«Зеленый шум»
Дни шли за днями. Зоя теперь была здорова, совсем окрепла, перестала быстро утомляться, а это было так важно для нас! Она понемногу догнала класс, и в этом ей очень помогли товарищи. Зоя, всегда такая чуткая к дружескому, доброму слову, очень дорожила этим.
Помню, раз она сказала мне:
Ты ведь знаешь, я всегда любила школу, но сейчас... Она замолчала, и в этом молчании было такое большое чувство, какого не выскажешь словами.
Чуть погодя она добавила:
И знаешь, я, кажется, подружилась с Ниной Смоляновой.
С Ниной? С какой Ниной?
Она учится не в нашем, а в параллельном классе. Она очень мне по душе. Такая серьезная. И прямая... Мы как-то разговорились с ней в библиотеке о книгах, о ребятах. И у нас одинаковые взгляды на все. Я тебя с ней непременно познакомлю.
Через несколько дней после этого разговора я встретилась на улице с Верой Сергеевной Новоселовой.
Ну как? спросила я. Как у вас там моя Зоя?
По моему предмету она давно уже догнала. Это и неудивительно: ведь она так много читала... Нас радует, что она поправилась, окрепла. Я постоянно вижу ее среди товарищей. И мне кажется, что она подружилась с Ниной. Они чем-то похожи обе очень прямые, обе серьезно относятся ко всему: к занятиям, к людям.
Я проводила Веру Сергеевну до школы. Возвращаясь домой, я думала: «Как она знает ребят! Как умеет видеть все, что происходит с ними!.. «
...Незаметно подошла весна дружная, зеленая. Уж не помню, чем провинился тогда девятый «А», но только ребята всем классом пришли к своему директору с повинной головой и просили не наказывать, а просто дать им самый трудный участок школьного двора, который решено озеленить.
Николай Васильевич согласился и действительно поблажки не дал: поручил им и впрямь самое тяжелое место то, где недавно закончили пристройку к школе трехэтажного корпуса. Все вокруг было завалено всяким строительным мусором.
В тот день Зоя и Шура вернулись домой поздно и наперебой стали рассказывать, как поработали.
Вооружившись лопатами и носилками, девятый «А» выравнивал и расчищал площадку, убирал щебень, рыл ямы для деревьев. Вместе со школьниками работал и Николай Васильевич таскал камни, копал землю. И вдруг к ребятам подошел высокий худощавый человек.
«Здравствуйте», сказал он.
«Здравствуйте!» хором ответили ему.
«Скажите; где тут у вас можно найти директора?»
«Это я», отозвался Кириков, оборачиваясь к незнакомцу и вытирая черные, покрытые землей руки...
Понимаешь, смеясь, рассказывала Зоя, стоит грязный, с лопатой, как ни в чем не бывало, как будто директор для того и существует, чтоб сажать деревья со своими учениками!
Худощавый оказался корреспондентом «Правды». Это был Лев Кассиль. Он сначала удивился, услышав, что плечистый землекоп в косоворотке и есть директор 201-й школы, потом рассмеялся и больше уже не уходил с участка, хоть и пришел в школу по каким-то другим делам. Он осмотрел молодой фруктовый сад, посаженный руками учеников, густой малинник, розовые кусты. «Как хорошо!.. говорил он задумчиво. Ты был, допустим, в средних классах, когда сам, своими руками, посадил яблоню в школьном саду. Она росла вместе с тобой, ты бегал смотреть на нее во время перемен, окапывал ее, опрыскивал, уничтожал вредителей. И вот ты кончаешь школу, а твоя яблоня уже дает первые плоды... Хорошо!»
Хорошо! мечтательно повторяла и Зоя. Хорошо! Вот я в девятом классе и сегодня посадила липу. Будем расти вместе... Моя липа третья запомни, мама, А четвертая липа Кати Андреевой.
А через несколько дней в «Правде» появился рассказ о том, как девятиклассники озеленили школьный двор. И кончался этот рассказ такими словами:
«Заканчиваются выпускные испытания. Из школы уходят молодые люди, получившие тут верную прививку, хорошо подросшие, не боящиеся ни заморозков, ни ветров под открытым небом. Питомцы школы уйдут работать, учиться, служить в Красной Армии...
Идёт-гудёт Зеленый Шум,
Зелёный Шум, весенний шум!.. «
Бал
А 21 июня был вечер, посвященный выпуску десятого класса. Девятый «А» решил явиться на этот вечер в полном составе.
Во-первых, потому, что мы любим наших выпускников, сказал Шура. Там чудесные ребята, один Ваня Белых чего стоит!..
А во-вторых, подхватила Катя, мы посмотрим, как у них получится, и в будущем году устроим еще лучше!
Они готовились к выпускному балу как гости, как участники и как соперники, которые через год намерены устроить такой ослепительный бал, какой еще и не снился ни одному выпуску. Они украшали школу. Им помогал в этом учитель-художник Николай Иванович. У него было то, что так высоко ценили и уважали в 201-й школе, умелые, золотые руки. Он всегда украшал школу изящно и просто и всякий раз к годовщине Октября, к Новому году, к майским дням придумывал что-нибудь новое, необычное. И ребята с восторгом, с увлечением выполняли его указания.
А сейчас он сам себя превзойдет! уверял Шура.
...Вечер был теплый и светлый. Я вернулась домой поздно, часам к десяти, и не застала ребят они уже ушли на бал. Немного погодя я снова вышла на улицу, села на крыльцо и долго сидела спокойно и бездумно просто отдыхала, наслаждаясь тишиной и свежим запахом листвы. Потом поднялась и не спеша пошла к школе. Мне захотелось хоть издали взглянуть на то, как «превзошел себя» Николай Иванович, как веселятся ребята... Да я и не отдавала себе отчета, зачем иду: гуляю вот и все.
Вы не знаете, где тут двести первая школа? услышала я глуховатый женский голос.
Кириковская? отозвался кто-то густым добродушным басом, прежде чем я успела обернуться. Да так прямо и идите, а вон у того дома видите? повернете, там она и есть. Слышите, музыка?
Да, и я слышала музыку и уже издали увидела школу, всю залитую светом. Окна были распахнуты настежь.
Я тихо вошла, огляделась и стала медленно подниматься по лестнице. Да, Николай Иванович сделал самое хорошее: он дал лету ворваться в школу. Всюду были цветы и зелень. В вазах, в кадках и горшках, на полу, на стенах и на окнах, в каждом углу и на каждом шагу букеты роз и темные гирлянды еловых веток, охапки сирени и кружевные ветви березы, и еще цветы, цветы без конца...
Я пошла туда, откуда неслись музыка, смех и шум. Подошла к распахнутым дверям зала и остановилась, ослепленная: столько света, столько молодых лиц, улыбок, блестящих глаз... Я узнала Ваню того самого, о котором не раз восторженно и уважительно рассказывал Шура: он был председатель учкома, прекрасный комсомолец, хороший ученик, сын штукатура и сам мастер по штукатурной части, тоже золотые руки и светлая голова... Увидела я Володю Юрьева, сына Лидии Николаевны, которая учила Зою и Шуру в младших классах. Этот ясноглазый, высоколобый мальчик всегда удивлял меня каким-то очень серьезным выражением лица, но сейчас он осыпал пригоршнями конфетти пролетавшие мимо пары и весело смеялся... Потом я отыскала глазами Шуру; он стоял у стены, белокурая девушка, смеясь, приглашала его на вальс, а он только застенчиво улыбался и мотал головой...
А вот и Зоя. На ней красное с черными горошинками платье то самое, что было куплено на деньги, подаренные Шурой. Платье ей очень шло. Шура, увидев его впервые, сказал с удовольствием: «Оно тебе очень, очень к лицу».
Зоя разговаривала о чем-то с высоким смуглым юношей, имени которого я не знала. Глаза ее светились улыбкой, лицо разгорелись...
Вальс кончился, пары рассыпались. Но тут же раздался веселый зов:
В круг! В круг! Все становитесь в круг!
И снова замелькали перед глазами голубые, розовые, белые платья девушек, смеющиеся, раскрасневшиеся лица... Я тихонько отошла от дверей.
Выйдя из школы, я остановилась еще на секунду такой взрыв веселого смеха долетел до меня. Потом я медленно пошла по улице, глубоко, всей грудью вдыхая ночную прохладу. Мне вспомнился тот день, когда я впервые повела маленьких Зою и Шуру в школу. «Какие выросли... Вот бы отцу поглядеть!» подумала я.
...Коротки летние ночи в Москве, и тишина их непрочная. Звонко простучат по асфальту запоздалые шаги, прошуршит неизвестно откуда взявшийся автомобиль, далеко разнесется над спящим городом хрустальный перезвон кремлевских курантов...
А в эту июньскую ночь тишины, пожалуй, и не было. То тут, то там неожиданно раздавались голоса, взрывы смеха, быстрые, легкие шаги, вдруг вспыхивала песня. Из окон удивленно выглядывали разбуженные в неурочный час люди, и тут же на их лицах появлялась улыбка. Никто не спрашивал, почему в эту ночь на улицах столько неугомонной молодежи, почему юноши и девушки, взявшись под руки, по десять пятнадцать человек шагают прямо посреди мостовой, почему у них такие оживленные, радостные лица и им никак не сдержать ни песни, ни смеха. Незачем спрашивать, все знали: это молодая Москва празднует школьный выпуск.
Наконец я вернулась домой и легла. Проснулась, когда в окне чуть забрезжил рассвет: эта ночь на 22 июня была такой короткой...
Шура стоял подле своей постели. Должно быть, это его приглушенные, осторожные шаги разбудили меня.
А Зоя? спросила я.
Она пошла еще немножко погулять с Ирой.
Хороший был вечер, Шурик?
Очень! Очень! Но мы ушли пораньше, оставили выпускников одних с учителями. Из вежливости, понимаешь? Чтоб не мешать им прощаться, и все такое.
Шура лег, и мы некоторое время молчали. Вдруг за открытым окном послышались тихие голоса.
Зоя с Ирой... прошептал Шура.
Девочки остановились под самым нашим окном, горячо о чем-то разговаривая.
...это когда ты самый счастливый человек на свете, донеслись до нас слова Иры.
Это так. Но я не понимаю, как можно любить человека, не уважая его, сказала Зоя.
Ну как ты можешь так говорить! огорченно воскликнула Ира. Ведь ты прочла столько книг!
Потому и говорю, что знаю: если я не буду уважать человека, то не смогу его любить.
Но в книгах о любви говорится иначе. В книгах любовь это счастье... это совсем особенное чувство...
Да, конечно. Но ведь...
Голоса стали глуше.
Пошла провожать Иру, тихо сказал Шура. И озабоченно, как старший, добавил: Ей будет трудно жить. Она ко всему относится как-то по-особенному.
Ничего, сказала я. Она только растет. Все будет хорошо, Шурик.
И сейчас же на лестнице зазвучали осторожные шаги. Зоя едва слышно приотворила дверь.
Вы спите? шепотом спросила она.
Мы не отозвались. Неслышно ступая, Зоя подошла к окну и еще долго стояла, глядя на светлеющее небо.
Двадцать второе июня
Как запомнилась мне каждая минута этого дня!
В воскресенье 22 июня я должна была принимать последние экзамены в военной школе. Ясным, солнечным утром я спешила к трамваю. Зоя провожала меня.
Она шла рядом со мной совсем взрослая девушка, стройная, высокая, с ярким и чистым румянцем на щеках. И улыбка у нее была славная, ясная: она улыбалась солнцу, разлитой вокруг свежести, запаху щедро цветущей липы.
Я вошла в трамвай. Зоя помахала мне рукой, постояла секунду на остановке и повернула к дому.
От нас до моей школы чуть не час езды. Я всегда читаю в трамвае, но это утро было такое хорошее, что я вышла на площадку, чтобы за дорогу вдохнуть побольше ласкового летнего ветра. Не признавая никаких правил, он на ходу врывался в трамвай, трепал волосы веселой молодежи, заполнявшей площадку. Попутчики мои то и дело менялись. У Тимирязевской академии сошли студенты и разбрелись по факультетам: горячая экзаменационная пора не знает воскресений. У памятника Тимирязеву, на скамьях, среди пестрых цветников тоже виднелись группы юношей и девушек: должно быть, готовятся, а некоторые счастливцы, пожалуй, уже и сдали. А на следующей остановке и площадку и вагон заполнили школьники в парадных костюмах, в красных галстуках. Очень молодая и очень строгая учительница в очках зорко следила, чтобы ребята не шумели, не стояли на подножке, не высовывались в окна.
Марья Васильевна, взмолился широкоплечий крепыш, как же так: и в классе не шуми и здесь не разговаривай... Ведь у нас теперь каникулы!
Учительница ни слова не возразила, только посмотрела на мальчугана, но так, что он со вздохом опустил глаза и умолк. Ненадолго в вагоне стало совсем тихо. Потом девочка с волосами, как огонь, озорными глазами и веселыми веснушками по всему лицу толкнула локтем подругу, что-то шепнула ей на ухо и разом все зашушукались, засмеялись, вагон снова зажужжал и загудел, как улей.
Я сошла с трамвая. До начала экзаменов оставалось еще полчаса, и я не торопясь шла по широкой улице, заглядывая в окна книжных магазинов. Надо сказать Шуре, чтобы приехал сюда, купил книги для десятого класса и географические карты. Пусть все будет готово заранее: ведь предстоит последний, самый серьезный школьный год... А вот художественная выставка, сюда мы на днях пойдем все вместе...
Я подошла к школе и поднялась на второй этаж. Всюду было как-то не по-экзаменационному пустынно и безлюдно. В учительской меня встретил директор.
Сегодня экзаменов не будет, Любовь Тимофеевна, сказал он. Учащиеся не явились, причина пока неизвестна.
Еще ничего не подозревая, я ощутила где-то глубоко внутри странный холодок. Наши учащиеся военные, люди образцовой аккуратности. Какая же причина могла задержать их в день экзаменов? Что случилось?.. Этого пока никто не знал.
Когда я снова вышла на улицу, мне показалось, что стало душно, а на всех лицах появилось неспокойное, напряженное выражение. Куда девались утренняя свежесть, беззаботное, шумное веселье праздничной московской толпы? Все словно ждали чего-то, и ожидание это было томительно, точно перед грозой.
Трамваи проходили переполненные, почти всю обратную дорогу я прошла пешком. Ближе к дому наконец села в трамвай и поэтому не слышала радио. Но первое олово, которым встретили меня дома, было то, каким для всех нас разразилась предгрозовая духота этого памятного утра.
Война! Мама, война! Дети кинулись ко мне, едва я переступила порог, и заговорили разом: Ты знаешь, война! Германия на нас напала! Без объявления войны! Просто перешли границу и открыли огонь!
У Зои было гневное лицо, и говорила она горячо, не сдерживая возмущения. Шура старался казаться спокойным.
Ну что ж, этого надо было ждать, сказал он задумчиво. Разве мы не понимали, что такое фашистская Германия?
Мы помолчали.
Да, теперь вся жизнь пойдет по-другому, сквозь зубы, негромко, словно про себя, сказала Зоя.
Шура стремительно повернулся к ней:
Может, и ты собираешься воевать?
Да! почти зло ответила Зоя. Потом быстро повернулась и вышла из комнаты.
...Мы знали: война это смерть, которая унесет миллионы человеческих жизней. Мы знали, что война это разрушение, несчастье и горе. Но в тот далекий первый день мы даже и представить себе не могли всего, что принесет нам война. Мы еще не знали бомбежек, не знали, что такое щель и бомбоубежище, скоро нам самим пришлось их устраивать. Мы еще не слышали свиста и разрыва фугасных бомб. Мы не знали, что от воздушной волны вдребезги разбиваются оконные стекла и слетают с петель запертые на замок двери. Мы не знали, что такое эвакуация и эшелоны, переполненные детьми, эшелоны, которые враг спокойно и методично расстреливает с самолета. Мы еще ничего не слышали о сожженных дотла селах и разрушенных городах. Мы не знали о виселицах, пытках и муках, страшных рвах и ярах, где находят могилу десятки тысяч людей женщины, больные, глубокие старики, младенцы на руках у матерей. Мы ничего не знали о печах, где тысячами, сотнями тысяч сжигают людей, сначала надругавшись над ними. Мы не знали о душегубках, о сетках из человеческих волос, о переплетах из человеческой кожи... Мы еще очень многого не знали. Мы привыкли уважать человеческое в человеке, любить детей и видеть в них свое будущее. Мы еще не знали, что звери, по виду не отличимые от людей, могут бросить грудного ребенка в огонь. Мы не знали, сколько времени продлится эта война...
Да, мы еще многого тогда не знали...
Военные будни
Первым из нашего дома проводили на фронт Юру Исаева. Я видела, как он вышел на улицу. Он шагал рядом с женой, а чуть позади, вытирая глаза то платком, то фартуком, брела мать. Пройдя немного, Юра оглянулся. Должно быть, в каждой квартире, как и у нас, кто-нибудь стоял у открытого окна и смотрел ему вслед. И, видно, таким милым показался Юре этот двухэтажный домик среди разросшихся зеленых кустов и все люди в нем такими родными и близкими...
Он увидел нас с Зоей в окне, улыбнулся и помахал фуражкой.
Счастливо оставаться! крикнул он.
Счастливо возвратиться! ответила Зоя.
Юра еще несколько раз оглядывался, словно хотел вернее запомнить все, что оставлял, каждую черточку в облике дома, как в лице родного человека, и эти открытые окна, и кусты вокруг...
Вскоре призвали Сергея Николина. Он уходил один: жена работала на заводе и не могла проводить его. Отойдя немного, Сергей, так же, как и Юра, оглянулся на дом. Они были разные люди и внешне совсем не походили друг на друга, но глаза их в эту прощальную минуту показались мне совсем одинаковыми: оба словно обнимали взглядом все, что могли охватить, и столько любви и тревоги было в этом взгляде!
...Жизнь стала совсем иной, суровой и неспокойной. Изменился и облик нашей Москвы. Окна были перечеркнуты бумажными полосами: у одних решительно, крест-накрест, у других каким-нибудь несмелым узором. Витрины магазинов забиты фанерой, заложены мешками с песком. Казалось, все дома смотрят исподлобья, хмуро и настороженно.
Во дворе нашего дома рыли щель. Люди несли из сараев доски, чтобы сделать в убежище настил. Один из жильцов громче всех доказывал, что ничего нельзя жалеть для общего дела, но почему-то забыл открыть свой сарай вместо этого он вдруг накинулся на игравших во дворе ребятишек (отец их был на фронте, мать на работе) и с криком потребовал, чтобы они сейчас же, немедленно притащили доски. Зоя подошла к нему и спокойно, раздельно сказала:
Вот что: сейчас вы откроете свой сарай и дадите доски, а пока мы будем работать, придет с работы мать этих детей и тоже сделает все, что надо. На малышей легко кричать!
...В первые же дни войны к нам забежал проститься мой племянник Слава. Он был в летной форме с крылышками на рукаве.
Еду на фронт! сообщил он. Лицо у него было такое радостное, словно он собирался на праздник. Не поминайте лихом!
Мы крепко обняли его, и он ушел, пробыв у нас едва полчаса.
Как плохо, что девушек не берут в армию! сказала Зоя, глядя ему вслед.
И столько горечи и силы было в этих словах, что даже Шура не решился, по своему обыкновению, пошутить или заспорить.
...Мы никогда не ложились спать, не прослушав по радио сводку Информбюро. А в те первые недели невеселые это были сообщения. Зоя слушала их, сдвинув брови, сжав зубы, и часто отходила от репродуктора, не говоря ни слова. Но однажды у нее вырвалось:
Какую землю топчут!
Это был первый и единственный крик боли, который я слышала от Зои за всю ее жизнь.
Отъезд
1 июля под вечер к нам постучали.
Можно Шуру? спросил кто-то, не заходя в комнату.
Петя? Симонов? удивилась Зоя, вставая из-за стола и приотворяя дверь. Зачем тебе Шура?
Надо, таинственно ответил Петя.
В эту минуту явился сам Шура, выходивший зачем-то из комнаты, кивнул товарищу и, не говоря ни слова, вышел с ним. Мы выглянули в окно: внизу ждали несколько подростков, все одноклассники и приятели. Они о чем-то потолковали вполголоса, потом всей гурьбой пошли прочь.
В школу, задумчиво, про себя сказала Зоя. Что у них там за секреты?
Шура вернулся поздно вечером. Вид у него был такой же серьезный и озабоченный, как перед тем у Пети.
Что случилось? спросила Зоя. Почему такая таинственность? Зачем тебя вызывали?
Не могу сказать, решительно ответил Шура.
Зоя слегка пожала плечами, но промолчала.
На другое утро она чуть свет убежала в школу и возвратилась взволнованная.
Мальчики уезжают, сказала она мне. Куда и зачем не говорят. Девочек не берут. Если б ты знала, как я уговаривала их взять меня! Ведь стрелять я умею. И я сильная. Ничего не помогло! Сказали: берут одних мальчиков.
По лицу Зои, по глазам я видела, сколько горячности вложила она в эти тщетные уговоры.
Шура вернулся поздно и сказал спокойно, словно о чем-то совсем обычном:
Мам, собери мне, пожалуйста, пару белья. И еды на дорогу. Только много не надо.
Знает ли он, куда их отправляют, этого мы добиться не могли.
Если я с первого шага начну болтать, какой же я буду военный? сказал он твердо.
Зоя молча отвернулась.
Сборы были несложные. Зоя купила Шуре на дорогу сухарей, конфет, колбасы. Я приготовила белье и увязала все в один небольшой узелок. А во второй половине дня мы пошли провожать Шуру.
В Тимирязевском парке было уже много ребят из разных школ. Сначала они все перемешались, потом постепенно сгруппировались по школам. Матери и сестры стояли в стороне с узелками, чемоданчиками, заплечными мешками, которые они держали за лямки, точно сумку. Отъезжающие почти все рослые, широкоплечие, но с мальчишескими веселыми лицами делали вид, будто разлучаться с домом и с родными для них привычное дело. Кое-кто уже успел сбегать к пруду искупаться, другие ели мороженое, шутили, смеялись. Но невольно они все чаще поглядывали на часы. Те, от кого не отходили мать или сестра, немного смущались: едем на важное, серьезное дело и вдруг с мамой, как маленькие! Я знала, что и Шура будет стесняться, поэтому мы с Зоей отошли в сторону и сели на скамейку в тени.
Часам к четырем на круг пришло много пустых трамвайных вагонов, и началась посадка. Ребята торопливо прощались с родными, шумно занимали места. У тех, чьи матери плакали, были сумрачные, грустные лица. Мне не хотелось омрачать последние минуты, которые мы были вместе, и я не заплакала только обняла Шуру и крепко сжала ему руку. Он был взволнован, хоть и старался не показать виду.
Не ждите, пока мы двинемся, идите домой! Береги маму, Зоя! С этими словами Шура вскочил в вагон, потом помахал нам из окошка и снова сделал знак: не ждите, мол.
Но уйти, пока Шура был еще здесь, у нас не хватало духу. Стоя поодаль, мы видели, как дрогнули вагоны, как один за другим со звоном и грохотом они двинулись в путь, и очнулись только тогда, когда последний трамвай скрылся из глаз.
Парк, только что такой людный и шумный, сразу опустел и затих. Под дубами-великанами стояли скамейки, но никого на них не было. Пруд лежал широкий, прохладный, чуть подернутый рябью, но никто не купался в нем. Ни голоса, ни смеха, ни звука быстрых, размашистых шагов. Тихо. Слишком тихо...
Мы медленно шли по дорожке... Лучи солнца с трудом пробивались сквозь густую листву над головой. Не сговариваясь, мы подошли к скамье у самого пруда и сели.
Как красиво! сказала вдруг Зоя. Знаешь, Шура часто приходил сюда рисовать. Вон тот мостик рисовал, видишь?
Она обращалась ко мне и в то же время как будто говорила для одной себя тихо, медленно, углубленно.
Пруд широкий. А Шура переплывал его много раз, вслух вспоминала она. Знаешь, как один раз вышло? Давно еще, Шуре тогда было лет двенадцать. Он, как всегда, начал весной купаться раньше всех. Вода холодная. И вдруг ему свело ногу, а до берега еще далеко. Он работал одной ногой, другая совсем онемела. Еле доплыл. Он меня так просил, чтоб я тебе ничего не говорила! Я и не сказала тогда. А теперь уже можно.
И, конечно, на другой день он опять поплыл? спросила я.
Конечно. Утром и вечером плавал, во всякую погоду, чуть не до самой зимы. А вот там, около кустов, зимою всегда прорубь. Мы там ловили рыбешку помнишь? Сначала консервной банкой ловили, а после сачком. Помнишь, как мы тебя угощали жареной рыбой?
Хорошая моя! сказала я вместо ответа и тихо погладила ее загорелую руку.
И вдруг под моей ладонью ее тонкие сильные пальцы сжались в кулак.
Какая я хорошая! Зоя порывисто встала, и я поняла, что мучило ее все время. Какая я хорошая, если осталась здесь? Ребята поехали, может быть, воевать, а я осталась дома. Да как же можно сейчас ничего не делать?!
Первые бомбы
Мы сидим с Зоей за столом. Перед нами зеленая грубая материя: мы шьем из нее вещевые мешки. Для фронта. А еще мы делаем петлички для военных. Пусть это простая работа, пусть это не такое уж важное дело, но это для фронта. Эти петлички бойцу, тому, кто защищает нас от врага. Этот мешок тоже для бойца: он положит туда свои вещи, мешок пригодится ему, послужит в походах...
Мы работаем молча, не отрываясь. Изредка я опускаю шитье и разгибаю спину она у меня побаливает. И смотрю на Зою. Ее тонкие загорелые руки проворны и неутомимы. Работа так и горит в них. Сознание, что и она делает что-то нужное для фронта, если и не освободило Зою от мучительных мыслей, то все-таки помогло обрести какое-то внутреннее равновесие. Она даже внешне преобразилась: не так сумрачно смотрят глаза, порою и улыбка трогает губы...
Однажды, когда мы сидели за шитьем, дверь отворилась и вошел Шура. Вошел подчеркнуто спокойно, словно просто вернулся из школы, скинул с плеч дорожный мешок и только тогда поздоровался. Мы уже знали, что он был на трудовом фронте. Но и сейчас, в день возвращения, как и в день отъезда, он ничего не стал нам рассказывать.
Важно, что я опять с вами, решительно сказал он, когда мы попытались о чем-то спросить. А рассказывать мне просто нечего. Очень много работал, вот и все. И, хитро прищурясь, добавил: Я просто вернулся, чтоб справить дома день своего рождения. Надеюсь, вы не забыли про двадцать седьмое июля? Как-никак шестнадцать исполнится.
А умывшись и сев за стол, он сказал Зое:
Я знаю, что мы с тобой сделаем. Пойдем на «Борец» учениками-токарями. Ладно?
Зоя опустила шитье на колени и посмотрела на брата. Потом, снова принимаясь за работу, сказала:
Ладно. Это будет настоящее дело.
Шура вернулся 22 июля, а вечером этого дня вражеские самолеты впервые прорвались к Москве. Впервые немецкие бомбы падали на столицу. Шура держался совсем спокойно, уверенно распоряжался, настоял на том, чтобы женщины и дети спустились в убежище. «Только своих женщин никак не ушлю», пожаловался он мимоходом, а сам все время бомбежки провел на улице. Зоя не отходила от него ни на шаг.
Спать нам в эту ночь не пришлось. А под утро по нашему двору разнеслась весть: бомба попала в школу.
В нашу? В двести первую?! в один голос крикнули Зоя и Шура.
Я не успела и слова сказать, как они оба сорвались с места и бросились к школе. Я едва поспевала за ними, но остаться дома просто не могла. Мы шли быстро, молча и, только увидев издали здание школы, вздохнули с облегчением: она стояла цела и невредима.
Невредима? Нет, это только так показалось. Подойдя ближе, мы увидели: бомба упала напротив школьного здания, и, видно, воздушной волной вышибло все окна вокруг, куда ни глянь, стекло, стекло, стекло... Оно холодно поблескивало всюду, хрустело под ногами. Школа стояла ослепленная. Какой-то беспомощностью веяло от этого большого, всегда такого спокойного здания: точно огромный и сильный человек вдруг ослеп. Мы невольно приостановились, потом тихо поднялись на крыльцо. И вот я иду по тем коридорам, где была месяц назад, в вечер выпускного бала. Тогда тут звучала музыка, звенел смех, все было полно молодости и веселья. Теперь двери выворочены, под ногами стекло, штукатурка...
Нам встретилось еще несколько старшеклассников, и Шура побежал с ними куда-то кажется, в подвал. Я машинально шла за Зоей, и через минуту мы стояли на пороге библиотеки. Вдоль стен высились пустые полки: та же взрывная волна, как огромная злобная лапа, смахнула с них книги и как попало расшвыряла по полу, по столам. Книги валялись повсюду: глаз выхватывал из хаоса то светло-желтый корешок академического издания Пушкина, то синие переплеты Чехова. Я едва не наступила на помятый томик Тургенева, нагнулась, чтобы поднять его, и увидела рядом, под слоем известковой пыли, том Шиллера. А со страниц большой распахнувшейся книги на меня смотрело удивленное лицо Дон-Кихота.
На полу посреди этого хаоса сидела немолодая женщина и плакала.
Мария Григорьевна, встаньте, не плачьте! побелевшими губами сказала Зоя, наклоняясь к ней.
Я поняла, что это заведующая школьной библиотекой Мария Григорьевна: мне не раз говорила о ней Зоя, приходя домой с новой интересной книжкой. Эта женщина любила и знала книгу, она посвятила книге всю свою жизнь. А теперь она сидела на полу среди раскиданных, смятых, изорванных книг тех книг, которые она привыкла брать в руки так бережно и любовно.
Давайте соберем, давайте приведем все в порядок, настойчиво повторяла Зоя, помогая Марии Григорьевне встать.
Я снова нагнулась и стала подбирать книги.
Мама, смотри! вдруг услышала я.
Я удивленно вскинула голову, и заплаканная Мария Григорьевна, осторожно ступая среди книг, тоже подошла к нам так странно, словно торжествующе прозвучал голос Зои. Она протянула мне раскрытый томик Пушкина.
Смотрите! все с той же странной радостью, с торжеством в голосе повторила Зоя.
Быстрым движением она смахнула пыль со строк, и я прочла:
Ты, солнце святое, гори!«Чем ты помог фронту?»
А 27 июля, в день своего шестнадцатилетия, Шура сообщил:
Ну вот, теперь ты мать двух токарей!
...Они поднимались чуть свет, возвращались с работы поздно, но никогда не жаловались на усталость. Вернувшись из ночной смены,; ребята не сразу ложились: приходя домой, я заставала их спящими, а комнату чисто прибранной.
...Воздушные налеты на Москву продолжались. Вечерами мы слышали напряженно-спокойный голос диктора:
Граждане, воздушная тревога!
И ему вторили надрывный вой сирен, угрожающий рев паровозных гудков.
Ни разу Зоя и Шура не спустились в убежище. К ним приходили их сверстники Глеб Ермошкин, Ваня Скородумов и Ванюшка Серов, все трое, как на подбор, крепкие, коренастые, и они впятером отправлялись дежурить: обходили дом, стояли на посту на чердаке. И дети и взрослые все мы жили тем новым, грозным, что вторглось в нашу жизнь, и ни о чем другом не могли думать.
Осенью учащиеся старших классов, а с ними и Зоя, « уехали на трудовой фронт: надо было в совхозе спешно убрать картофель, чтобы уберечь его от морозов.
Уже начались заморозки, выпадал снег, и я беспокоилась за здоровье Зои. Но она уезжала с радостью. Захватила она с собою только смену белья, чистые тетрадки и кое-какие книги. Через несколько дней я получила от нее письмо, потом другое:
«Мы помогаем убирать урожай. Норма выработки 100 килограммов. Второго октября собрала 80. Это мало. Непременно буду собирать 100!
Как ты себя чувствуешь? Я все время о тебе думаю и беспокоюсь. Очень скучаю, но теперь уже скоро вернусь: как только уберем картошку.
Мамочка, прости меня, работа очень грязная и не особенно легкая, я порвала галоши. Но ты, пожалуйста, не беспокойся: вернусь цела и невредима.
Все вспоминаю тебя и все думаю: нет, мало я похожа на тебя. Нет у меня твоей выдержки! Целую тебя. 3 о я».
Я долго думала над этим письмом, над последними строчками. Что скрывается за ними? Почему Зоя вздумала упрекать себя в невыдержанности? Уж, наверно, это неспроста.
Прочитав вечером письмо, Шура сказал уверенно:
Все ясно: не поладила с ребятами. Знаешь, она часто говорила, что ей недостает выдержки, терпения к людям. Она говорила: «К человеку надо уметь подойти, нельзя сразу сердиться на него, а мне это не всегда удается».
В одной из своих открыток Зоя писала: «Дружу я с Ниной, о которой я тебе говорила». «Значит, права была Вера Сергеевна», подумалось мне.
Поздним октябрьским вечером я вернулась домой немного раньше обыкновенного, открыла дверь и сердце у меня так и подпрыгнуло: за столом сидели Зоя и Шура. Наконец-то дети со мною, наконец мы опять все вместе!
Зоя вскочила, подбежала к дверям и обняла меня.
Опять вместе, сказал и Шура, словно услышав мои мысли.
Всей семьей мы сидели за столом, пили чай, и Зоя рассказывала о совхозе. Не дожидаясь моего вопроса о странных строчках из письма, она рассказала нам вот что:
Работать было трудно. Дожди, грязь, галоши вязнут, ноги натирает. Смотрю трое ребят работают быстрее меня: я долго копаюсь на одном месте, а они двигаются быстро. Тогда я решила проверить, в чем дело. Отделилась и стала работать на своем отрезке. Они обиделись, говорят: единоличница. А я отвечаю: «Может быть, и единоличница, а вы нечестно работаете...» Ты понимаешь, что получилось: они работали быстро потому, что собирали картошку поверху, лишь бы побыстрее, и много оставляли в земле. А ведь та, которая лежит поглубже, самая хорошая, крупная. А я рыла глубоко, чтоб действительно всю вырыть. Вот почему я им сказала про нечестную работу, Тогда они мне говорят: «Почему же ты сразу не сказала, почему отделилась?» Я отвечаю: «Хотела проверить себя». А ребята говорят: «Ты и нам должна была больше верить и сразу сказать...» И Нина сказала: «Ты поступила неправильно». В общем, много было споров, шума. Зоя покачала головой и докончила тише: Знаешь, мама, тогда я поняла, что хоть я и права, а такта мне не хватает. Надо было сначала поговорить с ребятами, объяснить. Может быть, тогда и отделяться бы не пришлось.
Шура пристально смотрел на меня, и в его взгляде я прочла: «Ведь я тебе говорил! »
А Москва с каждым днем становилась все суровее, все настороженней. Дома притаились за маскировкой. По улицам проходили стройные ряды военных. Удивительны были их лица. Плотно сжатые губы, прямой и твердый взгляд из-под сведенных бровей... Сосредоточенное упорство, гневная воля вот что было в этих лицах, в этих глазах.
Проносились по улицам санитарные машины, с грохотом и лязгом проходили танки.
Вечерами, в густой тьме, не нарушаемой ни огоньком окна, ни светом уличного фонаря, ни быстрым лучом автомобиля, надо было ходить почти ощупью, настороженно и вместе с тем торопливо, и такими же осторожными и торопливыми шагами проходили мимо люди, чьи лица нельзя было увидеть. А потом тревоги, дежурства у подъезда, небо, разорванное вспышками, изрезанное лучами прожекторов, озаренное багровым отблеском далекого пожара...
Было нелегкое время. Враг стоял на подступах к Москве.
...Однажды мы с Зоей шли по улице, и со стены какого-то дома, с большого листа, на нас глянуло суровое, требовательное лицо воина.
Пристальные, спрашивающие глаза смотрели на нас в упор, как живые, и слова, напечатанные внизу, тоже зазвучали в ушах, точно произнесенные вслух живым, требовательным голосом: «Чем ты помог фронту?»
Зоя отвернулась.
Не могу спокойно проходить мимо этого плаката, сказала она с болью.
Ведь ты же еще девочка и ты была на трудовом фронте это тоже работа для страны, для армии.
Мало, упрямо ответила Зоя.
Несколько минут мы шли молча, и вдруг Зоя сказала совсем другим голосом, весело и решительно:
Я счастливая: что бы ни задумала, все выходит так, как хочу!
«Что же ты задумала?» хотела я спросить и не решилась. Только медленно и больно сжалось сердце.
Прощанье
Мамочка, сказала Зоя, решено: я иду на курсы медсестер.
А завод как же?
Отпустят. Ведь это для фронта.
В два дня она достала все необходимые справки. Теперь она была оживленная, радостная, как всегда, когда находила решение. А пока мы с ней шили мешки, рукавицы, шлемы. Во время воздушных налетов она, как и прежде, дежурила на крыше или на чердаке и завидовала Шуре, который у себя на заводе потушил уже не одну зажигалку. Накануне того дня, когда Зое нужно было идти на курсы, она рано ушла из дому и не возвращалась до позднего вечера. Мы с Шурой обедали одни. Он работал в эти дни в ночной смене и сейчас, собираясь уходить, что-то рассказывал мне, а я едва слушала неотвязная, пугающая тревога вдруг овладела мною.
Мам, да ты не слушаешь! с упреком сказал Шура.
Прости, Шурик. Это потому, что я не могу понять, куда девалась Зоя.
Он ушел, а я проверила затемнение на окнах, села у стола, не в силах приняться ни за какое дело, и снова стала ждать.
Зоя пришла взволнованная, щеки у нее горели. Она подошла ко мне, обняла и сказала, глядя мне прямо в глаза:
Мамочка, это большой секрет: я ухожу на фронт, в тыл врага. Никому не говори, даже Шуре. Скажешь, что я уехала к дедушке в деревню.
Боясь разрыдаться, я молчала. А надо было ответить. Зоя смотрела мне в лицо блестящими, радостными и ожидающими глазами.
А по силам ли тебе это будет?.. сказала я наконец. Ты ведь не мальчик.
Она отошла к этажерке с книгами и оттуда по-прежнему пристально, внимательно смотрела на меня.
Почему непременно ты? продолжала я через силу, Если бы тебя призвали, тогда другое дело...
Зоя снова подошла и взяла меня за руки:
Послушай, мама: я уверена, если бы ты была здорова, ты сделала бы то же, что и я. Я не могу здесь оставаться. Не могу! повторила она. Потом добавила тихо: Ты сама говорила мне, что в жизни надо быть честной и смелой. Как же мне быть теперь, если враг уже рядом? Если бы они пришли сюда, я не смогла бы жить... Ты же знаешь меня, я не могу иначе.
Я хотела что-то ответить, но она снова заговорила, просто и деловито:
Я еду через два дня. Достань мне, пожалуйста, красноармейскую сумку и мешок, который мы с тобой сшили. Остальное я сама добуду. Да, еще: смену белья, полотенце, мыло, щетку, карандаш и бумагу. Вот и все.
Потом она легла, я осталась сидеть у стола, чувствуя, что не смогу ни уснуть, ни читать. Все было решено это я видела. Но как же быть? Ведь она еще девочка...
Мне никогда не приходилось искать слов в разговоре со своими детьми, мы всегда сразу понимали друг друга. А теперь мне казалось, что я стою перед стеной, которую мне не одолеть. Ах, если бы жив был Анатолий Петрович!..
Но нет: все, что я ни скажу, будет напрасно. И никто ни я, ни отец, будь он жив, не удержит Зою...
В тот день Шура впервые после целой недели работал в утренней смене. Он пришел усталый и грустный и поел как-то нехотя.
Зоя твердо решила ехать в Гаи? спросил он.
Да, коротко ответила я.
Ну что ж, сказал Шура задумчиво, это хорошо, что она уезжает. Девочкам сейчас в Москве не место...
Голос его прозвучал неуверенно.
Может быть, и ты поедешь? добавил он, чуть помедлив. Там тебе будет спокойнее.
Я молча покачала головой. Шура вздохнул, поднялся из-за стола и вдруг сказал:
Знаешь, я лягу. Что-то я устал сегодня.
Я прикрыла лампу газетным листом. Шура некоторое время лежал молча, с открытыми глазами и, кажется, сосредоточенно думал о чем-то. Потом повернулся к стене и вскоре уснул.
Зоя вернулась поздно.
Я так и знала, что ты не спишь, сказала она тихо. И добавила еще тише: Я еду завтра, и, словно желая ослабить силу удара, погладила мою руку.
Тут же, не откладывая, она еще раз проверила вещи, которые надо было взять с собой, и аккуратно уложила в дорожный мешок. Я молча помогала ей. Так буднично просты были эти сборы, когда стараешься сложить каждую вещь, чтоб она занимала поменьше места, и деловито засовываешь в свободный уголок кусок мыла или запасные шерстяные носки... А ведь это были наши последние, считанные минуты вместе. Надолго ли мы расстаемся? Какие опасности, какие тяготы, едва посильные порою и мужчине, солдату, ждут мою Зою?.. Я не могла заговорить, я знала, что не имею права заплакать, и только все стоял в горле горький комок.
Ну вот, сказала Зоя, кажется, все.
Потом выдвинула свой ящик, достала дневник и тоже хотела положить в мешок.
Не стоит, с усилием выговорила я.
Да, ты права.
И, прежде чем я успела остановить ее, Зоя шагнула к печке и бросила тетрадь в огонь. Потом присела тут же на низкую скамеечку и тихонько, по-детски попросила:
Посиди со мной.
Я села рядом, и, как в былые годы, когда дети были маленькие, мы стали смотреть прямо в веселое, яркое пламя. Но тогда я рассказывала что-нибудь, а разрумянившиеся от тепла Зоя и Шура слушали. Теперь я молчала. Я знала, что не смогу вымолвить ни слова.
Зоя обернулась, взглянула в сторону спящего Шуры, потом мягко взяла мои руки в свои и едва слышно заговорила:
Я расскажу тебе, как все было... Только ты никому-никому, даже Шуре... Я подала заявление в райком комсомола, что хочу на фронт. Ты знаешь, сколько там таких заявлений? Тысячи. Прихожу за ответом, а мне говорят: «Иди в МК комсомола, к секретарю МК».
Я пошла. Открыла дверь. Он сразу внимательно-внимательно посмотрел мне в лицо. Потом мы разговаривали, и он то и дело смотрел на мои руки. Я сначала все вертела пуговицу, а потом положила руки на колени и уже не шевелила ими, чтобы он не подумал, что я волнуюсь... Он сначала спросил биографию. Откуда? Кто родители? Куда выезжала? Какие районы знаю? Какой язык знаю? Я сказала: немецкий. Потом про ноги, сердце, нервы. Потом стал задавать вопросы по топографии. Спросил, что такое азимут, как ходить по азимуту, как ориентироваться по звездам. Я на все ответила. Потом: «Винтовку знаешь?» «Знаю». «В цель стреляла?!» «Да». «Плаваешь?» «Плаваю». «А с вышки в воду прыгать не боишься?» «Не боюсь». «А с парашютной вышки не боишься?» «Не боюсь». «А сила воли у тебя есть?» Я ответила: «Нервы крепкие. Терпеливая». «Ну что ж, говорит, война идет, люди нужны. Что, если тебя на фронт послать?» «Пошлите!» «Только, говорит, это ведь не в кабинете сидеть и разговаривать... Кстати, ты где бываешь во время бомбежки?» «Сижу на крыше. Тревоги не боюсь. И бомбежки не боюсь. И вообще ничего не боюсь». Тогда он говорит: «Ну хорошо, пойди в коридор и посиди. Я тут с другим товарищем побеседую, а потом поедем в Тушино делать пробные прыжки с самолета».
Я пошла в коридор. Хожу, думаю, как это я стану прыгать не сплоховать бы. Потом опять вызывает: «Готова?» «Готова». И тут он начал пугать... (Зоя крепче сжала мою руку.) Ну, что условия будут трудные... И мало ли что может случиться... Потом говорит: «Ну, иди подумай. Придешь через два дня». Я поняла, что про прыжок с самолета он сказал просто так, для испытания.
Прихожу через два дня, а он и говорит: «Мы решили тебя не брать». Я чуть не заплакала и вдруг стала кричать: «Как так не брать? Почему не брать?»
Тогда он улыбнулся и сказал: «Садись. Ты пойдешь в тыл». Тут я поняла, что это тоже было испытание. Понимаешь, я уверена: если бы он заметил, что я невольно вздохнула с облегчением или еще что-нибудь такое, он бы ни за что не взял... Ну, вот и все. Значит, первый экзамен выдержала...
Зоя замолчала. Весело потрескивали дрова в печке, теплые отсветы дрожали на Зоином лице. Больше света в комнате не было. Долго еще мы сидели так и смотрели в огонь.
Жаль, что дяди Сережи нет в Москве, задумчиво сказала Зоя. Он поддержал бы тебя в такое трудное время, хотя бы советом...
Потом Зоя закрыла печку, постелила себе и легла. Немного погодя легла и я, но уснуть не могла. Я думала о том, что Зоя не. скоро еще будет снова спать дома, на своей кровати. Да спит ли она?.. Я тихонько подошла. Она тотчас шевельнулась.
Ты почему не спишь? спросила она, и по голосу я услышала, что она улыбается.
Я встала посмотреть на часы, чтобы не проспать, ответила я. Ты спи, спи.
Я снова легла, но сон не шел. Хотелось опять подойти к ней, спросить: может, она раздумала? Может, лучше эвакуироваться всем вместе, как нам уже не раз предлагали?.. Что-то душило меня, дыхания не хватало... Это последняя ночь. Последняя минута, когда я еще могу удержать ее. Потом будет поздно... И опять я встала. Посмотрела при смутном предутреннем свете на спящую Зою, на ее спокойное лицо, на плотно сжатые, упрямые губы и в последний раз поняла: нет, не передумает.
Шура рано уходил на завод.
До свиданья, Шура, сказала Зоя, когда он стоял уже в пальто и шапке.
Он пожал ей руку.
Обними деда, сказал он. И бабушку. Счастливого тебе пути!.. Знаешь, нам будет скучно без тебя. Но я рад: в Гаях тебе будет спокойнее.
Зоя улыбнулась и обняла брата.
Потом мы с нею выпили чаю, и она стала одеваться. Я дала ей теплые зеленые варежки с черной каемкой, которые сама связала, и свою шерстяную фуфайку.
Нет, нет, не хочу! Как же ты будешь зимой без теплого? запротестовала Зоя.
Возьми, сказала я тихо.
Зоя взглянула на меня и больше не возражала.
Потом мы вышли вместе. Утро было пасмурное, ветер дул в лицо.
Давай я понесу твой мешок, сказала я.
Зоя приостановилась:
Ну зачем ты так? Посмотри на меня... Да у тебя слезы? Со слезами провожать меня не надо. Посмотри на меня еще.
Я посмотрела: у Зои было счастливое, смеющееся лицо. Я постаралась улыбнуться в ответ.
Вот так-то лучше. Не плачь...
Она крепко обняла меня, поцеловала и вскочила на подножку отходящего трамвая.
Записная книжка
Дома каждая вещь сохраняла тепло недавнего Зоиного прикосновения. Книги стояли на этажерке так, как она их расставила. Белье в шкафу, стопка тетрадей на столе были уложены ее руками. И аккуратно замазанные на зиму окна, и ветки с сухими осенними листьями в высоком стакане все, все помнило ее и напоминало о ней.
Дней через десять пришла открытка, всего несколько строк: «Дорогая мамочка! Я жива и здорова, чувствую себя хорошо. Как-то ты там? Целую и обнимаю тебя. Твоя 3оя».
Шура долго держал в руках эту открытку, читал и перечитывал номер полевой почты, словно хотел затвердить его наизусть.
Мам?! сказал он только, и в этом возгласе было все; удивление, упрек, горькая обида на нас за наше молчание.
Самолюбивый и упрямый, он ни о чем не хотел меня спрашивать. Его поразило и безмерно обидело, что Зоя не поделилась с ним, ни слова ему не сказала.
Но ведь и ты, когда уезжал в июле, тоже Зое ничего не сказал. Ты тогда не имел права рассказывать, и она тоже.
И он ответил мне словами, каких я никогда не слышала от него (я и не думала, что он может так сказать):
Мы были с Зоей одно. И, помолчав, с силой добавил: Мы должны были уйти вместе!
Больше мы об этом не говорили.
...«Не нахожу себе места» вот когда я поняла, что значат эти слова! Каждый день до глубокой ночи я сидела за шитьем военного обмундирования и думала, думала: «Где ты сейчас? Что с тобой? Думаешь ли ты о нас?..»
Однажды у меня выдалась свободная минута, и я стала приводить в порядок ящик стола: мне хотелось освободить место для Зоиных тетрадей, чтобы они не пылились напрасно.
Сначала мне попались листки, густо исписанные Зоиным почерком. Я прочла их: это были разрозненные страницы ее сочинения об Илье Муромце, по-видимому, черновик. Начиналось сочинение так:
«Безграничны просторы русской земли. Три богатыря хранят ее покой. Посредине, на могучем коне, Илья Муромец. Тяжелая булава в его руке готова обрушиться на врага. По бокам товарищи верные: Алеша Попович с лукавыми глазами и красавец Добрыня».
Мне вспомнилось, как Зоя читала былины об Илье, как принесла однажды репродукцию со знаменитой картины Васнецова и долго, сосредоточенно рассматривала ее. Описанием этой картины она и начала сочинение.
На другом листке стояло:
«Народ относится к нему ласково, жалеет, когда он ранен в бою, называет Иленькой и Илюшенькой: «Ножка у Иленьки подвернулася». Когда его одолевает злой «нахвальщик», то сама земля русская вливает в него силы: «Лежичи, у Ильи втрое силы прибыло».
И на обороте:
«И вот спустя столетия чаяния и ожидания народные сбылись: у нашей земли есть свои достойные защитники из народа Красная Армия. Недаром поется в песне: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Мы делаем былью чудесную сказку, и поет народ о своих героях с такой же глубокой любовью, как пел он когда-то об Илье Муромце».
Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: «Отлично».
Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила маленькую записную книжку. Я открыла ее.
На первых страничках были записаны имена писателей и названия произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер, Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, полустершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг чернилами, бисерно мелким, но четким Зоиным почерком:
«В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли» (Чехов).
«Быть коммунистом значит дерзать, думать, хотеть, сметь» (Маяковский).
На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом:
«В «Отелло» борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной искренности. Тема «Отелло» победа настоящего, большого человеческого чувства!»
И еще:
«Гибель героя в шекспировских произведениях всегда сопровождается торжеством высокого морального начала».
Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку.
Вот выдержка из «Анны Карениной» о Сереже:
«Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу».
Я читала и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время, из-за каждой строчки, это она смотрела на меня.
«Маяковский человек большого темперамента, открытый, прямой. Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он поэт-гражданин, поэт-оратор».
«Сатин: «Когда труд удовольствие, жизнь хороша! Когда труд обязанность, жизнь рабство!»
«...Что такое правда? Человек вот правда!»
«...Ложь религия рабов и хозяев... Правда бог свободного человека!.. Человек! Это великолепно! Это звучит... гордо!.. Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!.. Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Не в этом дело!.. Человек выше! Человек выше сытости!» (Горький, «На дне».)
Новые странички новые записи:
«Мигуэль де Сервантес Сааведра. «Хитроумный идальго Дон-Кихот Ламанчский». Дон-Кихот воля, самопожертвование, ум».
«Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес, сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего» (М. Горький).
«Впервые прочел хорошую книгу словно приобрел большого, задушевного друга. Прочел читанную словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь читать хорошую книгу словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает, встретишься ли с ним вновь» (китайская мудрость).
«Дорогу осилит идущий».
«В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное это простота» (Лонгфелло).
И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что я держу в руках живое сердце сердце, которое страстно хочет любить и верить. Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе.
И вот последние листки. Дата: октябрь 1941.
«Секретарь Московского комитета скромный, простой. Говорит кратко, но ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14».
А потом большие выписки из «Фауста» и целиком хор, славящий Эвфориона:
Лозунг мой в этот миг —
Битва, победный крик.
. . . . . . . . . . . .
Пусть! На крылах своих
Рвусь туда!
Рвусь в боевой пожар,
Рвусь я к борьбе.«Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России» (Салтыков-Щедрин).
И вдруг, на последней странице, как удар в сердце, слова из «Гамлета":
«Прощай, прощай и помни обо мне!»
«ТАНЯ»
Вспоминать прошлое мне было и радостно и горько. Я вспоминала и мне казалось, что я снова качаю колыбель маленькой Зои, снова держу на руках трехлетнего Шуру, снова вижу их вместе, моих детей, живыми, полными надежд. Но чем меньше остается рассказывать, тем мне тяжелее, тем зримее близкий, неотвратимый конец, тем труднее находить нужные слова...
Дни после ухода Зои я помню отчетливо, до мелочей.
Она ушла и наша с Шурой жизнь вся превратилась в ожидание. Прежде, придя домой и не застав сестру, Шура всегда спрашивая: «Где Зоя?» Теперь его первые слова были: «Письма нет?» Потом он перестал спрашивать вслух, в только в его глазах я неизменно читала этот вопрос. Но однажды он вбежал в комнату взволнованный и счастливый и, чего никогда не случалось, крепко обнял меня.
Письмо? сразу догадалась я.
Еще какое! воскликнул Шура. Слушай: «Дорогая мама! Как ты сейчас живешь, как себя чувствуешь, не больна ли? Мамочка, если есть возможность, напиши хоть несколько строчек. Вернусь с задания, приеду навестить домой. Твоя Зоя».
От какого числа? спросила я.
Семнадцатого ноября. Значит, ждем Зою домой!
И мы снова стали ждать, но теперь уже не так тревожно, с радостной надеждой. Мы ждали постоянно, ежечасно, ждали днем и ночью, всегда готовые вскочить на стук открывшейся двери, ежеминутно готовые стать счастливыми.
Но прошел ноябрь, прошел декабрь, подходил к концу январь... Ни писем, ни других вестей больше не было.
Мы с Шурой оба работали. Все домашние заботы он взял на себя, и я видела: он старается во всем заменить Зою. Придя домой первым, он спешил подогреть к моему возвращению еду. Я слышала, как он поднимался ночью и укрывал меня потеплее, потому что с дровами стало трудно и мы экономили как могли.
Однажды это было в конце января я возвращалась домой поздно. Как часто бывает, когда очень устанешь, машинально слушала обрывки разговоров. В этот вечер на улице то и дело слышалось:
Читали сегодня «Правду»?
Читали статью Лидова?
И в трамвае молодая женщина с огромными глазами на исхудалом лице говорила своему спутнику:
Какая потрясающая статья!.. Какая девушка!..
Я поняла, что в газете сегодня что-то необычное.
Шурик, сказала я Дома, ты читал сегодня «Правду»? Говорят, там очень интересная статья.
Да, сдержанно ответил Шура, не глядя на меня.
О чем же?
О молодой партизанке Тане. Ее повесили гитлеровцы.
В комнате было холодно, мы привыкли к этому. Но тут мне показалось, что и внутри у меня все похолодело и сжалось. «Тоже чья-то девочка, подумалось мне. И ее ждут дома, и о ней тревожатся...»
Позже я услышала радио. Сообщения о боях, вести с трудового фронта. И вдруг диктор сказал:
Передаем статью Лидова «Таня», напечатанную в «Правде» сегодня, двадцать седьмого января.
Скорбный и гневный голос стал рассказывать о том, как в первых числах декабря в селе Петрищеве фашисты казнили партизанку-комсомолку по имени Таня.
Мама, вдруг сказал Шура, можно, я выключу? Мне завтра рано вставать.
Я удивилась: Шура всегда спал крепко, обычно ему не мешали ни громкий разговор, ни радио. Мне хотелось дослушать, но я выключила громкоговоритель, сказав только: «Ну что ж, спи...»
Назавтра я пошла в райком комсомола: может быть, там что-нибудь знают о Зое?
Задание секретное, писем может не быть еще долго, сказал мне секретарь райкома.
Прошло еще несколько томительных, нескончаемых дней и 7 февраля это число я запомнила навсегда, вернувшись домой, я нашла на столе записку: «Мамочка, тебя просили зайти в райком ВЛКСМ».
«Наконец-то! подумала я. Конечно, какое-нибудь известие от Зои, может быть, письмо!»
Я мчалась в райком, как на крыльях. Вечер был темный, ветреный, трамваи не шли, но я почти бежала, спотыкалась, скользила, падала и снова бежала, и ни одной сторонней горькой мысли не было у меня я не ждала никаких плохих вестей, я только хотела узнать: когда я увижу Зою? Скоро ли она вернется?
Вы разминулись. Идите обратно домой, к вам поехали из МК комсомола, сказали мне в райкоме.
«Скорее, скорее узнать, когда приедет Зоя!» И я не пошла, а побежала домой.
Я распахнула дверь и остановилась на пороге. Из-за стола навстречу мне поднялись двое: заведующий Тимирязевским отделом народного образования и незнакомый молодой человек с серьезным, чуть напряженным лицом. Изо рта у него шел пар: в комнате было холодно, никто не снял пальто.
Шура стоял у окна. Я посмотрела на его лицо, глаза наши встретились, и вдруг я все поняла... Он рванулся ко мне, что-то опрокинув по дороге, а я не могла двинуться, ноги словно приросли к полу.
Любовь Тимофеевна, вы читали в «Правде» о Тане? услышала я. Это ваша Зоя... На Днях мы поедем в Петрищево.
Я опустилась на пододвинутый кем-то стул. У меня не было ни слез, ни дыхания. Хотелось только скорее остаться одной, и в мозгу стучало одно только слово: «Погибла... погибла... »
Шура уложил меня в кровать и всю ночь просидел рядом. Он не плакал. Он смотрел перед собой сухими глазами и крепко сжимал обеими руками мою руку.
Шура... как же мы теперь? сказала я наконец.
И тут Шура рухнул на постель и громко, отчаянно разрыдался.
Я давно уже знаю... все знаю, глухо, сдавленно повторял он. Ведь тогда в «Правде» была фотография... с веревкой на шее... Имя другое... Но я понял, что это она... я знал, что это она... Я не хотел тебе говорить... думал может, ошибся... Уверял себя, что ошибся. Не хотел верить. Но я знал... я знал... я знал...
Покажи, сказала я.
Нет! ответил он сквозь слезы.
Шура, сказала я, мне еще многое предстоит. Мне предстоит увидеть ее. Я прошу тебя...
Шура вытащил из внутреннего кармана пиджака свою записную книжку; я чистой странице был приклеен четырехугольник, вырезанный из газеты. И я увидела ее лицо родное, милое, страдальчески застывшее.
Шура что-то говорил мне, я не слышала, и вдруг до меня дошли его слова:
Знаешь, почему она назвалась Таней? Помнишь Татьяну Соломаху?
Тогда я вспомнила и сразу поняла все. Да, конечно, это о той далекой, давно погибшей девушке думала она, когда назвала себя Таней...