Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Горе

Однажды в конце февраля были взяты билеты в цирк. В кино, в цирк мы водили детей не часто, зато каждый такой поход был настоящим праздником.

Ребята ждали воскресного дня с нетерпением, которое ничем нельзя было укротить: они мечтали о том, как увидят дрессированную собаку, умеющую считать до десяти, как промчится по кругу тонконогий конь с крутой шеей, украшенный серебряными блестками, как ученый тюлень станет перебираться с бочки на бочку и ловить носом мяч, который кинет ему дрессировщик...

Всю неделю только и разговоров было что о цирке. Но в субботу, вернувшись из школы, я с удивлением увидела, что Анатолий Петрович уже дома и лежит на кровати.

— Ты почему так рано? И почему лежишь? — испуганно спросила я.

— Не беспокойся, пройдет. Просто неважно себя почувствовал...

Не могу сказать, чтобы меня это успокоило: я видела, что Анатолий Петрович очень бледен и как-то сразу осунулся, словно он был болен уже давно и серьезно. Зоя к Шура сидели подле и с тревогой смотрели на отца.

— Придется вам в цирк без меня пойти, — сказал он, заставляя себя улыбнуться.

— Мы без тебя не пойдем, — решительно ответила Зоя.

— Не пойдем! — отозвался Шура.

На другой день Анатолию Петровичу стало хуже. Появилась острая боль в боку, стало лихорадить. Всегда очень сдержанный, он не жаловался, не стонал, только крепко закусил губу. Надо было пойти за врачом, но я боялась оставить мужа одного. Постучала к соседям — никто не отозвался, должно быть, вышли погулять: ведь было воскресенье. Я вернулась растерянная, не зная, как быть.

— Я пойду за доктором, — сказала вдруг Зоя, и не успела я возразить, как она уже надела пальтишко и шапку.

— Нельзя... далеко... — с трудом проговорил Анатолий Петрович.

— Нет, пойду, я пойду... Я знаю, где он живет! Ну, пожалуйста! — И, не дожидаясь ответа, Зоя почти скатилась о лестницы.

— Ну, пусть... девочка толковая... найдет... — прошептал Анатолий Петрович и отвернулся к стене, чтобы скрыть серое от боли лицо.

Через час Зоя вернулась с врачом. Он осмотрел Анатолия Петровича и сказал коротко: «Заворот кишок. Немедленно в больницу. Нужна операция».

Он остался с больным, я побежала за машиной, и через полчаса Анатолия Петровича увезли. Когда его сносили вниз по лестнице, он застонал было и тотчас смолк, увидев расширенные от ужаса глаза детей.

...Операция прошла благополучно, но легче Анатолию Петровичу не стало. Всякий раз, как я входила в палату, меня больше всего пугало его безучастное лицо: слишком привыкла я к общительному, веселому характеру мужа, а теперь он лежал молчаливый, и лишь изредка приподнимал слабую, исхудалую руку, клал ее на мою и все так же молча слабо пожимал мои пальцы.

5 марта я пришла, как обычно, навестить его.

— Подождите, — сказал мне в вестибюле знакомый санитар, как-то странно взглянув на меня. — Сейчас сестра выйдет. Или врач.

— Да я к больному Космодемьянскому, — напомнила я, думая, что он меня не узнал. — У меня постоянный пропуск.

— Сейчас, сейчас сестра выйдет, подождите, — повторил он.

Через минуту поспешно вошла сестра.

— Присядьте, пожалуйста, — сказала она, избегая моего взгляда.

И тут я поняла.

— Он умер? — выговорила я невозможные, невероятные слова.

Сестра молча кивнула.

* * *

...Тяжело, горько терять родного человека и тогда, когда задолго до конца знаешь, что болезнь его смертельна и потеря неизбежна. Но такая внезапная, беспощадная смерть — ничего страшнее я не знаю... Неделю назад человек, никогда с детства не болевший, был полон сил, весел, жизнерадостен — и вот он в гробу, не похожий на себя, безответный, безучастный...

Дети не отходили от меня: Зоя держала за руку, Шура цеплялся за другую.

— Мама, не плачь! Мамочка, не плачь! — повторяла Зоя, глядя на неподвижное лицо отца сухими покрасневшими глазами.

...В холодный, сумрачный день мы стояли втроем в Тимирязевском парке, ожидая моих брата и сестру: они должны были приехать на похороны. Стояли мы под каким-то высоким, по-зимнему голым деревом, нас прохватывало холодным, резким ветром, и мы чувствовали себя одинокими, осиротевшими.

Не помню, как приехали мои родные, как пережили мы до конца этот холодный, тягостный, нескончаемый день. Смутно вспоминается только, как шли на кладбище, потом как вдруг отчаянно, громко заплакала Зоя — и стук земли о крышку гроба...

Без отца

С той поры моя жизнь круто изменилась. Прежде я жила, чувствуя и зная, что рядом — дорогой, близкий человек, что я всегда могу опереться на его надежную руку. Я привыкла к этой спокойной, согревающей уверенности и даже представить себе не могла, как может быть иначе. И вдруг я осталась одна, и ответственность за судьбу наших двоих детей и за самую их жизнь безраздельно легла на мои плечи.

Шура все-таки был еще мал, и ужас случившегося не вполне дошел до его сознания. Ему словно казалось, что отец просто где-то далеко, как бывало во время прежних наших разлук, и еще вернется когда-нибудь...

Но Зоя приняла наше горе, как взрослый человек.

Она почти не заговаривала об отце. Видя, что я задумываюсь, она подходила ко мне, заглядывала в глаза и тихонько предлагала:

— Хочешь, я тебе почитаю?

Или просила:

— Расскажи что-нибудь! Как ты была маленькая...

Или просто садилась рядом и сидела молча, прижавшись к моим коленям.

Она старалась, как умела, отвлечь меня от горьких мыслей.

Но иногда по ночам я слышала, что она плачет. Я подходила, гладила ее по волосам, спрашивала тихо:

— Ты о папе?

И она неизменно отвечала:

— Нет, это я, наверно, во сне.

...Зое и прежде часто говорили: «Ты старшая, смотри за Шурой, помогай маме». Теперь эти слова наполнились новым смыслом: Зоя действительно стала моей помощницей и другом.

Я начала преподавать еще в одной школе и еще меньше, чем прежде, могла быть дома. С вечера я готовила обед. Зоя разогревала его, кормила Шуру, убирала комнату, а когда чуть подросла, стала и печь сама топить.

— Ох, спалит нам Зоя дом! — говорили иной раз соседи. — Ведь ребенок еще!

Но я знала: на Зою можно положиться спокойнее, чем на иного взрослого. Она все делала вовремя, никогда ни о чем не забывала, даже самую скучную и маловажную работу не выполняла кое-как. Я знала: Зоя не бросит непогашенную спичку, вовремя закроет вьюшку, сразу заметит выскочивший из печки уголек.

Однажды я вернулась домой очень поздно, с головной болью и такая усталая, что не было сил приниматься за стряпню. «Обед завтра сготовлю, — подумала я. — Встану пораньше...»

Я уснула, едва опустив голову на подушку, и... проснулась на другой день не раньше, не позже обычного, через каких-нибудь полчаса надо было уже выходить из дому, чтобы не опоздать на работу.

— Вот ведь беда! — сказала я, совсем расстроенная. — Как же это я заспалась! Придется вам сегодня обедать всухомятку.

Вернувшись вечером, я спросила еще с порога:

— Ну что, совсем голодные?

— А вот и не голодные, а вот и сытые! — победоносно закричал Шура, прыгая передо мной.

— Садись скорее обедать, мама, у нас сегодня жареная рыба! — торжественно объявила Зоя.

— Рыба? Какая рыба?

На сковородке и в самом деле дымилась аппетитно поджаренная рыбка. Откуда она? Дети наслаждались моим изумлением. Шура продолжал прыгать и кричать, а Зоя, очень довольная, наконец объяснила:

— Понимаешь, мы, когда шли в школу мимо пруда, заглянули в прорубь, а там рыба. Шура хотел поймать ее рукой, а она очень скользкая. Мы в школе у нянечки попросили консервную банку, положили в мешок для калош, а когда шли домой, задержались на часок возле пруда и наловили...

— Мы бы и побольше поймали, да нас какой-то дядя оттуда прогнал, говорит: утонете или руки отморозите. А мы и не отморозили! — перебил Шура.

— Мы много наловили, — продолжала Зоя. — Пришли домой, зажарили, сами поели и тебе оставили. Вкусно, правда?

В тот вечер мы с Зоей готовили обед вдвоем: она аккуратно начистила картошку, вымыла крупу и внимательно смотрела, сколько чего я кладу в кастрюлю.

...Впоследствии, вспоминая те первые месяцы после смерти Анатолия Петровича, я не раз думала, что именно тогда утвердилась в Зоином характере ранняя серьезность, которую замечали в ней даже малознакомые люди.

Новая школа

Вскоре после смерти мужа я перевела ребят в 201-ю школу; до прежней было слишком далеко ходить, и я побаивалась отпускать детей одних. Сама же я там больше не работала: я стала преподавать в школе для взрослых.

Новая школа детям понравилась сразу, безоговорочно — они с первого дня полюбили ее и просто не находили слов, чтобы выразить свое восхищение. В самом деле, прежде они учились в небольшом деревянном доме, напоминавшем школу в Осиновых Гаях. А эта школа была большая, просторная, и рядом строилось новое великолепное здание в три этажа, с огромными, широкими окнами... Сюда они переселятся в будущем учебном году.

Хозяйственная Зоя быстро оценила Николая Васильевича Кирикова, директора 201-й школы.

— Ты бы видела, мама, какой у нас будет зал! — говорила она с увлечением. — А библиотека! Книг сколько! Я столько никогда не видала: полки по всем стенам, с полу до потолка, и ни одного свободного места... Яблоку упасть негде, — подумав, прибавила она (и я опять услышала бабушку — это было ее выражение). — Николай Васильевич нас водил на стройку, все показывал. Он говорит: у нас большой сад будет, сами посадим. Увидишь, мама, какая будет наша школа: лучше во всей Москве не найдешь!

Шура был захвачен всем, что делалось в новой школе, но больше всего ему нравились уроки физкультуры. Мальчуган без конца мог рассказывать о том, как он подтянулся на трапеции, как перепрыгнул через «козла», как научился попадать мячом в баскетбольную «корзинку».

Новая учительница, Лидия Николаевна Юрьева, сразу пришлась обоим по сердцу. Это я видела по тому, как охотно они шли каждый день в школу, какие оживленные и довольные возвращались, как старались слово в слово пересказать мне все, что говорила учительница, — все, до мелочей, было для них важно и полно значения.

— По-моему, ты оставляешь слишком большие поля, — сказала я однажды Зое, просматривая ее тетрадь.

— Нет, нет! — вспыхнув, торопливо ответила Зоя. — Лидия Николаевна велит такие, меньше нельзя!

Так было во всем: раз Лидия Николаевна сказала, значит, только так и должно быть. И я знала: это хорошо, это значит, что учительницу любят и уважают, именно потому старательно и охотно выполняют любую ее просьбу, любое приказание.

И Зоя и Шура всегда принимали близко к сердцу все, что происходило в классе.

— Сегодня Борька опоздал и говорит: «У меня мама заболела, я ходил в аптеку!» — с жаром рассказывал Шура. — Ну, раз мама больна, что тут делать. Лидия Николаевна и говорит ему: «Садись на свое место». А после уроков как раз приходит Борькина мать — она с ним хотела куда-то прямо из школы ехать, — а смотрим, она здоровая и совсем даже не больная. Лидия Николаевна покраснела, рассердилась и говорит Борьке: «Я больше всего не люблю, когда говорят неправду. У меня такое правило: если сам сознался, не соврал... не солгал, то есть, — поспешно поправляется Шура, чувствуя, что начинает слишком вольно передавать речь учительницы, — значит, полвины долой». А я спросил: «Почему, если сознался, полвины долой?» А Лидия Николаевна отвечает: «Если человек сам сказал, значит, он понял свою вину, и незачем его сильно наказывать. А если отпирается, говорит неправду — ну, значит, ничего он не понимает и в другой раз опять так сделает, и, значит, надо его наказать...»

Если класс плохо справлялся с контрольной работой, Зоя приходила домой с таким печальным лицом, что вечером я с тревогой спрашивала:

— У тебя «неудовлетворительно»?

— Нет, — грустно отвечала она, — у меня «хорошо», я все решила, а вот у Мани все неправильно сделано. И у Нины тоже. Лидия Николаевна сказала: «Мне очень жаль, но придется вам поставить неудовлетворительную отметку»...

Однажды я вернулась с работы раньше обычного. Детей дома не оказалось. Встревоженная, я пошла в школу, отыскала Лидию Николаевну и спросила, не знает ли она, где Зоя.

— По-моему, все уже разошлись, — ответила она. — А впрочем, давайте заглянем в класс.

Мы подошли к дверям класса и заглянули в стекло.

У доски стояли Зоя и еще три девочки: две — повыше Зои, с одинаковыми тоненькими косичками; третья — маленькая, толстая и кудрявая. Все были очень серьезны, а кудрявая даже рот приоткрыла.

— Что же ты делаешь? — негромко и внушительно говорила ей Зоя. — Когда складывают карандаши с карандашами, так и получаются карандаши. А ты складываешь метры с килограммами. Что же у тебя получается?

В это время слева, в глубине класса, мелькнуло что-то белое. Я покосилась в ту сторону: на последней парте сидел Шура и безмятежно пускал бумажных голубей.

Мы отошли от дверей. Я попросила Лидию Николаевну немного погодя послать Зою домой и больше не позволять ей подолгу задерживаться в школе после уроков. Вечером я и сама сказала Зое, чтобы она, когда кончаются занятия, сразу шла домой.

— Видишь, я постаралась сегодня освободиться пораньше, хотела побыть с вами, а вас нет, — сказала я ей. — Ты уж, пожалуйста, не задерживайся в школе понапрасну...

Зоя выслушала меня молча, но потом, уже после ужина, вдруг сказала:

— Мама, разве помогать девочкам — напрасное дело?

— Почему же напрасное? Очень хорошо, когда человек помогает товарищу.

— А что же ты говоришь: «Не задерживайся понапрасну»?

Я закусила губу и в сотый раз подумала: до чего осторожно надо выбирать слова в разговоре с детьми!

— Просто я хотела побыть с вами, я ведь очень редко освобождаюсь рано.

— Но, ведь-ты сама говоришь: дело прежде всего.

— Это верно. Но ведь твое дело и в том, чтобы Шура был сыт, а он сидел в школе голодный и ждал, пока ты освободишься.

— Нет, я не сидел голодный, — вступился Шура. — Зоя захватила большущий завтрак.

На другое утро, уходя в школу, Зоя спросила:

— Можно, я сегодня опять позанимаюсь с девочками?

— Только не задерживайся надолго, Зоя.

— На полчасика! — ответила она.

И я знала: это будет действительно полчаса, и ни минутой больше.

Греческие мифы

Мне очень хотелось сохранить в нашей жизни обычаи, которые завел Анатолий Петрович. По выходным дням мы, как и при нем, гуляли по Москве, но прогулки эти стали для нас горькими: мы все время думали об отце. По вечерам не клеились наши игры — не хватало отца, его шуток и смеха...

Как-то в свободный вечер, возвращаясь домой, мы задержались возле ювелирного магазина. Ярко освещенная витрина была ослепительна: алые, голубые, зеленые, фиолетовые огоньки вспыхивали и переливались в драгоценных камнях. Тут были ожерелья, броши, какие-то блестящие безделушки. Перед самым стеклом на широкой бархатной подушке рядами лежали кольца, и в каждом тоже сверкал какой-нибудь камешек и, казалось, от каждого камешка, словно из-под точильного колеса или от дуги трамвая, отлетают и брызжут в глаза колючие разноцветные искры. Незнакомая сверкающая игра камней привлекла ребят. И вдруг Зоя сказала:

— Мне папа обещал объяснить, почему в кольцах всегда камешки, да так и не объяснил... — Она так же внезапно умолкла и крепко сжала мою руку, словно прося прощения за то, что напомнила вслух об отце.

— Мам, а ты знаешь, почему в кольцах камешки? — вмешался Шура.

— Знаю.

Мы пошли дальше, и по дороге я рассказала ребятам историю Прометея. Ребята шли, заглядывая с двух сторон мне в лицо, ловя каждое слово и едва не наталкиваясь на прохожих. Древняя легенда о храбреце, который ради людей пошел на небывалый подвиг и на жестокую муку, сразу завладела их воображением.

— ...И вот однажды к Прометею пришел Геркулес, необыкновенно сильный и добрый человек, настоящий герой, — рассказывала я. — Он никого не боялся, даже самого Зевса. Своим мечом он разрубил цепи, которыми Прометей был прикован к скале, и освободил его. Но осталось в силе повеление Зевса, что Прометей никогда не расстанется со своей цепью: одно звено ее с осколком камня так и осталось на его руке. С тех пор в память о Прометее люди носят на пальце кольцо с камешком.

Через несколько дней я принесла ребятам из библиотеки греческие мифы и стала читать их вслух, И странное дело: несмотря на весь свой интерес к Прометею, они сначала слушали меня не очень охотно. Видимо, полубоги, чьи имена так трудно запоминались, казались им какими-то холодными, далекими, чужими. То ли дело старые приятели: мишка-лакомка, Лиса Патрикеевна, простофиля-волк, польстившийся на рыбу и оставивший полхвоста в проруби, и другие старые знакомцы из русских народных сказок! Но постепенно герои мифов тоже проложили дорогу к ребячьим сердцам: Шура и Зоя стали говорить о Персее, Геракле, Икаре, как о живых людях. Помню, Зоя пожалела Ниобею, а Шура сказал запальчиво:

— А зачем она хвастала?

Я знала: еще многие герои книг станут дороги и близки моим детям. Может быть, поэтому мне очень запомнился еще один короткий разговор.

— Большая, а плачешь... — задумчиво и удивленно сказала Зоя, застав меня за перечитыванием «Овода».

— Посмотрю я, как ты будешь читать эту книжку, — ответила я.

— А когда я ее прочту?

— Когда тебе будет лет четырнадцать.

— У-у, это еще не скоро, — протянула Зоя.

Ясно было, что такой срок кажется ей ужасно долгим, почти невозможным,

Любимые книги

Теперь, если у меня выдавался свободный вечер, мы уже не играли в домино; мы читали вслух, вернее — читала я, а дети слушали.

Чаще всего читали мы Пушкина. Это был совсем особый и очень любимый мир, прекрасный и радостный. Пушкинские строки запоминались совсем легко, и Шура мог без устали декламировать про белку, которая

... песенки поет
Да орешки все грызет;
А орешки не простые,
Все скорлупки золотые,
Ядра — чистый изумруд...

И, хотя дети много знали на память, они снова и снова просили:

— Мама, ну пожалуйста, про золотую рыбку... про царя Салтана...

Как-то я начала читать им «Детство Темы». Мы дошли до того места, где рассказывается, как отец высек Тему за сломанный цветок. Ребятам очень хотелось знать, что будет дальше, но было уже поздно, и я отослала их спать. Вышло так, что ни на неделе, ни в следующее воскресенье я не смогла дочитать им историю Темы: набралось много работы — непроверенных тетрадей, незаштопанных чулок. Под конец Зоя не вытерпела, взялась за книжку и дочитала ее сама.

С этого началось: она стала читать запоем все, что попадало под руку, будь то газета, сказка или учебник. Она словно проверяла свое умение читать, как большая: не просто заданную страницу из учебника, но целую книгу. Только если я говорила: «Это тебе рано читать, подрасти еще», она не настаивала и откладывала книгу в сторону.

Любимцем нашим стал Гайдар. Меня всегда удивляло его умение говорить в детской книге о самых главных, самых важных вещах. Он разговаривал с детьми всерьез, без скидки на возраст, как с равными. Он знал, что дети ко всему подходят с самой большой меркой: смелость любят беззаветную, дружбу — безоглядную, верность — без оговорок. Пламя высокой мысли освещало страницы его книг. Как и Маяковский, он каждой строкой поднимал своего читателя, звал не к маленькому, комнатному, своему собственному счастью, но к счастью большому, всенародному, которое строится в нашей стране, — звал и учил бороться за это счастье, строить его своими руками.

Сколько разговоров бывало у нас после каждой книжки Гайдара! Мы говорили и о том, какая справедливая наша революция, и о том, как не похожа царская гимназия на нашу школу, и о том, что такое храбрость и дисциплина. У Гайдара эти слова наполнялись удивительно близким, осязаемым смыслом. Помню, особенно потрясло Зою и Шуру то, как Борис Гориков невольно погубил своего старшего друга, Чубука, только потому, что в разведке забыл об осторожности и самовольно ушел купаться.

— Нет, ты только подумай: купаться ему захотелось, а Чубука схватили! — горячился Шура.

— И ведь Чубук подумал, что Борис его предал! Ты представь, как Борис потом мучился! Я даже не понимаю, как тогда жить, если знаешь, что из-за тебя товарища расстреляли!

Мы читали и перечитывали «Дальние страны», «Р. В. С. «, «Военную тайну». Как только выходила новая книжка Гайдара, я добывала ее и приносила домой. И вам всегда казалось, что он разговаривает с нами о том, что волнует нас сегодня, вот в эту самую минуту.

— Мама, Гайдар где живет? — спросила как-то Зоя.

— Кажется, в Москве.

— Вот бы посмотреть на него!

Новое пальто

Любимым Шуриным развлечением была игра с мальчишками в «казаки-разбойники». Зимой в снегу, летом в песке они рыли пещеры, разводили костры и с воинственными криками носились по улицам.

Однажды под вечер в передней раздался ужасающий грохот, дверь распахнулась, и на пороге появился Шура. Но в каком виде! Мы с Зоей даже вскочили со своих мест. Шура стоял перед нами с головы до ног перемазанный в глине, взлохмаченный, потный от беготни — но все это нам было не в диковину. Страшно было другое: карманы и пуговицы его пальто были вырваны с мясом, вместо них зияли неровные дыры с лохматыми краями.

Я похолодела и молча смотрела на него. Пальто было совсем новое, только что купленное.

Все еще не говоря ни слова, я сняла с Шуры пальто и принялась его чистить. Шура стоял пристыженный, и в то же время на лице его появилось выражение какой-то упрямой независимости. «Ну и пусть!» — словно говорил он всем своим видом. На него иногда находил такой стих, и тогда с ним трудно было сладить. Кричать я не люблю, а спокойно говорить не могла, поэтому я больше не смотрела на Шуру и молча приводила пальто в порядок. В комнате было совсем тихо. Прошло каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут, они показались мне часами.

— Мама, прости, я больше не буду, — скороговоркой пробормотал у меня за спиной Шура.

— Мама, прости его! — как эхо, повторила Зоя.

— Хорошо, — ответила я, не оборачиваясь.

До поздней ночи я просидела за починкой злополучного пальто.

...Когда я проснулась, за окном было еще темно. У изголовья моей кровати стоял Шура и, видимо, ждал, когда я открою глаза.

— Мама... прости... я больше никогда не буду, — тихо и с запинкой выговорил он. И хотя это были те же слова, что вчера, но сказаны они были совсем по-другому; с болью, с настоящим раскаянием.

— Ты говорила с Шурой о вчерашнем? — спросила я Зою, когда мы с ней остались одни в комнате.

— Говорила, — не сразу и, как видно, с чувством неловкости ответила она.

— Что же ты ему сказала?

— Сказала... сказала, что ты работаешь одна, что тебе трудно... что ты не просто рассердилась, а задумалась: как же теперь быть, если пальто совсем разорвалось?

«Челюскин»

— Помнишь, Шура, папа рассказывал тебе про экспедицию Седова? — говорю я.

— Помню.

— Помнишь, как Седов говорил перед отъездом: «Разве с таким снаряжением можно идти к полюсу! Вместо восьмидесяти собак у нас только двадцать, одежда износилась, провианта мало...» Помнишь?.. А вот, смотри, отправляется в Арктику ледокольный пароход. Чего там только нет! Ничего не забыли, обо всем подумали — от иголки до коровы.

— Что-о? Какая корова?

— А вот смотри: на борту двадцать шесть живых коров, четыре поросенка, свежий картофель и овощи. Уж, наверное, моряки в пути голодны не будут.

— И не замерзнут, — подхватывает Зоя, заглядывая через мое плечо в газету. — Смотри, сколько у них всего: и меховая одежда всякая, и спальные мешки — они тоже меховые, и уголь, и бензин, и керосин...

— И лыжи! — немного невпопад добавляет Шура. — Нарты — это такие сани, да? И научные приборы всякие. Вот снарядились!.. Ух, ружья! Это они будут белых медведей стрелять и тюленей.

Я никак не могла подумать, что «Челюскин» скоро станет главной темой наших разговоров. Газетные сообщения о его походе были не так уж часты, а может, они не попадались мне на глаза — только известие, с которым однажды примчался Шура, оказалось для меня совершенно неожиданным.

— Мама, — еще с порога закричал встрепанный, разгоряченный Шура, — «Челюскин"-то! Пароход, помнишь? Ты еще мне рассказывала... Я сейчас сам слышал!..

— Да что? Что случилось?

— Раздавило его! Льдом раздавило!

— А люди?

— Всех выгрузили. Прямо на льдину. Только один за борт упал...

Я с трудом поверила. Но оказалось, что Шура ничего не спутал — об этом уже знала вся страна. 13 февраля («Вот, не зря говорят: тринадцатое — число несчастливое!» — горестно сказал Шура) льды Арктики раздавили пароход: их мощным напором разорвало левый борт, и через два часа «Челюскин» скрылся под водой.

За эти два часа люди выгрузили на лед двухмесячный запас продовольствия, палатки, спальные мешки, самолет и радиостанцию.

По звездам определили, где находятся, связались по радио с полярными станциями чукотского побережья и тотчас начали сооружать барак, кухню, сигнальную вышку...

Вскоре радио и газеты принесли и другую весть: создана комиссия по спасению челюскинцев. И в спасательных работах немедля приняла участие вся страна: спешно ремонтировались ледоколы, снаряжались в путь дирижабли, аэросани. На мысе Северном, в Уэлене и в бухте Провидения самолеты готовились вылететь на место катастрофы. Из Уэлена двинулись к лагерю собачьи упряжки. Через океан вокруг света пошел «Красин». Два других парохода поднялись до таких параллелей; где еще не бывал в зимнее время ни один пароход, и доставили самолеты на мыс Олюторский.

Не думаю, чтобы в те дни нашелся в стране человек, который не волновался бы, не следил затаив дыхание за судьбой челюскинцев. Но Зоя и Шура были поглощены ею безраздельно.

Я могла бы не слушать радио, не читать газет — дети знали все до мельчайших подробностей и целыми часами горячо и тревожно говорили только об одном: что делают сейчас челюскинцы? Как себя чувствуют? О чем думают? Не боятся ли?

На льдине было сто четыре человека, в том числе двое детей. Вот кому неистово завидовал Шура!

— И почему им такое счастье? Ведь они ничего не понимают: одной и двух лет нет, а другая и вовсе в пеленках. Вот если бы мне!..

— Шура, одумайся! Какое же это счастье? У людей такая беда, а ты говоришь — «счастье»!

Шура в ответ только машет рукой. Он вырезает из газет каждую строчку, относящуюся к челюскинцам. Рисует он теперь только Север: льды и лагерь челюскинцев — такой, каким он ему представляется.

Мы знали, что застигнутые страшной, внезапной катастрофой, челюскинцы не испугались и не растерялись. Это были мужественные, стойкие, настоящие советские люди. Ни у одного не опустились руки, все работали, продолжали вести научные наблюдения, и недаром газета, которую они выпускали, живя во льдах, называлась «Не сдадимся!».

Они мастерили из железных бочек камельки, из консервных банок — сковородки и лампы, из остатков досок вырезали ложки, окна в их бараке были сделаны из бутылей — на все хватало и изобретательности, и сметки, и терпения. А сколько тонн льда перетаскали они не спине, расчищая аэродром! Сегодня расчистят, а назавтра снова повсюду вздыбятся ледяные хребты — и от упорной, тяжелой работы не останется следа. Но челюскинцы знали: страна не оставит их в беде, им непременно придут на помощь.

И вот в начале марта ("Прямо к Женскому дню!» — воскликнула при этом известии Зоя) самолет Ляпидевского совершил посадку на льдине и перенес женщин и детей на твердую землю. «Вот молодец Ляпидевский!» — то и дело слышала я.

Имя «Молоков» Зоя и Шура произносили с благоговением. В самом доле, дух захватывало при одной мысли о том, что делал этот удивительный летчик. Чтобы ускорить спасение челюскинцев, он помещал людей в прикрепленную к крыльям люльку для грузовых парашютов. Он делал по нескольку рейсов в день. Он один вывез со льдины тридцать девять человек!

— Вот бы посмотреть на него! — вслух мечтал Шура.

Правительственная комиссия дополнительно отправила на спасение челюскинцев самолеты с Камчатки и из Владивостока. Но тут же стало известно, что лед вокруг лагеря во многих местах треснул. Образовались полыньи, появились новые широкие трещины, лед перемещался, торосился. В ночь после того, как улетели женщины и дети, разломило деревянный барак, в котором они жили. Самолет Ляпидевского поспел вовремя!

Вскоре новая беда: ледяным валом снесло кухню, разрушило аэродром, на котором стоял самолет Слепнева. Опасность подступала вплотную и с каждым днем, с каждым мгновением становилась все более грозной. Весна брала свое. Шура встречал теплые дни просто с ненавистью: «Опять это солнце! Опять с крыш Капает!» — возмущался он.

Но все меньше людей оставалось на льдине, и наконец 13 апреля она совсем опустела — никого не осталось, никого! Последние шесть челюскинцев были вывезены на материк.

— Ну что, несчастливое число тринадцать? Несчастливое, да?! — торжествующе кричала Зоя.

— Ух, я только сейчас и отдышался! — от души сказал Шура.

Я уверена: если бы это их самих вывезли со льдины, они не могли бы радоваться больше.

Кончились два месяца напряженного ожидания: ведь за жизнь каждого из тех, кто оставался на льдине, непрестанно тревожились все живущие в безопасности на твердой земле.

...Я много читала об арктических экспедициях. Анатолий Петрович интересовался Севером, и у него было немало книг об Арктике — романов и повестей. И я помнила из книг, прочитанных в детстве: если в повести рассказывалось о людях, затерявшихся во льдах, частыми их спутниками были озлобление, недоверие друг к другу, даже ненависть и звериное стремление прежде всего спасти свою жизнь, сохранить свое здоровье, хотя бы ценою жизни и здоровья недавних друзей.

Моим ребятам, как и всем советским детям, такое и в голову прийти не могло. Единственно возможным, единственно мыслимым было для них то, как жили долгих два месяца сто челюскинцев, затерянных во льдах: их мужество и стойкость, их товарищеская забота друг о друге. Да и могло ли быть иначе!

...В середине июня Москва встречала челюскинцев. Небо было пасмурное, но я не помню более яркого, более сияющего дня! Ребята с самого утра потащили меня на улицу Горького. Казалось, сюда сошлись все москвичи: на тротуарах негде было ступить. В небе кружили самолеты, отовсюду — со стен домов, из окон и огромных витрин — смотрели ставшие такими знакомыми и дорогими лица: портреты героев-челюскинцев и их спасителей — летчиков. Повсюду алые и голубые полотнища, горячие слова приветствий и цветы, цветы без конца.

И вдруг со стороны Белорусского вокзала показались машины. В первую секунду даже нельзя было догадаться, что это автомобили: приближались какие-то летящие сады, большие яркие цветники на колесах! Они пронеслись к Красной площади. Ворох цветов, огромные букеты, гирлянды роз — среди всего этого едва различаешь смеющееся, взволнованное лицо, приветственный взмах руки. А с тротуаров, из окон, с балкона и крыш люди бросают еще и еще цветы, и в воздухе, как большие бабочки, кружатся сброшенные с самолета листовки и сплошным шелестящим слоем покрывают мостовую.

— Мама... мама... мама... — как заклинание, твердил Шура.

Какой-то высокий загорелый человек подхватил его и посадил на свое крепкое, широкое плечо, и оттуда, сверху, Шура кричал, кажется, громче всех.

— Какой счастливый день! — задыхающимся голосом сказала Зоя, и, думаю, это были те самые слова, которые про себя или вслух произносили в эти минуты все.

Старшая и младший

Зоя всегда разговаривала о Шурой, как старшая с младшим, и ему частенько от нее доставалось:

— Шура, застегнись!.. Где же пуговица? Опять оторвал? На тебя не напришиваешься. Ты их нарочно отрываешь, что ли? Придется тебе самому научиться пуговицы пришивать.

Шура был в полном ее ведении, и она заботилась о нем неутомимо, но строго. Иногда, рассердившись на него за что-нибудь, она называла его «Александр» — это звучало гораздо внушительнее, чем обычное «Шура":

— Александр, опять у тебя коленки продрались? Сними чулки сейчас же!

Александр покорно снимал чулки, и Зоя сама штопала все дырки.

Брат и сестра были неразлучны: в одно время ложились спать, в один час вставали, вместе шли в школу и вместе возвращались. Хотя Шура был без малого на два года моложе Зои, они были почти одного роста. При этом Шура был сильнее: он рос настоящим крепышом, а Зоя так и оставалась тоненькой и с виду хрупкой. По совести говоря, она подчас надоедала ему своими замечаниями, но бунтовал он редко, и ему даже в самом бурном споре в голову не приходило толкнуть или ударить ее. Почти всегда и во всем он слушался ее беспрекословно.

Когда они перешли в четвертый класс, Шура сказал:

— Ну, теперь все. Больше я с тобой на одну парту не сяду. Хватит мне сидеть с девчонкой!

Зоя спокойно выслушала и ответила твердо:

— Сидеть ты будешь со мной. А то еще начнешь на уроках пускать голубей, я тебя знаю.

Шура еще пошумел, отстаивая свою независимость. Я не вмешивалась. Вечером 1 сентября я спросила:

— Ну, Шура, с кем из мальчиков ты теперь сидишь?

— Того мальчика зовут Зоя Космодемьянская, — хмурясь и улыбаясь, ответил Шура. — Разве ее переспоришь!

...Меня очень интересовало, какова Зоя с другими детьми. Я видела ее только с Шурой да по воскресеньям с малышами, которых немало бегало по нашему Александровскому проезду.

Малыши тоже, как Шура, любили ее и слушались. Когда она возвращалась из школы, они издали узнавали ее по быстрой походке, по красной шерстяной шапочке и бежали навстречу с криками, в которых можно было разобрать только: «Почитай! Поиграй! Расскажи!» Зоя передавала портфель с книгами Шуре и, веселая, оживленная, с проступившим от ходьбы и мороза румянцем на смуглых щеках, широко раскидывала руки, стараясь забрать в охапку побольше теснящихся к ней детишек.

Иногда, выстроив их по росту, она маршировала с ними и пела песню, которой выучилась в Осиновых Гаях: «Смело, товарищи, в ногу», или другие песни, которые пели в школе. Иногда играла с малышами в снежки, но снисходительно, осторожно, как старшая. Шура за игрой в снежки забывал все на свете: лепил, кидал, увертывался от встречных выстрелов, снова бросался в бой, не давая противникам ни Секунды передышки.

— Шура, — кричала Зоя, — они же маленькие!.. Уходи отсюда! Ты не понимаешь, с ними нельзя так.

Потом она катала малышей на салазках и всегда следила, чтобы каждый был как следует застегнут и укутан, чтобы никому не задувало в уши и снег не набивался в валенки.

А летом, возвращаясь с работы, я раз увидела ее у пруда, окруженную гурьбой детишек. Она сидела, обхватив руками колени, задумчиво глядела на воду и что-то негромко рассказывала. Я подошла ближе.

— ...Солнце высоко, колодец далеко, жар поднимает, пот выступает, — услышала я. — Смотрят — стоит козье копытце, полно водицы. Иванушка и говорит: «Сестрица Аленушка, напьюсь я из копытца!» — «Не пей, братец, козленочком станешь»...

Я тихонько отошла, стараясь не хрустнуть веткой, не потревожить детей: они слушали так серьезно, на всех лицах было такое горестное сочувствие непослушному, незадачливому Иванушке, и Зоя так точно и выразительно повторяла печальные интонации бабушки Мавры Михайловны...

Но какова Зоя со сверстниками?

Одно время она ходила в школу с Леной, девочкой из соседнего дома. И вдруг я увидела, что они уходят и возвращаются порознь.

— Ты поссорилась с Леной?

— Нет, не поссорилась. Только я дружить с ней не хочу.

— Отчего же?

— Знаешь, она мне все говорит: «Неси мой портфель». Я иногда носила, а потом раз сказала: «Сама неси, у меня свой есть». Понимаешь, если бы она больная была или слабая, я бы понесла, мне не трудно. А так зачем же?

— Зоя правильно говорит: Ленка — барыня, — скрепил Шура.

— Ну, а с Таней почему перестала дружить?

— Она очень много врет, что ни скажет, потом все окажется неправда. Я ей теперь ни в чем не верю. А как же можно дружить, если не веришь? И потом, она несправедливая. Играем мы в лапту, а она жульничает. И когда считаемся, так подстраивает, чтоб не водить.

— А ты бы ей сказала, что так нехорошо делать.

— Да Зоя ей сколько раз говорила! — вмешивается Шура. — И все ребята говорили, и даже Лидия Николаевна, да разве ей втолкуешь!

Меня беспокоило, не слишком ли Зоя строга к другим, не сторонится ли она детей. Выбрав свободный час, я зашла к Лидии Николаевне.

— Зоя очень прямая, очень честная девочка, — задумчиво сказала, выслушав меня, Лидия Николаевна. — Она всегда напрямик говорит ребятам правду в глаза. Сначала я побаивалась, не восстановит ли она против себя товарищей. Но нет, этого не случилось. Она любит повторять: «Я за справедливость», — и ребята видят, что она и в самом деле отстаивает то, что справедливо... Знаете, — с улыбкой добавила Лидия Николаевна, — на днях меня один мальчик во всеуслышание спросил: «Лидия Николаевна, вот вы говорите, у вас любимчиков нет, а разве вы Зою Космодемьянскую не любите?» Я, признаться, даже опешила немного, а потом спрашиваю его: «Тебе Зоя помогала решать задачи?» — «Помогала», — отвечает. Обращаюсь к другому: «А тебе?» — «И мне помогала». — «А тебе? А тебе?» Оказалось, почти для всех Зоя сделала что-нибудь хорошее. «Как же ее не любить?» — спрашиваю. И они все согласились со мной... — Нет, они ее любят... И, знаете, уважают, а это не про всякого скажешь в таком возрасте.

Лидия Николаевна еще помолчала.

— Очень упорная девочка, — снова заговорила она. — Ни за что не отступит от того, что считает правильным. И ребята понимают: она строга со всеми, но и с собой тоже; требовательна к ним, но и к себе. А дружить с нею, конечно, не легко. Вот с Шурой другое дело, — Лидия Николаевна улыбнулась, — у того много друзей. Только вот заодно пожалуюсь: не дает проходу девочкам — и дразнит и за косы дергает. Вы с ним об этом непременно поговорите.

Сергей Миронович

В траурной рамке — лицо Кирова. Мысль о смерти несовместима с ним — такое оно спокойное, открытое, ясное.

Горе было поистине всеобщим, народным — такое Зоя и Шура видели и переживали впервые. Все это глубоко потрясло их и надолго запомнилось: неиссякаемая человеческая река, медленно и скорбно текущая к Дому Союзов, и слова любви и горя, которые мы слышали по радио, и исполненные горечи газетные листы, и голоса и лица людей, которые могли в эти дни говорить и думать только об одном...

— Мама, — спрашивает Зоя, — а помнишь, в Шиткине убили коммунистов?

И я думаю: ведь она права. Права, что вспомнила Шиткино и гибель семи деревенских коммунистов. Старое ненавидит новое лютой ненавистью. Вражеские силы и тогда сопротивлялись, били из-за угла — и вот сейчас они ударили подло в спину. Ударили по самому дорогому и чистому. Убили человека, которого уважал и любил весь народ.

Ночью я долго лежала с открытыми глазами. Было очень тихо. И вдруг я услышала шлепанье босых ног и шепот:

— Мама, ты не спишь? Можно к тебе?

— Можно, иди.

Зоя примостилась рядом и затихла. Помолчали.

— Ты почему не спишь? — спросила я. — Поздно уже, наверно, второй час.

Зоя ответила не сразу, только крепче сжала мою руку. Потом сказала:

— Мама, я напишу заявление, чтобы меня приняли в пионеры.

— Напиши, конечно.

— А меня примут?

— Примут непременно. Тебе уже одиннадцать лет.

— А Шура как же?

— Ну что ж, Шура поступит в пионеры немного погодя.

Опять помолчали.

— Мама, ты мне поможешь написать заявление?

— Лучше сама напиши. А я проверю, нет ли ошибок.

И снова она лежит совсем тихо и думает о чем-то, и я слышу только ее дыхание.

В ту ночь она так и уснула рядом со мной.

Накануне того дня, когда Зою должны были принимать в пионеры, она опять долго не могла уснуть.

— Опять не спишь? — спросила я.

— Я думаю про завтрашний день, — негромко отозвалась Зоя.

Назавтра (я как раз рано пришла домой и за столом проверяла тетради) она прибежала из школы взволнованная, раскрасневшаяся и тотчас ответила на мой безмолвный вопрос:

— Приняли!

«А кто у нас был!»

Прошло некоторое время, и однажды, вернувшись с работы, я застала Зою и Шуру в необычном возбуждении. По их лицам я сразу поняла, что произошло что-то из ряда вон выходящее, но не успела ничего спросить.

— А кто у нас был!.. Молоков! Молоков к нам в школу приезжал! — наперебой закричали они. — Понимаешь, Молоков, который челюскинцев спасал! Он больше всех спас, помнишь?

Наконец Шура начал рассказывать более связно:

— Понимаешь, сначала он был на сцене, и все было торжественно, но как-то не так... не так хорошо... А потом он сошел вниз, и мы все его окружили, и тогда получилось очень-очень хорошо! Он знаешь как говорил? Просто, ну совсем просто! Он знаешь как сказал?.. «Многие мне пишут по такому адресу: «Москва, Молокову из Арктики». А я вовсе не из Арктики, я живу в селе Ирининском, а в Арктику летал только за челюскинцами». И потом еще сказал: «Вот вы думаете, что есть такие, какие-то особенные герои-летчики, ни на кого не похожие. А мы самые обыкновенные люди. Посмотрите на меня — разве я какой-нибудь особенный?» И правда, он совсем-совсем простой... Но все равно необыкновенный! — неожиданно закончил Шура. И добавил с глубоким вздохом: — Вот и Молокова повидал!

И видно было: человек дождался часа, когда сбылась его заветная мечта.

Дальше