21
Иогаана Вайса доставили в госпиталь с биркой на руке. Если бы не было рук, то бирку прикрепили бы к ноге. При отсутствии конечностей повесили бы на шею.
Как и всюду, в госпитале имелся сотрудник гестапо. Он наблюдал, насколько точно медики руководствуются установкой нацистов: рейху не нужны калеки, рейху нужны солдаты. Главное — не спасти жизнь раненому, а вернуть солдата после ранения на фронт. Раненый может ослабеть от потери крови, от страданий, кричать, плакать, стонать. Но при всем этом он прежде всего должен, обязан исцелиться в те сроки, за какие предусмотрено его выздоровление.
За медперсоналом наблюдал унтершарфюрер Фишер. За ранеными — ротенфюрер Барч.
Барч был совершенно здоров, но лежал неподвижно, как лежали все тяжелораненые. Потел в бинтах. Это была его работа. Его перекладывали из палаты в палату, с койки на койку, чтобы он мог слышать, что в бреду несет фронтовик. Или что он потом рассказывает о боях.
Фишер ведал сортировкой раненых. Распределял по палатам, принимая во внимание не столько характер ранения, сколько информацию Барча о солдате. В отдельном флигеле, в палате с решетками на окнах, размещались раненые, приговоренные Фишером к службе в штрафных частях.
Фишер был бодр, общителен. Сытый, жизнерадостный толстяк с сочными коричневыми глазами. Всегда с окурком сигары в зубах.
Барч от долгого пребывания в госпитале, от унылой жизни без воздуха, от постоянного лежания, неподвижности был бледен, дрябл, слаб, страдал одышкой и привычной бессонницей. На лице у него застыло страдальческое выражение, более выразительное даже, чем у умирающих.
В офицерской палате забота о раненых определялась не ранением, а званием, наградами, родом службы, связями, деньгами. Там тоже были свой Фишер, свой Барч.
Временная потеря сознания таила смертельную опасность для Вайса. И, очнувшись, он даже не успел обрадоваться тому, что остался жив, его охватила тревога: не утратил ли он контроля над собой в беспамятстве, молчал ли? Но все как будто было в порядке.
Хирург осмотрел Вайса в присутствии Фишера, и тот спросил механическим голосом, как желает солдат, чтобы его лечили:
— Немножко побольше боли, но быстрое исцеление, раньше на фронт, или побольше анестезии, но медленное выздоровление?
Вайсу было необходимо как можно скорее вернуться в свое спецподразделение, и он с подкупающей искренностью объявил, что мечтает быстрее оказаться на фронте. И Фишер сделал первую отметку в истории болезни Вайса, диагностируя его политическое здоровье.
Привычная наблюдательность Иоганна помогла ему сразу же определить истинные функции и Фишера и Барча.
И когда Барч стал страдальчески томным голосом советовать Вайсу, что следует проделывать, чтобы продлить пребывание в госпитале, Вайс выплеснул ему в лицо остатки кофе. И потребовал к себе Фишера. Но докладывать Фишеру не было необходимости. Увидев залитое кофейной гущей лицо Барча, Фишер и сам все понял. Сказал Вайсу строго:
— Ты, солдат, не кипятись. Барч предан своему фюреру...
Теперь Иоганну не требовалось больше никаких улик: и с Фишером и с Барчем все было ясно.
Госпиталь выглядел примерно так, как поле после миновавшего боя, и отличался от него только тем, что все здесь было опрятным, чистеньким. Наблюдая за ранеными, слыша их стоны, видя, как страдают эти солдаты с отрезанными конечностями, искалеченные, умирающие, Иоганн испытывал двойственное чувство.
Это были враги. И чем больше их попадало сюда, тем лучше: значит, советские войска успешно отражают нападение фашистов.
Но это были люди. Ослабев от страданий, ощутив прикосновение смерти, некоторые из них как бы возвращались в свою естественную человеческую оболочку: отцы семейств, мастеровые, крестьяне, рабочие, студенты, недавние школьники.
Иоганн видел, как мертво тускнели глаза какого-нибудь солдата, когда Фишер, бодро хлопая его по плечу, объявлял об исцелении. Значит на фронт. И если у иных хватало силы воли, несмотря на мучительную боль, засыпать, очутившись на госпитальной койке, то накануне выписки все страдали бессонницей. Не могли подавить в себе жажду жизни, но думали только о себе. И никто не говорил, что не хочет убивать.
Однажды ночью Иоганн сказал испытующе:
— Не могу заснуть — все о русском танкисте думаю. Пожилой. Жена. Дети. Возможно, как и я, до армии шофером работал, а я убил его.
Кто-то проворчал в темноте:
— Не ты его, так он бы тебя.
— Но он и так был весь израненный.
— Русские живучие.
— Но он просил не убивать.
— Врешь, они не просят! — твердо сказал кто-то хриплым голосом.
Барч громко осведомился:
— А если какой-нибудь попросит?
— А я говорю — они не просят! — упрямо повторил все тот же голос. — Не просят — и все. — И добавил зло: — Ты, корова, меня на словах не лови, видел я таких!
— Ах, ты так... — угрожающе начал Барч.
— Так, — оборвал его хриплый и смолк.
На следующий день, когда Вайс вернулся после перевязки в палату, на койке, которую занимал раньше солдат с хриплым голосом, лежал другой раненый и стонал тоненько, жалобно.
Вайс спросил Барча:
— А где тот? — и кивнул на койку.
Барч многозначительно подмигнул:
— Немецкий солдат должен только презирать врагов. А ты как думаешь?
Вайс ответил убежденно:
— Я своих врагов ненавижу.
— Правильно, — одобрил Барч. — Правильно говоришь.
Вайс, глядя ему в глаза, сказал:
— Я знаю, кому я служу и кого я должен ненавидеть. — И, почувствовав, что не следовало говорить таким тоном, спросил озабоченно: — Как ты себя чувствуешь, Барч? Я хотел бы встретиться с тобой потом, где-нибудь на фронте.
Борч произнес уныло:
— Что ж, возможно, конечно... — Потом сказал раздраженно: — Не понимаю русских. Чего они хотят? Армия разбита, а они продолжают воевать. Другой, цивилизованный народ давно бы уже капитулировал и приспосабливался к новым условиям, чтобы продлить свое существование...
— На сколько, — спросил Вайс, — продлевать им существование?
Барч ответил неопределенно:
— Пока что восточных рабочих значительно больше, чем нам понадобится...
— А тебе сколько их нужно?
— Я бы взял пять-шесть.
— Почему не десять-двадцать?
Барч вздохнул.
— Если б отец еще прикупил земли... А пока, мы рассчитали, пять-шесть хватит. Все-таки их придется содержать. У нас скотоводческая ферма в Баварии, и выгоднее кормить несколько лишних голов скота, чем лишних рабочих. — Похвастался: — Я окончил в тридцать пятом году агроэкономическую школу. Отец и теперь советуется со мной, куда выгоднее вкладывать деньги. В годы кризиса папаша часто ездил шалить в город. — Показал на ладони: — Вот такой кусочек шпика — и пожалуйста, девочка. Мать знала. Ключи от кладовой прятала. Отец сделал отмычку. Он и теперь еще бодрый.
— Ворует шпик для девочек?
— Взял двух из женского лагеря.
Вайс проговорил мечтательно:
— Хотел бы я все-таки с тобой на фронте встретиться, очень бы хотел...
Барчу эти слова Вайса не понравились, он смолк, отвернулся к стенке...
Во время операции и мучительных перевязок Иоганн вел себя, пожалуй, не слишком разумно. Он молчал, стиснув зубы, обливаясь потом от нестерпимой боли. И никогда не жаловался врачам на слабость, недомогание, не выпрашивал дополнительного, усиленного питания и лекарств, как это делали все раненые солдаты, чтобы отослать домой или продать на черном рынке. Он слишком отличался от прочих, и это могло вызвать подозрение.
Барч рассказывал, что в Чехословакии он обменивал самые паршивые медикаменты на часы, броши, обручальные кольца и даже покупал ни них женщин, пользуясь безвыходным положением тех, у кого заболевал кто-нибудь из близких. Медикаменты занимают мало места, а получить за них можно очень многое. Он сообщил Вайсу по секрету, что соответствующие службы вермахта имеют приказ сразу же изымать все медикаменты на захваченных территориях. И не потому, что в Германии не хватает лекарств, а чтобы содействовать сокращению численности населения на этих территориях. И Барч позавидовал своему шефу Фишеру, под контролем у которого все медикаменты, какие поступают в госпиталь: Фишер немалую часть из них сплавляет на черный рынок. На него работают несколько солдат с подозрительными ранениями — в кисть руки. Они знают, что, если утратят хоть пфенниг из его выручки, Фишер может в любой момент передать их военной полиции.
Потом Барч сказал уважительно, что никто так хорошо, как Фишер, не знает, когда и где готовится наступление и какие потери несет германская армия.
— Откуда ему знать? — Усомнился Вайс. — Врешь ты все!
Барч даже не обиделся.
— Нет, не вру. Фишер — большой человек. Он в соответствии с установленными нормами составляет список медикаментов, необходимых для каждой войсковой операции, и потом отсылает отчет об израсходованных медикаментах, количество которых растет в соответствии с потерями. А также актирует не возвращенное госпиталям обмундирование.
— Почему невозвращенное? — удивился Вайс.
— Дурак, — сказал Барч. — Что мы, солдат голых хороним? У нас здесь не концлагерь.
Эта откровенная болтовня Барча исцеляюще действовала на Иоганна.
Заживление ран проходило у него не очень благополучно. Из-за сепсиса около трех недель держалась высокая температура, и он вынужден был расходовать все свои душевные и физические силы, чтобы не утратить в беспамятстве той частицы сознания, которая помогала ему и в бреду быть абверовским солдатом Вайсом, а не тем, кем он был на самом деле. И когда температура спадала и он вырывался из небытия, у него почти не оставалось сил сопротивляться неистовой, все захватывающей боли.
Во время мучительных перевязок раненые кричали, визжали, выли, а некоторые даже пытались укусить врача, и это считалось в порядке вещей, и никто не находил это предосудительным.
Иоганн терпел, он с невиданным упорством сохранял достоинство и здесь, в перевязочной, когда в этом не было никакой необходимости. Как знать, может быть, эта бессмысленная борьба со страданиями имела смысл, ибо иначе Иоганн не чувствовал бы себя человеком.
И он стал медленно возвращаться к жизни.
Он уже не терял сознания, постепенно падала температура, с каждым днем все дальше и дальше уходила боль, прибывали силы, даже аппетит появился.
И вместе с тем Иоганна охватила изнуряющая подавленность, тоска. Война. В смертный бой с врагом вступили все советские люди, даже старики и дети, никто не щадит себя, а он, молодой человек, коммунист, валяется, не принося никакой пользы, на немецкой койке, и немецкие врачи возвращают его к жизни. Ничто ему здесь не угрожает, он лежит в теплой, чистой постели, сыт, за ним заботливо ухаживают, он даже в почете. Еще бы! Немецкий солдат-герой, побывавший в рукопашной схватке.
А тут еще Иоганн узнал от раненых, что гарнизон, окруженный в Куличках, был атакован после мощной артподготовки и полностью истреблен.
Значит, зря подвергал себя Иоганн смертельному риску.
Он поступил неправильно, никуда от этого не денешься, нет и не будет ему оправдания. Но откуда Иоганн мог знать, что, когда танкист, истекая кровью, дополз до своих, ему не довелось доложить начальнику гарнизона о том, что с ним произошло!
Обезоруженный, без пояса, он стоял, шатаясь, перед начальником особого отдела и молчал. Тот требовал признания в измене Родине: все, что ему говорил танкист, казалось неправдоподобным, представлялось ложью, обманом. Были факты, которые танкист не отрицал и отрицать не мог. Да, он встретился с фашистом. Да, и фашист его не убил, а он не убил фашиста. Да, он дал фашисту карту. Неважно какую, но дал. Где секретный пакет? Нет пакета. Одного этого достаточно. Потерял секретный пакет! Все ясно.
И танкисту тоже все было ясно — он хорошо сознавал безвыходность своего положения. И стойко принял приговор, только просил не перемещать огневые позиции и минное поле. А когда понял, что к его словам по-прежнему относятся подозрительно, стал так униженно просить об этом, как слабодушные молят о сохранении им жизни.
Эта последняя просьба танкиста была выполнена, но вовсе не потому, что ему поверили: просто не осталось времени переменить огневые позиции.
Немцы начали артподготовку, и система их огня в первые же минуты открыла многое начальнику особого отдела: упорно минуя наши огневые позиции, немцы били по тем участкам, где не стояло ни одной батареи. Вслед за артподготовкой началась танковая атака, и танки пошли в атаку прямо на минное поле.
И особист понял, что осудил на смерть невинного человека, героя. И немец, о котором тот говорил, наверное, вовсе не немец, а такой же чекист, как и он, и, выполняя свой долг, доверился танкисту ради того, чтобы ввести в заблуждение врага и спасти гарнизон.
Когда фашисты ворвались в расположение гарнизона, начальник особого отдела, лежа у пулемета, отстреливался короткими, скупыми очередями. Потом бил из пистолета. Последний патрон, который мог ему принести избавление, он, аккуратно целясь, израсходовал на врага.
Когда израненного начальника особого отдела приволокли в контрразведку, он думал только о том, чтобы не потерять сознания на допросе и толково сделать то, что он решил сделать: отвести опасность от героя-разведчика.
Капитан Дитрих допрашивал особиста, применяя те методы, которые считал наиболее эффективными. Сначала особист расчетливо молчал: ведь иначе его слова показались бы недостаточно правдоподобными. Признание должны из него вымучить, вот тогда в него поверят. И у него долго и тщательно вымучивали признание. Наконец, когда особист почувствовал, что его страдания становятся невыносимыми и он может умереть, так и не сказав того, что он считал необходимым сказать, ради чего он пошел на эту двойную муку, он сделал признание, которого от него добивались. Сказал, что направил танк во вражеский тыл с целью дезинформации: вручил командиру карту с ложными обозначениями огневых позиций и минного поля, чтобы тот подбросил эту карту противнику. Но, когда танк подбили, командир погиб. А планшет его, в котором была карта, надел один из танкистов. Какой-то смелый немецкий солдат забрался в танк, вступил в бой с экипажем, но был убит. Единственный оставшийся невредимым танкист взвалил на себя раненого товарища, у которого был планшет с картой, и пополз обратно, к своим. Но огонь был очень сильный, танкист испугался и бросил раненого, даже не снял с него планшет, за что и был расстрелян.
На этот допрос Дитрих пригласил и Штейнглица. И Штейнглиц деловито помогал добиться от особиста признания. Потом послали солдата проверить показания, и солдат доложил, что в указанном месте действительно закопан труп расстрелянного танкиста.
И оба офицера убедились, что пленный сказал им правду.
Пока проверяли его показания, особист успел несколько прийти в себя. А когда снова приступили к допросу, он набросился на Дитриха и впился зубами ему в щеку, успев подумать, что этот женственный, изящный контрразведчик должен дорожить свой внешностью. И Дитрих яростно защищаясь, выхватил пистолет и в упор застрелил особиста, чего тот и добивался.
Штейнглицу было не до ссоры с Дитрихом, хоть тот и уничтожил опрометчиво столь ценного пленника. Сейчас они должны были держаться друг за дружку. Ведь они оба поверили дезинформации противника и оба в равной мере отвечают за это. Тут уж не до ссор, надо быстрее выпутываться. И, пожалуй, даже лучше, что пленный мертв. Нет никакой нужды записывать его показания. Не сговариваясь, они написали совсем другое: после того, как карта попала в руки немцев, противник изменил расположение огневых позиций и переминировал поле. Вот что показал пленный. И эти его "показания" оба абверовца скрепили своими подписями, что одновременно надолго скрепило их теперь уже вынужденную дружбу.
Что касается Вайса, то с ним все ясно: за свой несомненный подвиг солдат заслуживает медали и звания ефрейтора. А с общевойсковым командиром, руководившим уничтожением окруженного вражеского гарнизона, договориться нетрудно, с ним можно поладить.
Немецкой разведке из радиоперехватов было известно, что советская Ставка приказывала своим офицерам и генералам во что бы то ни стало удерживать занимаемые ими рубежи даже в условиях глубоких фланговых обходов и охватов. Располагала немецкая разведка и директивой наркома обороны от 22 июня, в которой он требовал от советских войск только активных наступательных действий, но одновременно приказывал "впредь до особого распоряжения наземным войскам границу не переходить". А фашистские армии уже вторглись на территорию Советской страны и с каждым днем продвигались все дальше и дальше.
Если бы армейский генерал доложил, что абверовцы Штейнглиц и Дитрих поверили дезинформации противника, не предотвратили его замысла, то в отместку они могли лишить генерала лавров победителя, сообщив куда следует, что разгром вражеского гарнизона надо приписать не оперативному опыту генерала, а отсутствию такового у противника. И если генерал собирается и дальше продвигаться по вражеской территории подобными методами, то есть бить по участкам, где не было ни одной батареи, ни одного пулемета, то ему следует руководить не войсковой частью, а похоронной командой.
Справедливо оценив "полезную" работу Штейнглица и Дитриха и выслушав в ответ их контраргументацию, генерал счел наиболее благоразумным представить обоих абверовцев к награде. И Штейнглиц, пользуясь случаем, расхвалил генералу подвиг своего шофера. Ибо только этот подвиг и был несомненным во всей этой сомнительной истории, а поощрение шофера как бы озаряло ореолом достоверности награду Штейнглица.
После того как Фишер зачитал приказ о награждении Вайса медалью и присвоении ему звания ефрейтора, отношения Иоганна с Барчем приобрели более доверительный характер.
Фишер, собирая нужные сведения, то и дело перемещал Барча с койки на койку, из одной палаты в другую, чтобы он всегда был в курсе умонастроения того или иного раненого.
Но Барч отупел от длительного лежания, и ему было трудно составлять письменные отчеты. И когда выяснилось, что у ефрейтора абвера Вайса не только отличный почерк, но и хороший слог, Барч счел возможным использовать его в качестве своего помощника по письменной части.
Ночью санитары перекладывали Вайса и Барча на больничные носилки и привозили в пустую палату, специально отведенную для того, чтобы там можно было побеседовать без свидетелей. Встав с носилок и с наслаждением разминаясь, Барч говорил Вайсу, о чем следует писать в отчетах, причем каждый раз подчеркивал, что фразы должны быть не только красивыми, но и энергичными. Он даже заказал особую дощечку, чтобы Вайсу было удобнее писать лежа. И вот Иоганн лежал на своих носилках и писал за Барча рапорты, положив бумагу на эту дощечку. Постепенно их роли стали меняться. Вайс говорил, что ему нужны материалы более разностороннего характера, чем те, какие сообщал ему Барч, иначе он не сумеет хорошо составить отчеты о плодотворной работе политической администрации госпиталя. Возможно, эти материалы и не интересовали начальство Фишера, но они нужны были Александру Белову.
Еще более полезные сведения почерпнул Иоганн, беседуя с ранеными. В госпитале лежали солдаты самых различных родов войск. Соседями Иоганна по палате были солдаты метеорологической службы и бортмеханик с бомбардировщика. И вот из разговоров с метеорологами Иоганн понял, что немцы педантично увязывают с состоянием погоды действия не только авиации, но и мотомеханизированных частей. По тому, откуда были срочно затребованы прогнозы погоды на той или иной территории, можно было точно установить направление предполагаемых наступательных операций. Немцы забрасывают метеорологов-разведчиков в наши тылы — особенно много в те районы, на которые нацелены удары. Узнал все это Вайс, разозлив солдат своими насмешками. Говорил, что ни к чему метеорологам боевое оружие. Вместо автоматов их надо вооружить зонтиками. Следовало бы также отобрать у них пистолеты, а кобуру оставить — пусть хранят в ней термометры, и каски надо отобрать — их с успехом заменят на головах ведра водомеров. И вообще, для чего нужна эта метеослужба? Разве только для того, чтобы офицеры и генералы знали, когда им следует брать плащи, выходя из дому, а когда не следует.
Слушать все это раненым было обидно, и они очень обстоятельно защищали свою профессиональную воинскую честь, доказывая Вайсу, как он ошибается, недооценивая роль метеорологической службы в победах вермахта. И чем убедительнее они опровергали Вайса, тем большее представление он получал о немецкой системе метеослужбы.
Не оставлял Вайс вниманием и своего ближайшего соседа по койке, бортмеханика. Постоянной заботой, предупредительностью он так расположил к себе этого угрюмого и замкнутого человека, от которого прежде и слова не слышал, что тот понемногу разговорился. Вайс оказался внимательным, терпеливым и сочувствующим собеседником и смог многое выведать у бортмеханика.
Бомбардировщик "Ю-88", на котором летал бортмеханик, возвращаясь после операции, разбился за линией своих войск, потому что в баках не хватило горючего.
Справочные данные германских военно-воздушных сил о дальности полетов бомбардировщиков не соответствуют действительным возможностям самолетов.
Но никто не решается внести исправления в справочники, поскольку шеф авиации Геринг — второе лицо в империи. Боевые вылеты планируются по утвержденным Герингом справочникам, и экипажи вынуждены брать меньшую бомбовую нагрузку, чем полагается, или же сбрасывают бомбы, не долетев до цели. Только отдельные, самые опытные экипажи, виртуозно экономя горючее, могут выполнять задание с положенной бомбовой нагрузкой. Все об этом знают, и теперь решено располагать аэродромы ближе к линии фронта, чтобы иметь возможность обрушивать бомбовые удары на глубокие тылы. Прицельное бомбометание с пикирующих бомбардировщиков хорошо обеспечивает успешные действия наземных войск, но подготовка штурманов и пилотов для пикировщиков занимает много времени. К тому же для стратегического поражения больших площадей нет нужды в прицельном бомбометании. Вот генштаб и решает сейчас, как быть: выпускать больше тяжелых бомбардировщиков или же создать бомбы огромной разрушительной силы? По-видимому, склоняются к тому, что необходимо создать адскую бомбу, которая заменить тысячи обычных.
Все это Вайс выведал не сразу, а постепенно, изо дня в день осторожно играя на самолюбии бортмеханика.
Сначала он сочувственно заметил, что понимает состояние бортмеханика: ведь это позор — шлепнуться на своей территории, да еще после того, как бомбардировщик невредимым ушел от зенитного огня и советских истребителей. И бортмеханик, защищая собственную честь, очень толково объяснил Вайсу, почему его самолет потерпел аварию.
О том, где базируются аэродромы бомбардировщиков, Вайс узнал следующим образом. Как-то в палате зашел разговор о преимуществах тыловиков. И Вайс громко позавидовал бортмеханику. Как хорошо, безопасно служить в бомбардировочной авиации, ведь она базируется в глубоком тылу да еще вблизи населенных пунктов, не то что истребители: те всегда ближе к линии фронта. И бортмеханик сейчас же и очень доказательно опроверг Вайса.
В другой раз Вайс, проявив глубокую осведомленность в военной истории чуть ли не с древних времен, увлекательно рассказал о вековой борьбе между снарядом и броней. Бортмеханик не пожелал остаться в долгу и продемонстрировал не менее глубокие познания в области авиации. Развивая мысль о закономерностях противоречий между способами воздушной транспортировки и средствами разрушения, он рассказал о двух направлениях в современной авиационной стратегии и объяснил преимущества и недостатки каждого из них. Сам он считал более перспективной бомбу — бомбу гигантской разрушительной силы. Если же ее не удастся создать, победят сторонники бомбардировщика, способного нести большое количество обычных бомб.
Словом, Вайс трудился, и небезуспешно, всеми способами наводя собеседника на определенные высказывания так же, как штурман наводит самолет на определенную цель.
Но всем этим его деятельность не ограничивалась. Вайс постарался, чтобы Фишер узнал, кто сочиняет для Барча отчеты таким отличным слогом и переписывает их не менее прекрасным почерком, и вскоре получил поручение, которого и добивался. Теперь он помогал Фишеру составлять отчеты об израсходованных медикаментах и требования на перевязочные средства и медикаменты для полевых госпиталей в соответствии с масштабами намечаемых командованием боевых операций.
Ничто не придает человеку столько душевных и физических сил, как сознание, что он живет, трудится не зря. Постепенно Вайс перешел в разряд выздоравливающих, стал подниматься с койки, а потом и ходить.
Здесь, в госпитале, пока он лежал на своей чистой постели, Иоганн получил любопытные сведения. И получил их без особых усилий, находясь в условиях почти комфортабельных. А его так называемое "прикрытие" было настолько прочным и убедительным, что он чувствовал себя как бы защищенным непроницаемой броней. Не раз он вспоминал о своих прозорливых наставниках, которые утверждали, что результаты работы разведчика сказываются не сразу. Но какое нужно феноменальное, ни на секунду не ослабляемое напряжение воли, всех духовных, человеческих качеств, чтобы талантливо соответствовать любым, даже самым тончайшим, особенностям обстановки, в которой живет, действует, борется разведчик!
Но как бы ни были мудры наставники, наступает момент, когда следовать их советам становится очень трудно, и тогда возникает самая большая из всех опасностей, с которыми сталкивается разведчик.
Эта опасность — нетерпение.
Накоплены драгоценные сведения, и необходимо как можно скорее передать их своим. Нет больше сил хранить их, ведь они так важны для победы, ведь они нужны людям сегодня, сейчас!
Вот это мучительное нетерпение стало, как огонь, жечь Иоганна, и чем больше он накапливал материалов, чем они были значительнее, тем сильнее сжигало его душу нетерпение.
И опять он как бы услышал простуженный и такой родной голос Бруно, его последние слова, его завещание: "Что бы ни было — вживаться".
Вживаться... И опять приходила нескончаемая бессонная ночь, и Иоганн, чтобы избавиться от искушения, снова и снова повторял то, чему учили его наставники.
Разведчик — прежде всего исследователь, он должен видеть взаимосвязь частного и общего, уметь обобщать отдельные явления, чтобы предвидеть возможность наступления вытекающих из них событий. Всякая случайность связана с необходимостью, случайность — форма проявления необходимости. Поэтому так важно видеть связь и взаимодействие явлений. Без отдельного, единичного нет и не может быть общего. Всеобщее существует лишь благодаря единичному, через единичное. Но и единичное, отдельное — лишь часть общего и немыслимо вне общего. Эффектная гибель не всегда подвиг для разведчика. Подвиг в том, чтобы вжиться в жизнь на вражеской стороне. Разведчик — чувствующая, мыслящая сигнальная точка, частица общей сигнальной системы народа, он призван предупреждать о тайной опасности, о коварном замысле врага, предупреждать удары в спину. Центр, коллективный орган исследования, обобщая и анализируя частные сведения, поступающие от разведчиков, устанавливает главную опасность и вырабатывает тактику ее предотвращения.
Кладоискательский метод не годится для разведчика. Ведь за случайную находку часто приходится расплачиваться жизнью, а гибель разведчика — это не только утрата одной человеческой жизни, это угроза многим другим человеческим жизням, не защищенным от опасности, может быть, и их гибель.
И когда выбывает один, только один разведчик, тот участок, на котором он работал, становится неведомым Центру, и, значит, нельзя предотвратить опасность, таящуюся на этом участке. Иоганн не имеет права самостоятельно распоряжаться своей жизнью, что бы им ни руководило. Ведь то, в чем он видит главное, в общем масштабе, возможно, только частность, и притом далеко не решающая.
Так думал Иоганн, мучимый бессонницей, но не находил покоя. И его сжигало нетерпение. А тут еще он получил ответ на свои две открытки, которые послал из госпиталя фрау Дитмар. В ее письме, полном ахов и охов по поводу всего с ним случившегося, не было и намека на то, что хоть кто-нибудь справлялся у нее о Вайсе.
Неужели после гибели Бруно связь со своими оборвалась?
Никогда Иоганн не предполагал, что добытые разведчиком сведения могут причинять ему такие страдания. И как невыносимо тяжко хранить их втуне. И какое нужно самообладание, чтобы неторопливо, медленно, осмотрительно искать способ передачи этих сведений. И найти этот способ порой труднее, чем добыть драгоценные сведения.
Он чувствовал себя как подрывник, успешно заложивший мину под вражеские укрепления, но в последние секунды вдруг обнаруживший, что шнур где-то оборвался и для того, чтобы произвести взрыв, остается только поджечь шнур в непосредственной близости от мины и, значит, погибнуть. А на это Иоганн не имел права.
22
В палате, где лежал Иоганн, появился недавно ефрейтор Алоис Хаген.
Говорили, что пулевое ранение он получил не на фронте, а в Варшаве. Вместе с эсэсовскими ребятами он преследовал партизан в городе. Одному из красных все-таки удалось скрыться. Хагену он сделал в ноге дырку, когда тот его уже почти настиг. Иоганн слышал, как эсэсовцы, доставившие в госпиталь ефрейтора, расхваливали храбрость Хагена, проявленную им во время преследования партизана.
Этот Хаген был идеальным образцом нордического типа арийца. Атлетического сложения, с длинным лицом, светлыми, холодными глазами. Держал он себя вызывающе нагло. Влюбленный в себя, как Нарцисс, он без конца смотрелся в зеркальце, капризно требовал, чтобы его особо тщательно лечили, добивался повышенного рациона и не разрешал закрывать форточку, чтобы в палате всегда был приток свежего воздуха.
Часто у койки Хагена раздавался женский смех. Он любезничал с сестрами, сиделками, лаборантками — всех женщин, независимо от возраста, называл сильфидами. Считал это "прусским комплиментом".
Когда Фишер, широко улыбаясь, приступил к опросу Хагена, чтобы выяснить некоторые моменты его биографии, неясно обозначенные в анкете, которую тот небрежно заполнил, Хаген, не отвечая, в упор уставился на Фишера, внимательно разглядывая его. Потом так же молча раздвинул циркулем указательный и средний пальцы и, словно делал какой-то промер, прикоснулся к его носу, ушам, лбу, подбородку.
Фишер спросил изумленно:
— У вас температура?
Хаген бросил презоительно:
— А у тебя не кровь, а коктейль. — Сощурившись, осведомился: — Как это ты с такими ушами и носом словчил проскочить мимо расового отдела? — Он снисходительно похлопал Фишера по колену и успокоил: — Ладно, живи. — Приказал, будто перед ним сидел подчиненный: — Чтобы всегда был одеколон, я не выношу, когда воняет сортиром. — И отвернулся к стене.
От койки Хагена Фишер отошел на цыпочках.
Коротенький, короткорукий, с отвислым пузом и приплюснутой головой, растущей, казалось, прямо из жирных плеч, с темной, как у фюрера, прядью, начесанной на астматически выпуклый, табачного цвета глаз. Фишер знал, что ему не пройти даже самой снисходительной экспертизы в расовой комиссии. А ведь до пятого колена, известного семейству Фишеров, все они были чистокровные немцы. И за что только природа так зло наказала его, не снабдив основными биологическими признаками расовой принадлежности арийца? И ростом он не вышел, и волосы у него не белокурые, а глаза не голубые. А уж о форме носа, ушей, черепа и говорить не приходится. Правда, если бы он меньше жрал, то мог бы похудеть, и тогда, пожалуй, у него бы появилось какое-то сходство с фюрером. Да, с самим фюрером! Ну а вдруг Хаген действительно заявит в расовую комиссию, что тогда? Посмотрят на него и скажут: "Фишер не ариец". Вот и начинай доказывать. Докажешь. А пятно все же останется: подозрение-то было!
И Фишер мудро решил не раздражать этого Хагена, терпеть его наглость: ведь фюрер тоже был когда-то ефрейтором. Хаген — образец арийца. Он может кого угодно обвинить в расовой неполноценности. А это не менее опасно, чем обвинение в измене рейху. Но, если отбросить биологические факторы, Фишер чувствовал себя подлинным арийцем, арийский дух был в нем силен, он его проявлял в обращении с ранеными. Если солдат не мог отвечать на вопросы стоя, то Фишер заставлял его отвечать сидя.
Особенно часто Хаген делал "прусские комплименты" обер-медсестре фрейлейн Эльфриде, которая гордо, как шлем, носила копну своих рыжих волос. Халат в обтяжку столь выгодно подчеркивал все женские прелести обер-медсестры, что у некоторых солдат при взгляде на нее бледнели носы.
Хаген громко объявил фрейлейн Эльфриде, что, повинуясь воле фюрера, он готов выполнить свой долг — умножить с ее помощью число настоящих арийцев. Прищурясь, оглядел ее и строго сказал:
— Да, пожалуй, нам стоит поработать для фатерланда. — И приказал: — Вы мне напомните об этом, когда я буду уже на ногах.
Он так повелительно обращался с Эльфридой, что та по его требованию, вопреки правилам, принесла ему в палату мундир и все снаряжение.
Хаген совершенно спокойно повесил китель на спинку стула. Сапоги поставил под койку, бриджи аккуратно положил под матрац, а парабеллум, небрежно оглядев, сунул под подушку. Объяснил не столько Эльфриде, сколько своему соседу по койке, страдающему колитом сотруднику роты пропаганды, который не раз упрекал Хагена, что тот совсем не читает.
— "Как только я слышу слово "интеллект", — Хаген цитировал Ганса Иоста, руководителя фашистской палаты по делам литературы, — моя рука тянется к спусковому крючку пистолета". — И, не отводя мертвенно-прозрачных глаз от тощего лица фашистского пропагандиста, похлопал по подушке, под которую сунул парабеллум.
Этот прусский красавец, наглец вызывал у Иоганна дрожь ненависти. Он старался поменьше бывать в палате, хоть ему и трудно было надолго покидать постель. Он уходил в коридор и часами оставался там, только бы не видеть омерзительно красивого лица Хагена, не слышать его голоса, его хвастливых рассуждений.
По-видимому, Иоганн тоже не вызывал у Хагена симпатии. Правда, когда какой-то генерал в сопровождении свиты посетил госпиталь, и ему представили Хагена, и генерал любовался Хагеном, как породистой лошадью, и Хаген, как лошадь, хвастливо демонстрировал себя, ибо все в нем было по арийскому экстерьеру, по пропорциям соответствующей таблицы, Хаген доложил, что ефрейтор Вайс — тоже отличный экземпляр арийца, хоть и несколько помельче. И Вайс тоже удостоился благосклонного генеральского кивка.
Иоганн заметил, что Хаген исподтишка наблюдает за ним и, завязав беседу, не столько вдумывается в слова, которые произносит Вайс, сколько внимательно вслушивается в то, как он эти слова произносит.
И Вайс, со своей стороны, украдкой тоже пристально наблюдал за Хагеном. Лицо прусака всегда оставалось недвижным, мраморно-холодным, а вот зрачки... Следя за выражением глаз Хагена, Вайс заметил, что его зрачки то расширяются, то сужаются, хотя освещение палаты не менялось. Значит, пустая болтовня с Вайсом чем-то возбуждает, волнует Хагена. Чем же?
Вайс держал себя с предельной настороженностью. И скоро убедился, что и Хаген также настороженно относится к нему. Хаген совсем поправился, ходил по палате и коридорам. Очевидно, его не выписывали из госпиталя потому, что обер-медсестра приняла меры, чтобы подольше задержать здесь этого красавчика с фигурой Аполлона и волнистыми белокурыми волосами, которые он иногда милостиво разрешал ей причесывать. Возможно, он выполнил свое обещание, Эльфрида теперь, млея от счастья, с рабской покорностью выполняла все, что шепотом приказывал ей этот проходимец.
Иоганн уже давно мог ходить, но был очень слаб и, чтобы быстрее окрепнуть, стал тайком заниматься зарядкой по утрам, когда все еще спали. И попался.
Однажды он, как обычно, в предутренних сумерках старательно делал на своей койке гимнастические упражнения, и вдруг его охватило ощущение какой-то неведомой опасности. Иоганн замер и тут же встретился взглядом с Хагеном: тот тоже не спал, лежал, опираясь на локоть, и внимательно следил за Иоганном. Лицо его было суровым, но не презрительным, нет, скорее, пожалуй, дружелюбным.
Иоганн, испытывая непонятное смятение, отвернулся к стене, закрыл глаза..
Весь день Хаген не обращал на Иоганна внимания. А вечером, когда курил у открытой форточки, вдруг сказал ему с какой-то многозначительной интонацией:
— Вайс, закури-ка офицерскую сигарету. Я хочу повысить тебя в звании. — И протянул сигареты.
Иоганн подошел, наклонился, чтобы вытащить сигарету из пачки, но Хаген в этот момент почему-то резко поднял руку, в которой держал сигареты, прижал к плечу. Вайс недоуменно уставился на Хагена, и в ответ тот отчетливо и сердито прошептал по-русски:
— Зарядка не та. Система упражнений у немцев, возможно, другая... — Похлопал Вайса по плечу, спросил громко: — Ну что? Скоро будем лакомиться в Москве славянками?.. — Расхохотался. — У них, говорят, обувь сплетена из коры. Представляю их ножищи!
В палату вошла обер-медсестра. Хаген шагнул к ней, небрежно подставил выбритую щеку. Эльфрида благоговейно приложилась к ней губами, засияла всем своим сытым, молочно-белым лицом.
После этого случая Хаген избегал не только говорить с Вайсом, но и встречаться с ним взглядом, даже не смотрел в его сторону.
Кто же он, этот Хаген? Провокатор, которому поручено изобличить Вайса и передать гестапо? Значит, Хаген или опытный шпион, или...
Сколько ни размышлял Иоганн, как ни наблюдал за Хагеном, установить он ничего не мог и жил теперь в постоянном тревожном ожидании.
Хаген уходил с вечера, возвращался в палату на рассвете и спал до обеда. И Эльфрида, откинув всякий стыд, требовала, чтобы все соблюдали полную тишину, когда спит ефрейтор Хаген.
Так прошла неделя. И тут Хаген вдруг сказал Иоганну, что его Эльфрида добыла коньяк и приглашает их обоих поужинать.
Вечером он без стука открыл дверь в комнату Эльфриды, она с нетерпением ждала за накрытым столом. Уселись. Эльфрида с молитвенным благоговением смотрела на своего повелителя, который командовал здесь так, как ефрейтор командует солдатами на плацу. Но, выпив, Хаген смягчился и, положив руку на колено Эльфриды, с томной нежностью разрешил ей перебирать его пальцы. А сам предался воспоминаниям, растроганно вспоминал школьные годы. Он рассказывал о своем учителе Клаусе, высмеивал его привычки, манеру разговаривать, поучать, повторял его любимые изречения. И громко хохотал, но при этом серьезно поглядывал на Вайса, словно ожидая от него чего-то, словно Иоганн должен что-то понять.
И вдруг Иоганн понял. Вовсе не о каком-то там Клаусе говорит Хаген, а о начальнике отдела Барышеве. Ну да, о нем! Ведь это его манеры и привычки. Он всегда режет сигарету пополам, чтобы меньше курить. У него когда-то было прострелено легкое. И это же его афоризм: "Вечными бывают только автоматические ручки, но и те отказывают, когда нужно расписаться в получении выговора". Он всегда говорит: "Понятие долга — это и сумма, которую ты занял и должен вернуть, и то, что ты обязан сделать, чтобы быть человеком, а не просто фигурой с погонами". А это его самое любимое: "Посеешь поступок — пожнешь привычку, посеешь привычку — пожнешь характер..."
Иоганн взволнованно, радостно даже перебил Хагена и заключил:
— "Посеешь характер — пожнешь судьбу".
Но Хагену не понравилась чрезмерная поспешность Иоганна. Взглянув исподлобья, он предложил:
— Давай пить. — И упрекнул Эльфриду: — Могла бы пригласить какую-нибудь, хотя бы фольксдойч. А то сидит ефрейтор, глядя на тебя, облизывается.
Эльфрида поспешно вскочила. Хаген удержал ее:
— Ладно уж, в следующий раз...
Через некоторое время, почувствовав себя лишним, Иоганн поднялся из-за стола. Хаген сказал:
— Подожди, вернемся в палату вместе.
Потом они вдвоем ходили по госпитальному двору: солдат внутренней охраны, которому Хаген отдал недопитый коньяк, разрешил им погулять.
Алексей Зубов принадлежал к тем счастливым натурам, чье душевное здоровье уже само по себе окрашивает жизнь в радужные тона.
Уверенный в том, что жизнь есть счастье, движимый любопытством и любознательностью, он испробовал немало профессий.
Едва лишь объявлялась мобилизация на какую-нибудь стройку, он первым вызывался ехать туда, на самый трудный ее участок, увлеченный жаждой новых мест, проверкой самого себя на прочность.
Но как только стройка утрачивала характер героического штурма и период лишений и трудностей оставался позади, он начинал томиться, скучать и перебирался на новый объект, где обстановка первозданности требовала от каждого готовности к подвигу.
Природный дар общительности, искренняя доброжелательность, приветливость, умение легко переносить невзгоды и трудности, самоотверженное отношение к товарищам и полное пренебрежение к заботам о собственных благах быстро завоевывали ему уважительное расположение людей, которым он дорожил больше всего на свете.
Он был правдив до бестактности и в этом смысле безжалостен к себе и другим. И если когда и терял власть над собой, то лишь в столкновениях с грубой ложью; тут ярость овладевала им, исступленная, гневная, отчаянная.
Он пылко поклонялся тем, чья жизнь казалась ему высоким образцом служения долгу.
При всем этом он был снисходителен к людским слабостям и всегда умел видеть их смешные стороны.
Как многие юноши его возраста, он полагал, что жизнь, которой он живет, со всеми ее удобствами и благами уготована ему революционным подвигом старшего поколения, перед которым он за это в долгу.
Около двух лет Зубов трудился на тракторном заводе, где в одном из цехов выпускали танки. Здесь он работал под началом бригадира немца-политэмигранта, который его школьные познания в немецком языке довел до степени совершенства. Он сумел передать своему способному ученику все тончайшие оттенки берлинского произношения. И теперь сам наслаждался, слушая его безукоризненную немецкую речь.
Свое стремление изучить немецкий язык Зубов объяснял тем, что Германия — одна из самых высоко технически развитых стран, значит, у нее сильный рабочий класс, а если рабочий класс силен, значит, Германия стоит на пороге революции, и поэтому надо как можно скорее изучить язык своих братьев по борьбе за социализм. В этом убеждении Зубова всемерно поддерживал его бригадир, немец-политэмигрант, пророча в самое ближайшее время революционный взрыв в Германии. В возможность такого взрыва верили многие, что объясняло и моду советской молодежи тех лет — юнгштурмовку, и увлечение песнями Эрнста Буша, и распространенность приветствия поднятым вверх сжатым кулаком — "Рот фронт!", и твердую надежду на то, что Тельман победит.
Родители Зубова: отец — завхоз больницы, который во время гражданской войны в возрасте девятнадцати лет уже командовал полком, и его мать — фельдшерица, в те же годы и в том же возрасте уже занимавшая пост председателя губкома, — считали Алексея чуть ли не недорослем за то, что он как будто вовсе не стремился к высшему образованию.
Призванный в Красную Армию, Зубов поступил курсантом в школу пограничников. Потом служил в звании лейтенанта на том погранпункте, через который проходили эшелоны с немецкими репатриантами из Латвии. В последнем из эшелонов находился и Иоганн Вайс.
Начальник погранпункта и присутствовавший при этом Бруно дали понять Зубову, что это "особенный немец", и еще тогда, на пограничном посту, лишь мимоходом глянув, Зубов запомнил его лицо. Он узнал Вайса в госпитале, но долго не показывал ему этого, проявив тем самым большое самообладание и выдержку...
На рассвете в утро нападения гитлеровцев на нашу страну Зубов находился в секрете. Он вел бой до последнего патрона, и, когда пограничная полоса уже была захвачена врагом, он очнулся после контузии, причиненной ручной немецкой гранатой.
Была ночь, но небо, казалось, корчилось в багровых судорогах пожаров. Горько пахло гарью, сгоревшей взрывчаткой. Железным обвалом гулко катились по шоссе, по проселкам вражеские моторизованные части.
Оглушенный, в полусознании, Зубов уполз в лесок, где скрывались еще несколько раненых пограничников и девушка-санинстрктор. На рассвете санинструктор увидела, как по шоссе движутся две полуторки, в которых сидят в чистеньких, новеньких мундирах наши пехотинцы.
Санинструктор выбежала на шоссе и остановила машины. Но это были не наши бойцы. Это было подразделение бранденбургского полка, специально предназначенного для выполнения провокационно-диверсионных акций в тылу нашей армии.
Командир подразделения, любезно улыбаясь санинструктору, взял с собой нескольких солдат, пошел с ними в лес, где лежали раненые, неторопливо побеседовал с ними, испытывая явное удовольствие от безукоризненно точного знания русского языка. А потом отдал приказ застрелить раненых, как он объяснил санинструктору, из гуманных соображений, чтобы избавить их от страданий.
Зубов спасся только потому, что лежал в некотором отдалении от общей группы раненых, внезапно скованный шоком, вызванным контузией.
Командир подразделения Бранденбургского полка не позволил своим солдатам безобразничать с девушкой-санинструктором, а аккуратно выстрелил ей в затылок, отступив на шаг, чтобы не забрызгаться.
В отуманенном сознании Зубова, временно утратившего слух, все это происходило в беззвучной немоте. И это беззвучие еще усугубляло страшную простоту убийства, которое совершилось на его глазах.
То, что это убийство совершалось так просто, почти беззлобно, мимоходом, потому что оно было лишь докучной обязанностью этих торопящихся на другое убийство людей, — все это вошло в сердце Зубова как ледяная, замораживающая игла, замораживающая то, что прежде составляло его естественную сущность и было так свойственно его душевно здоровой человеческой природе.
Несколько дней Зубов отлеживался в лесу. Потом у него хватило сил убить зашедшего в кусты по нужде немецкого военного — полицейского, оставившего велосипед на обочине.
Зубов переоделся в его мундир, ознакомился с документами и, сев на велосипед, покатил по дороге, но не на восток, а на запад.
Все это дало Зубову несомненное право одиночного бойца действовать на собственный страх и риск. Благодаря своей нагловатой общительности и самоуверенности он свободно передвигался в прифронтовом тылу.
Вначале он только приглядывался, вступал развязно в разговоры с целью выведать, есть ли у встретившегося ему немца хотя бы тень горестного ощущения своего сопричастия к преступлению, и, не обнаружив таковой, с холодным самообладанием, осмотрительностью, продуманным коварством вершил суд и расправу. Так что немало его собеседников удалились в мир иной, с мертво застывшими от изумления перед внезапной смертью глазами.
Зубов искусно пользовался нарукавными повязками, снятыми им с убитых немцев: дорожной службы, контрольно-пропускного пункта, регулировщика.
Если в легковой машине было несколько пассажиров, он ограничивался тем, что почтительно козырял, проверяя документы. Во всех других случаях, не успевая погасить вежливой улыбки, мгновенно нажимал на спусковой крючок автомата...
Как-то он обнаружил советского летчика, выбросившегося с парашютом из горящего самолета.
Отругав летчика за то, что тот в десятилетке плохо учился немецкому языку, заставил его затвердить фразы, необходимые при обращении нижнего чина к старшим по званию, переодел в немецкий солдатский мундир. И теперь уже имел подчиненного.
Вдвоем они выручили от патруля польского учителя, неудачно бросившего самодельную бомбу: не сработал взрыватель.
Потом они добрались до Белостока, где жили родственники учителя, по пути пополнив компанию советским железнодорожником — накануне гитлеровского нападения он сопровождал в Германию грузы в соответствии с торговым договором.
В целях сбережения личного состава и в связи с его культурной отсталостью -_ так шутливо оценивал Зубов незнание немецкого языка своими соратниками — рекогносцировки и отдельные операции в Белостоке он первое время проводил самостоятельно.
Будучи отличным бильярдистом (в клубе на заставе имелся бильярдный стол), Зубов стал не только завсегдатаем белостокского казино, но приобрел славу как мастер высшего класса. Удостаиваясь партии с офицерскими чинами, деликатно щадя самолюбие партнеров, подыгрывал им, что свидетельствовало о его воспитанности и принималось с признательностью.
Как-то его вызвал на бильярдный поединок офицер роты пропаганды барон фон Ганденштейн.
Выигрывая каждый раз контровую партию, Зубов довел своего партнера до такой степени исступления, что ставка в последней партии выросла до баснословной суммы.
Эффектным ударом небрежно положив последний шар в лузу, Зубов осведомился, когда он сможет получить выигрыш.
Барон располагал многими возможностями для того, чтобы мгновенно убрать на фронт младшего полицейского офицера. Но проигрыш! Это долг чести. Здесь требовалась высокая щепетильность. В канонах офицерской касты неуплата проигрыша считалась не меньшим позором, чем неотмщенная пощечина.
Зубов предложил барону дать ему в счет выигрыша, вернее, взамен него, должность начальника складов роты пропаганды, которую по штатному расписанию имел право занимать только офицер — инвалид войны.
Барон приказал оформить Зубова и пренебрег тем, что отсутствует его личное дело, так как Зубов объяснил, что за ним числится по военной полиции небольшой грешок — присвоение некоторых ценностей из имущества жителей прифронтовой зоны. А здесь, в роте пропаганды, он собирается начать новую, чистую жизнь.
Тонко проиграв фон Ганденштейну во втором турнире, осчастливив барона титулом чемпиона Белостокского гарнизона и удостоившись за это его дружбы, Зубов оказался все-таки человеком неблагодарным. Когда барон получил назначение на пост коменданта концлагеря, Зубов вызвался проводить его к новому месту службы, куда тот так и не прибыл...
Пожалуй, неуязвимость Зубова, действующего столь дерзко в немецком окружении, заключалась в том, что он и здесь не утратил ни своей жизнерадостности, ни обворожительной общительности, ни того душевного здоровья, которое ему сопутствовало даже в самые трагические моменты жизни.
Он так непоколебимо был убежден в справедливости и необходимости того, что он делает, что ни один из его поступков не оставлял терзающих воспоминаний в его памяти и нимало не тревожил его совесть.
Например, проводя вечер с сотрудниками гестапо в казино, Зубов с аппетитом ужинал, ему нравился вкус вина, которое они пили, и то приятное, возбуждающее опьянение, которое это вино вызывало.
Он с интересом, с неизменной любознательностью слушал рассказ офицера, сына помещика, о жизни в богатом поместье и представлял ее мысленно такой, как о ней рассказывал гестаповец, и думал, как это интересно — ловить форель в холодной, стремительной горной реке, пахнущей льдом.
И когда офицер, говоря о своей любви к животным, рассказывал, сколько страданий доставила ему гибель чистопородного быка-производителя, в стремительном беге раздробившего череп о трактор, Зубов вообразил себе этого могучего быка, в последнем смертном усилии лижущего выпадающим языком сердобольную руку хозяина.
Гестаповец жаловался, что по роду службы он вынужден применять некоторые насильственные меры во время допросов. Это он-то, с его чувствительным сердцем! Отец однажды, когда он был еще мальчиком, позволил себе выпороть его, и от такого унижения он чуть было не наложил на себя руки. И вот теперь это чудовищное занятие, бессонница, брезгливое содрогание при виде крови!
Зубов спросил:
— Но если вам это не нравится, зачем вы это делаете?
— Это мой долг, — твердо сказал сверстник Зубова в звании гестаповца. — Это долг всей нашей нации — утверждать свое господство, тяжелый, неприятный но высший долг во имя достижения великих исторических целей.
Этот гестаповец был сбит насмерть автомашиной невдалеке от своего дома, где он прогуливался в позднее время, страдая бессонницей после казни на базарной площади нескольких польских подпольщиков.
Досадливо морщась, Зубов сказал своим соратникам, удачно осуществившим эту нелегкую операцию:
— Конечно, следовало бы пристукнуть хотя бы гауптштурмфюрера, командующего казнью, а не этого унтерштурмфюререришку. Но зачем он фотографировался под виселицей рядом с казненными? Врал — переживает... Нет, это идейная сволочь, и я с ним поступил правильно, принципиально.
Пятым членом группы стал немец-солдат со склада музыкального инвентаря роты пропаганды.
Покойный приятель, унтерштурмфюрер СС, посоветовал Зубову быть осторожным с этим солдатом, сказав, что в самые ближайшие дни он подпишет приказ об аресте этого подозрительного типа, возможно коммуниста, скрывающегося от гестапо на службе в армии.
...Убедить немецкого коммуниста, опытного конспиратора, в том, что Зубов — советский офицер, стоило большого труда.
Зубову пришлось выдержать серьезный экзамен, давая самые различные ответы, касающиеся жизни Советской страны, пока этот немец не убедился в том, что Зубов не провокатор.
Именно Людвиг Куперт придал действиям этой самодеятельной группы более организованный, плановый и целеустремленный характер.
Взрыв двух воинских эшелонов.
Поджоги складов с провиантом.
Было высыпано по полмешка сахарного песку в автоцистерны с авиационным бензином, следствием чего явилась авария пяти транспортных четырехмоторных "юнкерсов".
Все это были плоды разработки Людвига Куперта.
И, наконец, нападение на радиостанцию, окончившееся гибелью группы, за исключением самого Зубова.
Но здесь вины Людвига не было. Случайность, которую невозможно предусмотреть: монтер ремонтировал прожектор и, отремонтировав, направил луч света не на внешнее ограждение, для чего был предназначен прожектор, а вовнутрь двора, и в белом толстом столбе холодного, едкого света отчетливо стал виден офицер охраны, лежащий ничком на камнях, и двое солдат охраны, стоящих лицом к стене, раскинув руки в позе распятых на кресте. А позади них — Людвиг с автоматом.
Зубов получил легкое ранение, но изображая преследователя диверсантов, счел целесообразным прибавить к огнестрельному ранению контузию с потерей дара речи и способности двигать ногами, тем более что с этим состоянием он был уже знаком.
Он позволил уложить себя на носилки, оказать первую помощь, а потом, в связи с подозрением в повреждении позвоночника, не возражал, чтобы его доставили во фронтовой госпиталь, где он пользовался немалым комфортом
Зубов проявлял в своих действиях исключительное бесстрашие. Кроме всего прочего, был еще один момент, объясняющий это его свойство.
Он внушил себе, что, стоя на материалистических позициях, он обязан относиться к возможно очень близкой своей смерти как к более или менее затянувшемуся болевому ощущению, после чего наступит его собственное персональное ничто. Вроде как бы внезапный разрыв киноленты, когда механик не успевает включить свет и вместо изображения на экране — темнота в зале, и ты уходишь в этой темноте. Повреждение устраняется, и все без тебя досматривают жизнь на экране.
Как бы оправдываясь за подобные мысли, он, бывало, говорил своим соратникам:
— Что же, я не имею права на самоутешительную философию? Имею право! Зачеты я здесь не сдаю. Отметки никто не ставит. Умирать неохота, А незаметно для себя выбыть из жизни — это другое.
Людвига Куперта он спрашивал тревожно:
— Вы не обижаетесь на меня, что я иногда с вашими соотечественниками уж очень грубо?..
Людвиг строго одергивал:
— Первой жертвой гитлеровского фашизма стал сам немецкий народ, я благодарю вас за то, что вы и за него боретесь доступными здесь для вас средствами.
Как-то Зубов познакомился на улице с хорошенькой полькой, настолько изящной и миловидной, что он, скрывая от товарищей, стал ухаживать за ней.
Задорная, остроумная, она увлекла Зубова, и вот однажды вечером, когда он провожал ее, она остановилась возле развалин какого-то дома и, сказав, что у нее расстегнулась подвязка, пошла в развалины, чтобы поправить чулок. Зубов решил последовать за ней, и тут на него набросились двое юношей, а девушка пыталась его задушить.
Спасаясь от засады, он позорно бежал, и вслед ему стреляли из его же пистолета.
Зубов вспоминал об этом приключении с восторгом и грустью. С восторгом потому, что девушка, по его мнению, оказалась настоящей героиней, а с грустью потому, что если раньше испытывал к ней чисто визуальное, как он объяснял, чувство нежности, которое способна внушить каждая хорошенькая девушка, то теперь не на шутку тосковал, считая, что безвозвратно потерял гордое, чистое создание, достойное благоговейного поклонения.
Людвиг, врачуя травмы Зубова, полученные в борьбе с молодыми польскими патриотами, вздыхая говорил:
— Это был бы предел парадоксальной глупости, если бы вас, советского офицера, удушили борцы польского народа. И я считаю, что вы за свое легкомыслие заслуживаете более памятных отметок на теле, чем те, которые получили. — Произнес иронически: — Вы забыли о том, что быть немецким оккупантом не только заманчиво, но и в высшей степени опасно для жизни. И ваша собственная, уже немалая практика служит этому несомненным доказательством.
Зебов отличался бестрепетным самообладанием, сочетающимся с самозабвенной, наглой дерзостью.
Когда он узнал, что в казино готовится банкет в честь немецкого аса, бросившего на Москву бомбу-торпеду, Зубов отправился в гостиницу, где остановился этот летчик, долго, терпеливо дожидался его в вестибюле и, когда летчик вышел, последовал за ним. Представился, попросил дать автограф.
Бумажку с автографом отнес Людвигу, и тот, подделав почерк аса, написал записку, адресованную устроителю банкета, где просил все отменить, так как получил приказ немедленно отбыть на фронт.
Явившись в назначенный час, летчик не нашел ни устроителей банкета, ни роскошного банкетного стола.
Возмущенно отвергнув поползновение приветствовать его со стороны других офицеров, уходя, он встретил у вешалки Зубова, и от Зубова, как от своего первого поклонника, он снисходительно принял предложение развлечься в частном доме.
Зубов вез офицера в потрепанном малолитражном "опель-кадете". Извинившись за непрезентабельную машину, Зубов выспрашивал летчика о его героическом полете. И позволил себе усомниться в разрушительной силе взрыва. Летчик сказал, что специально совершил небезопасный круг, чтобы удостовериться и полюбоваться тем, что торпеда достигла цели, и теперь он один из немногих, кому поручено совершать такие налеты на Москву с применением этого дорогостоящего, но столь эффективного средства разрушения советской столицы.
Зубов притормозил машину, закуривая и давая закурить асу. Потом, разведя руками, сказал:
— Ничего не поделаешь, в таком случае я вынужден вас убить. — И добавил, наставив пистолет: — Ничего не поделаешь — война насмерть. — И, уже нажимая спусковой крючок, добавил: — А вы не солдат, а преступник!
Вернулся к своим соратникам Зубов бледным, угрюмым, как никогда. Не мог заснуть, всю ночь сидел на койке, беспрестанно курил, пил воду. Впервые пожаловался, что у него сдали нервы, и вдруг объявил, что будет пробираться к своим, чтобы воевать нормально, как все, а больше он так не может...
Польский учитель Бронислав Пшегледский молча слушал Зубова, не возражая ему.
На следующее утро он сказал ему, что хочет познакомить его с одним человеком, с которым Зубову необходимо встретиться для того, чтобы принять окончательное решение.
Этим человеком оказался бывший совладелец фармацевтической фирмы, пожилой юркий человечек с прямым пробором посередине клинообразной головы и тоненькими, тщательно подбритыми усиками.
Памятуя о том, что ему следует больше молчать, а всю беседу поведет с этим человеком Пшегледский, Зубов молча слушал их.
Прежде всего этот человек заявил, что предлагаемый Пшегледским товар он должен испытать сначала на собаке. И строго предупредил, что действие его должно сказаться на животном через три минуты максимум. Что доставка в лагеря и гетто такого товара сейчас крайне затруднена. Но он главным образом ориентируется на клиентуру гетто, где людям есть чем платить, и потребители в силу все увеличивающейся жестокости режима в особенности интересуются детскими дозами: во-первых, они дешевле, а во-вторых, взрослые могут обойтись и веревкой, броситься на охранника, чтобы таким способом избежать дальнейших страданий, а дети не могут.
Но какие-то спекулянты-мошенники продавали для гетто фальсификацию, химическую дрянь, которая действовала или крайне медленно, или вовсе не приводила к летальному исходу, не вызывая ничего, кроме безрезультатных страданий. Поэтому клиенты должны иметь выборочно из каждых десяти доз одну бесплатную, чтобы кто-нибудь из желающих мог проверить ее на себе. Тогда только платят за остальные девять.
Кроме того. он предупреждает, что в концлагерях люди могут платить ерунду. гроши. И если он переправляет туда некоторое количество доз, то только из милосердия к страдальцам.
Поэтому пусть польский пан и его друг немецкий офицер поймут, что на этом не заработаешь. Человечек сокрушенно развел чистенькими ручками с отшлифованными ногтями.
Потом Пшегледский сказал Зубову, что этот человечек, с которым они познакомились, — один из крупных спекулянтов ядами. Что сецчас таким промыслом занимается немалое число ему подобных, сбывая яды главным образом в гетто и Треблинские лагеря уничтожения "А" и "Б", где раздетых догола мужчин, и женщин, и детей загоняют в камеры с поднятыми руками, чтобы уплотнить человеческую массу, подлежащую удушению.
И Пшегледский посоветовал:
— Чтобы ваше решение не было ошибочным и было всесторонне продуманным, я настоятельно рекомендую вам посетить Треблинку "А" или "Б" по вашему усмотрению. И только после этого решить, какие способы борьбы с врагом могут считаться приемлемыми и какие неприемлемыми.
Зубов увидел однажды: как из вагона прибывшего из Голландии эшелона выталкивали досками пачки слипшихся мертвых тел. Оставшиеся в живых едва могли шевелиться и, понуждаемые побоями, еле доползли к грузовикам, принадлежащим хозяйству концлагеря.
И теперь, возвращаясь усталый после очередной операции к себе на базу, валясь на койку, Зубов прочно засыпал и не видел больше тревожащих душу снов.
Щеголеватый, добродушный на вид, атлетически сложенный белокурый ариец — Зигфрид, как прозвали его приятели, немецкие офицеры в казино, — Алексей Зубов вновь обрел нагловатую самоуверенность кичащегося своей внешностью истинного арийца. И цинично подсмеивался в кругу поклонников над своей жалкой, подобающей инвалиду должностью начальника складов роты пропаганды. Он говорил, что в интересах рейха — сохранять его как производителя для пополнения потомства будущих владык мира.
И все же по краям его мягкого, но четко очерченного рта легли две продольные жесткие морщины, некогда задорно светящиеся глаза поблекли и приобрели серый металлический оттенок, на висках обозначилась яркая седина, которая шла ему, но была настолько преждевременной, что можно было подумать: этот юноша, пышущий здоровьем, пережил нервное потрясение или тяжелую душевную травму.
Один из младших офицеров зондеркоманды, доктор Роденбург, объясняя Зубову сущность исторической миссии германской империи, сказал:
— Мы должны быть сильными и во имя этого обессилить все другие нации. Доброта — признак слабости. Проявление доброты со стороны любого из нас — предательство. И с такими нужно расправляться, как с предателями. Людьми управляет страх.
Все, что способно вызвать страх, должно служить рейху так же, как страх смерти служит первоосновой для религиозных верований.
Мы открыли величайший принцип фюреризма. Фюрер — вершина, мы — ее подножие, и в полном подчинении воле одного — наша национальная сила. Уничтожение евреев -только акция проверки национального самосознания каждого из нас, своеобразная национальная гигиена...
Мы хотим сократить число потребителей ценностей.
Чтобы раса господ стала единственным их потребителем, а остальные народы только производили для нас эти ценности. В этом высшая цель, освобождающая нас от всех нравственных предрассудков, стоящих на пути к достижению этой цели.
— Ладно, пусть так, — согласился Зубов. — Ну, а если вас лично убьют? Как вы относитесь к такой возможности?
Ротенбург сказал:
— Вам известно, я сам умею убивать. Полагаю, я сумею умереть за фюрера с полным достоинством.
И Ротенбург солгал: он умолял, ползал у ног Зубова, когда, отправившись с ним в загородную прогулку, узнал, кто он, этот Зубов, и выслушал его приговор...
— Как же так, — с усмешкой сказал ему Зубов, — вы говорили "идейный, сумею умереть за фюрера" — и вдруг так унижаетесь. Вот сейчас я вас убью. Так скажите, за что вы отдаете свою жизнь. Ну!..
Кроме мольбы о пощаде, Зубов ничего не услышал от доктора Ротенбурга.
А как его боялись все офицеры Белостокского гарнизона — этого красноречиво философствующего, фанатичного наци, любителя казни женщин, утверждающего, что первородная женская стыдливость у приговоренных настолько велика, что, даже стоя у рва, они пытаются закрыть себя руками не столько от пуль, сколько от взглядов исполнителей казни.
Он хвастал перед фронтовиками, утверждая, что в совершенстве знает все способы умерщвления. За минуту до смерти он умолял Зубова выстрелить ему в затылок и показал рукой, куда следует стрелять, зная по опыту, что точное попадание в это место не сопровождается длительной агонией.
После гибели своих соратников во время налета на радиостанцию Зубов остался один.
Лежа в госпитале, он вначале пожалел, что на нем был ефрейторский мундир, а не офицерский. Тогда бы он находился в офицерской палате, где, очевидно, лучше уход и лечение. Он хотел как можно быстрее стать на ноги, чтобы продолжать свой поединок с врагом.
Он снисходительно разрешил обер-сестре влюбиться в себя, одержимый одной мыслью: пользуясь ее заботами, быстрее выздороветь, стать на ноги.
Узнав Белова, он терпеливо дожидался момента, чтобы открыться ему, проявляя при этом ту же исключительную выдержку, которая сопутствовала ему и в подвигах.
Но, выслушав Зубова, Белов не одобрил многое из того, что тот успел совершить.
— Извини, — сказал насмешливо Зубов, — я человек справедливый. Чего заслужили, за то и получили.
Белов посмотрел на небо, светящееся кристаллами звезд, на бледное лицо Зубова с жесткими морщинами в углах рта. Спросил задумчиво:
— А когда война кончится? Ты кем будешь?
Зубов опустил глаза, ковырнул носком ботинка землю, сказал угрюмо:
— По всей вероятности, почвой, на которой будет что-нибудь расти такое подходящее. — И тут же предупредил: — Но, пока я жив, я временно бессмертный. Такая у меня позиция. С нее я и стреляю.
— Один ты.
— Верно, солист, — сказал Зубов, — выступаю без хора.
— Нельзя об этом так говорить.
— А как можно? Как? — рассердился Зубов. — Нет таких слов, чтобы об этом говорить. Нет, и не надо надеяться, что их никогда потом не будет.
— Но мы-то будем!
— Мы будем. Правильно. А насчет себя и тебя не уверен. Такое обязательство на себя не беру — выжить.
На госпитальном дворе лежала черная, мертвая, опавшая листва каштанов, с крыши капало. Эти тяжелые холодные увесистые капли словно отстукивали время. Небо было серым, тяжелым, низким. Возле дощатого сарая стояли гробы, накрытые брезентом.
Поеживаясь, Зубов сказал:
— Ну, пошли. Зябко, боюсь, простужусь. Болеть глупо. Мне здесь каждый час моей жизни дорог. — И добавил заботливо: — И ты себя должен беречь, даже, может быть, больше, чем я себя.
Вернувшись в палату, они молча улеглись на свои койки.
Итак, о Вайсе Алексей Зубов узнал от Бруно. Барышев прочел цикл лекций в школе пограничников.
Теперь Зубову нужно уходить. Гестаповцы уже наведывались в госпиталь, но Эльфрида не хочет отпускать его. Он сказал ей, чтобы она составила акт о его смерти. Ни к чему оставлять за собой следы.
Вайс дал Зубову явку в Варшаве. Спросил:
— Запомнил?
Зубов сказал, обидевшись на такой вопрос:
— Возможно... — И протянул руку.
— Уходишь?
Зубов кивнул.
Отсутствие Хагена обнаружилось только к вечеру.
Фишер, злорадствуя, деловито допрашивал раненых. Потом Эльфриду.
Эльфрида сказала, что Хаген выписан еще накануне. А ночью за ним прислали машину из гестапо, но не для того, чтобы арестовать: гестаповский офицер поздоровался с Хагеном за руку и обнял его. То же самое подтвердил и ефрейтор Вайс, зная, что эту версию Эльфриде рекомендовал Зубов. Эльфрида была готова на все ради Хагена и последнее время обращалась к нему только так: "Мой бог!"
Он снова один среди врагов, снова обречен на бездействие, должен вживаться в чуждую ему, омерзительную жизнь. И ждать, готовить себя к выполнению того задания, ради которого его сюда направили. Он верил, что это задание будет необыкновенно важным, значительным. Он не мог думать иначе. Только эта уверенность придавала ему душевные силы. Фашистские газеты и журналы были полны фотографий. Захваченные советские города. Пожарища. Разрушенные здания. Казни народных мстителей. Виселицы. И трупы. Всюду трупы. Трупы мужчин, женщин стариков, детей. И над всем этим фашистские знамена со свастикой, будто чудовищный, ненавистный паук впился в русскую землю. И он, Александр Белов, должен спокойно смотреть на эти снимки. Ему хорошо: он полеживает на мягкой постели, его вкусно и сытно кормят, за ним заботливо ухаживают эти самые фашисты, и он один из них. И еще долго должен оставаться таким, как они. И чем он от них неотличимее, тем лучше он выполняет свой долг.
23
В госпиталь начали поступать танкисты с черными ожогами третьей степени.
Иоганн не раз слышал рассуждения Штейнглица о преимуществах танковых соединений. Майор говорил Дитриху, что Сталин еще в середине тридцатых годов совершил роковую ошибку, когда расформировал мощные механизированные корпуса и заменил их более мелкими танковыми бригадами. Так же опрометчиво поступила и Франция. Распылив свои значительные танковые силы, она тем самым создала наилучшие условия для продвижения мощных моторизованных германских соединений. И Германия не замедлила этим воспользоваться: молниеносно вбила могуче сосредоточенные танковые клинья в самое сердце страны. Штейнглиц также утверждал, что Советская Армия не располагает не только специальной противотанковой артиллерией, но даже противотанковыми ружьями. И то, что по советскому полевому уставу командир всегда должен быть впереди, вести свою часть или подразделение в бой, — неоценимая услуга для противника: можно, как на полигоне, выбивать командный состав. Говорил Штейнглиц и о том, что Советская Армия недостаточно оснащена радиоаппаратурой и больше полагается на линейную связь. Немецким диверсионным группам не так уж трудно будет разрушать линейную связь и тем самым лишать советские штабы возможности управлять войсками.
Обо всем этом Иоганн информировал Центр. Он не знал, конечно, и не мог знать, как была воспринята его шифровка, когда Барышев доложил о ней Берии. Берия сказал:
— Что такое? Находясь за рубежом, нагло клевещет на наши вооруженные силы! Надо проверить этого типа, кому он там еще служит!
И очень возможно, если б не Барышев, Александра Белова ждала бы судьба тех советских разведчиков, которые упорно настаивали на том, что нападение фашистской Германии на СССР в самое ближайшее время неизбежно. Понимая, что Берия не станет их слушать — известно было, как он относился к тем, кто отваживался с ним не соглашаться, — они пытались миновать его, с невероятным трудом пробивались к Сталину. Но Сталин направлял их все к тому же Берии. И разведчикам предъявляли обвинения "в ложной провокационной информации, имеющей цель столкнуть СССР и Германию".
И Бруно тоже ожидал, что его постигнет такая судьба. Он подал обширную докладную записку о своих наблюдениях, выводы из которых противоречили утверждениям Берии. Бруно считал, что репатриация немцев из Прибалтики проведена Германией для того, чтобы пополнить специальные части вермахта контингентом, знакомым с местными условиями. Обратно в Прибалтику они вернутся уже в качестве завоевателей. Он получил сведения о том, что эти части проходят армейскую боевую подготовку на местности, напоминающей условия Прибалтики.
Бруно побывал в районах демаркационной линии и видел, как специальные команды, выделенные из состава разведки абвера германским правительством, переносят останки павших в бою с поляками немецких солдат, чтобы захоронить их на польской земле, ставшей теперь территорией Германии. И Бруно установил, что этим актом немцы хотят только ввести в заблуждение Советское правительство. Хороня трупы немецких солдат на "своей" земле, Германия тем самым как бы подтверждает, что не покушается на советскую территорию. Но захоронение покойников лишь маскировка, нужная для того, чтобы немецкая разведка могла изучить пограничные районы. Бруно "засек" немецкого разведчика из этой похоронной команды во время его работы, очень далекой от печальной официальной миссии.
И все это и многое другое Бруно изложил в своей докладной.
Но разве мог знать Бруно, что Берия докладывал Сталину о полной репатриации немцев из Прибалтики как о неоспоримом свидетельстве того, что фашистская Германия верна заключенному с Советским Союзом пакту. И сведения, что германские команды увозят трупы своих солдат из освобожденных земель западных областей Белоруссии и Украины, тоже преподносились в качестве свидетельства мирных устремлений Гитлера и политической дальновидности Сталина в этом вопросе...
Барышев понимал, что угрожает Бруно и как будет воспринята его докладная записка. И не скрывал этого от Бруно. И, чтобы сохранить Бруно, направил его с важным заданием в тыл врага, полагая, что там он будет, пожалуй, в большей безопасности, чем дома.
Берии нужны были только те, кто своими донесениями ловко подтверждал соображения Сталина. И он жестоко преследовал тех разведчиков, верных принципам Дзержинского, которые считали своим высшим долгом говорить правду, какой бы она ни была жестокой и горькой. Только правду. И, чтобы добыть эту необходимую партии, народу правду, они шли на все, и если нужно было жизнью заплатить за эту правду, они платили не задумываясь, как сделал это Бруно. Но как часто их жизнь была еще не самой дорогой ценой!..
И то, что Иоганн Вайс так долго не получал целенаправленного задания и действовал, по существу, на свой страх и риск, было не случайно.
Работая в гараже переселенческого центра в Лодзи, Вайс сумел выяснить систему зашифровки номерных знаков на армейских машинах и расшифровал условные обозначения. Тщательный, систематический анализ натолкнул его на обобщения. Вайса ошеломили сделанные им подсчеты и он тут же передал информацию в Центр. Подтверждалось, что немецкие части обеспечены транспортными средствами значительно лучше, чем соответствующие советские части. Больше у немцев приходилось и тягачей на артиллерийскую батарею, а о штабном и тыловом автотранспорте и говорить нечего. Все это свидетельствовало о подвижности немецких соединений и, значит, об их маневренности.
И куда бы ни попадал Вайс, с какими бы явлениями ни сталкивался, он старался осмыслить их и передать свои соображения Центру.
Информации Александра Белова неизменно вызывали гнев Берии. И каждый раз на оперативных совещаниях у Берии происходили стычки со старыми советскими разведчиками. Они совсем по-иному оценивали донесения Александра Белова, радовались стойкости своего молодого товарища, его твердой решимости, когда нужно было сообщить самую горькую правду.
Нападение фашистской Германии подтвердило правоту верных своему долгу разведчиков. Теперь стало невозможно не считаться с ними.
Иоганн Вайс и не подозревал, сколько раз он подвергался опасности, и не здесь, среди врагов, а дома, среди своих. Не знал он и о том, что с началом войны многое для него изменилось, что решено поручить ему выполнение задания особой трудности и что Центр уже разработал все детали этого задания.
Танкистов в госпитале с каждым днем становилось все больше. Танкисты жаловались, что, когда они, считая себя в полной безопасности, "врезались в мягкое брюхо" советских пехотных частей, солдаты забрасывали их машины бутылками с горючей жидкостью. Мешки с этими бутылками висят на поясе у каждого солдата, и они охотятся за танками, повинуясь какому-то азарту, а не логике ведения войны. Ведь пехотная часть при соприкосновении с мотомеханизированной частью, безусловно, должна признать свое поражение.
Так же, не считаясь с правилами ведения боя, поступают советские артиллеристы: они на руках выкатывают орудия на открытые позиции впереди пехоты и прямой наводкой бьют по танкам.
Но раз уж они так действуют, надо к ним приноравливаться. Немецкие автоматчики должны идти в атаку не позади, а впереди танков, чтобы охранять их от пехотинцев, вооруженных бутылками с горючей жидкостью, и выбивать прислугу артиллерийских батарей. Это каждому ясно, но это не соответствует ни немецкому уставу, ни привычке немецких солдат — атакуя, надежно защищаться броней.
В первые дни войны советские пехотинцы бегали от немецких танков, а теперь они бегут на немецкие танки с гранатами и бутылками. И такая тактика врага не только неожиданна, но и непонятна. Ведь фюрер объявил, что Советская Армия уже разгромлена, а солдаты этой разгромленной армии, то ли не зная, то ли не желая знать об этом, дерутся так, будто каждый из них в одиночку может победить армию противника. Русские не хотят признавать или не понимают, что потерпели поражение. И это их заблуждение приносит значительные потери немецким войскам, одержавшим победу...
Слушая такие рассуждения танкистов, Иоганн старался навести их на разговор о том, почему Германия за полтора месяца разгромила вооруженные силы Голландии, Бельгии, Франции, нанесла поражение английским экспедиционным войскам, а тут, в отсталой стране, — и вдруг встретила такое сопротивление.
— Наверно, — предположил он, — это потому, что там, в Европе, были хорошие дороги, а в России — плохие.
Танкисты презрительным молчанием встретили это соображение Вайса.
Тогда он сказал, что надо вооружить немецкую пехоту бутылками с горючей смесью, раз эти бутылки так эффективны.
Но и эти его слова были встречены все тем же презрительным молчанием. Только один танкист, весь обожженный, забинтованный, как мумия, спросил глухо:
— А ты бы лег с миной под советский танк? — Голос его звучал как из мягкого гроба.
Вайс заявил гордо:
— Если мне лично прикажет фюрер!
— Врешь, не ляжешь! А они бросаются на танки и под танки без приказания, самовольно.
— Возможно, от отчаяния, — сказал Вайс.
— От отчаяния не на танк бросаются, а от танка, — просипел забинтованный. — Они дерутся за свою землю так, будто эта земля — их собственное тело.
Иоганну очень хотелось увидеть лицо танкиста, скрытое сейчас бинтами. Какой он? Но даже если снять бинты, лица не увидишь — оно сожжено. Что-то он понял, этот танкист, и, наверно, мог бы больше сказать об этой войне и о советских солдатах.
Иоганн знал, что Геринг, назначенный в 1936 году генеральным уполномоченным по четырехлетнему плану, осуществил полную милитаризацию всех немецких промышленных предприятий. Жестокое законодательство казарменно закрепило рабочих на заводах и фабриках. Фашистские специальные службы беспощадно расправлялись с теми, кто пытался отстаивать даже минимальные рабочие права. Геринг заявил, что не остановится перед "применением варварских методов", и не останавливался: за невыполнение нормы обвиняли в саботаже и бросали в концлагеря, штурмовики и эсэсовцы прямо в цехах убивали профсоюзных деятелей, рабочих-активистов.
Окровавленный, измученный, загнанный фашистским террором рабочий класс Германии! Какой он сейчас? Иоганн очень хотел знать это. Может быть, танкист с обожженным лицом — рабочий. Но поговорить с ним больше не удалось. Кто-то из раненых донес на опаленного огнем человека, и Фишер перевел танкиста во флигель с зарешеченными окнами. Очевидно, оценку танкистом противника посчитали недооценкой победоносной мощи вермахта. Но в этом человеке Иоганн ощутил черты той Германии, в честь которой советская молодежь носила юнгштурмовки. В этой Германии была Баварская советская республика 1919 года, Красная армия Мюнхена, доблестно сражавшаяся в апреле 1919года. Ее сыны дрались в рядах испанских республиканцев. Она дала миру Карла Либкнехта, Розу Люксембург, Эрнста Тельмана. Это была Германия революции, Германия любви и надежд советского народа. И, может быть, танкист в запеченных кровью бинтах был из той Германии, которую чтил Александр Белов?
Так хотел думать Иоганн, и так думал он об этом танкисте.
Тучная, но удивительно проворная, с пышными медными волосами и нежными коровьми глазами, обер-медсестра Эльфрида несколько раз зазывала к себе Вайса, чтобы поведать ему свою бабью тоску: ведь Иоганн был другом Хагена.
Вайс осторожно осведомлялся, как ведет себя Фишер после исчезновения Алоиса Хагена.
Эльфрида беспечно отвечала:
— Как всегда. — И передразнила: — "А ну, крошка, перешагнем государственные границы приличия!"
— Фишер твой любовник?
— Ах, нет, что ты! — возмутилась Эльфрида. — Просто я ему оказываю иногда любезность. Да и к тому же, — она понизила голос, — он мог бы наделать мне кучу неприятностей.
— Каким образом?
Эльфрида будто не расслышала вопроса и перевела разговор на другое:
— Ах, Иоганн! Теперь, когда всех немок мобилизовали на принудительные работы и во вспомогательные части, мужчины заходят в женские казармы, в общежития, на предприятия, как в бордель. Одним женщинам, может, это и нравится — так выражать свой патриотизм, а другие боятся быть привередливыми. Тем более, что фюрер благословил нас на все, кроме, конечно, связей с унтерменшами. — Воскликнула негодующе: — Я бы на месте Гиммлера приказала привезти в рейх туземок с новых территорий, чтобы наши мужчины посещали их за небольшую плату в пользу местных муниципалитетов. Ведь фюрер говорил: "Я должен предоставить рабочему, зарабатывающему деньги, возможность тратить их, если он ничего не может ни них купить, для поддержания в народе хорошего настроения".
— У тебя голова министра!
— Ах, Иоганн, я не могу думать о нашей морали. Немецких женщин, оторвав от семьи, в принудительном порядке заставили отбывать трудовую повинность, а мужчины принуждают их выполнять и другие повинности... Ведь, в конце концов, и я когда-нибудь выйду замуж. И если мой муж окажется не национал-социалистом, он просто не оценит тех жертв, которые я здесь приношу.
— А Алоис?
— О, это совсем другое дело! Он был слишком почтителен ко мне, когда мы оставались наедине, а этого вовсе не требуется. И к тому же я, наверное, никогда больше не увижу его.
Эльфрида заплакала. Пожаловалась сквозь слезы:
— А ведь он мог бы жениться на мне. Я из очень приличной семьи. Мой отец — деревенский пастор. Отец умолял меня не вступать в "гитлерюгенд", а я вступила. И сразу же наш юнгфюрер пристал ко мне. Грозил донести, что отец дружит с каким-то евреем. Я испугалась. А потом юнгфюрер посмеялся надо мной и сказал, что этот еврей — Христос.
— Как же нам теперь быть? — спросил Иоганн.
— А что случилось? — встревожилась Эльфрида.
— Да с Христом: он же действительно еврей.
— Ах! — воскликнула горестно Эльфрида. — Я сейчас думаю не о Христе, а об Алоисе.
— Что такое?
Эльфрида наклонилась к уху Иоганна, прошептала:
— К нам сюда привезли полумертвого советского летчика. У него нет ног, рука раздавлена. Но его обязательно нужно было оживить. Ему огромными дозами впрыскивали тонизирующее, все время вливали кровь и глюкозу.
— Зачем?
— Ну как ты не понимаешь! Он летал на новой советской машине, а когда самолет подожгли, он нарочно разбил его, и теперь нельзя узнать, что это была за машина.
— Значит, его хотели оживить только для того, чтобы узнать, какая это была машина?
— Ну конечно!
— При чем же здесь Алоис?
Эльфрида смутилась, побледнела так, что на ее шее и руках выступили веснушки.
— Когда я дежурила у постели летчика, Алоис пробрался ко мне.
— И что же?
— Он приказал мне выйти, сказал, что будет говорить с летчиком.
— Да?
— И летчик ему признался.
— Отлично! Молодей Алоис!
— Теперь Алоис может сообщить штабу ВВС о новом советском самолете, если только...
— Если что?
— Если только летчик не очнется и не выболтает все сам.
— Это возможно? — спросил озадаченно Вайс.
— Нет! — гордо сказала Эльфрида. — Теперь это уже невозможно.
— Почему?
— Потому, что я доказала Алоису свою любовь.
— Чем?
— Просто по ошибке я дала летчику большую дозу снотворного, а он и так был полумертвый.
— Ты убила его?
— Да нет, он сам очень хотел. — Произнесла испуганным шепотом: — Знаешь, когда я дала летчику много-много таблеток, он проглатывал их торопливо, как курица зерно, и впервые за все время открыл глаза, и в первый раз я услышала его голос. Он сказал: "Данке шен, г-геноссе", — и погладил мне руку.
— Почему же?
— Раз он знает немецкий язык, значит, он успел прочесть этикетку и знал, что я ему даю.
— Ты думаешь, он хотел умереть?
— Я даже думаю, Алоис пообещал ему, что я такое для него сделаю. Он же знал, что, если не умрет в госпитале, его все равно убьют. У него в документах написано, что он политрук звена.
— Коммунист?
— Конечно! Даже после того, как он открыл глаза, и стал все понимать, и мог говорить, он ничего не сказал штурмбанфюреру. А вот Алоису сказал.
Иоганн строго заметил:
— Значит, ты поступила как настоящая патриотка, как нацистка, отомстила русскому летчику-коммунисту. — И мягко успокоил: — Ничего не бойся. За такой патриотизм у нас в Германии еще никого не наказывали.
— Но, я считаю, мне надо быть скромной и молчать.
— Да, — согласился Иоганн, — скромность — лучшее украшение женщины.
Эльфрида зарумянилась.
— О, я была во всех смыслах скромной. но война... — Она сокрушенно потупилась. Взглянула на часы, испугалась: — Господин Фишер всегда заходит ко мне в это время. — Подошла к зеркалу, подкрасила губы и стала взбивать свои цвета красной меди жесткие волосы...
Со дня на день Вайса могли выписать из госпиталя, и, если бы не Эльфрида, его наверняка с первым же маршевым батальоном отправили бы на Восточный фронт.
Эльфрида выяснила по номеру полевой почты, где надо искать подразделение майора Штейнглица, и добилась, чтобы Фишер направил Вайса обратно в его часть.
На прощание Эльфрида пригласила Вайса к себе, угостила завтраком и дала на дорогу объемистый пакет с продуктами.
Она была рассеянная, усталая, все время о чем-то беспокоилась. Они поговорили немного о Хагене, выпили по рюмке, и Эльфрида озабоченно спросила:
— Может, ты хочешь скорее уйти? Тогда прощай! — И объяснила: — А то мне некогда. Очень много раненых. — Пожаловалась: — Эти эрзацные бумажные бинты так быстро промокают, не успеваем менять.
Иоганн предложил вежливо:
— Я могу написать тебе...
Эльфрида пожала плечами.
— Как хочешь. — Но тут же спохватилась: — Я не знаю номер своей новой полевой почты. — Похвасталась: — Ведь я получила повышение. С герр профессором я уезжаю в Аушвитц. Профессор будет заниматься там научной работой, ему даже выделили специальный блокгауз.
— Какая же это работа?
— Секрет! — Эльфрида погрозила Иоганну толстым, похожим на молочную сосиску пальцем.
— Ну что ж, желаю успеха! — сказа Иоганн. И пожал Эльфриде руку.
Итак, Эльфрида уезжала в Аушвитц. Аушвитц — так немцы называли польский Освенцим. Но Иоганн научился владеть собой, говорить то, чего не думал. И он легко, просто, беспечно выговорил эти слова: "Желаю успеха!" — именно так, как на его месте сказал бы любой наци.
Шел дождь, было пасмурно, с мокрых деревьев падали мертвые, желтые листья. Зеленые автофургоны с красными крестами на кузовах чередой въезжали в распахнутые железные ворота огромного фронтового госпиталя, который и без того уже был заполнен до отказа.
Иоганн по деревянному тротуару дошел до пустыря, превращенного в кладбище. Над могилами торчали куцые белые кресты. На некоторых из них висели стальные каски. Поляки-военнопленные опускали на веревках в глубокую могилу один гроб за другим. Эта могила была многоэтажной. Возле нее лежал заранее приготовленный крест. На нем стояло только одно имя: немецкого унтер-офицера.
Пастор в военной форме сидел на соседней могиле и курил, ожидая, когда опустят последний гроб, чтобы прочесть молитву.
Иоганн козырнул пастору. Тот, не вставая, вытянул руку в партийном приветствии:
— Хайль Гитлер!
— Зиг хайль, — сказал Вайс и побрел обратно, ощущая мертвую тяжесть глины на сапогах. Напрасно он потащился сюда в надежде обнаружить могилу, в которую бросили советского летчика. Тут и немцев-то хоронят навалом.
Иоганн шел и думал об этом безвестном летчике, о том, что говорил этот летчик лейтенанту Зубову, когда просил легкой смертью спасти его от смерти мучительной.
Он думал об Эльфриде, о повышении, которое она получила. В Аушвитце, в этом лагере смерти, Эльфрида будет помогать своему герр профессору истязать заключенных. Производить опыты над живыми людьми. Эта рыжая дочка пастора, тупая и сентиментальная, чувственная и равнодушная, глупая и лукавая, развращена до того, что разврат не считает развратом. И не деревенский юнгфюрер ее растлил — фашизм.
Перед глазами Вайса вставала сутулая фигура пастора-фашиста, терпеливо сидящего под серым дождем с сигаретой в зубах на могиле солдата: он ждал, когда можно будет поспешно пробормотать молитву над сложенными в штабеля покойниками, из которых лишь один удостаивается права на то, чтобы его имя было надписано на кресте. Один, а не все мертвые. Империя с коммерческой предусмотрительностью ставит такие фальшивые кресты, чтобы никто не узнал о ее просчете в "восточной кампании".
К осени Гитлер обещал победоносно завершить войну с Россией. К осени!
Автофургоны с красными крестами на кузовах, разбрызгивая грязь двойными задними скатами, все въезжали в распахнутые железные ворота госпиталя.
Было промозгло, сыро, сивые облака висели над черепичными остроконечными крышами, на асфальте, как клочья кожи, валялись дряблые листья.
Иоганн с трудом дотащил свой тяжелый мешок до шоссе, отдохнул на обочине и, расплачиваясь сигаретами с шоферами попутных машин, к вечеру добрался до городка, где расположилось подразделение майора Штейнглица.
24
Майор жил в особняке, некогда принадлежавшем знаменитому польскому художнику. Старого художника расстреляли за то, что он повесил в костеле икону, на которой была изображена распятая на свастике Польша...
Часовой даже не подпустил Вайса к воротам. Но Вайс был настойчив, заявил, что имеет сообщить нечто чрезвычайное, и если уж его не могут пропустить, то пусть майор выйдет к нему.
И когда Штейнглиц вышел и, едва кивнув, равнодушно уставился на него, Вайс, протягивая бутылку трофейного французского коньяка, которым его снабдила Эльфрида, щелкнул каблуками, отдал приветствие и доложил:
— Господин майор, вы посылали за этой маркой коньяка. Прошу простить, несколько задержался...
Штейнглиц усмехнулся.
Вайс посчитал это достаточным для того, чтобы независимо пройти мимо часового.
Дальше он действовал так бесцеремонно, как и решил действовать. Притворившись, будто не замечает нового шофера Штейнглица, осмотрел машину, вычистил сиденья. А когда шофер попытался возражать, Вайс пригрозил ему, говоря, что за такой уход за машиной расстрелять и то мало.
А утром подал в постель Штейнглицу завтрак, приготовленный из продуктов, которыми снабдила его Эльфрида. сказал весело:
— Господин майор, вы отлично выглядите! Я счастлив видеть вас!
Покончив с завтраком, майор сказал брюзгливо:
— Ты напугал моего парня.
— Сожалею, что не убил! — воскликнул Вайс. — тормоза в таком состоянии, что я просто содрогнулся, когда понял, какой опасности подвергалась ваша жизнь.
Вайс не мог церемониться с шофером. Это как рукопашная схватка. И тот, кто ее выиграет, останется у Штейнглица. Вайс должен был ее выиграть. И выиграл.
Он подал машину к подъезду и ожидал майора, держа на коленях гаечный ключ. Шофер стоял несколько поодаль.
Вышел Штейнглиц, сел рядом с Вайсом и, будто не замечая другого шофера, сделал знакомое Вайсу нетерпеливое движение подбородком.
Это означало, что майор спешит.
И только машина тронулась, как к ней присоединился транспортер с автоматчиками. Да, дела майора идут неплохо, если теперь его сопровождает такой эскорт.
— Поздравляю, господин майор! — Иоганн кивнул на машину с охраной.
Штейнглиц не ответил, только нижняя губа у него слегка отвисла. Значит, он одобрил догадливость своего шофера, поздравление доставило ему удовольствие.
Не все еще понимали, что с него снята опала, а Дитрих нарочно делал вид, будто не знает, какое доверие оказано Штейнглицу, какое важное поручение ему дали, и не менял своего снисходительно-покровительственного тона. Но Штейнглиц мирился с этим. С контрразведчиком, даже если он называет себя твоим другом, лучше всего держаться так, словно он оказывает тебе честь своей дружбой, тем более что Оскару Дитриху, хотя он и был ниже Штейнглица по званию, предназначалось сыграть одну из главных ролей в выполнении этого ответственнейшего задания.
Вот и сейчас, когда им следовало бы вдвоем разыскивать объект и вместе решать, что больше подойдет, Дитрих дрыхнет в постели. И после бесконечных скитаний по окрестностям Варшавы майор Штейнглиц вынужден будет докладывать капитану Дитриху о результатах своих поисков, а тот, позевывая, может быть, скажет ему, как в прошлый раз:
— И все-таки, Аксель, ты болван. Пожалуй в свое время ты умел работать пистолетом. Но головой — нет. Головой ты никогда не умел работать. Сравнить ее с задницей — это значит оскорбить задницу.
Конечно, Штейнглиц мог бы такое ответить Дитриху!.. Но Штейнглиц — человек разумный. Он промолчал. Ведь за подобный намек Дитрих сумеет так ловко спровадить его в гестапо, что даже сам адмирал Канарис не сможет выхлопотать для него замену казни штрафной ротой.
Вайс, глядя на майора в зеркало, сказал с гордостью:
— О, господин майор! У вас награда?
— Это давно, — небрежно заметил Штейнглиц.
— В таком случае, господин майор, считайте, что я вас поздравил со следующей!
Штейнглиц не ответил. Но это не помешало ему оценить внимательность Вайса. Как этот солдат умеет отвлечь от неприятных мыслей! Надо отправить обратно в часть того, нового шофера. Только и знает, что смотрит преданными, собачьими глазами да дрожит, как бы не послали на фронт. А этот Вайс — храбрый солдат. И вместе с тем как он умеет чувствовать настроение своего начальника!
Вот Вайс заметил, что Штейнглиц загляделся на деревенскую девицу, которая высоко подняла юбку, переходя через лужу, и — пожалуйста — замедлил ход машины. Нет, он необычайно чутко понимает своего хозяина. Хорошо, что его не убили. Надо сделать ему что-нибудь приятное. И Штейнглиц сказал:
— Тут для нижних чинов есть уже дом с девками. Ордер на посещение — в отделе обслуживания.
— Благодарю вас, господин майор! — широко улыбнулся Вайс.
Если б майор знал, как обрадовала Иоганна эта неожиданная милость!
Значит, когда наступит нужный момент, будет предлог отлучиться, чтобы обследовать новое расположение, которое окружает такая же тайна, как и то, прежнее, где Вайс ток долго был в заключении, пока не стал самовольно солдатом-дворником. Здесь надо будет придумать что-нибудь иное...
Майор Штейнглиц неутомимо рыскал вокруг Варшавы, тщательно обследуя помещичьи усадьбы, замки, виллы, фольварки, и делал это так дотошно, с такой заинтересованностью, будто присматривал имение лично для себя.
Теперь в эти поездки майор брал бывшего ротмистра польской охранки Душкевича. Пану Душкевичу было уже далеко за пятьдесят, но он тщательно следил за собой. Редкие волосы, расчесанные на прямой пробор, выкрашены, брови выщипаны в стрелку, как у женщины, воспаленная от частого бритья кожа припудрена.
Обрюзгшая лиловая физиономия и большой живот, свисающий между расставленных ног, не мешали ему выглядеть весьма солидно в его отличном английском пальто и черном котелке. И держал он себя с немецким офицером солидно, без угодливости. Он даже сказал Штейнглицу с упреком:
— Герр майор, смею вас заверить: до последнего часа мы не утрачивали благоразумной надежды, что вместе с вами, вместе с великой Германией мы покончим с большевиками, но увы...
Штейнглиц, глядя в окно, спросил:
— Как это называлось раньше?
— Варшавское воеводство, герр майор.
— Нет, вся эта страна?
Пан Душкевич побагровел.
Майор заглянул прозрачными, ледяными глазами в выпуклые, цвета горчицы глаза Душкевича, посоветовал:
— Я бы не рекомендовал вам обременять память старинными воспоминаниями: это может вредно отразиться на здоровье.
— Многолетний опыт борьбы с коммунистами позволяет думать, что именно теперь моему здоровью ничто не угрожает, — с достоинством ответил пан Душкевич.
Штейнглиц промолчал.
Душкевич возил с собой карту окрестностей Варшавы, держал ее на толстых коленях и, когда возникала необходимость, надевал на нос пенсне с золотой цепочкой на заушной дужке, и, как всякий дальнозоркий человек, горделиво отстраняясь, рассматривал карту и в эти минуты походил на заслуженного профессора.
Однажды он сказал глубокомысленно:
— Я человек образованный, почти окончил гимназию, работал с интеллигенцией и, как знаток, смею кое-что предложить. Публичные казни, конечно, эффектны, но они делают польскую интеллигенцию излишне популярной в народе. Смею рекомендовать личный опыт. Я брал группу политических и выпускал на свободу самого видного из них. Через некоторое время подсаживал к оставшимся своего, и он уведомлял заключенных, что тот, освобожденный, — предатель. И не препятствовал им информировать об этом свою организацию. Способ весьма результативный.
— Старо как мир. Впрочем, обратитесь к капитану фон Дитриху. Его это может заинтересовать.
— Но вы, господин майор, понимаете, как это обеспечивает свободу маневра?
— Но если маневр не удастся, мы вас, пожалуй, повесим.
— Нет, господин майор, — твердо сказал Душкевич. — Вы меня не повесите. Это будет неразумно...
Управляющий имением баронессы Корф не разрешил Штейнглицу без ее ведома осматривать поместье. не разрешила этого и сама баронесса. Она вышла на крыльцо в жакетке из чернобурок и в простых грязных сапогах. Не выпуская изо рта сигареты, астматически задыхаясь и кашляя, баронесса очень милостиво, как со старым знакомым, поздоровалась с Иоганном. На пана Душкевича она и не взглянула, а Штейнглица спросила ехидно, на каком он играет инструменте. И когда Штейнглиц сердито ответил, что он не музыкант, а офицер абвера, баронесса оборвала его:
— Господин Канарис в моем салоне пользовался успехом, играя на флейте, а господин Гейдрих играл на скрипке. И если вы не музыкант, вам здесь делать нечего. — Но тут же смилостивилась и приказала управляющему, чтобы он пригласил господ позавтракать у него во флигеле.
За завтраком управляющий сказал Штейнглицу, что баронесса просит его помочь ей устроить здесь небольшой концлагерь для тех военнопленных, которые работают в имении. Это дисциплинировало бы их, кроме того, лагерный рацион питания экономичней.
Штейнглиц обиделся, отодвинул тарелку, сказал, что это не входит в его обязанности. Но так или иначе баронесса могла бы обратиться к нему сама, а не через посредника.
Управляющий заметил:
— Баронесса полагала, что сердцу немецкого солдата близки три заповеди фюрера. — Загибая чистенькие сухонькие пальцы, перечислил: — Онемечивание, выселение, истребление. — Поднял глаза, проговорил многозначительно: — Кроме всего, за упомянутое благоустройство баронесса готова внести от сорока до пятидесяти пяти марок с каждой головы.
— Очень сожалею, — сказал Штейнглиц, — но я лишен возможности оказать баронессе содействие. — И он поднялся из-за стола.
Управляющий, не вставая, простился с ним небрежным поклоном.
Но он ошибся в Штейнглице. Майора нельзя было купить так дешево. Ему приходилось при выполнении заданий убивать и похищать людей — это была его работа. Но если убийство не маскировалось ограблением, он никогда не забирал никаких ценностей. И похищенный человек так же не мог смягчить его мольбой о своих детях, как и соблазнить деньгами. Штейнглиц считал, что его неподкупность стоит дорого, что когда-нибудь он получит за нее сполна, и не позволял себе размениваться на мелочи. Вот и теперь он решил показать, как оскорблен тем, что ему предложили взятку.
Глядя на управляющего холодными, рыбьими глазами, Штейнглиц вдруг приказал отрывисто:
— Встать!
Управляющий покорился.
Майор поднял руку:
— Сесть! Встать!
Старческие колени управляющего дрожали, но он старательно выполнял приказания, ловя, как рыба, ртом воздух.
— Быстро. Еще быстрей, — командовал Штейнглиц. И только когда управляющий упал в изнеможении, майор пошел к машине, сел и удовлетворенно откинулся на сиденье, вытянув наискось сухие длинные ноги в блестящих сапогах.
Пан Душкевич после этой сцены уже не решался сидеть в котелке рядом с майором. Он держал котелок на коленях и надевал, только когда выходил из машины.
По характеру требований, которые неотступно выдвигал Штейнглиц, обследуя бесконечные владения, замки, поместья, Иоганн установил, что тот ищет нечто подобное прежнему секретному расположению, и не одно, а несколько подходящих мест. Предназначаются они не для размещения штабов и, по-видимому, не для концлагерей, хотя люди в них должны быть лишены свободы передвижения и возможности общения с внешним миром. Ведь если бы требовалось подходящее место для концлагерей, Штейнглиц не стал бы искать поместья, хорошо оборудованного, но в то же время удаленного от главных путей.
Несомненно было одно: главную базу Штейнглиц предполагает разместить где-то здесь, в окрестностях Варшавы, и Вайс в течение недели известил открытками адресатов в Ровно, Львове и даже в Берлине о том, где он сейчас находится. В его вещах сохранился знакомый нам носовой платок, и, поболтав его кончик в чашке с чистой водой, Иоганн написал водой между строк каждой открытки свои координаты.
25
Из Берлина прибыл некий господин Лангсдорф. Он был в штатском, но Штейнглиц и Дитрих встретили его в парадных мундирах.
Это был сухощавый седовласый человечек со старчески запавшим ртом, маленькой головой, горделиво торчащей на длинной шее, с властными движениями и внимательным, как у змеи, взглядом выпуклых темных глаз.
Штейнглиц приказал Вайсу приготовить вечером ванну для господина Лансдорфа и оказать ему все услуги, какие потребуются.
Выполнить это почетное поручение с честью показалось сначала довольно затруднительным, так как ни теоретически, ни практически Иоганн не был подготовлен к роли лакея. Но делать нечего, и, тщательно обдумав свое поведение, Иоганн приступил к исполнению порученных ему обязанностей. На улице прохладно, и согреть на калориферах белье, которое наденет после ванны этот почтенный старичок, — значит сделать ему приятное. Лансдорфу, когда он вошел в свою комнату, не очень-то понравилось, что его чемодан открыт, но, увидев приготовления для ванны, он тут же успокоился.
Вайс так осторожно и старательно помог ему раздеться, будто это был раненый, только что вынесенный с поля боя. Улегшись в ванну, Лансдорф заметил, что температура воды именно такая, какую он предпочитает, и, прикрыв глаза белыми, как у курицы, веками, попросил Вайса взять со стола книгу и почитать ему вслух.
Книга эта оказалась французским романом, изданным в 1902 году на немецком языке в Мюнхене. Называлась она "Искусство наслаждения". Но ничего фривольного в ней не содержалось. Автор обстоятельно описывал жизнь пожилого холостяка, который приговорил себя к добровольному заключению в своей комнате. Единственным живым существом, с которым он позволял себе общаться, была канарейка. Беседы с этой птичкой и составляли суть повествования.
Вайс читал книгу, сидя на круглой табуретке в некотором отдалении от ванны, и, когда изредка поднимал глаза, видел торчащее из воды сморщенное личико Ласдорфа, на котором блуждала мечтательная улыбка.
Потом Вайс помог Лансдорфу выбраться из ванны, вытер его насухо теплым полотенцем, завернул в заранее нагретую простыню и отвел к постели. Здесь он надел на старика теплую длинную ночную рубаху, прикрыл его периной и осведомился, будут ли какие приказания.
— Мне нравится, как ты читаешь, — сказал Лансдорф. — Продолжай!
Но только Вайс взялся за книгу, как в дверь робко постучали, а потом так же робко в комнату вошли Штейнглиц и Дитрих.
Тем же ровным голосом, каким он одобрил манеру чтения Вайса, Лансдорф сказал стоящим навытяжку подле кровати офицерам:
— Господа! Сейчас я прочту вам приказ фельдмаршала Кейтеля. он гласит, — и стал читать документ, отпечатанный на тонкой папиросной бумаге: — "Пункт первый. Советские военнопленные подлежат клеймению посредством особого долговременного знака.
Пункт второй. Клеймо имеет форму острого угла примерно в сорок пять градусов, с длиной стороны в один сантиметр и ставится на левой ягодице. Царапины наносятся раскаленным ланцетом на поверхность напряженной кожи и смачиваются китайской тушью".
Таким образом, военнопленные, поступающие в транзитные лагеря, где нами проводится отбор материала, пригодного для зачисления в разведывательные и диверсионные школы, оказываются мечеными. Отсюда следует, господа, что самый предварительный отбор материала надлежит производить в сборных лагерях. — Тут Лансдорф почмокал губами.
Вайс догадливо подскочил, всунул ему в рот сигарету, поднес зажженную спичку.
— Господа! — сказал Лансдорф визгливо. — Я полагаю, этот ефрейтор воспитан лучше некоторых офицеров. — И тем же недовольным голосом продолжал: — Пункт третий этого приказа от двенадцатого мая нынешнего года разъясняет, как надо обращаться с захваченными в плен советскими военно-политическими работниками. В нем указано:
"Политические руководители в войсках не считаются пленными и должны уничтожаться самое позднее в транзитных лагерях. В тыл они не эвакуируются"
Дитрих заметил нетерпеливо:
— Мы получили этот приказ.
Лансдорф насмешливо посмотрел на него и, будто не расслышав, продолжил прежним, ровным тоном:
— Этот пункт приказа вызвал естественное соперничество между службами СД, СС, гестапо и вашей службой.
Когда служба, ведающая транзитным лагерем, сообщает, что провела ликвидацию некоторой части вновь прибывших военнопленных, это рассматривается как упущение тех служб, которые ведают сборными лагерями. А когда служба тыловых лагерей ликвидирует в процентном отношении больше военнопленных, чем было ликвидировано в прифронтовых, администрацию прифронтовых лагерей обвиняют в беспечности.
В силу таких обстоятельств каждая служба на всех ступенях лагерной системы заинтересована в том, чтобы уничтожать максимальный процент военнопленных, поскольку любое снижение сведений о количестве уничтоженных может послужить поводом для расследования и привлечения к ответственности за невыполнение приказа от двенадцатого мая тысяча девятьсот сорок первого года.
Лансдорф стряхнул пепел в предупредительно поданную Вайсом большую морскую раковину, иронически посмотрел на офицеров.
— Господа, я не предлагаю вам сесть, ибо вы могли бы расценить подобное мое предложение как выражение неуверенности в вашей армейской выносливости. Но к делу. Все вышеизложенное будет крайне осложнять вашу задачу. Вы должны отобрать максимальное количество лагерного материала, для того чтобы после специфического изучения завербовать определенное число лиц и обучить их, подготовить к разведывательной деятельности. — Помолчал. И заключил после паузы: — На самом предварительном этапе рекомендую: когда впоследствии среди отобранного вашей службой при консультации гестапо материала обнаружатся отдельные непригодные субъекты, не следует всецело обвинять в этом упущении гестапо. Адмирал Канарис не хотел бы обострять отношения сторон, и потому вы сами должны исправлять ошибки гестапо и делать это без излишних формальностей, И без официальных церемоний публичных казней. Господа, вы свободны.
Не дав им раскрыть рта, он отпустил их кивком головы.
Утром Лансдорф попросил помассировать ему больную ногу. И Вайс с удивительным мастерством справился с этим. В области массажа у него была солидная и теоретическая и практическая подготовка. Тренеры утверждали, что массаж не только универсальное средство от всех болезней, но и целительный бальзам для нервной системы. Вайс в свое время прослушал лекции массажиста, да и после тренировок на стадионе "Динамо" спортсмены часто массировали друг друга. Так что у Иоганна был достаточный опыт.
Лансдорф, очень довольный, объявил, что еще древние римляне прибегали к массажу: полководцы накануне сражений, а патриции перед важнейшими выступлениями в сенате.
Вайс отважился заметить, что даже Тимур, будучи отличным кавалеристом, не пренебрегал массажем.
Лансдорф, внимательно оглядев ефрейтора, спросил, за что он получил медаль.
Вайс скромно ответил:
— Увы, только за храбрость!
— А что у тебя есть еще?
— Голова, господин генерал!
— Я не генерал, — сухо поправил Лансдорф. Усмехнувшись, добавил: — Но не будь нас, генералы воевали бы как слепые. Так что у тебя в голове?
— Я хотел бы быть вам полезен.
— Чем?
— Я полагаю, вы знаете о каждом больше, чем он сам о себе знает...
— Да, конечно!
— Мне кажется, майор Штейнглиц и капитан Дитрих не совсем точно поняли вас,
— Говори, я слушаю. — Лансдорф даже приподнялся на локте.
Вайс понимал, чем он рискует, но у него не было иного способа привлечь к себе внимание Лансдорфа.
— Вы дали им понять, что чем больше будет отсев уже в самой школе, тем больше найдется впоследствии оснований упрекнуть службы гестапо в недостаточной осмотрительности.
— И что из этого следует?
— Надо, чтобы такой непригодный материал в известном числе все же попадал в школы, иначе, если его не выявить, вся дальнейшая ответственность будет ложиться на службу абвера.
— О, да ты мошенник! Где ты этому научился?
— Мой шеф, крейслейтер Функ, применял этот метод в отношении членов "Немецко-балтийского народного объединения". Он принимал туда всех желающих. Но потом, накануне репатриации, составил огромный список тех, кого считал не заслуживающими доверия. И Берлин высоко оценил его заслуги и указал на недостаточно хорошую работу агентов гестапо в Риге.
— Откуда ты знаешь?
— Я пользовался исключительным доверием господина Функа.
— Почему?
— Потому, что вы первый и последний человек, которому я счел возможным сказать об этом. Функ ценил мою способность забывать то, что следует помнить.
— Ты, оказывается, тщеславный, — одобрительно заметил Лансдорф.
Вайс воскликнул с полной искренностью:
— Я понял, что вы большой человек, и просто хотел обратить на себя ваше внимание.
— И когда ты все это придумал?
— Только сейчас, — доверчиво признался Вайс. — Почувствовал вашу благосклонность и вот решился... — Прошептал: — Я немного знаю русский язык. — Добавил поспешно: — Об этом я написал в анкете. Научился, когда работал у русского эмигранта в Латвии. — Пояснил: — Это не совсем тот русский язык, на котором разговаривают советские люди, но я все понимаю.
Лансдорф лежал с закрытыми глазами, лицо его было недвижимо, как у мумии.
Вайс сказал жалобно:
— Господин майор ценит меня только как шофера, Но я был бы счастлив, если бы кто-нибудь обратил внимание на другие мои способности.
Лансдорф открыл глаза, выпуклые, как у хищной птицы.
Вайс выдержал его обыскивающий, проникающий в самое нутро взгляд с той же застенчивой, просительной улыбкой.
Лансдорф сказал;
— Ты тот человек, которого надо совсем немного обучить и послать в тыл к русским. — И, покосившись на медаль Вайса, добавил иронически: — Ты же храбрец.
Вайс похолодел, у него даже пальцы на ногах свело от ощущения провала. Вот к чему привел этот рискованный разговор, который он затеял, преследуя совершенно иную цель. Выходит, он просчитался, не сумел оценить этого сибаритствующего старика. Не надо было навязываться ему. А как не навязываться, когда он стоит гораздо ближе, чем даже Штейнглиц, к тому источнику сведений, куда так стремился Иоганн? И как узнать, действительно ли Лансдорф счел его подходящим для работы в тылу противника или только хотел испытать его?
Раздумывать было некогда, и скорее машинально, чем сознательно, Вайс сказал довольным голосом:
— Благодарю вас, господин Лансдорф. Надеюсь, вы не будете сожалеть о своем решении.
— А почему бы я мог сожалеть? — сощурившись осведомился Лансдорф.
— Дело в том, — сказал Вайс, — что у меня настолько типичная внешность, что в Риге любой латыш сразу узнавал во мне немца, а русские — тем более. — торопливо добавил: — Но это ничего не значит. Я, как истинный немец, готов отдать жизнь за фюрера, и, можете верить мне, если придется погибнуть, я погибну там с честью, как немец.
Лансдорф долго, внимательно разглядывал Вайса. Потом сказал с сожалением:
— Да, ты прав. Ты типичный немец. Тебя можно было бы выставить в расовом отделе партии как живой образец арийца. Но я подумаю о тебе, — пообещал Лансдорф, движением руки отсылая Иоганна.
Накануне этого опасного разговора Иоганн долго размышлял, как ему вести себя в новой обстановке, которая хотя и благоприятно складывалась для него, но таила угрозу изоляции. Он не хотел быть снова обречен на бездействие, как в прошлый раз, когда попал на секретный объект абвера, где готовили группу русских белоэмигрантов для засылки в советский тыл.
По всем данным, служба абвера начала создавать огромную сеть разведывательно-диверсионных школ.
Это свидетельствовало и о том, что молниеносное наступление гитлеровцев сорвалось, и о том, что провалились их надежды найти поддержку среди некоторой части населения Советской страны. И не "пятая колонна", на которую они рассчитывали, ожидала их на советской земле, а мощные удары партизанских соединений.
Тогда решили мобилизовать все способы ведения тайной войны. Провести гигантские диверсии, массовые террористические акты на территории Советской страны. И это становилось уже не тактикой, а стратегией военных операций. Немецкий генеральный штаб и все секретные службы Третьей империи объединились для выполнения этой задачи.
И не случайно Лансдорф оказался видным работником СД. Выяснив это, Вайс решил сыграть на соперничестве между абвером и гестапо. Сыграть с таким расчетом, чтобы можно было поверить в его абверовский патриотизм и готовность пойти на любую подлость ради этого патриотизма. Ибо старая лиса Лансдорф не поверил бы ни в какой иной патриотизм, кроме карьеристского, служебного рвения. Решился на риск Иоганн не сразу, а после того, как ознакомился с блокнотом Лансдорфа, вернее, с одной записью в нем, сделанной четким, несколько старомодным почерком: "Советские военнопленные, находясь в лагерях, продолжают автоматически сохранять нравы и обычаи, свойственные их политической системе, и создают тайные организации коммунистов, которые и управляют людьми.
Длы выявления таких "руководящих" лиц службы гестапо имеют в среде заключенных осведомителей — наиболее ценный проверенный материал для разведывательно-диверсионных школ.
Но службы гестапо, чтобы сохранить этот контингент только для своей системы, всячески скрывают его, заносят в целях маскировки в списки неблагонадежных и даже подлежащих ликвидации.
Необходимо смело, интуитивно выявлять такой контингент в лагерях всех ступеней и, вопреки сопротивлению гестапо, зачислять в школы".
Эту запись Лансдорф, очевидно, занес в блокнот, чтобы инструктировать сотрудников абвера, направляемых в лагеря военнопленных для отбора курсантов.
Вайс сделал из нее соответствующие выводы и решился поговорить с Лансдорфом, надеясь, что это откроет ему возможность участвовать в отборе "контингента". Он, как говорится, рискнул всем, чтобы достичь всего. Раскрыть сеть гестаповских осведомителей — разве ради этого не стоило рискнуть жизнью? И он рискнул, хотя и догадывался о проницательности и неусыпной подозрительности Лансдорфа.
Но ведь поведение Вайса было убедительным, вполне достоверным. Разве не естественно наивное, нахальное стремление юного немца выслужиться? И разве не естественным был испуг Иоганна? Что тут странного? Шофер-ловкач, прижившийся при своем хозяине, и вдруг — в самое пекло. Конечно, он был испуган. Другое дело, что Иоганн испугался, когда понял, что ему предстоит быть сброшенным на парашюте к своим, тогда как сейчас его место здесь, среди врагов. Но Лансдорф, конечно, приписал его испуг обыкновенной трусости.
Вайс мог вызвать подозрение и тем, что совался в тайные дела высоких начальников. Но ведь и это так естественно. Наглец? Конечно. Он и не скрывал этого. Скромный довольствовался бы шоферской баранкой.
Почему сказал Лансдорфу, что знает русский язык? А разве он скрывал это? В анкете все есть, он ведь ответил на сотни различных вопросов. Майора Штейнглица не интересовали его познания. Иоганн ему и не навязывался, но пришел момент, когда нужно о них напомнить. Опасно? Да, опасно. Но ведь тот, у кого он научился русскому языку, был не из тех русских, с которыми воюют немцы. Модный художник, убежавший от русской революции. Все это есть в анкете.
И волновало сейчас Иоганна другое. Сумеет ли он быть немцем, увидев советских людей, брошенных в фашистские концентрационные лагеря? Как он будет смотреть в глаза тем, кто и здесь не утратил гордости, чести, преданности отчизне? Его обучили многому. И, кажется, он оказался неплохим учеником. Трудно быть немцем среди фашистов, это требует высшего напряжения всех душевных сил. И все же он стал немцем, для фашистов он свой. Но где взять силы, чтобы быть фашистом среди советских людей? Как вести себя? К этому его не готовили, не обучили его этому. Даже и предположить он не мог, что придется пойти на такое самоистязание. И пойти не потому, что приказали, а по своей инициативе, потому что это сейчас наиболее целесообразно, нужно, необходимо.
Поступить иначе он тоже не мог. Его долг — оказаться сейчас там, где опаснее всего быть человеком. И надо глубоко спрятать все человеческое, забыть о том, что ты человек, советский человек. Ведь чем меньше он будет проявлять нормальных человеческих чувств, естественных для каждого, тем естественней он будет выглядеть перед советскими военнопленными. Они должны видеть в нем фашиста, только фашиста, ненавистного врага. И какая же пытка быть фашистом в глазах этих людей, остающихся настоящими людьми даже там, где делается все, чтобы убить в человеке все человеческое, а только потом физически уничтожить его!
Все это было страшно, и он даже не обрадовался, когда через несколько дней фон Дитрих сказал, как бы между прочим, что Вайс получил повышение по службе и будет числиться теперь переводчиком при втором отделе "Ц", но, пока нет другого шофера, нужно подготовиться к длительной поездке. Нет, Иоганн не обрадовался своему успеху в рискованной операции с Лансдорфом. Не будет ли его победа поражением? Не переоценил ли он себя, хватит ли у него металла в душе, чтобы выдержать те духовные инквизиторские пытки, на которые он себя обрек?..
Но все это было в душе Иоганна, а ефрейтор Вайс в ответ поклонился Дитриху и, по-видимому ошалев от счастья, нечленораздельно пробормотал, что готов ему служить.
Очень хотелось побыть одному, но тут же Вайс подсказал себе, что следует зайти к Лансдорфу, поблагодарить его, не забывая при этом восторженно улыбаться.
Лансдорф принял его холодно и деловито. Молча выслушал восторженную благодарность ефрейтора, кивком головы отпустил его. Но когда Вайс был уже у самой двери, вдруг сказал многозначительно:
— У тебя немного длинный язык. Из-за него может пострадать шея.
— Господин Лансдорф, — с достоинством ответил Вайс, — полагаю, моя шея пострадает только в том случае, если я не буду вам лично обо всем докладывать.
— Именно это я и хотел сказать...
26
В канцелярии обер-шрайбер вручил Иоганну коротенькую почтовую открытку. Приятель Вайса, некий Фогель, унтер-офицер зондеркоманды, расквартированной в Смоленске, приглашал Вайса на рождество в Москву.
Сообщив об этом приглашении обер-шрайберу и заметив шутливо, что русские так ленятся отдавать свои города, что приходится их поторапливать, Иоганн предоставил обер-шрайберу в свою очередь возможность посмеяться над медлительностью русских и затем удалился в гараж. Здесь он с помощью того же московского носового платка, пропитанного химикалиями, проявил открытку и расшифровал красновато-коричневые цифры, нанесенные косо и плотно тончайшим пером: "Варшава, Новый свет, 40. Варьете "Коломбина". Николь. Номер вашей квартиры. Возраст вашего отца..."
Иоганн отлично понимал, что сейчас полностью в распоряжении Дитриха, и поэтому для поездки в город достаточно позволения одного Дитриха, но все же счел необходимым попросить разрешения также у Штейнглица, чем еще больше расположил его к себе. Не довольствуясь всем этим, Вайс явился еще и к Лансдорфу, доложил, что едет в Варшаву, и спросил, не будет ли каких приказаний, демонстрируя этим, что главным своим хозяином он считает Лансдорфа, а не кого-нибудь иного.
Лансдорф поручил купить ему соляно-хвойных таблеток для ванн. Легкого слабительного. Поискать в магазинах книги, изданные не позже девяностых годов прошлого века. Пояснил:
— Я люблю только то, что связано с моей юностью. — Прикрыв глаза бледными веками, добавил: — Она была прекрасна.
Дитрих попросил купить ему пирожных на Маршалковской в кондитерской "Ян Гаевски", а Штейнглиц — кровяной колбасы. Денег майор не дал, но зато дружески посоветовал Вайсу для профилактики зайти после посещения Варшавы в санитарную часть.
Чин ефрейтора и медаль открыли перед Иоганном новые возможности.
Он остановил первую же попутную грузовую машину, приказал солдату пересесть из кабины в кузов, дал шоферу пачку сигарет и велел гнать в Варшаву "со скоростью черта, удирающего от праведника".
Настроение у Иоганна было отличное. Этакое залихватское жизнерадостное ощущение удачи и, как после экзаменационной сессии в институте, жажда праздности в награду за труд. И он позволил себе "распуститься", запросто поболтать с шофером о том о сем... Что бы там ни было, с делом, которое ему поручено, до сих пор он, пожалуй, справлялся, а ведь ничто так не бодрит человека, как сознание исполненного долга.
И он уже считал себя настолько закаленным, неуязвимым, что даже бесстрашно высказывал презрительные суждения о русских, не испытывая при этом отвращения к самому себе.
И он задорно спросил шофера, сутулого, пожилого солдата с лицом, изборожденным грубыми продольными морщинами:
— Ну что, скоро возьмем Москву — и конец войне?
Шофер, не поднимая усталых глаз, заметил угрюмо:
— Ты считаешь, что война с русскими уже кончается, а они считают, что только сейчас начинают воевать с нами.
— А сам ты как думаешь?
— Хайль Гитлер! — сказал шофер и, не отрывая правой руки от баранки, приподнял указательный палец.
По произношению Иоганн угадал в нем южанина.
Шофер подтвердил это предположение.
— Есть немцы, которые пьют только пиво, другие — только шнапс, но есть и третьи — они любят вино. — Покосился на Вайса; — Да, я из Саара, а ты, сразу видно, прусак.
— Да, я прусак, — в свою очередь подтвердил Иоганн. — Знаешь, как в одной умной книге написано о Пруссии: "Пруссия не является государством, которое владеет армией, она скорее является армией, которая завладевает нацией".
Шофер сказал подозрительно:
— Для прусака ты что-то слишком образован.
— Это потому, что я племянник Геббельса.
— Правильно, — согласился шофер. — Только для полного сходства не хватает, чтобы тебе ногу перешибли.
— Не теряю надежды.
— Русские тебе помогут.
— Не успеют: скоро им конец.
— Ты что, из похоронной команды, как твой дядя? Он их давно всех похоронил.
Вайс сделал вид, что не понял опасного намека, осведомился:
— Ты, видно, старый солдат? В первую мировую сражался?
— Да. До Урала дошел.
— Ну! — удивился Иоганн. — Да ты герой!
Шофер спросил:
— А ты лесорубом когда-нибудь работал?
— Нет.
— Ну ничего, русские научат. Они нас на Урале научили лес валить. В первую мировую не весь вырубили, на вторую оставили. Лесов там много, на всех хватит.
— Ты что-то глупо шутишь, — строго заметил Иоганн.
— А я поглупел, — глухо сказал шофер. — Поглупел со вчерашнего дня, как открытку поздравительную получил по поводу смерти героя моего последнего — младшего. А было у меня их трое. Три поздравительных на одного отца — многовато.
— Кури, — Иоганн протянул пачку.
Шофер взял сигарету, сказал печально:
— Курю. Но не помогает.
Иоганн посоветовал:
— Просись на фронт, отомстишь за смерть сыновей.
— Кому?
— Русским.
— У меня их в шахте завалило, — сказал шофер. — Понял? В шахте! Личная собственность рейхсмаршала Геринга эти шахты. Был приказ экономить крепежный лес в связи с военным временем. Вот костями моих сыновей и подпирали кровлю.
— Ради победы приходится приносить жертвы.
— Господину Герингу? Моих детей?
— Ты рассуждаешь как коммунист!
— Похоже? — Шофер склонился, что-то поправил на дверце, у которой сидел Иоганн. Прибавил скорость, прижался к рулю и, не глядя на Вайса, предложил: — Давай еще закурим.
Иоганн полез в карман за сигаретами. И тут шофер, резко толкнув Иоганна плечом, выбросил его из кабины. Машина, хлопая дверцей, помчалась по шоссе.
Иоганну повезло: он упал в кювет рядом с дорожным столбиком. еще немного — и он разбился бы насмерть, ударившись об этот столбик.
Но хотя у Иоганна ныло все тело и в общем глупо было оказаться на дороге в столь бедственном положении, настроение у него не испортилось. Скорее даже наоборот. Такого немца, как этот шофер, он встретил здесь впервые. Ай да шофер! Побольше бы таких немцев!
Иоганн отряхнулся, привел себя в порядок. Да, вид у него неважный, и руку рассадил. Вот к чему может привести бесцельный "треп". Впрочем, разве такой уж бесцельный? Нет, кое-что полезное для себя он извлек из этого разговора, кое-что...
И, как ни печален был недавний урок, в следующей попутной машине, а ею оказался бензовоз, Иоганн снова завязал оживленную беседу с водителем, молодым парнем из Зальцбурга, бывшим ночным таксистом.
Посасывая эрзац-сигару, изготовленную из бумаги, пропитанную раствором никотина, этот знаток злачных мест рассказал Вайсу, что и здесь, в Варшаве, можно порезвиться не хуже, чем даже во Франции, были бы деньги! С каждой поездки на его долю приходится десять литров первосортного американского или английского горючего — это на черном рынке то же, что и литр самогона, а с пол-литром можно смело стучать ногами в дверь любой знакомой девочки.
— Да кто тебе поверит, что бензин американский! — рассмеялся Вайс.
Шофер обиделся, объяснил:
— Наша колонна авиацию обслуживает. Значит, бензохранилище фирмы "Стандарт ойл Нью-Джерси" или "Ройял датч-шелл", и до самого последнего времени они после каждого миллиона литров присылали премии: зажигалки, электрические фонарики, часы, портфели... Конечно, шоферам эти премии не достаются. Все начальству.
— Обходят?
— Закон природы.
Вайс сказал доверительно:
— Я ведь тоже шофер. Но на легковой не много возьмешь.
— А надо с умом. — Шофер достал засунутую за щитком над ветровым стеклом карту, протянул Вайсу.
Иоганн развернул ее у себя на коленях.
Шофер объяснил:
— Кружки — базы. Дорога видел как идет! А я спрямляю проселками — вот и получается пять верных литров, помимо тех десяти.
Вайс долго смотрел на карту, запоминал. И когда отдал, еще несколько минут, напрягая сознание, вынуждал себя видеть эту карту и видел ее, словно она была нанесена незримыми красками на прозрачном ветровом стекле. Он сосредоточенно уставился в это стекло, но не замечал ни темных от дождя фольварков, ни прудов, как чешуей покрытых черной облетевшей листвой, ни серых грузовиков, в которых сидели солдаты в серой форме, с серыми лицами, не замечал он ни серого неба, ни серой дороги, ни серого дождя. Он видел только карту. И очнулся от оцепенения только в тот момент, когда вдруг отчетливо понял, что накрепко и очень точно запомнил эти кружки и тоненькие линии дорог в сетке квадратов. И тут же, подхватив последние слова шофера, предложил:
— Масло я могу достать. Что могу, то могу. В гараже банок пять есть...
— Чудак, — рассмеялся шофер. — Они же просят коровье!
До самой Варшавы Иоганн доехал в маленьком "Опеле", принадлежащем толстому немцу с розовым, младенческим лицом. Немец этот был в новеньком спортивном костюме, шея замотана пушистым вязаным шарфом, выглядел он настоящим щеголем. Увидев на груди Вайса новенькую медаль, похвалил:
— Герой! — И, подмигнув, указал на фляжку, болтающуюся на крючке: — Шнапс! И я тоже с вами выпью. — Видно было, что он очень дружески расположен к Вайсу.
Иоганн налил себе в пластмассовую крышечку. Немец взял у него фляжку, выпил прямо из горлышка, сообщил:
— Фармацевт концерна "ИГ Фарбениндустри". Еду в Аушвитц по коммерческому делу.
— Там же концлагерь!
— Вот именно! Вы, господин ефрейтор не страдаете бессонницей? — неожиданно осведомился он.
Вайс с недоумением взглянул на него:
— Кажется, нет.
Фармацевт снисходительно похлопал его по плечу и объяснил:
— А то скоро я смогу порекомендовать вам таблетки.
— Какие таблетки?
— Те, которые мы там испытываем. Но комендант Освенцима просто негодяй. — Посетовал: — За каждую бабу просит по двести марок! А фирма назначила максимум сто семьдесят, нам нужно пока приблизительно сто пятьдесят голов. Если помножить, получится приличная сумма, превышать которую у меня нет полномочий.
— Вы что же, и мне предлагаете свою отраву?
— Детка, — снисходительно сказал фармацевт, — одну на ночь — и дивный сон.
— А заключенным?
— Вместо десерта и без ограничения.
— Значит, смертельные дозы?
— Именно, — сказал фармацевт. — Притом совершенно бесплатно. В интересах сохранения здоровья наших потребителей. Туда однажды пробрались какие-то мошенники. — В голосе его послышалось негодование. — Они продавали заключенным какую-то дрянь под видом цианистого калия. И большая часть выживала, но после столбняка, судорог и прочих мучений. И, представьте, оказалось, что почти все пострадавшие — евреи: они предпочитают самоубийство газовой камере. — Проговорил задумчиво: — Если б можно было обойтись без коменданта, я убежден, нашлось бы очень много желающих добровольно пройти все стадии испытания нашей экспериментальной продукции. Возможно, даже уплатили б за это припрятанными ценностями. — Оживился: — Вы знаете, где они прячут ценности? Это просто умопомрачительно!
Иоганн сжал челюсти, на щеках его заходили желваки. И вдруг он спросил:
— Что вы сказали о фюрере?
— Я — о фюрере? — изумился толстяк.
Иоганн, блестя глазами, повернулся к толстяку, повторил яростно:
— Нет, как ты смел мне, немецкому солдату, сказать так о фюрере? Ты посмел сказать "жаба"? Я тебе покажу жабу!
И Вайс ударил фармацевта и долго и тщательно бил его в тесной кабине, потом оттащил его и сам сел за руль.
Машина медленно катилась по шоссе. Фармацевт осторожно стонал, боясь снова взбесить чем-нибудь солдата.
Вайс отходил от припадка внезапной ярости и клял себя за распущенность. Он считал, что достоин того, чтобы ему самому набили морду. Нет, так забыться, так забыться!
— Господин ефрейтор, — робко спросил фармацевт, — куда вы меня везете?
— В гестапо, — механически ответил Вайс.
— Умоляю вас...
— Вы могли оскорбить меня, но фюрера!.. — сказал Вайс, обдумывая, что делать дальше с этим фармацевтом: скоро контрольно-пропускной пункт.
— Если вы выйдете из машины и три раза громко и отчетливо крикните: "Хайль Гитлер!" — я, пожалуй, прощу вас, — сказал Иоганн примирительно.
— О, извольте, извольте!
Иоганн притормозил. Фармацевт вышел на обочину, вздохнул, прокричал, что от него требовалось, проявив при этом некоторое даже излишнее усердие, спросил заискивающе:
— Вы удовлетворены, господин ефрейтор?
— Вполне, — буркнул Иоганн.
Когда они миновали контрольно-пропускной пункт, где наряд эсэсовцев проверял документы, фармацевт со вздохом облегчения пожал руку Вайсу и воскликнул с чувством:
— Благодарю вас! А то я знаете как волновался!
— Я человек слова, — строго заметил Вайс.
И уже когда въезжали в предместье города, фармацевт признался:
— Вы знаете, господин ефрейтор, сначала мне показалось, что вы сумасшедший, но потом я подумал, что сам иногда теряю контроль над собой, — в конце концов, ведь комендант лагеря — штандартенфюрер. Таково его звание. Очевидно, я неотчетливо произнес первые два слога, и вы подумали... И, клянусь, на вашем месте я поступил бы так же. — Лицо его было в кровоподтеках, но он продолжал просительно и льстиво улыбаться.
Вайс вышел из машины на Маршалковской и пренебрежительно махнул рукой фармацевту.
Александру Белову по молодости лет не довелось наблюдать нэп. Он знал об этом периоде только по книгам и кинофильмам. Поэтому, вероятно, его представление о Маршалковской во время немецкой оккупации Варшавы как о нэпмановском вертепе не совсем точно соответствовало действительности. Но презрительное выражение его лица, высокомерное отношение к разного рода торгашам вполне соответствовали поведению и манерам германских оккупантов.
И в польских и в немецких армейских магазинах он держал себя надменно и, едва появившись на пороге, громко объявлял:
— Герр штурмбанфюрер поручил мне купить именно в вашем магазине...
Это производило должное впечатление.
Когда Иоганн выбирал слабительное в армейской аптеке, вошел дежурный врач в чине капитана и спросил, давно ли герр штурмбанфюрер страдает...
Иоганн сурово оборвал капитана:
— Господин штурмбанфюрер ничем не может страдать!
Это было так внушительно сказано, что капитан даже сделал непроизвольное движение рукой, чуть не выбросив ее в партийном приветствии.
И все-таки к началу представления в варьете "Коломбина" Вайс опоздал. В связи с комендантским часом спектакли начинали с пяти часов. Тащиться в варьете с покупками и тем более на встречу со связным было крайне неудобно.
Поэтому Иоганн зашел в "Гранд-отель" и сказал дежурному полицейскому офицеру, что он адъютант полковника Штейнглица и просит передать полковнику Штейнглицу этот пакет, если тот, как обещал, явится сюда с дамой. Если же полковник предпочтет отель "Палас", то тогда он сам вернется за покупками.
Номера, демонстрируемые в варьете, не произвели впечатления на Иоганна Вайса. Впрочем, ничего другого он и не ожидал, хотя ему раньше не доводилось бывать на подобного рода представлениях.
И когда девять тощих герлс в потертых парчовых трусах, пожилые и сильно накрашенные, болтали в такт музыке ногами, пытаясь скрыть под деланными улыбками, что для резвых телодвижений им не хватает дыхания, он смотрел на них с жалостью. Потом вышли двое, в плавках, с ног до головы покрытые жирной бронзовой мазью, и принимали позы античных статуй.
Торчащие ребра, ключицы наглядно свидетельствовали о том, что по карточкам эти артисты не получают ни жиров, ни мяса. Вслед за ними на эстраду выскочил клоун, изображавший Чарли Чаплина. В него стали кидать из зала огрызки яблок, окурки и кричали: "Юде!" Клоун ничего такого не делал, он даже не увертывался от отбросов.
Весь номер, оказывается, именно в том и состоял, что клоун позволял зрителям кидать в себя все, что попало. Он только защищал руками лицо.
Но вот что подметил Вайс. Этот клоун иногда вдруг на мгновение сбрасывал маску Чарли, и тогда выступало другое лицо — усики те же, но черная прядь, ниспадающая на бровь, и выдвинутая на мгновение вперед челюсть настолько подчеркивали опасное сходство, что Вайс невольно пугался за этого дерзкого человечка. Но через миг снова появлялся Чарли, ковыляющий в своих огромных, растопыренных в разные стороны плоских ботинках.
И когда объявили номер: "Два Николь два — партерные акробаты", — Вайс сделал непроизвольное движение, подавшись вперед.
В зале накурено, тесно, шумно. Военные пили пиво, доставали закуску в промасленной бумаге и раскладывали ее на свободном стуле. Если впереди сидел штатский, они клали ноги на спинку его стула.
Чины военной полиции водили по задним рядам электрическими фонариками и выпроваживали из зала солдат, если те начинали слишком вольно и настойчиво вести себя с уличными девками.
Вайсу не нужно было особенно напрягать зрение, чтобы узнать в этом идеально сложенном акробате, затянутом в черное трико, Зубова. Это был он. Только волосы его расчесаны на прямой пробор, брови тонко подбриты, губы слегка подкрашены. Он здорово работал, этот акробат Николь. Его партнерша, лица которой Иоганн еще не успел разглядеть, потому что он о ней не думал, как черная змейка, металась в руках Зубова, то оплетая его, то замирая в летящей позе на его вытянутой руке.
Им долго аплодировали.
И когда, выйдя на аплодисменты, Зубов высоко подбросил свою партнершу. а она, сделав в воздухе сальто, вдруг развернула наподобие крыльев полотнище со свастикой, зал заревел от восторга и устроил настоящую овацию.
Пройдя в артистическую с коробкой глюкозных конфет, купленных в буфете, Вайс толкнул дверь, на которой было написано на косо повешенной бумажке: "Два Николь два". Он поклонился жирно намазанной женской физиономии, которую увидел в зеркале, и пробормотал:
— Фрейлейн, я восхищен вашим искусством. — Иоганн положил на подзеркальник свою коробку конфет и с улыбкой обернулся к Зубову.
Но тот встретил его улыбку невозмутимо равнодушно.
— Господин ефрейтор, — сказал Зубов, — ваши уважаемые родители, наверное, говорили вам, что входить в комнату к незнакомым людям, не постучав предварительно, неприлично.
— Виноват, — сказал Вайс. И находчиво предложил согласно паролю: — Я готов постучать шестнадцать раз.
Он ждал отзыва, но Зубов молчал.
Потом Зубов спросил:
— Вы, собственно, к кому пришли, господин ефрейтор?
— Я хотел бы принести свои поздравления Николь...
— Их двое — два Николь два, — напомнил без улыбки Зубов.
— О, я хотел бы представиться главному из них, — сказал Вайс, начиная испытывать раздражение. Он не понимал, почему Зубов с таким упорством не отвечает на пароль.
— Главный Николь — вот, — объявил Зубов и показал глазами на девушку, снимающую с лица грим.
Вайс подошел к ней, еще раз поклонился. Серые внимательные глаза встретились с сердитыми глазами Иоганна.
— Так это вы, господин ефрейтор, сидели на шестидесятом месте? Вы что-нибудь хотите мне сказать?
— Да, — подтвердил Иоганн.
— Здесь?
— Если ваш партнер не возражает, я хотел бы вас куда-нибудь пригласить.
Зубов сказал девушке:
— Я провожу его к Полонскому.
В небольшом пивном баре они молча пили у стойки пиво, сильно разбавленное водой.
Зубов заметил владельцу бара:
— Вчера, пан Полонский, водопровод не работал, и пиво было крепче.
— Сегодня водопровод тоже не работает, — сказал владелец бара.
— Откуда же столько воды?
— То, пан, мои слезы, — сказал владелец бара, — то мои слезы о гиблой моей коммерции.
Вошла девушка с чемоданчиком в руке, голова туго обвязана платком. Желтая бобриковая жакетка. Лицо еще лоснится от вазелина. Она взяла Вайса под руку и, передавая чемоданчик Зубову, скомандовала:
— Пошли!
Свернули в переулок, где было темно и торчали кирпичные развалины.
Прижимаясь к Иоганну, девушка говорила раздельно, строго:
— Я ваша связная. У него, — она кивнула на идущего сзади Зубова, — есть теперь свое особое задание. — Задумалась. — Полагаю, пока для нас с вами самой подходящей "крышей" будет... — запнулась, — ну, вы за мной, словом... ухаживаете. — Спросила: — У вас есть другие варианты?
— Нет, — чистосердечно признался Иоганн.
— Своему начальству завтра доложите о нашем знакомстве. Ну и о том, что ночевали у меня, что ли. Так будет, пожалуй, правдоподобней.
— Что правдоподобней? — спросил Вайс.
— Ах, — сердито сказала девушка, — ну, раз артистка, какие с ней могут быть еще церемонии! Верно?
— Да нет, вы ошиблись, — запротестовал Иоганн. — Они считают меня очень приличным молодым человеком.
— Вообще ничего не следует слишком подчеркивать, благовоспитанность тоже, — наставительно сказала девушка. — Во всяком случае, вам, ефрейтор.
— Хорошо, — согласился Вайс.
— Ну, ничего хорошего в этом нет. — Прижалась еще теснее. — Запомните. Я Эльза Вольф. Фольксдойч. Мать — полька. Отец, конечно, немец, офицер. Погиб. Я дитя любви. Родилась в Кракове. Католичка. Если спросят про партнера — любовник. Но скоро бросит. Что еще? Все, кажется. — Напомнила решительно: — Значит, будете у меня ночевать.
Иоганн взмолился:
— Но я же не могу. Я обещал Дитриху, Штейнглицу и наконец, Лансдорфу явиться вовремя. Я должен...
— Нет, не должны. Вы должны помочь мне обрести в вашем лице армейского покровителя: соседи начали меня притеснять. Спокойной ночи, — сказала она громко по-немецки, обращаясь к Зубову.
— Ладно, спокойной ночи, — пробормотал Зубов и ушел.
— Куда он? — спросил Иоганн.
Эльза пожала плечами.
— Ну как же так, один...
— А вас не интересует, как я здесь одна и всегда одна?
— А Зубов?
— Николь — хороший парень, но он слишком полагается на силовые приемы. недавно он снова придумал аттракцион с пальбой.
— Извините, а сколько вам лет?
— По годам вы старше меня, по званию — не знаю, не знаю, — строго сказала Эльза.
— А вы давно?..
— Вернетесь, зайдете в кадры, попросите мое личное дело... — Посмотрела напряженным взглядом в глаза, добавила отрывисто: — Докладывайте, я слушаю...
Вайс сжато повторял ей все то, что готовил для информации. Она кивала, давая понять, что запомнила. Спросила:
— Это все?
— Нет, только главное.
— Неплохо, — похвалила она без улыбки.— Вы не теряли времени. Молодец.
— Благодарю вас, — и Вайс добавил слегка иронически: — товарищ начальник!
— Нет, — сказала она. И напомнила: — Я только ваша связная.
— Разрешите обратиться с вопросом?
— Знаете, — сказала она, — не нужно на меня обижаться. Вы думаете, я сухарь. А мне просто на шею хотелось броситься сначала Зубову, потом вам. Я так долго не видела своих... Так что вы хотели узнать?
— Это вы открыли у Зубова артистическое дарование?
— Я, — кивнула она с гордостью. — Существует специальный "циркуляр фюрера" о поддержании в народе хорошего настроения, и в связи с этим предоставляется броня служителям искусства, "мастерам бицепса". Я отдала Зубова под покровительство этого циркуляра. И представьте, Зубов нравится публике. Но он очень дерзко ведет себя.
— На сцене?
— Нет.
— С вами?
— Нет, с немцами. — Добавила грустно: — Я каждый раз удивляюсь, когда вижу его.
— Почему?
— Ну, просто потому, что он всегда уходит как бы навстречу смерти.
Появился какой-то прохожий.
Эльза стала болтать по-немецки. Вайс вслушивался в ее речь: произношение было безукоризненным. У фонаря он еще раз внимательно взглянул ей в лицо. Ничего такого особенного — бледное, усталое. Чуть великоватый открытый лоб. Но огромные, казалось, самосветящиеся глаза скрадывали белизну лба. Губы мягкие, большие, но красиво очерченные. Тяжеловатый подбородок со шрамом. А голос! Голос у нее очень разный: то глухой, то глубокий, грудной, то резкий, отрывистый.
Подошли к четырехэтажному невзрачному дому, вход со двора. Пахнуло помоями. Лестница темная. Дверь Эльза открыла своим ключом. Длинный коридор. Комната рядом с кухней — крохотная, стол, стул, деревянная кровать, даже нет шкафа.
Сбросив на спинку стула бобриковый жакет, развязав платок, она вдруг обрушила на плечи копну блестящих ярко-рыжих волос. Предупредила шепотом:
— Крашенные. Так вульгарней. — Приказала: — Ложитесь, спите. Я вас разбужу. Снимите китель, я пойду с ним на кухню, выглажу. — Объяснила: — Вещественное доказательство для соседей. — Усмехнулась иронически: — А то, знаете, подозрительно, ни разу не приводила мужчин. Я погашу свет.
— Зачем? — спросил Вайс.
— Затем, что вы должны все-таки поспать.
Эльза вернулась не скоро. Она легла рядом с Иоганном, накрылась жакеткой, придвинулась поближе, спросила:
— Вы хотите мне еще что-нибудь сказать?
Он шептал ей на ухо то, что считал необходимым дополнительно передать в Центр, от его дыхания шевелилась прядка ее волос. И вдруг девушка засмеялась. Он подумал, что она смеется над ним: считает сведения недостоверными или уже устаревшими. но она объяснила: "Щекотно", — и он осторожно убрал прядку с ее уха. И когда снова зашептал, он несколько раз нечаянно коснулся ее уха губами, но она ничего не сказала: или не заметила, или не сочла нужным заметить. А потом пришла ее очередь говорить, он повернулся к ней спиной, и теперь она шептала ему в самое ухо, строго начальнически. Сегодня она, так и быть, примет устную информацию, но на будущее он должен сам все зашифровывать. О "почтовых ящиках" он получит указание позже. Схему расположения баз горючего пусть нанесет сейчас же: она может понадобиться Зубову.
— Все?
— Все! — сказала девушка.
Иоганн вытянулся и, глядя на свисающие клочья белой бумаги, которой был оклеен потолок, спросил:
— А просто так поговорить можно?
— Чуть-чуть...
— Пристают?
— Конечно. Но у меня документ рейхскомендатуры: контактироваться с представителями армии запрещено. Носительница инфекции.
— Какой?
— Туберкулез. А вы что думали?
— Это правда? — спросил Иоганн.
— Конечно. Всегда была здоровой, а тут открылся процесс.
— Но надо лечиться.
— После войны — обязательно. Но хватит на эту тему. — Спросила: — медаль вместе с "легендой" получили?
— Ну вот еще! — обиделся Иоганн. — За боевой подвиг. Они дали.
— А из дома награды есть?
— Нет, только от немцев.
— Поздравляю, — сказала она. — Герой!
— Рассчитываю на унтер-офицерское звание.
— Карьерист! Еще немного — и станете генералом или штурмбанфюрером. — Но тут же она серьезно предупредила: — Не торопитесь быстро выдвигаться, я их знаю: завистливые доносят друг на друга. Самая большая опасность — это быстрый успех.
— Вы рассудительны, как старушка.
— Ну, хватит, — прервала она. — Хватит! — Наклонилась и невольно прижавшись к Иоганну, взяла со стула сигареты.
Иоганн пробормотал:
— Странно, лежу на постели с девушкой...
По ее лицу пробежала усмешка.
— Одному ухажеру я едва руку не вывернула из сустава, чтобы больше не лез...
— А кто у вас был инструктором дзю-до? — простодушно осведомился Иоганн.
— Здрасте, — шепот ее звучал негодующе. — Вы не в меру любопытны. — Сказала огорченно: — А я о вас лучше думала.
— А что вы вообще обо мне думали?
— Ничего. Просто полагала: будет более солидный товарищ. — И снова наклонилась, погасила окурок. — Слушайте и запомните: нет ни вас, ни меня. И ничего для нас нет и не будет, пока есть все это, — ее белая рука в темноте как будто раздвинула стены комнатушки. — Поняли? — И уже ласковее: — Пожалуйста...
Они еще поговорили немного.
— Пора спать, — сказала Эльза, и наступила тишина.
Он долго лежал, вжавшись в стенку, с закрытыми глазами, но так и не уснул. Вскочил, как только Эльза дотронулась до него, чтобы разбудить. Лицо у нее было еще бледнее, чем вчера, под глазами синие тени. Она вяло подала Иоганну руку.
— Не знаю, как буду сегодня выступать в варьете. Я так устала! Привыкла быть одна, а тут вдруг то Зубов, то вы. И потом снова оставаться одной...
— Мне тоже будет потом... — Иоганн запнулся, — скучновато.
Эльза вышла проводить его.
В кухне у плиты толпились женщины. Услышав шаги, они все разом обернулись.
Эльза вскинула руки на плечи Иоганна, прильнула к его губам, а потом легонько подтолкнула в спину.
Иоганн машинально запоминал дорогу к дому Эльзы, приметы сами собой вчеканивались в его сознание. Он думал об этой девушке...
В "Гранд-отеле" он взял у портье свои свертки, вышел к контрольно-пропускному пункту, предъявил документы. Его усадили в попутную машину, и всего с одной пересадкой он добрался до подразделения.
27
Штейнглиц сочувственно отнесся к мотивам, которыми Вайс объяснил свое опоздание.
— Иметь постоянную любовницу гигиеничней, чем бегать каждый раз к новой девке.
— Но я по-настоящему влюблен, господин майор.
— Сентиментальность — наша национальная ахиллесова пята.
Лансдорф остался доволен покупками, но причину опоздания признал неуважительной.
— Женщину мужчины выдумали для того, чтобы оправдывать свои глупости.
Лансдорф произнес наставительно:
— Нам нужны люди молчаливые и решительные, которые умеют в одиночестве довольствоваться незаметной деятельностью и быть постоянными.
Иоганн живо согласился:
— О, эти прекрасные мысли Фридриха Ницше, как ничто другое, соответствуют и моему идеалу.
А сам подумал: "Вот это ловко получилось! Молодец я, запомнил. Не верил, что пригодится, а вот, оказывается, пригодилось".
Костяное лицо Лансдорфа, казалось, стало еще более твердым. Он подошел к Вайсу, оглядел его так, будто собирался примерить на него что-то.
— Вы его любите?
— Он добавил перца в нашу кровь!
— Как? Повторите! — Лансдорф поднял сухой палец. — Отлично! Безмерная способность к властолюбию и столь же безмерная способность к подчинению и послушанию — в этом мощь германской нации.
Вайс щелкнул каблуками, вздернул подбородок и осведомился угодливо:
— Какие будут дальнейшие приказания, господин Лансдорф?
Дитриху доложить о причинах опоздания не удалось по той причине, что капитан за это время поссорился со своим шофером — смазливым малым с капризным, безвольным ртом, а теперь помирился с ним, и ему было не до Вайса. Курт, шофер Дитриха, собирал вещи капитана, и капитан суетливо помогал ему, видимо очень довольный, что примирение состоялось. Вайсу он сказал, чтобы тот приготовился к поездке, с ними поедет и Курт: он, Дитрих, не выносит одиночества...
Шел дождь со снегом. Едва успев коснуться земли, снег таял. И все было грязным. И небо в грязных низких тучах, и земля в грязных лужах, и раскисшее от грязи шоссе, и цвета земли вода в речках, и стекла машины, заляпанные грязью.
Дитрих сел рядом с шофером, и Вайс вольготно расположился на заднем сиденье. Свет едва проникал в машину сквозь забрызганные грязью стекла. Сумрачно, клонит в сон. И Вайс дремал и думал о своей связной, которую даже мысленно был обязан называть Эльзой: этого требуют правила конспирации.
... Машина догнала танковую часть. Танки шли один за другим с равными интервалами. Башенные люки открыты, из них торчат головы командиров машин. Иоганн прильнул к окну. Еще думая о девушке, еще мысленно слыша ее приглушенный шепот, он машинально запоминал номера машин, эмблемы на броне, количество белых колец на стволах орудий, обозначающих подбитые цели.
К корме танков привязаны бревна. Значит, эти танки будут участвовать в операции на заболоченной местности.
В колонне немецких танков шли два наших "КВ". Они были свежевыкрашенные, — значит, после ремонта. В открытых люках "КВ" видны головы в наших ребристых шлемах, — значит, советские танки предназначались для провокационно-диверсионной операции. все это Иоганн фиксировал почти машинально, продолжая как бы по инерции думать о девушке.
Она между прочим рассказала ему, что дома занималась в кружке художественной гимнастики и это ей пригодилось здесь. Когда она пришла наниматься в немецкое варьете, хозяин сказал:
— Давайте.
— Но я не взяла костюма.
— А, — сказал он брезгливо, — меня можете не стесняться. Я уже давно не боеспособен, почти как евнух.
Постукивая монеткой по столу, он запел детскую песенку про кролика и козочку, и она под этот аккомпанемент проделала упражнения, с которыми выступала на соревнованиях, но от смущения взяла слишком высокий темп.
— Хорошо, — сказал хозяин, — я вас беру. Но вы чересчур серьезно работаете. Меньше спорта, больше секса. Помните: сейчас на улицах слишком много одиноких женщин. И если мужчины платят деньги, чтобы увидеть на эстраде женщину, то она не должна вызывать у них воспоминаний о гимнастических спортивных праздниках.
Эльза пожаловалась Вайсу:
— У меня по два выхода в день, физическая нагрузка порядочная, и поэтому все время хочется есть. Мне даже ночью снится еда — хлеб, или картошка, или молоко, иногда все вместе. По карточкам так мало дают... И потом я делюсь с одной немкой. Она считается вне закона: ее сына расстреляли за дезертирство. Такая несчастная женщина...
Иоганн всматривался в танкистов, выглядывающих из круглых башенных люков. Лица их мокро лоснились от дождя и казались неправдоподобно маленькими под огромными шлемами. Вот мелькнула последняя марсианская голова в танке. Машина обогнала эту грохочущую, сотрясающую землю стальную стену, вырвалась на свободное шоссе и медленно переехала по мосту через унылую грязную реку с низкими пойменными берегами, заросшими камышом и ивами. И когда переезжали этот металлический мост, Иоганн прикинул, под какой его пролет эффективней всего заложить взрывчатку, если, допустим, прийти сюда под видом путейского рабочего, присланного починить деревянный настил для пешеходов.
И хотя речка узенькая, метров одиннадцать, нет, даже, пожалуй, десять, и неглубокая: если судить по отмели — метра полтора-два, не больше, — но дно у нее топкое, илистое, а поймы огромные, болотистые. И если взорвать мост, то восстановить переправу меньше чем за две недели не удастся, так что дело стоящее.
Иоганн опустил стекло и выбросил на мост скомканную газету. Часовой увидел это, но не остановил машину со штабным номером, даже отвернулся, чтобы показать, будто ничего не заметил. Часовому лет сорок. Коммуникации повсюду охраняют солдаты старших возрастов из полуинвалидных команд. Иоганн знал: есть целые батальоны, составленные из людей, страдающих различного рода желудочными заболеваниями, сформированы части и из солдат со слабым зрением, с пониженным слухом. Надо бы выяснить их номера. А вообще что ж, в очень плохую погоду можно на большой скорости проехать через мост и бросить пакет со взрывчаткой. И не где попало бросить, а возле той вон противопожарной бочки с песком. За бочкой пакет не будет виден, только надо умудриться, чтобы он лег под металлическую балку, -тогда она обрушится от динамической нагрузки. Правда, пролет останется целым, но уже ни поезда, ни танки по мосту не смогут проходить, а возможно, и пролет рухнет, когда на него обвалятся верхние фермы. И, прикидывая, как обвалятся верхние фермы, Иоганн забыл об Эльзе, о себе, о Зубове. Главное, он снова работает, и это сознание создавало ощущение деловой озабоченности, а что для него здесь могло быть лучше?
Кончился асфальт, они выехали на проселочную дорогу, машину начало бросать из стороны в сторону, несколько раз она застревала в глубоких лужах. Иоганн предложил Курту сменить его за рулем. И когда Курт перебрался на заднее сиденье, вместе с ним туда перебрался и Дитрих.
Низкий, густой туман лежал в долине. Иоганн включил свет, но фары облепила парная пена тумана, и ничто не могло пробить ее. Иоганн вел машину как бы на ощупь, пришлось открыть дверцу, склониться наружу и, держась одной рукой за дверцу, другой крутить баранку. Потом дорога пошла вверх, начались леса, черные, мокрые, пахнущие погребом. Под деревьями, как белая плесень, тонким слоем лежал снег.
Иоганн вспомнил, как однажды в такую же погоду он со своим курсом ездил на субботник в совхоз. Это только называлось — "субботник", длился он две недели. Студенты копали картошку на полях в речной пойме, которую заболотила рыжая, дождливая и холодная осень.
Мокрые и грязные, они шли после работы в столовую, где им давали эту же самую картошку: на первое — густой картофельный суп, на второе — картошка, жаренная на маргарине, который они привезли из Москвы. А ночевали все вместе на сеновале над коровником.
И староста группы Петя Макаров каждый раз патетически возглашал:
— Товарищи! Юноши и девушки!
— Почему "юноши", а не просто "ребята"?
— Ну ладно, — соглашался Петя, — пусть ребята. Все равно вы обязаны высоко держать знамя советской морали и вести себя прилично. И совершенствовать свою личность.
Алиса Босоногова, самая красивая девушка в институте, безбоязненно напялившая на себя поэтому стеганную кацавейку и отцовские брюки, как-то сказала капризным голосом:
— А я не хочу совершенствовать свою личность. Я жажду безумной любви при луне. И хоть луны не видно, если напрячь воображение, лик Пашки Мохова мне ее вполне заменит. Иди ко мне, Мохов, согрей меня.
Рыжий, как огонь, веснушчатый Мохов, смущенно улыбаясь, перелез через лежащих вповалку на сене ребят, сел рядом с Алисой.
Она деловито осведомилась:
— Конспекты при тебе? — И объяснила: — Сопромат — лучшее снотворное. Ты, Павел, читай, а я буду млеть возле тебя и грезить о пятерке.
Сено было сухое и пахло не сеном, а только пылью, но все перебивал острый и терпкий запах коровника. Саша Белов слушал, как шлепает дождь, слушал монотонное жужжание Мохова и вздохи Алисы, изредка прерываемые стонущими возгласами:
— Я не понимаю ничего! Повтори популярно и, пожалуйста, своими словами...
Кто-то из девушек спросил с надеждой в голосе:
— Как вы думаете, ребята, нам этот субботник зачтут при зачетах? Физмату, говорят, зачли...
Никто не ответил, а Гришка Медведев, отец которого сражался тогда в Испании, задумчиво проговорил:
— Гвадалахара. Мне кажется, она черная. И еще красная, горячая, как взрыв снаряда.
— А ты откуда знаешь, как снаряд рвется?
— Мне все время отец снится. Там, на фронте. Мы фашистов и не видели, разве только на карикатурах, которые Борис Ефимов рисует. А они там, в Испании, людей убивают. Коммунисты борются с ними, человечество от фашизма защищают — это настоящая жизнь. А мы здесь лежим себе в тепле, под крышей, с сытым брюхом и шутки шутим, отшучиваемся от жизни.
— Ну, — сказал Саша, — у нас своя задача есть: мне сейчас самое главное — диплом защитить. Это сейчас моя главная задача на земле.
Но диплом он так и не защитил. Не успел.
В управлении Госбезопасности он сдал инструкторам экзамены по многим дисциплинам, но ни одна из них, кроме немецкого языка, не входила в курс институтского обучения.
Майор, преподаватель немецкого языка, сказал Белову:
— Одна ошибка в произношении — и в конце предложения поставят свинцовую точку. Поэтому незаслуженно получить у меня пятерку так же недостойно, как вымаливать себе жизнь у врага...
А Саша и не собирался ничего получать незаслуженно.
Где они сейчас, его однокурсники? Может, воюют где-нибудь рядом? Интересно. где Алиса? Когда в институте узнали, что он вдруг на годы уехал на Север, как отнеслась к этому Алиса? Она всегда утверждала, что огорчения ей противопоказаны, И красива она только потому, что как бы воплощает девичье счастье и глубочайшим образом презирает свои личные горести, отталкивает все неприятное, не думает о нем.
Всплакнула она? Пожалуй, нет. А что у нее на душе, никто никогда не знал. Она умела мило болтать, говорила о пустяках, лишь бы не упоминать о главном для нее, о ее тайне.
А у нее была тайна. Однажды после встречи Нового года она в дверях столкнулась с Сашей, Алиса всегда пела на институтских вечерах: у нее было приятное контральто, и многие даже советовали ей поступить в консерваторию.
И неожиданно она сказала в своем обычном шутливом тоне:
— А ну, лодырь, проводи прелестную девушку до дому, доставь себе такое удовольствие.
И всю дорогу она шутила и разыгрывала Сашу. А когда подошли к ее парадному, испуганно оглянулась, подняла лицо и попросила:
— Поцелуй меня, Саша. — И добавила жалобно: — Можно в губы.
И Саша неумело прикоснулся к ее неумелым губам. А потом она сняла с его шеи свои руки, виновато опустила их, вздохнула.
— Знаешь, больше не будем.
— Никогда? — спросил Саша.
Алиса ясно и твердо посмотрела на него, но голос ее задрожал, когда она сказала:
— Вообще, если хочешь, я могу выйти за тебя замуж. — Подняла глаза. что-то высчитывая. — Второго сентября сорок второго года. — И объяснила: — Это день моего рождения — раз...
— А что два?
— Мне ведь нужно время, чтобы убедиться в твоей любви.
— Ладно, я запишу число, чтобы не забыть, — пошутил Саша, делая вид, что к словам Алисы он относится как к шутке.
Он не мог поступить иначе, хотя понял, почувствовал, насколько для нее все это серьезно. Да, по правде сказать, ему самому было не до шуток. Но он в то время был уже зачислен в спецшколу и учился там, не оставляя пока института и не ведая, какая ему выпадет судьба. И он не знал, имеет ли право связывать кого-либо, даже Алису, этой своей неведомой ему судьбой.
Алиса достала из сумки блокнот, приказала:
— Запиши!
По ее голосу Саша понял, что она никогда не простит ему этой шутки. И хоть ему было очень горько, он, продолжая игру, с веселым видом поставил в блокноте дату и подписался под ней.
Алиса выдрала этот листок, разорвала его, бросила клочки в лужу.
— Все! — сказала она гордо и гневно. — Все! — и ушла.
И больше они так вот, вдвоем, никогда уже не виделись. А потом он для нее, как и для других, уехал на Север.
28
Дорога в экспериментальный лагерь "О-Х-247" шла через сосновый бор. Здесь был поселок лагерного персонала — казармы охраны и домики начальствующего состава. Сам лагерь размещался внизу, в безлесной котловине; прежде там был песчаный карьер.
Низина заболочена: очевидно, со склонов стекают родники; на дне ее сивый туман, пахнущий гнилью. Поселок лагерного персонала походит на дачный: теннисный корт под маскировочной сеткой, песчаные дорожки окаймлены керамическими плитками, куртины роз бережно укрыты соломенными матами. Есть и площадка для детей: деревянный загончик с горкой песка, качели, веселые, пестрые грибки от солнца, плавательный бассейн — сейчас тут устроен каток.
Дежурный ротенфюрер из эсэсовской внутренней охраны проводил Дитриха и Вайса в дом приезжих, любезно объяснил, где расположены туалетные комнаты, открыл шкаф — там лежали пижамы и войлочные домашние туфли.
Высокие кровати с двумя перинами. На тумбочках библии в черных дермантиновых переплетах, внутри каждой тумбочки фаянсовая ночная посудина и машинка для снимания сапог. Возле кроватей пушистые коврики. Пол, натертый воском, блестит, чуть липнет к подошвам. На окнах голубенькие занавески и тяжелые шторы с витыми шнурами.
В туалетной комнате кувшины с холодной и горячей водой, фаянсовые тазы, мохнатые полотенца. Мыло в нераспечатанной обертке, тюбики с зубной пастой, одеколон, туалетный уксус. В аптекарском шкафчике медикаменты, на каждом латинская этикетка, и, кроме того, точно обозначено по-немецки, при каких обстоятельствах следует к ним прибегать .
Как только приезжие привели себя в порядок, явился вестовой и доложил, что их приглашает оберштурмбанфюрер Франц Клейн.
Не надевая плащей, они прошли песчаной дорожкой к оштукатуренному домику, увитому бурым декоративным плющом. Над его парадной дверью были прибиты огромные оленьи рога с белой лобной костью, по форме напоминающей щит.
В прихожей, отделанной дубовыми панелями и освещенной массивными медными канделябрами, их встретил сам оберштурмбанфюрер. Он был в бриджах, сапогах и мягкой клетчатой домашней куртке. Очевидно, Клейн преследовал двоякую цель: хотел призвать гостей к дружеской непринужденности и в то же время показать им, что не считает нужным надевать мундир в честь людей, имеющих столь низкое звание. Проводя Дитриха и Вайса в кабинет, уставленный массивной старинной мебелью, весь в тяжелых, огромных коврах — они лежали на полу, висели на стенах, — он познакомил приезжих с двумя офицерами: зондерфюрером Флинком — плешивым, полным, с солидным брюшком, и унтерштурмфюрером Рейсом — застенчиво улыбающимся юношей с косыми бачками, а так же с профессором психологии Штрумпфелем — пожилым человеком, жующим большую черную сигару, в визитке и полосатых брюках, с брезгливым отечным лицом.
Сам оберштурмбанфюрер Клейн отличался изяществом и непринужденностью манер. Лицо у него было красное, нос с горбинкой, седые волнистые волосы, наперекор армейской моде, не острижены коротко, а ниспадают завитками на шею, небрежно повязанную шарфом из яркого кашемира. Он курил сигарету в длинном мундштуке слоновой кости.
В высоком, до самого потолка, шкафу, разделенном на узкие отделения, хранились пластинки. на подставке из красного дерева стоял патефон с откинутой крышкой, — очевидно, до прихода гостей здесь слушали музыку.
Стеклянный столик на колесиках был уставлен бутылками и бокалами, тарелками с соленым миндалем и сухариками.
Но, по-видимому, особой склонности к алкоголю здесь никто не обнаруживал — открыты были только узкая бутылка рейнского да минеральная вода.
Прерванный разговор возобновился.
Клейн утверждал, что Гете — величайший поэт всех времен и народов не только потому, что его поэзия проникнута глубокой общечеловеческой философией, но и потому, что она благозвучна, музыкальна, и он всегда слышит в ней могучую упоительную симфонию.
Профессор заметил, что достоинство истинной поэзии не в ее благозвучии: прежде всего она должна воспарять к самым вершинам мысли. И если бы Гете был даже косноязычен, но создал образ Фауста, его величие было бы столь же бессмертно. И посетовал, что молодые немцы, хотя они и пламенные националисты, недостаточно знают своих великих классиков. Обратившись к Рейсу, он сказал:
— Господин унтерштурмфюрер, я был бы счастлив, если бы вы меня опровергли, напомнив хотя бы несколько строк из нашего великого поэта.
Рейс на мгновение растерялся, но тут же весело и добродушно заявил:
— "Хорст Вессель", пожалуйста.
— Ай, как несовершенно ваше образование! — снисходительно пожурил его Клейн. Он остановил взгляд на Вайсе и, желая, очевидно, более энергично высмеять абверовского ефрейтора, спросил: — Ну, а вы, юноша? Вы, очевидно, тоже предложите спеть "Хорст Вессель"? Это проще. К чему тревожить старика Гете?
Иоганн пожал плечами и ответил с достоинством:
— Если позволите... — и продекламировал:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
— Браво, — вяло сказал Клейн. — Браво. — И, будто аплодируя, сложил перед собой ладони.
Флинк хмуро заметил:
— Адмирал Канарис подбирает себе кадры: как римский папа: по принципу учености и изворотливости.
Дитрих добавил:
— И личной храбрости. — Выразительно скосил глаза на собственную грудь, украшенную орденом, кивнул на медаль Вайса, объяснил: — Ефрейтору Вайсу разносторонние познания не помешали совершить подвиг на фронте.
— Абверовцы на фронте — это новость, — удивился Флинк.
— Господа! — воскликнул Клейн. — Мы же сейчас отдыхаем. — Поднял бокал с минеральной водой. — За моих дорогих гостей.
В кабинет вошла фрау Клейн. Золотистые волосы ее были замысловато причесаны, а на лице, должно быть, навечно застыла ликующая улыбка красивой женщины. Она подала всем руку, белую, теплую, душистую, в кольцах.
И почти тотчас вестовой внес в кабинет младенца в кружевном, с шелковыми бантами конверте. все выразили свое восхищение.
Фрау Клейн сказала:
— Это наш подарок фюреру. Мы дали ему имя Адольф.
Гости восхищались, сюсюкали, делали пальцами "козу". А когда вестовой унес младенца, Клейн распахнул двустворчатую дверь в столовую:
— Без церемонии, пожалуйста, у нас здесь по-домашнему. Прошу заранее извинить за скромный обед.
За столом Иоганн сидел рядом с Рейсом. Унтерштурмфюрер оказался простецким парнем. Он дружески подкладывал Вайсу на тарелку побольше всяких вкусных вещей и коньяк наливал не в маленькую узенькую рюмочку, а в большой синий бокал, предназначенный для белого вина. Сам он ел весьма энергично, но все же кое-что успел сообщить Вайсу. Что служба здесь не трудная, и хотя Клейн — чрезвычайно строгий и взыскательный начальник, ладить с ним можно, надо только уметь подчиняться. Что Флинк такой угрюмый не от тяжелого характера, а из-за язвы желудка, и, когда не страдает от приступов, он добродушнейший дядя, большой любитель крокета. Что же касается профессора Штрумпеля, то это крупный ученый и даже сам господин Гейдрих просил оказать ему максимальное содействие в его работах. Но хоть он и профессор, но, по-видимому, малый не промах, так как приехал сюда с молоденькой ассистенткой и комнату ей отвели рядом со спальней Штрумпфеля.
За столом больше говорили хозяева. Фрау Клейн рассказала, как трудно было здесь, на песчаной почве, разбивать цветники. А штурмбанфюрер хвалил расположение в сосновом бору: климат тут очень здоровый, вокруг красивые виды, люди собрались приятные, спокойные, и поэтому даже белки стали совсем ручными. На зиму он приказал соорудить несколько десятков кормушек для птиц и уверен, что весной здесь можно будет в полную меру наслаждаться музыкой и птичьим щебетом.
После обеда мужчины вернулись в кабинет. Пили кофе, курили. Слушали музыку. Рейс одну за другой ставил пластинки с записями "Тангейзера". Клейн объявил, что Вагнер — величайший композитор. И все молча с ним согласились. И в этой обстановке сытой, томной полудремоты Клейн подсел к гостям на диван и, дружески похлопывая Дитриха по острому колену, туго обтянутому бриджами, сказал, что готов всячески содействовать его миссии.
Картотека заключенных в полном распоряжении Дитриха. Зондерфюрер Флинк даст консультацию по любому объекту. И, посасывая сигарету в длинном костяном мундштуке, Клейн коротко рассказал, что уже с тридцать третьего года — с тех пор, когда при каждом полку СС были созданы концентрационные лагеря, — он специализируется в этой области.
На первых порах концлагеря были крайне примитивны. Материал составляли коммунисты, либералы, профсоюзники — вообще красные, отсев был не организован, происходил главным образом естественным путем — вследствие эпидемий, истощений, ну, и в связи с нарушением правил внутреннего распорядка.
Пропускная способность лагерей значительно увеличилась, когда началось массовое поступление евреев и была введена специальная техника умерщвления. Здесь свое слово сказали крупные фирмы, которые поставляли оборудование и химикаты.
И достижения в этой области были столь значительны, что позволили председателю данцигского сената Раушнингу обратиться к фюреру с вопросом, нет ли у него намерения истребить сразу всех евреев. Но Гитлер ответил: "Нет. Тогда бы мы должны были снова кого-то искать. Существенно важно всегда иметь перед собой осязаемого противника, а не голую абстракцию".
Теперь, в современных исторических условиях, это, конечно, уже не имеет значения, так как появился новый материал. И созданы крупные, великолепно поставленные концентрационные лагеря с колоссальной пропускной способностью и почти неограниченными возможностями, такие, как Дахау, Бухенвальд, Равенсбрюк, Саксенхаузен, Флоссенбург, Нейенгамм. Функции их — карающие и устрашающие, они же уничтожают нежелательный материал, который поступает с различных новых территорий.
Прежде экспериментальные лагеря носили чисто учебный характер: они предназначались для тренировки, выработки новых эффективных средств подавления, а так же для обучения методам руководства. Таким, например, был лагерь Флоссенбург, где многие сотрудники СС приобрели первоначальный опыт.
Экспериментальный лагерь "О-Х-247", которым имеет честь командовать Клейн, несколько отличается от своих предшественников, а также от других подобных ему концентрационных лагерей. Наряду с решением общих задач в обязанности администрации входит выявление, обработка и подготовка отдельных экземпляров для использования их в определенных целях службами СД, гестапо и, естественно, абвера.
В заключение Клейн сообщил, что профессор Штрумпфель внес много ценных предложений, касающихся психической проверки лиц, предлагаемых специальным службам.
Дитрих поблагодарил Клейна, но заметил не без оттенка чванства в голосе, что он достаточно осведомлен о лагерной системе. Все, о чем здесь столь любезно рассказал оберштурмбанфюрер, известно любому эсэсману. А его интересует количество кандидатур, которые господин оберштурмбанфюрер может предложить абверу.
— О, — живо воскликнул Клейн, — я не предложу вам ни одного экземпляра, увольте! Это на вашу ответственность. — И заметил ехидно: — Я слишком бюрократ. Картотека в вашем распоряжении. Но предупреждаю: все на вашу ответственность. Тут я умываю руки. — И сделал такое движение холеными руками, будто стряхивает с них брызги воды.
29
Унтерштурмфюрер Рейс, по-видимому, проникся симпатией к Иоганну; возможно, возникла она потому, что они были сверстниками, а его здесь окружали люди только старших возрастов. Даже солдаты охраны все были пожилые. С молочно-розовым лицом, с волосами, торчащими ежиком, с нелепыми широкими бачками на узких щеках, Рейс вел себя особенно трогательно, когда, забыв, что он старше Иоганна по званию, заботливо помогал ему надеть черную клеенчатую пелерину, пропитанную каким-то вонючим дезинфицирующим составом.
Клейн приказал Рейсу сопровождать абверовцев по лагерю, но Дитрих, опасаясь схватить инфекцию, отправился в канцелярию изучать картотеку заключенных.
Было холодное, свежее утро. Сосны с оранжевыми стволами, покрытые тонкой пленкой инея, блестят иглами хвои. Трава тоже в инее, и песок на дорожках скрипит под ногами, как снег в стужу. Пахнет смолой, льдом и горьковато-жухлой травой. Небо прозрачное, солнечное, прохладное, как вода со льдом. И только в низине, где расположен лагерь, лежал промозглый, похожий по цвету на бельмо, непроглядный туман.
Рейс заехал за Иоганном на мотоцикле. Иоганн сел в коляску, вытянул ноги, накрылся клеенчатым фартуком. Рейс сказал приветливо:
— Я бы с гораздо большим удовольствием отвез тебя в город. И мы бы повеселились. Здесь такая же скучища, как в школе святого апостола Павла.
— Ты что, учился там?
— Отец хотел, чтобы я стал пастором.
Иоганн покосился на эсэсовскую фуражку Рейса с бархатным черным околышем и жестяной эмблемой черепа со скрещенными костями, заметил:
— Эта штука не очень-то походит на распятие.
Рейс усмехнулся:
— Мой отец до первой мировой войны был миссионером в Африке. Попадал из "манлихера" в подброшенную пуговицу.
— Он что ж, стрелял только в пуговицы?
— Когда негры вели себя прилично, только в пуговицы.
— Понятно, — сказал Иоганн. И спросил: — Ты давно здесь?
— Сразу после Треблинки. Это тоже экспериментальный лагерь, но назначение его всегда было только ликвидационное, уничтожали главным образом евреев. — Пожаловался: — Очень опасная была служба. Понимаешь, там впервые стали применять пар, а потом в трехкамерном отсеке — газ. У меня почти всегда болела голова: угарный газ, смешанный с паром, долго не улетучивался. У меня даже был там приступ астмы.
— И поэтому тебя перевели сюда?
— Через некоторое время. Дело в том, что к нам приехал из своей резиденции в Кракове генерал-губернатор Ганс Франк и остался очень недоволен администрацией лагеря. Он нашел, что недопустимо занижена пропускная способность. Перед отъездом он собрал всех офицеров и сказал: "Что нам делать с евреями? Вы думаете, что мы поселим их в Остланде? К чему вся эта болтовня? Короче говоря, ликвидируйте их собственными средствами. Генерал-губернаторство должно быть так же свободно от евреев, как и рейх".
— А причем здесь ты?
— Ну как же, руководство "гитлерюгенда" направило меня в школу Адольфа Гитлера. Я окончил специальное отделение — изучал работу контрразведок среди населения. А в Треблинке, после того как лагерь посетил Франк, у меня уже не было условий для такой работы.
— Почему?
— Ну, что ты, не понимаешь? Блокшрайберы только успевали составить список прибывших в очередной партии, как их тут же приходилось заносить в список выбывших. И я пожаловался штурмбанфюреру, что меня используют не по-назначению.
— Тебя что же, заставляли принимать участие в казнях?
— Да что ты! Там у нас заключенного приговаривали к казни в самых редчайших случаях.
— Ну, а как же...
— Ну, это же были не казни, — перебил Рейс, — если ты имеешь в виду ликвидации. Казнь — это официально обставленная карательная акция. А это...
— Что это?
— Ну, это просто устранение неполноценной части населения освобождаемых территорий. — Добавил поспешно: — У нас была даже специальная инструкция, в которой указывалось, что вся процедура ликвидации должна производиться так, чтобы объекты не могли рассматривать ее как акцию возмездия. Поэтому, когда их направляли в газовые камеры, они думали, что идут в гигиенические душевые или госпитальные блоки. Там даже вывешивали флаг с красным крестом. Часть заключенных ликвидировали под видом измерения их роста. Выстрел производился в прорезь измерительной планки, как раз над затылком, и объект даже не успевал понять, что с ним происходит, не испытывал боли.
— А ты откуда знаешь?
— Наши врачи говорили, что пуля, попадающая в мозжечок, вызывает такое же болевое ощущение, как удаление зуба без анестезии, только еще более короткое. А отравляющее действие газа осознается в течение пяти минут, потом сознание притупляется, и объект только механическим сокращением мышц реагирует на дальнейшее умерщвление.
— Да ты, я вижу, в своем деле профессор.
— Мы все это обязаны знать: ведь если не знаешь, все-таки действует на психику, когда изо дня в день одно и то же...
— А когда знаешь на психику не действует?
— Тех, кто раскисал, списывали на фронт или забирало гестапо.
— А ты ни разу не раскисал?
— Я много молился, даже ночами.
— И помогало?
— Я старался думать, что это просто бойня, а они все не люди, а животные.
— Ты молодец, здорово придумал...
— Конечно! И я, знаешь ли, научился не запоминать их лица. Это очень важно — научиться ничего не помнить.
— А если вдруг вспомнишь?
— Ну зачем же?!
— А если тебе когда-нибудь напомнят?
— Кто? Кто напомнит? — неприязненно спросил Рейс и даже притормозил мотоцикл. — Тех никого больше не будет. А мы даже сейчас об этом не разговариваем, как будто ничего такого нет и не было.
— Ты считаешь, война уже кончилась?
— Ты что? — смущенно спросил Рейс. — Ты что?
— Ничего, — миролюбиво сказал Иоганн. — Просто я считаю, что война еще не кончилась. И когда-нибудь она кончится.
— Ну да, — согласился, успокаиваясь Рейс. — Возьмем Москву, и все человечество ляжет у наших ног.
— И у твоих?
— И у моих тоже.
— Ноги у тебя подходящие. Просто отличные ноги. С такими ногами бегать хорошо.
Иоганн говорил сквозь зубы, не забывая улыбаться при этом. И надо же было затеять такой разговор, когда все его существо и без того корчилось. Не растравлять себя он должен, а собраться в железный комок, подготовиться к встрече с советскими людьми, чтобы стойко, с равнодушным видом пройти мимо них так, словно они для него не существуют.
Низина лежала в холодном дыму тумана.
Под колесами мотоцикла скрипел песок, щелкала щебенка. Отвесные стенки карьера с выжженным по склонам кустарником были черны. Силуэты деревянных вышек, ячеистая проволочная ограда в несколько рядов. На серых столбах белеют крупные изоляторы — значит, через проволоку пропущен ток высокого напряжения.
Показались каменные низкие постройки с высокими кирпичными трубами.
— Крематорий?
— Нет, это печи для обжигания керамических плит, — охотно пояснил Рейс. Помедлил. — Но их тоже используют... Иногда...
Проехали одни, затем другие ворота, густо оплетенные колючей проволокой, по краям бетонные колпаки, разрезанные пулеметными амбразурами. Мотоцикл оставили у входа в комендатуру — барачного типа одноэтажное деревянное здание, без фундамента поставленное на бревна.
По кирпичному тротуару вышли на пустынный аппельплац. Песчаная почва здесь была плотно утоптана, а пот и кровь с разбитых ног послужили вяжущим материалом для песка, превратили его в подобие асфальта.
Остальная площадь лагеря была разделена проволокой на клетки загонов, в каждом из них стояло по два низких барака, до ската крыши которых человек среднего роста мог дотянуться рукой. Эти бараки здесь называли блоками.
В нескольких метрах от проволочных заграждений тянулись белые известковые полосы. Ступивший на эту границу заключенный карается так же, как за побег.
Ни кустика, ни засохшей травинки, — ровное черное пространство, хорошо просматриваемое с любой возвышенной точки.
Окна в бараках, хоть и узкие, тянулись почти во всю длину стен, а деревянные вытяжные трубы шли почти через каждые десять метров, но поставлены они почему-то не вертикально, как полагается трубам, а торчат из стен куцыми ящиками.
Рейс объяснил:
— Это для прослушивания. — Потом сказал с гордостью: — Герр Клейн ввел много усовершенствований. Он, например, избегает публичных казней. Но каждый карцер снабжен такими средствами, чтобы виновный мог сам расправиться с собой, если, конечно, господин оберштурмбанфюрер считает его ликвидацию целесообразной.
— Значит, организуется самоубийство?
— Ну, почему же самоубийство? Просто свобода выбора.
Увидев приближающуюся полосатую колонну заключенных, Рейс посоветовал Иоганну обратить на них внимание.
— Принцип обезличивания — тоже идея герра Клейна. Начинается с того, что каждый заключенный имеет только свой номер — больше ничего своего. Ни одной вещи мы им не разрешаем иметь, только номер. В этих же целях каждый заключенный меняет ежедневно барак, место на нарах и группу, в которой находится. Мы их тасуем как колоду карт. Особенно у советских развит инстинкт организованности. А таким способом мы перешибаем этот инстинкт. Ну, и легче подсаживать слухачей.
— Доносчиков?
— Слухачей. Это наш термин, он более точен.
— И много их?
Рейс ответил загадочно:
— Это личные кадры оберштурмбанфюрера.
— Вот такие ребята нам и нужны! — с энтузиазмом воскликнул Вайс. — Надеюсь, вы нам кое-кого уступите?
— Как прикажет оберштурмбанфюрер.
Иоганн положил руку спину Рейса и, дружески полуобнимая его, попросил:
— А ну, по-приятельски. Парочку таких, какие покрепче. А то, я вижу, они все тут заморыши.
— Ну, не все, есть один кролик поразительной живучести.
Вайс сказал сухо:
— Те, на которых производятся медицинские эксперименты, нам не нужны.
— Да нет, этот совсем из другой породы, — рассмеялся Рейс, — из гончих. Ну, понимаешь, гончий кролик. Мы указываем ему место прохода в ограждении, он подговаривает группу на побег. Ну, и, следовательно, таким простым способом мы выявляем еще не обезличенные объекты и избавляемся от них.
— Здорово, — похвалил Иоганн.
— Шаблонный прием, — скромно сказал Рейс, — тянем его еще с Треблинки.
Иоганн обвел глазами колонну заключенных, попросил:
— А ну, покажи мне этого парня.
— Да вот он, напротив, — семьдесят три два ноля двенадцать.
Понимая, что речь идет о нагрудном номере на куртке заключенного, Иоганн довольно быстро нашел его.
Такой же, как все тут. Ничем особенно не выделяется. Лицо сизое, набрякшее, уши круглые, широкие, сутулый, с отвислым задом. Вот разве что правая бровь от шрама лысая.
— Не годится для нас, староват, — сухо объявил Иоганн.
— Да ему и тридцати нет. Они все здесь похожи на стариков. Иоганн, испытывая неистовое напряжение душевных сил, смотрел им в глаза. но взгляд его встречал только стеклянное, мертвое мерцание глаз, казалось не видящих его и не желающих его видеть. Он не существовал для этих людей — вот что означали их взгляды. Не существовал — и все. Он был для них ничто. Ничто в сером мундире. Ничто, голосу которого они будут повиноваться так же, как голосу репродуктора.
Рейс сделал движение пальцем и произнес:
— Семьдесят четыре два ноля четырнадцать.
Блокфюрер выкрикнул:
— Семьдесят четыре два ноля четырнадцать, к господину унтерштурмбанфюреру!
Четко печатая шаг, из рядов вышел скелетообразный человек, снял с головы полосатую матерчатую шапку, притопнул, вытянулся.
— Поговори, если хочешь, — разрешил Рейс Иоганну.
Иоганн, пристально глядя в лицо этого человека, громко и внятно спросил по-русски:
— Вы желаете предлагать свои услуги в качестве изменника родины? Во имя победы великой Германии и славы фюрера?
— Не понимаю, — глухо сказал N 740014.
— Я плохо объяснил по-русски? — спросил Вайс.
— Я не понимаю.
— Что вы не понимаете?
— Не понимаю — и все.
— Не хотите понимать?
Заключенный молчал.
Рейс попросил:
— Что он тебе ответил?
— Он хочет подумать, — сказал Иоганн.
Рейс попросил:
— Скажи ему, что я уже начинаю думать, не следует ли полечить его в спецблоке. Он очень плохо выглядит.
Иоганн перевел.
Лицо заключенного стало еще более серым. Он усмехнулся одной щекой, сказал сипло:
— Ясно!
— Что вам ясно? — спросил Иоганн.
— Все, — сказал N 740014. И добавил: — Значит, слезай, приехали.
— Марш! — приказал Рейс и небрежно объявил подскочившему блокфюреру: — Этого — к финишу.
— Момент, — сказал Иоганн. И с улыбкой попросил Рейса: — Разреши мне самому его потрясти.
— Отставить! — приказал Рейс блокфюреру.
Щелкая по плацу деревянными подошвами, заключенные разошлись в бараки.
На плацу возникла вязкая, мертвая тишина. И сразу стали ощутимы кислая вонь тумана, угарный запах человеческого пота и мокрого тряпья, острый запах дезинфекции.
У проволочной ограды серыми тенями метались овчарки. Они никогда не лаяли; их приучили без звука бросаться на людей.
Рейс, осторожно шагая, чтобы не ступить в лужу, говорил:
— Наш лагерь отборочный. Материал приходит к нам после значительного отсева, и все же попадаются коммунисты. Это очень опасно.
— И сейчас есть подозрительные?
— Да, и притом несколько.
— Ты мне потом скажешь их номера, чтобы я не тратил зря времени?
— Конечно, — согласился Рейс. — Это всегда очень хитрые экземпляры. Они умеют хранить тайну и, только когда идут на казнь, обычно выдают себя.
— Чем же?
— Бессмысленной демонстрацией храбрости.
Иоганн шел по черному плацу, упругому, как кожа, и пахнущему потной кожей, и думал о том, что в лагере убивают сначала тех, кто не хочет продлевать свою жизнь и предпочитает мгновенную смерть медленному, мучительному умиранию. Есть здесь и крепкие люди, которых только смерть способна сломить. А есть и другие, тоже крепкие, но они гнутся до предела, гнутся, чтобы вдруг в какое-то мгновение выпрямиться и, выпрямившись, стать снова людьми, себе на гибель. И нужно найти таких людей. Это нужно для дела, которому служит Иоганн, и такие люди для него бесценны. Но как найти их?
Вот этот, N 740014. Кто он? Что он? Номер в картотеке? А если б Иоганн оказался в плену, разве он стал бы говорить правду? Конечно нет, он лгал бы.
Но этот, N 740014, уже приговорен Рейсом к смерти. Может, теперь он скажет о себе правду? А зачем? Если он раньше не откупился предательством, то почему он сделает это сейчас? Или солжет, чтобы выжить? Но ведь он прошел много проверок, и, значит, было что-то, из-за чего он оказался в отборочном лагере, стал кандидатом в изменники.
Надо поговорить с глазу на глаз.
Может, он просто боялся других заключенных. Даже этот изощренный метод тасовки не избавляет слухачей от возмездия: их часто находят в отхожих местах мертвыми. Значит, здесь кто-то карает предателей. А ведь одному это не под силу, нужны организованные действия.
Нет такого луча, с помощью которого можно было бы увидеть человека насквозь. Нет и не будет. Но Иоганн должен найти способ. Должен...
Туман стал мокрым, почти непроглядным. Рейс включил на мотоцикле фару. Они выехали из низины. В бору было сухо, чисто. Песок скрипел под шинами, в окнах домиков лагерного персонала уютно светились шелковые разноцветные абажуры...
Дитрих сказал Вайсу, чтобы он занялся картотекой. Хитро подмигивая, предложил:
— Я просмотрел личные дела и составил список. Ты тоже составь такой список. Если номера совпадут, это будет хорошо: две головы всегда неплохо. — Потом пожаловался: — Господин Клейн большой мошенник, не захотел расшифровать грифы на личных делах. Эсэсовцы привыкли работать только на себя.
И вот все вечера и даже ночи Иоганн стал просиживать в канцелярии. Служебное рвение его было вызвано не только указаниями Лансдорфа, хотя ими тоже не следовало пренебрегать. У Иоганна были свои, далеко идущие соображения: он решил прежде всего выявить слухачей-доносчиков. В сущности, Рейс, раскрыв "кролика", дал Иоганну в руки кончик ниточки, держась за нее, он и начал свое путешествие по канцелярскому лабиринту.
Иоганн не прикасался к картотекам в полированных ящиках, не интересовали его пока что и папки с личными делами заключенных.
Ведомости продуктового снабжения, записки кладовщика — вот что было ему нужно в первую очередь.
Все военнопленные обречены здесь на медленную смерть от истощения. И наказывают эсэсовцы голодом: тем, кто попадает в штрафной блок, совсем ничего не дают.
Продлить жизнь в лагере может только еда. Вот эсэсовцы и поощряют нужных им людей жратвой. Дополнительный паек получают старосты блоков — "капо", как их тут называют. Предателям тоже полагается дополнительный паек, а высшая награда для них — табак и шнапс.
Иоганн тщательно изучал замысловатые отметки на продуктовых ведомостях, анализировал подшитые к ним расписки блокфюреров. Номер "кролика" был для него ключом к расшифровке этой сложной бухгалтерии. И вскоре Иоганн убедился, что выбрал правильный путь.
В списках людей, направленных в спецблок, на крыше которого развевался белый флаг с красным крестом, он обнаружил несколько раз номер "кролика". А ведь из спецблока никто не возвращался живым. И даты пребывания "кролика" в спецблоке совпадали с датами расписок блокфюрера в получении дополнительного пайка, табака и шнапса.
Такую закономерность Иоганн обнаружил и по спискам штрафного блока.
После многих ночей в канцелярии Иоганн установил, что не один "кролик" благополучно возвращался из камер смерти. В списках было еще несколько "номеров", неоднократно попадавших в спецблок и штрафной блок, и пребывание их там всякий раз сопровождалось все теми же расписками блокфюреров.
Так Иоганн выявил предателей. Картотека ему понадобилась лишь для того, чтобы заменить номера именами. Зашифровав имена, он спрятал листок под стелькой сапога, а номера занес в блокнот.
Продуктовые ведомости больше не интересовали Иоганна. Теперь он занялся личными делами заключенных. На некоторых из них гестаповец Флинк сделал пометки. Разобравшись в них, Иоганн понял, что заключенные, личные дела которых помечены Флинком, обречены на смерть. Но не из-за крайнего физического истощения, а потому, что вопреки ему они сохраняют бодрость и оказывают тем самым вредное влияние на окружающих. Иоганн выписал имена и номера таких заключенных. Среди них оказался и N 740014 -тот заключенный, которому он столь недвусмысленно и открыть предложил стать изменником родины. Иоганн назвал вещи своими именами, хотя даже самые наглые фашисты облекали подобные предложения в более обтекаемые и неопределенные формы.
Нервное напряжение бессонных ночей давало себя знать, но Иоганн был доволен. Он открыл методику поиска, выявил тех, кого следовало выявить, узнал имена заключенных, доблестно прошедших через все пытки и встретивших смерть с достоинством, которое Рейс, пожимая плечами, назвал бессмысленным. Имена их Иоганн тоже зашифровал: он хотел выполнить свой долг перед казненными, хотел, чтобы на родине узнали об их подвиге, чтобы навечно сохранилась память о них.
Выйдя с рассветом из канцелярии, Иоганн отправлялся в карьер, где работали узники, и часами пытливо наблюдал за теми номерами, носители которых его интересовали. Он заметил, что доносчики не очень то затрудняли себя, но охрана не понуждала их работать лучше. А тех, кого Флинк наметил к уничтожению, они понуждали трудиться в неимоверном темпе, беспощадно избивали. И однако же эти обреченные не только работали сами, но и помогали ослабевшему товарищу сдвинуть тачку с тяжелым, мокрым песком, поднять каменную глыбу. Все эти наблюдения совпадали с канцелярскими изысканиями Иоганна, подтверждали правильность его выводов.
Вскоре Иоганн мог уже составить список, которого ждал от него Дитрих. Отобрал он тех предателей, кто по физическим и интеллектуальным данным наименее подходил для роли парашютистов-диверсантов. Иоганн не раз беседовал с ними и установил, что эти тупицы не способны решить даже простой арифметической задачки или запомнить три двузначные цифры. А о том, чтобы набросать на бумаге маршрут от барака с керамическими печами до аппельплаца, и речи быть не могло. Хороши же будут из них террористы— разведчики! Мощное подкрепление получит вермахт!
Но заподозрить Вайса никто не мог. Обоснованием правильности его выбора служили личные дела тех, кого он нашел нужным включить в свой список. А в их личных делах черным по белому было зафиксировано все, что словоохотливо сообщали фашистским следователям эти трусливые и подлые души.
Как будто сговорившись, все они утверждали, что пострадали от советской власти, были ее жертвами. Отсюда напрашивался вывод, что они готовы отомстить за перенесенные в Советской стране страдания. Возможно, конечно, некоторые заключенные просто лгали во имя спасения собственной шкуры. Как бы там ни было, подобные показания служили несомненным документальным свидетельством, что Вайс отобрал кандидатуры по политическому принципу, а это не могло не вызвать одобрения Лансдорфа.
Через несколько дней, хоть погода была и неважная, Дитрих пригласил Вайса прогуляться по лесу. Очевидно, он полагал, что все стены здесь имеют уши, а ему хотелось поговорить без свидетелей.
Едва они углубились в лес, как Дитрих стал раздраженно жаловаться на Клейна. Он совсем не уверен, что Клейн добросовестно помогает ему подбирать нужных людей. По-видимому, гестапо не собирается расставаться с наиболее подходящими заключенными.
Иоганн почтительно выслушал сетования Дитриха, кивком головы молчаливо согласился с ним: да, задание досталось трудновыполнимое, — подождал, пока капитан облегчит свою душу, и, выбрав момент, предложил ему присесть на пенек, чтобы отдохнуть. Пока Дитрих усаживался, Иоганн достал из планшета составленный им список кандидатур и выписки из личных дел для его обоснования. Торжественно вручив бумаги, Иоганн, будто движимый скромностью и особой симпатией к Дитриху, попросил его считать проделанную им работу своей. Дитрих очень внимательно ознакомился с бумагами и, видимо, остался доволен. Поразмыслив, он решил представить список Вайса как результат своей особой проницательности в надежде, что это значительно повысит его престиж, да и вообще престиж абверовцев в глазах Клейна.
И вот достаточно оказалось этой малости, чтобы настроение Дитриха сразу и очень заметно улучшилось. Лицо его выразило самодовольство, будто и вправду он сам так удачно отобрал кандидатуры и вся заслуга тут принадлежит именно ему и никому другому. Он уже не обращался к Вайсу, не замечал его. Он даже не испытывал к нему благодарности. Подумаешь, какое дело! Его подчиненный, ефрейтор, почти солдат, добыл для него кое-какие полезные материалы. Но ведь это его подчиненный, старался-то он для него, на него работал. Значит, ему, капитану Дитриху, как нечто само собой разумеющееся, и принадлежит право воспользоваться плодами этой работы, считать ее своей. Тут и разговаривать не о чем.
И, насвистывая, Дитрих зашагал по мокрому снегу лесной тропинки. Он был так доволен, так спешил к Клейну, что, вопреки своим привычкам, даже не боялся промочить ноги — ступал в тонких сапогах куда придется.
Как и ожидал Иоганн, ознакомившись со списком заключенных, отобранных Дитрихом, Клейн и Флинк не очень-то обрадовались.
Флинк пробурчал сердито:
— Господин капитан, вы беспощадны. Вы хотите лишить нас глаз и ушей в лагере. Я протестую.
Дитрих предостерегающе поднял бровь.
— Насколько я вас понял, вы протестуете против решения генералитета вести войну всеми доступными нам средствами?
Клейн не дал ссоре разгореться, вмешался, сказал примирительно:
— Я преклоняюсь перед вашим, господин Дитрих, блистательным талантом первоклассного разведчика. — С широкой улыбкой разлил вино, протягивая бокал попросил: — Надеюсь, вы поделитесь с нами, расскажете, каким загадочным способом вам удалось выявить весь контингент осведомителей и оставить нас безоружными.
Несмотря на то, что Клейн говорил все это как бы с огорчением, глаза его торжествующе поблескивали. Он умолчал о том, что наиболее ценные, по его мнению, осведомители не попали в список Дитриха и, кроме того, в списке оказалась парочка несомненных коммунистов, кандидатов на уничтожение.
От Иоганна это не ускользнуло, а Дитрих ничего не заметил. Постучав себя по лбу, он заявил глубокомысленно:
— Увы, ключи от этого сейфа только у адмирала Канариса.
— О, я так и думал! — почтительно воскликнул Клейн. — Абвер — это замечательный инструмент для обнаружения чужих секретов, но в то же время и непроницаемая скала, когда речь идет о хранении профессиональных тайн. Я понимаю. — И глаза его снова лукаво блеснули.
На следующий день Иоганн пожаловался Рейсу, что зря он тут старался, не спал ночами: капитан Дитрих оказался настолько опытным контрразведчиком, что справился и без его помощи. И, увы, эта командировка Вайса едва ли будет расценена начальством положительно.
Рейс посочувствовал Иоганну, но в утешение мог предложить только, что отвезет его на своем мотоцикле в город, в тот дом с девицами, к которому был прикреплен начальствующий состав лагеря.
Все эти дни Иоганна не оставляла мысль о заключенном N 740014. Снова и снова листал он его личное дело и постепенно пришел к некоторым любопытным для себя выводам.
Так, в анкете местом постоянного жительства была названа Горловка, а в графе о профессии значилось "крестьянин-единоличник". А какой может быть единоличник в самом центре промышленного Донбасса?
Кроме того, в анкете N 740014 стояла русская фамилия, хотя тут же значилось, что по национальности он украинец.
Иоганн прикинул, как будет звучать эта фамилия, если переделать ее на украинский лад, и вдруг обнаружил, что это фамилия известного всей стране шахтера. Имя в анкете, по всей видимости, было указано подлинное, и оно тоже совпадало.
Вечером Иоганн пришел в спецблок, вызвал блокфюрера и не терпящим возражений тоном поставил его в известность, что с ведома господина оберштурмбанфюрера Клейна капитан абвера Дитрих уполномочил его допросить двух заключенных. Тем же повелительным тоном он приказал привести на допрос N 740014, а ровно через час после этого — "кролика" с плешиной на брови.
Хорошо вышколенный И, по-видимому, привыкший беспрекословно повиноваться, блокфюрер проводил Вайса в отсек, специально отведенный для допроса заключенных, и оставил его здесь одного. Иоганн осмотрелся. Внимание его прежде всего привлек высокий, до самого потолка, шкаф с неплотно прикрытыми дверцами. Иоганн открыл шкаф и отпрянул.
Шкаф предназначался для подвешивания, растягивания заключенных при допросе. Это был даже не шкаф, а футляр, прикрывавший смонтированное в нем особое хитроумное устройство. С потолка свисали на блоках ручные кандалы, а внизу лежали кандалы ножные. Иоганн попробовал поднять их и не смог — так тяжел был прикрепленный к ним бетонный груз. По всей видимости, честь изобретения этого чудовищного распятия принадлежала Флинку. Он как-то заметил вскользь, что с детства не переносит вида крови. И завтра, а может быть, еще и сегодня Иоганн встретится с этим Флинком, и пожмет его руку, и улыбнется ему, и справится о его самочувствии, и говорить они будут о каких-нибудь малозначащих пустяках — о погоде, о новых пластинках...
Иоганн закрыл шкаф, сел за стол и с силой сжал резиновую палку, унизанную металлическими гайками. И тут же пальцы его разжались. Он понял, что перед ним на сей раз изобретение Рейса, которым тот не однажды похвалялся, шутливо называя это орудие "жезлом с обручальными кольцами".
Постучали. Блокфюрер ввел заключенного N 740014, вытянулся у двери, ожидая приказания. Иоганн снова взял резиновую палку, подошел, приказал блокфюреру покинуть камеру. Размахивая палкой перед лицом заключенного, спросил по-русски:
— Ну, что скажешь? — И, будто испытывая орудие допроса, с силой ударил по косяку двери. Потом распахнул ее, выглянул. Коридор был пуст.
Иоганн подошел к столу, сказал:
— Садитесь.
Заключенный глубоко вздохнул, как перед прыжком в воду, и сел на привинченный к полу массивный табурет.
Пристально глядя ему в глаза, Иоганн назвал его подлинное имя. Добавил:
— Стахановец. Шахтер. Коммунист. Так?
Заключенный, не поднимая глаз, уныло рассматривал свои руки. Лицо его оставалось неподвижным, мертвым.
Иоганн закричал:
— Говори, животное, говори! — И ударил палкой по столу. — Говори!
Шахтер повернулся к нему спиной, привычно охватив голову руками.
Вайс сел, предложил:
— Покурим...
Заключенный изумленно уставился на него.
— Правильно, — одобрил Иоганн. — Все правильно. Молодец.
— А ты сволочь, — очень спокойно, с достоинством сообщил шахтер. — Пес в волчьей шкуре.
— Понятно, — сказал Иоганн, — точная формулировка. — Посоветовал: — А вы все-таки возьмите всю пачку, ну, как трофейную, что ли.
Шахтер недоверчиво потянул к себе сигареты, быстро сунул за пазуху. Спросил:
— Купить думаешь?
— Ну, если бы вы были продажный!
— Такой, как ты?..
— Ну ладно, — попросил Вайс. — хватит. — Наклонился. — А если я тебе верю?
— Покупаешь, — упрямо повторил шахтер.
Иоганн протянул к нему руку и чуть было не смахнул со стола большую жестяную банку с гипсом. Спросил машинально:
— На черта это здесь?
— Играть хочешь? — так же спокойно спросил шахтер. — Притворяешься новичком? Мало ты нам рты гипсовал, чтобы во время разделки не шумели?
— Так, интересно. — Иоганн потрогал пальцем холодную жидкость в банке. Он посмотрел на часы, приказал: — Подойди ко мне.
Тот покорно приблизился.
Иоганн зачерпнул из банки гипс.
— Открой рот. — Замазал рот заключенного, объяснил: — Надо, чтоб ты молчал. Чтобы ни звука! — Открыл шкаф. — Становись.
Шахтер привычно протянул руки к кандалам.
— Не надо. Пошевелись, подвигайся.
Шахтер выполнил приказание.
— Теперь встань, обопрись о стенку, и чтобы ни звука, ни шороха. Понял? — И, последний раз строго взглянув в растерянное, недоуменное лицо шахтера, закрыл шкаф и вышел.
В коридоре никого не было. Перед спецблоком — тоже ни души. Лагерь, окутанный промозглым, воняющим гнилой тиной туманом, казался вымершим. Резкий, какой-то мертвенный свет прожекторов клубился вместе с туманом. И ощущение нереальности окружающего на миг охватило Иоганна. Но только на миг. Из полузабытья его вывел блокфюрер. "Кролик", который пришел с ним, выразительно подмигнул, указывая на шкаф.
Блокфюрер сказал с уважением:
— Я-то думал, господин ефрейтор, вам ассистент нужен, а вы сами справились.
Втроем они вошли в камеру. Иоганн сел за стол.
"Кролик", державшийся с подобострастной развязностью, тоже сел, не дожидаясь приглашения.
— Встать! — крикнул Иоганн и, схватив резиновую палку, наотмашь ударил его по голове.
"Кролик" всхлипнул, прикрыл лицо руками.
— Молчать! — приказал Иоганн и махнул рукой блокфюреру. Когда тот вышел, Иоганн чуть приоткрыл дверцу шкафа, пристально посмотрел на "кролика", — Ты!.. — И назвал номера еще трех осведомителей, причем произнес их громко, отчетливо. Потом развалился на стуле и, покачивая головой, продолжил: — Все вы четверо, — он снова раздельно повторил номера, — своей работой на гестапо заслужили повышения.
— Благодарю, господин обер-ефрейтор!
— Молчать! Я не закончил. Служба абвера берет вас в свою систему. А ты... — Вайс протянул "кролику" лист бумаги и карандаш, — пиши, кто тут, по твоим данным, подлежит немедленной ликвидации.
"Кролик" схватил бумагу, стал поспешно писать. От усердия на лбу его появились капли пота. Когда он протягивал исписанную бумагу Вайсу, от былой его развязности не осталось и следа.
Иоганн посмотрел список.
— Все? А теперь пошел вон. И запомни: мы, абверовцы, повесим тебя, если будешь болтать. — Выглянул в коридор, приказал ожидающему там блокфюреру: — Отведи его, да не забудь дать несколько раз по морде, чтобы он выглядел так, как полагается выглядеть после вызова в спецблок. — И проводил их до двери.
Вернувшись, подождал немного, снова выглянул в коридор, потом распахнул шкаф.
— Выходи. — Спросил: — Все слышал?
Шахтер кивнул головой.
— Посмотри список.
Шахтер подошел к столу.
— И мой номер выписал, гадюка...
— Да, — сказал Иоганн. — Это хорошо, что он тебя не забыл.
— Кому хорошо?
— Ну, допустим, мне. — Спросил строго: — Теперь ты понял?
Шахтер снова кивнул.
Вайс сурово предупредил его:
— Через два дня — не раньше.
— Так, — спокойно сказал шахтер. — Через два дня задавим.
Иоганн приложил палец к губам и еле слышно прошептал:
— Дашь согласие поступить в фашистскую школу диверсантов-разведчиков. Чуть поломаешься — и согласишься. Но учти: я тебя больше не знаю, и ты меня там тоже не знаешь.
— Ясно.
— Пошли, — приказал Вайс и направился к двери.
И вдруг сзади раздалось такое родное слово.
— Товарищ! — позвал шахтер.
Иоганн обернулся.
— Надо и мне тоже, дай как следует. — Шахтер показал кулак, зажмурился, потребовал: — Бей!
— Не могу...
— То есть как это не можешь? — возмутился шахтер. — Как это не можешь, когда надо?
— Не могу, — повторил Иоганн.
— Хлюпик, — презрительно бросил шахтер. Подумал и добавил: — Неврастеник.
Увидев, что все это не произвело на Вайса впечатления, шахтер мгновение помедлил и решительно взял со стола резиновую палку, сплошь покрытую металлическими гайками.
— Не надо, — попросил Иоганн.
— Думаешь, сойдет? — спросил шахтер.
— Сойдет, — сказал Иоганн.
Они вместе покинули спецблок. Впереди, тяжело волоча ноги, плелся шахтер, сзади, держа руку на отстегнутой крышке кобуры, шагал Вайс. В комендатуре он приказал дежурному солдату охраны отвести заключенного в барак.
А на следующий день Иоганн предложил Дитриху якобы по рекомендации Рейса включить в список отобранных ими кандидатур еще заключенного N 740014. И когда потом Иоганн благодарил Рейса за рекомендацию за рекомендацию подходящей кандидатуры и назвал номер заключенного, Рейс изумленно уставился на Иоганна. Но тут же он ухмыльнулся и сказал, что рад оказать ему услугу. Очевидно, этот гестаповец полагал, что ловко обвел абверовца. Он отлично помнил, что заключенный N 740014 — ближайший кандидат в смертники, а по каким мотивам именно его отобрали абверовцы — это Рейса не интересовало.
Теперь, когда список отобранных для диверсионной школы заключенных был составлен, капитан Дитрих имел все основания считать свою миссию в экспериментальном лагере завершенной и, как он полагал, завершенной успешно. Радовало его и то, что ему удалось избежать посещения лагеря, так как он боялся инфекции.
Перед отъездом оберштурмбанфюрер Клейн пригласил Дитриха и Вайса на завтрак. И все было как и в прошлый раз на обеде в честь их приезда. Клейн, Флинк, Рейс и Штрумпфель, развалясь в креслах, неторопливо беседовали об искусстве, только теперь предметом их разговора была не музыка, а живопись. Правда, Иоганн не сразу понял это, так как речь шла больше о цветной фотографии. Собеседники довольно быстро пришли к единодушному взгляду на современную живопись. И взгляд этот несколько ошеломил, казалось бы, уже отвыкшего удивляться Иоганна. Оказывается, в Германии сейчас фотография и живопись сливаются в единое синтетическое искусство. Происходит так потому, что сама жизнь дает образцы возвышенного. И пример тому фюрер — образец нравственного совершенства, — таково было общее мнение гостей и хозяина.
После вкусного и сытного завтрака Клейн снова пригласил всех к себе в кабинет.
Профессор Штрумпфель наставительным тоном пространно делился с Дитрихом своими познаниями. Поскольку человек не что иное, как разновидность животного, разглагольствовал он, то в качестве стимуляторов следует использовать наиболее экономически выгодные средства воздействия: голод в наказание и дополнительную кормежку в поощрение. Публичные экзекуции и казни могут оказать воспитательное воздействие только в тех случаях, когда подвергаемые им особи живо, активно реагируют на все процедуры, то есть ведут себя естественно. Если же они, что бывает чаще, реагируют цинично и противоестественно, то это оказывает на зрителей обратное действие.
Омерзительное деловое наставление, к тому же еще облеченное в некую наукообразную форму, вызывало у присутствующих одну лишь почтительную скуку, но прервать профессора никто не решался. И все оживились, когда Рейс, разомлевший за рюмкой шнапса, позволил себе прервать порядком затянувшуюся лекцию.
— А мы, герр профессор, в Треблинке оборудовали "госпитальную" приемную. Там были плюшевые диваны и даже оленьи рога — заключенные вешали на них одежду. А потом — "прошу". Дверь распахивалась — ров. И прямо сюда, — Рейс показал пальцем себе на затылок.
Презрение, ненависть, гнев — все это для разведчика Александра Белова было недоступной роскошью. Иоганн сидел, как и все, развалясь в кресле, курил. Воспользовавшись минутным молчанием, почтительно обратился к Клейну:
— Полагаю, герр оберштурмбанфюрер, все эти замечательные наблюдения представляют большую научную ценность, и убежден, что уважаемый профессор широко опубликует их.
— О да, — согласился Штрумпфель. — Это мой долг.
— Но не сразу. — поспешно вмешался Флинк. — Пока не утвердится мировое господство империи, мы должны соблюдать известную сдержанность в некоторых вопросах. когда дело касается некоторых других наций.
— Само собой разумеется, — согласился Штрумпфель.
Клейн напомнил:
— По отношению, например, к голландским евреям мы проявляли даже любезность: возвращали прах семьям в запаянных металлических банках. И брали за банку по семьдесят пять гульденов.
Рейс поддержал разговор:
— Говорят, в Аушвитце, где командует Рудольф Гесс, волосы обрабатывают паром, а затем упаковывают в кипы, чтобы использовать для производства матрацев. И еще я слышал, что в Дахау кости перемалывают на удобрения для полей. Для этого там даже установлена специальная машина.
— Там колоссальные масштабы, — со знанием дела сказал Флинк. — Если бы они не применяли широко технические средства, им бы пришлось занимать огромные дополнительные территории для захоронений.
Клейн воскликнул с упреком:
— Господа, мне кажется, беседа на такие темы не может способствовать пищеварению!
— Да, — льстиво согласился Рейс, — завтрак был, как всегда, замечательный, особенно хороши были взбитые сливки.
— Вы сладкоежка.
— Я вспомнил маму, — мечтательно сказал Рейс, — она так чудесно стряпала!
— Да, все мы когда-то были детьми, — томно заметил Клейн и, вытянув ноги в теплых домашних туфлях, посмотрел в окно. Шел дождь со снегом. Клейн добавил грустно: — А теперь моя голова в горьком снегу седины. Недавно я долго рассматривал себя в зеркало и увидел немало предательских морщин...
— Да, кстати, — живо сказал Вайс, — капитан Дитрих и я, мы чрезвычайно вам благодарны: вы так предупредительно передали нам список ваших осведомителей! Это огромная услуга абверу.
Флинк бросил на изумленного Клейна подозрительно-мстительный взгляд.
"Хорошо! — подумал Иоганн. — Вы, сволочи, теперь сцепитесь, как пауки в банке. Флинк наверняка накапает донос, и ты, лощеный палач, от него не отстанешь — тоже будешь строчить".
— Позвольте, позвольте, — смущенно промямлил Клейн, — здесь что-то не так...
Вайс не дал ему закончить, встал, пожал руку, произнес, приятно улыбаясь:
— Самые лучшие пожелания вашей уважаемой супруге и вашему прелестному малютке. — Потом обернулся к Рейсу: — Унтершарфюрер оказал нам особую любезность, рекомендовав заключенного номер семьдесят четыре два ноля четырнадцать: оказывается, это был его личный осведомитель. поистине высокая жертва на алтарь абвера! — Поклонился всем, щелкнул каблуками и направился к двери.
Дитрих попрощался более сдержанно и не счел нужным кого-либо благодарить.
Он твердо решил, что все добытые здесь материалы припишет исключительно собственной инициативе и личной проницательности. Иначе перед Лансдорфом не выслужишься. Он был достаточно осведомлен об этом человеке.
В годы первой мировой войны Лансдорф, друг фон Папена, под руководством Вальтера Николаи провел немало блестящих разведывательных операций в крупнейших странах Европы. И сейчас он занимает особое положение в СД, Гейдрих и Гиммлер привыкли полагаться на него. И все же он в опале: разошелся с имперским руководством во взглядах на "еврейский вопрос".
В первый период, когда наци только еще пришли к власти, Лансдорф считал истребление еврейской части населения целесообразным, ибо это, как он выразился, "приучало необстрелянную молодежь к мясу".
Но потом, после молниеносного захвата Польши и Франции, он стал прокламировать идею, что не следует полностью истреблять евреев. Наиболее работоспособных, по примеру рабов древнего Рима, надо заточить в выработанные рудники и шахты, чтобы они в специально оборудованных там мастерских производили различные ценности. Подобным же образом нужно поступить и с еврейскими учеными: собрать их, изолировать, но при этом создать такие условия, в которых они смогут заниматься научной работой. Ну, а все их достижения станут достоянием немецких ученых, которые будут распоряжаться ими по своему усмотрению.
Это "ревизионистское" суждение об одной из существенных доктрин Третьей империи было расценено как либерализм, и Лансдорф не получил того высокого поста, которого заслуживал.
Кроме того, у Лансдорфа был крайне своеобразный взгляд на своих соотечественников, предназначенных для несения разведывательной службы.
— Мы, немцы, — рассуждал Лансдорф, — наделены способностью в совершенстве овладевать всеми формами государственного послушания. Инстинкт дисциплины, слепой исполнительности у нас необычайно развит. Это необходимые качества для разведчика, но нам не хватает артистизма, которым обладают французы, а также славяне. Особенно славяне — им присущи черты реалистической фантазии. не случайно именно русские одарили человечество Достоевским, Толстым, Чеховым. И дерзость! Совершили же они, черт возьми, эту революцию!
Поэтому Лансдорф был крайне скуп на похвалы своим сотрудникам. Он всегда усматривал в их операциях склонность к излишним силовым акциям, а внеплановые террористические акты считал признаком неврастении — работой на публику. И к Штейнглицу относился пренебрежительно: ну какой это разведчик — обыкновенный мясник, лишенный чувства воображения.
Дитрих знал, сколь трудно заслужить одобрение Лансдорфа.
А вот Вайс не знал, как пристально наблюдает за ним Лансдорф. Именно в этом прислуживающем ему молодом ефрейторе он находит тот артистизм, которого так не хватало немецким разведчикам. Он тонко подметил этот артистизм, когда Иоганн читал ему вслух скучнейший французский роман. У Иоганна был почти неосознанный дар перевоплощения. И он, очень тонко модулируя голосом, передавал интонации, тональность, манеру произношения тех персонажей, длиннющие монологи которых читал дремлющему в ванне умудренному опытом крупнейшему немецкому разведчику, с равной преданностью служившему и кайзеру, и Гинденбургу, и Гитлеру, — как, впрочем, и весь генералитет Третьей империи.
30
И потянулись бесконечные лагеря: прифронтовые, сборные, транзитные, сортировочные, отборочные, штрафные... Бесконечные открытые кладбища, где живые мертвецы были погребены в дощатых склепах бараков. Холод, голод, эпидемии числились здесь в графе наиболее экономичных средств умерщвления, и чем выше был процент гибели людей, тем плодотворнее считалась работа лагерной администрации.
Вайс беседовал с комендантами, слушал их жалобы, сетования, рассуждения. Жалобы повсюду были примерно одни и те же. Администрация вынуждена предоставлять лагерные емкости не только для военнопленных, но и для устранения излишних едоков на "освобожденных территориях". Расстрелы — слишком расточительная мера: они поглощают значительное количество боеприпасов, необходимых фронту, — но, к сожалению, только крупные концентрационные лагеря оборудованы капитальной техникой уничтожения. И все коменданты выражали сочувствие абверовцам: да, очень трудно найти здесь надежный материал! Поражало Иоганна, что зондерфюреры не помнили в лицо даже тех заключенных, которые работали на немцев, — отличали их только по номерам. Это было какое-то непостижимо тупое равнодушие, иногда даже беззлобное, подобное отношению к животным на бойне. Среди администрации лагерей часто встречались звери в человечьей личине, изобретательно и неустанно придумывающие изощренные пытки, — их считали увлекающимися, но полезными чудаками. Однако массовые акции требовали организаторско-хозяйственных способностей. И тех, кто обладал такими способностями, ценили больше, чем садистов, недостаточно содействовавших главному — плановому умерщвлению заключенных. А эта сторона деятельности лагерей строжайше контролировалась.
Вайс выражал уважительное сочувствие комендантам лагерей и почти механически произносил при этом самые ужасные слова из их лексикона. Он надеялся расположить их к себе, побольше выведать и о других трудностях, с которыми встречается администрация. Ему нужно было получить материалы о подпольных коммунистических организациях, действующих в лагерях. Интересовали его также наиболее практически полезные сведения о способах побегов, — он хотел знать, как осуществляется система охраны, каким образом предотвращаются побеги, ведется преследование и розыск беглецов. И эти "задушевные беседы", в которых Иоганн был поддакивающей и восхищенно сочувствующей стороной, давали ему немало полезного, чем он и не преминул воспользоваться.
Как-то один из лагерных комендантов, со званием доктора, в чине зондерфюрера, выразил сомнение в целесообразности скоропалительного массового умерщвления заключенных, Он напоминал, что в доктрине фюрера есть формула "вспомогательный народ" — под этим термином подразумеваются люди, предназначенные для рабского труда. А когда германская империя завоюет весь мир, возникнет большая потребность в таком труде. Он глубокомысленно заявил, что раньше, по Веймарской конституции, президент выбирался на семь лет, а Гитлеру теперь права главы государства присвоены пожизненно. Фюрер обладает неограниченной самодержавной властью подлинного императора, и он сам сказал, что отныне "жизненная форма Германии тем самым определена на ближайшее тысячелетие". И когда фюрер станет властелином мира, ему понадобится много рабочих рук для гигантских, значительно превосходящих египетские пирамиды, сооружений, чтобы увековечить свое имя. Он даже напомнил, как ценились рабы в древнем Риме: за убийство чужого раба суд сената приговаривал к очень высоким штрафам. Но другой эсэсовец, в звании унтершарфюрера, возразил доктору.
— На ближайший период, — сказал он, — империя с излишком обеспечена рабской рабочей силой. В сельское хозяйство рейха направлено около миллиона одних только польских военнопленных, а в промышленности, где раньше ощущалась нехватка рабочих рук, теперь их хватает с избытком — на немецких заводах трудятся французские военнопленные. Количество военнопленных так велико, что использовать их в Германии оказалось невозможным и нецелесообразным, и тысячи голландских и бельгийских военнопленных отправлены к себе на родину. — И, сокрушенно разводя руками, добавил: — Поэтому массовая ликвидация восточных рас — мера чисто гигиеническая, хотя в известной мере она связана и с безопасностью: ведь все славяне в той или иной мере неисцелимо заражены большевизмом.
Доктор в чине зондерфюрера в свободное от лагерных обязанностей время писал книгу, и в эти часы не разрешалось производить выстрелы: доктор любил предаваться своим уединенным занятиям в тишине.
Сведения, почерпнутые в лагерных картотеках, и множество других материалов, накопившихся у Иоганна, потребовали особо вместительного хранилища. И вот, предусмотрительно обернув свои богатства в вату и придав им форму длинной тонкой колбасы, Иоганн вынужден был однажды порезать совершенно целую автомобильную камеру, чтобы погрузить в нее свой архив. Убедившись, что все будет в сохранности, он заклеил камеру, засунул в покрышку, накачал воздухом и уложил в багажник. Смонтированный им запасной скат в случае нужды мог служить не хуже остальных четырех.
За эти дни безмерного напряжения Иоганн невероятно вымотался, но голова его оставалась ясной, мысль работала четко, а постоянная взвинченность от нервного напряжения, как это ни странно, помогла ему острее воспринимать окружающее, отделять главное от побочного, цепко схватывать на лету каждое слово, которое могло оказаться полезным. Физическое же его состояние заставляло желать лучшего. У него воспалились и болели глаза, ныли кончики пальцев, и от ночных бдений все время клонило в сон, и когда удавалось прилечь, это было как обморочное замирание.
Он проделал гигантскую работу, конспектируя, шифруя лагерную документацию, нанося на микроскопические клочки бумаги топографические наброски расположения лагерей, дислокации охранных частей и подразделений. На этих же клочках он размещал списки лагерного командования, сообщал статистику умерщвлений, имена героев и предателей. Особое внимание он уделял способам вербовки, применяемым врагом.
А приемов этих было множество. Например, узника, обреченного стоять несколько дней в бетонной камере штрафного блока, неожиданно извлекали оттуда, ставили под теплый душ, брили, напяливали на него приличный штатский костюм, усаживали в машину и привозили в один из городских "веселых домов". Затем, напоив, отводили к даме. А на рассвете — снова в машину, снова в штрафной блок, в чудовищный каменный футляр. Проходило несколько дней. Сотрудник гестапо вызывал заключенного. И тот должен был выбрать: или смерть, или предательство.
Существовали и более утонченные методы, — например, подсаживание провокаторов, выдающих себя за антифашистов, Цель тут была двоякая: с одной стороны, вызвав симпатии к себе, обнаружить истинное лицо заключенных и, с другой — это было более сложно, — сблизившись с особенно непокорными узниками, внушить им, что борьба бессмысленна, убедить их, что всех советских военнопленных, вернувшихся на Родину, в любых случаях ожидает кара. И для большей убедительности не раз инсценировали побег отдельных провокаторов, а потом их перебрасывали через линию фронта или к партизанам, чтобы эти предатели клеветали на тех, кто и в лагерях сохранял мужество, стойкость, преданность Отчизне, находил в себе силы бороться с врагом.
Постепенно Иоганн научился выявлять предателей. Прежде всего он обращал внимание на тех заключенных, которые и в штрафных блоках получали улучшенное питание. Потом, чтобы увериться в своей правоте, изучал продуктовые ведомости. Подтверждением служило то, что в канцеляриях нельзя было найти ни копии рапорта высшему командованию о побеге, ни приказа о розыске с перечислением примет бежавшего. Не числились они также в списке беглых и не входили в ту графу отчета, которая подытоживала число побегов, совершенных за месяц. И никто из приятелей по лагерю не подвергался казни, а приятелями их обычно были капо.
Иногда таких предателей сама администрация включала в групповой побег: ведь всем известно, что они часто попадают в карцер, — чем же больше можно зарекомендовать себя! Но в книге, где с немецкой тщательностью записывали всех заключенных, подвергаемых наказаниям, против их номеров никогда не были указаны причины наказания. И хотя они часто попадали в штрафной блок, их номера не стояли в списках тех, кто подлежал истреблению. Разобраться во всем этом Иоганну было непросто. Огромный, необыкновенно кропотливый труд требовал гигантского напряжения сил, ума, сообразительности, логической сноровки, колоссальной емкости памяти. И Иоганн отнюдь не был невозмутимо спокоен, возясь с сотнями килограммов бумаги, отдаваясь дотошной следовательской работе, исступленно терпеливой и методической. Постоянная угроза висела над ним. Он понимал, что его ожидает, если в руки гестаповцев попадет хоть одна его запись и он не сумеет разумно объяснить, для какой цели она сделана.
Заложить мину под вражеский эшелон, взорвать бензохранилище, уничтожить крупного гитлеровца — все это было эффектней, звонче, зримей, чем кропотливый канцелярский труд, проделанный Иоганном.
Иоганн вспоминал "Севастопольские рассказы" Толстого, описания госпиталя, могучие изображения подлой изнанки войны. Лагеря были пострашнее: здесь подвергались неслыханным и нескончаемым мукам души людей. И это было чудовищней, чем все, что Иоганн наблюдал до сих пор, чудовищней даже, чем вид человеческого тела, искромсанного рваным металлом снаряда.
И, усталый, измотанный физически, Иоганн испытывал прилив холодной, расчетливой ненависти, мстительного воодушевления, и это делало его дерзким, самоуверенным, духовно бодрым, как никогда.
Он понял, что проделанная им "канцелярская" работа сейчас во много раз важнее так называемых "силовых акций". И когда Центр получит собранные им материалы, оперативные группы советских разведчиков после штабной разработки этих материалов будут не только верно и точно нацелены против предателей, проникших за линию фронта, но и здесь, в тылу врага, они сделают то, что им положено сделать. А от скольких мужественных, честных советских воинов, попавших в плен, будет отведена пытающаяся очернить их грязная рука провокаторов! Разве это не равно спасению жизни и даже больше, чем жизни, — чести людей?
Клеветать устами предателей, чернить патриотов — это тоже фашистская диверсия, и разве меньше она может вызвать жертв, чем диверсант со взрывчаткой? И он, предотвращая такие диверсии, выполняет сейчас, может быть, самый славный чекистский долг: спасает людей. Спасает их честь, их доброе имя.
На первой чекистской эмблеме изображены меч и щит. Да, чекист поражает врага карающим мечом, но не для того, чтобы оборонять себя, вручен ему щит, — для того, чтобы защищать всех советских людей. Так говорил ему чекист-дзержинец, его наставник.
— Щит — это твое сердце коммуниста, и ничто столь надежно не защитит советского человека от беды, как чистое сердце коммуниста.
Что ж, Иоганну хотелось уничтожать предателей, оборотней, которых он здесь выявил, самому убить их. Наверно, того "кролика" в экспериментальном лагере шахтер уже убрал, может, и не своими руками: у них там большая подпольная организация. Но разве узнать, кто скрывается под N 740014, разве найти шахтера было менее важно, чем выявить предателя? Теперь Иоганн сообщит о нем Центру, и семья шахтера узнает, что пропавший без вести муж и отец достоин великого уважения, и будет гордится им.
И снова мокрый снегопад, дороги, размозженные танками, развалины городов, мертвые, черные пожарища деревень — истерзанная земля, изрытая оборонительными сооружениями, и непогребенные трупы советских воинов.
Командировка закончена. Машина катится обратно к Варшаве.
Дитрих дремлет, прижимая к груди планшет. В нем списки пленных, предлагаемых для вербовки, и докладная записка Лансдорфу, составленная Вайсом под диктовку капитана в энергичной, хвастливой манере, соответствующей духу имперской стилистики.
Дитрих очень доволен Вайсом и обещал, что тот получит унтер-офицерское звание. Ему нравились всегда ровная, услужливая скромность Вайса, его истинно немецкое трудолюбие и та наглая настойчивость, с какой он добивался у лагерного начальника материалов, чтобы выполнить работу, которую, по существу, должен был делать Дитрих.
Гитлер обещал: "Я выращу такую молодежь, перед которой содрогнется мир. Эта молодежь будет жестокой и властной, Ни о каком интеллектуальном воспитании не может быть и речи". В прусских юнкерских семьях — а Дитрих принадлежал именно к такой семье — жестокая воля к власти издавна считалась признаком истинно немецкого характера, а военное воспитание — единственно возможным для ее отпрысков.
И Дитрих полагал, что солдат противника, сдавшихся в плен, следует казнить на мете, в поучение собственным солдатам. Лагеря для военнопленных он считал излишней роскошью и весьма скептически относился к возможности завербовать там надежных диверсантов. К лагерному персоналу он относился с презрением: в его глазах это были тыловики, наживающиеся на кражах лагерного провианта, не упускающие любой возможности урвать что-то для себя. Правда, не требовалось особой наблюдательности, чтобы заметить огромные свинарники при каждом лагере. Нельзя было не обратить внимания и на грузовики, которые подъезжали к обширным складам: Здесь оптом продавали набитую в тюки одежду и обувь умерщвленных узников. А костяную муку продавали для удобрения полей. Ни одна малость не ускользала от рачительной лагерной администрации, и в специально для того оборудованных помещениях зубные коронки казненных переплавляли на газовых горелках в золотые десятиграммовые брусочки.
Но Дитриху не было дела до всего этого, и вообще он не хотел себя ничем утруждать, а тем более — копаться в лагерной грязи. И, несмотря на все свое высокомерие, он понимал, что если бы не долготерпеливая работоспособность ефрейтора Вайса, едва ли ему удалось бы так успешно справиться со своим служебным заданием.
И хотя лицо Вайса осунулось от переутомления, он не утратил своей обычной приветливости, он всегда оставался равно внимательным, почтительным к своему начальнику, и приятно было видеть его постоянную белозубую улыбку. Кроме того, ясно, что этот ефрейтор не дурак. Он смышлен, в меру образован и настолько простодушно предан Штейнглицу, что обижается каждый раз, когда Дитрих позволяет себе подшучивать над недостатками майора. Эту преданность Дитрих рассматривал как некую благородную черту, которую его отец так ценил в подчиненных.
Вайс тоже был доволен Дитрихом. И считал, что ему повезло, поскольку эта сволочь оказалась неактивной, ленивой скотиной. Капитан полностью возложил на Иоганна свои обязанности, мало во что вмешивался, почти ничем не интересовался и не мешал.
Мысли его не задержались на Дитрихе. Он с омерзением вспоминал своих "приятелей" из лагерных служб гестапо, этих чистюль, беспокоившихся о своем здоровье, панически боявшихся подцепить инфекцию. Для профилактики они по три раза в день принимали душ, без конца обтирали руки спиртом и тщательно сбривали каждый волосок у себя под мышками, чтобы, упаси боже, не завелись вши, а одеколоном от них разило так, что, если постоять долго рядом, начинала болеть голова.
Рассуждали они все примерно одинаково: каждому полагается когда-нибудь умереть, и мы здесь не убиваем военнопленных, а просто не содействуем продлению их существования. Некоторые из них изощренно истязали заключенных отнюдь не из склонности к садизму, а из одной лишь боязни прослыть добряками. Это было опасно, и они фотографировались у виселиц во время казней, чтобы заручиться своеобразным документом, подтверждающим их профессиональную пригодность к подобного рода службе, самой безопасной во время войны.
Опьяненные военными успехами Германии на Западе, разгромом армий крупнейших капиталистических держав, они не сомневались в недалекой победе над Советской Армией. И потому, уверенные, что их зверства останутся без возмездия, афишировали их, показывали засекреченные медицинские болки, хвастались запаянными стеклянными сосудами с детской кровью — ее направляли самолетами в армейские госпитали; называли храмами науки спецблоки, где немецких студентов-медиков обучали оперировать не на трупах в морге, а на живых заключенных.
А потом, после того, как эти гестаповцы, часто сверстники Вайса, показывали ему спецблоки, они дружески заботились о нем, стараясь уберечь от инфекции: Обрызгивали одеколоном из пульверизатора, лили ему на руки из кувшина теплую воду, если душ не работал. И слово "скот", каким здесь называли заключенных, не звучало в из устах бранью. Вовсе нет. Они действительно считали военнопленных человекоподобными скотами и разделяли их на послушных и непослушных, способных и неспособных к дрессировке.
Иногда все окружающее начинало казаться Иоганну фантастическим бредом, подобным сновидениям безумца. Вот он играет в скат со своими сверстниками за столом, накрытым чистой скатертью, пьет пиво. Они рассказывают ему о своем детстве, о родителях, мечтают, чтобы скорее закончилась война и можно было вернуться домой. Они шутят, играют на аккордеоне, поют. А потом кто-нибудь из них встает и, с сожалением объявив, что ему пора на дежурство, надевает пилотку, вешает на шею автомат, берет палку или плеть и уходит в лагерь, чтобы бить, мучить, убивать.
И он, Александр Белов, машет на прощание рукой этому убийце, приветливо улыбается, записывает номер полевой почты, чтобы потом дружески переписываться, и громко сожалеет, что такой хороший парень покидает компанию.
Каждый раз, когда Иоганн видел здесь истерзанного советского человека, незримая рана открывалась в его душе. Таких ран становилось все больше, и он должен был выработать привычку переносить эту неисцелимую, всегда сопутствующую ему хроническую боль и, не надеясь на то, что она пройдет, научиться жить с этой болью и делать свое дело так, чтобы она не мешала ему, скрывая свои чувства, зная, что еще не скоро придет время, когда ты сможешь снова стать таким, какой ты есть в действительности. И какое же это будет счастье!..