Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

В Сибири

Наш дом в Шиткине стоял на высоком берегу, а мимо текла река — широкая, быстрая. Смотришь — и голова кружится, и кажется, сама плывешь куда-то. А рядом, в нескольких шагах, — лес. И какой лес! Громадные кедры, такие высокие, что, запрокинув голову, не увидишь вершины; густые, пушистые пихты, лиственницы, ели — в тени их широких лапчатых ветвей темно, как в каком-то таинственном шатре.

А тишина какая! Только хрустнет сучок под ногой да изредка крикнет потревоженная птица — и снова глубокая, ничем не нарушаемая тишина, словно в сказочном сонном царстве.

Помню нашу первую прогулку по лесу. Мы пошли все вчетвером и сразу же забрели в густую чащу. Шура остановился как вкопанный под огромным, в два обхвата, кедром. Мы прошли дальше, окликнули его — он не отозвался. Мы обернулись. Наш мальчуган, маленький и одинокий, стоял все там же, под кедром, широко открыв глаза и словно прислушиваясь к шепоту леса. Он был зачарован, ничего больше не видел и не слышал — и не мудрено: никогда прежде, за всю свою короткую жизнь, он не видывал такого леса. Ведь в Осиновых Гаях каждое деревцо было на счету! Кое-как мы растормошили Шуру. Но и после, бродя с нами по лесу, он оставался непривычно тихим и молчаливым: лес будто околдовал его.

Вечером, перед сном, Шура долго стоял у окна.

— Ты что, Шура? Почему спать не идешь? — спросил Анатолий Петрович.

— Я говорил деревьям «спокойной ночи», — ответил Шура.

...И Зоя тоже полюбила лес. Гулять по лесу стало для нее самым большим, ни с чем не сравнимым удовольствием. Захватив корзинку для ягод, она весело сбегала с крыльца.

— Не ходи далеко, — напутствовала я ее. — Ты слышала, что соседи говорят? Тут в лесу волки, медведи!

И правда, небезопасно было ходить по малину: медведь — лакомка, с ним не диво повстречаться в густом малиннике. Зато и малина была крупная, сочная, сладкая как мед, и ходили за ней с ведрами, большой гурьбой, и обычно сборщиков сопровождал кто-нибудь из мужчин с ружьем, на случай встречи с мишкой. Собирали сибиряки и чернику и черемуху, на всю зиму запасались грибами — всей этой лесной благодати было великое изобилие, и Зоя тоже всегда возвращалась из своих странствий гордая, с полной корзинкой.

Ходили они с Шурой и на реку за водой — это Зоя тоже любила. Аккуратно зачерпнет воды небольшим ведерком, постоит на берегу, посмотрит на светлые быстрые волны. И потом, стоя на крыльце или у окна, еще подолгу задумчиво смотрит вниз.

Однажды Анатолий Петрович решил научить Зою плавать. Он отплыл от берега, взяв ее с собою, а потом вдруг оставил. Зоя захлебнулась, вынырнула, снова погрузилась в воду...

Я стояла на берегу ни жива ни мертва. Правда, Анатолий Петрович плыл рядом; правда, он был превосходным пловцом и уж конечно, нечего было бояться, что девочка утонет, а все-таки страшно было смотреть, как она захлебывается, то и дело уходя с головой под воду. Но, помню, не крикнула она ни разу — барахталась и плескалась изо всех сил, но молча. Потом отец подхватил ее и выплыл с ней на берег.

— Молодец! Раза через два поплывет, — уверенно сказал он.

— Страшно было? — спросила я, насухо вытирая ее.

— Страшно, — призналась она.

— А еще поплывем?

— Поплывем!

Зимой

Наступила снежная сибирская зима. Лед сковал реку, морозы доходили до пятидесяти семи градусов, но ветра не было, и потому ребята легко переносили холод.

Помню, как радовались они первому снегу: без устали играли в снежки; точно в сене, кувыркались в мягких, пушистых сугробах, которые разом выросли вокруг дома; вылепили большую, выше Зои ростом, снежную бабу. Я с трудом дозвалась их к обеду — они пришли румяные, разгоряченные, усталые и с небывалым аппетитом накинулись на кашу с молоком и черный хлеб.

Мы купили ребятам теплые пимы, Анатолий Петрович смастерил отличные салазки, и каждый день Зоя с Шурой подолгу катались: то возили друг друга, то садились вдвоем — Зоя впереди, Шура сзади, ухватившись за сестру толстыми короткими руками в красных варежках, — и во весь дух летели с горы.

Целый день мы с мужем были заняты. По утрам, уходя из дому, я наставляла Зою:

— Не забудь: каша в печке, молоко в крынке. Следи, чтоб Шура вел себя хорошо. Пускай не садится за стол, а то упадет, расшибется, станет плакать. Будьте умными, играйте и не ссорьтесь.

И вечером, когда мы возвращались из школы, Зоя встречала нас словами:

— У нас все хорошо, мы были умными!

В комнате — полнейший беспорядок, зато лица у детей такие веселые и довольные, что не хватает духу бранить их. Из стульев сооружен двухэтажный дом, какие-то ящички и коробочки нагромождены друг на друга, все это завешено одеялом. В самых неподходящих местах попадаются самые неожиданные вещи: я едва не наступаю на зеркальце, перед которым всегда бреется Анатолий Петрович, а он через минуту спотыкается о перевернутый чугунок. Посреди комнаты — нехитрые ребячьи игрушки: оловянный солдатик, лошадка на колесах с наполовину оторванной гривой, однорукая кукла, какие-то бумажки, тряпочки, чурбачки, тут же чашки и тарелка.

— Сегодня мы ничего не разбили и не пролили, — докладывает Зоя. — Только Шура опять расцарапал Манюшке обе щеки, она немножко поплакала, а я угостила ее вареньем, и она замолчала. Мам, ты скажи Шуре — пусть больше не дерется, а то мы с ним играть не будем.

Шура, который и вправду растет забиякой, смотрит на меня виновато.

— Я не буду больше... Это я ее нечаянно поцарапал, — говорит он без особой уверенности.

Долгие вечера мы проводили все вместе, вокруг стола или возле печки, где жарко и весело трещал огонь. Хорошие это были вечера! Надо сказать, что и эти часы мы не могли целиком отдавать детям: у меня, а особенно у Анатолия Петровича, оставалось на вечер еще много дел. И слово «работа» рано стало понятным для наших ребят:

— Мама работает... Папа работает...

Это значит: полная тишина, которую нельзя нарушить ни вопросом, ни ссорой, ни стуком и беготней. Иногда дети забирались под стол и тихо играли там — их часами не было слышно. Как когда-то в Соловьянке, за окном завывала метель, свистела в ветвях густой сосны, росшей у самого дома, уныло и жалобно пело что-то в трубе... Но в Соловьянке я была одна, а тут рядом сидел Анатолий Петрович, сосредоточенно склонившись над книгой или проверяя ученические тетради, тихонько копошились и шептались Зоя и Шура, и нам было хорошо и тепло всем вместе.

Много лет спустя, уже став школьниками, мои ребята любили вспоминать эти вечера в далеком сибирском селе. Правда, Шура в пору нашей жизни в Шиткине был слишком мал — ему было всего четыре с половиной года, — и воспоминания его сливались во что-то смутное, хотя и приятное. Но в Зоиной памяти эти вечера запечатлелись отчетливо и ярко.

Покончив с делами или отложив их на время, когда дети уснут, я подсаживалась поближе к огню — тут-то и начинался «настоящий» вечер.

— Расскажи что-нибудь, — просили ребята.

— Что же рассказывать? Все сказки вы знаете наизусть.

— Все равно, расскажи!

И начиналось: петушок — золотой гребешок, колобок, серый волк и Иван-царевич, сестрица Аленушка и братец Иванушка, Хаврошечка и Кузьма Скоробогатый — кто только не побывал у лас в гостях в эти долгие зимние вечера! Но самой любимой, самой желанной всегда была сказка о Василисе Прекрасной.

— В некотором царстве, в некотором государстве... — начинала я чуть ли не в сотый раз, а Зоя и Шура смотрели на меня так, словно слышали эту историю впервые.

Иногда и Анатолий Петрович отрывался от работы и вступал в разговор, и его рассказы дети слушали с особенным интересом. Чаще всего это бывало неожиданно. Иной раз ребята, кажется, вовсе забудут о нас, старших: сидят в уголке и тихонько толкуют о чем-то своем — и вдруг Анатолий Петрович прислушается, отодвинет книги, подойдет к печке, усядется на низкой скамеечке, Шуру возьмет на одно колено, Зою — на другое и скажет не спеша:

— А я вот что вспомнил на этот счет...

И сразу лица у ребят станут счастливые, любопытные и нетерпеливые: что-то расскажет отец?

Помню один такой случай. Ребята много слышали разговоров о том, что весной река разольется. В этих местах полая вода не шутит: смывает дома, уносит скотину, затопляет на несколько дней целые деревни. Нам, новичкам, немало рассказывали о грозных здешних наводнениях.

— Что мы тогда будем делать? — спросил как-то Шура Зою, наслушавшись таких рассказов.

— Уйдем из дому. Сядем в лодку и поплывем. Или убежим в горы.

Помолчали.

— Вода придет, все затопит, — поеживаясь, словно от холода, сказала Зоя. — Шур, ты боишься?

— А ты?

— Я нет.

— Ну и я нет.

Шура встал, неторопливо прошелся по комнате, подражая отцу, и уже совсем воинственно добавил:

— Пускай вода приходит! Я не боюсь. Я ничего не боюсь!

И тут Анатолий Петрович промолвил обычное: «А я вот что вспомнил на этот счет...» — и рассказал такую историю.

— Сидели на кусте воробьи и спорили: кто из зверей самый страшный?

«Всех страшнее рыжий кот», — сказал бесхвостый воробей. Прошлой осенью его кот чуть было не зацапал — еле успел воробей увернуться, а хвоста все-таки лишился.

«Мальчишки хуже, — сказал другой воробей, — гнезда разоряют, из рогаток стреляют...»

«От мальчишек улететь можно, — заспорил третий воробей, — а вот от коршуна никуда не спрячешься. Он всех страшнее!»

И тут совсем молоденький, желторотый воробышек чирикнул (Анатолий Петрович заговорил тонким голосом):

«А я ничего не боюсь! И кот мне нипочем, и мальчишки, и коршуны! Я сам их всех съем!»

И пока он так чирикал, над кустом пролетела какая-то большая птица и громко крикнула. Воробьи помертвели от страха: кто стремглав улетел, кто спрятался под листом, а храбрый воробышек крылышки опустил и не помня себя побежал по траве. Тут большая птица как щелкнет клювом, как кинется на воробышка, а он, бедный, из последних сил рванулся и нырнул в хомячью нору. А в норе, свернувшись, спал старый хомяк. Воробышек еще пуще испугался, но решил: «Не я съем, так меня съедят!» — и как подскочит да как клюнет хомяка в нос! «Что такое? — удивился хомяк и открыл один глаз (Анатолий Петрович прищурился, зевнул и продолжал басом). — А, это ты? Голодный, верно? На, поклюй зернышек».

Очень стыдно стало воробышку, и он пожаловался хомяку:

«Черный коршун хотел меня съесть!»

«Ишь разбойник! — сказал хомяк. — Ну-ка, пойдем потолкуем с ним».

И хомяк полез из норы, а воробышек запрыгал следом. Страшно было ему, и жалко себя, и досадно; зачем он храбрился? Вылез хомяк из норки, высунул за ним нос воробышек да так и обмер: прямо перед ним сидела большая черная птица и грозно на него смотрела. Воробышек глянул да тут же и упал со страху. А черная птица ка-ак каркнет, а все воробьи кругом как засмеются! Потому что был это вовсе не коршун, а старая тетка...

— Ворона! — в один голос закричали Зоя и Шура.

— Ворона, само собой, — продолжал Анатолий Петрович. — «Что, хвастунишка, — сказал хомяк воробышку, — надо бы тебя посечь за хвастовство! Ну да ладно, принеси мне побольше зерен да шубу зимнюю — что-то прохладно стало».

Надел хомяк шубу и стал песенки насвистывать. Только воробышку было невесело — он не знал, куда деваться от стыда, и забился в кусты, в самую густую листву...

— Так-то, — прибавил, помолчав, Анатолий Петрович. — А теперь пейте-ка молоко и ложитесь спать.

Ребята неохотно поднялись.

— Это ты про меня рассказывал? — смущенно спросил Шура.

— Зачем про тебя? Про воробья, — улыбаясь одними глазами, ответил отец.

Неизгладимый след

— Мама, — спросила однажды Зоя, — почему у Бурмакина и дом такой большой, и овец много, и лошади, и коровы? Зачем одному человеку так много всего? А у Руженцовых сколько детей и бабушка с дедушкой, а домик плохой, и коровы нет, и даже овец нет?

Это был наш с Зоей первый разговор о том, что такое бедность, богатство и несправедливость. Нелегко мне было ответить на такой вопрос шестилетней девочке. Чтобы объяснить ей все это всерьез, пришлось бы говорить о многих вещах, которые она еще не могла понять. Но жизнь заставила нас вернуться к этому разговору.

Это было в 1929 году. В нашем районе кулаки убили семерых сельских коммунистов. Весть об этом быстро разнеслась по Шиткину.

Я стояла на крыльце, когда семь гробов везли по улице. Следом шел оркестр, медленно и сурово играя «Вы жертвою пали в борьбе роковой». А дальше сплошным потоком шли люди, и на всех лицах были горе и гнев.

И вдруг я невольно оглянулась на наше окно. К стеклу прильнуло побледневшее Зоино лицо, она испуганно смотрела на улицу. Через секунду она выбежала на крыльцо, схватила меня за руку и, крепко прижавшись ко мне, долго смотрела вслед похоронной процессии.

— За что их убили? Кто такие кулаки? А ты коммунист? А папа коммунист? А вас не убьют? А нашли тех, кто убил?

Не только Зоя, но и маленький Шура не уставал задавать эти вопросы. Похороны семерых коммунистов оставили в нашей памяти неизгладимый след.

...И еще одно незабываемое воспоминание.

В сельском шиткинском клубе часто показывали кинофильмы, и время от времени я водила туда Зою с Шурой. Но и меня и ребят привлекали в клуб не картины.

Всякий раз, когда зал наполнялся народом, кто-нибудь непременно говорил вопросительно, нараспев, упирая на «о":

— Споем?

И всегда сразу несколько голосов откликалось:

— Споем!

Пели удивительно: с воодушевлением, со страстью, и все больше старинные сибирские песни и песни времен гражданской войны. Далекие дни оживали в этих протяжных, широких и вольных напевах, грозные события, суровые и смелые люди вставали перед нами. Голоса были глубокие, сильные. Над большим, дружным хором разливался высокий молодой тенор или волной раскатывался могучий, низкий поистине таежный бас, за сердце хватая такой неподдельной задушевностью, что иной раз слезы навертывались на глаза.

Зоя и Шура пели вместе со всеми. Особенно любили мы одну песню. Всех слов ее я теперь не припомню, в памяти осталась мелодия да последние четыре строки:

Ночь прошла. Веял ласковый ветер.
День весенний и яркий настал.
И на солнечном теплом рассвете
Молодой партизан умирал.
Низкие мужские голоса протяжно, печально повторяли:
И на солнечном теплом рассвете
Молодой партизан умирал.

В путь-дорогу

Прошел год. Наводнения весной не случилось, и ребята, кажется, были немало разочарованы, узнав, что в горы им бежать не придется. В глубине души они надеялись, что река смоет и потопит все, а они — на лодке ли, пешком ли по горам — пустятся куда глаза глядят, навстречу всяким приключениям.

Снова оделась зеленью земля, запестрели цветы в густой, высокой траве. В мае я получила письмо из Москвы от сестры Ольги и брата Сергея.

«Приезжайте в Москву, — писали они, — поживете пока с нами, — а потом подыщете работу и жилье. Скучаем по вас, хотим видеть и не устанем звать к себе».

Мы тоже соскучились по родным местам и лицам и, как только кончился учебный год, уехали из Сибири. Ребят решили на время завезти в Осиновые Гаи, к дедушке с бабушкой.

И вот опять знакомая широкая дорога, поля, засеянные рожью, овраг на краю села, одинокие ветлы в огородах и густые кусты сирени, старая, дуплистая береза и стройный ясень у отцовского дома. И, глядя на все это, такое родное и памятное, я поняла, как много значит год в жизни малышей: и наш старый дом, и луг перед окнами, и речушка, и люди — все было забыто, со всем пришлось породниться заново.

— Какие большие стали! — любовно повторяла бабушка, разглядывая ребят. — Помните меня, сибиряки?

— Помним, — неуверенно отвечали они, стараясь все-таки держаться поближе ко мне.

Шура, впрочем, освоился быстро: вскоре после приезда он уже носился по улице с ватагой прежних приятелей.

А Зоя еще долго дичилась и ходила за мной по пятам. Когда к осени мы с Анатолием Петровичем собирались уезжать, она спросила о отчаянием: «Без нас?!» — в этом возгласе были испуг, недоумение, упрек.

Первое расставание все мы переносили тяжело. Но мы не решались везти ребят в Москву, пока сами там не устроились, не нашли квартиру. И пришлось разлучиться.

Год спустя

— Зоя, Шура! Где вы запропастились? Идите скорее, мама приехала! — слышу я чей-то встревоженный и радостный голос.

— Мы уж думали — не дождемся, — говорит бабушка Мавра Михайловна, обнимая меня. — Ребята соскучились. Особенно Зоя. Большая стала — не узнаешь. Беспокойная такая, все боялась, что ты не приедешь.

— Ну, как доехали? — спрашивает отец, обращаясь не то ко мне, не то к вознице, распрягавшему лошадь.

— Доехали хорошо, да только всю дорогу нас дождик поливал. Вот Любовь Тимофеевна и вымокла малость. А уж лошадь я гнал вовсю, старался вашу дочку поскорее доставить. Так что с тебя, Тимофей Семенович, угощение.

Пока добродушный и разговорчивый возница распрягал лошадь, отец развязывал мой нехитрый багаж, а соседский мальчонка помчался отыскивать Зою и Шуру. Бабушка уже поставила самовар и суетилась у стола. Услыхав, что к Тимофею Семеновичу приехала из Москвы дочка — та самая, которая деревенских ребятишек учила в школе, — пришли к соседи:

— Как жизнь в Москве? Как вы сами, живы-здоровы? Анатолий Петрович как?.. А мы теперь в колхозе, почти все село. Единоличником мало кто остался, а то все колхозники.

— И как живете?

— Да хорошо. Коли работать будем, так и с хлебом будем!

Новости так и сыплются, я не успеваю удивляться каждой в отдельности. До чего же все изменилось! Я едва успела переступить порог отцовского дома, а как много нового услышала! Появились трактора, о которых здесь совсем недавно слушали, как о чуде, и даже комбайн. В первый день, говорят, все село вышло смотреть на работу новых, невиданных машин.

— Такие машины, что не нарадуешься! — слышу я — Шутка ли сказать — с ними в один день с поля убрались!

— Ну, вы все с новостями, дали бы человеку с дороги отдохнуть! — ревниво вмешивается отец.

— И правда, отдыхайте, Любовь Тимофеевна, мы вас в другой раз навестим, потолкуем, — сконфуженно откликается кто-то.

Я, признаться, и в самом деле плохо слушаю новости, как они ни удивительны. Меня гложет нетерпение: где же мои ребята? Куда они запропастились?

Я выхожу в палисадник, где каждая ветка, каждый лист то и дело вздрагивает и роняет одинокие запоздалые капли после недавнего дождя. Стою, смотрю по сторонам, вспоминаю...

Старый наш дом в 1917 году сгорел, а этот, новый, считался самым красивым на селе. Он был обшит тесом, выкрашен темно-вишневой краской, окна и высокое крыльцо украшены резьбой. Он казался особенно высоким, наш дом, потому что стоял на пригорке и у крыльца было целых десять ступенек. За последние годы палисадник разросся, и теперь чуть выцветшие стены едва проглядывали из-за кустов акации и сирени. По бокам еще выше, чем прежде, поднялись мои любимые тополя и березы. Сейчас они стояли нарядные, дочиста вымытые дождем. Выглянуло солнце — и в последних каплях, повисших на кончиках листьев, вспыхнули радужные огоньки. Эту сирень и акацию я сама поливала лет тринадцать назад, когда была совсем девчонкой. Теперь их не узнать — кусты стоят сплошной стеной. И я уже взрослая, у меня двое детей...

Да где же они, наконец, мои ребята?

И тут я увидела их. По дороге неслась целая ватага ребятишек, впереди — Зоя, а позади всех едва поспевал Шура.

Зоя первая увидела меня.

— Мама! Мама приехала! — крикнула она и кинулась ко мне.

Мы крепко обнялись.

Потом я обернулась к Шуре. Он стоял чуть поодаль под деревцом и смотрел на меня во все глаза. Встретив мой взгляд, он вдруг обеими руками схватился за ствол молоденького ясеня и изо всех сил стал трясти его. На нас посыпались дождевые капли. Тут Шура совсем растерялся и, оставив деревцо, обхватил меня обеими руками и уткнулся лицом в мое платье.

Нас плотным кольцом обступили румяные, загорелые девочки и мальчики — черноволосые и с волосами, как лен, веснушчатые и без веснушек, с исцарапанными руками и ногами. Сразу видно было, что это боевой, неугомонный народ, любители побегать, поплавать, полазить по деревьям. Все это были соседские ребятишки — Шура Подымов, Саня и Володя Филатовы, толстушка Шура Кожаринова и ее братишка Васек, Ежик и Ванюшка Полянские. И все они застенчиво и с любопытством разглядывали меня.

— Я сегодня больше не играю! Потому что мама приехала! — торжественно объявила Зоя.

И детишки вереницей, как гуси, направились к калитке.

Взяв Зою и Шуру за руки, я пошла с ними в дом к дедушке и бабушке, которые уже ждали нас за столом.

...Когда живешь постоянно со своими детьми, перемены, происходящие в них, не так заметны, не так поражают. Но теперь, после долгой разлуки, я не могла наглядеться на своих ребят и поминутно открывала в них что-нибудь новое.

Зоя очень выросла. Она стала совсем худенькая, большие серые глаза точно светились на смуглом лице. Шура тоже вытянулся и похудел, он был очень силен для своих шести лет: он без труда приносил воду из колодца, помогал бабушке, когда она стирала, — носил к речке таз с бельем.

— Он у нас богатырь, — сказала она мне, с гордостью поглядывая на внука.

В первые дни дети ходили за мною повсюду, не отпуская меня ни на минуту.

— Мы с тобой уедем, да? Ты нас больше не оставишь? — спрашивали они меня по десяти раз на день, заглядывая в глаза.

— Да разве вам плохо тут?

— Хорошо, только без тебя скучно. И без папы. Нет, уж ты нас больше не оставляй! Забери с собой, ладно? Заберешь?

Зимой Зоя и Шура болели скарлатиной. Около трех месяцев они совсем не встречались со сверстниками; единственным их обществом были дедушка с бабушкой. Неудивительно, что ребята переняли «взрослую» манеру рассуждать. Забавно было слышать, как солидно и вразумительно разговаривала Зоя.

— Маленьким курить не годится, — веско, с расстановкой, совсем как бабушка, сказала она как-то соседским мальчикам, — долго ли до беды, еще пожар наделаете!

В другой раз я слышала, как она наставляла подругу:

— Параня, ты зачем говоришь по-рязански: «ня знаю», «ничаво»? Ты послушай, как другие говорят: «не знаю», «ничего».

Как-то Шура разбил чашку, но не сознался. Зоя посмотрела на него в упор и нахмурилась.

— Зачем говоришь неправду? Врать нельзя! — строго сказала она со всей убежденностью своих неполных восьми лет.

...Мы не расставались в то лето. Вместе ходили в поле, на речку, вместе помогали бабушке по хозяйству и даже спали рядом. И никак не могли наговориться.

— Я пойду осенью в школу? — спрашивала Зоя. — В московскую? А меня не засмеют, что я читаю плохо? Скажут: вот, деревенская, как читает! Ты им скажешь, что я всю зиму болела? Ты не забудь, скажи!

— И я тоже в школу пойду, — повторял Шура. — Я один не хочу. Я с Зоей хочу.

Они еще больше подружились за этот год. И прежде они редко жаловались друг на друга, а теперь этого никогда не случалось: все свои споры и размолвки они решали между собой, без старших; повздорив, быстро сами, мирились и всегда горой стояли друг за друга.

Бабушка рассказала мне такой случай.

Незадолго до моего приезда в Осиновых Гаях гостила жена брата Сергея со своими детьми, Ниной и Валерием. Дни стояли жаркие, ночи душные, и решено было, что Анна Владимировна вместе со своими ребятами будет ночевать на сеновале. Туда же отправились Зоя с Шурой. Легли. И вдруг Шуре, лежавшему с краю, вздумалось напугать гостей. Он укрылся с головой, уткнулся носом в сено... и в ночной тишине послышалось какое-то таинственное шипенье.

— Мам, слышишь, змея! — прошептала испуганная Нина.

— Какая еще тебе змея, глупости!

Шура прыснул, подождал немного и снова зашипел. Сообразив, в чем дело, тетя Аня сказала строго:

— Шура, ты нам мешаешь спать! Уходи в комнату и там лежи и шипи, если тебе хочется.

Шура послушно отправился в дом. Вслед за ним поднялась и Зоя.

— Зоенька, а ты куда? Ты оставайся.

— Нет, раз вы Шуру услали, так и я не останусь, — ответила Зоя.

И так было всегда: они неизменно заступались друг за друга. Но это не мешало Шуре иной раз сердито кричать, когда Зоя делала ему замечание:

— Уйди! Отстань! Хочу и буду!

— А вот не будешь, я не велю! — спокойно и уверенно отвечала Зоя.

Все вместе

В конце августа мы приехали в Москву, Анатолий Петрович встречал нас на вокзале. Ребята чуть не первыми выскочили из вагона и со всех ног кинулись к отцу, но не добежали и остановились: ведь целый год не видались, как не растеряться!

Но Анатолий Петрович понял их растерянность и нерешительность, сгреб обоих в охапку и, всегда сдержанный, скупой на ласку, крепко расцеловал ребят, погладил по стриженым головам и сказал так, словно они расстались только вчера:

— Ну, сейчас я покажу вам Москву, Поглядим: похожа она на наши Осиновые Гаи?

Мы сели в трамвай — какое это было испытание храбрости и любопытства! — и с грохотом и звонками понеслись по Москве, мимо высоких домов, мимо блестящих автомобилей, мимо спешащих куда-то пешеходов. Ребята так и прилипли носами к оконному стеклу.

Шура был совершенно потрясен тем, что на улицах такое множество народу. «Куда они идут? Где они живут? Зачем их столько?» — кричал он, позабыв обо всем и вызывая улыбки пассажиров. Зоя молчала, но у нее на лице читалось такое же страстное нетерпение: скорее, скорее! Все увидеть, все разглядеть, все понять в этом новом, огромном, удивительном городе!

И вот наконец окраина Москвы, небольшой домик близ Тимирязевской академии. Мы поднимаемся на второй этаж и входим в маленькую комнату: стол, кровати, неширокое окно... Вот мы и дома!

...Из всех памятных дней в жизни человека день, когда он впервые ведет своего ребенка в школу, — один из самых хороших. Наверно, все матери помнят его. Помню и я. Это первое сентября тридцать первого года было такое ясное, безоблачное, деревья Тимирязевки стояли все в золоте. Сухие листья шуршали под ногами, нашептывая что-то таинственное и ободряющее — должно быть, о том, что с этого часа начинается для моих ребят совсем новая жизнь.

Я вела детей за руки. Они шли торжественные, сосредоточенные и, пожалуй, немного испуганные. Зоя крепко сжимала свободной рукой сумку, в которой лежали букварь, тетради в клетку и в косую линейку, пенал с карандашами. Шуре очень хотелось самому нести эту замечательную сумку, но она досталась Зое — по старшинству. Через тринадцать дней Зое должно было исполниться восемь лет, а Шуре едва пошел седьмой год.

Что и говорить, Шура был еще мал — и, однако, мы решили отдать его в школу. Он очень привык к сестре и даже представить себе не мог, как это Зоя пойдет в школу, а он останется дома. Да нам и не с кем было оставлять его: и я и Анатолий Петрович работали.

Первой школьной учительницей моих детей была я сама. Я вела в тот год подготовительный, «нулевой» класс, и заведующий школой определил Зою и Шуру ко мне.

И вот мы вошли в класс. Тридцать таких же малышей — девочек и мальчиков — поднялись нам навстречу. Я усадила Зою и Шуру на одну парту, неподалеку от доски, и начала урок...

Помню, в первые дни один мальчуган принялся скакать вокруг Зои на одной ножке, распевая: «Зойка, Зойка, упала в помойку!» Он выкрикивал этот стишок с настоящим упоением. Зоя слушала молча, с невозмутимым видом, а когда мальчуган умолк на мгновение, чтобы перевести дух, сказала спокойно:

— Я даже и не знала, что ты такой глупый.

Мальчуган недоуменно моргнул, повторил дразнилку еще раза два, но уже без прежнего воодушевления, а потом и совсем отошел от Зои.

Однажды, когда Зоя была дежурная, кто-то разбил в классе стекло. Я совсем не собиралась наказывать виновника: мне думается, невозможно найти такого человека, который в жизни не разбил бы хоть одного стекла, без этого детства не бывает. Мой Шура, например, разбил столько стекол, что с лихвой хватило бы еще на двоих. Но мне хотелось, чтобы виновный сознался сам. Я медлила войти в класс и стояла в коридоре, обдумывая, как начать разговор с ребятами. И тут я услышала из-за двери Зоин голос:

— Кто разбил?

Я тихо заглянула в класс. Зоя стояла на стуле, вокруг толпились ребята.

— Кто разбил, говори! — требовательно повторила Зоя. — Все равно я по глазам узнаю, — добавила она с глубочайшим убеждением.

Наступило короткое молчание, и потом курносый, толстощекий Петя Рябов, один из первых озорников в нашем классе, сказал со вздохом:

— Это я разбил...

Как видно, он вполне поверил, что Зоя может узнавать по глазам самые сокровенные мысли. Она и впрямь говорила так, словно ни капли не сомневалась в этой своей способности, но объяснялось это очень просто. Бабушка Мавра Михайловна обычно говорила внучатам, когда им случалось напроказить: «Это кто натворил? Ну-ка, погляди мне в глаза, я по глазам все узнаю!» — и Зоя хорошо запомнила бабушкино чудесное средство узнавать правду.

...Вскоре Зою и Шуру пришлось перевести из моего класса в другой, и вот почему.

Зоя вела себя очень сдержанно и никак не проявляла своих родственных отношений. Иногда она даже говорила: «Любовь Тимофеевна», подчеркивая, что в классе она такая же ученица, как и все, и я для нее, как для всех, — учительница. А вот Шура вел себя совсем иначе. Во время урока, дождавшись минуты полной тишины, он вдруг громко окликал меня: «Мама!» — и при этом лукаво поглядывал по сторонам.

Шурины выходки неизменно вызывали в классе суматоху: учительница, Любовь Тимофеевна, и вдруг — мама! Это очень веселило детей, но мешало работать. И через месяц пришлось перевести моих ребят в параллельный класс, к другой учительнице.

Школа, школьные занятия завладели Зоей безраздельно. Придя домой и поев, она тотчас садилась за уроки. Напоминать ей об этом никогда не приходилось. Учиться — это было теперь для нее самое важное, самое увлекательное, об этом были все ее мысли. Каждую букву, каждую цифру она выводила с чрезвычайной старательностью, тетради и книги брала в руки так бережно и осторожно, как будто они были живые. Учебники мы всегда покупали новые — Анатолий Петрович считал, что это очень важно.

— Плохо, когда ребенку в руки попадает грязная, неопрятная книга, — говорил он, — такую и беречь не захочется...

Когда ребята собирались сесть за уроки, Зоя спрашивала строго:

— Шура, а руки у тебя чистые?

Сначала он пробовал бунтовать:

— А тебе какое дело? Ну тебя! Отстань!

Но потом смирился и, прежде чем взяться за учебники, уже сам, без напоминаний, мыл руки. Надо признаться, предосторожность была не лишняя: набегавшись с ребятами, наш Шура обычно возвращался со двора перемазанный до ушей; иной раз просто понять нельзя было, как это он умудрился выпачкаться, словно по очереди вывалялся в песке, в угле, известке и толченом кирпиче...

Дети готовили уроки за обеденным столом. Зоя подолгу просиживала над книгой. У Шуры терпения хватало на полчаса кряду, не больше. Ему хотелось поскорее убежать опять на улицу, к ребятам. И он то и дело тяжело вздыхал, косясь на дверь.

Однажды он притащил ворох кубиков и спичечных коробков и старательно выложил их в ряд, перегородив стол пополам.

— Это твоя половина, а это моя, — объявил он Зое. — Ко мне не смей переходить!

— А букварь как же? А чернильница — в недоумением спросила Зоя.

Шура не растерялся:

— Букварь тебе, а чернильница мне!

— Будет тебе баловать! — строго сказала Зоя и решительно сняла кубики со стола.

Но Шуре было скучно просто так, без затей, готовить уроки, и он всякий раз старался превратить занятия в игру. Что поделаешь! Ему ведь не было и семи лет.

Праздник

Седьмого ноября мои ребята поднялись ни свет ни заря: отец обещал взять их с собой на демонстрацию, и они ждали этого дня с огромным нетерпением.

С завтраком они справились необычайно быстро, Анатолий Петрович стал бриться. Ребята никак не могли дождаться, пока он кончит. Они пробовали заняться чем-нибудь, но это им плохо удавалось. Даже излюбленная «тихая» игра (в крестики и нолики) не шла на ум.

Наконец мы оделись и вышли на улицу. День был ветреный, неприветливый, шел мелкий дождь пополам со снегом. Но не прошли мы и десяти шагов, как впереди зазвучал шум праздника: музыка, песни, говор, смех» Чем ближе к центру, тем шумней, веселей, радостней становилось на улицах. На счастье, скоро и дождь перестал, а серого неба не замечали ни ребята, ни взрослые — столько алых, горячих знамен, столько ярких красок было вокруг.

Увидев первые колонны демонстрантов, Шура и Зон пришли в совершенный восторг и уже не переставали восхищаться и радоваться до конца демонстрации. Они громко, хоть и не без запинки, читали каждый плакат, подпевали каждому хору, начинали приплясывать под звуки каждого оркестра. Они не шли — их несло теплой, широкой волной праздника. Раскрасневшиеся, с блестящими глазами, с шапками, сползающими на затылок (надо было все время смотреть вверх!), они не разговаривали связно, а только вскрикивали:

— Смотри, смотри! Как украшено! Звезда какая! А там, там! А вон шары летят! Смотри скорее!

Когда мы подошли к Красной площади, ребята притихли, повернули головы направо и уже не сводили глаз с Мавзолея.

...Красная площадь! Сколько мыслей, сколько чувств было связано с этими словами! Как мы мечтали в Осиновых Гаях о дне, когда увидим ее! Год назад, впервые приехав в Москву, я пришла на Красную площадь. Сколько я слышала о ней, сколько читала — и все же не представляла ее себе такой простой и такой величавой. Теперь, в торжественный час, она казалась мне совсем новой.

Я вижу зубцы и башни Кремлевской стены, суровые и задумчивые ели у могил борцов революции, бессмертное имя — ЛЕНИН — на мраморных плитах.

Бескрайний людской поток течет и течет, жаркой волной омывая простые и строгие стены Мавзолея. И кажется мне, что вся вера, вся надежда и любовь человечества бесконечным прибоем хлынули сюда, к великому маяку, указывающему путь в грядущее.

Мощное «ура» прокатилось по площади. Шура уже не шел, а почти плясал рядом со мной. Зоя тоже бежала вприпрыжку, крепко держась за руку отца.

Мы спустились к набережной, Из-за туч вдруг выглянуло солнце, в реке отразились кремлевские башни и купола, задрожали золотые блестки. У моста мы увидали продавца воздушных шаров. Анатолий Петрович подошел к нему и купил три красных и два зеленых — получилась красивая пестрая гроздь. Он вручил один шар Зое, другой — Шуре.

— А с остальными что будем делать? — спросил он.

— Отпустим на волю! — воскликнула Зоя.

И Анатолий Петрович на ходу стал пускать один шар за другим. Они взлетали вверх плавно, неторопливо.

— Постоим, постоим! — разом закричали Зоя и Шура.

Остановились и другие люди, взрослые и дети. И долго мы стояли, закинув головы, и следили, как улетали в прояснившееся небо наши яркие, веселые шары, как они становились все меньше и меньше и, наконец, исчезли из глаз.

Вечером...

Несколько лет назад мне пришлось прочитать письмо человека, который потратил много внимания и заботы на своих детей, а когда они уже стали взрослыми, вдруг понял, что воспитал он их плохо. «В чем я ошибся?» — спрашивал он, перебирая в памяти прошлое. И вспоминал эти ошибки: не обратил внимания на вспыхнувшую между ребятами ссору; сделал за ребенка то, что тот с успехом мог сделать сам; принося подарки, говорил: «Это тебе, а это тебе», а ведь лучше было сказать: «Это вам обоим"; подчас легко прощал неправду, недобросовестность и придирчиво наказывал за пустячную провинность. «Как видно, пропустил я ту минуту, когда у ребят только зарождалось себялюбие, желание освободиться от трудного дела, — писал этот человек. — И вот из пустяков, из мелочей вышло большое зло: дети мои выросли совсем не такими, какими я хотел их видеть: они грубы, эгоистичны, ленивы, между собой не дружат».

«Что же делать? — спрашивает он под конец. — Переложить дальнейшее на общество, на коллектив? Но ведь, выходит, общество должно тратить лишние силы на исправление моих ошибок — это раз. Во-вторых, самим ребятам придется в жизни трудно. А в-третьих, где же я сам? Что я сделал?» Это письмо было напечатано в одной из наших больших газет, кажется в «Правде». Помню, долго я сидела тогда над этими горькими строками и думала, вспоминала...

Анатолий Петрович был хорошим педагогом. Я никогда не слышала, чтоб он читал ребятам длинные нотации, чтоб подолгу им выговаривал. Нет, он воспитывал их своим поведением, своим отношением к работе, всем своим обликом. И я поняла: это и есть лучшее воспитание.

«У меня нет времени воспитывать ребят, я целый день на работе», — слышу я нередко. И я думаю: да разве в семье надо отводить какие-то особые часы на воспитание детей? Анатолий Петрович научил меня понимать: воспитание — в каждой мелочи, в каждом твоем поступке, взгляде, слове. Все воспитывает твоего ребенка: и то, как ты работаешь, и как отдыхаешь, и как разговариваешь с друзьями и недругами, каков ты в здоровье и в болезни, в горе и радости, — все замечает твой ребенок и во всем станет тебе подражать. А если ты забываешь о нем, о его зорких, наблюдательных глазах, постоянно ищущих в каждом твоем поступке совета и примера, если ребенок растет рядом с тобою сыт, обут, одет, но одинок, — тогда ничто не поможет правильно воспитывать его: ни дорогие игрушки, ни совместные увеселительные прогулки, ни строгие и разумные наставления. Ты должен быть со своим ребенком постоянно, и он должен во всем чувствовать твою близость и никогда в ней не сомневаться.

Мы с Анатолием Петровичем были очень заняты и совсем мало времени могли проводить с детьми. Учительствуя в начальной школе, я одновременно сама училась в Педагогическом институте. Анатолий Петрович работал в Тимирязевской академии, учился на курсах стенографии и усиленно готовился к поступлению в заочный технический институт — это была его давнишняя мечта. Часто мы приходили домой так поздно, что заставали ребят уже спящими. Но тем радостнее были выходные дни и вечера, которые мы проводили вместе.

Как только мы появлялись в дверях, дети со всех ног кидались к нам и наперебой выкладывали все, что накопилось за день. Выходило не очень связно, зато шумно и с чувством:

— А у Акулины Борисовны щенок в чулан залез и суп пролил! — А я уже стихотворение выучила! — А Зойка ко мне приставала! — Да, а почему он задачку не решает? — Посмотрите, что мы вырезали. Правда, красиво? — А я щенка учил лапу подавать, он уже почти совсем выучился!..

Анатолий Петрович быстро разбирался, что к чему. Он выяснял, почему не решена задача, выслушивал выученное стихотворение, расспрашивал про щенка и, словно мимоходом, замечал:

— Грубо разговариваешь, брат Шура. Что это за выражение: «Зойка приставала»? Терпеть не могу, когда так разговаривают!

Потом мы все вместе ужинаем, дети помогают мне убрать со стола — и наступает наконец долгожданная минута...

Казалось бы, чего тут было ждать? Все очень обыкновенно, буднично.

Анатолий Петрович расшифровывает свои стенографические записи, я готовлюсь к завтрашним урокам, перед Зоей и Шурой — альбом для рисования.

Лампа освещает только стол, вокруг которого мы сидим; а вся комната — в полутьме. Поскрипывает стул под Шурой, шуршат листы альбома.

Зоя рисует дом с высокой зеленой крышей. Из трубы идет дым. Рядом — яблоня, а на ней круглые яблоки, каждое величиной с пятак. Иногда тут же птицы, цветы и в небе, по соседству с солнцем, пятиконечная звезда... По страницам Шуриного альбома мчатся во всех направлениях лошади, собаки, автомобили и самолеты. Карандаш в руке Шуры никогда не дрожит — он проводит ровные, уверенные линии. Я давно поняла, что Шура будет хорошо рисовать.

Так мы сидим, занимаемся каждый своим делом и ждем, когда Анатолий Петрович скажет:

— Ну, а теперь отдохнем!

Это значит, что сейчас мы все вместе во что-нибудь поиграем. Играем чаще всего в домино: Зоя с отцом против нас с Шурой. Шура азартно следит за каждым ходом, горячится, спорит, а проигрывая, краснеет, сердится и готов заплакать. Зоя тоже волнуется, но молча: закусывает губу или крепко сжимает свободную руку в кулак.

Иногда мы играем в игру, которая называется «Вверх и вниз». Тут уж ничто не зависит от вашего умения, а только от того, какой стороной ляжет подброшенный белый кубик с черными точками по бокам — от одной до шести.

Если вам повезет, вы взлетите на самолете вверх, прямо к цели — пестрому куполу, а не повезет — покатитесь вниз и проиграете. Нехитро, но как увлекательно! И как ребята хлопают в ладоши, когда им посчастливится залететь вверх, минуя сразу десяток клеток на пестрой доске!

Очень любили Зоя и Шура игру моего изобретения, которая называлась у нас попросту «каляки": кто-нибудь из них чертил на чистом листе бумаги любой зигзаг, кривую линию, загогулину — словом, «каляку», и я должна была в этой бессмысленной закорючке найти зерно будущей картины.

Вот Шура вывел на бумаге что-то вроде длинного яйца. Я смотрю, думаю полминуты, потом пририсовываю плавники, хвост, чешую, глаз, и перед нами...

— Рыба! Рыба! — в восторге кричат дети.

А вот Зоя посадила на листе самую обыкновенную чернильную кляксу, и я делаю из нее красивый цветок: мохнатую лиловую хризантему.

Когда дети немного подросли, мы поменялись ролями: я чертила «каляку», а они придумывали, что из нее можно сделать. Шура был неистощимо изобретателен: из маленькой закорючки у него вырастал сказочный терем, из нескольких крапинок — лицо, из кривой линии — большое ветвистое дерево.

Но больше всего мы любили, когда Анатолий Петрович брал в руки гитару и начинал играть. Не знаю даже, хорошо ли он играл, но мы очень любили его слушать -и совсем забывали о времени, когда он играл одну за другой русские песни.

Пусть такие вечера выдавались редко, но они освещали нам все остальные дни, о них с удовольствием вспоминали.

Замечание, упрек, сделанные детям в эти часы, оставляли в их душе глубокий след, а похвала и ласковое слово делали счастливыми.

— Что ж ты, Шура, сам сел на удобный стул, а маме поставил с поломанной спинкой! — сказал как-то Анатолий Петрович, и после этого я уже никогда не замечала, чтобы Шура выбрал себе вещь получше, поудобнее, оставив другим то, что похуже.

Однажды Анатолий Петрович пришел хмурый, поздоровался с детьми сдержанней обычного.

— За что ты сегодня поколотил Анюту Степанову? — спросил он Шуру.

— Девчонка... пискля... — угрюмо ответил Шура, не поднимая глаз.

— Чтоб больше я о таком не слышал! — раздельно и резко произнес Анатолий Петрович, помолчав, прибавил чуть мягче: — Большой мальчишка, скоро восемь лет будет, а задираешь девочку! Не стыдно тебе?

Зато как сияли лица детей, когда отец хвалил Шуру за хороший рисунок, Зою — за аккуратную тетрадку, за чисто прибранную комнату!

Когда мы приходили поздно, дети ложились спать, не дождавшись нас, и оставляли на столе свои раскрытые тетради, чтобы мы могли посмотреть, как сделаны уроки. И пусть мы немного часов могли уделить ребятам, но мы всегда знали обо всем, чем они жили, что занимало и волновало их, что случалось с ними без нас. А главное, все, что мы делали вместе — будь то игра, занятия или работа по хозяйству, — сближало нас с детьми, и дружба наша становилась все более глубокой и сердечной.

По дороге в школу

Мы жили на старом шоссе. От дома да школы было не меньше трех километров.

Я вставала пораньше, готовила завтрак, кормила детей, и мы выходила из дому еще затемно. Путь наш лежал через Тимирязевский парк. Деревья стояли высокие, неподвижные, точно выведенные тушью на синем, медленно светлеющем небе. Снег поскрипывал под ногами, воротники понемногу покрывались инеем от дыхания.

Мы шли втроем — Анатолий Петрович выходил из дому позже.

Сначала шагали молча, но понемногу остатки недавнего сна словно истаивали вместе с темнотой, и завязывался какой-нибудь неожиданный и интересный разговор.

— Мама, — спросила раз Зоя, — почему так: деревья чем старше, тем красивее, а человек, когда старый, становится соврем некрасивый? Почему?

Я не успела ответить.

— Неправда! — горячо возразил Шура. — Вот бабушка старая, а разве некрасивая? Красивая!

Я вспоминаю свою маму. Нет, сейчас никто не назовет ее красивой: у нее такие усталые глаза, впалые, морщинистые щеки...

Но Шура, словно подслушав мою мысль, говорит:

— Я кого люблю, тот для меня и красивый.

— Да, правда, — подумав, соглашается Зоя.

...Однажды, когда мы шли втроем вдоль шоссе, нас нагнала грузовая машина и вдруг затормозила.

— В школу? — коротко спросил шофер, выглянув из окошка.

— В школу, — удивленно ответила я.

— Ну-ка, давайте сюда ребятишек.

Не успела я опомниться, как Зоя с Шурой оказались в кузове, и под их восторженный крик машина покатила дальше.

С того дня до самой весны в один и тот же час нас нагонял на дороге этот грузовик и, захватив ребят, довозил их почти до самой школы. Там, на углу, они вылезали, а машина мчалась дальше.

Мы никогда не дожидались «нашей машины», нам нравилось вдруг услышать за спиной знакомый басовитый гудок и такой же густой, низкий оклик: «Ну-ка, забирайтесь в кузов!» Конечно, добродушному шоферу просто было с нами по дороге, но ребята почти поверили, что он нарочно приезжает за ними. Очень приятно было так думать!

Новоселье

Через два года после приезда детей в Москву Анатолию Петровичу дали другую комнату, более просторную и удобную, в доме No 7 по Александровскому проезду.

Теперь Александровского проезда не узнать: по обе стороны выросли новые большие дома, тротуары и мостовая залиты ровным, гладким асфальтом. А в те времена здесь едва набралось бы с десяток домишек совсем деревенского вида, за ними тянулись какие-то грядки, огороды, а дальше — большой, неуютный пустырь.

Наш домик стоял совсем одиноко, как говорится, — на отшибе, и, возвращаясь с работы, я видела его еще издали, как только выходила из трамвая. Жили мы во втором этаже. Новая комната была куда лучше нашего прежнего жилья: теплее, светлее, просторнее.

Ребята очень радовались новоселью. Они любили все новое, и переезд доставил им большое удовольствие. Немало времени они потратили на сборы. Зоя бережно складывала книги, тетради, вырезанные из журналов картинки. Шура тоже деловито собирал и упаковывал свое хозяйство: стеклышки, камешки, крючки, железки, согнутые гвозди и еще множество предметов, назначение которых оставалось для меня загадкой.

В новой комнате мы отвели ребятам угол, поставили туда небольшой стол, повесили полку для учебников и тетрадей.

Увидев стол, Шура немедленно закричал:

— Левая сторона, чур, моя!

— А правая — моя, — охотно согласилась Зоя, и, как бывало не раз, повод для спора исчез сам собой.

Наша жизнь потекла по-прежнему: день шел за днем, мы работали, учились. По воскресеньям «открывали» какой-нибудь новый кусок Москвы: ездили то в Сокольники, то в Замоскворечье, то катались в трамвае «6 по Садовому кольцу, то гуляли по Нескучному саду.

Анатолий Петрович хорошо знал Москву, и старую и новую, и немало мог порассказать нам о ней.

— А где же мост? — спросил однажды Шура, когда мы проходили по Кузнецкому мосту, и в ответ выслушал интересный рассказ о том, как здесь в старину был настоящий мост и как речка Неглинка ушла под землю.

Так мы узнали, откуда взялись в Москве всякие «валы», «ворота», Столовый, Скатертный, Гранатный переулки, Бронные улицы, Собачья площадка.

Анатолий Петрович рассказывал, почему Пресня называется Красная, почему есть Баррикадная улица и площадь Восстания.

И страница за страницей раскрывалась перед ребятами история нашего чудесного города,

Дальше