Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

11

Майор Аксель Штейнглиц начал карьеру разведчика еще до первой мировой войны. Сын небогатого крестьянина, он стыдился своего низкого происхождения и поэтому с особой настойчивостью стремился занять достойное место в офицерском корпусе, где профессия шпиона тогда еще не считалась почетной, несмотря на особое благоволение генерального штаба к представителям этого рода службы.

Однажды Штейнглица оскорбили в офицерском клубе, и он вызвал обидчика на дуэль, но тот отказался принять вызов, объяснив, что для чести прусского офицера унизительно драться с человеком, никогда открыто не обнажавшим оружия.

Война и особенно послевоенные годы изменили положение. Профессия шпиона оказалась расцвеченной всеми романтическими цветами героизма. О "черных рыцарях" много писали, ими восхищались, создавали о них легенды, стремились увлечь представителей "потерянного поколения" подвигами тайной войны.

Штейнглиц не попал в тот список рассекреченных шпионов, которым правительство рейха предоставило широкую возможность для безудержной рекламы. Он проявил себя с лучшей стороны, выполняя различные тайные поручения. Но, находясь в рядах специальной службы, на многие годы был вынужден расстаться с офицерским мундиром. только теперь, когда Гитлер начал поход на Европу, Штейнглиц вновь надел мундир, получил повышение в звании и должность, которая давала ему независимость, значительные средства и открывала самые соблазнительные перспективы в будущем.

Канарис, начальник абвера, хорошо знал Штейнглица, его слабости и его сильные стороны.

Слабостью Штейнглица была тщеславная жажда добиться признания высшего офицерского корпуса. Сильной стороной — готовность на любую низость ради этого. Сюда следует добавить огромный опыт и дерзкое умение добиваться цели любыми способами, коллекция которых была у него уникальной и проверенной на многих людях, ушедших в небытие при обстоятельствах весьма загадочных.

Став шофером майора, Иоганн в первые же дни усвоил одно: этот вылощенный человек с редко мигающими, совиными глазами и сухим, почти безгубым лицом, не разрешающий себе ни одного лишнего движения, — сейчас для него и самая большая опасность и самая большая надежда.

Подражая Канарису, Штейнглиц говорил мягко, тихо, вкрадчиво, стремясь следовать любимому изречению своего шефа: "Человек примет вашу точку зрения, если вы не будете раздражать его, только тогда он может оказаться благоразумным". Сам Штейнглиц был не способен самостоятельно выработать точку зрения на что-либо. Сила его убежденности заключалась в отсутствии каких-либо убеждений. Его жизненный опыт профессионального шпиона подтверждал, что во все времена истории Германии люди его профессии составляют особую касту, и какие бы политические изменения ни происходили в стране, кто бы ею ни управлял — Гогенцоллерны, Гинденбург, Гитлер, — военный генералитет и кадры профессиональных разведчиков сохраняются в священной неприкосновенности.

Полученные им задания Штейнглиц разрабатывал с педантичной скурпулезностью, применяя системы планирования, которые он тщательно изучил в архивах уголовной полиции. Методику и приемы операций он заимствовал из практики наиболее выдающихся профессиональных преступников.

За спиной Акселя Штейнглица было несколько мастерски совершенных убийств, но он не знал ни цели этих убийств, ни того, кто были его жертвы. Да и не интересовался этим. Он занимал тогда незначительную должность и, по указанию тех, кто занимал высшие должности, дисциплинированно выполнял задания. Он работал, чтобы завоевать такое положение, которое позволило бы ему давать указания другим. И он достиг такого положения, правда, в довольно зрелом возрасте. Но карьера его была омрачена обстоятельствами, свидетельствующими, что одного профессионального усердия для успешной шпионской деятельности все-таки недостаточно.

Угрюмое четырехэтажное здание N 74/76 по улице Тирпицуцфер в Берлине, где размещался абвер, Аксель Штейнглиц почитал храмом всевышнего, храмом властелина шпионажа империи, каким не без основания считал Канариса, тайного покровителя убийц Карла Либкнехта и Розы Люксембург. В годы первой мировой войны, когда Канариса арестовали в Италии, как немецкого шпиона, он ловко задушил тюремного священника и в его одежде совершил побег. Седовласый, краснощекий крепыш, демократически общительный, болтливый, с манерами избалованного барина, афиширующего свои чудачества и трогательную любовь к домашним животным, коллекционирующий произведения искусства, любитель музыки, нежный семьянин, он отечески и с полным знанием дела наставлял своих агентов в искусстве умерщвления людей. Он ценил в агентах профессиональную вышколенность и недолюбливал тех, кто был склонен к самостоятельным решениям, чем бы они ни диктовались.

Но кроме абвера иностранным шпионажем усиленно занимались еще и гестапо, служба безопасности, так называемая СД, и агентура Риббентропа.

Гитлер поощрял существовавшую между ними конкуренцию, но особо покровительствовал гестапо.

Аксель Штенглиц получил от Канариса задание отправиться в Англию и похитить портфель с документами у курьера английского министерства иностранных дел. Сделать это было нужно, когда курьер покинет машину с охраной и войдет в здание министерства. Портфель будет на стальном браслете закреплен на левой руке курьера.

Изучая обстановку, где предстояло совершить операцию, Штейнглиц заметил, что этим же занимается человек, лицо которого ему показалось знакомым. небольшое усилие памяти — и он вспомнил, кто этот человек: видел его фотографию в картотеке тайной уголовной полиции. Шерман — мелкий мошенник, шумно прославившийся зверским убийством своей любовницы.

Штейнглица глубоко оскорбило такое недоверие шефа, направившего в качестве его дублера это ничтожество.

В Британской публичной библиотеке он вырвал из старого комплекта "Фелькишер беобахтер" страницу с репортажем о суде над Шерманом и его портретом. Вложил в конверт вместе с запиской, из которой можно было узнать, что в Лондоне скрывается этот немецкий уголовный преступник, и отправил по почте в Скотленд-Ярд.

Задание Штейнглиц выполнил.

В вестибюле министерства иностранных дел он дождался курьера и вскочил вслед за ним в служебный лифт, успев захлопнуть дверь перед носом сопровождающего. И здесь, в кабине лифта, убил курьера ударом кастета в висок, разрезал специально изготовленными клещами-кусачками цепочку, которой портфель был прикреплен к стальному браслету на запястье курьера, а затем благополучно вышел из министерства.

В тот же день он вернулся в Берлин, на Тирпицуфер, N 74/76.

Аксель Штейнглиц рассчитывал, что получит повышение по службе, надеялся на крупное денежное вознаграждение, но все обернулось иначе: победа оказалась его самым крупным поражением.

Еще возглавляя прусскую тайную полицию, Рейнгард Гейдрих завязал надежные связи с английской полицией; Став начальником службы безопасности — СД, он не только не утратил этих связей, но и развил их на новой основе.

Оказывается, Шерман был доверенным агентом гестапо и задание получил от самого Гиммлера. Англичане сообщили Гейдриху о провале Шермана, и тот догадался, чья это работа.

Гейдрих торжествовал: ну, теперь Канарис у него в руках! Ведь если всесильный Гиммлер узнает, что направленного им в Англию агента ликвидировал агент Канариса, тому несдобровать. За свое молчание Гейдрих мог потребовать от Канариса любой, даже самой значительной, услуги. Но это еще не все: теперь Канарис не решится доложить Гитлеру об операции, успешно проведенной абвером в Лондоне, и не получит за нее награды. Не получит ее и Гиммлер, который, если бы его агент не провалился, не преминул бы похвастаться перед Гитлером успехом гестапо. выгода для Гейдриха явная: его конкуренты остались ни с чем.

Канарис и Гейдрих жили рядом — в пригороде Берлина, на Долленштрассе, и Гейдрих по воскресеньям частенько навещал соседа, играл в крокет с его супругой и двумя дочерьми.

И когда Гейдрих во время очередного визита сообщил Канарису о поступке Штейнглица, начальник абвера сразу понял, чем этот поступок ему грозит. И решил действовать.

Он мог расправиться со Штейнглицем, ликвидировать его без лишнего шума — для этого у него было достаточно возможностей. Но он сохранил своему агенту жизнь. Отнюдь не из жалости к Штейнглицу и не из уважения к его заслугам. Канарис был связан с английской полицией еще теснее, чем Гейдрих. Используя свои связи, Канарис добился того, что Шерман, не выдержав методов допроса английской уголовной полиции, дал согласие Интеллидженс Сервис на сотрудничество с ней. Соответствующие доказательства Интеллидженс Сервис любезно предоставила Канарису, и он предъявил их сначала Гейдриху, чтобы освободиться от зависимости от него по данному делу, а потом Гиммлеру, заверив, что о предательстве агента гестапо знают только два человека: Гиммлер и Канарис. Третьего нет и не будет. И этим Канарис даже несколько расположил к себе Гиммлера.

Что касается Штейнглица, то Канарис повысил его в звании, подчеркивая перед Гейдрихом безупречность своего подопечного. Но отныне Штейнглиц лишился доверия шефа и, оставаясь майором абвера, мог рассчитывать только на черновую работу.

Миссия его в оккупированной Польше была крайне незначительной — разве поручат серьезное дело опальному сотруднику, жизненное существование которого продлено только потому, что Канарису понадобилось сохранить его как пешку в опасной игре с Гиммлером и Гейдрихом.

Но сам Аксель Штейнглиц не собирался так просто расставаться с тем, к чему стремился всю жизнь. Второй отдел абвера — диверсии и террористические акты — еще запишет в своих анналах имя Штейнглица. Майор самоуверенно полагался на свой профессиональный опыт, ценность которого он привык определять в долларах — самой устойчивой валюте в период покорения Европы гитлеровским вермахтом.

Безжизненный, деланно тусклый взгляд, лениво жеванные слова о том, куда ехать, толчок стеком в шею шофера, когда нужно остановиться, — все это лишь в малой степени предвещало те трудности, какие стояли перед Иоганном Вайсом, и ясно было, что ему понадобится не только самоотверженное терпение и искусство водителя, но самое высокое мастерство — мастерство советского разведчика, — чтобы благополучно удержаться в своей должности при майоре. О том, что Штейнглиц — матерый германский разведчик, Иоганна уведомили из Центра, как только он сообщил о месте своей новой работы.

Из самых различных источников поступали в Центр достоверные сведения о том, что уже на исходе 1940 года гитлеровская Германия открыто дислоцировала свои армейские группы вблизи границ Советского Союза. Обо всем этом незамедлительно докладывали Сталину.

Фашистская Германия последовательно выполняла милитаристскую программу, сформулированную Гитлером в его "Майн кампф". "Мы, национал-социалисты, — вещал Гитлер, — сознательно подводим черту под внешней политикой Германии довоенного времени. Мы... переходим к политике будущего — к политике территориальных завоеваний. Но когда мы в настоящее время говорим о новых землях в Европе, то мы должны в первую очередь иметь в виду лишь Россию и подвластные ей окраинные государства. Сама судьба как бы указывает этот путь".

Майор Штейнглиц немало поработал а Польше в сентябрьские дни 1939 года, создавая диверсионные террористические группы из местного немецкого населения. Но его заслуги не были отмечены. Тогда, воспользовавшись легким ранением в ногу, случайно полученным при обучении террористов, Штейнглиц надолго удалился в горный санаторий. Однако расчеты его не оправдались: о нем никто не вспоминал. Тогда он напомнил о себе сам и получил сомнительную должность инспектора диверсионно-разведывательных школ, нацеленных на Советский Союз и расположенных на территории бывшей Польши. Но майор был специалистом по западным странам. Русским языком он не владел, о Советском Союзе имел самое смутное представление. И понимал, что в этой ситуации при первом же упущении его ждет разжалование, фронт.

Штейнглиц воспользовался возможностью задержаться на некоторое время в Лодзи и стал навязчиво наносить визиты различным высокопоставленным лицам, надеясь с помощью протекции занять более определенное и устойчивое положение.

Приходил он не с пустыми руками, прибегая для этого к услугам эксперта конторы "Пакет-аукцион" господина Герберта, маргариновая афера которого была известна ему еще по картотеке уголовной полиции.

Но Герберт, зная о невежестве майора и полном отсутствии у него вкуса, отделывался аляповатыми имитациями художественных произведений.

Иоганну доводилось возить на склады "Пакет-аукциона" конфискованные в музеях и личных коллекциях уникальные полотна. И он подметил систему распределения конфиската на складе.

Сопровождая майора на склад, чтобы отнести в машину то, что тот выберет, Иоганн сразу же догадался о махинациях Герберта, беззастенчиво подсовывающего майору дешевые подделки. А у того жадно разгорались глаза, когда Герберт называл их якобы баснословную цену.

И вот Иоганн сделал первый решительный шаг на пути к тому, чтобы Штейнглиц наконец как-то обратил на него внимание. До этого мертвый, сонный взгляд майора означал только, что если вместо Вайса за рулем окажется другой солдат, он этого не заметит.

Вайс решительно направился в темный закоулок склада, осветил фонарем стеллажи, на которых лежали прикрытые тряпьем, нарочито небрежно сваленные картины старых мастеров, древние кубки, редкостные меха, и сказал громко и значительно:

— Господин майор, вот предмет, достойный вашего внимания!

За те несколько дней, которые служил у него этот шофер, Штейнглиц впервые услышал его голос. Кстати, он считал это естественным.

Вайс знал, что подобная смелость может не понравиться.

Майор приблизился только для того, чтобы, не повышая голоса, сделать Вайсу внушение за неуместное вмешательство. Но солдат, держа в одной руке какую-то картину в массивной раме, а другой освещая ее фонарем, произнес отчетливо:

— Жан Этьен Лиотар, восемнадцатый век, подлинник!

Герберт побледнел.

— Господин майор! Это невозможно. Предполагается — для личной коллекции фельдмаршала...

Вайс, заворачивая картину в бумагу, небрежно бросил через плечо:

— Только в том случае, если от нее откажется господин группенфюрер СС, — и, зажав картину под мышкой, вытянулся перед майором.

Тот махнул перчаткой: "Пшел". И медленно, задумчивой поступью направился к выходу.

Иоганн, грубо оттеснив плечом Герберта, успел распахнуть ворота перед майором. Потом забежал вперед, открыл дверцу машины, положил картину на заднее сиденье и снова вытянулся, прижав правую руку к пилотке, а левой придерживая дверцу.

Два следующих дня Штейнглиц по-прежнему мертвыми, слепыми глазами скользил по лицу Вайса, казалось не видя его. И все приказания Вайс выполнял молча.

На третий день утром Штейнглиц промямлил сонно:

— Имя?

— Рядовой Иоганн Вайс, господин майор!

И больше ни слова.

И лишь ночью, когда Вайс вез майора из загородной резиденции оберфюрера в гостиницу, Штейнглиц так же вяло и сонно осведомился:

— Кто твой начальник?

— Господин майор Аксель Штейнглиц!

— Хорошо, пусть так.

И снова несколько дней только едва различимое короткое бормотание майора, приказывающего, куда ехать.

И вдруг однажды Вайс услышал странные хлюпающие звуки. Он испуганно обернулся. Майор смотрел на него неподвижными, будто стеклянными, как у чучела, глазами, но губы его кривились от смеха.

— Послушай, ты! Если у тебя голова всегда так работает, я буду тобой доволен.

Оберфюрер СС, которому Штейнглиц, смертельно боясь попасть впросак, преподнес картину, пришел от нее в восторг. И в благодарность за столь ценное подношение счел возможным не только поделиться чрезвычайно секретной информацией, но и пообещал майору поддержку в его деятельности, имеющей, по словам оберфюрера, особо важное значение для будущего Германии на Востоке.

Способность к рисованию приносила Иоганну в его счастливом и, казалось бы, недавнем прошлом, когда он еще был Сашей Беловым, две общественные нагрузки: стенную газету и художественное оформление здания к праздникам, а также неприятности, когда он рисовал карикатуры. Обиды приятелей он старался искупить самокритичными автошаржами. Любовь к краскам, к цвету, стремление передать на бумаге все многообразие окружающего владели им с детства.

Отец мечтал, что сын пойдет по его стопам на завод, и, разглядывая рисунки, бормотал сокрушенно:

— Ну что ж, давай, кому-то надо быть и художником!..

Но сын знал, что отец в душе гордится его дарованием, восхищается им.

Академик Линев успокаивал Сашу Белова, когда тот делился с ним своими сомнениями:

— Да вы не расстраивайтесь, это не раздвоение личности, а очевидная способность воспринимать цвет и форму. В научной работе эмоциональное восприятие разнообразных явлений природы столь же естественно, как в любом другом творческом процессе, а творчество — всегда исследование со множеством неизвестных.

Инструктор-наставник сказал как-то:

— Из тебя, Белов, возможно, Репин получился бы, если бы ты по этой линии пошел. — И, вздохнув, пожалел: — Скорей бы канитель с империализмом кончилась! Не будет войн — каждый человек на земле сможет в полной мере развить свои способности.

Когда Белов очень удачно написал портрет одного замечательного советского разведчика, начальник отдела товарищ Барышев, внимательно посмотрев на портрет, потом на Белова, заявил:

— Какие у нас люди талантливые, а? — И добавил для ясности: — И он и ты. — И еще уточнил: — Но тебе, Саша, до него, — кивнул на портрет, — еще много тянуть надо. — Спохватился: — Но ты сильно нарисовал. — Сказал виновато: — Извини, друг, но даже в нашем клубе на стену повесить — не разрешат. Товарищ снова на задании. — И постарался утешить: — Будь уверен: придет время — пожалуйста, хоть в Третьяковку.

— Это что ж, при коммунизме?

Барышев задумался.

— Не обязательно. Но где-то на подходе...

Александра Белова знали букинисты. В день получения стипендии — сначала на рабфаке, потом в институте — он отправлялся на поиски редких репродукций. Воскресенья проводил в Третьяковке, в Музее изобразительных искусств. На каникулы уезжал в Ленинград, ежедневно к открытию приходил в Эрмитаж, уходил почти последним.

То, что он теперь был лишен возможности рисовать, наполняло его томительной тоской, он ощущал почти физическое недомогание, которое объяснял тем, что ему пока ничего не удалось здесь сделать. А между тем информации, поступавшие от Иоганна Вайса, в совокупности с другими данными, точно свидетельствовали: над Советским Союзом нависла грозная опасность.

— Ты хорошо зарабатывал, когда торговал картинами? — как всегда неожиданно, проскрипел Штейнглиц.

Вайс разгадал эту провокационную манеру: самой конструкцией вопроса коварно поставить человека в такое положение, будто о нем все уже известно, интересуют только частности, — вот как сейчас. Много ли он зарабатывал! А то, что он торговал картинами, — это, мол, для майора несомненно.

— Нет, — сказал Иоганн. — Я никогда не торговал картинами. Инженер Рудольф Шварцкопф, брат штурмбанфюрера Вилли Шварцкопфа, был коллекционером, и по его заказу я делал плафоны для специального освещения картин, а когда я их устанавливал, господин Рудольф находил время, чтобы объяснять мне достоинства принадлежащих ему полотен.

После длительной паузы Штейнглиц произнес, не разжимая губ:

— Эта картина из "Пакет-аукциона" оказалась подделкой. Пришлось ее выбросить!

— Виноват, господин майор! — с облегчением согласился Вайс, понимая, что Штейнглиц подготовил эту версию на случай, если полотно Лиотара действительно предназначалось кому-то из высокопоставленных лиц.

Все эти дни вместе с майором в машину садился человек в штатском; держал он себя со Штейнглицем весьма независимо. Дважды они посетили лодзинскую тюрьму, потом, прихватив с собой какого-то поляка — тоже в штатском, но с военной выправкой, — приказали ехать в Модлин. По пути останавливались в городах, где были тюрьмы или старые крепостные здания, превращенные в места заключения. Из немногих разговоров Иоганн понял, что они ищут офицера польской разведки, который похитил в германском военном министерстве много секретных документов и даже в свое время добыл набросок плана нападения на Польшу. Но польский генеральный штаб отказался верить своему разведчику, и после возвращения на родину его заточили в тюрьму.

А поляк, который ехал с ними, тоже был агент польской разведки в Германии, но, судя по всему, провокатор, двойник, работал на фашистов. И он убеждал Штейнглица, что надо немедленно ликвидировать того офицера, которого они искали, если, конечно, удастся его найти в одной из тюрем.

Майор молчал, молчал и немец в штатском. А когда поляк попросил остановить машину в пустынном месте и пошел в кусты, немец в штатском сказал:

— Если тот согласится на нас работать, пусть сообщит какой-нибудь польской организации, что этот служил нам, — они пристукнут. Дурак, который привык, чтобы за него составляли дезинформации! А потом мы тому поможем перебраться через Ла-Манш, и англичане сами снова забросят его сюда. Будет сколачивать патриотов в кучу. Не бегать же за каждым в отдельности!..

У ворот Модлинской крепостной тюрьмы Вайс простоял больше суток. Приметы провокатора-поляка он запомнил твердо и даже мысленно уложил их в шифровку.

На рассвете к машине подошли майор и немец в штатском. Вайс вопросительно взглянул на Штейнглица.

— Лодзь, — приказал майор. Лица у него и у его спутника были сердитыми, утомленными.

Всю дорогу оба пассажира угрюмо молчали. Когда подъехали к Лодзи, штатский сказал отрывисто:

— Если б он после всего выжил, можно было бы, пожалуй, согласиться на его просьбу.

— Да, — сказал Штейнглиц. — Расстрел — это почетно.

Немец в штатском усмехнулся, очевидно, вспоминая о чем-то забавном, спросил хвастливо:

— Ты заметил, на него сначала произвело благоприятное впечатление, — и сделал такое движение согнутым указательным пальцем, будто нажал на спусковой крючок, — когда я в его присутствии того прохвоста, который его предал?.. — Вздохнул. — Было хорошо продумано. Но мы сделали все, что могли.

Майор кивнул, соглашаясь.

Иоганн сначала машинально прибавлял скорость, но потом поймал себя на том, что стремится вмазать машину вместе с пассажирами в первый встречный грузовик, и даже прикинул, как ловчее из нее выскочить. Но это не было бы возмездием. Это было бы преступной слабостью перед лицом дела, которому он служил. Он заставил себя постепенно сбавить скорость. Руки его стали влажными. Перед глазами поплыл туман. Он почувствовал, как вдруг сразу ослабел от голода, от бессонной ночи в машине, от всего того, что ему пришлось сейчас пережить...

Но, остановив машину у подъезда гостиницы, распахнул дверцу, вытянулся, придерживая ее локтем, козырнул и, преданно глядя в лицо Штейнглицу, осведомился:

— Какие будут дальнейшие приказания, господин майор?

Не получив ответа, столь же поспешно забежал вперед, толкнул входную дверь, взял у портье ключ, следуя в почтительном отдалении от Штейнглица, поднялся по лестнице, снова забежал вперед и открыл дверь номера.

В номере встал у вешалки, всем своим видом выражая ожидание.

Майор устало опустился в кресло, снял сначала один сапог, потом другой. Вайс подал ему туфли, забрал сапоги и пошел к машине.

Из багажника достал сапожную мазь, щетку и с такой яростью начистил сапоги, будто хотел искупить свою минутную слабость в машине, будто эта работа была добровольным наказанием за слабовольное, на мгновение, отступничество от чекистского долга, повелительно требующего от него постоянной, неотступной мобилизации всех душевных сил.

Когда Вайс принес сверкающие сапоги в номер, его пассажиры спали: Штейнглиц — на диване, человек в штатском — на постели майора.

Вайс взял ботинки и одежду человека в штатском, вышел в тамбур и до тех пор искал на вешалке обувную и одежную щетки, пока не ознакомился с содержанием карманов пальто, брюк, пиджака. Потом положил одежду так, как она была брошена на стуле. Спустился вниз, отвел машину в гараж, вымыл, отлакировал замшей, заправил горючим.

Проснулся, как и приказал себе, в три часа ночи и в четыре часа двадцать семь минут закончил шифровку телеграммы и нанес ее тайнописным составом на обыкновенную почтовую открытку.

"Полковник Курт Шнитке, Курт Шнитке", — дважды написал Иоганн, чтобы быть уверенным, что имя одного из руководителей Кенигсбергского разведывательного отделения абвера, специализированного для действий против Советского Союза, будет правильно расшифровано. Он передал также, что Шнитке получил секретный приказ о немедленном сформировании штата руководителей для диверсионных школ на территории Польши, и сообщил шифр-адрес разведывательного отделения абвера в Кенигсберге и то, что это отделение затребовало двадцать комплектов летнего обмундирования командного состава Красной Армии.

Наутро, когда Иоганн подал машину к подъезду гостиницы, майор приказал отвезти его на аэродром.

Уже выходя из машины, Штейнглиц, как всегда, небрежно процедил чуть слышно сквозь зубы, не выговаривая окончаний слов:

— Два дня. Здесь. Час раньше, — и ушел, щеголяя выправкой истукана.

Ну что ж, значит, два дня свободы — хороший подарок майора Акселя Штейнглица советскому разведчику Александру Белову!

На Гитлерштрассе Вайс остановил машину у роскошного кондитерского магазина "Союз сердец". Надписи "Только для немцев" на дверях и витринах не было: вся эта улица особняков, из которых выселили поляков, стала центром чисто немецкого района.

Военные, полицейские патрули и агенты в штатском бдительно охраняли национальную неприкосновенность этой части города. Вечерами по Гитлерштрассе чинно прогуливалась разряженная толпа немцев, и если бы эксперт конторы "Пакет-аукцион" господин Герберт нашел время побывать здесь, он увидел бы на плечах, на головах и даже на ногах гуляющих многое из того, что было привезено на склады "Пакет-аукциона" после конфискации у польских граждан.

Почти ко всем немецким чиновникам, военным из специальных служб, гестаповцам, нацистским функционерам, коммерческим и промышленным агентам — уполномоченным самых различных германских концернов, осваивающих новые территории рейха, приехали из Германии бесчисленные родственники. Одни, энергичные, — в надежде на поживу, другие, ленивые, — просто чтобы отожраться, выпивать на даровщину, наслаждаться властью над любым ненемцем.

Сюда волокли стариков и старух, подростков, младенцев, не забывали о собаках, кошках, канарейках, попугаях, так трезво соображали, что дешевого и хорошего корма здесь хватит на всех. Ну, а о поляках беспокоится нечего: все равно они обречены на истребление.

По вечерам на Гитлерштрассе происходил своеобразный омерзительный парад победителей-мародеров, ползущих вслед за вермахтом разряженной толпой по черной от пожарищ и сырой от крови земле.

В кондитерской специально подобранные продавщицы — свеженькие, хорошенькие, в голубых платьицах, белоснежных кружевных передниках и наколках на высоких прическах, — щеголяя берлинским произношением, умело и предупредительно обслуживали посетителей.

Все они находились под наблюдением специальной службы Крепса, озабоченной здоровьем высших чиновников и офицеров, которые из-за скупости и неосмотрительности часто попадали в армейские госпитали по причинам, далеким от военных подвигов.

Здесь торговали не только кондитерскими изделиями. Но прусский дух чинной благопристойности неуклонно соблюдался и тут. И продавщица без тени кокетства, серьезно и почтительно выслушивала внушающего доверие и надежды покупателя и записывала адрес, по которому ей самой следовало доставить покупку. Конверт с некоей суммой "на транспортные расходы" она небрежно совала в кармашек кружевного передника и, кивнув клиенту, подходила к следующему с выражением сдержанной любезности и готовности, если, конечно, он того заслуживал.

Вайс купил большую коробку пончиков с яблочной начинкой, которые любила фрау Дитмар, и направился к выходу. Но тут из примыкавшего к магазину кафе его окликнула хорошенькая блондинка, он тотчас же узнал Еву — гостью фрау Бюхер. Ева сидела за столиком одна.

Убрав свертки с покупками, она предложила Иоганну сесть рядом.

Сдобное, миловидное лицо ее, обрамленное искусно уложенными локонами, сияло добродушием. На ней был пушистый норвежский жакет, широкие мягкие брюки — происхождения их Вайс не смог определить — и французские туфли-танкетки. В ушах, на шее и на груди блестела чехословацкая бижутерия.

— Вы кого-нибудь ждете? — спросил Вайс.

— Я — никогда. Меня — всегда, — кокетливо ответила Ева.

Вайс поднялся, давая понять, что не хочет мешать ей. Ева остановила его движением пухлой ручки.

— О, я пришла сюда только полакомиться. Обожаю сладкое! Это — для меня высшее наслаждение. — Упрекнула: — Господин Иоганн, у вас сложилось обо мне представление как о легкомысленной женщине. Но, право, я не такая. Я люблю...

— Детей, кухню, церковь, — подсказал Иоганн, предполагая, что Ева обидится и у него появится повод покинуть ее.

Но Ева простодушно согласилась:

— Это правда, я такая. Вы довольны своим новым местом, господин Вайс? — вдруг спросила она.

— Да, и я очень признателен фрейлейн Ангелике за ее заботу обо мне.

— Но почему Ангелике? — удивилась Ева. — Это я для вас постаралась. — Помедлила: — Правда, по просьбе Ангелики. Но если б я не захотела... Неужели она вам ничего не сказала?..

И Ева, непринужденно болтая, будто между прочим, с женским ехидством рассказала Вайсу кое-что для него любопытное. Оказывается, сын фрау Дитмар был помолвлен с Ангеликой (об этом Иоганн, впрочем, догадывался) и, хотя историю ее падения удалось поначалу от него скрыть, в гневе вернул ей слово, когда узнал обо всем происшедшем. И университет бросил совсем не потому, что увлекся фашизмом. В карьере нацистского функционера он увидел больше возможностей возвыситься над аристократами Зальцами. Но, увы, ошибся. Гитлер предпочел штурмовикам прусское родовое офицерство, Зальцы снова вошли в силу. Полковник Иоахим фон Зальц даже вступил в национал-социалистскую партию. и, очевидно следуя своему родителю, теперь испытывает к Ангелике не только "родственные" чувства. Поэтому фрау Мария Бюхер очень беспокоится, как бы отец полковника, узнав об этом, не отнял у Ангелики дарственной. Но если б Ангелика вышла сейчас замуж, ее отношения с Иоахимом Зальцем не представляли бы никакой опасности ни для кого. Фрау Дитмар тоже очень волнуется, боится, что если Фридрих узнает о связи Ангелики сначала с генералом фон Зальцем, а потом с его сыном, то он может решиться на какой-нибудь необдуманный поступок. Ведь он такой пылкий и самолюбивый! Обе дамы и решили, что в лице Иоганна они обрели выход из сложного положения, создавшегося в этих двух очень приличных семьях. Что думает обо всем этом Ангелика, неизвестно. Спросить боятся. Но, во всяком случае, пока что она сочла излишним беспокоить полковника фон Зальца, а попросила Еву заняться устройством Вайса — та любит дразнить своего генерала ревностью. И Ева попросила генерала о Вайсе — просто для того, чтобы лишний раз проверить свою женскую неотразимость.

Все это Ева поведала Вайсу, не переставая поглощать пирожные.

— А если приедет Фридрих и все узнает? — спросил Вайс.

Ева, облизывая липкие пальцы, сказала твердо:

— Он не приедет. И ничего не узнает.

— Почему?

— Ах, разве вы не знаете? Он в Пенемюде: там изобретают какое-то страшное оружие. И работают не только наши ученые, привлечены даже неарийцы. Они все там как в концентрационном лагере, конечно комфортабельном. Фридриха направили туда потому, что он почти инженер и к тому же наци. Он прямо таки находка для гестапо: образованный человек и их тайный агент. Это редкость. Я убеждена, что он теперь не меньше чем гауптштурмфюрер. Наконец-то фрау Дитмар может считать себя счастливой матерью.

— А разве раньше не считала?

— Конечно нет. Она не верила в политическую карьеру Фридриха. Она верила в другие его способности.

— Ухаживать за девицами?

— Ну что вы! — Ева даже обиделась за Фридриха. — Он такой умный молодой человек! Как-то принес на рождественский бал в мэрии Санта-Клауса из папье-маше, и этот Санта-Клаус двигался по велению Фридриха и раскланивался с самыми уважаемыми гостями.

— Волшебник!

— Ну конечно. Все так думали, особенно дети. Но потом Фридрих объяснил, что сделал все это с помощью радио. Во всяком случае, мой группенфюрер говорил, что опыты с игрушкой пригодятся Фридриху в Пенемюде. И если он не будет таким простофилей, каким был его отец, он сможет многого добиться.

— Я очень рад за фрау Дитмар! — искренне воскликнул Иоганн. он и впрямь был обрадован значительно больше, чем могла предполагать Ева. Пенемюде... Пенемюде — это новость!

Проявлять дальнейший интерес к этой теме было бы неосторожно, и Иоганн тут же переменил тон и предмет разговора.

— Фрейлейн, вы как цветущая яблоня! — сказал он тихо и коснулся рукой сдобного локотка Евы.

Но она отдернула руку и сказала серьезно:

— Оставьте, Иоганн. Мне эти штучки смертельно надоели. Я хотела с вами поговорить по душам, как со своим парнем, — ведь я тоже из деревни. И как только накоплю достаточно сбережений, вернусь к отцу, уплачу за восточных рабочих, и, уверяю вас, я знаю дорогу к счастью... Ведь я, в сущности, очень добропорядочная девушка. — Она пожала полными плечами. — Не какая-нибудь берлинская потаскушка с Александерплац. Видите, не курю, не люблю крепких напитков, слабость у меня только одна — сладкое. — Спросила многозначительно: — Вы поняли меня, господин Вайс?

— Да, — рассеянно согласился Иоганн и озабоченно осведомился: — Но кто вам сказал, что я работал на ферме?

— Бог мой! — Ева даже руками всплеснула. — Неужели вы полагаете, что мой шеф без ознакомления со всеми вашими бумагами согласился посоветовать майору Штейнглицу взять вас шофером? — Сказала гордо: — Я бы тоже не могла занимать той должности у обергруппенфюрера, какую занимаю, если бы меня не рекомендовало гестапо и, конечно, пастор, которому я исповедуюсь во всех своих прегрешениях. — И Ева улыбнулась Вайсу и теперь сама протянула ему руку.

Особняк обергруппенфюрера, куда Вайс привез Еву, охраняли эсэсовцы с черными автоматами на груди. И если бы не их слишком пристальное любопытство, Ева, возможно, пригласила бы Иоганна зайти к ней выпить чашечку кофе. Уговаривать же солдата в присутствии охраны обергруппенфюрера Ева считала ниже своего достоинства и поэтому сдержанно простилась с Вайсом.

12

Все молодое поколение фашистской Германии с самых ранних лет подвергалось нацистской обработке: "юнгфольк", затем "гитлерюгенд", обязательные трудовые лагеря, двухлетнее пребывание в охранных или штурмовых отрядах и, наконец, "школы Адольфа Гитлера" для особо достойных, которых специально готовили к службе в фашистском и государственном аппарате.

Надо полагать, Фридрих Дитмар, пройдя такой путь, едва ли мог сохранить те черты своего характера, о которых с нежностью и восхищением рассказывала Иоганну фрау Дитмар.

Но вместе с тем у Иоганна возникали смутные надежды на Фридриха, когда фрау Дитмар говорила, что в своих письмах к сыну рассказывает, как заботлив, как внимателен к ней квартирант. Иоганн стремился, чтобы Фридрих запомнил его имя, и просил фрау Дитмар в каждом письме писать сыну, что солдат Вайс шлет ему почтительный поклон.

Иоганн был несказанно рад, когда сияющая фрау Дитмар попросила его однажды выполнить поручение Фридриха. Записку от сына, где были перечислены книги и конспекты университетских лекций, которые он хотел получить из дома, привез ей ротенфюрер СС, по-общевойсковому — старший ефрейтор.

Пока фрау Дитмар угощала ротенфюрера и расспрашивала о сыне, Иоганн отобрал по этому списку книги и рукописи Фридриха, сложил, аккуратно упаковал и вручил посланцу.

Понимая, что матери дорога каждая бумажка, полученная от сына, он быстро сделал копию списка и, отдав письмо Фридриха фрау Дитмар, отвез ротенфюрера на военный аэродром. Но как ни пытался Вайс узнать хоть что-нибудь о том, как поживает господин Дитмар, ротенфюрер молчал. Поймать его на ценном признании удалось только на прощание, когда Иоганн, подавая ротенфюреру прорезиненный плащ, заметил: "У вас там сейчас дожди, ветра, погода в Пеменюде в такое время всегда дрянь". Ротенфюрер кивнул, соглашаясь.

Но и этого было достаточно, чтобы убедиться в достоверности сведений, полученных от Евы.

Изучение списка книг и тематика лекций подтвердили, что Фридриха совсем не случайно интересуют сейчас электронная техника, системы дистанционного управления, навигационная автоматика.

Размышляя над всем тем, что удалось узнать от фрейлейн Евы, Иоганн счел наиболее целесообразным всю заботу о своем устройстве приписать исключительно Ангелике Бюхер. И решил поблагодарить свою благодетельницу, посоветовавшись предварительно с фрау Дитмар о том, как это лучше сделать.

Фрейлейн Ангелика согласилась принять Вайса утром, предупредив через фрау Дитмар, что располагает очень ограниченным временем, так как полковник фон Зальц поручил ей чрезвычайно важную и срочную работу.

Первые же дни общения с майором Штейнглицем принесли Вайсу много поучительного, полезного.

Майор по внешности являл собой идеал прусака — чопорного, чистоплотного щеголя. И вот, получая новое обмундирование, Вайс щедро совал кому следует марки, и ему выдали все, что полагалось, не только точно по списку, но и лучшего качества. Кроме того, за приличную сумму он приобрел здесь же, в цейхгаузе, кожаный мундир эсэсовского самокатчика.

В парикмахерской Вайс потребовал, чтобы мастер сделал ему такую же прическу, как у майора Штейнглица.

И когда он, преображенный, предстал перед майором, тот сделал вид, будто ничего не заметил, однако тут же приказал Иоганну сопровождать его в те учреждения, которые он посещал, словно Вайс был его адъютантом, хотя майору и не полагалось иметь адъютанта. Вид и поведение Иоганна были вполне адъютантскими, и это придавало Штейнглицу особый вес.

Расшаркиваясь и рассыпаясь в благодарностях, Вайс преподнес Ангелике коробку шоколада, купленную в кондитерской "Союз сердец" на Гитлерштрассе, и отметил при этом, что его новая внешность и следствие ее — новые, самоуверенные манеры — произвели на девушку самое лучшее впечатление.

Искусству вызывать людей на откровенность посвящены целые тома глубоких и тонких исследований германских психологов, профессоров шпионажа. В архивах соответствующих служб хранятся отчеты агентов, компилированные и систематизированные в картотеках по разделам. И все это, продуманное, досконально изученное, выжатое до степени квинтэссенции, обрело высшую ступень системы, тайну которой дано было постигнуть, затвердить, вызубрить только черным рыцарям, посвященным в орден германского шпионажа.

Но дух прусской дисциплины, которая чванливо провозглашалась отличительной национальной чертой, тяготел беспощадно и над деятелями тайных служб, над их умами, волей, требуя строгого, неотступного следования шаблонным приемам, выработанным "гениями разведки". Если считать шпионаж "искусством", то даже лучшие его образцы, многократно повторенные, утрачивали свою первоначальную ценность и часто были подобны жалкой репродукции с картины большого художника, бесконечно повторенной на упаковке дешевого мыла.

Гитлер внес большой вклад в науку подлости. Его наставление: "Я провожу политику насилия, используя все средства, не заботясь о нравственности и "кодексе чести".. В политике я не признаю никаких законов. Политика — это такая игра, в которой допустимы все хитрости и правила которой меняются в зависимости от искусства игроков... Когда нужно, не остановимся перед подлогом и шулерством", — это его наставление воодушевило все фашистские тайные службы на бесчеловечные акции, помогло им превысить меру всех мерзостей, какие когда-либо знала история. Но ничто не помогло фашистам постичь советский закон, сломить его.

Абвер испытывал серьезные затруднения при попытке сформировать группы "пятой колонны" на территории СССР в канун своего коварного нападения. А ведь до сих пор ему удавалось блистательно осуществить это при захвате многих европейских государств.

Полковник Иоахим фон Зальц действительно в последнее время нуждался не только в лирических, но и в чисто деловых услугах своей секретарши: представленные ему списки лиц, отобранных в диверсионно-террористические группы, предназначенные для забрасывания на территорию СССР, оказались неудовлетворительными.

Фрейлейн Ангелика была приятно удивлена, увидев Вайса в новом, более привлекательном обличье. Она не скрывала от Иоганна, а, напротив, подчеркнула, как обрадована и даже восхищена его видом.

Ангелика расчетливо решила воспользоваться этим визитом для того, чтобы навести Иоганна на разговор, который был ей сейчас полезен. Ведь Вайс — прибалтийский немец, он жил в Латвии при советской власти и, пожалуй, сможет дать какие-нибудь рекомендации, а Ангелика предложит их от своего имени фон Зальцу, расположением которого она в последнее время очень дорожила, связывая с полковником свои далеко идущие планы на будущее.

Иоганн тоже хотел поболтать с Ангеликой, чтобы, если удастся, выведать у нее что-либо. Он знал до известной степени приемы немецкого шпионажа; допустим, так: достаточно прибегнуть к шантажу: "Фрейлейн Ангелика, мне кое-что известно о вас, и о папаше Зальце, и о нынешних ваших отношениях с его сынком", — и, конечно, фрейлейн Ангелика раскиснет.

Прием хотя и шаблонный, но вполне в духе методики, признанной всеми империалистическими разведками.

Но вместо этого испытанного, бьющего наверняка и такого простого способа Вайс встал на путь более сложный, так как полагал, что на подобный шаблонный прием отвечают не менее шаблонно: сначала он будет некоторое время получать незначительные материалы, а потом последует донос в гестапо.

Ангелика достаточно умна и сумеет выступить в роли разоблачителя своего шантажиста. В конце концов, ее совратил не кто-нибудь, а немецкий барон. Так ли уж это унизительно в глазах того общества, к которому принадлежит Ангелика?

Все это с молниеносной быстротой промелькнуло в голове Иоганна, но даже тенью не отразилось на его лице, выражавшем одно только восхищение хорошенькой и деловой девицей. Видно было что он польщен оказанным ею доверием.

И в ответ на небрежный, заданный будто бы из одного вежливого любопытства к прошлому Вайса вопрос Ангелики о его знакомых и друзьях в Риге он с воодушевлением рассказал, как ловил ночью рыбу в заливе вместе со своим другом Генрихом Шварцкопфом.

— И с девушками, — так нервно и насмешливо добавила Ангелика, что Иоганн решил перейти к другой теме. Она была несколько опасна, но зато давала возможность понять, чем вызван интерес к нему Ангелики.

Грустно вздохнув, Вайс сказал:

— Извините, фрейлейн, но для каждого прибалтийского немца тяжела безвозвратная потеря — как бы там ни было — родины.

— Почему вы говорите — безвозвратная? — строго осведомилась Ангелика и многозначительно добавила: — Я несколько иначе, чем вы, представляю будущие границы рейха.

Вайс возразил живо:

— О, я тоже думал иначе. Но пакт, заключенный с Москвой, мы, немцы, там, в Латвии, расценили как крушение наших надежд. — Шепнул смущенно: — Надеюсь, эти слова останутся между нами?..

— О, конечно, — уверила Ангелика. И посоветовала: — Будьте со мной предельно откровенны, так же, как и я с вами. — Положив руку на колено Вайса, посочувствовала: — Я понимаю ваши переживания. — Помедлила и вдруг сказала решительно: — Иоганн, я могу вам обещать: если вы — и очень скоро — предложите мне покататься на лодке по вашему Рижскому заливу, я охотно приму приглашение.

— Фрейлейн, вы сулите мне соблазнительные сны...

— Больше я пока ничего не могу вам сказать, — оборвала Ангелика эту галантную фразу. И серьезно взглянула на Вайса.

Иоганн подумал, не слишком ли поспешно дал понять Ангелике, как воспринял ее слова, и промямлил:

— Да, если б не этот пакт... — И сказал как бы про себя: — Но ведь у нас с Польшей тоже был договор!..

Ангелика снисходительно улыбнулась.

— Наконец-то. Как вы все-таки медленно соображаете. — Откинувшись на спинку стула, поправляя прическу, спросила с любопытством: — Ну, а эти большевики вас сильно притесняли в Латвии?

Вайс опустил глаза.

— Если вести себя с ними осмотрительно... — Быстро поднял глаза и, поймав на лице Ангелики выражение жадного внимания, снова потупился, пробормотал неохотно, — то можно было избежать неприятностей. — Встал. — Извините, фрейлейн, мне пора...

Ангелика вскочила, положила обе руки ему на плечи.

— О, прошу вас... — И пообещала многозначительно: — Останьтесь, вы не пожалеете.

Иоганн сделал вид, что воспринял это как призыв, и решительно обнял девушку. Как он и рассчитывал, она сердито вырвалась из его рук.

— У вас солдатские манеры!

— Но я солдат, фрейлейн.

— Если вы хотите завоевать меня, то надо действовать не так...

— А как? — ухмыльнулся Вайс.

— Будьте умницей, Иоганн. Сядьте и расскажите мне все, что вы знаете. — Добавила ласково: — Пожалуйста! — И снова положила руку на его колено.

Перебирая ее тонкие, холодные, чуть влажные пальцы, Иоганн сказал как бы нехотя:

— Если вам так хочется, фрейлейн, ну что ж, я готов.

— О! — удовлетворенно вздохнула Ангелика и ближе придвинулась к нему.

Иоганн толково, точно и обстоятельно рассказал то, что было ему рекомендовано в случае нужды передать немецкой разведке в качестве своего личного патриотического дара.

Это был хитроумный набор фактов мнимо-значительных, за некоторыми скрывалась ловушка, а другие были столь обнаженно правдивы, что не могли не ввести в соблазн...

Ангелика слушала внимательно и напряженно, спросила:

— Откуда вам известны эти подробности, Иоганн?

— Вы знаете, я работал в автомастерской, и мне приходилось ремонтировать им машины. И после ремонта сопровождать в пробных выездах. Это очень недоверчивые люди.

— Они называют это бдительностью?

— Бдительность — это несколько иное. Это обычай проверять документы. И чем больше у тебя документов, тем больше ты внушаешь доверия...

Ангелика встала, видно было, что ее живо интересовал разговор с Иоганном.

— Одну минутку. — И вышла из комнаты.

Вскоре она вернулась и объявила торжественно:

— Иоганн, полковник Иоахим фон Зальц ждет вас у себя в кабинете.

Переступив порог, Вайс увидел бледного, сутулого человека, с впалой грудью и такими же запавшими висками и щеками на костистом, длинном , унылом лице. Стекла пенсне сильно увеличивали глаза навыкате, выражающие усталость, глубокое равнодушие ко всему. Полковник небрежно, чуть склонив плешивую голову, одновременно ответил на приветствие Вайса и показал ему на кожаное кресло с пневматической подушкой в изголовье. Когда Вайс сел, он уставился на него прозрачными, бесцветными, неморгающими глазами в красноватых жилках. потом сложил перед собой кисти рук так, что палец касался пальца, и, устремив взгляд на свои ногти, стал сосредоточенно рассматривать их, совершенно углубившись в это занятие.

Вайс тоже молчал.

— Да? — вдруг оборонил полковник, не поднимая глаз и не меняя позы.

— Ну, повторите, повторите! — нетерпеливо потребовала Ангелика.

Вайс встал, как для доклада, и сжато, но еще более твердым голосом повторил то, что он рассказывал Ангелике.

Полковник сидел все в той же позе, прикрыв глаза тонкими сизыми веками. Ни разу он не прервал Вайса, ни разу не обратился с вопросом.

Пытливо вглядываясь в фон Зальца, Иоганн силился определить, какое впечатление на того производят его слова, но лицо полковника оставалось непроницаемым. И когда Вайс закончил, полковник продолжал глубокомысленно созерцать собственные ногти.

Молчание становилось тягостным. Даже Ангелика начала испытывать неловкость, не зная, как воспринята ее настойчивая просьба выслушать Вайса.

И вдруг полковник спросил сильным, несколько дребезжащим голосом:

— Кто из ваших земляков, находящихся здесь, может выполнить долг чести перед рейхом и фюрером?

— Господин полковник, мы все, как истинные немцы...

— Сядьте! — последовал приказ. — Это лишнее. Назовите имя.

— Надо уметь обращаться с парашютом? — решительно осведомился Вайс.

— Имя!

— Папке, господин полковник. — И, снова вытянувшись, преданно глядя в глаза фон Зальцу, Вайс отрапортовал: — Бывший нахбарнфюрер, средних лет, отменного здоровья, решительный, умный, отлично знает обстановку, владеет оружием, часто выезжал в пограничные районы, имеет там связи.

Полковник помедлил, взял телефонную трубку, назвал номер, проговорил с томительной скукой в голосе:

— Дайте срочно справку о Папке, прибывшем из Риги. — Положил трубку и снова погрузился в молчаливое созерцание своих холеных ногтей.

В последнее время Папке избегал встреч с Иоганном, но осведомлялся о нем у сослуживцев и даже наведывался в его отсутствие к фрау Дитмар, пытаясь узнать, как проводит время ее жилец. Поэтому не удивительно, что Иоганн постарался при первой же возможности отделаться от Папке, тем более что если в Советскую Латвию зашлют именно Папке, обезвредить его не представит особого труда. Для этого достаточно сообщить в шифровке его имя — приметы и так известны.

Полковник по-прежнему сидел в позе застывшего изваяния, изредка поднимая пустые, невидящие глаза.

Иоганн оглянулся на Ангелику, как бы вопрошая, что ему дальше делать.

Ангелика ответила строгим взглядом.

Здорово ее выдрессировал полковник, если она в его присутствии боится даже слово произнести. Интересно, наедине они столь же бессловесны?

Зазвонил телефон.

Полковник приложил трубку к бледному, широкому, оттопыривающемуся уху и, изредка кивая, сказал несколько раз, будто прокаркал: "Да, да". Положил трубку и вопросительно посмотрел на Вайса, словно удивляясь, зачем он здесь. Ангелика поспешно поднялась и, оглянувшись на Вайса, пошла к двери. Он понял, встал, щелкнул каблуками, повернулся и, бодро чеканя шаг, вышел в сопровождении Ангелики.

Как только они оказались одни, раздался звонок.

— Одну минутку, — извинилась Ангелика и исчезла за дверьми кабинета.

Вернулась она не скоро. Но когда вышла, улыбалась и держала в руке незажженную сигарету. Протянула ее Вайсу.

— Это вам от полковника.

— Значит все хорошо? — осведомился Вайс.

Ангелика снисходительно похлопала его по спине и проводила до внутренней лестницы.

По дороге домой Вайс весь был поглощен сложной работой мысли. Как бы получше уложить в минимум знаков все, что ему удалось сегодня узнать, как избежать слов, выражающих его переживания, и вместе с тем найти такие слова, которые передали бы все значение того, что было не досказано?

Когда Вайс встретил на аэродроме майора Штейнглица, он так горячо приветствовал его, что даже при всей своей черствости и надменности майор не мог не испытать в душе приятного чувства и великодушно простил Иоганна, когда тот, суетясь с вещами, чуть было не уронил термос. Вайс подготовился к встрече — засунул в багажную сетку за передней спинкой букет.

Майор, конечно, увидел цветы, но по привычке к скрытности сделал вид, будто ничего не заметил.

За долгое свое пребывание на специальной службе Штейнглиц выработал правило выискивать в каждом слабости и, будучи большим знатоком всяческих мерзостей, чувствовал себя уверенно только с теми людьми, которые сами были готовы на любую мерзость. А если исследование личности в этом направлении не увенчивалось успехом, то он считал эту личность недалекой и ни на что не способной.

Вместе с тем Штейнглиц любил с гордостью повторять фашистские сентенции, вроде: "Нордическое крестьянство — элита элит", "Мелкие крестьяне и юнкеры соединены общностью судеб, они — спинной хребет военной мощи страны и являются потенциальным новым дворянством земли и крови".

Сын крестьянина, он немало страдал в догитлеровские времена от пренебрежения титулованных офицеров рейхсвера. И наивно рассчитывал, что теперь крестьянское происхождение откроет ему дорогу в армейскую элиту. А то, что Вайс работал когда-то на ферме и был племянником фермерши, заставило майора отказаться от привычной подозрительности. Штейнглиц даже проникся некоторой симпатией к своему шоферу, полагая, что именно в таких, как он, и сохраняются первородная простота, покорность и доверчивость — черты, свойственные крестьянским детям, не утратившим благотворной родственной связи с землей.

Придя к этому умозаключению, майор уверовал в него как в неопровержимую истину, так же как он навсегда уверовал в выработанную его специальной службой систему, где все — вплоть до способов возмездия тем, кто посмеет отступить в чем-либо от этой системы, — было предусмотрено заранее.

Искреннюю радость Вайса майор посчитал подтверждением того, что крестьянин — кем бы он ни был — испытывает врожденное благоговение перед своим барином, и это благоговение — свидетельство расовой чистоты немецкого крестьянства.

А Иоганн действительно очень обрадовался возвращению майора. И не собирался скрывать своих чувств по этому поводу. Радость его объяснялась тем, что ему удалось кое-что узнать о своем хозяине, и он готов был служить ему с воодушевлением, самоотверженностью и героизмом — неотъемлемыми слагаемыми, необходимыми для выполнения задания, возложенного на советского разведчика.

Помимо всего прочего, Иоганн не прочь был почерпнуть кое-что из опыта майора Штейнглица, который, хоть и впал в немилость, был одним из лучших знатоков тайной канцелярии гитлеровского генерального штаба. Им еще предстояло схватиться в будущем, и Иоганн хотел быть во всеоружии, чтобы выйти из этой схватки победителем.

Иоганн думал обо всем этом, когда бережно вел машину, искоса наблюдая в зеркало за майором. Но лицо его пассажира сохраняло обычное холодно-замкнутое выражение.

У входа в гостиницу Штейнглиц, как всегда, небрежно, сквозь зубы, не договаривая окончаний слов, процедил:

— Час ноль-ноль. С полным запасом горючего. Свои вещи — тоже.

Иоганн понял, что покидает Лодзь, и, возможно, навсегда.

13

Бедная фрау Дитмар! Как засуетилась, как горестно заметалась она, когда узнала об отъезде Вайса. Казалось, это известие расстроило ее не меньше, чем разлука с Фридрихом. Глаза ее были влажны от слез.

Иоганн невольно вспомнил, как суетилась, металась, провожая сына, мать Саши Белова, укладывала в чемодан теплое белье, шерстяные носки, уговаривала взять чуть ли не две дюжины носовых платков, совала авоську с продуктами. И сын не мог сказать ей, что должен все свои вещи оставить в специальной комнате на аэродроме, где ему предстоит переодеться и получить на дорогу совсем другой чемодан.

Иоганн вспомнил, как держался при расставании со своей матерью, которую нельзя было волновать. Она и без того была донельзя встревожена таинственной разлукой. Он бодрился, шутил, уверял ее, что теперь будет работать на засекреченном предприятии. Но мать знала, что он обманывает ее, хотя и делала вид, будто верит каждому слову сына.

Отец не мог скрыть от нее, какую гордую дорогу избрал их Саша. И она поклялась молчать, у нее хватило сил притворяться перед сыном в час разлуки. И он знал, что она будет даже лгать, уверяя всех, что ее Шурику живется хорошо, рассказывать, как он там работает, на своем засекреченном оборонном заводе, придумывать письма от него. И что она будет плакать тайком от мужа, в который раз разглядывая фотографии сына...

А отец? Казалось, в тот вечер навсегда залегли у него на лице глубокие морщины. И хотя он бодрится, бормочет о том, как воевал в гражданскую войну, о том, что он тоже парень был хват, глаза у него тоскливые, и сразу понятно: не умеет старик лицемерить, притворяться для него всего страшнее. И он не верит, что его Саша, его мальчик, такой чистый, правдивый, беспредельно искренний, сможет обманывать, притворяться...

Днем Иоганн успел заскочить в контору "Пакет-аукцион" и, памятуя слова майора о маргарине, которые еще тогда подействовали на Герберта угнетающе, развязно заявил, что он приехал не за маргариновыми изделиями, а за хорошей дамской вязаной кофтой. Но тут же, успокаивая Герберта, показал бумажник.

Можно ли при отчете отнести эту сумму в рубрику "специальные расходы", Вайс твердо не знал. Но он решился на это, полагая, что в крайнем случае, ну что ж, бухгалтер вычтет из заработной платы в десятикратном размере за неоправданный перерасход иностранной валюты.

Но не отблагодарить фрау Дитмар за все ее заботы он не мог. Она была искренне внимательно к нему. Кроме того, знакомство с ней принесло ему немало пользы, и кто знает, что еще понадобится от нее впоследствии.

И когда фрау Дитмар примеряла теплую вязанную кофту и говорила, что не решается принять такой ценный подарок, по румянцу на щеках и красным пятнам на шее видно было, как она счастлива.

Но как бы ни были трогательны эти минуты прощания, Иоганн не забыл спросить у фрау Дитмар позволения написать письмо Фридриху и поблагодарить его за гостеприимство. И фрау Дитмар дала Иоганну номер полевой почты сына, предупредив, что Фридрих не очень-то любит сам писать письма. И пообещала, что она снова напишет Фридриху, какой хороший человек жил в его комнате...

В точно назначенное время Вайс подъехал к гостинице. Вынес чемоданы майора, уложил в багажник.

— Варшава, — процедил Штейнглиц, откинулся на спинку сиденья, вытянул ноги, закрыл глаза и приказал себе заснуть. Он был горд тем, что может заставить себя спать: ведь на это способна только волевая сверхличность, каковой самонадеянно и считал себя майор.

Падал мокрый снег, земля обнажилась на проталинах, в низинах стоял туман. Холодно, зябко, уныло. Бесконечно тянулась дорога, изъязвленная воронками от авиабомб. Гулко гудели под колесами настилы недавно восстановленных мостов. В канун разбойничьего нападения на Польшу 1 сентября 1939 года большинство мостов было взорвано германскими диверсионными группами. Мелькали черные развалины зданий в уездных городишках. Через определенные промежутки времени машина останавливалась у контрольных пунктов. Штейнглиц просыпался, небрежно предъявлял свои документы, а чаще металлический жетон на цепочке, который производил на начальников патрулей весьма сильное впечатление.

Порой подписи указывали, что нужно ехать в объезд, так как дорога закрыта для всех видов транспорта. Вайс, как будто не замечая этих указателей, вскоре догонял моторизованную колонну или проезжал мимо армейского расположения, аэродрома, строительства, складских сооружений. И хотя по всему шоссе имелись дорожные знаки, обозначающие путь на Варшаву, Вайс почему-то находил повод часто сверяться с картой, особенно когда встречались объекты, привлекавшие его внимание.

Но каждый раз, прежде чем достать карту, он поглядывал в зеркало над ветровым стеклом, в котором отражалась физиономия спящего Штейнглица. Никаких пометок на карте Вайс не делал, полагаясь на свою память.

Когда подъехали к лесистой местности, патруль задержал машину. Майор показал свои документы, вытащил жетон — не помогло. Унтер-офицер почтительно доложил, что проезд одиночным машинам запрещен, так как в лесу укрылись польские террористы.

— Позор! — проворчал Штейнглц.

Вышел из машины на обочину и потом, застегиваясь, сказал унтер-офицеру:

— Их надо вешать на деревьях, как собак. Сколько у них деревьев, столько их и вешать.

— Вы правы, господин майор. Надо вешать.

— Так что же вы стоите? Идите в лес и вешайте! — тут он заметил, что обрызгал сапог, и приказал патрульному солдату: — Вытереть! — А когда тот склонился, сказал брезгливо: — Трус! У тебя даже руки дрожат — так ты боишься этих лесных свиней.

Но сам Штейнглиц только тогда разрешил патрульному офицеру открыть шлагбаум, когда собралось больше десятка армейских машин. И свою машину приказал Вайсу вести в середине колонны, позади бронетранспортера, и положил себе на колени пистолет. И выругал Вайса за то, что тот не сразу вынул из брезентовой сумки гранату.

Черные деревья вплотную подступили к дороге. Пахнуло сыростью, хвоей, и лес казался Иоганну родным. Такие же леса были у него на родине, а в этом притаились польские партизаны, не побоявшиеся вступить в мужественное единоборство с железными лавинами гитлеровских полчищ.

Как хотел Вайс услышать сейчас выстрелы, разрывы гранат, трескотню ручных пулеметов — он ждал их, как голоса друзей. Но лес молчал. Непроницаемый, темный и такой плотный, будто деревья срослись ветвями. И когда машина вновь выехала на голую равнину, Иоганну показалось, что здесь темнее, чем в лесу. Наверное, потому, что задние колеса транспортера забрызгали грязью ветровое стекло. Он хотел остановиться, чтобы вытереть грязь, но майор не позволил: боялся оторваться от бронетранспортера.

Глубокой ночью, когда до Варшавы оставалось не больше тридцати километров, Штейнглиц приказал Иоганну свернуть с шоссе. Подъехали к каким-то зданиям, — очевидно, раньше это было поместье, — обнесенным высоким забором и двойным рядом колючей проволоки. Прожекторы на сторожевых вышках, установленных по углам забора, заливали все вокруг ослепительным мертвенным светом. У ворот их задержали. Охрана очень тщательно проверила документы майора и пропустила машину только после того, как караульный офицер по телефону получил на это разрешение. Во дворе Штейнглица встретили люди в штатском. Он почтительно откозырял, и они все вместе ушли. Иоганну отвели койку в общежитии невдалеке от гаража, где стояло множество новых машин лучших немецких марок.

Это расположение, загадочное, уединенное, внешне напоминавшее и тюрьму и лагерь, не было ни тюрьмой, ни концлагерем. Но здесь были сконцентрированы самые совершенные средства охраны; ток высокого напряжения, включенный в ограду из колючей проволоки, трубчатые спирали Бруно, система металлических мачт с прожекторами, позволяющая в любое мгновение залить беспощадным светом всю бывшую помещичью усадьбу или осветить любой ее уголок, и незримые лучевые барьеры, отмечающие с помощью вспышек сигнальных ламп каждого, кто входил в здание или выходил из него, и все собранные здесь достижения человеческой мысли точно и слаженно служили одной цели: намертво отрезать этот кусок земли от внешнего мира.

Только солдаты охранного подразделения носили военную форму. Те, кому они подчинялись, кто властвовал здесь, были в штатском, и только по степени почтительности, проявляемой к этим штатским, можно было определить, как высока должность, которую они занимают. Ни один из них не скрывал своей военной выправки и права командовать другими, такими же штатскими, отличавшимися лишь более щегольской выправкой. Подчиненные штатские напоминали узников, добровольно заточивших себя в каменных флигелях. Они были заняты весь день и лишь после обеда, а некоторые только после ужина прогуливались по каменным плитам внутреннего дворика, отделяющего эти флигели от хозяйственных зданий.

Те же из штатских, кто имел право общаться с внешним миром, подвергались при выездах проверке нескольких патрульных постов. Эти посты обслуживало специальное подразделение СС, которому, по— видимому, и была поручена внешняя охрана.

Очевидно, эсэсовцы не подчинялись властям расположения, так как бесцеремонно освещали фонарями лица пассажиров любой выезжающей или въезжающей машины, забирали документы, уносили в комендатуру для проверки и не торопились их вернуть. А когда возвращали, даже если проверенный оказывался весьма высокопоставленным лицом, козыряли небрежно и независимо.

Свободное передвижение Вайса по территории было крайне ограниченно: хозяйственные постройки, плац, вымощенный булыжником, — и все.

Он не имел права переступать за пределы этой черты. Незримые границы сторожила внутренняя охрана; у каждого пистолет, граната в брезентовом мешочке, автомат.

Для чего все это, Иоганн пока не мог выяснить.

Все тут держались нелюдимо. Иоганну казалось, что его окружают глухонемые. Даже общаясь между собой, эти люди, приученные к молчанию, охотнее прибегали к мимике и жестикуляции, чем к простым человеческим словам.

В гараже лежала целая стопа железных номерных знаков — после каждого длительного выезда номер на машине меняли. Несколько раз Иоганн видел, как перекрашивали почти новые машины. У трех легковых стекла были пуленепроницаемые, у двух — такие, что сквозь них не рассмотришь внутренность кузова, за исключением, конечно, ветрового стекла.

Ел Вайс в столовой, вместе с теми, кто, как и он, не имел права выходить за пределы незримой границы. Система питания построена была на самообслуживании. Ели подолгу и много, молча, не проявляя никакого интереса друг к другу. Несколько девиц с мужскими повадками из подразделения вспомогательной службы, такие же вымуштрованные, как и все здесь. с сытыми, равнодушными лицами не оживляли общей унылой картины. Когда какую-нибудь из них тискали за столом, девица, не меняясь в лице, спокойно, как лошадь в стойле, продолжала есть. А если это мешало поглощать пищу, она так же молча, с силой отталкивала ухажера.

За ужином давали шнапс, иногда пиво, и можно было сыграть в кости на свою порцию. И если кто-нибудь уступал выпивку девице и та принимала ее, вокруг начинали хихикать и поздравлять расщедрившегося со свадебным удовольствием.

Но и этого развлечения хватало на минуту, не больше, а потом все снова смолкали и не обращали уже никакого внимания на пару, которую только что грубо вышучивали.

Прошло много дней, а майор Штейнглиц не давал о себе знать. Жизнь в этом странном заточении изнуряла Иоганна своим тупым, бессмысленным однообразием. Он даже не мог выяснить, что это за соединение, кто его обслуживает, чем здесь занимаются люди.

Как-то в кухне испортился электромотор, вращающий мясорубку. Иоганн вызвался починить его и починил. Повар кивнул головой — и все. Ни одного слова ни от одного из окружающих не услышал Иоганн, хотя работал на кухне больше трех часов, а народу здесь было достаточно. И когда он помогал механику гаража, тот охотно принимал его услуги, но благодарил тем же молчаливым кивком.

Одиночество, бездеятельность, бессмысленность пребывания тут делали его жизнь все невыносимей.

А Штейнглиц то ли забыл о существовании Вайса, то ли навечно сдал его в эту часть — ни у кого нельзя было ничего выведать.

Каждое утро в отгороженный колючей проволокой загон приходил дрессировщик собак со своим подручным.

Толстый, коротконогий, с мясистыми плечами, дрессировщик в одной руке держал плеть, а в другой — палку с кожаной петлей на конце. Одет он был в белый свитер, кожаную коричневую жилетку, замшевые залоснившиеся шорты, толстые шерстяные носки, бутсы на шипах и тирольскую шляпу со множеством значков.

Лицо холеное, профессорское, всегда чисто выбрито.

Что за человек подручный, понять было трудно. Настоящее живое чучело. Стеганый брезентовый комбинезон с проволочной маской фехтовальщика на лице. Шея, словно колбасными кругами, обмотана брезентовым шлангом, набитым опилками. Низ живота защищен фартуком, выкроенным из автомобильного баллона, поверх фартука — брезентовый плоский мешок.

Дрессировка была незамысловатой. Пока подручный шел по ровной линии, собаки покорно сидели у ног дрессировщика. Стоило подручному сделать резкое движение в сторону, как собаки бросались на это живое чучело и начинали рвать круги шланга, набитые опилками, и висящий на фартуке, защищающем низ живота, брезентовый мешок.

Если собаки сбивали подручного с ног и, не обращая внимания на команду, продолжали рвать, дрессировщик разгонял их ударами плети, а самому свирепому псу накидывал на голову кожаную петлю, прикрепленную к палке, и оттаскивал в сторону.

Дрессировщик и его подручный никогда не разговаривали. Команда подавалась собакам не словами, а свистком.

Однажды, когда подручный завизжал от боли, дрессировщик, против обыкновения, не сразу разогнал озверевших псов, а выждал некоторое время и, после того как они разбежались, ударил, тщательно примерившись, поваленного на землю окровавленного человека тупым носком бутса.

Заметив, что Вайс наблюдает за ним, дрессировщик начал вежливо здороваться и всегда первый говорил: "Доброе утро" или "Добрый день".

Как-то он подошел к проволочному забору, спросил:

— Красиво? — Похвастал: — Эти животные послушны, как дети. Нужно только иметь талант, волю к власти. — Пожаловался: — Сейчас стало трудно доставать хорошие экземпляры. Во всех ведомствах по делам военнопленных при ОКВ и штабах округов завели теперь собственные питомники. И это похвально. Хороший пес может так же нести службу, как хороший солдат.

Вайс показал глазами на собак:

— В таких шубах им русский мороз не страшен! Как вы думаете?

— Конечно, — согласился дрессировщик. Осведомился: — Вы не любите холода? — Утешил: — Фюрер обещал молниеносно разделаться с Россией. Надо полагать, рождество там будут праздновать только наши гарнизоны...

— О да, безусловно, — поддакнул Вайс.

Вот еще одно подтверждение опасности, нависшей над его страной. Что ж, можно было бы информировать Центр и о том, что военное министерство Германии даже собак уже мобилизовало для Восточного фронта.

Инструктор-наставник как-то сказал Александру Белову:

— Ну что ж, если начнется война, — долг чекиста спасать армию, народ от подлых ударов в спину. А для того, чтобы предотвратить такие удары, нужна всеведущая зоркость наших людей, работающих на той стороне. Вот тебе вся твоя долговременно действующая директива. Простая и ясная как день. А приложение к ней — разумная инициатива, смекалка и твердое сознание того, что за каждую каплю крови, пролитую советскими людьми, мы несем особую ответственность — каждый из нас лично, где бы он ни находился...

14

К хозяйственным постройкам примыкал двухэтажный каменный флигель, надежно укрытый высоким забором со свисающим карнизом, оплетенный колючей проволокой. Три раза в день открывались ворота в этом заборе, чтобы пропустить термосы с горячей пищей, которую возили из кухни. По субботам к термосам прибавлялся ящик с бутылками пива и водки. И только один единственный раз в день — в шесть часов утра, когда было еще сумеречно, — из этих ворот выходили строем восемь человек в трусах и, какая бы ни была погода, проделывали на плацу гимнастические упражнения. Потом снова строились и скрывались за воротами.

Это повторялось шесть дней. А на седьмой, в воскресенье, они приходили после обеда на грязный, мощенный булыжником плац и усаживались на брошенные возле гаража старые автомобильные покрышки с таким видом, будто выползали сюда отдохнуть после тяжелой работы. Одеты они были в трофейные мундиры разгромленных гитлеровцами европейских армий— кто во французский, кто в датский, кто в норвежский. У некоторых одежда была смешанной, — скажем, брюки от французской формы, а китель английский.

Кто были эти люди? По приказу они не должны были ничего знать друг о друге, не имели права знать, а за попытку узнать им грозило жестокое наказание.

Люди без родины. Нет у них имен — только клички. Нет прошлого. Не будет и будущего. Они знали, что народ, имя которого было записано в их анкетах, хранимых специальной службой, не простит им преступлений против его чести и свободы. Впереди одно: к репутации негодяев предстояло прибавить славу палачей.

Их хорошо знала берлинская, мюнхенская, гамбургская криминалки. Некоторым из них понадобилась бы вторая жизнь, чтобы отбыть наказание за все черные дела, которые за ними числились.

Не было закона, который охранял бы их права, и не было страны, где бы они не нарушили закона.

И чтобы оказаться вблизи этих людей и понять, кто они, Вайс придумал себе на воскресенье работу в гараже.

Он оставил ворота распахнутыми. И услышал русскую речь, русские слова, не видя еще, кто их произносит.

Приглушенный баритон, заглатывая букву "р", лениво мямлил:

— В сущности, имеются четыре защитных механизма, маскирующих страх смерти: секс, наркотики, крайний рационализм и агрессия.

— Фрейд, — вставил кто-то небрежно.

— Возможно. И поскольку концепция "каждый человек — мой враг" — главный фокус мышления, убийство ближнего и дальнего не только современно, но и необходимо для сохранения общества...

— Научился крестить обеими руками. Ты бы лучше о бабах, — посоветовал кто-то сиплым голосом.

— Извольте, — согласился баритон. — Тут я видел пожилую фею с развитыми до неприличия, ну прямо как галифе, бедрами. Представьте, отвергла в силу моей расовой неполноценности.

— Ты бы за свои дела попросил звание арийца.

— Я напомнил шефу о своих заслугах, но он в крайне нелюбезных выражениях обещал меня повесить, если я еще хоть раз попробую заикнуться.

— Только правда убивает надежды, — высокопарно заметил баритон. — Оставьте Зубу его заблуждения о себе самом. Пусть живет на благо Германии — нашего великого союзника. Что касается меня, то я никогда не испытывал потребности в высокоморальных поступках и, надеюсь, не испытаю.

— А суд божий?

— Я рассчитываю, что всевышний разделяет мою концепцию.

— Ты бы не ножом, а пером зарабатывал. Почему бросил?

— Не бросил, а выгнали. Неосмотрительно осуществил молниеносный способ обогащения. Слишком шумный процесс получился. Возможно, если б отправил в небытие соотечественницу, а не немку, все б и обошлось.

— Сколько тебе дали?

— Смягчили. Я утверждал на суде, что любил старуху бескорыстно. А убийство совершил в состоянии аффекта, вызванного ревностью.

— И долго ты с ней путался?

— Познакомился в цирке, когда выступал в труппе наездников под предводительством Шкуро, а раззнакомился через год-полтора.

— Побатрачил...

— Что ж, постигла судьба Германа из "Пиковой дамы": ни денег, ни старушки.

Сиплый проговорил задумчиво:

— А все-таки есть в этом какое-то мистическое совпадение... Николая сослали в Тобольск, в нескольких верстах от него село Покровское — родина Гришки Распутина. — Вздохнул: — Эх, Россия!

— Я попрошу! — визгливо вступил тенор. — О государе императоре...

— Брось, — спокойно отпарировал сиплый. — Да не махай кулачишками. Дам по харе так, что потом, как после пластической операции, ни один мужик не узнает бывшего своего барина.

— Узнают! — зловеще пообещал тенор. — Узнают...

— Так тебе немцы и отдадут усадьбу, держи карман шире!

— Господа, — баритон звучал барственно, — вы слишком далеко зашли, вы не имеете права обсуждать планы Германии в отношении бывшей территории России.

— А кто накапает?

— А хоть я, — ответил баритон. — Я. Если, конечно, ты не доложишь раньше.

— Сволочь!

— Именно...

Кто-то рассказал:

— Когда я отбывал срок в Бремене, нас гоняли на работы в оружейные мастерские, а потом, прежде чем пропустить обратно в камеры, просвечивали каждый раз рентгеном: проверяли, не спер ли кто-нибудь инструмент из цеха. А говорят, будто облучение отрицательно отражается на способностях.

— А на черта тебе эти способности?

— Ну, все-таки...

— А я, господа, первое, что сделаю, — закажу щи и расстегай. Ну такой, знаете...

— Ты лучше жри поменьше, не набирай лишнего веса. Будут кидать с парашютом — ноги переломишь. Со мной был один такой субчик — сразу ногу себе вывернул. Пришлось исцелить — из пистолета.

— Ну и дурак!

— А что? На себе тащить в советскую больницу?

— А ты бы как хирург — ножичком!

— Эх ты, мясник!

— Будь спокоен, если попаду к тебе в напарники, облегчу бесшумно.

— Если я тебя раньше на стропе не вздерну.

— Ну зачем опять грубости? — умиротворяюще проговорил баритон. — Весна, скоро пасхальные дни.

— Где ты их праздновать будешь?

— Где же еще, как не в российских Рязанях?

— Вот и отволокут тебя в Чека. Будет там тебе пасха!

— НКВД, — строго поправил тенорок. — Не надо быть такими отсталыми.

— Вызубрил...

— А что ж, с двадцатого года не был дома.

— Ничего, не плачь. Скоро обратно кинут.

Вайс вышел из гаража с надутым баллоном в руках, сел невдалеке от этих людей и внимательно осмотрел баллон, будто искал на нем прокол. Потом прижал баллон к уху и стал сосредоточенно слушать, утекает воздух или нет.

Высокий, тощий, с хрящеватым носом, не оборачиваясь, спросил по-русски:

— Эй, солдат, закурить есть?

Вайс сосредоточенно вертел в руках баллон.

— Хочешь, я сам дам тебе сигарету? — снова спросил шепелявым баритоном долговязый.

Вайс не прерывал своего занятия.

— Да не бойся, ни черта он по-русски не понимает, — сказал коренастый. И спросил по-немецки: — Эй, солдат, сколько времени?

Вайс ответил:

— Нет часов. — И обвел твердым, запоминающим взглядом лица этих людей.

Улыбаясь Иоганну, плешивый блондин проблеял тенорком по-русски:

— А у самого на руке часы. Немецкая свинья, тоже воображает! — Любезно протянул сигарету и сказал уже по-немецки: — Пожалуйста, возьмите, сделайте мне удовольствие.

Вайс покачал головой и вытащил свой портсигар.

Блондин засунул себе за ухо отвергнутую Вайсом сигарету, вздохнул, пожаловался по-русски:

— Вот и проливай кровь за них. — Обернулся к Вайсу, сказал по-немецки: — Молодец, солдат! Знаешь службу. — Поднял руку. — Хайль Гитлер!

Вайс сходил в гараж, оставил там баллон и, вернувшись обратно, положил себе на колени дощечку, а поверх нее лист почтовой бумаги.

Склонившись над бумагой Вайс глубокомысленно водил по ней карандашом. Изредка и внешне безразлично поглядывал он на этих людей в разномастный иностранных мундирах, которые владели немецким языком, а возможно, и другими языками так же, как и русским. Они давно утратили свой естественный облик, свои индивидуальные черты. И хотя приметы у них были разные, на их лицах запечатлелось одинаковое выражение жестокости, равнодушия, скуки.

Чем дольше Иоганн вглядывался в эти лица, тем отчетливее он понимал, что невозможно удержать их в памяти.

В следующее воскресенье он снова занял позицию возле гаража и, шаркая напильником, положил заплату на автомобильную камеру. Покончив с ней, неторопливо разобрал, промыл и снова собрал карбюратор. Вытер руки ветошью и, как в прошлый раз, занялся письмом.

А эти люди, очевидно привыкнув к молчаливому, дисциплинированному немецкому солдату, свободно болтали между собой.

Вайс безразличным взглядом обводил их лица, потом переводил глаза на какой-нибудь сторонний предмет и снова писал, будто вспомнив нужные ему для письма слова.

Солдат, сочиняющий письмо домой, — настолько привычное зрелище, что никто из этих людей уже больше не обращал на него внимания, не замечал его. Тем более что убедились — по-русски он не смыслит ни бельмеса.

Главенствовал у них, по-видимому, тот, сухощавый, бритоголовый, с правильными чертами лица, с серыми холодными глазами и вытянутыми в ниточку бровями на сильно скошенном лбу. Когда он бросал короткие реплики, все смолкали, даже тот, с барски картавым баритоном, любитель афоризмов: "Для того чтобы убить, не обязательно знать анатомию", "Среди негодяев я мог бы быть новатором", "Дороже всего приходится платить за бескорыстную любовь".

Как-то он сказал томно:

— Кажется, я когда-то был женат на худенькой женщине с большими глазами.

Бритоголовый усмехнулся.

— И загнал ее в Бейруте ливанскому еврею.

— Ну, зачем оскорблять, — арабу, и даже, возможно, шейху.

Бритоголовый свел угрожающе брови, процедил сквозь зубы:

— Ты что мне тут лопочешь?

Обладатель баритона мгновенно сник:

— Ну ладно, Хрящ, ты прав.

Сухонький, напоминавший подростка, жилистый старик с маленьким, сжатым морщинами, горбоносым лицом, спросил с кавказским акцентом:

— Шейх? Что такое шейх? Я сам шейх. Почем продал, не помнишь?

Человек с обвисшим лицом и чахлыми волосами, зализанными на лысину, только пожал плечами.

Бритоголовый сказал:

— Нам, господа, следовало бы и здесь навести порядок.

— У немцев?

— Я имею в виду русскую эмиграцию. Одних Гитлер воодушевил, вселил надежды, а другие — из этих, опролетарившихся, — начали беспокоиться о судьбе отчизны.

— Резать надо, — посоветовал старик.

— Не лишено, — согласился бритоголовый. — Я кое-кого назвал шефу, предложил наши услуги — устранить собственноручно. Это имело бы показательное значение, мы бы публично продемонстрировали нашу готовность казнить отступников. но увы, шеф отказал. Пообещал, что этим займется гестапо. А жаль, — грустно заключил бритоголовый.

Человек с обвисшим лицом протянул мечтательно:

— А в России сейчас тоже весна-а!

— Будешь прыгать, не забудь надеть галоши, чтоб ноги не промочить.

— Я полагаю, уже подсохнет...

— Польшу они в три недели на обе лопатки.

— Ну, Россия — не Польша.

— Это какая тебе Россия? Большевистская?

— Ну, все-таки...

— И этот тоже! Заскулил, как пес.

— В каждом из нас есть что-то от животного...

— Ты помни номер на своем ошейнике, а все остальное забудь...

Сухие, пахнущие пылью лучи солнца падали на эту закованную в булыжник землю, на зарешеченные окна зданий, на это отребье, на предателей, донашивающих трофейные мундиры поверженных европейских армий. От высокого забора с нависшим дощатым карнизом, оплетенным колючей проволокой, падали широкие темные тени, и казалось, будто двор опоясывают черные рвы. Бухали по настилам сторожевых вышек тяжелые сапоги часовых. Ссутулясь, сидел Иоганн, держа на коленях дощечку с листком бумаги, и что-то старательно выводил на ней карандашом. Он тоже был тут узником, узником, подчиненным размеренной и строго, как в тюрьме, регламентированной жизни.

И все-таки он был здесь единственным свободным и даже счастливым человеком и с каждым днем в этом страшном мире все больше убеждался, что он тут единственный обладатель счастья. Счастья быть человеком, использующим каждую минуту своей жизни для дела. для блага своего народа.

Вот и сейчас, сидя на солнце, Иоганн терпеливо и старательно работал. Да, работал. Рисовал на тонких листках бумаги хорошо очиненным карандашом портреты этих людей. Каждого он хотел изобразить дважды — в фас и в профиль. Он рисовал с тщательностью миниатюриста.

Никогда раньше Саша Белов не испытывал такого трепетного волнения, такой жажды утвердить свое дарование художника, как в эти часы.

И если в искусстве ему был глубоко чужд бесстрастный, ремесленный объективизм, то сейчас только этот метод изображения мог заменить ему отсутствие фотообъектива. Он должен был воспроизвести на бумаге эти лица с такой точностью, словно это не рисунки, а сделанные с фотографий копии.

Рисуя, он должен был сохранять на лице сонное, задумчивое выражение человека, с трудом подбирающего слова для письма. А между тем от успеха его теперешней работы, возможно, будут зависеть судьбы и жизни многих советских людей.

В столовую приходила чета глухонемых. Он — плотный, плечистый, черноволосый, с крупными чертами неподвижного лица. Глаза настороженно-внимательные, с нелюдимо-враждебным, немигающим взглядом. она — пушистая блондинка, тонкая, высокая, нервная, чуткая к малейшему проявлению к ней внимания или, напротив, невнимания. На лице ее непроизвольно мгновенно отражалось то, что ее сейчас волновало. Это была какая-то необычайно выразительная мимика обнаженной чувствительности, отражавшей малейший оттенок переживания.

Эта пара не принадлежала к числу обслуживающего персонала. Они занимали здесь особое положение, если судить по тому, что глухонемой вел себя так, словно не замечал никого из сидящих за столом, а те не решались в его присутствии, пользуясь глухотой этих двух людей, говорить о них что-нибудь обидное.

Однажды в столовой обедал приезжий унтер-офицер — огромный упитанный баварец. Бросив исподтишка взгляд на глухонемую, он сказал соседу:

— Занятная бабенка, я бы не прочь с ней поизъясняться на ощупь.

Глухонемой встал, медленно подошел к унтер-офицеру, коротко ударил в шею ребром ладони. Поднял, держа под мышки. Снова посадил на стул и вернулся к жене. Никто из присутствующих даже не сделал протестующего движения. продолжали обедать, будто ничего не случилось.

Иоганн знал этот способ нанесения удара, вызывающий краткий паралич от болевого шока.

Унтер-офицер с белым, мокрым от пота лицом раскрытым ртом ловил воздух. Ему было плохо, он сползал со стула.

Иоганн вывел его во двор, потом привел к себе в комнату, уложил на койку. Почувствовав себя лучше, унтер-офицер встал и объявил зловеще, что глухонемому это будет стоить веселенького знакомства с гестапо. И ушел в штаб расположения. Но скоро вернулся обратно сконфуженный, удрученный.

Постепенно приходя в ярость, он рассказал Вайсу, почему рапорт начальству по поводу нанесенного ему оскорбления был решительно отклонен. Иоганн и сам начал догадываться, что представляет собой эта странная супружеская чета.

Канарис считал себя новатором, привлекая глухонемых к агентурной работе. Он использовал их для того, чтобы в различных условиях иметь возможность узнать, о чем говорят интересующие его лица.

Находясь в отдалении от объектов слежки, эти глухонемые агенты путем наблюдения за артикуляцией губ беседующих могли точно установить, о чем они говорят. Если расстояние было значительным, применяли бинокль или специальные очки с особыми стеклами, рассчитанными на людей с хорошим зрением.

Но эта пара агентов оказалась штрафниками.

Они скрыли от своего шефа, что ждут ребенка. И, находясь за пределами Германии, рассчитывали, что женщине удастся благополучно разрешиться от беременности.

Но им пришлось вернуться до родов.

Женщину на последнем месяце беременности схватили на улице и, несмотря на то, что она была агентом абвера, привезли в госпиталь, где было произведено кесарево сечение.

Женщине сказали: ребенок мертв. А за ее жизнь боролись лучшие врачи. Абвер не простил бы им потери нужного человека.

И теперь супругов выслали сюда, как злорадно сказал унтер-офицер, "для карантина". Вначале глухонемые "психовали" и даже пытались отравиться газом. Но абвер приставил к ним наблюдателей. И все их дальнейшие попытки прибегнуть к другим способам самоубийства кончались ничем, и они их прекратили, когда окончательно убедились, что от службы абвера нельзя тайно уйти даже из жизни.

Иоганн купил у дрессировщика собак выбракованного щенка и подарил его глухонемой. Вначале она колебалась, брать ли его, моляще, растерянно оглядывалась на мужа. Он кивнул. Женщина жадно схватила щенка, прижала к себе. Муж вынул бумажник, вопросительно и строго глядя на Вайса.

— Мне было бы приятно, если бы вы приняли мой подарок.

Глухонемой помедлил, спрятал бумажник, протянул сигареты. Закурили.

Вайс сказал:

— Я работаю у майора Штейнглица. Тоже абвер.

Глухонемой кивнул.

Вайс объяснил:

— Я вынужден был оказать помощь унтер-офицеру — вам могли угрожать неприятности.

Глухонемой презрительно оттопырил губы.

Женщина, держа в одной руке щенка, другую протянула Вайсу и пожала его руку. Лицо ее было нежное и невыразимо печальное.

Она сделала округлый жест над животом, покачала головой. В глазах показались слезы.

Муж сжал губы, лицо его стало жестким. Он постучал кулаком по голове, закрыл глаза, потом развел сокрушенно руками.

Вайс сказал:

— Я понимаю ваше горе. Но надо жить.

Женщина показала пальцем на себя, на мужа, потом на щенка, покачала головой.

— Да, вы правы, — сказал Вайс, — человек не животное. — Вайс помолчал, потом продекламировал: — "Человек — это лишь покрытый тонким слоем лака, прирученный дикий зверь".

Женщина брезгливо от него отшатнулась. Вайс объяснил:

— Так утверждает Эрих Ротакер, наш великий историк.

Глухонемой коснулся своего лба пальцем, потом отрицательно помахал им.

— Я тоже так не думаю, — сказал Вайс. — Но есть много людей, которые не только так думают, но и поступают так.

Глухонемой кивнул головой, соглашаясь.

Каждый вечер супруги выводили щенка на прогулку на пустынном плацу. Завидев Вайса, щенок дружелюбно подбегал к нему, и Вайс как бы невольно становился спутником этой странной пары во время таких прогулок.

Последнее время супруги стали брать с собой маленькие грифельные дощечки, на которых они быстро писали, стирая написанное влажной губкой. Это облегчало общение.

Брошенные своим несчастьем в безмолвие, эти два человека нашли друг друга, еще когда были детьми. Он, шахтер и сын шахтера, она, дочь пастора, бежали из дома, когда родители стали противиться ее дружбе с глухонемым юношей, рабочим.

В одном из подразделений абвера он стал испытателем парашютов. Хорошо зарабатывал. Совершал тренировочные прыжки в самых сложных условиях, в каких могут оказаться при заброске агенты. От нее скрывал не службу в абвере, а то, какой опасности он подвергает себя ежедневно. При неудачном прыжке получил тяжелое увечье. Понял, что если погибнет, она убьет себя. Потом посчастливилось. Им обоим дали работу в абвере другую, хорошую работу. Вайс знал, что это за "хорошая" работа. Бывали во многих странах. Всегда мечтали о ребенке. Боялись только одного: чтобы не родился тоже глухонемой.

Вайс спросил:

"А если бы вы не согласились вернуться домой до рождения ребенка?"

Глухонемой быстро написал на грифельной доске: "Невыполнение" — и провел у себя по горлу ребром ладони, закатывая глаза.

Когда Вайс написал, что он из Прибалтики, женщина значительно переглянулась с мужем и быстро набросала на доске:

"Догадывались, вы не из рейха".

"Почему?"

"Некоторые слова вы произносите иначе".

"И много таких слов?"

"Нет, совсем немного. И, возможно, вы произносите их правильно, но артикуляция губ иная, не всегда нам понятная".

Однажды в воскресный день глухонемая пожаловалась Вайсу на то, что муж ее не хочет молиться.

Глухонемой пожал плечами, коснулся ушей, губ и погрозил небу кулаком.

Женщина в свою очередь простерла к небу руку с открытой ладонью, потом показала на мужа, коснулась своей груди и, нежно улыбаясь, склонила голову.

Вайс понял ее.

Проходя мимо греющихся на солнечном припеке уже известных Вайсу диверсантов, глухонемые брезгливо отвернулись.

Когда зашли за здание флигеля, Вайс изобразил, подняв руки и приседая, приземляющегося парашютиста. Глухонемой кивнул, сделал движение, будто поднимает пистолет, и направил руку с вытянутым пальцем, будто стволом пистолета, на жену, на себя.

Вайс показал свой погон.

Глухонемой, протестуя, закачал головой и снова показал на жену, на себя.

Вайс понял. Глухонемой объясняет, что диверсанты призваны убивать не военных, а штатских людей.

Между булыжниками на плацу росла жалкая сорная трава, но глухонемая умудрялась находить среди этой чахлой травы растения с крохотными жесткими цветочками величиной чуть больше булавочной головки, составляла из них миниатюрный букетик, вдыхала неслышный запах, блаженно закрывая глаза. Лицо у мужа при этом становилось печально-виноватым.

Вайс написал на грифельной доске: "Но вы сможете потом купить себе ферму?" Глухонемой изобразил на лице насмешливую улыбку. Написал: "Дрессировщик собак зарабатывает больше нас". Снова протянул палец, изображая ствол пистолета, сощурился, прицеливаясь, дописал: "Вот за это хорошо платят".

Женщина, прочитав, подняла глаза к небу, потом перевела взгляд на мужа и покачала головой. И, строго смотря в глаза Вайсу, погрозила ему пальцем.

Выходит супруги решили, что он, как абверовец, человек одной с ними профессии, но они не одобряли тех, кто убивает.

Через неделю Вайс увидел, как глухонемой в сопровождении офицера садился в машину. Лицо его было темным, угрюмым, глаза болезненно блестели.

А спустя еще несколько дней увезли также глухонемую. Вайс с трудом узнал ее, когда она шла к машине с маленьким чемоданчиком в руке. Она едва волочила ноги, голова ее никла, плечи опущены, на лоб свисала прядь, нижняя губа закушена, а лицо было, как у мертвой, серо-землистое, глаза остановившиеся. И когда в поле ее зрения попал Вайс, она, как показалось Иоганну, не поняла, кто это, — взгляд ее был тускл, невидящ.

Значит, супругов разлучили.

Теперь им, верно, предстоит работать каждому в отдельности. В качестве живых запоминающих аппаратов для визуального подслушивания.

Воздух был сырой, тусклый, влажный, из гаража остро пахло бензином, добываемым путем переработки каменного угля. Хороший румынский бензин шел только на нужды авиации.

15

Вайс неутомимо искал возможности вырваться из заточения. Раз в неделю он посылал фрау Дитмар почтительно-нежные письма. ответа не было. Очевидно, номер полевой почты, который ему здесь дали, принадлежит какой-нибудь части. находящейся недалеко отсюда. Наконец ему удалось узнать, что курьер ездит за почтой только раз в месяц. И вот наступил день, когда Иоганн получил сразу целую кучу писем от фрау Дитмар. В последнем она мельком упомянула, что к ней заходил обер-ефрейтор Бруно, справлялся о Вайсе.

Неужели Бруно?!.. У Иоганна от волнения даже перехватило дыхание, но, отвечая фрау Дитмар, он только кабы между прочим попросил сообщить обер-ефрейтору, если, конечно, тот зайдет еще раз, номер своей полевой почты.

Уединиться здесь было почти невозможно, пришлось воспользоваться единственным подходящим для этого местом. И там, накинув крючок на дощатую дверь с отверстием в виде сердечка, Иоганн поболтал в заранее припасенной банке кончик все того же носового платка, пропитанного химическим веществом, и написал раствором симпатических чернил между строк записки свои предполагаемые координаты, начертил схему дорог, ведущих к расположению, и указал возможное место для тайника.

На следующий день он сдал письмо в незаклеенном конверте в окошечко охранной комендатуры.

Обязанности дворника исполнял здесь пожилой угрюмый солдат, назначенный на эту должность благодаря хлопотам дочери, неотлучно находившейся в штабном флигеле.

Солдат был глуховат и потому угрюм. Хотя ему и льстило, что его дочь — старшая в женском вспомогательном подразделении, но то, что она слишком дисциплинированно выполняет любое желание офицеров, — это ему не нравилось. И когда однажды он обозвал ее шлюхой, дочь отправила его на пять суток на гауптвахту, хотя могла отдать под военно-полевой суд: ведь папаша был всего лишь рядовым, а она ефрейтором.

Как-то раз эта сложенная подобно атлету девица-ефрейтор, после того как Вайс вторично отремонтировал на кухне мясорубку, поручила ему сменить спирали на специальной жаровне. На жаровне сжигались бумаги из тех, что подлежали после ознакомления уничтожению.

Вайс чинил жаровню вечером в канцелярии под надзором ефрейторши.

Она спросила:

— Хочешь выпить?

— Нет.

— Женат?

— Помолвлен. — Эту версию Иоганн выдвинул из чисто оборонительных соображений. Ефрейторша сидела на стуле, положив ногу на ногу так, что видно было, где кончались у нее чулки.

Закинув обе руки себе на шею, выставив полную грудь, она спросила насмешливо:

— И ты ей так же верен, как и рейху?

— Так же.

Ефрейторша иронически пожала плечами.

— Если она не во вспомогательных частях, то все равно, как и все женщины, призвана и отбывает сейчас где-нибудь трудовую повинность. А когда женщина работает двенадцать часов, а потом идет не домой, а в казарму, в общежитие, где другие пускают к себе ночью под одеяло своих начальников-тыловиков, рано или поздно она все равно пустит кого-нибудь под свое одеяло, как и все другие.

— Она не такая.

— Я тоже была не такая.

— Вы из деревни?

— Да.

— У вас своя ферма?

— Нет. Мы работали с отцом у господина рейхсфюрера Гиммлера, у него под Мюнхеном огромная птицеферма. Он большой знаток и любитель чистопородных индеек. К рождеству мы их забивали и целыми грузовиками отправляли не только в Мюнхен, но и в другие города.

— У него большие доходы от этой птицефермы?

— Ха! Он теперь один из богатейших людей в империи, ферма — это так, для удовольствия.

— Вы его знали, видели?

— Да, и довольно часто.

— И какой он?

— Знаете, такой заботливый. Заболел индюк из Голландии, так он приказал оттуда прислать ему специального ветеринара-орнитолога. И тот вылечил.

— Вам хорошо платили на ферме?

Ефрейторша сказала задумчиво:

— Отец под рождество унес с фермы несколько горстей орехов, которыми откармливают индюшек. Он хотел их завернуть в серебряную бумагу и повесить на елку.

— И что же?

— Мы встречали рождество без отца. Его избил управляющий и запер в сарае на все дни рождества. — Произнесла с надеждой: — Надеюсь, в генерал-губернаторстве мне дадут землю, и тогда мы с отцом заведем свою птицеферму.

— Вы на это рассчитываете?

— А как же! Я член национал социалистической партии, вступила еще до того, как мы стали хозяевами в Европе. Каждый из нас получит свой кусок. — Зевнула, осведомилась лениво: — Так как, угостить шнапсом? — Вайс ничего не ответил. — Если вы стесняетесь, можно пойти ко мне. — Заметила одобрительно: — Вы хороший мастер. — И тут же добавила, — Но сейчас это не имеет значения. Германия располагает таким количеством рабочих рук со всех своих новых территорий, что надо уметь только ими командовать — и все.

— Да, — сказал Иоганн, — мы, немцы, — нация господ. Ваш отец почему-то забыл об этом, когда брал орехи, предназначенные на корм для индюшек.

Ефрейторша возразила простодушно:

— Но скоро он сможет сам так же наказывать батраков, когда у нас будет своя птицеферма.

— А если начнется война с Россией?

Ефрейторша задумалась, потом сказала:

— Все-таки я хотела бы получить свой кусок земли не там, а здесь, в генерал-губернаторстве.

— Почему?

— В России суровые зимы, и надо сильно утеплять птичники, это лишние расходы. — Вытянув ноги в блестящих чулках и глядя на них озабоченно, спросила: — Вы не находите, что они у меня красивые и полные, как у настоящей дамы? Так мне многие говорят. — Сказала задумчиво: — А когда я работала на ферме, были, как палки, сухие, ровные снизу доверху.

— Да, — согласился Иоганн, — здесь неплохо кормят.

Расстался он с ефрейторшей почти дружески. На прощание она сказала ему сочувственно:

— Я знала тут еще таких парней, как вы. Они не могут. Говорят, это от сильных нервных переживаний после особых заданий.

— Нет, — усмехнулся Иоганн, — что касается меня, то я не нервный, не замечал за собой ничего такого.

— Это потому, — сказала ефрейторша, — что вам не приходилось быть агентом.

— Да, — согласился Иоганн, — не приходилось. Не всем же быть исключительными храбрецами. Только вот жаль, что они кое-что теряют после этого и не могут потом обзавестись потомством.

Тема разговора, видимо, сильно занимала ефрейторшу. Она заметно оживилась.

— Мне один эсэсовский офицер доверительно рассказал, что Герда Борман, супруга рейслейтера Мартина Бормана, собирается обратиться ко всем женщинам Германии с призывом разрешить своим мужьям многоженство и даже сама написала проект закона. И вручила мужу личную доверенность, разрешающую ему иметь трех жен с обязательством посещать каждую семью раз в неделю.

— Ну, это так, выдумка, — усомнился Вайс.

— Честное слово, это правда. — поклялась ефрейторша и добавила серьезно: — И это очень патриотично со стороны немецких женщин. Мы же должны помочь фюреру заселить новые территории немцами. И нас должно быть на земле больше, чем всех других народов. Это же ясно.

— Ну ладно, пусть так, — согласился Вайс, укладывая инструмент в брезентовую сумку. Щелкнул выключателем. Спирали в жаровне, накаляясь, источали сухой жар, пахнущий горячим металлом.

Иногда по вечерам Иоганн помогал аккумуляторщику Паулю Рейсу перебирать, мыть, очищать свинцовые пластины от осадков окиси, и тогда они беседовали.

Пауль родом из Баварии, отец его — владелец небольшой бондарной мастерской, где изготовлялись не только бочки, но и резные деревянные раскрашенные кубки для пива.

Пауль толст, весел, добродушен. Он показал Вайсу значки, которые получил, выигрывая не однажды первенство на пивных турнирах. Объяснил:

— Хотя это вредно отражалось потом на здоровье, зато лучшей рекламы для бондарной мастерской не придумаешь.

В 1938 году в дни 9-10 ноября по всей Третьей империи прокатилась кроваво-черная волна еврейских погромов. Пауль в те дни приютил в мастерской семью врача Зальцмана, который некогда спас ему жизнь, сделав смелую и, главное, бесплатную операцию, когда Пауль умирал от заворота кишок. Кто-то донес на Пауля.

Он был членом национал-социалистской партии. Предали суду чести. Исключили, сослали в трудовые лагеря.

Пауль говорил, обиженно оттопыривая пухлые губы:

— На суде чести я утверждал, что мной руководили только деловые побуждения. Я считал: мой долг Зальцману не меньше пятисот марок. Это большая сумма. Отказать Зальцману в убежище означало бы, что я решил таким образом отделаться от кредитора. Это могло подорвать доверие к отцовской фирме.

— В самом деле?

— Безусловно. Многие отделывались от своих кредиторов тем, что доносили о них что-нибудь в гестапо.

— Доносили только на евреев?

— Если бы! На всех, кому не хотелось возвращать долги. — Сказал с гордостью: — В нашем роду Рейсов все были бондари, а трое наших предков — цеховые знаменосцы. И никто из Рейсов никогда не совершал коммерчески бесчестных поступков.

— Значит, если бы вы не были должны врачу деньги, то и не подумали бы его прятать?

Пауль сказал уклончиво:

— Нас двое братьев — я и Густав. Густав старший. Он учитель. Когда отец понял, в какую сторону дует ветер, он приказал одному из нас стать наци. Я младший, холостой. Пришлось подчиниться.

— Это что ж, вроде как в старые времена отдавали в рекруты?

— Не совсем так, — возразил Пауль. — Среди нашей молодежи я пользовался спортивной славой.

— Ты спортсмен?

Пауль напомнил:

— Я же тебе показывал значки. Наше спортивное объединение содержалось на средства богатейших пивоваров. Они с самого начала оказали поддержку фюреру, когда он еще не был фюрером. А ты что думал, только Круппы открывали ему кредит?

— Ну а при чем здесь ты?

— Как при чем? Я же известный спортсмен. Имею кое-какое влияние. И если я наци, значит, выигрывают наци.

— На пивных турнирах?

— Они у нас приобрели после этого характер политических митингов.

— Ах. так?

— А ты что думал? Фюреру нужны преданные люди. Но не в рабочих же пивных их надо было искать, так я полагаю.

— Ты хочешь сказать, что рабочие не поддержат фюрера?

— Я так не говорил, — забеспокоился Пауль. — Ты сам понимаешь, Германия — это фюрер. — Помедлив, сказал, хитро сощурясь: — У нас в мастерской до прихода фюрера к власти работали по девять часов, а потом стали работать по двенадцать часов за те же деньги. — Закончил назидательно: — Народ обязан нести жертвы во имя исторических целей рейха.

— А твой отец?

Пауль сказал грустно:

— Тоже. Имперское правительство оказывает поддержку только крупным промышленным объединениям. За эти годы многие мелкие владельцы разорились. Маленькие пошли вниз, крупные — вверх. — Произнес с завистливой гордостью: — Вот господин Геринг начал с монопольной фабрикации "почетных кортиков" для СА и СС, а теперь у него концерн: больше сотни заводов, десятки горнопромышленных и металлургических предприятий, а торговых компаний, транспортных и строительных фирм тоже хватает.

— Ты это о маршале Германе Геринге?

— Он больше, чем маршал. Он магнат. И Мартин Борман — тоже, а с чего начал свою политическую карьеру? Вступил в тысяча девятьсот двадцатом году в "Союз против подъема еврейства", и тут приметили его способности.

— А ты, значит, промахнулся?

Пауль пожал рыхлыми плечами, согласился:

— Да, не получилось из меня бритого зверя.

— Это что значит?

— Ну, так мы называли себя в партии.

— А твой брат, он что ж, ради фирмы так и не вступил в наци?

— Он погиб во время нашего прорыва в Арденнах.

— Значит, тебе все-таки повезло, — заключил Вайс.

— Да, — согласился Пауль, — повезло, но это везение мне не даром досталось. Я дал обязательство жениться.

— На ком?

— На нашей ефрейторше из вспомогательного женского подразделения. Это она взяла меня сюда из маршевой роты. Я ей многим обязан.

— О, я с ней познакомился.

— А я не из ревнивцев, — поспешил заверить Пауль. — Она женщина с головой и с характером — это главное для семейной жизни.

Беседы с Паулем убедили Иоганна в том, что общительность, умение при всех обстоятельствах сохранять хорошее расположение духа, приветливые манеры — все это способно подчас быстрее расположить другого к беспечной откровенности, чем хитроумная изворотливость. Она может вызвать у собеседника желание состязаться в уме и желание скрыть истинные свои мысли, чтобы выведать тайные помыслы собеседника.

Умение заводить знакомства с самыми различными людьми обогащало Иоганна познаниями той сферы, в которой ему приходилось действовать. Изучение топографии душ давало ему возможность увереннее передвигаться от человека к человеку. Он не притворялся, не прибегал к этакой своеобразной мимикрии, к некоему защитному цвету, чтобы слиться с особенностями личности собеседника; оставаясь до известной степени самим собой, он искренне интересовался жизнью каждого нового знакомца, и эта искренность подкупала больше и была прочнее, проникновеннее, результативнее, чем лживое притворство и уверения в единомыслии. Прибегать к этому последнему способу стоило только в двух случаях: как к средству вынужденной самообороны или нанося удар собеседнику с целью обвинения в недостаточной преданности рейху.

Иоганн убедился в том, что полезнее для получения более обширных сведений ставить себя в положение человека, которого надо в чем-то еще убеждать. Наивное сопротивление разжигает собеседника больше, чем поощрительное поддакивание ему. Кроме того, нельзя утрачивать чисто человеческого интереса к собеседнику. Каждый, кто бы он ни был, инстинктивно стремится нравиться другим. И если другой имеет в его глазах какие-то достоинства, тем больше он старается расположить его к себе.

Значит, при всех обстоятельствах надо уметь показывать товар лицом. Будь то профессиональные знания или осведомленность, касающаяся различных областей познания, нравственная сила убеждения или приверженность к твердым устоям, доброжелательность, если она нелицемерна, умение гибко пользоваться ограниченным правом оставаться самим собой, сохранять порядочность в условиях, когда для этого почти нет никаких условий. Все это составляло духовное вооружение в лагере противника. И чем лучше Иоганн владел таким оружием, тем надежнее защищенным он себя чувствовал.

Избегать общения с низкими, подлыми людьми — это здесь для него было недозволенной роскошью, и чем явственнее проступали в людях эти черты, тем энергичнее он был обязан стараться сблизиться с носителями их, чтобы изучить не только множество вариантов различного рода подлости, но и проследить источники, ее питающие.

В поле зрения попадались не только политические концентраты нацизма, но и растворы его в крови тех, кто даже не называл себя наци. С такими полуотравленными людьми надо было вести себя особенно вдумчиво и осторожно, ибо они могли оказаться одновременно полезными и опасными.

Вайс понимал, что каждый человек смотрится как бы в зеркало собственных представлений о самом себе.

Но для его деятельности было насущно необходимо постоянно ощущать, как воспринимается его личность другими, и соответственно этому представлению вырабатывать в себе те черты, которые совпадали бы с образом, который уже существовал в сознании других. Вместе с тем, чтобы подниматься вверх по ступеням, занимать все более выгодное положение, продвигаться вперед, ему нужно дать почувствовать окружающим и свое превосходство, но в такой мере, чтобы оно не пробуждало ревнивой зависти, а выглядело так, будто бы он не умеет проявить свои способности без снисходительной поддержки. Всегда найдутся желающие поддержать человека с головой, осчастливить его такой поддержкой. А если не найдутся сами, то их можно найти.

Иоганн чувствовал, что и Пауль и ефрейторша из вспомогательного женского подразделения, хотя он и не прикидывался их единомышленником, а сохранил в общении с ними самостоятельные позиции, прониклись к нему уважением. А между тем оба они по своему складу не привыкли испытывать уважение к тем, кто не стоял над ними.

И в этом как бы тренировочном своем успехе Вайс видел кое-что обнадеживающее. Период его затянувшегося, длительного фундаментального вживания протекает благополучно, и это ощущение благополучия еще больше разжигало его тоску по активным действиям, тогда как он все еще продолжал совершать подвиг бездействия.

Однажды пожилой солдат, отец невесты Пауля Рейса, не обратил внимания на разворачивающийся во дворе грузовик и попал под колеса. Солдата положили в санитарную часть, находившуюся здесь же, в хозяйственном городке.

Ефрейторша попросила Вайса временно, в порядке личной любезности, поработать за отца, чтобы сохранить его должность, пока он находится в госпитале. Она сказала:

— Пауль ленив и нечистоплотен. Ему нельзя доверять.

Сначала Вайс только подметал двор, посыпал песком дорожки, белил известью тумбочки на обочинах. В комбинезоне, надетом поверх мундира, и коротком клеенчатом фартуке, взятых из шкафчика со спецодеждой, оставшейся от старика, с метлой и совком в руках, Вайс постепенно стал убирать с унылой, обиженной миной не только двор, но и внутренние помещения комендатур, охраняющих проходы между отдельными секторами расположения.

И скоро охрана привыкла к Вайсу. А когда фрейлейн ефрейтор, с бедрами наподобие галифе и мелкозавитыми волосами, вручила Вайсу пропуск для того, чтобы он мог привозить песок из карьера, находящегося далеко за расположением, Вайс получил возможность перемещаться не только между секторами.

Это дало Вайсу много полезного. Он получил свободу маневра, возможность бывать в различных помещениях.

Заходя во флигель, где жили люди в разномастных мундирах, он нашел подтверждение своей догадке, что этих людей готовят для заброски в Советский Союз. Он установил это по обрывкам черновиков, записей лекций, касающихся топографии. По тем памятным выпискам, которыми, прежде чем заучить наизусть, они пользовались, ему даже удалось определить районы их предполагаемых действий.

Иоганн чувствовал себя человеком, в руки которого неожиданно попал клад.

Отправившись за песком на грузовой машине, Вайс выбрал подходящее место для тайника и на обратном пути у телефонного столба с номерным знаком 74/0012 закопал в консервной банке завернутую в кусок непромокаемой накидки, полагающейся к каждому противогазу, первую свою за время пребывания здесь шифровку и несколько портретов диверсантов.

Столб с этим номером был указан потом тайнописью в записке, предназначавшейся Бруно и вложенной в письмо к фрау Дитмар.

Так он наладил связь. Это было счастье. Теперь конец одиночеству, томительному, безысходному безделью. Ведь что бы ни делал Вайс, без надежной связи со своими все его усилия оставались втуне. Но предаваться ощущению счастья Иоганн не мог, не говоря уже о том, что это расслабляющее волю ощущение было теперь ему противопоказано.

И все-таки он допустил оплошность.

Нарисованные им портреты остальных террористов-диверсантов Вайс хранил внутри отдушины кирпичного фундамента гаража, предварительно обернув куском все той же противоипритной накидки. Вечером он просмотрел их в последний раз, собираясь на следующий день положить в тайник у телеграфного столба, и обнаружил, что изображение человека, которого диверсанты называли Хрящем, сильно потерлось на сгибах. Иоганн решил восстановить испорченный кое— где рисунок. Зажег свет в плафоне на потолке машины, сел в нее и принялся за дело. Дверцу машины он оставил открытой, чтобы услышать, если кто-нибудь войдет в гараж. И... попался.

Человек с начальственными манерами вошел в гараж в сопровождении своего шофера и охранника и сразу же увидел солдата в освещенной машине. Он и вырвал у солдата бумагу, на которой тот что-то писал.

Вайс выскочил из машины, вытянулся, замирая.

Человек в штатском удивленно разглядывал рисунок.

— Кто?

Иоганн доложил:

— Иоганн Вайс, шофер господина майора Акселя Штейнглица.

— Это кто?

Иоганн посмотрел на рисунок.

— Не могу знать.

Человек угрюмо, подозрительно уставился в глаза Вайсу.

— Кто? — повторил он.

И вдруг Иоганн ухмыльнулся и, принимая свободную, несолдатскую позу, сказал презрительно:

— Это, осмелюсь доложить, жалкая мазня. — Попросил с надеждой в голосе: — Я был бы очень счастлив показать вам мои рисунки.

Человек в штатском еще раз внимательно посмотрел на рисунок, поколебался, но все-таки вернул его Вайсу, молча сел в свою машину и уехал.

Вайсу была знакома и машина и ее шофер. Она обслуживала только одного человека — этого в штатском. Каждый раз после выезда на ней меняли номер, за короткое время дважды перекрашивали. Он понимал, что у этого человека профессиональная память и будет не так просто выкрутиться под его внимательным, как бы оценивающим душу взглядом.

И когда Вайс остался один, он знал, что и машина и ее хозяин вернутся.

Можно бежать от опасности, а можно отважно броситься ей навстречу. Вайс препочел последнее.

Достал плотной оберточной бумаги, поставил перед собой книжку солдатского календаря с портретами фюрера, фюреров, фельдмаршалов, генералов, прусских полководцев и яростно принялся за работу теперь уже не таясь, не скрываясь ни от кого.

Жестокое опасение за судьбу своего дела и собственную судьбу, жажда искупить непростительную оплошность — вот какие музы вдохновляли Иоганна на творческий подвиг.

Он был достаточно осведомлен о направлении, свойственном искусству гитлеровской Германии.

Прежде всего парадная помпезность. Портретист мог соперничать в мастерстве лишь с гримером из морга, почтительно расписывающим лица покойников под живые, придавая им выражение величия — непременной принадлежности каждого чиновного трупа.

Блеск рыночных олеографий меркнул перед кричащими громоздкими полотнами, заключенными в массивные бронзовые рамы.

И все силы художников уходили на фотографически точное воспроизведение мундиров: талант портного был необходим так же, как талант живописца.

Но было и другое направление в портретной живописи. Сторонники первого — чиновничьего, льстивого, бюрократически педантичного — запечатлевали на портретах внешние атрибуты величия, считая высшим достижением умение воспроизводить оболочку. Приверженцы второго стремились выразить идею личности. Им казалось, что чем исступленнее, истеричнее мазня, чем больше в ней каких-то таинственных, им одним понятных мистических намеков, тем лучше она передает эмоции на лицах тех, кого они пытались изобразить, ибо они создавали не портреты, а идеи портретов, мифы. И если представители первого направления нуждались в ремесленном, но все-таки умении, то тем, кто следовал второму, всякое умение было противопоказано, и чем наглее попирались приемы, даже у маляров почитавшиеся за основу основ, тем большей значительности достигал эффект полотна.

Отсутствие времени, крайняя взволнованность и столь же крайнее отвращение к объекту — натуре — изображения толкнули Вайса на этот второй путь.

В манере условной, наглой он перерисовал с солдатского календаря портреты имперских высших деятелей и, чтобы не тратить времени на мундиры и регалии, задрапировал торсы в римские тоги, памятуя о стремлении рейсхканцлера и его приближенных подражать повадкам древних императоров.

Закончив первый комплект рисунков, Вайс отнес их в общежитие и сунул под матрац на своей койке. Второй комплект он выполнил уже в иной манере, несколько напоминающей ту, в какой были запечатлены все внешние черты субьекта по кличке "Хрящ" — черты, которые сами по себе уже являлись уликами.

Набросал головы дрессировщика собак, повара, майора Штейнглица, девицы-ефрейтора и все это также положил под матрац, предварительно припорошив каждый лист пылью.

До самого вечера Вайс не появлялся в общежитии. А когда перед сном извлек из-под матраца свои рисунки, он с радостью убедился, что его предусмотрительность на этом этапе вполне оправдана. На листах не было и следов пыли. Значит, кто-то интересовался ими. Значит, его предположение о том, что господин в штатском не оставит без внимания встречу с "художником", подтвердилась. А поскольку тем, кто занимается разведывательной деятельностью, художественное дарование весьма полезно и даже необходимо для зарисовки оборонительных объектов и топографических съемок, то у господина в штатском, который, несомненно, был профессионалом, ночная работа Вайса вызвала естественное подозрение, следствием чего был обыск.

Но портреты высших имперских лиц, выполненные в свободной манере, далекой от тех требований, которые предъявляются к мастерам разведки, могли защитить Вайса от подозрений в том, что он способен точно выполнять разведывательные задания топографической съемки.

Зарисовки же, сделанные в иной манере, плохо передавали портретное сходство и потому свидетельствовали что занятия, которым солдат отдавал часы досуга, вполне безопасны для вермахта.

Все это Вайс успел прикинуть и оценить. Но как бы ни были логичны его рассуждения, он не мог заснуть ночью. И хотя успел спрятать на следующий день нарисованные им портреты террористов— диверсантов в тайнике у дороги, тревога не покидала его.

На второй день Вайса вызвали в штабной флигель, и там среди людей в штатском он впервые за много дней увидел своего хозяина — майора Штейнглица. Вайсу приказали сходить за рисунками.

Он принес листы и аккуратно разложил на столе. Лица, которые были изображены на этих листах, требовали почтительности. И поэтому присутствующие почтительно рассматривали рисунки Иоганна, не делали никаких замечаний. Зато портреты дрессировщика, повара, девицы-ефрейтора были осмеяны.

Иоганн сам считал портреты халтурными, но все-таки кое-что в них было. И, на мгновение забывшись, он искренне огорчился пренебрежительным отношением к своему мастерству. Его искренность послужила прекрасным свидетельством бескорыстности увлечения солдата рисованием и укрепила пошатнувшееся было доверие к нему. Когда же майор Штейнглиц вспомнил, как ловко Вайс сумел найти картину Лиотара на складе "Пакет-аукциона", подозрения были окончательно рассеяны. И все присутствующие единодушно решили, что Вайс должен написать портрет генерала фон Браухича.

Стали советоваться. И Вайс узнал, что генерал фон Браухич назначен командующим крупной группировкой и, возможно, в самые ближайшие дни посетит данное расположение, в услугах которого сейчас нуждается. Правда, непосредственно это расположение подчинено Берлину, но с Браухичем тоже приходится считаться, так как вскоре предстоит передвижение на восток вместе с его группировкой.

Вайс спросил, на каком фоне лучше изобразить Браухича, и предложил силуэт Варшавы. Кто-то из штатских рассмеялся:

— Лучше бы московский Кремль.

Но его одернули: если фюрер узнает, что Браухичу поднесли такой портрет, то это может вызвать ревнивое недовольство.

Вайс все понял и предложил изобразить Браухича на фоне знамен и оружия. С ним согласились. Тогда он напомнил, что понадобятся различные материалы — холст, краски, кисти, и ему разрешили съездить за всем необходимым в Варшаву.

Все складывалось необыкновенно удачно: дело в том, что приближалась дата, когда Иоганн, по договоренности с Центром, должен был выходить к месту встречи в Варшаве.

Через два дня (именно на исходе третьего дня и должна была состояться эта встреча) Иоганн достал велосипед и покатил в Варшаву. Не просто было уговорить начальника внешней охраны, что ехать нужно именно на велосипеде. Обер-ефрейтор хотел, чтобы Иоганна отвезли на мотоцикле. Но велосипед был единственной возможностью избавиться от сопровождающего, и Иоганн настоял на своем, ссылаясь на то, что нужно беречь горючее, предназначенное для военных целей. И даже, осмелев, обвинил обер-ефрейтора в том, что тот расточительно расходует средства обеспечения дальнейших походов вермахта.

Многие районы Варшавы были превращены карающим налетом авиации в развалины, в подобие каменоломни. Авиабомбы, как палицы, раскроили черепа домов. Этими авиадубинами гитлеровцы жаждали вышибить у поляков память об их славной, многовековой истории. Еще 22 августа 1939 года Гитлер за ужином в кругу своих приближенных обещал:

— Польша будет обезлюжена и населена немцами. А в дальнейшем, господа, с Россией случится то же самое... Мы разгромим Советский Союз. Тогда наступит немецкое мировое господство...

И Геринг, придя в восторг от этих слов, сбросил с себя мундир, вскочил полуголый на стол и, изображая дикаря, плясал на нем, и его оплывшее жиром, рыхлое, бабье тело тряслось.

Польский разведчик, которого гитлеровцы недавно задушили в той самой тюремной камере, куда бросили его правители буржуазной Польши, своевременно информировал этих последних, помимо всего прочего, и об ужине у Гитлера и о том, что на нем говорилось.

Буржуазные правители Польши предали патриота, как предали весь польский народ.

И когда Иоганн бродил среди трагических развалин, среди торчащих, будто скалы, остроконечных останков стен, он вспоминал, как в свое время вернули ему в военкомате документы. Вернули их с огорченным видом и всем другим студентам, рабочим, служащим, пожелавшим вступить добровольцами в армию. Произошло это после отказа польского буржуазного правительства пропустить через свою территорию части Красной Армии, для того чтобы защитить Польшу от угрозы внезапного нападения гитлеровского вермахта.

Агенты Гитлера довели до сведения правящих кругов Англии о готовящемся нападении на Польшу, чтобы узнать, что в этом случае будет угрожать Германии. И вот что они узнали. Будет формально объявлена война Германии. И она было объявлена. И получила название "странной войны", сидячей войны.

Так Польша была брошена под ноги фашистам в надежде облегчить Гитлеру проход на Восток — на страну социализма.

С заговором империалистов против всего человечества, осуществляющимся тайными службами с помощью самых подлых способов, боролись люди, среди которых был и Александр Белов.

Он, Александр Белов, студент, один из самых обещающих учеников академика Линева, первый интеллигент в рабочей династии Беловых, отказался от научной деятельности, от всего, что ему сулила жизнь, и ушел на фронт, как в годы гражданской войны, повинуясь долгу коммуниста, ушел воевать его отец. Это был иной фронт — фронт тайной войны. Советского разведчика Александра Белова направили сюда, в стан фашистов, для того, чтобы предвосхищать, отводить удары, нацеленные в спину его народа, и самому наносить удары по врагам в их же логове.

Силы были неравны. Иоганн был один среди врагов.

И когда он увидел Бруно, пробирающегося по тропинке, расчищенной среди варшавских развалин, его знакомую хилую фигуру, подвижное лицо с постоянной гримасой иронии над своими телесными недугами, исцелиться от которых у него никогда не хватало времени, Иоганн почувствовал то же, что чувствует выпущенный из тюрьмы узник, когда у ворот его встречает родной человек. И как ни вышколил он себя за эти месяцы, как тщательно ни готовился к этой встрече, совладать с собой он не смог и порывисто бросился к Бруно.

— Эмоции! А без эмоций можешь? — недовольно сказал Бруно.

Шагая вслед за Иоганном по узкой тропинке в развалинах, Бруно деловито бормотал своим глуховатым голосом:

— У нас там тоже начались эмоции, когда связь с тобой прекратилась. Ты несколько разбрасывался, но в общем ничего, действовал грамотно. Портреты террористов получены, пересняты, розданы опергруппам. Понравились. Талант!

Вайс остановился.

— Иди, — приказал Бруно. — Когда поменяемся местами, я буду слушать, а пока изволь меня слушать. — Проговорил тихо: — Война. Вот-вот. — Повторил строго: — Иди. Иди, не оглядывайся. Теперь о самом для тебя трудном. Война начнется — не рыпаться. Пережить спокойно, с выдержкой. Связь в первые дни будет прервана. — Вздохнул: — Да, брат, перемучайся как хочешь, но чтоб никаких эмоций, кроме преданности рейху. И ничего — понял? — ничего, только вживаться. Что бы ни было — вживаться. — Затем Бруно сообщил Вайсу все то, что ему следовало знать. С удивительной памятливостью, почти дословно передал содержание писем его родителей. Сказал, что был у них дома. Передал рекомендации руководства, добавил свои советы. Сказал: — На связь с тобой будет направлен другой товарищ. А теперь говори коротко, слушаю.

И Бруно, обойдя Вайса, зашагал чуть впереди.

Иоганн доложил обо всем, что не успел передать через тайник. И когда он, закончив служебное, хотел перейти к тому, что сегодня волновало его больше всего, — к словам Бруно о близкой войне, тропинка вывела их из развалин на площадь.

Здесь два немецких солдата разошлись — один пошел направо, другой налево. Они не знали, что им предстоит встретиться еще один, последний раз...

Вайс купил все, что было ему нужно, сел на велосипед и покатил обратно, в свое тюремное расположение. Писать портрет фон Брахуча, вернее, срисовывать его с красочной обложки армейского журнала. Он бодро подкатил к железным воротам, предъявил часовым увольнительную на три часа сорок пять минут по служебному заданию. Портрет фон Браухича Вайс написал. Но фон Браухич не появился здесь. Гитлеровские войска, сосредоточенные на границе СССР, были полностью готовы к нападению. И ждали только команды фюрера.

С того дня и начались испытания Иоганна, которые потребовали от него всей силы духа, выносливости, изворотливости. Это было часто равносильно тому, чтобы самому содрать с себя заживо кожу, вывернуть ее наизнанку, снова напялить и при этом улыбаться. Делать вид, будто не испытываешь мук и все твое существо не содрогается от непреодолимой потребности сейчас, сию минуту отомстить. И отомстить не за себя, — до себя ли, когда истекает кровью твой народ!

Но он был обречен на подвиг бездействия. Убивают советских людей, а ты среди убийц, в их стане, должен послушно выполнять свой долг, ждать. Ждать, чтобы выполнить все точно в то время, которое будет предопределено волей и разумом тех, кто предотвращает тайные удары тайных сил фашизма и своей жизнью отвечает за жизнь каждого.

16

Иоганн Вайс был назначен под начало майора Штейнглица, в специальное подразделение, которому поручалось, следуя за наступающими частями вермахта, собирать на захваченной территории материалы для разведывательной и контрразведывательной службы абвера.

Подобного рода обязанности входили также в круг деятельности гестапо, и поэтому их нужно было выполнять особенно сноровисто, чтобы превзойти конкурента. Все, кого зачислили в подразделение майора Штейнглица, должны были пройти специальные подготовительные курсы.

На курсах Иоганн Вайс вместе с другими служащими абвера ознакомился с подлинными советскими документами: партийными и комсомольскими билетами, паспортами, орденскими книжками, командировочными предписаниями, служебными удостоверениями, пропусками, различного рода справками. Он также прослушал ряд лекций о структуре советских государственных учреждений, партийных организаций, системе учета, формах составления отчетов и документации.

Одну из лекций прочел по-русски — лекция переводилась на немецкий — неопределенного возраста субьект в шевиотовом костюме и пестром джемпере, обтягивающем толстое брюхо, — невозвращенец, бывший сотрудник Наркомвнешнеторга. Как узнал потом Вайс, немецкая фирма после заключения договора на поставки не только вручила ему ценные подарки, но и устроила на свой счет встречу с некоей дамой. встреча произошла в загородном ресторане, где этого типа сфотографировали раздетым и притом в непотребной позе. И поскольку сей тип был отцом семейства и дорожил своей репутацией морально устойчивого человека, он сначала во имя спасения семейной чести пожертвовал некоторой долей ведомых ему служебных тайн, а потом, уже во имя спасения своей шкуры, пожертвовал и родиной.

И коммунист Александр Белов стоял перед этим выродком навытяжку, как полагается стоять перед учителем, и отвечал на его вопросы, как полагалось отвечать ученику. И когда тот с довольным видом заметил переводчику: "Толковый солдатик", — а переводчик сказал Вайсу: "Гут", — Вайс вежливо, благодарно улыбнулся, душевно маясь, что не может стиснуть пальцами жирную короткую шею этого своего учителя.

Несколько раз Иоганн возил майора Штейнглица в город, и, как ни странно, теперь, после общения с ненавистным ему до судорог изменником, с которым ему приходилось встречаться на занятиях, майор казался Вайсу даже симпатичным. Это был обыкновенный враг, шпион по профессии, кичащийся своим опытом тайных дел мастера, постигший все способы взламывания душ, настолько упоенный собой, что давно уже утратил способность различать тонкие оттенки человеческого поведения. И Вайсу ничего не стоило войти в еще большее доверие к Штейнглицу. Однажды он сказал:

— Господин майор, во время стоянки у резиденции рейхскомиссара ко мне в машину подсел зондерфюрер гестапо — полный блондин лет тридцати, без каких-либо особых примет. Дал сначала пачку сигарет, потом две. Пообещал в следующий раз добавить бутылку шнапса. Разрешите спросить, что ему о вас докладывать?

Все это Вайс произнес деловым, равнодушным тоном, будто ничего тут особенного нет: так полагается по службе — и только.

И хотя майор промолчал, ничего не ответил, словно не расслышал, не понял, не обратил никакого внимания, но по тому, как сощурились его глаза, как присохли к зубам губы, Иоганн установил безошибочно: слова его попали в цель.

Только в конце недели во время очередной поездки Штейнглиц осведомился небрежно:

— Ну как, встречал того парня? — и точно повторил приметы, названные Вайсом.

Иоганн в тон майору ответил небрежно:

— Видел, но уклонился от разговора, так как не получил от вас указания, что следует ему доложить.

— Ты обязан сообщать службе фюрера все, что ее интересует, — коротко заметил майор.

Вайс помедлил, соображая, что кроется за этим ходом, потом вдруг широко и добродушно ухмыльнулся:

— Господин майор, тетя учила меня: "Если твоему хозяину хорошо, то и тебе хорошо, а у того, кто меняет хозяев, нет хозяина в голове".

— У тебя умная тетя.

— Она умерла, — напомнил Вайс.

Майор сказал быстро:

— Встреться, пообещай узнать все, что его интересует. — Полез в карман, достал бумажник, протянул марки. — Это вам с ним на пиво.

— Благодарю, господин майор.

Но эксплуатировать этого вымышленного им гестаповца, чтобы помучить Штейнглица страхом и, главное, кое-что выведать о нем самом, Вайсу не довелось: на следующую ночь специальное подразделение внезапно подняли по тревоге. Вместе с другими Иоганн покинул расположение и выехал к восточной границе. Расквартировались на хуторе в районе, из которого давно уже было изгнано население. Проезжая запретную зону, Иоганн видел войсковые пехотные и моторизованные части второго эшелона: они стояли на исходных позициях. И было это 16 июня 1941 года.

Последние указания, отданные обер-ефрейтором, бывшим чиновником министерства просвещения доктором Зуппе, касались главным образом методов рассортировки документов врага. Их следовало складывать по определенной системе в защитного цвета брезентовые мешки и сундуки: партийные — в одни, государственные — в другие, экономические — в третьи и т.д. Ведра с крышками предназначались для значков, медалей, орденов, печатей, штампов. Каждый солдат получил сумку, наподобие тех, какие носят почтальоны.

Накануне отъезда подразделение пополнилось четырьмя солдатами, снабженными набором воровских инструментов и газовыми резаками для вскрытия несгораемых шкафов. "Новички" были достаточно опытны и не нуждались в особых наставлениях. Вайс убедился в этом, внезапно обнаружив вопиющий пробел в своей языковой подготовке. Оказалось, что его учителя, прекрасно знавшие все диалекты, понятия не имели о немецком воровском жаргоне, и Вайсу пришлось здесь, на месте, пополнить свое филологическое образование.

Тот же Зуппе рекомендовал, как вести себя с советскими гражданами, если понадобится получить от них сведения о месте хранения документов и их систематике. В заключение Зуппе процитировал фюрера:

— "Я освобождаю человека от унижающей химеры, которая называется совестью. Совесть, как и образование, калечит человека". — И добавил от себя: — Величие нашей свободы заключается в том, что мы освободились от таких сковывающих личность понятий, как жалость, великодушие, милосердие к противнику.

Пожилой солдат Курт Рейнхольд пренебрежительно сказал о Зуппе:

— Этот прохвост все пытается замазать свои либеральные речи в период Веймарской республики. Потом он доносил на профессоров и студентов. Это ему зачли, когда взяли в абвер.

— А ты откуда знаешь?

Рейнхольд покосился на Вайса:

— Служил швейцаром в Лейпцигском университете, ходил по его поручениям с пакетами в отделение гестапо. Значит, знаю.

В соседнем хуторе расположилось подразделение зондеркоманды СД. Вайс узнал, что солдаты этого подразделения недавно прошли практический курс обучения в концентрационных лагерях, созданных при каждом полку СС еще в феврале 1933 года.

Лагеря были трех категорий: трудовые, для "больных" и экспериментальные, где эсэсовцы обучались умению руководить и "методике подавления". Человеческий материал в лагеря поставляли чрезвычайные суды, предназначенные для того, чтобы "искоренить противников Третьей империи, главным образом коммунистов и социал-демократов".

Во всех населенных пунктах гестапо имело на каждые пять домов по осведомителю, в функции которого и входило выявление лиц, подлежащих заключению в лагерь.

Методика соответствующей обработки человеческого материала была продумана самым тщательным образом. Подробнейшие инструкции предусматривали все: имелись чертежи лагерных сооружений; статистические данные о том, какие эпидемические заболевания наиболее эффективны по числу смертельных исходов; медицинские советы, какие меры предосторожности следует соблюдать персоналу, чтобы избежать инфекции; лагерное меню, предназначенное поддерживать силы заключенных во время исполнения ими трудовых обязанностей, и специальный голодный рацион, расчитанный на контингент, обременительный для рейха и экономики лагерного хозяйства.

Имелось указание, что в специальные лагерные блоки, где ставятся научно-исследовательские медицинские опыты, результаты которых могут оказаться полезными для сохранения здоровья граждан Третьей империи, вход посторонним лицам строжайше запрещен. И всякое оглашение методики этих опытов беспощадно карается.

Имелись схемы рвов с обозначением их отдаленности от мест заключения. Рекомендации о наиболее целесообразной укладке тел для погребения. Таблица емкостей рвов при определенной глубине и профилях. В примечании говорилось, что, поскольку Германия не признает Женевского соглашения, выработка соответствующего режима обращения с военнопленными целиком возлагается на лагерную администрацию.

В разделе "Меры наказания нарушителей лагерного распорядка" обозначено: "Самые эффективные".

Эти наставления никому из солдат не выдавались на руки.

Офицер, командующий подразделением, хранил наставление в планшете за целлулоидной прозрачной крышкой и давал прочесть каждому солдату, не выпуская планшетки из рук.

Наблюдая в эти дни за своими сослуживцами, Вайс отметил, что все они необычайно жизнерадостно настроены и довольны своей судьбой. Еще бы! Ведь они избежали службы в линейных армейских частях, и война для них безопасна: продвижение вслед за ударными частями требует только одной исполнительности и канцелярского рвения.

Некоторые даже говорили, что вообще любят путешествовать и война открыла перед ними возможность задаром повидать многие страны Европы, привезти оттуда сувениры. Что мужчине перестать воевать — все равно что женщине перестать рожать. И охотно вспоминали старую немецкую поговорку:" Король во главе Пруссии, Пруссия во главе Германии, Германия во главе всего мира".

В большинстве это были солидные, степенные люди: мелкие чиновники, лавочники, владельцы мастерских; сменив штатские костюмы на солдатские мундиры, они почувствовали себя в них вполне уютно.

Некоторые питали в свое время иллюзии, что Гитлер, как он это обещал в своих "революционных" речах начала тридцатых годов, создаст условия для процветания мелкой немецкой буржуазии за счет ущемления могущественных концернов.

Он обещал даже конфисковать крупные универмаги, чтобы разместить в них мелких торговцев. Этими обещаниями он сделал мелких торговцев и предпринимателей пылкими и страстными последователями фашизма. Но, став рейхсканцлером с помощью промышленных магнатов Германии, Гитлер так зажал мелкую буржуазию, что не только экономический кризис, но и новое законодательство вызвало тысячи крахов, и мелкие владельцы сочли это возмездием за свои легкомысленные буржуазно-революционные иллюзии. Одни из них, более прыткие, ринулись к наци, чтобы в политической шумихе поправить свои делишки, другие постарались устроиться в армию, в спецподразделения, где их социальная благонадежность служила порукой тому, что здесь они не пропадут.

Это были бюргеры в солдатских мундирах, озабоченные лишь тем, как бы с меньшими неудобствами и лишениями пройти тот победоносный путь, который предназначил им фюрер. Они давно приучили свое сознание к тому, что фашистская партия — "носительница государственной мысли". И если раньше супруги их вышивали на салфеточках добродетельные сентенции на все случаи жизни, то теперь стены их квартир были украшены затейливо вышитыми изречениями Гитлера, Геббельса, Розенберга.

И если раньше они наставляли своих детей цитатами из библии, то теперь высшим мерилом нравственности служили высказывания фюрера: "Мы вырастим молодежь резкую, требовательную и жестокую... Я хочу, чтобы она походила на молодых диких зверей".

И многие из этих неофитов, заполняя анкеты, с гордостью писали, что их сыновья выполняют свой долг перед рейхом в частях гестапо, СД, СС, абвера. Это давало отцам множество различных привилегий, в том числе и право на службу в специальном подразделении.

Майор Штейнглиц занял небольшую виллу вместе с капитаном Оскаром фон Дитрихом.

С этим человеком майора связывало давнее знакомство, почти дружба. Почти! Ибо не в его обычае было обременять свою личную жизнь закадычными друзьями, кем бы они ни были; он придерживался правила: каждый сам за себя, и никто за всех. Каждый платит за себя и уклоняется от уплаты за тарелки, разбитые другими, — этот девиз определял не только бытовые, но и моральные устои Штейнглица: для него в течение всей его жизни дружба с кем-либо была только приемом, путем к достижению цели.

Дитрих, типичный прусак, происходил из почтенного юнкерского рода. Пропорции его черепа, носа, ушей могли привести в восторг любого исследователя благородных признаков арийской расы.

Он получил не только военное, но и более широкое образование и рисковал попасть под формулу фюрера, оглашенную во время выступления в рейхстаге 30 января 1930 года: "Интеллигенция — это отбросы нации..." Но и с этой стороны ничто не угрожало капитану Оскару фон Дитриху, руководящему сотруднику отдела абвера "3Ц" — контрразведка.

Аксель Штейнглиц служил во втором отделе "Ц" — диверсии, саботаж, террор. Много лет он был исполнителем, трудягой и собственноручно выполнял черную работу. Человек невежественный, Штейнглиц в период выполнения задания мог сойти в некотором роде за образованного, проштудировав те материалы, которые подбирали ему университетские профессора, сотрудничавшие в границах своей специальности в имперской разведке. Но так же, как, вернувшись с задания, он освобождался от костюма, в котором его выполнял, так же легко он расставался и с небольшой толикой познаний, понадобившихся ему только для успешного завершения операции.

Для Штейнглица спецслужба была работой, профессией — не более. Высшим для себя достижением он считал такое положение в отделе, при котором он мог бы располагать крупной неподотчетной суммой в иностранной валюте для вознаграждения агентуры, не забывая при этом, конечно, и себя.

Для Оскара фон Дитриха работа в "3Ц"-отделе была не просто службой, профессией, даже не карьерой. Это был гармонический комплекс, в котором он нашел воплощение своих надежд, убеждений, идеалов сверхличности, свободной от духовно связывающих обычного человека наивных законов нравственности и морали. И самое значительное, что он получил, — власть, власть над людьми. Что может быть выше сладострастной игры человеческой жизнью — самой азартной из всех игр!

Аксель Штейнглиц наглотался на своем жизненном пути немало унижений от тех, кто был старше его по званию, по занимаемой должности, однако это не наложило мрачного отпечатка на его мышление.

Оскар фон Дитрих не знал подобных огорчений, но кое-что ему все же пришлось пережить. В пору юношеской зрелости он испытывал болезненную застенчивость по отношению к женщине, а когда попытался ее преодолеть, оказался бессильным. Девица, с которой он имел дело, разболтала о его недостатке, и Дитриха долго преследовала насмешливая жалость сверстников.

В военном училище он стал последователем древних патрицианских развращенных нравов и обрел покровителя в лице преподавателя фехтования, который заставил кадетов почтительно относиться к Оскару. Впрочем, особого труда это не составляло, потому что дурные наклонности бытовали в закрытых учебных заведениях Германии.

Каким-то образом об интимной дружбе с учителем узнал отец Оскара, заслуженный офицер рейхсвера, бывший адъютант кайзера. Между отцом и сыном произошел тяжелый разговор, в процессе которого сын посмел намекнуть, что сам кайзер обладал теми же склонностями, какие были у обожаемого им учителя фехтования. Кончилось все тем, что отец отказал сыну в ежемесячном пенсионе

Чтобы не подвергаться лишениям, Оскар украл у матери кое-какие фамильные драгоценности. И, хотя его поступок не был предан гласности, Оскар, любивший мать, долго переживал свое унижение, видя ее всегда теперь испуганное, грустное лицо.

Был еще один случай в жизни Оскара фон Дитриха, воспоминание о котором и теперь, спустя много лет, заставляло его краснеть. Как-то на открытый лагерный полигон, где занимались юнкера, забрела хорошенькая беленькая козочка. Обрадовавшись развлечению, юнкера открыли по ней беспорядочную пальбу. Израненная коза сначала металась с жалобными воплями, а потом поползла, волоча перебитые задние ноги. Юнкера столпились вокруг и с любопытством следили за ее агонией. И тут Оскар не выдержал — разрыдался.

Это было непристойно.

На офицерском совете училища Оскару пришлось выслушать справедливые упреки в том, что он опозорил училище, что его возмутительное поведение, недостойное будущего офицера, произвело самое тягостное впечатление на юнкеров. Говорили даже, что его следует отчислить из училища.

Был вызван отец; и если во время обсуждения не очень приличной дружбы с учителем фехтования отец только иронически усмехался, а потом лишил Оскара пенсиона, сказав, что юнкер, который не платит девкам на Александерплац, может жить более экономно, то теперь полковник фон Дитрих исступленно орал на сына, судорожно хватал его за лацканы мундира венозными, дряблыми пальцами и даже пытался дать пощечину.

В конце концов Оскар покаялся, и все обошлось.

После окончания училища Оскар фон Дитрих умело использовал протекцию отца для прохождения службы в армии, поступил в абвер и третий отдел избрал вначале потому, что тут была неограниченная возможность унижать других в отместку за некогда пережитые им самим унижения.

Но с годами пришел опыт, фон Дитрих, занимая все более значительные должности, убедился, что эта служба дает ему многое. Она не только избавляет от комплекса неполноценности, о чем он с большим удовлетворением вычитал у Фрейда, но и вооружает теорией превосходства сильной личности над прочими. Эту теорию он может применять на практике, отнюдь не злоупотребляя служебным положением, даже напротив: ведь, следуя своим идеалам, он тем самым как бы укрепляет мощь рейха.

И постепенно из Оскара фон Дитриха выработался тот особый тип контрразведчика, который был так чтим руководителем абвера. Мыслитель, интеллектуал, адмирал Канарис полагал, что контрразведка — это не род специальной службы, а система мировоззрения, доступная избранным. Высшей властью над людьми может обладать только тот, кто осведомлен о всех их тайных слабостях, поступках, мерзостях, а если кто-либо не поддался искушениям, то, значит, эти искушения были недостаточны или не те, какими можно соблазнить человека.

Настоящий контрразведчик, по убеждению Канариса, не должен уличать, — ему следует только копить улики против власть имущих, чтобы иметь возможность привести их в действие в тех случаях, когда кто-либо из этих людей проявит непокорность. И чем больше у него, контрразведчика, такого рода сведений, тем короче будет его путь к личной власти.

Светила генерального штаба вермахта, все ближайшее окружение Гитлера были представлены в секретной картотеке Канариса энциклопедией крови, грязи, гнусностей, каких еще не знала история. И Канарис лелеял мечту предъявить когда-нибудь каждому из этих людей соответствующую запись в своей картотеке, надеясь, что от него откупятся, предоставив ему место на вершине той пирамиды, которую они составляют.

Но вел он себя осторожно, зная, что фюрер, сам когда-то находясь в звании ефрейтора, был армейским шпионом и уже тогда сумел оценить все безграничные возможности такого рода деятельности. И теперь Гитлер, опасаясь, как бы тот, кто возглавит объединенные органы шпионажа, не захватил власть в Третьей империи, не решился сосредоточить эту могучую силу в одних руках и разделил ее между многими органами.

И Канарис совсем не обиделся, только стал действовать еще более осторожно, когда ему передали, что фюрер обозвал его "гиеной в сиропе", — это даже польстило его самолюбию разведчика.

Период тайной войны с европейскими державами давал Канарису больше возможностей сблизиться с Гитлером, чем война явная, да еще с Россией. Труд подручного доставалы улик для вынесения смертных приговоров казался ему малоизящным и столь же малоперспективным, если учесть приоритет в такого рода деятельности и гестапо, и СС, и СД, которым Гитлер оказывал особое доверие, и покровительство, и предпочтение.

Поскольку отец Оскара фон Дитриха был близок с Канарисом, капитан кое-что знал обо всем этом. Его самолюбие тоже часто страдало. Офицеры гестапо, СС, СД грубо и откровенно подчеркивали свое превосходство над сотрудниками абвера, вынужденными ограничивать поле деятельности лишь интересами вермахта, его штабов.

Худощавый до хрупкости, но не лишенный грации, чрезвычайно сдержанный в обращении, Оскар фон Дитрих даже со старшими по должности был так высокомерно, чопорно, тонко и леденяще вежлив, что это давало ему возможность в любых обстоятельствах сохранять достоинство и неуличимо унижать других. В сущности, он был фантазер: воображал себя гением, поправшим все человеческое, высоко стоящим над теми, компрометирующим материалом о которых он располагал.

И, глядя прозрачными голубыми, почти женскими глазами на старшего и по званию и по должности армейского офицера, беседуя с ним о чем-нибудь отвлеченном, Дитрих наслаждался своей незримой властью, так как обладал информацией, которая могла в любой момент обратить этого офицера в солдата или даже в мишень для упражнений дежурного подразделения гестапо.

Несмотря на то что майор Штейнглиц был старше по званию, он относился к капитану Дитриху как подчиненный. Это было просто непроизвольное преклонение плебея перед аристократом, неимущего — перед имущим. И это была еще тайная надежда на протекцию Дитриха.

Никакая нацистская пропаганда не смогла вышибить из трезвых мозгов Штейнглица убеждения, что истинные правители гитлеровской Германии, так же как и Германии всех времен, — промышленные магнаты и высший офицерский корпус: это было вечным, неизменным. А нацисты — что ж, они очистили Германию от коммунистов, социалистов, профсоюзов, либералов, от грозной опасности смыкающегося в единую силу рабочего класса — проделали работу мясников.

И хотя фюрер — вождь фашистов и глава рейха, но если рейх — Третья империя, то Гитлер — император, такой же, как кайзер. И, как у кайзера, его опора — магнаты, богачи, крупные помещики, военная элита.

Так думал своим мужицким умом Штейнглиц и дальновидно услужал представителю военной элиты, капитану Оскару фон Дитриху. И когда, например, Оскар разбил патефонную пластинку с любимой своей песенкой "Айне нахт ин Монте-Карло", Штейнглиц мгновенно вызвался добыть в отделе пропаганды другую.

17

Было теплая, ясная, июньская ночь. Глянцевитая поверхность прудов отражала и луну, и звезды, и синеву неба. Горько и томительно пахли тополя. А с засеянных полей, заросших сурепкой, доносился нежный медовый запах. Иоганн не торопясь вел машину по серой, сухой, с глубоко впрессованными в асфальт следами танков дороге.

Проехали длинную барскую аллею, исполосованную тенями деревьев, Потом снова пошли незапаханные пустыни полей, А дальше начались леса, и стало темно, как в туннеле.

Иоганн включил полный свет, и тут впереди послышалась разрозненная пальба, крики и глухой звук удара, сопровождаемый звоном стекла.

Фары осветили уткнувшийся разбитым радиатором в ствол каштана автомобиль.

Два офицера войск связи — один с пистолетом, другой с автоматом в руках, — бледные, окровавленные, вскочили на подножку и потребовали, чтобы Вайс быстрее гнал машину.

Вайс кивком указал на Штейнглица.

Майор сказал небрежно:

— Сядьте. И ваши документы.

— Господин майор, каждая секунда...

— Поехали, — Сказал Штейнглиц Вайсу, возвращая документы офицерам. Спросил: — Ну?

Офицеры связи, все так же волнуясь и перебивая друг друга, объяснили, что произошло.

Несколько часов назад какой-то солдат забрался в машину с полковой рацией, оглушил радиста и его помощника, выбросил их из кузова, а потом, угрожая шоферу пистолетом, угнал машину. Дежурные станции вскоре засекли, что где-то в этом районе заработала новая радиостанция, передающая открытым текстом на русском языке: "Всем радиостанциям Советского Союза двадцать второго июня войска фашистской Германии нападут на СССР..."

На поиски станции выехали пеленгационные установки, на одной из них были эти офицеры. Вскоре на шоссе они увидели похищенный грузовик и стали преследовать его, сообщив об обнаружении в эфир, но на повороте их машина по злой воле шофера или по его неопытности врезалась в дерево.

Иоганн вынужден был прибавить скорость. Офицер, который сел рядом с ним, взглядывал то на спидометр, то на дорогу и, видимо, не случайно уперся в бок Иоганна дулом автомата.

Азарт захватил и Штейнглица, и он тоже тыкал в спину Иоганна стволом "вальтера".

Через некоторое время впереди показался грузовик-фургон, в каких обычно размещались полковые радиоустановки, и хотя это было пока бессмысленно, связисты и Штейнглиц выставили оружие за борт машины и стали отчаянно палить вслед грузовику.

На подъеме грузовик несколько замедлил скорость. Машина Вайса стала неумолимо настигать его.

И тогда Иоганн решил, что тоже устроит аварию и тоже на повороте, но постарается сделать это более искусно, чем погибший шофер: врежет машину не в дерево, а в каменные тесаные столбики ограждения. Достаточно смять крыло, и уже нужно будет остановиться, чтобы или сорвать его, или исправить вмятину над передним колесом, а грузовик за эти секунды преодолеет подъем.

Он уже нацеливался половчее выполнить задуманное, как вдруг их опередил бронетранспортер. Из скошенного стального щита над ветровым стеклом судорожно вырывалось синее пулеметное пламя.

Авария уже не поможет. Иоганн помчался на бешеной скорости, но транспортер не дал обогнать себя: пулеметные очереди веером прошивали дорогу, и Иоганн не решился подставить свою машину под пули. Пулеметная пальба сливалась с ревом мотора.

И вскоре заскрежетали об асфальт металлические диски колес с пробитыми шинами, раздался грохот, и грузовик упал под откос. Все было кончено.

Иоганн затормозил на том месте, где потерявший управление грузовик разбил ограждение из толстых каменных тумбочек и рухнул с шоссе в овраг, заросший кустарником.

Теперь он лежал на дне оврага вверх колесами. Дверцы заклинило, и извлечь шофера из кабины не удалось. Штейнглиц воспользовался рацией на транспортере, чтобы сообщить капитану Дитриху о происшествии, касающемся того как контрразведчика.

Иоганн предложил перевернуть грузовик с помощью транспортера. Водитель решительно возразил: сказал, что при такой крутизне спуска это невозможно и он не хочет стать самоубийцей.

Вайс обратился к Штейнглицу:

— Разрешите?

Майор медленно опустил веки.

Приняв этот жест за согласие, Вайс отстранил водителя, влез в транспортер и захлопнул за собой тяжелую стальную дверцу. То ли для того, чтобы избавить от страданий человека, сплющенного в кабине грузовика, то ли для того, чтобы оказаться одному в этой мощной вооруженной двумя пулеметами машине с тесным, как гроб, кузовом, — он сам не знал, зачем...

Едва он начал спуск, как почувствовал, что эта многотонная махина уходит из повиновения. Вся ее стальная тяжесть как бы перелилась на один борт, словно машину заполняли тонны ртути, и теперь эта ртуть плеснулась в сторону, и ничем не удержать смертельного крена. И когда, выключив мотор, Иоганн рванул машину назад, эта жидкая стальная тяжесть тоже перелилась назад. Еще секунда — и машина начнет кувыркаться с торца на торец, как чурбак. А он должен заставить ее сползти медленно и покорно, чуть елозя заторможенными колесами в направлении, обратном спуску. Борясь с машиной, Иоганн проникался все большим и большим презрением к себе. Зачем он вызвался? Чтобы по-дурацки погибнуть, да? Или покалечиться? Он не имел на это права. Если с ним что-либо случиться, это будет самая бездарная растрата сил, словно он сам себя украл из дела, которому предназначен служить. И чем большее презрение к себе охватывало его, тем с большей яростью, исступлением, отчаянием боролся он за свою жизнь.

Иоганн настолько изнемог в этой борьбе, что когда, казалось, последним усилием все же заставил транспортер покорно сползти на дно оврага, он едва сумел попасть в прыгающие губы сигаретой.

Тем временем к месту происшествия подъехал Дитрих и два полковника в сопровождении охраны. И санитарная машина.

Иоганн и теперь не уступил места водителю транспортера. И когда за грузовик зацепили тросы и мощный транспортер перевернул его, Иоганн подъехал поближе и, не вылезая на землю, стал наблюдать за происходящим.

Солдаты, толкая друг друга, пытались открыть смятую дверцу. Иоганн вышел из транспортера, вскочил на подножку грузовика с другой стороны, забрался на радиатор и с него переполз в кабину, так как лобовое стекло было разбито. Человек, лежащий здесь, не проявлял признаков жизни. Иоганна даже в дрожь бросило, когда он коснулся окровавленного скрюченного тела. Солдаты, справившись наконец с дверью, помогли отогнуть рулевую колонку и освободить шофера. Изломанное, липкое тело положили на траву. Лоскут содранной со лба кожи закрывал лицо шофера.

Штейнглиц подошел, склонился и аккуратно наложил этот лоскут на лоб искалеченному человеку. И тут Иоганн увидел его лицо. Это было лицо Бруно.

Водитель транспортера направил зажженные фары на распростертое тело.

Санитары принесли носилки, подошел врач с сумкой медикаментов.

Но распоряжались тут не полковники, а представитель контрразведки капитан Дитрих. Дитрих приказал обследовать раненого здесь же, на месте.

Врач разрезал мундир на Бруно. Из груди торчал обломок ребра, пробивший кожу. Одна нога вывернута. Кисть руки размозжена, расплющена, похожа на красную варежку.

Врач выпрямился и объявил, что этот человек умирает. И не следует приводить его в сознание, потому что, кроме мучений, это ему ничего не принесет.

— Он должен заговорить, — твердо сказал Дитрих. И, улыбнувшись врачу, добавил: — Я вам очень советую, герр доктор, не терять времени, если, конечно, вы не хотите потерять нечто более важное.

Врач стал поспешно отламывать шейки ампул, наполнял шприц и снова и снова колол Бруно.

Дитрих тут же подбирал брошенные, опорожненные ампулы. Врач оглянулся. Дитрих объяснил:

— Герр доктор, вы позволите потом собрать небольшой консилиум, чтобы установить, насколько добросовестно вы выполнили мою просьбу?

Врач побледнел, но руки его не дрогнули, когда он снова вонзил иглу в грудь Бруно. Иоганну показалось, что колол он в самое сердце.

Бруно с хрипом вздохнул, открыл глаза.

— Отлично, — одобрительно заметил врачу Дитрих. Приказал Штейнглицу: — Лишних — вон... — Но врача попросил: — Останьтесь. — Присел на землю, пощупав предварительно ее ладонью, пожаловался: — Сыровато.

Штейнглиц снял с себя шинель, сложил и подсунул под зад Дитриху. Тот поблагодарил кивком и, склонясь к Бруно, сказал с улыбкой:

— Чье задание и кратко содержание передач. — Погладил Бруно по уцелевшей руке. — Потом доктор вам сделает укол, и вы абсолютно безболезненно исчезнете. Итак, пожалуйста...

Вайс шагнул к транспортеру, но один из полковников, подкинув в руке пистолет, приказал шепотом: "Марш!"— и даже проводил его к дорожной насыпи. Уже оттуда он крикнул охранникам:

— Подержите-ка парня в своей компании!

Самокатчики в кожаных комбинезонах спустились за Вайсом, привели на шоссе, усадили в мотоцикл и застегнули брезентовый фартук, чтобы он не мог в случае чего сразу выскочить из коляски.

В ночной тиши был хорошо слышен раздраженный голос Дитриха:

— Какую ногу вы крутите, доктор? Я же вам сказал — поломанную! Теперь в другом направлении. Да отдерите вы к черту эту тряпку! Пусть видит... Пожалуйста, еще укол. Великолепно. Лучше коньяку. А ну, встаньте ему на лапку. Да не стесняйтесь, доктор! Это тонизирует лучше всяких уколов.

Иоганн весь напрягся, ему чудилось, что все происходит не там, на дне оврага, а здесь, наверху... И казалось, в самые уши, ломая черепную коробку, лезет невыносимо отвратительный голос Дитриха. И не было этому конца.

Вдруг все смолкло. Тьму озарил костер, запахло чем-то ужасным.

Иоганн рванулся, и тут же в грудь ему уперся автомат. Он ухватился было за ствол, но его ударили сзади по голове.

Иоганн очнулся, спросил:

— Да вы что? — И объяснил, почему хочет вылезти из коляски.

Один из охранников сказал:

— Если не можешь терпеть — валяй в штаны! — И захохотал. Но сразу, словно подавился, смолк.

Через некоторое время на шоссе вылезли полковники, Дитрих и Штейнглиц.

Дитрих попрощался:

— Спокойной ночи, господа! — И направился к машине.

Самокатчики освободили Вайса.

— Едем! — приказал Штейнглиц, едва Иоганн сел за руль.

Оба офицера молчали. Тишину нарушил Дитрих — пожаловался капризно, обиженно:

— Я же его логично убеждал...

Штейнглиц спросил:

— Будешь докладывать?

Дитрих отрицательно качнул головой.

— А если те доложат?

Дитрих рассмеялся.

— Эти армейские тупицы готовы были лизать мне сапоги, когда я предложил свою версию. Что может быть проще: пьяный солдат угнал машину и потерпел аварию.

— Зачем так? — удивился Штейнглиц.

— А затем, — назидательно пояснил Дитрих, — что, если допустим, советский разведчик дерзко похитил полевую рацию и передал своим дату начала событий, полковникам не избежать бы следствия.

— Ну и черт с ними, пусть отвечают за ротозейство! Ясно — это советский разведчик.

— Да, — сухо проговорил Дитрих. — Но у меня нет доказательств. И к чему они, собственно?

— Как к чему? — изумился Штейнглиц. — Ведь он же все передал!

— Ну и что ж! Ничего теперь от этого уже не изменится. Армия готова для удара, и сам фюрер не захочет отложить его ни на минуту.

— Это так, — согласился Штейнглиц. — А если красные ответят встречным ударом?

— Не ответят. Мы располагаем особой директивой Сталина. Он приказал своим войскам в случае боевых действий на границе оттеснить противника за пределы демаркационной линии и не идти дальше.

— Ну, а если...

— Если кому-нибудь станут известны эти твои идиотские рассуждения, — строго оборвал майора Дитрих, — знай, что у меня в сейфе будет храниться их запись.

— А если я донесу раньше, чем ты?

— Ничего, друг мой, у тебя не выйдет. — Голос Дитриха звучал ласково.

— Почему?

— Твоя информация мной сейчас уже принята. Но не сегодняшним числом, и за ее злоумышленную задержку тебя расстреляют.

— Ловко! Но почему ты придаешь всему этому такое значение?

Дитрих ответил томно:

— Я дорожу честью третьего отдела "Ц". У нас никогда не было никаких промахов в работе, у нас и сейчас нет никаких промахов. И не будет.

Штейнглиц воскликнул горячо, искренне:

— Оскар, можешь быть спокоен — я тебя понял!

— Как утверждает Винкельман, спокойствие есть качество, более присущее красоте. А мне нравится быть всегда и при всех обстоятельствах красивым... — И Дитрих снисходительно потрепал Штейнглица по щеке.

Светало. Небо в той стороне, где было родина Иоганна, постепенно все больше и больше озарялось восходящим солнцем. Теплый воздух лучился блеском и чистотой. Через спущенное стекло в машину проникал нежный, томительный запах трав.

Иоганн автоматически вел машину. Его охватило мертвящее оцепенение. Все душевные силы были исчерпаны. Сейчас он обернется и запросто застрелит своих пассажиров. Потом придет в подразделение и снова будет стрелять, стрелять, только стрелять! Это — единственное, что он теперь в состоянии сделать, единственное, что ему осталось.

Рука Иоганна потянулась к автомату, и тут он как бы услышал голос Бруно, его последний завет: "Что бы ни было — вживаться. Вживаться — во имя победы и жизни людей, вживаться".

Да и чего Иоганн добьется своим малодушием? Нет, это не малодушие, даже предательство. Бруно не простил бы его.

Если б случилось чудо, и Бруно остался жив, и его бы попросили оценить свой подвиг, самое большее, что он сказал бы: "Хорошая работа", "Хорошая работа советского разведчика, наполнившего свои служебные обязанности в соответствии с обстановкой". Он бы так сказал о себе, этот Бруно.

Но почему Бруно? У этого человека ведь есть имя, отчество, фамилия. Семья в Москве — жена, дети. Они сейчас спят, но скоро проснутся, дети будут собираться в школу, мать приготовит им завтрак, завернет в вощеную бумагу, проводит детей до дверей, потом и сама уйдет на работу.

Кто ее муж? Служащий. Часто уезжает в длительные командировки. Все знают: должность у него небольшая, скромная. Семья занимает две комнатки в общей квартире. К младшему сыну переходит одежда от старшего, а старшему перешивают костюмы и пальто отца. И когда такие, как Бруно, погибают так, как погиб он, родственников и знакомых оповещают: скоропостижно скончался — сердце подвело. И все. Даже в "Вечерней Москве" не будет извещения о смерти.

Но на смену этому времени должно же прийти другое время. Пройдет много, очень много лет, прежде чем дети чекиста смогут сказать: "Отец наш..." И рассказ их прозвучит как легенда, странная, малоправдоподобная, невероятная легенда о времени, когда это называлось просто: работа советского разведчика в тылу врага.

Но не потом, а сейчас, сразу же изучат соратники погибшего обстоятельства его смерти. Для них его смерть — рабочий урок, один из примеров. И если все, до последнего вздоха, окажется логичным, целесообразным, запишут: "Коммунист такой-то с честью выполнил свой долг перед партией и народом".

Но этот человек, которого звали Бруно, — советский гражданин. Разве нет у него имени, отчества, фамилии?

Где они, имена тех чекистов-разведчиков, которые отдали жизнь, как отдал ее Бруно, чтобы предупредить Родину об опасности? Где они, их имена? А ведь были люди, которым меньше повезло, чем Бруно. Их смерть была медленной. Хорошо продуманные пытки, которые они выносили, тянулись бесконечно долгие месяцы. А когда гестаповцам случалось иной раз и переусердствовать и приближалась смерть-избавительница, светила медицинской науки снова возвращали этих мучеников к жизни, что была ужаснее самой лютой смерти. И все время, пока тела их терзали опытные палачи, удары затихающего пульса глубокомысленно и сосредоточенно считали гестаповские медики. Сотой доли этих смертных мук не перенес бы и зверь, а они переносили. Переносили и знали, что этот последний их подвиг останется безвестным, никто из своих о нем не узнает. Никто. Гестапо умерщвляло медленно и тайно. И мстило мертвым, устами засланных предателей клевеща на них. И гестаповцы предупреждали свои жертвы об этом — о самой страшной из всех смертей, которая ожидает их после смерти. Не знаю, из какого металла или камня нужно изваять памятники этим людям, ибо нет на земле материала, по твердости равного их духу, их убежденности, их вере в дело своего народа.

Бруно! Иоганн вспоминал, как он подшучивал над своими недомоганиями, болезненностью, хилостью. Да, он был хилый, подверженный простуде, с постоянно красным от насморка носом. В каких же чужеземных казематах была когда-то выстужена кровь этого стойкого чекиста? А постоянные боли в изъязвленном тюремными голодовками желудке?

Плешивый, тощий, вечно простуженный, со слезящимися глазами, с преждевременными морщинами на лице, и в то же время подвижной и жизнерадостный, насмешливый. Как же все это не вяжется с представлением о парадно-рыцарском облике героя! А конфетки, которые он всегда сосал, утверждая, что сладкое благотворно действует на нервную систему? Бруно! Но ведь он не Бруно. Может, он Петр Иванович Петухов? И когда он шел к себе на работу по улице Дзержинского, невозможно было отличить его от тысяч таких же, как и он, прохожих.

И он, как другие сотрудники, многосемейные "заграничники", получая задание, рассчитывал на командировочные, чтобы скопить на зимнее пальто жене, и на прибавление к отпуску выходных дней, не использованных за время выполнения задания. Зарплата-то как у военнослужащего, плюс за выслугу лет, как у шахтеров или у тех, кто работает во вредных для здоровья цехах.

Только, знаете ли, в знатные люди страны, как бы он там у себя ни работал, какие бы подвиги ни совершал, ему не попасть: не положено.

Объявят в приказе благодарность. Даже носить награды не принято. Не тот род службы, чтобы афишировать свои доблести, привлекать к себе внимание посторонних.

Уважение товарищей, таких же чекистов, сознание, что ты выполнил свой долг перед партией, перед народом, — вот высшая награда разведчику.

Иоганн знал, что если представится возможность, он кратко сообщит в Центр: "Посылая радиограммы о сроках нападения на СССР, погиб Бруно. Противник данными о нем не располагает". И все. Остальное — "беллетристика", на которую разведчику потом указывают, как на растрату отпущенного на связь времени.

Иоганн снова и снова анализировал все, что было связано с подвигом Бруно. Нет, не случайно Бруно оказался поблизости от их расположения. Он, вероятно, предполагал, что Иоганн способен на опрометчивый поступок и, узнав о дате гитлеровского нападения, может себя провалить, если поступит так, как поступил Бруно. Иоганн проник в самое гнездо фашистской разведки. Бруно это не удалось, и поэтому он счел целесообразным выполнить то, что было необходимо выполнить, и погибнуть, а Иоганна сохранить. Бруно, наверное, рассчитывал, что о похищенной рации станет известно Иоганну и тот поймет, что информация передана.

Иоганн не знал, что Бруно хотел взорвать машину, чтобы не попасть в руки фашистов, но не успел: пуля перебила позвоночник, парализовала руки и ноги. Это не оплошность — стечение обстоятельств. И когда выворачивали сломанную ногу, топтали раздавленную кисть руки, жгли тело, он почти не ощущал боли. Никто не знал этого. Знал только Бруно. Боль пришла, когда задели его сломанный позвоночник. Она все росла и росла, и он не мог понять, как еще живет с этой болью, почему она бессильна убить его, но ни на секунду не потерял сознания. Мысль его работала четко, ясно, и он боролся с врагом до самого последнего мгновения. Умер он от паралича сердца, сознание Бруно все выдержало, не выдержало его усталое, изношенное сердце.

Иоганн снова увидел лицо Бруно с откинутым лоскутом кожи, его внимательный оживший глаз словно беззвучно доложил Иоганну: "Все в порядке. Работа выполнена". Именно "работа". "Долг" он бы не сказал. Он не любил громких слов. "Работа" — вот самое значительное из всех слов, которые употреблял Бруно.

— Эй, ты! — Дитрих ткнул Вайса в спину. — Что скажешь об аварии?

Иоганн пожал плечами и ответил, не оборачиваясь:

— Хватил шнапсу, ошалел. Бывает... — И тут же, преодолевая муку, медленно, раздельно добавил: — Господин капитан, вы добрый человек: вы так старались спасти жизнь этому пьянице.

Да, именно эти слова произнесли губы Иоганна. И это было труднее всего, что выпало на его долю за всю, пусть пока недолгую, жизнь.

— Хорошо, — сказал Дитрих. И в зеркальце Иоганн увидел, как он толкнул локтем Штейнглица. Потом Дитрих повторил еще раз: — Все хорошо. Отлично.

Штейнглиц заметил не без зависти:

— У тебя истинно аналитический ум, ты все учел.

— Ум — хорошо, — сказал Дитрих. — А хороший аппетит — еще лучше. — Объявил: — Однако я проголодался.

Они подъехали к хутору. Вайс остановил машину возле виллы и по приказанию Дитриха пошел разыскивать повара.

Наступил день, светило солнце, служащие спецподразделения чистили у колодца зубы, умывались, брились, наклонившись над тазами. В нижнем белье, в трусах, они совсем не походили на солдат. Многие вышли в домашних теплых туфлях из клетчатого сукна, на войлочной подошве. Пахло туалетным мылом, мятной зубной пастой, одеколоном. И нужно было жить, улыбаться, разговаривать. как будто ничего не произошло и не было этой ночи, никогда не было на свете Бруно...

18

Фашистская Германия точно рассчитала, умело выбрала момент нападения на Советский Союз. Мощный сосредоточенный удар потряс страну.

И было неверно изображать рейхсканцлера Адольфа Гитлера только бесноватым истериком-психопатом, как это делают теперь, стараясь перещеголять друг друга, его единомышленники по службе в бундесвере. Многие полезные для германского милитаризма стратегические идеи Гитлер заимствовал у выдающихся государственных деятелей таких могучих империалистических держав, как США, Великобритания, Франция.

Они не только поощряли Гитлера в его стремлении нанести главный удар на Восток, но и любезно предоставили ему денежные займы, стратегические материалы, оказывали содействие советами.

Альфред Розенберг на обеде, данном в его честь в Лондоне, куда он прибыл по личному поручению Гитлера, отвечая на любезность любезностью, обещал: "Германия уничтожит большевиков с полного одобрения и по поручению Европы".

И надо думать, что Гитлер не уступал в хитрости многим главам великих империалистических государств, если сумел заставить их авансом, в счет оплаты за будущее уничтожение Страны Советов, заплатить фашистской Германии целыми европейскими странами.

Эта способность совершать международные сделки объясняет то обстоятельство, что не случайно именно на него, а не на кого-нибудь иного, империалистические державы возлагали свои самые сокровенные надежды.

Вначале Гитлер не чуждался скромной роли наемного убийцы, он всячески старался изобразить, что руководствуется якобы одними лишь политическими мотивами и намерен направить свои действия только против одного народа — советского. Но когда великие державы выплатили ему вперед всю европейскую наличность и Франция стыдливо обнажила перед германским империализмом свои государственные границы, Гитлер, ничем уже не удерживаемый от соблазна, за пять недель сломил тщетное сопротивление и овладел и Францией, деликатно оставив правительству Виши прелестный уголок на юге страны для неги и размышлений о превратностях судьбы.

Поражение в Дюнкерке английского экспедиционного корпуса знаменовало закат мощи британских сухопутных армий. И из туманного неба на Лондон беспощадно посыпалась лавина немецких авиабомб.

Отнюдь не из милосердия, а побуждаемый общностью империалистической идеологии и интересов, Гитлер направил 10 мая 1941 года в Лондон своего заместителя Гесса со снисходительным предложением заключить мир.

Правящие круги Англии вынуждены были тогда уклониться от сговора с фашистской Германией, как ни был он соблазнителен. Ведь взамен военного поражения они понесли бы тяжкое экономическое поражение, и не от кого-нибудь, а от своих главных конкурентов на мировом рынке — германских промышленных магнатов. Кроме того, даже если бы они и пожертвовали рыночными интересами, в те времена уже нельзя было не считаться с английским народом, ненависть к фашизму которого могла обрушиться на голову правительства, капитулировавшего перед Гитлером.

По свидетельству фельдмаршала Вильгельма Кейтеля, "планируя нападение на СССР, Гитлер исходил из того, что Россия находится на стадии создания собственной военной промышленности, и этот процесс еще не закончен, а кроме того, Сталин в 1937 году уничтожил лучшие кадры своих высших военачальников".

И это и еще многое другое внушило генеральному штабу вермахта непоколебимую уверенность в том, что детально разработанный и тайно размноженный всего в девяти экземплярах план нападения на Советский Союз, план "Барбаросса", — высшее достижение германского военного гения.

Войну против СССР гитлеровские стратеги рассчитывали провести за шесть-восемь недель и, во всяком случае, при любых обстоятельствах закончить к осени 1941 года.

Германские военные силы, тайно сосредоточенные на границах Советского Союза, в то время были самыми могучими, самыми высокооснащенными и самыми опытными из всех армий мира.

Фашистская Германия, упоенная военными победами, после того как гестапо просеяло трудовое население страны сквозь тюремные решетки, а лучших сынов народа бросило в концентрационные лагеря, кладбищенские пространства которых заняли значительные жизненные пространства, — эта Германия была надежным тылом, надежной опорой вермахта.

Уже к лету 1940 года под контролем фашистской Германии и Италии оказались страны с населением около 220 миллионов человек, и все экономические ресурсы этих стран направлялись на усиление мощи германской военной машины.

8 июля 1941 года Гитлер отдал приказ: "Москву и Ленинград сровнять с землей, чтобы полностью избавиться от населения этих городов и не кормить его в течение зимы..." "Что касается Москвы, — разъяснял Гитлер, — это название я уничтожу, а там, где находится сегодня Москва, я создам большую свалку". О населении директива его была столь же короткой и ясной: "Славяне должны стать неисчерпаемым резервом рабов в духе Древнего Египта или Вавилона. Отсюда должны поступать дешевые сельскохозяйственные и строительные рабочие для германской нации господ".

22 июня 1941 года, около четырех часов утра, на рассвете, гитлеровские полчища напали на СССР.

Началась Великая Отечественная война советского народа. Она длилась 1418 дней и ночей.

Во втором эшелоне вместе со штабами, службами тыла, хозяйственными взводами, ротой пропаганды, медицинскими батальонами, кухнями, трофейными командами продвигалось и подразделение майора Штейнглица.

Жарко, душно, пыльно...

По обе стороны шоссе горели деревни, леса, хлеб на полях, сама земля. И казалось, не от солнца эта жара, а только от пылающих пожарищ.

И когда колонна почему-либо останавливалась и смолкал шум моторов, то сразу наступала глухая, словно на дне пропасти, тишина, и слышно было только сухое потрескивание пламени, шуршание, да глухо рушились горящие бревна...

Небо было чистое, прозрачное, светящееся, и ритмично, через точные промежутки времени, его как бы разрезал вдоль металлический гул низко летящих плотным строем бомбардировщиков, и по земле скользили их серые плавучие тени. Но бомбардировщики пролетали, и снова все вокруг обволакивала вязкая, как расплавленное стекло, тишина.

У переправы колонны остановились. Все вышли из машин, разминались, отряхивались от пыли.

Здесь тянулась оборонительная полоса, по-видимому недостроенная: валялись лопаты, кирки, бочки с цементом, бревна для накатов, пучки арматуры. И трупы. Множество трупов. Траншеи всюду пересечены оттисками танковых гусениц, — значит, исход боя решила моторизованная часть.

Военнослужащие тыловых подразделений с тем пренебрежением к мертвецам, на какое способны лишь люди, сумевшие изворотливо избежать опасностей фронта, жадной толпой бросились смотреть на убитых большевиков.

Пожалуй, только один майор Штейнглиц с опытным видом деловито осматривал трупы и ворочал их, чтобы убедиться в правильности своих умозаключений.

У большинства убитых он обнаружил множественные ранения, даже тяжелораненых перевязывали здесь же, на поле боя, и по нескольку раз. Значит, и раненые не покидали позиций, продолжали бой, не уходили в тыл.

Судя по документам, которые Штейнглиц вынул из карманов убитых, это были солдаты, не прослужившие еще и года.

Возле ручного пулемета лежал на боку солдат, голова его вдавлена в землю, обрубок левой руки толсто перебинтован и у плеча стянут жгутом из телефонного провода в черной резиновой оболочке. А вот еще один, тоже без руки, а в зубах, как сигарета из меди, блестит взрыватель. Между колен — граната, так и склонился над ней...

И все они, настигнутые смертью, замерли, оцепенели, как бы остановив движение времени, запечатлев своими недвижимыми телами самое напряженное мгновение боя.

Женщина с санитарной сумкой через плечо, с разорванными пачками патронов в судорожно сжатых руках, лежит щекой на винтовке, и кто-то бесстыдно задрал подол ее юбки.

Одни мертвецы в окопах, другие впереди, за бруствером, но нет ни одного позади окопов, в ходах сообщения, в недостроенных блиндажах.

В капонире, куда, очевидно, сносили обеспамятевших раненых, — груда мертвых тел. Штейнглиц понял: раздраженный потерями немецкий офицер не стал удерживать солдат от расправы...

Вернувшись в машину, майор к своему обычному "поехали" добавил:

— Не нравятся мне эти русские. — И объяснил: — Вести бой с превосходящими силами, не располагая элементарными условиями для обороны, могут только исступленные фанатики.

Через несколько километров они увидели на полуобгорелом пшеничном поле разбитые советские танки "Т-26", вооруженные одними пулеметами. Вести на таких машинах танковый бой — все равно что в древних рыцарских доспехах вступить в поединок с орудийным расчетом.

Но среди этих стальных трупов были и два немецких танка. Видно, не случайно советские танки столкнулись с ними, таранили их, воспламенив горючим из лопнувших баков.

Штейнглиц заметил вскользь:

— Русские не только умеют делать свои машины, но и водить их. — Долго смотрел в окно на бесконечные поля пшеницы, сказал с одобрением: — О, здесь богатые имения, я таких не видел в Европе. Интересно, где сейчас их владельцы? — Посмотрел на часы: — Время обеденное, у меня разыгрался аппетит. — И приказал Вайсу остановиться в ближайшей деревне, узнать, где ее староста, чтобы умыться, пообедать и отдохнуть у него.

Эта деревня горела, как и все другие деревни, но никто из немногих оставшихся тут жителей не пытался загасить пламя.

Майор вышел из машины, подошел к старику, копавшему яму в палисаднике, и объяснил жестами, что хочет пить. Старик понял, воткнул лопату в землю и так спокойно и медленно вошел в горящую хату, будто это был не огонь, а только огненно-яркий свет.

Он вернулся с ковшом и подал его Штейнглицу. Тот поднес ковш к губам, отпил с наслаждением и тут увидел лежащую на краю ямы мертвую молодую женщину.

Старик поплевал на ладони, продолжая копать землю.

Майора ужаснула мысль, что вода отравлена. но тут же, по свойственной ему логике мышления, он отогнал эту мысль как вздорную: откуда у старика яд, и потом он так спокойно ведет себя...

Штейнглиц вынул сигареты, предложил старику. Тот взял машинально, тяжело опираясь грудью на ручку лопаты, и, глядя лучистыми, какими-то детски-грустными глазами, показал на яму:

— Вот, внучку хороню. Вы ее убили, значит. Понял? Вы!

Штейнглиц решил, что он просит еще сигарет, и снова вынул из кармана пачку, достал одну сигарету, протянул старику. Тот положил ее про запас за ухо и таким же воркующим голосом сказал:

— Ты, немец, видать, добрый, но все равно я вас резать буду. Я теперь человек немилосердный, непрощающий.

Майор принял эти слова за выражение благодарности и потрепал старика по плечу, а потом повернулся, чтобы идти к машине. И тут старик, как топор, вознес лопату ребром над головой Штейнглица.

Майора спасло только то, что он в этот момент поскользнулся на глине, выброшенной из ямы. Лопата рассекла воздух и вонзилась в доски, приготовленные для могилы.

Засовывая дрожащими руками пистолет обратно в кобуру, майор влез в машину и, несмотря на духоту, поднял с обеих сторон стекла, будто защищаясь ими. Он даже не позволил Вайсу счистить глину со своего мундира. Приказал скорее ехать в штаб ближайшей части СС, чтобы потребовать расправы над всеми жителями деревни за покушение на его жизнь.

Но Вайс позволил себе высказать предположение, что старик, наверное, просто обиделся: ведь майор вылил на землю воду, не допив ее до конца, а здешние жители считают это самым страшным оскорблением своему дому.

— Да? — удивился Штейнглиц. — Какая дикость!

Сожалел ли Иоганн о том, что старик не убил Штейнглица? Нет. Если б это случилось, он утратил бы канал для проникновения в службу абвера. И Вайс решил, что будет удерживать майора от небезопасных путешествий. Сейчас Штейнглиц был ему особенно нужен. Только сохранив ему жизнь, сделав его орудием поражения тайной фашистской службы, Иоганн сможет отомстить за смерть этого старика с глазами ребенка.

И он сказал совершенно искренне:

— Господин майор, за то, что я отпустил вас одного я считаю, меня нужно повесить.

— О!

— Можете в меня стрелять, но теперь я не отойду от вас ни на шаг.

Штейнглиц, растроганный такой преданностью, счел даже возможным пошутить:

— Хорошо. За исключением, конечно, тех случаев, когда моя дама сочтет твое присутствие нежелательным. — Майор впервые в жизни разрешил себе такую вольность в разговоре с человеком, стоящим ниже его.

С того момента, как Иоганн увидел родную землю, обожженную, окровавленную, растерзанную фашистами, его охватила спасительная, леденящая ярость, какое-то мстительное спокойствие. Иоганн даже порадовался: он здесь, в безопасности, тащится во втором эшелоне, и за спиной у него развалился, наслаждаясь отдыхом, крупнейший немецкий разведчик. И если Иоганн сочтет нужным, он запросто укокошит его или кучу таких же фашистов из автомата. Может взорвать штаб. Взять за свою жизнь сотни вражеских. Может. Но не должен. Не имеет права.

От него, советского разведчика, сейчас требуется неизмеримо большее — спокойствие. Подвиг бездействия, подвиг выживания, подвиг молчания, когда все в нем, каждый его нерв кричит.

Как же так, говорили: ни пяди не отдадим!

Кто виноват, кто?

Бруно ведь передал, передал же Бруно по рации обо всем!

А разве и он, Иоганн Вайс, не сообщал каждую неделю о сосредоточении на границе гитлеровских армий, собираемых здесь в кулак из всех оккупированных стран Европы? В своей последней информации он передал, что во многих глубинных городах Польши появились таможенники и пограничники. Это означало, что Вермахт принял границу у пограничных частей.

Разве когда-нибудь утихала ненависть к фашистам у советского народа, разве не жил советский народ в мужественном ожидании схватки с фашизмом?

Разве кто-нибудь сомневался, что война неминуема? Так почему же фашисты застали его страну врасплох? Почему?

На шоссе появились дорожные знаки с надписями:

"Внимание! Опасность! Объезд!"

Колонна, в которой они ехали, свернула на проселок, и теперь машины тряслись на бревнах настила, ныряли в ухабы, застревали в низких заболоченных местах, и все время слева, оттуда, где осталось шоссе, доносились частые, но экономно короткие пулеметные очереди, глухие разрывы гранат, мощные залпы орудий. Скоро Вайс узнал о причине объезда. Оказалось, крохотный гарнизон дота перекрыл пулеметным огнем движение на шоссе и ведет бой с немецкой артиллерией и танками.

Штабной офицер сказал Штейнглицу, что красные цепями приковывают своих солдат к пулеметным орудиям. Штейнглиц посоветовал офицеру выделить специальные подразделения и снабдить их слесарным инструментом, чтобы они помогли красным освободиться от цепей.

Вайс заметил, что углы сухих губ Штейнглица обиженно отвисли, он раздражен, и зрелище следов победоносного прорыва германской армии не возбуждает, а как-то даже удручает его.

И действительно, Штейнглиц чувствовал себя глубоко обиженным, обойденным человеком.

Восточный фронт был для него своего роды ссылкой. Его специальность — Запад. Но после лондонской истории его лишили привычного поля деятельности. Он не был трусом. Во время войны в Испании он пробрался в республиканские части, сражался в них и давал информацию о том, как эффективно ручные гранаты с взрывателями мгновенного действия взрываются в руках бойцов-республиканцев, снаряды, не разрываясь, падают в окопы франкистов, как неисправимо отказывают пулеметы, как стволы орудий лопаются после первого же выстрела.

Все это вооружение и боеприпасы гитлеровцы продали республиканцам через подставных лиц. И Штейнглиц в боевых условиях проверил, насколько успешно осуществил эту тайную операцию второй отдел "Ц".

Когда Каммхубер, разработавший план убийства германского посла в Праге и доверивший немаловажную роль в этой операции Штейнглицу, предложил ему в 1940 году отправиться во Фрейбург, чтобы во время налета на него гитлеровской эскадрильи "Эдельвейс" сразу же организовать доказательства, что этот немецкий город разбомбили французские самолеты, Штейнглиц отлично справился с поручением. Даже осколки немецких бомб, извлеченные хирургами из тел людей, пострадавших во время налета, Штейнглиц заменил осколками бомб французского производства; выявил, кто из немцев — жителей Фрейбурга хорошо разбирается в силуэтах самолетов, и убрал их, как опасных свидетелей. Это была чистая, увлекательная работа, к тому же она принесла награды и повышение по службе.

А что сулил ему Восточный фронт? Весь успех припишут себе армейские полководцы, а молниеносное продвижение механизированных воинских частей не дает возможности раскинуть сеть агентурной разведки для серьезной диверсионно-террористической работы.

Штейнглиц знал, что его коллеги, специализировавшиеся на восточных районах, давно подготовили из буржуазно-националистических элементов диверсионные банды, в задачу которых входило рвать связь, сеять панику, убивать ни о чем не подозревающих людей. Он знал также, что десанты этих бандитов, переодетых в красноармейскую форму, уже сброшены сюда, на русскую землю, с германских самолетов.

Знал он и о сформированном еще в конце 1940 года полке особого назначения "Бранденбург". Полк этот создали для проведения диверсионных актов на Восточном фронте. Он был скомплектован из немцев, хорошо знающих русский язык, и его личный состав обмундировали в советскую военную форму и снабдили советским оружием.

Но все это чужие, а не его, Акселя Штейнглица, достижения. Грубая, примитивная работа, ее может выполнить любой старший офицер вермахта. Фельдмаршал Браухич насовал в этот "Бранденбург" выскочек из своей свиты. Они-то получат рыцарские кресты за успешное выполнение особого задания. Ну и пусть получают! Штейнглиц считал ниже своего достоинства руководить безопасными массовыми убийствами доверчивых советских солдат и офицеров и вовсе не хотел, чтобы ему поручили командовать такой диверсионной частью. Это занятие для армейцев. Профессиональная гордость матерого шпиона, опытного диверсанта была ущемлена уже одним тем, что ему, будто он мусорщик, поручили собирать брошенные советские документы.

И победоносное продвижение германских армий по советской земле Штейнглиц воспринимал в эти дни как свое поражение, как крушение своих надежд, как гибель карьеры.

Вначале Вайс не мог понять причины подавленного настроения майора, его хмурой, унылой озабоченности.

Но постепенно по брезгливым, ироническим репликам Штейнглица стало ясно, что тот недоволен своим нынешним положением, тяготится возложенным на него поручением, ревнует к успехам армейцев. И после того, как пришлось свернуть с шоссе в объезд, он злорадствовал, что ни артиллерия, ни танки не могут так долго справиться с одиноким советским гарнизоном, засевшим в доте и нарушившим передвижение тыловых колонн.

Он даже одобрительно отозвался о старике, чуть было не убившем его. Сказал, что русские, хотя они и неполноценны в расовом отношении, все же чем-то напоминают ему испанцев, и напрасно капитан Дитрих рассчитывает, что путь на Москву окажется такой же увеселительной прогулкой, какой было для немецкой армии дорога к Парижу.

И Вайс понял, что Штейнглиц расстроен из-за неприятностей по службе, раздражен и в свою очередь готов доставить неприятности кому угодно, лишь бы утолить обиду, причиненную ему начальством.

Населенный пункт, который, согласно дислокации, отводился для расположения ряда спецслужб, оказался местом боевых действий. Отступающий советский гарнизон занял его и превратил в узел обороны.

Это неожиданное обстоятельство внесло суматоху и растерянность в колонны второго эшелона, и офицеры не знали, как им поступить. Приказано было обосноваться в этом населенном пункте, а как обоснуешься, когда он занят противником? Нарушить приказ невозможно. Выполнить -тоже невозможно.

Посовещавшись, командиры спецслужб отдали распоряжение сойти с дороги и располагаться близ населенного пункта, но в таком месте, где огонь противника не мог нанести урона.

В той, иной жизни, где Иоганн был не Иоганн, а Саша, он в туристских студенческих походах, на охоте с отцом научился с наименьшими неудобствами приспосабливаться к самым различным условиям, независимо от природы, климата и времени года. Да и служба в армии кое-что ему дала.

И сейчас он в заболоченной местности выбрал местечко посуше, где кочки были с бурым сухим оттенком, наметил лопатой квадрат, окопал его со всех сторон канавой. Нарубил тальника, выложил квадрат охапками веток, потом торфом, снова ветками и на этом пьедестале растянул палатку. Разложил внутри нее дымный костерчик из гнилушек, выкурил комаров и только после этого затянул полог.

Штейнглиц неподалеку беседовал о чем-то с Дитрихом, при этом они нещадно били себя по лицам ветками, отмахиваясь от комаров.

Вайс доложил, что палатка готова и в ней обеспечена полная гарантия от комаров.

Штейнглиц пригласил Дитриха.

Хотели этого оба офицера или нет, но обойтись без Вайса они не могли, хотя принимали все его услуги как должное. Он приспособил чемодан Дитриха вместо стола, застлал противоипритной накидкой и даже умудрился прилично сервировать. Быстро приготовил на костре горячий ужин и, стоя на коленях — свод-то у палатки низкий, — ухаживал за офицерами. И, беспокоясь о здоровье своего хозяина, настаивал, чтобы тот пил шнапс, а не вино, утверждая, что комары — разносчики малярии и нет лучшего средства избежать заболевания, чем пить спирт.

Дитрих еще более Штейнглица заботился о своем здоровье и потому пил не переставая.

В палатке было темно. Иоганн попробовал снова разжечь костер, но от едкого дыма запершило в горле и заслезились глаза. Пришлось погасить огонь. А Дитрих то и дело беспокойно ощупывал свое распухшее от комариных укусов лицо и непременно хотел посмотреть на себя в зеркало.

Иоганн взял пустую жестянку, набил туда жир от консервированных сосисок, отрезал кусочки от брезентовых тесемок, которыми соединялись полотнища палатки, воткнул в жир, распушил и зажег, как фитили. И получился отличный светильник.

Оба офицера были пьяны, и каждый по-своему.

Штейнглиц считал выпивку турниром, поединком, в котором он должен выстоять, сохранить память, ясное сознание. Алкоголь — прекрасный способ расслабить волю, притупить настороженность партнера, чтобы вызвать его на безудержную болтливость. И Штейнглиц умело пользовался этим средством, а себя приучил преодолевать опьянение, и чем больше пил, тем сильнее у него болела голова, бледнело лицо, конвульсивно дергалась левая бровь, но глаза оставались, как обычно, внимательно-тусклыми, и он не терял контроля над собой.

Он никогда не получал удовольствия от опьянения и пил сейчас с Дитрихом только из вежливости.

К Дитриху вместе с опьянением приходило сладостное чувство освобождения от всех условностей и вместе с тем сознание своей полной безнаказанности. Вот и теперь он сказал:

— Слушай, Аксель, я сейчас совсем разденусь — оставлю только фуражку и портупею с пистолетом, — выйду голый, подыму своих людей и буду проводить строевые занятия. И, уверяю тебя, ни одна свинья не посмеет даже удивиться. Будут выполнять все, что я им прикажу. — И начал раздеваться. Штейнглиц попробовал остановить его:

— Не надо, Оскар, простудишься.

Дитрих с трудом высунул голову за полог палатки, проверил.

— Да, сыровато... Туман. — Задумался на секунду и сказал, радуясь, что нашел выход: — Тогда я прикажу всем раздеться и буду командовать голыми солдатами.

Штейнглиц буркнул:

— У нас с тобой разные вкусы.

Дитрих обиделся. Презрительно посмотрел на Штейнглица, спросил:

— Как ты считаешь, мы соблюдаем приличия в своих международных обязательствах?

— А зачем?

— Вот! — обрадовался Дитрих. — Хорошо! Сила и мораль несовместимы. Сила — это свобода духа. Освобождение от всего. И поэтому я хочу ходить голый. Хочу быть как наш дикий пращур.

Штейнглиц молча курил, лицо его подергивалось от головной боли.

Вайс подал кофе. Подставляя пластмассовую чашку, Дитрих сказал:

— В сущности, все можно сделать совсем просто. Если предоставить каждому по одному метру земли, то человечество уместится на территории не многим больше пятидесяти квадратных километров. Плацдарм в пятьдесят километров! Дай бумагу и карандаш, я подсчитаю, сколько нужно стволов, чтобы накрыть эту площадь, скажем, в течение часа. Час — и фьють, никого! — Поднял голову, спросил: — Ты знаешь, кто изобрел версию, будто Советский Союз разрешил частям вермахта пройти через свою территорию для завоевания Индии? — И сам же ответил с гордостью: — Я! А ведь отличное прикрытие, иначе как объяснить сосредоточение наших войск на советской границе?

— Детский лепет, примитив, никто не поверил.

— Напрасно ты так думаешь. Дезинформация и должна быть чудовищно примитивной, как рисунок дикаря. — Задумался, спросил: — Ты читал заявление ТАСС от четырнадцатого июня? — Он порылся в сумке, достал блокнот, прочел: — "... По данным СССР, Германия так же неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы..." — Перевод звучал механически точно.

Штейнглиц свистнул.

— Первоклассная дезинформация. Наша работа?

— Нет, — голос Дитриха звучал сухо, — это не работа нашей агентуры. Мы вчера захватили важные советские документы. Представь, в случае нашего вторжения Наркомат Обороны приказывает своим войскам не поддаваться ни на какие провокации, чтобы не вызвать крупных осложнений, — и только. В этом я вижу выражение слепой веры большевиков в обязательства, в законы международного права.

— Ерунда! — возразил Штейнглиц.

Дитрих уставился на неровный огонек светильника, сказал убежденно:

— Нам следует собрать их всех в кучу. — И показал руками, как это делать. — Сколько под них надо — десять — двадцать квадратных километров, — и всех... — Он поднял палец. — Всех! Иначе они нас... — И так резко махнул рукой, что от ветра погас светильник. Вайс снова зажег фитильки и вопросительно взглянул на Дитриха.

Тот, вероятно приняв Вайса за Штейнглица, взял его за плечи, пригнул к себе и прошептал в самое ухо:

— Аксель, ты осел! Мы влезли в войну, победу в которой принесут не выигранные сражения, а только полное уничтожение большевиков. Полное! Чтобы ни одного свидетеля не осталось на земле. И тогда мы все будем ходить голые, все! И никто не скажет, что это неприлично. — Он снова попытался раздеться, но тут же свалился на пол, захрапел.

Вайс вместе с Штейнглицем уложили Дитриха спать.

Вышли из палатки.

Болото дымилось туманом, луна просвечивала на небе сальным пятном, орали лягушки.

Помолчали. Закурив, Штейнглиц счел нужным объяснить поведение Дитриха:

— Вчера капитан понервничал: допрашивал двух раненых советских офицеров, они вели себя как хамы — вызывающе. Оскар ткнул одному из них в глаз сигарету, а тот ему нагло пообещал сделать из Берлина пепельницу. А один пленный ударил головой его в живот. В сущности, ничего от них такого не требовали: вернуться к своим и предложить окруженной части капитулировать. Могли бы, в конце концов, и обмануть. Странное поведение... — Потянулся, зевнул. И вдруг пошатнулся, успел схватиться за плечо Вайса, признался: — Шнапс в ноги ударил. — И полез в палатку спать.

19

На следующий день подразделение майора Штейнглица приступило наконец к своим прямым обязанностям.

В большой, госпитального типа палатке за раскладным столом четыре солдата, в том числе и Вайс, занимались сортировкой документов. Часто среди них попадались испорченные, залитые кровью. Такие документы бросали в мусорные корзины из разноцветной проволоки.

Нумеровали печати и штампы после того, как с них был сделан оттиск на листе бумаги, и складывали в большой сундук.

Карты, если на них не было никаких пометок, выбрасывали, если же имелись пометки или нанесенные от руки обозначения, — передавали ефрейтору Вольфу. Тот тщательно изучал каждую такую карту и некоторые из них, бережно сложив, прятал в портфель, в обыкновенный гражданский портфель с ремнями и двумя плоскими замками.

Солдаты-канцеляристы работали с чиновничьим усердием, и разговоры они вели мирные: о своем здоровье, о письмах из дому, о ценах на продукты, одежду, обувь. И, сортируя, просматривая бумаги, они периодически вытирали пальцы резиновыми губками, смоченными дезинфицирующей жидкостью, чтобы не подцепить инфекции. И если б не это обстоятельство, не их мундиры да желтый свет в целлулоидовых окошках палатки, все походило бы на обычное канцелярское заведение и ни на что другое.

Вольф, обнаружив запятнанные кровью бумаги, говорил всем:

— Господа, напоминаю: Будьте внимательны и выбрасывайте неопрятные бумаги, не представляющие особой ценности.

За несколько суток лагерь на болоте превратился в аккуратный военный городок: всюду проложены дорожки из бревен, стоят столбы с указателями, штабные палатки окопаны траншеями, насосы день и ночь откачивают из траншей воду. Даже комаров стало меньше после того, как в воздухе распылили какую-то едкую жидкость, приспособив для этого ранцевые огнеметы.

И не только офицеры, но и солдаты выглядели подчеркнуто опрятно, будто и не было у них под ногами вонючей, грязной хляби, непролазной топи, трясины.

Мостики с перилами из белых березовых стволов, так отчетливо видные ночью, настилы для транспорта, линии проводов связи, аккуратно уложенные на торфяные брусья или поднятые на бамбуковых шестах. — все это и многое другое свидетельствовало об опытности, мастерстве, армейском умении, дисциплине штабных команд, об их прекрасной материальной оснащенности. И только одно было нелепым — то, что эти тыловые службы разместились в болоте, а не на сухом пригорке в нескольких километрах за пунктом, предназначенным для дислокации.

Мотомеханизированные соединения германской армии стремительно и глубоко клещами вгрызались в тело страны, безбоязненно оставляя у себя в тылу окруженные, изолированные и искромсанные в неравных сражениях островки советских гарнизонов: их оставляли на растерзание специальным частям, щедро снабженным всеми новейшими средствами уничтожения.

По сведениям немецкой разведки, в населенном пункте Кулички сначала заняли оборону несколько танков и до полуроты пограничников, но постепенно количество советских солдат увеличивалось. Каждую ночь к Куличкам с отчаянными боями прорывались все новые бойцы, хотя каждый раз при прорыве к гарнизону Куличек почти половина их погибала.

Немецкое командование полагало такое истребление противника экономичным. Для уничтожения гарнизона подошла артиллерийская часть, и все было подготовлено. Тщательно рассчитали, сколько нужно боеприпасов на соответствующую площадь, из скольких стволов они должны быть посланы, и орудия уже стояли в надлежащем порядке вокруг плацдарма. И все же, несмотря даже на то, что советский гарнизон не давал своим огнем германским частям продвигаться по шоссе, немцы медлили со штурмом, ожидая подхода танков.

Штейнглиц и Дитрих не сидели сложа руки. Они часто выезжали на огневые позиции, чтобы наблюдать за поведением противника, но так как специальности у них были разные, то и интересовали их разные стороны этого поведения.

Вайсу пришлось прервать труды в канцелярской палатке, чтобы сопровождать Штейнглица в его поездках.

Было известно, что советские танкисты в Куличках, когда у них иссякло горючее, закопали свои машины в землю. И никто не опасался внезапного прорыва танков со стороны окруженного гарнизона.

Но однажды ночью, когда Штейнглиц и Дитрих, как обычно, просматривали в стереотрубы с наблюдательного пункта специально оставленное дефиле, к которому исступленно и отчаянно пробивались сквозь пулеметный огонь разрозненные кучки советских солдат, вдруг в сторону шоссе, стреляя из пушки и пулемета, рванул одинокий советский танк.

Тут же раздались залпы, и точно пристрелянные по секторам батареи подбили танк.

Штейнглиц и Дитрих приказали солдатам взять у погибших танкистов документы. Они правильно рассудили, что для этой машины, очевидно, были собраны последние остатки горючего и экипаж получил задание пробиться к более крупному советскому соединению не столько за помощью, сколько затем, чтобы получить приказ, как действовать гарнизону дальше: отступить или защищать этот плацдарм до конца.

Подобные приказы и запросы о них уже не однажды попадали в руки офицеров абвера. К тому же немецкие радисты много раз перехватывали в эфире обращения окруженного гарнизона к высшим штабам.

Солдаты, посланные к разбитому советскому танку, не смогли выполнить приказ: осажденный гарнизон открыл такой огонь, что трое немцев были тут же убиты, а двое, раненые, еле приползли обратно.

Из следующих пяти солдат не вернулся ни один.

Если осажденный гарнизон охраняет подбитый танк, не щадя даже драгоценных боеприпасов, значит, в нем есть документы, которые ни в коем случае не должны попасть в руки врагу.

Новую пятерку солдат заставили ползти к танку только под угрозой расстрела. И снова трое были сразу же убиты. Двое проползли не больше десятка метров и зарылись в болото, лежали, не смея поднять головы.

Небо, светящееся, звездное, заболоченная равнина в блестках бочагов, серебрятся кусты ивняка, тишина.

А там, под пригорком, высится темная глыба двухбашенного советского танка в стальных рваных лохмотьях пробоин от немецких снарядов.

На НП, в чистеньком, аккуратном дзоте, обшитом светлым тесом, сидят на складных стульях немецкие офицеры. Ярко горит электрическая лампа, не столике судки-термосы с горячим ужином, на коленях у офицеров бумажные салфетки, они едят и разговаривают о еде.

Армейский офицер почтительно слушает Штейнглица. Майор рассказывает об особенностях испанской, английской, французской, итальянской кухни. Рассказывает он подробно, с полным знанием всех кулинарных тонкостей. Он хорошо знает эти страны.

Дитрих изредка лениво вставляет свои замечания. Он тоже знаток европейской кухни, даже более осведомлен, чем Штейнглиц: он много путешествовал и останавливался в лучших отелях. Штейнглиц не мог себе этого позволять. Ведь он бывал за границей не ради удовольствия — выполнял агентурные задания, работал. И всегда, даже осуществляя самые ответственные операции, стремился сэкономить в свою пользу возможно большую сумму из отпущенных ему на проведение той или иной операции средств. И когда готовился к операции, досконально продумывая все ее детали, он с не меньшей тщательностью прикидывал, как бы побольше выгадать для себя, хотя заранее был известен размер денежного вознаграждения, которое ожидает его по возвращении, и он всегда получал его от начальника второго отдела "Ц" либо наличными, либо в виде чека.

Армейский офицер сказал, что часа через два подойдет вызванный им танк и тогда можно будет приблизиться к подбитой советской машине, чтобы взять у мертвых танкистов документы. А пока остается только терпеливо ждать.

Вайс, как это стало теперь обычным, молча прислуживал офицерам. Менял тарелки, раскладывал мясо, наливал вино в походные пластмассовые стаканчики, резал хлеб, подогревал на электрической плитке галеты с тмином и консервированную, залитую салом колбасу в плоских банках. И, сноровисто делая все это, размышлял, как ему следует сейчас поступить. Полтора десятка немецких солдат не достигли цели, и мало шансов достичь ее. Риск очень велик. Имеет ли он право рисковать?

Ему говорили дома: твоя жизнь теперь не будет принадлежать тебе. Это не твоя жизнь, раз от нее может зависеть жизнь других. И если ты опрометчиво, необдуманно пойдешь навстречу гибели, то погибнешь не только ты, а, возможно, и еще множество советских людей: они станут жертвами фашистских диверсий, коварных замыслов, которые ты мог бы предотвратить. Жизнь хорошего разведчика порой равняется иксу, умноженному на большое число, а за ним — человеческие и материальные ценности. Но если этот разведчик только и делает, что играет собственной жизнью, кичась своей личной храбростью, он ничего, кроме вреда, не принесет. Ведь сам по себе он ничего не значит, что бы там о себе ни воображал, какой бы эффектной, героической ни казалась ему собственная гибель. Разведчиком должен руководить глубоко и дальновидно оправданный расчет. И умная бездейственность в иных обстоятельствах несоизмеримо ценнее какого-нибудь поспешного и необдуманного действия, пусть даже весьма отважного на первый взгляд, но направленного на решение лишь ближайшей, частной задачи. И, необдуманно решившись на это действие, позабыв о главном, он перестает быть для противника опасным. Он становится мертвым советским разведчиком, а если попадет в руки врага живым, его будут пытать, чтобы узнать обо всем, что связано с его прежними делами.

Как же должен в данной ситуации поступить Иоганн? Конечно, он может погибнуть, вызвавшись добраться до советского танка. Но не обязательно ведь он погибнет, скорее всего доползет, заберется в танк и уничтожит пакет, который, несомненно, передали одному из танкистов. Если гарнизон счел необходимым собрать все горючее, чтобы танк попробовал прорваться, если к нему, рискуя остаться без боеприпасов, не дают подойти, значит, пакет очень важный, от него зависит жизнь многих, наверное, не меньше, чем тысячи советских солдат и офицеров. Значит, пропорции сейчас такие: один к тысяче.

И хотя Иоганну запрещено рисковать собой, при таком соотношении он, пожалуй, имеет право на риск. Есть еще одно обстоятельство, с которым он не может не считаться. Долготерпение его не безгранично. Сколько же можно созерцать с безучастным видом окровавленную, обожженную землю Родины, смотреть, как убивают советских людей, и угодливо прислуживать убийцам, так, будто ни о чем другом он не помышляет! Он должен дать себе передышку, хоть на несколько минут вырваться из этого мучительного бездеятельного, медленного существования. Только несколько минут действия, и он снова обретет силу воли, спокойствие, способность к притворству. Несколько минут — это так немного, и потом он опять, как прежде, будет выжидать, выжидать бесконечно. Ну, может он себе это позволить? И ничего с ним не случится, он будет очень осторожен и сумеет доползти до танка. И не о себе одном он думает: он хочет уничтожить пакет, чтобы спасти людей. Ну что тут плохого? Он уничтожит пакет и тут же вернется, и опять все пойдет по-прежнему. Нет, даже не по-прежнему: он станет еще изворотливее, еще хитрее, еще осторожнее и терпеливее.

Иоганн разложил на тарелки аккуратные кусочки горячей ветчинной колбасы и дымящийся картофель, разлил в пластмассовые стаканчики остатки коричневого рома, снял фартук, поправил пилотку.

— Господин майор, если я сейчас больше не нужен, разрешите мне взять документы из подбитого советского танка. — Все это он сказал таким тоном, каким спрашивал: "Вы позволите добавить соуса?"

Штейнглиц, по одному ему известным соображениям, не пожелал показать, как важна для него эта просьба. Что ж, солдат желает совершить подвиг — это естественно и даже обязательно для немецкого солдата. И майор, не поднимая глаз от тарелки, молча кивнул головой.

Иоганн снял со стены брезентовую сумку, из которой торчали длинные деревянные ручки гранат, каску и автомат армейского офицера, надел все это на себя и, козырнув, вышел из блиндажа.

20

Небо потускнело, заволоклось реденькими облачками, но блеклый свет его по-прежнему отчетливо освещал каждый бугорок. Было тихо, сонно, серо, уныло. Трава застыла в знобкой росе.

Иоганн внимательно осмотрел болото. До танка безопаснее добираться не по прямой, а зигзагами: от одной впадины до другой, от кочки к кочке, от бугорка к бугорку. Прикинул и запомнил ориентиры, чтобы не потерять направление.

Он полз, как только миновал окоп боевого охранения, и, казалось, не к танку, а в сторону от него. Заставлял себя часто отдыхать, ползти медленно, извиваясь, как пресмыкающееся, вдавливаться в землю, тереться лицом о траву. Приказывал себе бояться малейшего хруста веточки, еле слышного бряцания железа, каждого шороха, бездыханно замирать, как не замирает даже, пожалуй, самый последний трус, когда страх сводит его с ума. Но именно ум повелевал Иоганну вести себя так, как ведет себя человек, исступленно боящийся смерти. Иоганн тоже боялся, но боялся не смерти: он боялся потерять жизнь, которая ему не принадлежала. У него было такое ощущение, будто он подвергает смертельной опасности не себя, а самого дорогого ему человека, жизнь которого несоизмеримо значительнее, важнее, чем его собственная. И вот этого очень нужного человека, человека, чья жизнь назначена для больших деяний, он подвергает опасности, и за это отвечает перед всеми, кому жизнь этого человека дороже их собственной. Они доверили ее Иоганну Вайсу, а он не оправдал этого высокого доверия. И он дрожал за целость этого человека и делал все, чтобы спасти его, уберечь от огромной опасности, которой подверг его Иоганн Вайс.

Он полз очень медленно, бесстыдно-трусливо, тщательно, опасливо выбирая малейшие укрытия. И, наверное, офицерам надоело следить за ним в стереотрубу, а Штейнглиц почувствовал даже нечто вроде конфуза: каким же трусом оказался его хваленый шофер! Конечно же им надоело следить в стереотрубу за Вайсом, ползущим, как серая мокрица, за этим трусом, позорящим мундир немецкого солдата. И хорошо, как-то легче, когда за тобой не наблюдают.

Иоганн посмотрел на светящиеся стрелки часов. Оказывается, он только немногим более двух часов упорно и медленно волочит себя по болоту, делает бесконечные остановки и снова ползет в тишине, в сырости, в грязи. И тут раздался выстрел, первый выстрел, и всем телом Иоганн ощутил, как ударилась о землю пуля советского снайпера. А потом началась охота за Вайсом. Пока стрелял один снайпер, немцы молчали, но когда раздались короткие пулеметные очереди, на них, словно нехотя, ответили прицельными длинными очередями, а потом решительно стукнул миномет — один, другой.

Иоганн, уже собирая последние силы, зигзагообразными бросками все ближе и ближе подбирался к танку, и чем расстояние до него делалось короче, тем длиннее становились очереди советского пулемета. Иоганн увидел, как у самого его лица словно пробежали цепочкой полевые мыши — это очередь легла возле его головы. Он замер, потом стал перекатываться, потом опять полз: бросок вправо, бросок влево, два броска влево, один вперед. Если ранят, лишь бы не в голову, не в сердце. Тогда он все-таки доползет и успеет сделать то, что он должен сделать.

И вот Иоганн лежит под защитой танка.

Пахнет металлом. В нескольких метрах зияют рваные пробоины, и из них кисло и остро тянет пороховым перегаром.

Передний люк открыт, из него свесилось неподвижное тело. Иоганн броском закинул себя в люк, пулеметная очередь безопасно ударила по броне, будто швырнули горсть гальки, но не успел он этого подумать, как боль обожгла его: пуля пробила ногу.

Иоганн не стал терять времени — он и потом успеет снять сапог, перевязать рану. Втянул мертвого танкиста в люк, быстро осмотрел его карманы. Пакета нет. У рычага скорчился еще один танкист — мертвый, залитый кровью. Светя себе в темноте зажигалкой, Иоганн обследовал и его карманы. Ничего, никаких бумаг. Может, в голенище? Иоганн склонился, и вдруг железо скользнуло по его голове и обрушилось на плечо.

Иоганн действовал так, как его учили действовать в подобных обстоятельствах. Он не вскочил, хотя инстинкт повелевает человеку встречать опасность стоя, а умело свалился на спину, согнул ноги, прижал их к телу, чтобы защитить живот и грудь, и, вдруг выпрямив, с огромной силой нанес обеими ногами удар.

Боль в ключице и пробитой ноге на мгновение бросила его как бы в черную яму. Очнулся он от новой боли: кто-то, наверно оставшийся в живых танкист, бил его головой о стальной пол, пытался душить скользкими от крови руками. Иоганн оторвал от себя его руку, захватил под мышку и резко перевернулся, стараясь вывернуть руку из сустава. Теперь он лежал на танкисте, но задыхался, не мог произнести ни слова и отдыхал, чтобы вздохнуть, чтобы что-то сказать. Потом настойчиво, повелительно потребовал:

— Пойми! Я свой. — Вздохнув, Иоганн сказал: — А теперь слушай! — И стал отчетливо, словно диктуя, твердить: — Двадцать километров от Куличек на северо-запад Выселки, база горючего. — Потребовал: — Повтори! Ну, повтори, тебе говорят.. И запомни. Теперь, где пакет? Ведь есть же пакет?

Танкист потянулся к пистолету.

Иоганн сказал поспешно:

— Не надо... Придет фашистский танк. Понял? Танк. Надо уничтожить пакет.

Танкист опустил пистолет.

— Ты кто?

Иоганн подал зажигалку:

— Жги.

Танкист отполз от Иоганна и, не опуская пистолета, вынул пакет, чиркнул зажигалкой, поднес пламя к пакету, спросил:

— А кто про базу сообщит?

— Ты!

— Значит, мне обратно, к своим?

Иоганн кивнул.

— А почему не с пакетом?

— Можешь не добраться, убьют, и пакет останется при тебе. Понятно?

Танкист, помедлив, вымолвил:

— У меня еще карта с нашими огневыми позициями и минным полем. Жечь?

— Давай ее сюда.

Танкист навел пистолет.

Иоганн спросил:

— А еще карта есть?

— Какая?

— Такая же, только чистая.

— Допустим...

Иоганн, не то кривясь от боли, не то усмехаясь, спросил:

— Не соображаешь? Наметим ложные поля и огневые позиции там, где их нет, и подбросим карту.

— Да ты кто?

— Давай карты, — потребовал Иоганн. — У тебя же пистолет!

Танкист подал планшет.

Иоганн вытер руки, приказал:

— Свети!

Расстелив обе карты, стал наносить на чистую пометки.

Танкист, опустив пистолет, следил за его работой. Одобрил:

— Здорово получается! — и снова спросил: — Да кто ты?

Иоганн одну карту сжег, а другую вложил в планшет и сказал танкисту, показав глазами на труп:

— Повесь на него планшет.

Танкист выполнил приказание.

— А теперь, товарищ, — голос Иоганна дрогнул, — прощай...

Танкист шагнул к люку. Иоганн остановил его:

— Возьмешь с собой вот его.

— Да он мертвый.

— Метров сто протащишь, а потом оставь — немцы подберут. Так до них карта дойдет убедительнее.

— А ты? — спросил танкист.

— Что я?

— А ты как же?

Иоганн приподнялся, ощупал себя.

— Ничего, как-нибудь поползу.

— Теперь меня слушай, — сказал танкист. — Я поползу, ты — за мной, бей вслед из автомата. Картинка получится ясная. Может встретимся. — И танкист снова повторил: — Так не хочешь сказать, кто ты?

— Не не хочу, а не могу. Понял?

— Ну что ж, товарищ, давай руку, что ли! — И танкист протянул свою.

Вылез из люка, вытянул тело погибшего товарища и пополз, волоча его на спине. Через несколько минут Иоганн последовал за ним. Тщательно прицелился из автомата и стал бить чуть правее частыми очередями, успел даже кинуть в сторону гранату. А потом немцы открыли огонь — мощный, вступили минометные батареи, рядом разорвалась мина, горячий и какой-то тяжелый воздух подбросил Иоганна, швырнул, и нестерпимой болью хлынула жгучая, липкая темнота. Очевидно, уже обеспамятев, он все-таки приполз к танку, укрылся под его защитой

Дальше