков.

— Согласно уставу, товарищ лейтенант, в армейской службе нет значительного или незначительного, малого или большого. Для дела воинского воспитания все принципиально важно. Наведение порядка в палатках не менее ответственная задача, чем подготовка самолетов в воздух, — отбарабанил старшина, как заученное.

По лицу Пучкова пробежала ироническая улыбка.

— Проще ты умеешь говорить? — спросил он.

— То есть как это проще?

— Своим языком...

— Ну, знаете ли, товарищ лейтенант, я с вами не согласен. Каждому солдату мы должны внушать сознание необходимости говорить так, как пишется в уставах и наставлениях. Своим языком говорит тот, кто не обременил себя изучением уставов. А я в этом деле собаку съел.

«Оно и видно», — подумал Пучков и стал убеждать, что в армейской службе, как и вообще в жизни, есть главное и второстепенное, что лишь мелочные по натуре люди склонны этого не признавать.

— Не согласен! — твердил свое Громов. — Мелочей в армейской службе нет, все важно!

— Странно получается, старшина. С вашей точки зрения сержант Ершов, например, самый разгильдяй: не может научиться по-вашему заправлять койку. Но как приезжает инспекторская комиссия — Ершову благодарность, как полетает на его машине генерал, его заместители или командир полка — Ершову благодарность. А если бы не я, вы его на год заперли бы на аэродроме! То же самое и с Комаристовым...

Старшина бубнил свое:

— Когда еще не уезжал капитан Дроздов, когда у нас были другие инженеры, никто не вмешивался в мои права. Потому что все рассуждали умно: власть старшины эскадрильи надо укреплять, ибо он остается старшим в лагере большую часть суток. Мне дали право, кроме увольнительных, выдавать еще личный знак, если механику надо сходить не в город, а куда-нибудь поблизости. И я всегда использовал это право с умом. Так давайте же и теперь полюбовно решим вопрос: вы занимаетесь своим техническим делом, а я отвечаю за порядок и воспитание.

Пучков возразил:

— Подготовка самолетов — это не техническое дело, а смысл нашей службы. И воспитание техников должно сводиться к отличному обеспечению материальной части. Я поощряю механика за отличную работу, а ты вычеркиваешь его из списка. Нельзя же судить о человеке не по его труду, а по порядку в его квартире.

Громов, как говорится, «закусил удила»:

— Вы покушаетесь на армейский порядок, внедряете в Советской Армии либерализм. А это жестоко вам отомстит. Сперва плохо заправленная койка, потом плохо законтренные краны и, следовательно, аварии, катастрофы.

— За них отвечаете не вы! Благоволите выполнять мои требования! — осадил Пучков старшину.

— Слушаюсь! — язвительно козырнул Громов и с достоинством удалился.

Но старшина и поныне упорно держится за свое. Видно, трудно ему терять свою власть...

— Если не разрешит, передайте, чтобы немедленно шел сюда, — сказал Пучков, отдавая записку Комаристову.

— Есть! — отчеканил электрик и побежал. Выглянув из люка, Пучков видел, как мелькают над дорогой металлические скобки на его каблуках.

— Разрешите войти? — через минуту у входа в палатку старшины раздался голос Комаристова.

Громов привстал.

Войдя, младший сержант протянул ему записку.

— Хорошо, — сказал Громов. — Ваша девушка живет, кажется, в Литвиновке?

Комаристов кивнул.

— Если так, то пойдете по личному знаку.

— Товарищ старшина... — умоляюще посмотрел на него младший сержант. — Но...

— Наивный вы человек, Комаристов. Если пойдете по увольнительной, то в следующее воскресенье будете сидеть дома. А если сходите по личному знаку и если будете поддерживать в палатке образцовый порядок, имеете шанс и на следующее воскресенье. А какая вам разница — вы же не в театр. Можете прийти и к вечерней перекличке...

— Ясно, товарищ старшина! Разрешите идти?

— Идите! Вот личный знак. И без замечаний!

Разошлись оба довольные: Комаристов потому, что через час увидит Аню, Громов оттого, что, несмотря на препятствия, чинимые Пучковым, все же показал свою власть. Отпустив Комаристова, Громов с облегчением вздохнул. Немного теперь осталось. Утром ему сообщили, что его докладная с просьбой послать на учебу уже подписана инженером части и начальником штаба полка майором Шаговым. Ее осталось подписать только начальнику училища.

В конце действительной службы фортуна наконец повернулась к Громову лицом.

Когда гремит стоянка, клокочет разорванный винтами воздух и юлой крутятся у самолетов его подчиненные, он, Громов, мог спокойно, со смаком выкурить папиросу. «Не большая удача — быть старшиной», — подумал он. Механик может стать техником, инженером, штурманом, летчиком, а старшине только две дороги: на сверхсрочную или в запас. Но ни в запас, ни на сверхсрочную не хотелось Евгению. Он не из таких, кто бросает службу в чине старшины. Нет, он будет офицером. Да еще каким! Не чета какому-нибудь Пучкову. По технической линии он, старшина, не пойдет: какой прок ковыряться в шплинтах? Другое дело — служба в штабе, в военной комендатуре или в политотделе училища. Там он был бы на месте.

Громов так задумался о будущем, что ему захотелось сейчас же осведомиться о продвижении докладной. В курсе всех дел был его приятель Касимов — писарь штаба. Старшина вообще уважительно относился к писарям, адъютантам, делопроизводителям и в шутку называл их «вершителями судеб». Это Касимов сказал ему, что пришла разнарядка из политического училища, но туда будут посылать только членов или кандидатов партии. Громов был комсомольцем. Поэтому он сразу же стал просить рекомендацию у начальника штаба полка майора Шагова. Тот дал ему рекомендацию и утвердил ее в политотделе.

«У кого же попросить вторую?» — подумал старшина.

— Можно? — спросил сержант Желтый, вталкивая в узкую дверь свое высокое, стройное тело.

— Садись, — сказал Громов, повернувшись на постели.

— Разнарядка, говорят, пришла. Скоро тебя, старшина, здесь не будет..

— От кого узнал?

— Сорока на хвосте принесла.

— Еремин сказал, некому больше, — с нарочитым равнодушием ответил Громов. — Он слышал мой телефонный разговор.

— Словом, завидую...

Громов спрыгнул на пол, выдернул из-под койки чемодан, достал папку с бумагами.

— Вот он, аттестатик. Видишь? Только я да Корнев сумели получить. Корнева отпускали в школу как помощника групповода. Ну и я — разве я чего-нибудь не добьюсь?

— Это копия, — заметил Желтый и, взяв из рук Громова лист с печатью нотариуса, посмотрел на свет: — Интересно, подделок и подчисток нету?

Громов строго взглянул на товарища.

— Брось шутить... За личным знаком, наверное, пришел?

Желтый прижал руки к груди и опустил ладони, словом, сделал вид, какой принимает собачонка, когда она служит, выпрашивая подачку. Это не рассмешило Евгения, но, когда Желтый нарочито умоляющим голосом произнес: «Так точно, за личным знаком», — Громов ухмыльнулся.

— В цирк тебе надо... — сказал он.

— Ты знаешь, какую почву я подготовил тебе в Литвиновке? За пять лет не сыщешь, — сказал Желтый.

— Всех девчат в поселке расхватали, по деревушкам подались, — тоном осуждения изрек Громов, но тут же спросил мягко: — Кто она?

— Библиотекарша, черненькая такая, просто загляденье. Я ей сказал, что познакомлю с тобой, самым лучшим нашим парнем. Она обрадовалась... У тебя личный знак при себе?

— Не торопись. Нельзя сейчас тебе уходить. Слышишь, Корнев на балалайке бренчит? Увидит он, что я тебя отпустил, Пучкову доложит. А Пучков припишет мне превышение прав. Ведь ты недавно ходил по увольнительной. Вот стемнеет, тогда иди в свою Литвиновку. Но... до вечерней переклички...

— Разумеется... Идем вместе. Оставь кого-нибудь за себя и айда.

— Нет, не могу оставить подразделение. И вовсе не потому, что здесь генерал. Вот уеду в училище — тогда прощай аэродром. А тебе придется загорать до конца службы...

— Не всем же быть офицерами, кому-то и в сержантах служить надо.

— Офицеры тоже бывают разные. Вон Пучков — сколько лет на службе, а все в шплинтах ковыряется. Дурак просто.

— Ты это брось, — с обидой сказал Желтый, — он умный, только какой-то невоенный.

— Скажешь тоже: умный! Когда-то работал в училище, где Покрышкин был курсантом. Кто теперь Покрышкин? И кто такой Пучков?

— Утку кто-то пустил. Не работал Пучков с Покрышкиным.

Помолчали. Громов перетасовал бумаги, положил копию аттестата сверху и завязал сиреневые тесемки папки.

— Так-то, кореш, наше дело теперь в шляпе, — с улыбкой сказал Громов, укладывая папку в чемодан.

— Покрышкиным ты все равно не станешь.

— Ну-ну... А то не дам тебе личного знака, — бросил Громов с улыбкой.

Желтый понял, что это была не шутка.

«Если с ним будешь разговаривать так, как он заслуживает, и вправду не сходишь к Аджемал», — подумал Желтый и обиженно произнес:

— Я для тебя старался, а ты...

— Не такие мы бедные, чтобы кто-то нас знакомил. Мы и сами с усами. На вот, получай! — Громов вынул из кармана жестяной жетон и подал его другу.

— Как хочешь, — с нарочито разочарованным видом вздохнул Желтый. — А девушка красивей, чем жена Пучкова.

— Можете быть свободным! — строго произнес Громов, подчеркивая этим, что такого рода услуги роняют авторитет старшины.

«Надо смываться, не то еще передумает и отберет знак», — подумал Желтый и, козырнув, удалился.

Старшина поправил гимнастерку и пошел в палатку, где жил Игорь Корнев.

— Можно? — спросил Громов, хотя обычно никогда не спрашивал на это разрешения. Ему нравилось появляться перед подчиненными неожиданно, заставать их врасплох.

— Прошу, — ответил Корнев, сидевший на стуле, сделанном из дюралевых закрылков самолета.

Солнце проникало в палатку сквозь плексигласовую врезку в брезенте. На низком столе, тоже авиационного Происхождения, лежал розовый квадрат света. Как раз в этом квадрате Громов увидел самолетный радиопередатчик, несколько книг и горку формуляров, куда механики обязаны записывать, какие работы и когда были проделаны на самолете и моторах.

Перед Корневым был развернут один такой формуляр — паспорт, как тут говорили, а вернее — биография двигателя. На толстых, прошнурованных, скрепленных сургучной печатью листах было указано, какой характер, индивидуальные особенности имел новый двигатель, как они изменились после заводской переборки мотора или после долгой работы в воздухе.

— Механиков контролируем или передатчик настраиваем? — спросил Громов.

Корнев счел ответ излишним и промолчал.

— На самой матчасти надо их контролировать, а не по бумажкам. Помню еще в Иркутске: загорелся самолет в воздухе, арестовали формуляры. Проверили: все профилактические работы делали вовремя. Почему же самолет загорелся? Оказывается, по передатчику кто-то принял из-за границы соответствующую команду и выполнил...

— Уж не думаешь ли ты, что и я готов принять такую команду? — с обидой спросил Корнев.

— Ну что ты, друг мой. Я это просто так, — ответил Громов и попытался замять неловкость сообщением о приезде генерала. Но Корнев, углубившись в формуляр, не слушал...

«Другие вскакивают, когда я вхожу, а этот... — недружелюбно подумал старшина. — Благодари начальство, что сверхсрочник, не то я наказал бы тебя за такую непочтительность».

Он хотел уйти, но вдруг смекнул, что это только сильнее уронило бы его в глазах Корнева, и потому по-хозяйски расселся на койке, откинул матерчатую дверцу палатки и, закуривая, стал созерцать окрестности.

Самолеты, сотрясавшие днем барабанные перепонки, покоились под брезентовыми чехлами. На старте и на стоянке было пусто. Курсанты уехали на свои зимние квартиры, в большой шумный город, механики подались в увольнение, только дежурные по стоянке в ожидании часовых мерно расхаживали от самолета к самолету. Усталостью и скукой веяло с этой серой плоскости аэродрома. Зато поселок Актысук, точно вымерший днем от зноя, теперь оживал. Там, где за кукурузным полем виднелись пирамидальные тополя, уже играла музыка. Должно быть, на танцплощадке завели радиолу... Было видно, как за поселком, вдоль взгорья, шел поезд. Громов насчитал двенадцать вагонов... Захотелось догнать этот поезд и уехать, уехать подальше от белой плеши летного поля, от нудного, степного пейзажа, от этих выгоревших, выжженных солнцем палаток.

— О чем задумался, детина? — спросил Корнев. Всякого другого механика старшина одернул бы за такую фамильярность, а мотористу или мастеру наверняка объявил бы наряд вне очереди: знай, как обращаться со старшими по званию и должности. Но придираться к другу и земляку не стал.

— Разве ты поймешь? — отозвался с усмешкой Громов.

С тех самых пор, как Корнев, отслужив действительную, остался на сверхсрочную, старшина перестал его уважать. Уж ему ли, Громову, было не знать, с какой радостью, с каким восторгом покидают этот лагерь те, кому подходит срок увольняться в запас. За три года не нашлось ни одного чудака, который бы поддался на уговоры и остался здесь хотя бы на год. Здесь служили лишь те, кого призывал к этому воинский закон. А Корнев — на тебе! — сам остался. Вот чудак, не захотевший для себя лучшей жизни!

Но еще сильнее Корнев пал в его глазах, когда не захотел поселиться в поселке и остался жить с механиками в палатке. Это было выше понимания Громова, Неужели за годы службы его земляк перестал понимать, что такое хорошо, а что такое плохо?

Он знал Корнева с детских лет и на правах друга поселил его в своей «резиденции» — так называлась в шутку большая палатка, где квартировал «сам» старшина. А через две недели Корнев без всякого объяснения ушел из этой палатки опять к рядовым механикам. Ему оказали честь, а он...

«Оболванился, поглупел», — думал Громов.

А если так, то благоволи вместе с механиками ходить в строю на стоянку, в столовую и даже в кино!

Это было нарушением прав сверхсрочника, но Корнев стерпел, не стал жаловаться. И ради чего он пошел на такое унижение? Совесть жгла старшину, ему хотелось снова сойтись со своим земляком, и вот он пришел к нему в палатку...

— Эх, земляк, поймешь ли ты, если расскажу, о чем я задумался, — со вздохом сказал Громов.

— Ну, если я такой беспонятный, зачем же ты пришел ко мне?

Строгое, почти аскетическое лицо Корнева стало улыбчивым и добрым.

И Громова разозлила эта улыбка и этот вопрос...

— Плакать надо, земляк, а ты все улыбаешься, — философски изрек старшина.

— Плакать? — недоуменно переспросил Корнев. И от этого недоумения, показавшегося наигранным, Громова прорвало.

— Будто не знаешь? Неужели тебе не обидно, что мы находимся здесь на положении официантов из прогоревшего ресторана? Сколько курсантов-салажат на наших глазах вышли в офицеры, пошли, как говорится, на взлет. А мы... с семнадцати лет служим, рвемся грудью вперед, а толку? Вчера я еле узнал того курсанта, которому помогал когда-то застегивать парашют. Смотрю, а он уже капитан! В ресторан пригласил... А я честно сказал, что эта трапеза для меня будет слишком горька... Будь она неладна, эта вспомогательная техническая служба... Кругом жизнь, а тут какое-то ползучее существование. А ты, видно, и не представляешь себе лучшей жизни... Примирился, остался на сверхсрочную. Да будь я на твоем положении, меня на швартовочных тросах здесь никто бы не удержал. Зубами бы перегрыз. Неужели ты не имеешь самолюбия? Хочешь служить — пожалуйста, поезжай в боевую часть. Такого опытного механика с руками оторвут. Но тут, где на глазах растут салажата, а мы...

— Не любишь ты армейской службы... — перебил Игорь.

— Это я-то?! — почти воскликнул Громов.

Этого твердоскулого старшину, который хранил в своем чемодане погоны лейтенанта, Корнев знал как себя. До службы они жили на одной улице. Все детство их прошло в те годы, когда над миром задымился порох сражений. Во время боев у реки Халхин-Гол и финской войны они играли не иначе как в «красных» и «белых». И, когда началась Отечественная война, оба были еще подростками. Стар и млад жили тогда вестями с фронта. А что же говорить о пятнадцатилетних юношах? С сердечным трепетом слушали они диктора Левитана, который читал по радио приказы Верховного главнокомандующего. Героизм солдат был невиданный в истории. И невиданно быстро росли воины в званиях и должностях. За взятие деревни лейтенанту присваивали звание капитана, за форсирование реки комбату давали целую дивизию. Пылкое воображение переносило парнишек на места сражений, оба видели себя храбрыми воинами, чуть ли не полководцами. Громов пытался пойти добровольцем, но отец не пустил. Через два года он пытался убежать из эшелона призывников, отправляемых на Дальний Восток, — лишь бы попасть на фронт, но его вернула военная комендатура. С места службы на границе он подал несколько рапортов с просьбой отправить на фронт и получил за это дисциплинарные взыскания. В конце концов командир роты решил отделаться от прыткого молодого солдата и направил его в авиатехническое училище. Приказ о зачислении был подписан в тот день, когда началась война с Японией. Громов заплакал с досады. К довершению бед на него обрушился еще один удар: училище, готовившее в войну авиационных техников, офицеров, выпустило послевоенный набор авиационными механиками, сержантами. Правда, Громову, как отличнику учебы и помощнику командира взвода, присвоили звание старшины, а он еще на первом году обучения купил погоны техника-лейтенанта.

Техническая служба была Громову не по душе. Он поехал в училище, чтобы получить звание офицера, что считал самым важным условием для служебного возвышения. Ему так страстно хотелось стать военачальником, что он, человек по натуре гордый, готов был ради карьеры и на лесть, и на унижение, и на подвиг, лишь бы побыстрее достичь своей цели.

Что запало в душу с юности, не выжечь и каленым железом.

И Громов не мог расстаться с мечтой своей юности и бранил отца, военную комендатуру, свою судьбу, командира роты, где служил, — бранил всех, кто помешал ему попасть на фронт, где бы можно было скорее осуществить свою цель. Опасности его не страшили.

В летном училище, куда его направили продолжать службу, центром внимания были курсанты, а механики, если попадали туда сержантами или старшинами, так и служили в этом звании до увольнения в запас.

Но если Корнев понимал, что глупо обвинять обстоятельства, не позволившие ему осуществить желание юности, и старался работать честно, то Громов всеми фибрами своей сильной натуры возненавидел училище и стал заводить знакомства среди штабных писарей с надеждой выбраться, как он говорил, «на фарватер».

— Это я-то не люблю службы!? — снова воскликнул Громов, и Корневу показалось, что в его черных непроницаемых глазах что-то сверкнуло. — Да неужели ты не знаешь, что во всей воздушной армии нет старшины, который так любит дисциплину, организованность и форму одежды, как я? Сегодня увидел генерала почти в штатском и обидно стало, больно... Нет, ты не знаешь, как я люблю армию. Армейская служба — моя, именно моя стихия. У меня больше данных, чтоб стать хорошим офицером, чем у любого салажонка курсанта. И это не только мое мнение...

— Ты хороший, даже примерный старшина, но, честно говоря, для технической службы данных у тебя небогато.

— Чхал я на техническую службу...

— А зря... Скоро вся армия станет технической службой...

— Техническая служба тоже бывает разная. В боевых полках и техники быстрее растут. А в этом училище... заводь какая-то...

— Если так мы все рассуждать будем, кто же в училище останется? — раздумчиво и сдержанно заметил Корнев, хотя ему уже претило словоизлияние бывшего друга.

— Салажат, что ли, мало?

— А кто их обучать будет?

— Хлюпики, вроде нашего Пучкова, всегда найдутся...

Чаша терпения переполнилась.

— Ты сам хлюпик!.. Сам!.. — закричал Игорь, негодуя на Громова. — Пучков эскадрилью в воздух готовит и не хнычет. А ты пришел и скулишь... Ты что же, на чужом хребте хочешь в рай въехать? Чхал я на таких!..

Игорь быстро вышел из палатки, высоко закинув матерчатую дверцу. На ходу он ослабил ремень и вспрыгнул на турник. Когда Громов, закурив, вышел за ним следом, Игорь делал «мах на солнце». Турник скрипел и раскачивался от вращения красиво изогнутого тела. Игорь всегда испытывал потребность в сильных физических движениях, когда нервничал.

Хотя и молод он был, а нервы иногда так разгуливались, что только физической нагрузкой он мог их успокоить. Да и неспроста он нервничал: были у Игоря отец и мать — погибли в войну; была и невеста, но, пока он служил, она вышла замуж за другого; были и родственники, и друзья — перестали писать, отвыкли, забыли. Вот и нашел он среди товарищей по нелегкой службе свой родной дом и свое любимое дело. Так можно ль за это упрекать?

Глава пятая

— Разойдись! — командует Пучков, и механики бросаются врассыпную, каждый к своему самолету. В предрассветном тумане слабо вырисовываются контуры крыльев и фюзеляжей. Проходит минута, и в темноте раздаются призывы:

— Дежурный, ко мне!

— Дежурный, сюда!

С раскрытой тетрадью в дюралюминиевых корках дежурный спешит к крайнему самолету. Механик расписывается, что принял машину, бросает пломбы в оттопыренный от свинца карман дежурного, и тот опрометью бежит к соседней машине. С нее уже стаскивают брезенты, открывают кабины, протирают вспотевшие за ночь стекла. Отовсюду слышатся звон гаечных ключей, скрип баллонных тележек. Где-то позванивает воздушный провод. Это моторист слишком сильно отвернул вентиль баллона. Урчат моторы бензозаправщиков. Механики уже сидят на самолетных крыльях и держат в руках заправочные пистолеты. Из их крупнокалиберных стволов с шипением и свистом, как из пожарного брандспойта, бьют струи бензина.

А где-то на середине стоянки завывает и вдруг останавливается пропеллер. Что-то чавкает и захлебывается в моторе. Механик морщится и нажимает кнопку пускового магнето. Тонко, как шмель у оконного стекла, жужжит магнето, посылая в цилиндры искры. Пропеллер дергается, со свистом резанув воздух, превращается в невидимый ревущий диск. Слышат механики этот звук и оглядываются: кто же сегодня первым запустил? Кому осталось только опробовать моторы?

Дружеская зависть и симпатия возникает у них к тому, кто первым запустил мотор. Дежурный по стоянке, оказавшись у этого первого загудевшего самолета, обязательно чем-нибудь поможет механику: постоит ли возле огнетушителя, дозарядит ли воздушную систему.

А механик тем временем начинает опробование. Винт вращается все быстрее и быстрее. Покачиваются над землей широкие крылья, мелко дрожит антенна, протянутая над фюзеляжем, подпрыгивает хвост. Воздушные вихри беснуются под винтом, сдувают с самолета росу и уносят водяные брызги за хвост, туда, где уже занялся рассвет. Повеселело от рассвета зеленое поле аэродрома, повеселело и заволновалось. Воздушный поток треплет и вырывает с корнем траву и уносит на восток, к деревне, к рассветному зареву. Исступленно бьется о землю склонившаяся по ветру былинка, бьется и вдруг взлетает и долго перевертывается в воздухе... К первому ревущему мотору присоединяется второй... третий... четвертый... И вот загудела, запела вся стоянка! Сотни воздушных винтов родили бурю и погнали по аэродрому зеленые волны. Они докатываются до поселка Актысук, и начинается куриный переполох на его патриархальных окраинах. Мечутся, кудахчут куры, смерч подбрасывает их в воздух; теряя перья, они летят к насестам. Выбегает на крыльцо древняя старушонка, хочет угомонить кур. Пыльный ветер бросает ей в лицо обрывки травы, кружащийся в вихрях пух. Она скрывается за дверью и начинает честить летчиков: ишь дуют, окаянные, неужто потише нельзя?

А здесь, на стоянке, все дрожит от гула. Под крыльями самолетов, на верстаках, подпрыгивают клещи, раздвигая и смыкая свои железные губы. У верстака стоят ведра с водой — выплескивается вода и отлетает по ветру, звякают дужки ведер, но разве услышишь их звяканье? Кричи во все горло — тебя никто не услышит. Кажется, что ревут не только моторы: стонет разорванный в клочья воздух, гудит и ходит ходуном земля, надрывается бензозаправщик, испуская какой-то звук, и все, что находится на стоянке, — верстаки, пожарные ящики, тележки, бочки, люди — все тянет свою ноту, все готово взлететь...

Игорь Корнев окончил предполетную подготовку и смотрит на ревущие машины друзей. Радостная дрожь пробегает по телу. Горячо и часто бьется сердце. В полет эскадрилья готова, в полет!

Выбежал из-под крыла Пучков. Выбежал и замер в восхищении.

— Каково? Даем жизни! — кивнул он на стоянку.

— Даем! — понял Игорь и вскинул вверх руку с зажатым в ней гаечным ключом.

Гул моторов вдохновляет. Кажется в эту торжественную минуту: ты можешь все. Ты — властелин вселенной!

За это Игорь и любит свою службу. Да и как ему было не любить ее, если еще в годы войны он с восторгом и надеждой смотрел в ночное небо, по которому советские самолеты несли на запад красные огни на крыльях и грозное возмездие в бомбовых люках. Возмездие за миллионы убитых и расстрелянных. В конце войны подросший Игорь был одержим таким чувством, что, если бы ему предложили сесть на самолет и взорваться вместе с его грузом в логове фашистов, он без раздумья сел бы в такой самолет. Но в авиацию его взяли уже после победы. Товарищи по училищу — «технари» срочной службы — уходили в запас. А Игорь, все ожидая чего-то, какого-то подвига, остался и на сверхсрочную службу. И теперь, зная, что родную страну враги обкладывали военными базами, он и не думал о «гражданке». Корнев слишком хорошо знал, что такое война (каленым железом прошла она и по его жизни), и потому решил посвятить себя армейской службе в авиации и с нетерпением ждал, когда же и к ним на аэродром пришлют реактивные самолеты...

По знаку летчика Игорь подбежал к колесам и, забыв, что может попасть под пропеллер, выдернул колодки. Едва он отскочил в сторону, моторы взвыли сильнее, хвост задрожал, и самолет тронулся. Выкатившись на середину стоянки, он круто развернулся. Плотный воздушный поток ударил Игорю в лицо, опрокинул с верстака ведро и косо покатил его в поле.

Пучков то и дело взмахивал флагом, и крылатые громады грузно выползали в поле. Сигнал стартера, и вот они берут разбег, бегут все быстрее и быстрее и наконец отрываются от земли. Не успеешь оглянуться, как уже заблестел горизонт от серебра крыльев. В полет! Эскадрилья ушла в полет!

Игорь любил эти утренние часы. В громе и рокоте моторов, в посвисте ветра, разрезаемого винтами и крыльями, ему слышался гимн силе ума и рук человеческих. Иногда ему казалось, что прекраснее его дела на свете нет ничего...

Целый день небо раскалывалось от гула, и казалось, что где-то за тучей идет большое воздушное сражение. То ли еще будет, когда эти винтовые машины заменят новыми, реактивными, более мощными и стремительными!..

Увы, новых машин эскадрилье Пучкова пока не давали, хотя старые, на которых предпочитали обучать курсантов, часто выходили из строя. Но изо дня в день эскадрилья вылетала в учебный бой почти в полном составе. «Орлы» Пучкова могли за ночь разобрать и собрать несколько самолетов. Такая нагрузка ложилась на «технарей» только в войну. Но это нимало не трогало старшину Громова. Если командир эскадрильи или Пучков, оставаясь на ночь в лагере, разрешали иногда объявлять отбой раньше, чем указано в распорядке, лишь бы механики могли «добрать» часок сна или заменяли утренний стрелковый «тренаж» обыкновенной прогулкой от палаток до столовой, Громов этого не делал никогда. Он не приходил на стоянку, чтобы помочь кому-либо из механиков самолета, хотя свободного времени у него было предостаточно.

Громов лениво покуривал, глядя из своей палатки на стоянку, когда раздался голос дежурного по эскадрилье.

— Старшина Громов, к телефону!

— Кто?

— Начальник штаба майор Шагов.

Громов вскочил и побежал в дежурную.

— Старшина Громов слушает. Здравия желаю, товарищ майор. Гарнизонный наряд? Ясно! Двадцать человек? Слушаюсь, товарищ майор! Я сделаю все возможное! Слушаюсь!

Шагов, правда, предупредил его, что инженерная служба встанет на дыбы, будет доказывать, дескать, столько людей она выделить не сможет. В таком случае старшине Громову надлежит от имени майора Шагова «нажать» на техников, убедить их, что несение караульной службы не менее важная задача, чем обслуживание полетов. Громов положил трубку, оправил гимнастерку и вышел из палатки, улыбаясь своим горделивым мыслям: майор Шагов надеется на него, как на свою руку во второй эскадрилье.

Дорога на стоянку была испещрена вмятинами автомобильных шин и пропитана бензином. Один конец дороги исчезал в клубящейся серой туче старта, а другой долго вился за палатками. Гул моторов, долетавший из серой тучи, казалось, сотрясал палатки.

Громов шел не торопясь, играючи, старался нажимать каблуками на зубчатые бугорки автомобильной колеи. Дорога привела его к самолету Ершова.

— Гуляем? — окликнул старшину Ершов, выскочив из мотогондолы с каким-то прибором в руках, похожим на велосипедный насос.

— Вас не спрашивают! Ковыряйтесь себе в шплинтах, — отрезал Громов и свернул к дежурному по стоянке, который ввинчивал в землю штопор под крылом соседней машины.

— Миша, где техник?

Миша, то есть ефрейтор Пахомов, хорошо слышал обращенные к нему слова, но даже не обернулся, а только быстрее стал ходить кругом, налегая грудью на лом, вставленный в ушко штопора.

Никто, даже такой строгий ревнитель устава, как Громов, не обращался к Пахомову по званию и фамилии. Дело в том, что хотя Миша и служил в эскадрилье дольше всех (в шутку его прозвали «основателем эскадрильи»), но как авиатор, как специалист он до сих пор оставался начинающим. И если его товарищи стали в эскадрилье сержантами и старшинами, Миша как пришел в нее ефрейтором, так и застыл в этом звании. Он был от природы рассеян, и ему запретили работать на самолетах. Мишу сделали постоянным развозчиком баллонов. С тех пор и установилось к нему покровительственно-фамильярное обращение. И Пахомов, человек простодушный, но самолюбивый, едва ли не наизусть вызубрил наставления по эксплуатации и ремонту моторов, лишь бы вновь перейти на самолет, догнать сослуживцев.

Уступив просьбам Пахомова, капитан Дроздов поручил ему следить за состоянием «яшки», как назывался учебно-тренировочный самолет ЯК-18. Миша почувствовал себя на верху блаженства и стал ухаживать за «яшкой», как за человеком, вкладывая в дело весь пыл своей трудолюбивой души.

Колеса всех самолетов стояли на металлических стеллажах. Мише показалось это недостаточным. Он подложил под колеса гладко выструганные сосновые дощечки. На крылья ЯК-18 технический отдел не выдал чехлов (не было на складе). Миша купил брезент на свои более чем скромные средства и заказал сшить чехлы. По вечерам, расставаясь с самолетом, Миша гладил его зеленый фюзеляж, как спину любимого животного. Но в те дни, когда устраивались полеты на ЯК-18, к этой машине приходил механик, а Миша превращался опять в «заместителя». Миша учился готовить к полетам свою машину самостоятельно и, возможно, добился бы своего, если бы инспекторская комиссия не обнаружила однажды в гаргроте ЯК-18 груду забытых самолетных деталей. Председатель комиссии разложил под самолетом, как напоказ, вибраторы, магнето, поршневые кольца — все, что в нарушение правил хранил в самолете Миша, и подозвал к этой выставке всех офицеров эскадрильи. Участь Миши была решена: его навсегда отстранили от самолета, и стал он в должности «кто куда пошлет». Тогда-то и приклеилось к нему новое прозвище — «главный инженер».

Вспомнив все это, Громов усмехнулся, спросил:

— Товарищ главный инженер, к вам обращаются: где Пучков?

Миша повернулся; на его широком, как лопата, лице появилась улыбка наивно хитрящего ребенка. Всякий, кто увидел бы его лицо, сказал бы: добряк, святая простота.

— А вы гляньте направо, товарищ старшина, — с безобидной ехидцей ответил Миша.

Громов хотел было упрекнуть его за такую неучтивость, но прежде посмотрел направо.

На крыле соседнего самолета стоял Пучков, придерживая мотор, висевший на цепи подъемной тали.

Старшина Князев снизу перехватывал эту цепь, и мотор медленно опускался на раму.

— Порядок! — крикнул Корнев из-под моторной гондолы.

На появление Громова никто не обратил внимания.

— Товарищ техник-лейтенант, я по срочному делу, — с достоинством произнес Громов.

— Что такое? Опять наряд? — недовольно спросил Пучков с крыла.

— Так точно. Гарнизонный наряд, — с подчеркнутой четкостью подтвердил старшина и отошел под крыло самолета, в тень.

На фоне темноватого, густо запыленного самолета и людей, одетых в замасленные комбинезоны, которые некогда было помыть, Громов выглядел манекеном, только что сошедшим с витрины военного универмага. Новую, ярко-зеленую гимнастерку красиво перепоясывал офицерский ремень цвета кипяченого молока; темно-синие, сшитые на заказ бриджи плотно охватывали икры ног. На голове старшины форсисто сидела авиационная фуражка с неимоверно отполированной кокардой, которая светилась, когда на нее падало солнце.

«Как вырядился», — подумал Пучков, подходя к старшине.

— Требуется двадцать человек, — сказал Громов.

— А кого же я выделю? Ершов и Князев помогают монтировать мотор. Дежурные по стоянке не сменялись двое суток. С летающих машин я механиков снять не могу. Кто же будет обслуживать полеты?

— Несение караульной службы не менее важная задача, чем обслуживание полетов, — хлестко ответил Громов словами майора Шагова.

— Наряд составлю через час. Тогда и приходите.

— Час на составление наряда? — удивился Громов. — Я за пять минут составляю.

— Приходите через час! — повторил Пучков. Громов ушел, а Пучков сел составлять наряд. Он не знал, где ему найти столько людей и, как школьник при решении трудной задачи, стал кусать конец карандаша. Иногда он вычеркивал уже написанную на листке фамилию, ставил поверх нее другую, затем снова зачеркивал. Сначала ему показалось, что без Корнева будет легче обойтись, чем без Ершова. Но затем он вспомнил, что на самолете Корнева подошло время регламентных работ: следовательно, нельзя его отрывать от машины на целые сутки, а надо заменить кем-то другим. Он зачеркнул обе фамилии и вместо них вписал Князева, но и тут память вдруг подсказала ему, что на машине Князева на завтра намечены полеты «со слепой кабиной».

Трудность составления наряда зависела не только от того, как обстоят дела на машинах, но и от того, что надо было сохранить еще и очередность. Если Князев в прошлый раз был начальником караула, то теперь его надо было назначить разводящим или дежурным по стоянке. И еще надо было учитывать должностное разделение наряда: ведь моториста не пошлешь старшим дежурным по стоянке, а механика самолета не назначишь дневальным или рабочим по кухне.

Когда список составлял Громов, он не испытывал никакой трудности: отрубит и точка.

Пучков же видел в механиках и мотористах прежде всего людей, которые, как принято было говорить, головой отвечают за судьбу экипажа и самолета. Поэтому он обращался с ними вежливо, никогда не повышал голоса, особенно перед вылетом.

Отругаешь механика — он начнет спешить, нервничать и впопыхах забудет законтрить, к примеру, сливной кран горючего... А ведь это значит, что в полете может вытечь бензин и самолет пойдет на вынужденную посадку или, что еще хуже, загорится в воздухе. Ведь стоит пламени из патрубка завильнуть под моторную гондолу, где стоят краны, вот и пожар.

Это профессиональное уважительное отношение к своим младшим коллегам вошло в привычку, стало чертой характера, нормой поведения.

Старшина Громов считал это панибратством, нарушением субординации, что, по его мнению, расшатывало дисциплину.

Как ни бился Пучков, составляя наряд, ничего выкроить он не смог. Если он выполнит требование майора Шагова, то завтра полеты сорвутся. Ведь половина машин полуразобрана... А сорвать полеты — это значило бы совершить преступление.

Пучков встал, чтобы идти объяснить все майору Шагову, но вдруг решил проверить себя еще раз — так он поступал всегда.

Инженер эскадрильи Дроздов в таких случаях или «брал за горло» штабистов, или жаловался на трудности. Выпрашивать помощь у начальства Пучков в силу своего характера не мог. Недавний техник самолета, а потом и звена, он в экстренных случаях сам работал по ночам, заменяя других, и это было для него легче: чем отказываться от задания, Какая бы ноша ни наваливалась на его плечи, он никогда не пытался ее сбросить. Скромный, безотказный, он казался многим людям слабым из-за своей уступчивости и мягкости.

Когда капитан Дроздов решил оставить за себя Пучкова, майор Шагов удивился:

— Неужели не нашел техника позубастее?

— Пучков превосходно знает технику. Не допустит аварий. А это главное, — ответил инженер эскадрильи.

Да, это было главное. «Летать без аварий!», — лозунг этот можно было видеть на стоянке через каждые сто шагов.

Проверив, чем занят каждый его механик, Пучков снова пришел к выводу, что выделить их в наряд — значит сорвать полеты или перегрузить механиков так, что это приведет к аварии.

«Да пропади оно все пропадом! Давно надо бы послушаться жену и перевестись куда-нибудь!» — подумал Пучков. Он швырнул карандаш и четкой, стремительной, не свойственной ему походкой пошел к телефону.

Представляя себе, как на другом конце провода морщился и негодовал майор Шагов, Пучков все-таки высказал ему все свои возражения. Шагов, не церемонившийся с подчиненными, пригрозил ему судом за невыполнение приказания.

— В таком случае пришлите письменное подтверждение. Ваше распоряжение выполню, но полеты сорвутся. — И Пучков повесил трубку.

С этого и началось «отвердение» характера Пучкова.

Тотчас телефон зазвенел.

— Учтите, что я поставлю вопрос о вашем служебном несоответствии, — услышал Пучков раздраженный голос Шагова.

— Ставьте, если найдутся у вас деловые причины, — ответил Пучков.

Но как только речь зашла опять об усиленном гарнизонном наряде и об ответственности за распоряжение, Шагов попросил (уже не требовал, а просил) только пять человек.

Пучков согласился. Список такого наряда он составил за десять минут. Нет, он не поступился интересами подчиненных. Он пошел по другому пути...

Ровно в двенадцать на стоянку пришел Громов.

— Наряд? — крикнул он, подойдя к самолету. Техник вылез из фюзеляжа минуты через две и, вытирая руки ветошью, ответил:

— В порядке.

Громов подошел к пожарному ящику, стоявшему под крылом, достал дюралевый лючок и пробежал по нему глазами,

— Что тут такое? Никак не пойму, — сказал он недовольно. — Почему во внутренний наряд даете только шесть человек?

— Я снимаю пост у оружейной каптерки. А вместо трехсменного ночного поста на стоянке ставлю двух патрульных, которые будут охранять все вместе...

— Ка-а-ак? — отпрянул от него Громов, и Пучкову показалось, будто старшина коснулся провода с током высокого напряжения. — Вы серьезно? — растерянно моргал он глазами.

— Разумеется.

— Да вы... что? — изумился Громов и побледнел. — Разве можно оголять посты? Часового, когда он отлучается от поста, трибунал судит. А вы взмахом карандаша сняли сразу...

— Представь себе такую картину, — сказал Пучков, положив на плечо Громова свою крупную ладонь. — Тревога! Мы взлетаем... И садимся в тысяче километров отсюда. Назавтра — снова в полет... Разве я, инженер, могу в такой ситуации треть людей назначить в наряд? Кто же готовить к вылету будет? Давай отойдем от шаблона. Нет у меня больше людей...

Однако его доводы не действовали на Громова. Наоборот, старшина перешел в атаку. Пучкова возмущало надменное упрямство, с каким старшина осуждал его нововведение и отстаивал устарелое расписание постов. Инженер понял, что старшина с его въедливой приверженностью каждой букве устава причинит ему больше неприятностей, нежели сам начальник штаба. Однако отступать Пучков не счел нужным.

— Смирно! — скомандовал он, видя, что его попытки по-хорошему убедить Громова обречены на неудачу. — Я инженер эскадрильи. И потому мне лучше знать, сколько человек ставить непосредственно на самолеты, а сколько на охрану стоянки. Это мое право!

— Никак нет! Количество постов раз и навсегда определено приказом начальника штаба.

— Раз и навсегда? — перебил Пучков. — Когда издавался приказ, который висит над твоей подушкой, в эскадрилье было втрое больше механиков.

— Это не имеет значения. Приказ есть приказ.

— Любой приказ, в том числе и висящий в твоей палатке, изменяется и дополняется сообразно обстановке. Нет у меня людей, поэтому я сократил количество постов и расставил их по-новому.

Но этот простой и разумный выход из положения никак не укладывался в сознании педантичного Громова.

«Нет, — думал он. — Если б вышел об этом письменный приказ по части, а то заблагорассудилось какому-то технику-лейтенанту, и три объекта оголены. Нет, я сейчас же доложу майору Шагову...»

— Читай дальше, — сказал Пучков. Громов приблизил лючок к глазам: он назначался начальником караула.

— Это что за новости? — бросил он вдруг лючок на крышку пожарного ящика.

— Больше идти некому, старшина.

— У меня по горло своих обязанностей. А вы и меня — в наряд! Я немедленно доложу майору Шагову.

— Что же это, позволь тебя спросить, за обязанности? — в последний раз называя Громова на «ты», спросил Пучков.

— Воспитание вверенных мне подчиненных, — гордо ответил старшина.

— Вот вы и пойдете в наряд, чтобы показать подчиненным пример, как надо выполнять обязанности дежурного по эскадрилье, — пояснил Пучков свой приказ.

Громов не ожидал такого поворота и опешил.

— Хорошо, — сказал он после раздумья, — я покажу всем блестящий образец несения суточного наряда, но имейте в виду: командованию все будет известно о ваших, с позволения сказать, нововведениях!

Разговор с Громовым и Шаговым стоил Пучкову огромного душевного напряжения. Вернувшись к самолету, он остановился в раздумье: «А что я на нем делал?» И вместо того, чтобы войти в моторную гондолу, где до прихода Громова он осматривал сочленения бензиновых труб, Пучков подошел к посадочным щиткам крыла.

«Какие же, однако, формалисты, — думал он, — вынь им и положь. Знать не хотят, что на шее каждого механика висит по самолету».

И, словно ища что-то на поверхности крыльев, он окинул глазами раскаленную солнцем машину. Казалось, изо всех ее пор, сквозь раскрытые жалюзи, лючки, распахнутые плексигласовые окошки источался острый запах этилированного бензина. Пучкова качнуло. Он стиснул зубы и полез в мотогондолу осматривать бензиновые трубопроводы.

Вскоре он отошел в тень, под крыло, и сел на электрокар, на котором лежали запасные части. Вспомнилась тень берез и пахучих сосен, и Пучков глубоко вздохнул, как бы вбирая их смолистый запах.

«А может быть, действительно попроситься куда-нибудь на север», — подумал он, снова вспоминая слова жены... Он думал теперь о Зине то и дело: она должна была вернуться домой еще позавчера, но не приехала и даже не уведомила, почему задерживается.

«Неужели она не вернется?» — эта мысль была такой страшной, что Пучков тотчас отогнал ее.

Легкая на помине, Зина дала о себе знать...

В двухстах метрах от «старушенций», которые решил восстановить Пучков, был грибок дежурного по стоянке. На его столбе дребезжал телефон.

Случайно мимо него шел старшина Князев.

Он снял с железного ящика трубку, отозвался:

— «Лена» слушает.

— С вами будет говорить Южный берег Крыма, — предупредила телефонистка.

— Дежурный! Зови лейтенанта Пучкова. Ему жена звонит из Мисхора, — прокричал Князев.

Через пару минут к грибку подкатил на электрокаре Пучков. Он так обрадовался, что забыл снять с него запасные части. Радостный, просиявший, он ловко спрыгнул, схватил на лету телефонную трубку.

— Алло, алло! Зина, Зиночка, это ты? Как здоровье? Почему не возвращаешься? А я-то думал... — облегченно сказал он после паузы и, сняв фуражку, стал махать ею, как веером. — Остаешься еще дней на двадцать? Ой, Зина, ты безжалостна. Приезжай, Зина... Родоновые ванны? Только теперь узнала?

С минуту Пучков молчал. И вдруг закашлялся не то от сухости в горле, не то от волнения.

— Зинуша, ты понимать должна, я так тебя жду, так жду...

Опять наступила длительная пауза.

— Хорошо, деньги я вышлю завтра. Нет, сегодня не смогу: аврал у меня. Спасибо... Ну, не торопись, давай поговорим. К врачу спешишь? Ну, ладно, спеши, спеши. До скорой встречи... Зинечка, алло, алло! — повысил он голос и коснулся губами решетки микрофона.

Мисхор, очевидно, отключили, а Пучков все еще прижимал трубку к уху. Затем нерешительным движением он положил ее на ящик, но вдруг снова прижал ее к уху:

— Алло! Алло!..

Мисхор молчал. Пучков опустился на электрокар, продолжая сжимать трубку, точно грел об нее коченеющие пальцы.

Плечи его опустились. Он вынул платок и вытер им счастливое, еще сияющее радостью лицо. Но когда он отнял платок, оно было уже задумчивым и грустным. Пучков встал и побрел сквозь строй полуразобранных самолетов, которые на завтра были запланированы в полет.

Электрокар с запасными частями так и остался у грибка. Пучков забыл о нем.

Глава шестая

Повесив трубку, Зина Пучкова вышла из будки междугородного телефона и с улыбкой подошла к молодому мужчине, стоявшему поблизости. Тот изысканно улыбнулся в ответ и согнул руку в локте. Зина взяла его под руку. Его густой русый чуб был под цвет ее волнистым волосам. Он был выше ее на целую голову (идеальное, по мнению Зины, соотношение роста мужчины и женщины). Молодой человек, подлаживаясь под ритм ее шагов, чинно переступал ногами в модных босоножках. Сквозь прорези в коже виднелись яркие шелковые носки в клетку.

— Петя, к тебе хорошо идет этот белый костюм, — сказала она, чуть повернув к нему голову.

— Я польщен.

— Мы на пляж? — спросила она.

— С тобой — хоть на край света!

Этот молодой «дипломат» (он уверил Зину, что работает за границей в одном из советских посольств) и был главной причиной, заставившей Зину купить вторую путевку. В санаторий «Сосновая роща», принадлежащий Министерству иностранных дел, он попал не случайно, как Зина, а намеренно обменял путевку. Ему хотелось встретить здесь дочь какого-нибудь дипломата, жениться на ней с тем расчетом, чтобы впоследствии оставить свой завод (Петр работал юристом по претензиям) и перейти на дипломатическую службу.

Однако пребывание в санатории «Сосновая роща» (Петр с гордостью показывал своим знакомым путевку, где было сказано, что этот санаторий принадлежит Министерству иностранных дел) не оправдало его надежд. Искомого здесь не оказалось. И вообще тут было куда скучнее, чем в самом обычном профсоюзном санатории. Дело в том, что дипломаты (фамилии шести или семи из них Птицын встречал в газетах) хаживали на пляж, в столовую, на прогулки либо в окружении своих сослуживцев, либо друзей. Птицын пытался пристать к одной такой «свите», но ему дали понять, что он здесь белая ворона, и Петр прекратил свои попытки.

Одиноко чувствовала себя и Зина. Дипломаты обошли ее вниманием, как и молодой генерал, который, как ей казалось, с интересом посматривал на нее с соседнего столика за обедом и за ужином. Этот генерал (Зина знала, что он был тут без жены) вставал с рассветом и просиживал иногда целые дни напролет под выгоревшим тентом над мольбертом. Первое время Зина подходила к нему и, хваля картину, талант живописца, старалась обратить на себя внимание, но генерал знакомиться не хотел. Зина оскорбилась: она-то ведь давно знала, что привлекательна и что мужчины часто смотрят ей вслед. Генерал мог бы быть и погалантнее. Стоило ей выйти на большак (Зина жила в городе и иногда ездила к мужу на аэродром), как проезжающий мимо шофер распахивал дверцу кабины и говорил: «Девушка, садитесь, подвезу». Когда в кабине было одно свободное место, а Зина стояла на дороге в окружении молодых и старых женщин, шоферы обращались прежде всего к ней. Зина виновато оглядывалась на ожидающих попутной автомашины, но от приглашения не отказывалась, хотя понимала, что это нехорошо, что шоферу следовало бы посадить не ее, а какую-нибудь старушку. В кабине сразу завязывался игривый разговор. «Великая сила — женская красота», — думала Зина, хотя подруги считали, что она не очень-то красива. Но, видно, в ее простеньком лице была своя прелесть или мужчины читали в нем возможность скорой победы, так или иначе, стоило ей пойти на танцы — без провожатого она домой не возвращалась.

Как и всякой женщине, Зине было бы приятно, если бы за ней поухаживали; иначе свой отпуск она себе и не представляла, и потому она даже обрадовалась, когда Птицын с упрямой настойчивостью познакомился с ней. С тех пор они расставались разве что на ночь. С охотой она принимала его приглашения на экскурсии, а особенно на танцы, которые устраивались в «Сосновой роще» или соседних санаториях чуть ли не каждый день. Танцуя с ним, она то запрокидывала назад голову и смеялась торжествующим веселым смехом, то приближала лицо настолько, что взбитые над ее лбом волосы касались подбородка Петра. На прогулках она говорила, что нет ничего хуже быть замужем за авиационным техником: то у них совещания, то ночные полеты, то еще какая-нибудь ерунда.

Хорошо бы иметь мужа дипломата. Она не могла себе представить, что и дипломат тоже много работает. Ей почему-то казалось, что жизнь дипломата — это обеды в лучших ресторанах, поездки по океанам в фешенебельных каютах, бесконечная радость и восхищение. Идеальная, по ее мнению, жизнь — это вечно длящиеся балы, на которых она никогда бы не уставала. И хотя она говорила все это играючи, как бы шутя, Петр мысленно приписал себе еще одну победу.

Как только начинало смеркаться, он вел ее к тесовому домику с единственным окном на море. Домик этот так близко подступал к обрыву, что шезлонги, стоявшие между фасадом и берегом, привязывали к стене, чтобы ветром не сдуло в море.

Уже на третий день знакомства Зина привела его сюда, чтобы посидеть в шезлонге и полюбоваться морем.

Сегодня же после ужина они прошлись до Ласточкина гнезда, откуда была видна вечерняя Ялта, но Петру вдруг стало скучно.

— А все-таки в нашем санатории лучше. Идем посидим в нашем излюбленном месте. — И он крепче сжал ее руку.

Они вернулись к ее домику. Зина зашла в свою комнату, выпила глоток воды. Петр сидел в шезлонге и курил, когда за его спиной зажегся свет и окно распахнулось.

— Держи меня! — сказала Зина, спуская с подоконника ноги,

— А что скажет твоя сожительница?

— Старушенция в Кисловодск улетела, к мужу.

Расклешенное платье Зины раздулось, как парашют.

Она спрыгнула раньше, чем Петр смог помочь ей.

Ругая себя за медлительность, он взял ее за талию, чтобы посадить в шезлонг. Зина отстранилась.

— Не мешай мне любоваться морем. Я хочу запечатлеть его навсегда. Кто знает, увидим ли его снова!

Перед их глазами зыбилось море, перечеркнутое поперек лунной дорожкой. Под крутым обрывом неустанно, как живые, ворочались волны. Они разбивались о берег, бросая вверх серебряные в свете луны брызги. Когда с моря дул сильный ветер, волны содрогали домик, брызги окропляли и шезлонги, и корявые, с размытыми корнями сосны — ненадежный барьер между берегом и морем...

Сегодня море милостиво. Волны разбиваются о берег мерно, нехотя, кажется, кто-то большой и ленивый хлопает по воде ладошами. Совершенно невидимая, висит в воздухе водяная пыль: это чувствуется по влажности воздуха. Тонкие ноздри Зины то расширяются, то сужаются в такт дыханию, высоко вздымается ее грудь. Есть неизъяснимая прелесть в сосредоточенно молчащей, будто засыпающей в сумерках женщине. Петр смотрит на нее завороженно.

А Зина вся в каком-то упоении. Вот пронес свои огни трехэтажный океанский лайнер, как бы волоча за собой длинные, ломающиеся на воде огненные ленты, вот лихой полуглиссер пересек и спутал эти ленты... А из санаториев, что лепятся на уступах Крымских гор, доносятся песни, легкая, будоражащая воображение музыка. Кажется, это поет море, поет берег, поет сердце.

Как тут прекрасно!..

Для полного блаженства ей не хватает одного. Как хочется, чтобы рядом с ней сидел верный друг ее юности — старший лейтенант Строгов.

Ей было девятнадцать, ему уже тридцать, но он, как романтический мальчик, берег Зину.

Он говорил: «Где красивый цветок, там и желание его сорвать... Давай, Зинок, я научу тебя приемам самозащиты...» И учил. Они ездили в горы, валялись на траве безлюдных лощин, валили друг друга на лопатки, но он и попытки не сделал взять то, что предназначалось ему самой судьбой.

Он внезапно уехал. С тех пор у Зины было много знакомых, но Строгов высился среди них, как величественная вершина благородства. Зина узнала позже, что у него жена и дети, и старалась забыть его. И сейчас она, может быть, не вспомнила бы Строгова, если бы ей не было так хорошо, как в те далекие дни.

Петр обнял ее за плечи и тихо, словно стараясь убаюкать, стал рассказывать о своих воображаемых дипломатических турне из Владивостока в Сидней, из Одессы в Монтевидео.

Он сам удивлялся, насколько правдоподобными выходили его экспромты, и не зря удивлялся: Зина верила и завидовала. Вот если бы такой человек был ее мужем! Она мысленно ставила себя рядом с ним, работающим за границей, где любой житель неожиданно мог стать врагом, и у нее дух захватывало от воображаемой находчивости и ловкости, с какой она помогла бы Петру выполнять его поручения. Ведь она бедовая женщина, опасности ее не страшат, а только пробуждают ум.

Сделай он ей предложение, и она без раздумья бросила бы все, что связывает ее с пыльным аэродромом. Что ждет ее там? Сергей? А любила ли она его по-настоящему? Просто до боли, до смерти было обидно, что все ее подруги — уже солидные дамы, жены офицеров, а она, за которой ухаживали такие летчики, как Строгов, засиделась в девах. Неужели она хуже всех?! И Зина решила: была не была!

Пучков оказался покладистым, добрым мужем. Она, кажется, даже полюбила его. Но истинная ли эта любовь? Может ли она сравниться с ее любовью к Строгову? Видно, она просто была рада, что Пучков избавил ее от затянувшегося девичества...

Петр вдруг обнял Зину за плечи и поцеловал в губы.

— А без этого нельзя? — строго спросила Зина и, привстав, хотела отодвинуть свой шезлонг, но он оказался привязанным к стене.

— Странно, почему я вас не прогоняю. И что вы нашли во мне? — спросила Зина, снизу прижимая к бедрам платье и снова садясь.

Петр, привалясь к ней и глядя в ее глаза, стал говорить о своей любви.

Зина ждала, что будет дальше, и пыталась согнать с лица снисходительную улыбку. Уж кто-кто, а она-то слышала разные признания и безошибочно могла отличить искреннее от фальшивого, настоящую влюбленность от показной.

Вот если бы этот человек, с виду так похожий на Строгова, ухаживал за ней с целью жениться... Но до этого было еще так далеко. Поэтому она, не отвечая взаимностью, лишь косвенно дала понять, что для будущей жены дипломата у нее в смысле анкетных данных все в порядке: в ее семье нет даже судимых... Но он с поспешностью вора, попавшего в чужой огород, пытался выскочить из пределов затронутой темы и стал говорить, в сущности, о пустяках. В его горячих словах Зина слышала неискренность.

«Нашел дурочку», — подумала Зина, но сказала другое:

— Ты сочинитель, Петя, фантазер.

— Ты мне не веришь... Но почему?

Петр вдруг пересел к ней и стал целовать ее шею, щеки, губы.

Выйти из шезлонга Зине было невозможно, и она, обвив его шею, вдруг сказала жарким шепотом:

— Глупенький, пойдем ко мне... Возьми туфли. Дай руку…

Петр глянул сперва на распахнутое окно, потом на туфли, лежащие под шезлонгом, и встал, подавая ей руку. Перехватив ее у запястья, Зина наступила на его ступню, твердо уперлась в землю другой ногой и внезапным ударом в плечо отбросила Петра к соснам, к обрыву.

Зина испугалась и бросилась было на помощь Петру, но, увидев, что до обрыва ему еще далеко, как рысь, отскочила к домику. А чтобы Петр не смог подойти к ней сзади, она прижалась спиной к стене и приготовилась к защите (этому тоже учил ее Строгов).

Но ее кавалер оказался выше того, чтобы мстить даме. Отряхнувшись и ощупав лицо, он понаблюдал, с какой готовностью обороняться стоит Зина у стены... и только сплюнул с досады.

— Извини меня, Петя! Я не думала... — в ее голосе послышалось сострадание.

Он не ответил.

— Но ведь ты сам же виноват...

— Ты хитра, как змея, и безжалостна, как зверь.

— Если бы мужчины уважали каждую женщину, как свою жену, природа не создала бы нас хитрыми. А я, слава богу, могу еще применить и грубую силу... Иначе разве стала бы я допускать так близко?

Он молчал, потирая щеку.

— Поверь, Петя, если бы я была твоей супругой, а на твоем месте был другой — ты бы иначе смотрел на мой поступок, — продолжала Зина оправдываться. И Петр подумал, что она ударила его не потому, что действительно была высоконравственной женщиной, а просто хотела продемонстрировать ему, как может поступать с ухажерами, преступающими границы дозволенного.

— Проводи меня... — сказал он.

— А ты можешь меня простить?

— За что же? Это я должен просить у тебя извинения.

— Правда? — и метнувшись от стены к нему, она так цепко схватилась за его руку, что при желании сбросить, стряхнуть Зину он смог бы это сделать разве что ценой вывиха своей руки.

— Как низко ты обо мне думаешь, — с искренней печалью сказал Петр и заглянул ей в глаза.

Зина положила голову на его грудь.

— Пойдем к тебе, Зина.

— Нет, Петя, не теперь.

— Глупышка, какую бы ночь мы с тобой провели! — и он кивнул на финский домик.

— Если б всю жизнь, Петя... — прошептала она, опустив его руку, и вдруг, не оглядываясь, побежала к главному корпусу санатория, как стыдливая девушка, у которой нечаянно вырвалось признание в любви.

Петр усмехнулся.

«Неужели втрескалась?» — подумал он и пошел в другую сторону.

Утром, когда Зина пришла на завтрак, Петр сидел уже за столом. Он небрежно кивнул на ее приветствие и не подал меню, что неизменно делал прежде. На его загорелой щеке белел квадратик пластыря.

— Супруги сегодня не в духе, — заметил их сосед по столу, машинист экскаватора из Норильска.

— Кореш, будь потактичней, — сказал его друг, — разве не видишь, что Петр Германович пытался поцеловать другую, чем и вызвал ревность...

— Не очень-то оригинально, молодые люди! Разве нельзя обрезаться, когда бреешься? — упрекнула их Зина.

— Пардон, сударыня! Мы больше ни-ни... Поедемте сегодня кататься на катере? — предложил экскаваторщик из Норильска.

— Опять захотели на морское дно? — спросила Зина смеясь.

Эти бесшабашные парни приехали на курорт с накоплениями и спускали деньги направо и налево. Под хмельком катаясь на катере, они опрокинулись в море вместе с девушками и мотористом, но, к счастью, их скоро подобрали.

Зина разговаривала с ними со снисходительностью важной дамы, но не всегда выдерживала роль. Люди смелые, бесхитростные, бедовые ей были по душе, и она иногда невольно опускалась до панибратства с ними. Ели машинисты по-солдатски быстро и вскоре ушли.

— Ну, а мы куда? — спросил Петр.

— Пойдем пройдемся, — с готовностью отозвалась Зина.

Выйдя из столовой, они полдня бродили вдоль пляжа, выясняя свои отношения и взаимно обвиняя друг друга. А когда от Русалки, где они впервые встретились, поднимались в гору, Петр с грустью сказал, что через неделю он должен быть в Москве.

— А говорил, что дипломатический отпуск три месяца и что... — не докончив фразы, она с досадой высвободила руку. Разговор оборвался. Стало слышно, как под ногами хрустит щебень, как ветер с моря шумит в кипарисах.

— Что с тобой? — с нарочитым удивлением спросил Петр.

— Ах, он еще и спрашивает! — с безнадежностью в голосе воскликнула Зина.

— Мы так и не съездили на Ай-Петри, — сказал он, взглянув вверх, туда, где в голубой дымке скрывалась эта крымская вершина, — поедем завтра?

— Не знаю, — ответила она отчужденно.

Навстречу им шел офицер. Его походка показалась Зине знакомой. Она отошла к кипарису и заторопилась. Петр тоже прибавил шагу. Жестикулируя и прищуривая от удовольствия глаза, он стал описывать, какой прекрасный вид открывается с Ай-Петри в ясный солнечный день.

Офицер был уже рядом. Он с любопытством смотрел на них в упор.

— Ах, — воскликнула Зина и метнулась к офицеру, — Ефим, родненький, уведи меня скорей отсюда! Пристал какой-то, никак не могу отвязаться...

Она схватила Беленького за руку, прижалась к нему.

— Зина, Зина, успокойся, — сказал Ефим и, оставив ее в стороне, сделал шаг к Петру.

Тот стоял, точно статуя. Должно быть, за все время волокитства он не испытывал столь внезапного удара.

— Что вам угодно, молодой человек? — спросил его Беленький тоном, в котором угроза смягчалась насмешкой.

— Извините, я был слишком назойливым, — ответил Петр и, перехватив благодарный взгляд Зины, добавил: — Имею честь!

Он откланялся и пошел такой строгой и красивой походкой, точно хотел подчеркнуть этим свое достоинство. Зина посмотрела ему вслед и подумала: «Нашелся, не подвел... Хотя за это спасибо».

Проводив его взглядом, Зина повела офицера к морю. Она красноречиво рассказала, как приставал к ней этот франт, и благодарила Беленького, как спасителя.

— Ну-ну! Не притворяйся. Я часто видел тебя с ним на пляже! — погрозил ей Беленький, из любопытства наблюдавший за ней вот уже четыре дня.

Зина не поняла, правду ли сказал он или хотел лишь подзадорить ее, но и этого было достаточно для нее. Дня через два, продав остаток путевки какому-то «дикарю», она уехала домой.

Дальше