Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава седьмая

I

Поезд на станцию пришел утром, часов в одиннадцать. Андрей вышел с вокзала на площадь, мощенную булыжником. Мостовую затянула густая, подсохшая грязь, и только кое-где торчали пепельно-серые камни.

Через круглый скверик с подстриженными тополями Андрей прошел на улицу. Ему показалось, что когда-то он бывал уже здесь. Видимо, на всех таких станциях очень похожи и скверики с бордово-темной, кое-где поломанной изгородью, и куцые тополя, и гипсовые вазоны на круглых клумбах, и грохочущие под колесами мостовые.

Из-за угла вынырнул босой мальчуган в теплом расстегнутом пиджаке, уставился на орден Красного Знамени, блестевший на гимнастерке Андрея.

— Как мне пройти на Пролетарскую?

— Вон туда. Пройдете по Станционной и налево... Вам кого там?

— Все равно не знаешь...

— Нет, я всех знаю! К кому вы, дядя? А за что вам орден дали?

Андрей засмеялся, нахлобучил ему на глаза кепку и повернул за угол.

По хрустящему лиловатому шлаку Андрей неторопливо шагал вдоль улицы. С одной стороны ее тянулись станционные строения, потемневший, когда-то желтый забор. С другой — домики с резными веселыми наличниками, палисадниками, с кустами сирени. В сточной канаве, прорытой вдоль забора, переливаясь цветами радуги, плыли нефтяные пятна. В зеленоватой воде купались грязные, похожие на смазчиков воробьи. У рассохшихся дубовых столбиков, выстроившихся вдоль шоссе, пробилась трава, не успевшая покрыться дорожной пылью.

Все, что Андрей видел вокруг, напоминало ему детство, проведенное в таком же железнодорожном поселке. Шлак на дороге, шапки тополей у вокзала и даже воробьи — все, все!

Андрей перешел через улицу, отщипнул веточку с листьями сирени, высунувшейся из палисадника, размял пальцами хрупкий и нежный листок. Волнующее ожидание встречи становилось все более тревожным. Как-то все произойдет? Как его встретит Зина? Писала ли она последние месяцы? Ведь, пока Андрей лежал в госпитале, дивизию перебросили...

В госпитале Андрей пролежал больше месяца. Выписался и получил дополнительный отпуск. Вместе с очередным получилось два месяца — вагон времени. В Москве пробыл несколько дней. Узнал, что Зина еще в феврале уехала на работу, получила назначение в Замойск. Соседка не могла больше ничего сказать. Дала только адрес — Зина просила ее, если придут письма, пересылать. Значит, все-таки Зина ждала его писем... Может» он сам все накрутил? Зинины письма просто не находили его... Может быть, и она, так же, как он, ничего не может понять, ждет, волнуется. И Андрей решил сам поехать к Зине, отбросив ненужное самолюбие. Приедет он неожиданно — так будет лучше...

На Пролетарской, находившейся здесь же, в железнодорожном поселке, Андрей нашел дом номер восемь, подошел к палисаднику и открыл калитку. Какая-то женщина, подоткнув юбку, яростно терла ступени крыльца обшарпанным березовым веником.

— Простите, здесь живет Зинаида Васильевна? — спросил Андрей, уверенный, что Зина, конечно, живет здесь, вон в той угловой комнатке с приоткрытыми чистенькими занавесками.

Женщина разогнула спину, одернула юбку, тыльной стороной ладони поправила волосы и с любопытством глянула на Андрея.

— Зинаида Васильевна? Нет, переехала она от нас. Постом еще переехала. К мужу. А вы брат ее будете? Она все ждала, наказывала, если явится, сказать, где проживает... На днях забегала.

У Андрея будто что-то оборвалось внутри. Захолонуло сердце! Вот и все! Вот и кончилось... Он почувствовал, как холодеет кожа на его щеках. Неужели раньше нельзя было понять, что не следовало ехать? И вообще нечего было строить иллюзии, обманывать себя...

Теперь ему больше всего захотелось поскорее уйти от этого крыльца. Скорей, скорей! На вокзал, к поезду!

Он не слушал хозяйку, подробно объяснявшую, как пройти на новую квартиру Зины. Почему-то солгал, подтвердив, что Зина его сестра. Стыдно было признаваться, в каком нелепом, жалком положении он очутился.

Хозяйка проводила его до калитки, все говорила, указывая мокрым веником на другой конец улицы, про какой-то ларек, возле которого ему нужно свернуть вправо.

— Хорошо, хорошо... Спасибо... — Даже улыбнулся.

Он прошел немного в сторону ларька, свернул в проулок и вышел к станции. Только сейчас заметил, что комкает в руке измятые, забытые листья сирени. К пальцам прилипли зеленые крошки. Бросил и вошел в станцию.

Около кассы висело расписание поездов. Скорый на Москву проходил через два часа, но дежурный предупредил: раньше трех нечего ждать — запаздывает. Из конца в конец прошел он по безлюдной платформе. Снова вошел в вокзал. Пахло карболкой, как в медсанбате. На мешках сидели транзитные пассажиры. Сторож убирал помещение, с кем-то ссорился, требовал снять вещи с дивана.

В голове стоял тяжелый туман. Попробовал себя успокоить: «Ерунда, перемелется — мука будет...» Но легче не становилось. «Как же так? Как же так? — повторял он. — Не написать, не сказать! Это нечестно... Когда же все случилось? Когда было то письмо: «Любимый, милый... мечтаю о встрече»? Кажется, в начале войны. Писала: «Никогда не расстанемся». Андрей усмехнулся с горечью. Он тоже об этом мечтал... Наивный дурак! Значит, все началось позже. Тогда пошли отписки, а не письма. Потом и они прекратились. Все ясно...

И вот у Зины муж! Другой, чужой человек. Она и не знала о его существовании, когда он, Андрей, любил ее. И она... Нет, видно, у нее было иначе... Как же так быстро? Значит, что-то большое, сильное заслонило у нее все, что было раньше... Почему же она молчала?

Андрей остановился у газетного киоска. Купил первую попавшуюся книжку — «Можно ли предсказать землетрясения?». Взял и усмехнулся: только ему сейчас и думать о землетрясениях!

«Кого она предпочла? Какой-нибудь хлюст, тыловичок. Пользуется случаем... Да, кому война, а кому...»

В душе поднималась ревнивая злоба.

— Товарищ военный, товарищ военный! — услышал он позади себя. — Товарищ военный, сдачу забыли!

Девушка из киоска протягивала ему деньги. Сунул в карман горсть бумажек и пошел в буфет. Там хоть не пахнет карболкой.

Сел за свободный столик, рядом с искусственной пальмой в зеленом ящике. Под пальмой, как в урне, валялись окурки, яичная скорлупа, скомканная, просаленная бумага. Рядом за столиком сидел седенький, небритый старичок в потрепанной железнодорожной форме. Перед ним стояла недопитая кружка пива, кружочки колбасы на тарелке и пустая граненая стопка. Андрей машинально перелистал брошюру о землетрясениях.

Переехала к мужу!.. До сих пор мысли Андрея о том, что случилось, были расплывчаты, не имели определенных очертаний. Он думал как-то обо всем сразу. И вдруг он до боли отчетливо ощутил рядом с Зиной другого мужчину. Представил ее с другим человеком, который сжимает в своих ладонях ее тонкие пальцы, смотрит в ее глаза. А она поднимает голову, дотрагивается теплыми губами до его подбородка...

Андрей, сжав челюсти, рванул на себя тяжелый стол. Упала и покатилась на пол солонка.

— Водочки позволите? — подскочил к нему официант, по-своему истолковав нетерпеливый жест военного.

— Принесите.

Андрей опрокинул граненую стопку и запил пивом. Подошел старичок с изжеванной папироской, попросил прикурить. Был он изрядно пьян. Кончиком окурка с трудом поймал горящую спичку.

— Поезда дожидаетесь?

— Да.

Старичок потоптался, сел за свой столик, пошептался с официантом. Тот отрицательно покачал головой.

— Не проси! Кредит портит отношения.

Подгулявший железнодорожник замолчал, нерешительно глянул на Андрея и, осмелившись, подошел к нему снова.

— Опять погасла, ляд ее побери!.. Дозвольте присесть? — Подвинул стул и уселся напротив. — Осмелюсь спросить, на финском вы не были?

— Был.

— У меня зять тоже воевал. Может, встречались с ним. На петрозаводском направлении.

— Нет, я на карельском был.

— Не там, значит. — Старичок нащупывал почву для разговора и тоскливо поглядывал на пустую стопку. — Я в первую мировую войну тоже в солдатах был, у генерала Брусилова. Да... А вы что же, сюда в командировку или по личному делу какому?

— Выпьем, что ли? — не отвечая на расспросы, предложил Андрей.

— Если угостите, с превеликим удовольствием! Может, графинчик?

— Давай графинчик.

Старичок обрел уверенный тон, подозвал официанта, снял кепочку, пригладил ладонями волосы. Заговорил доверительно, наклоняясь через стол:

— Наша дорога в старое время немцу фон Мекку принадлежала. Я еще застал. Как с фронта пришел раненый, так опять сюда. До прошлого года кладовщиком работал. На пенсию одну как проживешь! Пить, есть надо. Обуться, одеться тоже.

— И выпить тоже, — вставил Андрей.

— Вестимо! — Старик хитро подмигнул Андрею. — Без этого как же! Курица — она и то пьет... За ваше здоровье!

Одну за другой Андрей выпил несколько стопок. Голова закружилась, мысли пошли вразброд. Боль притупилась, осталось только глухое раздражение, которое искало выхода. Он рассеянно слушал жалобы старика, его обиды на превратности судьбы — кто-то хотел его подсидеть и уволил из кладовщиков за пристрастие к спиртному. Андрей не замечал, что старичок стал шумливым, начал задирать посетителей буфета. Откинувшись на спинку стула, старик вдруг запел «Шумел камыш, деревья гнулись», перевирая мотив и дирижируя себе отяжелевшими руками. К ним подошел сержант-милиционер. Сказал старику:

— Гражданин, не нарушайте порядок.

Старик заспорил с милиционером. Андрею надо было спросить, обязательно спросить у старика про его семейную жизнь, а милиционер не уходил, мешал. Это обозлило Андрея. Он вспылил, потребовал, чтобы оставили их в покое.

— Вам, товарищ военный, довольно стыдно так поступать! Непростительно, так сказать, — возразил милиционер.

Что произошло дальше, Андрей помнил смутно. Мелькали какие-то лица, пол в красную и белую шашку уходил из-под ног. В дежурной милицейской комнате, куда доставили Андрея и старичка, старшина составлял протокол о нарушении общественного порядка. Андрей спорил, говорил, что совершенно трезв и нечего к нему придираться. Если хотят, пусть проведут экспертизу.

Старичок, свалившись на стул, тут же заснул, и Андрей спорил один. Старшина держался сухо и вежливо. Если старший политрук настаивает, можно пригласить врача, но лучше бы ему пойти проспаться. Андрей настаивал. Старшина послал дежурного милиционера в приемный покой за врачом.

Вернулся он минут через двадцать. Андрей, перестав бушевать, сердито глядел в окно. Он повернулся к двери и замер. Нет, не может быть! С него мгновенно слетел хмель. В дверях стояла Зина в своем коричневом, таком знакомом пальто, в том самом, в котором провожала она его в прошлом году. Именно такой представлял он ее все время. Только тогда на ней была синяя блузка в горошину, а теперь пальто накинуто на белый халат.

Зина отступила назад, растерянно оглянулась.

— Андрей!.. Ты... здесь? — Губы ее болезненно дрогнули.

Андрей отвернулся, уставился в окно.

— Вас пригласил дежурный, — сказал он, не глядя на Зину. — Извините за беспокойство. Подтвердите, что от вас требует представитель милиции: старший политрук Андрей Воронцов доставлен в вытрезвиловку.

Воронцов явно бравировал своим состоянием, пытаясь скрыть гнетущий стыд за эту унизительную сцену. Вот как встретились они с Зиной! В дежурной комнате, в обществе милиционеров и пьяного старика. Расставшись близкими, любящими людьми, они стыдятся теперь поднять глаза друг на друга.

— Это ваш знакомый, Зинаида Васильевна? — Старшина облегченно вздохнул. — С кем греха не бывает... А протокольчик, конечно, можно и не подписывать.

Из дежурной комнаты вышли вместе. Андрей решил ни о чем не говорить, придерживаться строго официального тона. Скорей бы прекратить эту пытку! Но поезд уже ушел, а почтовый проходил только на следующее утро.

Вышли на привокзальную площадь. Андрей не представлял, куда денется до утра. Остановился у каменной тумбы.

— Ну что ж, прощай... Неладно все получилось.

— Прости меня, Андрей...

Зина стояла наклонив голову. Ветерок шевельнул локон, с тополя упала клейкая почка, повисла на волосах, как сережка, под ухом, у самой мочки. Вот стоит его Зина, далекая-предалекая. И еще близкая. Видимо, по инерции чувств. Такое состояние испытывают после смерти родного человека — ни разум, ни сердце еще не могут осознать потери.

— Прощать не за что. Будь счастлива... — Андрей говорил не то, что испытывал, оставался сухим, холодно-сдержанным.

— Я не хочу так, Андрей! Куда ты денешься? Поезд идет только завтра... Знаешь что, идем в дом приезжих, там можно устроиться.

— Не беспокойся, я как-нибудь сам... Каждый устраивается как может...

— Зачем так, Андрей? Зачем? — В интонации Зины Андрею почудилось что-то иное... Боль, возможно досада. Во всяком случае, не равнодушие, в котором он подозревал Зину.

— Хорошо, пойдем, — ответил он безразлично, не в силах преодолеть внутреннюю замкнутость, в которой он замуровался, как в коконе.

Через тот же скверик с подстриженными тополями молча перешли площадь. Было по-летнему жарко. На солнце Андрею стало не по себе. Путались, ускользали мысли. С ним что-то произошло. Утром, бродя по платформе, хотелось одного — скорее вытравить из сердца ненужное чувство, скорее уехать. А сейчас встреча с Зиной не то что поколебала его решение, но он стал понимать, как трудно будет ему это сделать.

В доме приезжих удалось занять отдельную комнатку — Зина ходила к заведующей. Андрей, не раздеваясь, повалился на койку.

— Я зайду еще, — сказала Зина.

— Как хочешь. — Андрей тряхнул головой, стараясь сбросить одолевавший его хмель. — Как хочешь...

Зина ушла. Андрей пытался бороться со сном, чтобы подумать. Голова закружилась, казалось, что стены, оклеенные дешевыми обоями, и койка, и потолок заходили в неистовом хороводе. Он хотел встать и не мог. Мысли ворочались медленно. «Каждый устраивается как может», — пробормотал он и забылся в тяжелом сне.

II

Андрея мучил тяжелый и нелепый кошмар. Ему надо было во что бы то ни стало снять с Зининых волос тополевую коричневую почку. Если не снимет, произойдет что-то страшное. Это непонятное, жуткое нависало, давило, как грозовая туча. Но Андрей не мог ничего сделать. Он метался, его бросало в жар; он не мог поднять руки, будто после ранения там, у последней высоты на перешейке. Потом кто-то положил на разгоряченный лоб ком мокрого снега, и он проснулся от холодного прикосновения.

Комната была залита оранжевым светом. Косые, остывающие лучи солнца падали сквозь окно на широкие, выскобленные половицы, подползая к противоположной стене. Склонившись над ним и заглядывая в его лицо, стояла Зина. Она только что переменила компресс. Вероятно, она давно была здесь. Пальто ее висело на гвоздике около двери. Синяя, в горошину, блузка оттеняла светлые, волнистые, откинутые назад волосы. На секунду глаза их встретились. «Какая красивая, черт!» — зло подумал Андрей. На него снова нахлынуло все, что произошло утром, днем. Рывком поднялся с койки, ладонью провел по лбу, сбросил влажный платок.

— Ну как ты, Андрей?

— Спасибо, ничего, — глухо произнес он и долгим взглядом посмотрел ей в лицо. — Почему ты не писала? Я бы понял. Зачем обманывать?

— Я не обманывала, просто не хотела написать.

— Молчание — тоже обман.

— Нет, мне было слишком тяжело. Ты не знаешь, чего мне все стоило.

— А мне легко?! Впрочем, не стоит об этом. Теперь ни к чему.

Он застегнул ворот гимнастерки, взял ремень, висевший на спинке кровати. Кто снял с него ремень? И расстегнутая гимнастерка...

Андрей вышел в коридор, плеснул из рукомойника пригоршню ледяной воды и вернулся. Зина, задумавшись, сидела у столика и теребила бахрому скатерти.

— Ты ненавидишь меня, Андрей?

— Нет. Говорят: перемелется — мука будет... Кажется, я уже переломил себя. Так вот лучше — рвать сразу, с кровью. — Он прошел по комнатке и сел снова на койку. — Зачем ты пришла?

Зина взметнула на него глаза, Андрею показалось — с тайным смятением, почти испугом.

— Просто так...

Андрей упрямо продолжал бороться с собой. Жестко сказал:

— Признаюсь, я всегда сомневался, можно ли надеяться на тебя, можно ли опереться в тяжелую минуту. Особенно почувствовал это на фронте. Мне трудно было без писем. Ты не поняла этого, жила по настроению, будто ничего не случилось в мире. А ведь шла война. Понимаешь, война! Трудно воевать, когда в душе пустота... Как не понимают этого люди!

— Надо понимать и другое: война не властна над чувствами.

— Мы по-разному думаем. Я говорю о чувстве ответственности.

— Ты слишком прямолинеен.

— Не знаю...

Они замолчали, уверенные каждый в своей правоте. Андрей почему-то вспомнил о Галине, медицинской сестре. Кажется, она могла полюбить его. Может быть, полюбила. Возможно, он снова идеализирует, но такие женщины любят только раз и уже навсегда. Если бы такой была Зина!

Однажды — Андрей уже поправлялся — он вышел из палаты на перевязку. В перевязочной собралось много раненых, он не стал ждать и вернулся. Галину застал стоящей на табурете среди палаты — она подвязывала к лампе марлевый абажур. Увидела Андрея, смутилась, будто застали ее на месте преступления. Убежала из палаты. Андрей и раньше замечал: то на окне появится марлевая занавеска, то скатерка на тумбочке, то букетик подснежников — трогательные, теплые знаки внимания.

С того дня Андрей сторонился Галины, не давал ей никакого повода. Может быть, этого и не стоило делать?

Словно отвечая на собственные мысли, Андрей сказал:

— Как много значит внимание близкого человека!

Ему хотелось, чтобы внимание, чуткость исходили от Зины. Пришла же она сейчас навестить его, когда все кончено! Да, запоздалая чуткость. И все же где-то в глубинах сердца испытывал он не благодарность, нет, но что-то похожее, скорее чувство удовлетворенного самолюбия — за компресс, за расстегнутый ворот гимнастерки, за то, что пришла. Значит, не совсем уж он безразличен ей.

А Зина и сама не знала, зачем пришла. Кончила работу и зашла. Уверяла себя: может, Андрею плохо, может, нужно помочь. Она отстраняла другую причину — уязвленное самолюбие. Андрей приехал и не захотел видеть? Почему? С эгоизмом избалованной, красивой женщины она начинала искать вину не в себе, но в поведении Андрея. Это он не удержал ее от неверного, опрометчивого шага. Он опытнее, старше... Потом... Конечно, Андрей не безразличен ей. Как не поймет он, что может она увлечься кем-то другим! Сердцу не прикажешь. Думала, что возникло новое, глубокое чувство. Оказалось, не то...

Зине не хотелось спорить с Андреем, тем более ссориться. Если так произошло, можно расстаться друзьями. Она смотрела на осунувшееся, помятое лицо Андрея, на морщинку, запавшую между бровями. Конечно, ему тяжело, но он хорошо держится. Шевельнулось чувство раскаяния.

Андрей повторил:

— Да, внимание и чуткость. Тебе этого как раз не хватало.

— Ты думаешь? — укоризненно возразила Зина. «Почему такой колючий?» — Значит, ничего ты не понял, Андрей. Я признаю только искренность. Без искренности не может быть чуткости. Мужчины любят говорить о чуткости: чуткость, чуткость, забота, внимание... — Она заговорила взволнованно, словно искала оправдания: — Вы не понимаете одного — забота часто бывает искусственной. Глаженая сорочка, вовремя обед, милые улыбки, что-то еще... Фу, мещанство! Но все это может быть фальшиво, неискренне... Нет, не могу так!

— Ну, видишь ли, — Андрей усмехнулся, — трудно сказать, что хуже: неискренняя забота или искренние небрежность и невнимание. Я так думаю.

Не сдержавшись, Зина заспорила. Андрей слушал и думал: какие все-таки они с ней разные! И все же Зина влекла его. Как жаль, что все так получилось!

Как ни странно, разрыв вызывал на откровенность. Так сидели они, охваченные противоречивыми, меняющимися чувствами, отчужденные и настороженные. Легкоранимые, находили они непонятную, грустную сладость в последнем разговоре друг с другом.

Сноп побагровевших лучей переполз на стену, поднялся к потолку и растаял. В комнате сгустился сумрак. Андрей почти не различал Зининого лица. Он не мог уже следить за его выражением. Молчали и начинали снова.

— Ты упрекаешь меня в нечуткости, в эгоизме, говоришь о тяжести фронтовой жизни, физических лишениях... Прости меня, но это разве не эгоизм? Ты полагаешь, что физические лишения труднее переносить, чем моральные травмы. Как бы я хотела поменяться с тобой ролями!

Зина готова была упрекать Андрея в черствости. Голос ее дрогнул. Если бы он знал, что пришлось ей пережить! Сколько было колебаний, сомнений, прежде чем решилась она на этот шаг, на уход от Андрея! Зине стало жалко себя, так жалко, что на глазах навернулись слезы. Теперь она тоже одна. Об этом Андрею она ничего не скажет. Все равно не поймет... Вот где его эгоизм!

— Это не так. Я много думал о человеческих отношениях. Особенно в госпитале.

— Ты разве был ранен? — спросила она с тревогой.

— Да. Ты об этом даже не знала.

— Но теперь ты здоров?

— Как видишь.

— Почему же ты не написал мне?

— Зачем? Я не хочу уподобляться калеке-нищему, который обнажает свои культи, чтобы вызвать сострадание. Жалость — самое противное чувство. Оно унижает.

— Вот видишь! А сам упрекаешь меня в нечуткости!

— Не понимаю. — Он и в самом деле не понимал, ему трудно было следить за мыслями Зины. Разговор ничего не прояснял.

— В том-то и дело. Ты многого не понимаешь. — Зина подавила тяжелый вздох. — Ну что ж, надо идти.

Она так и не сказала главного, ради чего, собственно, и пришла. Андрей не спрашивал ее ни о чем. Разве это не проявление бездушия, черствости?

Андрей промолчал. Стиснув виски руками, он сидел недвижимо. Зине даже показалось, что он не расслышал ее последней фразы.

— Пойду я...

Андрей не удерживал, однако ему не хотелось, чтобы она уходила.

— Так, значит, все?

— Что же еще? На днях я уезжаю отсюда. — Это было то главное, что хотела она сказать.

— Куда, если не секрет?

— В Москву. Я не могу больше здесь оставаться.

— А как же... — Андрей не договорил.

Зина поняла вопрос.

— Тебя это, кажется, не интересует. Я ушла... Вернее, решила уйти от него.

Андрей оторвал от висков руки, силясь разглядеть Зинино лицо. Было уже темно, и Андрей ничего не увидел. Ему все время казалось, что хотя они были рядом, но Зина находилась далеко-далеко. Сейчас она словно приблизилась.

— Послушай, скажи наконец, что же произошло? Он знает об этом?

— Зачем ему знать? Я решаю сама.

— Значит, снова обман.

— Обман? Прежде всего не надо обманывать самое себя. Я живу по велению чувств.

— Чувств? Чувства все-таки не перчатки.

— И не оковы. Разве ты осуждаешь Анну Каренину?

— Нет, не осуждаю. Если бы все так умели любить, как Каренина! Наоборот, она служит примером глубокого, огромного и постоянного чувства. Впрочем, если говорить об идеале, я предпочитаю некрасовских женщин, у которых любовь, долг, верность превращаются в подвиг.

— Не знаю. Мне, например, трудно, невыносимо жить в этой глуши. Я тоскую без Москвы, без друзей. Все так обыденно, скучно. Можно прокиснуть. Нет, я не создана для таких подвигов. Жизнь должна быть красивой... Можешь ли ты понять хотя бы это? Нельзя превращать мир в какую-то келью. Я пятый месяц торчу здесь в приемном покое, занимаюсь примочками, грелками, клизмами... Стоило ради этого тратить пять лет в институте! Ни уму, ни сердцу. Тоска!

Зина высказывала Андрею то, что накипело в ее душе. Она была уверена, что права. Она готова была упрекать его в ограниченности.

— Но кто-то должен заниматься всем этим?

— Пусть кто-то и занимается. А я не могу. Не могу — и все!

— Но как же ты бросишь работу?

— Работу! Для этого нужно призвание. Ты говорил о войне, физическом напряжении, опасности. Попробовал бы ты провести здесь хоть один месяц! С утра приемный покой, общество сиделок, а дома тоже одна. Василий спит и видит свои породы, образцы, геологические разрезы. То уезжает в экспедиции, ищет нефть, то заседает и снова бредит пустыми породами... Рядом нет ни одного свежего человека. Уж лучше опасность, чем скука. Я поступаю в аспирантуру. Буду хоть жить в Москве.

За весь вечер Зина впервые назвала имя мужа, вероятно уже бывшего. Кольнула ревность, — не все ли равно, бывший или настоящий?

— Его и сейчас нет?

— Нет. Уже месяц.

— Поэтому ты и ждала брата?

— Ты же знаешь, у меня нет брата...

В самом деле, про какого брата говорила хозяйка? Андрей только сейчас сообразил это. Какой брат?

— Я снова ничего не понимаю. Ничего. Кого же ты ждала? Говори!

Андрей услышал сдерживаемые рыданья. Зина плакала, уронив голову на руки.

— Говори! — Он протянул в темноте руку, положил на ее колено. — Говори, говори же!.. — Зина показалась ему беспомощной маленькой девочкой. — Слышишь, скажи...

— Нет, нет! Я знала, что ты приедешь... Прости меня! Мне надо идти.

Она порывисто встала. Андрей поймал ее руку. Зина стояла безвольная, опустив голову. Он привлек ее к себе. И все, о чем они говорили, о чем спорили, вдруг отошло, затянулось туманом. Ведь он любил ее, она оставалась для него той, какую создал, ждал и, казалось, уже потерял...

Через день они уехали вместе. Зина была робко-заботлива, нежна. Но где-то глубоко-глубоко Андрей чувствовал, что сделал он что-то не то. И все же он был счастлив.

* * *

Поезд на станции стоял десять минут. Когда они сели в вагон, Андрей вспомнил — надо купить газету. Побежал на вокзал, протолкался к киоску. Поезд уже тронулся, когда Андрей снова появился на перроне. В окно тревожно смотрела Зина. Вскочил на подножку и болезненно сморщился — раненое плечо давало себя знать. В купе развернул газету. На первой полосе было напечатано сообщение — на западе германские войска перешли бельгийскую границу.

III

В пятьдесят два года Вальтер Канарис получил звание адмирала, хотя последние двадцать лет не служил в морском флоте. В отличие от других флотских офицеров, его военная карьера складывалась совершенно иначе. Долгое время оставаясь в тени, он вдруг начал преуспевать и продвигаться по служебной лестнице значительно быстрее своих коллег, избравших жизненной целью капитанские мостики военных кораблей.

Когда-то и Канарис, в те годы молодой лейтенант с крейсера «Дрезден», мечтал о морской карьере. Но худощавый, невзрачного вида, низкорослый и хилый офицерик, прозванный «маленьким греком», не внушал уважения. Его внешность постоянно служила предметом насмешек приятелей: из Канариса не выйдет толку, до седых волос он так и будет ходить в лейтенантах. Это раздражало и озлобляло, заставляло замыкаться в себе. Он мрачнел, глаза его загорались недобрым огнем, но Канарис умел себя сдерживать. Тем временем годы шли, будто бы сбывались пророчества сослуживцев — под тридцать лет он все еще был лейтенантом.

События первой мировой войны изменили судьбу неудачника. После морского боя, разыгравшегося где-то на краю земли, крейсер «Дрезден» спасался бегством, преследуемый британскими кораблями. Уходить было некуда, и легкий крейсер выбросился на скалистый чилийский берег. Команду разоружили. Несколько месяцев моряки жили на заброшенных, будто забытых богом островах Хуана Фернандеса.

Но «маленький грек», вопреки своей внешности, оказался человеком железной, настойчивой воли. В его тщедушном теле дремали недюжинные силы. Канарис бежал с острова на материк, безлюдными горами пробрался в порт Вальпараисо. В каком-то притоне его снабдили паспортом на имя чилийца Редо Расоса. Темный, неопрятный субъект кроме денег потребовал за паспорт расписку — так, пустяковую, какое-то обязательство. Он подписал, еще не подозревая, какую роль сыграет бумажка в его дальнейшей судьбе. Для него цель оправдывала любые средства. Любой ценой он должен очутиться в Берлине. Там ждала его женщина. Ждала ли? Он ревновал и готов был на все, хотя бы броситься к дьяволу в пекло.

Кочегар Редо Расос уплыл в Европу. Голландское судно шло через тропики. Пеклом оказалась котельная парохода. Ртутный столбик не опускался ниже семидесяти градусов — в аду прохладнее. Канарис выдержал. Он стремился в Берлин.

Пароход зашел в Плимут — промывали котлы. Кочегар считал дни, когда снова назовет себя Вальтером.

Это произошло быстрее, чем он думал. Перед выходом в море кочегара вызвал к себе чиновник Интеллидженс сервис. Он перелистал паспорт Редо Расоса, скривил рот в усмешке.

— Послушайте, Вальтер Канарис, — сказал чиновник Интеллидженс сервис, — давайте без дураков. Вы германский шпион. Время военное. Я могу вам обещать только петлю или...

Канарис предпочел дать подписку — согласен работать для британской разведки. Он только недоумевал: как англичане могли прознать его имя? Неужели продал тот чилиец из Вальпараисо, торговавший фальшивыми паспортами?

Канарис приплыл в Роттердам и через голландскую границу вернулся в Германию. Да, женщина ждала его, приняла его предложение, но свадьба будет только после войны. Она не хочет, чтобы муж покидал ее надолго. И снова начались терзания, ревность. Женщина была красива, очень красива. Ее считали первой берлинской красавицей. А Вальтер Канарис должен был часто выезжать из Германии.

На флотского лейтенанта обратили внимание. Нужно иметь талант, чтобы в военное время из Южной Америки пробраться в Германию. Его принял патриарх немецкой военной разведки Вильгельм Николаи. Потом Канарис то появлялся в Италии, то уезжал в Испанию. Под видом бродячего мастерового проник в Португалию. Занимался там снабжением немецких подводных лодок на атлантическом побережье.

В Мадриде он завлек в свои сети танцовщицу Маргариту Зааль, более известную на подмостках европейских столиц под именем Мата Хари — Свет Зари, как звучало это на поэтическом языке арабов. Дочь индонезийки и голландского колониста, она провела детство в буддийском храме, обучаясь искусству священных танцев, но тишину восточных храмов сменила на шумные, блистающие огнями европейские мюзик-холлы. Исполнительнице экзотических танцев всюду сопутствовал бурный успех. Канарис учел это — Мата Хари может стать хорошей шпионкой. Он познакомился с ней в мадридском Трокадеро, выдал себя за богача офицера, сделал вид, что безумно влюблен в танцовщицу, готов жениться на ней, вот только кончится война...

Путем интриг, угроз, обещаний «маленький грек» добился своего — Мата Хари стала его агентом и любовницей. В Париже салон модной танцовщицы посещали дипломаты и генералы, промышленники и министры, Мата Хари поставляла важную информацию немецкой разведке. Тем временем Канарис успел запродать Мата Хари другим разведкам, она стала агентом-двойником. Но поведение танцовщицы вызвало подозрение, за ней стали следить, и Мата Хари, почувствовав недоброе, вернулась в Мадрид. Канарис сразу понял — она накануне провала. Теперь она не представляла для него никакой ценности, и Канарис решил форсировать события. Тщетно Мата Хари умоляла его не посылать ее на задания — она устала от двойной жизни, пусть Вальтер оставит ее в покое. Но теперь Маргарита Зааль была в его власти. Канарис приказал танцовщице вернуться в Париж, а другой шпионке — Елизавете Шрагмюллер — поручил выдать Мата Хари французской разведке.

Таков был Канарис. Человек авантюристического склада, холодный и жестокий, он всегда был обуреваем жаждой приключений и чувством ревности. Его охватывали то азарт, то тревога, но побеждало всегда честолюбие. Помочь Мата Хари уже никто не мог. Ее пытался спасти русский штабс-капитан Маслов, влюбленный в танцовщицу-шпионку, но из этого ничего не вышло. Военный атташе граф Игнатьев, к которому обратился его сотрудник Маслов, уклонился от этого деликатного дела. Мата Хари вскоре казнили в Венсенне. Штабс-капитан Маслов с горя постригся в монахи, а Вальтер Канарис находился уже на другом континенте.

В конце войны на подлодке Канарис переплыл океан, бродил по Америке, выдавал себя за австрийца, торговца мандолинами, скрипками. Хранил в футлярах взрывчатку, готовил диверсии. Его раскрыли. Австрийца Майербера снова назвали Канарисом, и снова он дал подписку, теперь уже американской разведке. Чилиец запродал его расписку и в Лондон, и в Нью-Йорк.

Расстрел Мата Хари встревожил Канариса. Он тоже был двойником, хотя иностранные разведки не требовали пока никаких услуг. Но его не трогали. Первая мировая война закончилась поражением Германии. Канарис стал адъютантом берлинского полицей-президента Носке. Красные подняли голову, восстали спартаковцы. В те дни в приемной Носке появился самоуверенный незнакомец, говоривший с сильным английским акцентом. Попросил уделить несколько минут для конфиденциального разговора.

Назвался представителем американского штаба. Говорили с глазу на глаз.

— Господин Редо Расос, — обратился он к Канарису, — не кажется ли вам, что в Германии усиливаются симпатии к русским, к большевикам? Не слишком ли назойливы разговоры о требовании союза с Советской Россией? — Американец, не спрашивая разрешения, закурил сигарету.

— Чего вы от меня хотите?

— Очень немногого. Передайте вот это господину полицей-президенту Носке. Это может заинтересовать его.

Канарис прочитал протянутую ему бумагу. В ней сообщалось о расположении красных в Берлине. В приложенном плане центра города были отмечены гнезда сопротивления восставших спартаковцев. Берлинская полиция не располагала такими данными. Американский штаб, поселившийся в отеле «Адлон», знал через своих агентов гораздо больше, чем полицей-президент.

— Это все?

— Да. Если не считать такой же справки по Гамбургу.

— Благодарю вас. Если сведения достоверны, они помогут нам. Стоило ли ради этого вспоминать Чили? Прошу вас вести себя более осторожно.

Американец ушел. Сведения оказались точными. Солдаты Носке подавили мятеж на Александерплац. Красные пытались укрыться в подвалах, их обнаружили и расстреляли.

Вскоре Канарис был в Гамбурге. Он сопровождал Носке. В Гамбурге тоже подавили восстание красных — ими руководил Эрнст Тельман.

Если будут такие задания, Канарис не станет возражать против совместной работы с американцами. Их взгляды не расходились с настроениями адъютанта Носке. Пусть красные называют шефа кровавой собакой, он считал — в Германии должен быть наведен полный порядок. Любыми мерами.

Ради наведения порядка Канарис сам принял участие в ликвидации двух вожаков коммунистов — Либкнехта и Люксембург. Их убили в середине января девятнадцатого года. Канарису пришлось для виду возглавить следствие. Слишком много шуму вызвала эта история. Вину свалили на морского офицера Фогеля. Красные поприутихли. После этого Канарис посетил в тюрьме Фогеля, передал ему фальшивый паспорт и помог бежать из Германии.

Порядок, как понимал его адъютант берлинского полицей-президента, медленно восстанавливался. Немецких коммунистов заставили утихомириться. Американцы помогли в этом.

Вздыбленная, взбаламученная социальными конфликтами Германия, как послештормовое море, утихала под действием террора и американского золота. Казалось, и в личной жизни честолюбивого флотского офицера наступил просвет, сулящий безмятежное счастье. Невеста Канариса стала наконец его женой. Поселились они в Целендорфе, в аристократическом районе Берлина. Но беспредметная ревность, острая, как боль в печени, продолжала терзать Канариса. В присутствии жены он вдруг начинал ощущать всю свою неполноценность, стал ненавидеть зеркало, отражавшее его рядом с изящной, точеной фигурой красивой женщины. Он приходил в неистовство от одной мысли, что жена может предпочесть кого-то другого. Он мучил ее подозрениями, упреками, ревновал ко всем. После ночных объяснений, припадков неистовой ярости и унизительной мольбы простить, сжалиться утром вставал разбитый, еще более бледный, скрывая от окружающих свои треволнения.

Внешне же они выглядели счастливой парой.

Каждый отъезд превращался в мучительную пытку. А уезжать, расставаться приходилось по-прежнему часто. Все больше в нем развивались мнительность и озлобленная жестокость. Приближение фашизма Канарис встретил с нескрываемой радостью. В Киле он возглавил морскую разведку. Засылал шпионов во все порты мира. Носился с идеей тотального шпионажа, который пронизывал бы все звенья государственного аппарата. Это требовало времени, постоянных разъездов и тем самым вызывало новые приступы ревности. Сетью осведомителей он опутал все доки. Его люди проникали в рабочие клубы, на фабрики, срывали забастовки, вербовали штрейкбрехеров. Неведомыми, темными путями создал «фонд Канариса» для пропаганды фашизма, стал приближенным человеком Адольфа Гитлера.

Поджог рейхстага, фашистский переворот подняли Канариса. Вскоре он стал контр-адмиралом, перескочив сразу несколько воинских званий. Еще было не ясно, как сложатся отношения с Италией Муссолини. Это следовало знать. С поручением Гитлера Канарис отправился в Рим. Его преследовали неудачи, он провалился, попал в итальянскую тюрьму.

Следствие грозило затянуться надолго. Еще не известно, чем оно могло кончиться. А Канарис стремился в Берлин, его испепеляла ревность, такая же жгучая, как десять — пятнадцать лет назад. Стража была неподкупна, тюрьма прочна, и бежать не представлялось возможным. Но Канарис перешагнул через невозможное. Он облекся в личину раскаявшегося католика, пригласил священника из соседнего с тюрьмой монастыря. Узник располагал к себе умиротворенной скорбью. На его глазах появлялись слезы раскаяния. Каждый раз, прощаясь с пастырем, заключенный падал на тюремную койку и, закрыв голову руками, долго и недвижимо лежал, уткнувшись в подушку.

Стража привыкла к посещениям священника, к поведению кающегося шпиона. Но Канарис не тратил времени даром. В долгих душеспасительных беседах он зорко приглядывался к духовному пастырю, изучал его походку, движения, жесты. Оставаясь один, подражал его голосу. В последний раз священник пришел в камеру в сумерках. Он сел спиной к двери на табурете, и узник встал перед ним на колени. Они мирно беседовали, как вдруг заключенный вскинул внезапно руки и с неистовой силой стиснул горло пастыря. Карабинер, заглянув в «волчок», увидел стоявшего на коленях арестанта и священника, склонившего над ним голову. Растроганный карабинер спокойно отошел от двери: дай бог преступнику вернуться на стезю добродетели! Карабинер был добрым католиком.

Через несколько минут на условный стук сторож отомкнул двери камеры, выпустил священника. Пастырь, как обычно, благословил кованую дверь, поклонился и медленно, шаркающей походкой пошел к лестнице. Запирая дверь, карабинер заметил узника, который лежал на койке, уткнувшись лицом в жесткую тюремную подушку.

Задушенного священника нашли только поздно вечером, а Вальтер Канарис через несколько дней был в Германии.

С очередным званием вице-адмирала Канарис получил назначение — начальником главного разведывательного управления вооруженных сил Третьей империи. Теперь он обладал могучей тайной властью. В его руках находились все нити военной разведки, шпионажа в стране и за ее рубежами. Ему доверял Гитлер. Канарис подкупал, вербовал политических деятелей Европы. Польский министр иностранных дел Бек, французский премьер Лаваль, норвежский майор Квислинг, многие другие оказались в секретном списке завербованных людей. На них можно было делать ставку в большой международной игре. Но и сам Вальтер Канарис продолжал числиться в таких же тайных списках иностранных агентов английской Интеллидженс сервис и американской Си-ай-си. Однако времена изменились. Всесильный начальник имперской разведки не считал себя агентом, только единомышленником реакционных политиков западных стран, он разделял их ненависть к Советской России, подогревал Гитлера, подталкивал его на восток. Для того имелись большие возможности. Прежде всего разведсводки. Он сам подправлял их, преуменьшал военную мощь Советской России. В случае чего всегда можно сослаться на неточность полученных сведений.

На его письменном столе в рабочем кабинете стояла бронзовая безделушка — три маленьких обезьянки. Но это были совсем не те обезьянки, привезенные с буддийского Востока, которые не видели, не слышали, не говорили. Нет, Канарису импонировало другое. Обезьянка, сидевшая с заткнутыми ушами, вдруг насторожилась и, приложив к уху ладошку, сосредоточенно что-то подслушивала. Другая, подавшись вперед, глядела своими проворными глазками куда-то вдаль, подглядывая то, чего не видно другим. И только третья обезьянка осталась все в той же позе: она плотно зажимала ладонями рот. Все вижу, все слышу, молчу! Вальтер Канарис сделал эту статуэтку символом своей работы, символом всего абвера. Он приказал изготовить тысячи таких статуэток, чтобы каждый разведчик помнил, как он должен себя вести.

Конечно, у «маленького грека» были свои враги, завистники. Наиболее опасным он считал Гейдриха, может быть, Гиммлера. С ними пришлось столкнуться вскоре после того, как Вальтер Канарис возглавил абвер — имперскую разведку. При всей проницательности, Канарис не смог разгадать сокровенных пружин, рычагов, сложных ходов, запутанного лабиринта интриг в деле военного министра фон Бломберга. Ему казалось, что Гейдрих, так искусно свалив военного министра, рикошетом хочет нанести удар в солнечное сплетение ему, начальнику абвера. Канарис давно дружил с маршалом Бломбергом. Мог ли подумать Канарис, что душой провокации оказался сам Гитлер, который продолжал сосредоточивать у себя не только гражданскую, но и военную власть в империи! Строптивый маршал стоял на его пути, так же как Фриче — верховный главнокомандующий.

Поводом к низвержению послужила свадьба престарелого маршала. Он женился на секретарше Эрне. Фон Бломберг заранее получил согласие Гитлера. Гитлер согласился охотно, даже выразил желание участвовать в церемонии. Скандал разразился на другой день, когда Гейдрих через Гиммлера представил полицейскую справку: Эрна Грюбер — профессиональная проститутка. В подтверждение Гейдрих представил желтый билет на имя Эрны, урожденной Грюбер, ставшей фрау фон Бломберг. На билете стояли полицейские штампы нескольких городов. Гитлер неистовствовал, считал, что маршал скомпрометировал его, пригласив на свадьбу. Гитлер уволил в отставку фон Бломберга, приказал ему на время покинуть Германию. Маршал с женой уехали в Италию — в затянувшееся, печальное свадебное путешествие.

Канарис сам не раз устраивал подобные провокации. Он сразу узнал почерк Гейдриха, своего ученика по школе разведчиков. Сомнения подтвердились — помог Гизевиус. Гейдрих сфабриковал дело о проституции Эрны Грюбер. Произошло резкое объяснение с Гейдрихом, но дело было сделано. Ученик вел себя нагло, они расстались врагами. Канарис так и остался в неведении, что западню маршалу расставил сам Гитлер.

В системе перекрестного сыска Канарис оставался непревзойденным специалистом. Гейдриха следовало обезопасить. На всякий случай он переправил в Испанию все материалы, компрометирующие Гейдриха. Дал указания: в случае опасности, например своего ареста, опубликовать их в печати. В Испании еще с того времени, когда он готовил заговор Франко против республики, у «маленького грека» имелись надежные люди.

В таких условиях, при таких обстоятельствах приходилось работать Канарису. Он обходил подводные камни, жил в атмосфере интриг, расставлял западни, раскрывал планы своих противников. И все это делать так, чтобы ни единым мускулом не выдать своих чувств, настроений! С годами «маленький грек» приобрел манеры рассеянного, медлительного профессора, с ленивыми жестами, с тихим голосом проповедника или учителя. Лишь проницательные, горящие сухим блеском, как у туберкулезного, глаза выдавали скрытую энергию и жестокость. После светского приема он мог поехать в тюрьму, зайти в камеру числящегося за ним заключенного, истязать его на допросе, хлестать плетью, пытать и, брезгливо отерев платком кровь на руке, поправить в петлице белый цветок, с которым он появлялся в обществе.

Казалось, начальник абвера получал внутреннее удовлетворение в жестоких истязаниях узников. Он находил в этом выход переполнявшей его ярости, ревности к женщине, ставшей почти ненавистной за свою красоту. С ним был случай — это произошло вскоре после побега из итальянской тюрьмы, — когда ночью в слепом неистовстве Канарис бульдожьей хваткой впился руками в обнаженные плечи жены; он готов был задушить ее. Женщина пыталась вырваться, но у нее не хватило сил. Сквозь зубы она бросила:

— Уйдите, Вальтер, мне больно. Вы мне противны! Слышите? Спальня не камера, где вы задушили священника. Уйдите! — Она знала, что произошло в Италии.

Несколько дней Канарис спал в кабинете. Тогда он был особенно жесток с заключенными. Канарис мстил им за ночную сцену. В ушах стояла фраза: «Вы мне противны! Слышите?» Он задыхался от ярости. И все же вне дома, вне следственной камеры адмирал оставался утомленно-медлительным, спокойно-уравновешенным — флегматичный, дремлющий удав.

Канарис не выносил ни зеркал, ни фотографий. Он запрещал фотографировать себя, тем более публиковать снимки в журналах, газетах. Осторожность и опыт разведчика подсказывали, что надо оставаться в тени. В любых справочниках трудно было обнаружить имя адмирала Канариса, начальника имперской разведки.

Его отношения с Западом становились все более сложными. Из Лондона, Вашингтона требовали информации, но он стремился быть независимым. Давал только то, что считал нужным. Втянутый в военную оппозицию, сделался еще осторожнее. Ходил точно по острию ножа — канатоходец над пропастью, — тщательно взвешивая каждый шаг и движение. Звание адмирала, присвоенное под Новый год, служило как будто бы добрым предзнаменованием. Гитлер ничего не подозревал, доверял и ценил заслуги Канариса, но последние события настораживали. Начальник абвера чуть не последним узнал о предстоящем наступлении на западе. Почему?

Конечно, он знал о сосредоточении войск, знал их дислокацию, сам докладывал Гитлеру о соотношении сил на западе. Оно было не в пользу Германии — сто тридцать шесть англо-французских дивизий против ста двадцати шести немецких. На этот раз начальник абвера дал точные данные. Это успокаивало, — не может же Гитлер бросать войска в наступление, не имея превосходства в наземных силах! Передвижение войск считал очередным блефом, дипломатической игрой, стремлением оказать давление, чтобы заключить мир на западе. И вот приказ — на рассвете начнется вторжение.

Канарис давно не бывал в таком затруднительном положении. Следовало хотя бы в последний момент предупредить англичан. Пусть знают, что он по-прежнему ориентируется на Запад и не разделяет авантюристических настроений Гитлера. Но как это сделать? Даже «странная война» нарушила прямые связи, приходилось действовать окольными путями. Для этого нужно время, а до начала вторжения оставалось меньше полсуток. Адмирал посмотрел на часы — да, совещание у Гитлера закончилось в шесть, сейчас начало седьмого. До четырех утра остается немногим больше десяти часов.

Из имперской канцелярии, где происходило заседание, проехал в абвер. Медленно, ленивой походкой прошел в кабинет, попросил соединить с Гизевиусом. Пусть сам изыщет возможности. Гизевиуса найти не удалось. Из полиции уже уехал, домой не возвращался. Исчезает как раз в тот момент, когда особенно нужен!

Пригласил Остера, своего заместителя. Остер также входил в военную оппозицию. Кажется, у него есть связи с голландским атташе.

Пришел Остер. Попросил его закрыть дверь. Коротко рассказал о содержании приказа. Канарис помнил его:

«Армейская группа «Б» под командованием фон Бока в составе 28 дивизий составляет правый фланг наступающих войск. Перед группой поставлена задача захватить Бельгию и Голландию и прорваться во Францию.

Армейская группа «А» сформирована из 44 дивизий под командованием фон Рунштедта. Она расположена на фронте от Аахена до Мозеля. Составляет основной ударный кулак.

Армейской группой «С» командует фон Лееб. Дислоцируется от Мозеля до швейцарской границы. Насчитывает 17 дивизий. Имеет подсобное значение. Прикрывает левый фланг наступающих войск.

Остальные дивизии составляют резерв главного командования».

— Как вы думаете, Ганс, — Канарис с Остером был на короткой ноге, — не кажется ли вам, что следует предотвратить эту нелепость?

— Да, нам не надо ссориться с Западом. Я предпочитаю действия на востоке. — Остер кивнул на лозунг, висевший в тонкой рамке над письменным столом начальника имперской разведки: «Просачивайся, разлагай, деморализуй». — Но не слишком ли поздно, адмирал? Что можем мы сделать?

— По этому поводу я вас и пригласил. Подумайте. Наступление начинается в четыре часа утра.

— Хорошо, я попробую кое-что предпринять. Не будем терять времени. Мне нужно встретиться с подполковником Засом.

Остер позвонил из автомата голландскому военному атташе. Условились встретиться на Унтер-ден-Линден в цветочном магазине.

Через час после того, как Гитлер отдал приказ о наступлении, об этом стало известно голландскому агенту. Нечего было и думать, чтобы передать информацию, предположим, диппочтой. Время не ждало. Он находился в цейтноте. Подполковник Зас через междугороднюю станцию заказал Роттердам. Его соединили с частной квартирой. После обычного и малозначащего вступления подполковник сказал:

— Я очень встревожен: завтра у жены предстоит операция. Да, воспаление надкостницы. Придется удалять зуб... Да, да, рано утром.

Военный атташе повесил трубку. Через час его вызвали из Роттердама. Предстоящая операция обеспокоила родственников жены.

— Скажите, вы уверены, что нужна операция?

— Да, к сожалению, это так. — Подполковник по голосу узнал своего шефа — начальника разведки.

— Но вы хотя бы консультировались с одним или несколькими врачами? Был ли консилиум?

— Повторяю: консилиум подтвердил тот же диагноз. Операция необходима. Жена уже в клинике. Оперируют ее завтра утром. Меня это очень волнует.

Полковник Зас впервые пользовался таким наивным шифром. Конечно, гестаповцы уже записали первый разговор на пленку, успели доложить Гитлеру. Но терять теперь нечего. Он добавил:

— Сообщите Нелли, пусть она молит бога о здоровье сестры. Удалять зуб будут очень рано, в четыре утра.

Нелли — это Лондон. С натяжкой это можно еще назвать шифром. Но что за медицинские операции в четыре утра? Абсурд! Ладно, не имеет значения...

Военный атташе вызвал сотрудников. Надо подготовиться. В горящий камин полетели шифровальные коды, секретные донесения, документы, которые хранились в сейфах.

IV

Десятого мая 1940 года германские войска, нарушив нейтралитет и неприкосновенность границ, внезапно, не объявляя войны, вторглись в пределы Бельгии, Голландии и Люксембурга. На рассвете того дня оборвалась «странная война», которая шла на западе в течение восьми месяцев. Через несколько дней танковые колонны фон Клейста подошли к французским границам.

Командование союзными армиями теоретически допускало возможность немецкого наступления. Но генералы, в том числе и Гамелен, были уверены, что если наступление и произойдет, то противник, повторяя план столпа германской стратегии фон Шлиффена, будет наносить удар сильным правым плечом своего фронта. План фон Шлиффена немцы уже использовали в первую мировую войну. Генерал Гамелен, апостол контратак и позиционной борьбы, спокойно и самоуверенно относился к возможности германского наступления. Он много лет стоял во главе французского генерального штаба. Воспитанный на опыте первой мировой войны, Гамелен не допускал, что противник совершит такой, как ему казалось, неверный и опрометчивый шаг. Его «План Д», хранившийся в сейфах генерального штаба, предусматривал тактику футбольного вратаря — вырваться вперед, отбить мяч и расстроить любую комбинацию немцев. Англо-французские войска должны были встретить противника на бельгийской территории, измотать и разбить его на подступах к укрепленной линии обороны.

Французская военная доктрина, сложившаяся после войны, основывалась на том, что современные средства обороны гораздо эффективнее средств наступления. Классическим примером, подтверждающим справедливость принятой доктрины, могла служить битва за Верден. Имея двойное превосходство в пехоте и четырехкратное в артиллерии, немцы в десятимесячных кровопролитных боях шестнадцатого года так и не смогли захватить Верденский укрепленный район. Потеряв свыше шестисот тысяч солдат, они не добились успеха. Верден стал синонимом несокрушимой стойкости.

Послевоенные годы внесли новый и убедительный довод в пользу господствовавшей доктрины. От швейцарской границы до Люксембурга, на протяжении семисот пятидесяти километров, выросла мощная оборонительная линия Мажино — чудо современных фортификационных сооружений. Она не могла идти ни в какое сравнение даже с Верденским укрепленным районом. Генерал Гамелен не делал из этого тайны. Наоборот, всеми возможными средствами он рекламировал прочность фортов линии Мажино, плотность и многослойность перекрестного огня на западной границе. Пусть знают об этом немецкие генералы!

«Психология Мажино», господствовавшая в умах французских генералов, вдохновлялась дипломатами Запада. Государственные политики Западной Европы искали выход в соглашении с нацистской Германией, стремясь толкнуть ее на восток, против России. Опираясь на линию Мажино, военные и дипломаты не принимали всерьез возможности германского наступления. Их мысль работала в ином направлении — в течение зимы на заседаниях Верховного военного совета, объединившего усилия англо-французских штабов, непрестанно стоял один и тот же вопрос: «Помощь Финляндии».

Военно-дипломатические интриги ослепляли, кружили головы.

Десятого мая наступила расплата.

В отличие от плана Шлиффена, вопреки предположениям и расчетам, немцы избрали направление главного удара значительно южнее — по линии Маастрихт — Седан, через Намюр, используя долину Мааса. Ударные отряды германских солдат, одетых в голландскую форму, захватили мосты через Маас и канал Альберта в районе Маастрихта. Войска французского генерала Бийота, покинув оборонительные сооружения, согласно плану, двинулись по бельгийским дорогам на встречу с противником. В деревнях им подносили цветы, а тем временем семь бронетанковых дивизий фон Клейста уже рвались вперед через арденнские, якобы недоступные, леса и горы к Седану. Французские ворота оказались открытыми. Началась битва за Францию.

V

Чиано недоумевал: по какому поводу Маккензен устроил банкет в немецком посольстве? Почему так настойчиво приглашал? Посол всячески старался задержать гостей на приеме. Уехать домой удалось только в первом часу ночи. Немцы произносили тосты, подымали бокалы, вели праздные разговоры. Присутствовали дамы, демонстрировали туалеты и украшения, набивали желудки даровым угощением. Были министры, дипломаты, военные. Маккензен надрывался, чтобы развлечь гостей, создавал непринужденную обстановку, шутил, рассказывал анекдоты, играл роль гостеприимного, радушного хозяина. Но банкет не удался. Висела томительная атмосфера скуки. Эдда украдкой подавляла зевоту. Было что-то искусственное в подчеркнутом оживлении немецких дипломатов, Чиано сразу это почувствовал.

Прощаясь, Маккензен отозвал Чиано в сторону, достал «паркер» и записную книжку.

— Разрешите записать ваш домашний телефон? Возможно, мне придется побеспокоить вас еще сегодня ночью.

Это насторожило. Может быть, ради такой как будто невинной просьбы немцы затеяли весь прием. Не здесь ли зарыта собака? Что хочет сообщить Маккензен?

Нехитрый ход раскрылся той же ночью. В четыре часа раздался звонок. Германский посол настоятельно просил тотчас же организовать встречу с дуче. Произошли важные события.

Чиано разбудил Муссолини. Тесть недовольно пробормотал: «Опять подымают с постели», — но согласился принять Маккензена. Чиано наскоро оделся, вызвал машину. Ехал непривычно безлюдными улицами. Только начинало светать. Погасли уличные фонари.

К пяти Чиано был в кабинете Муссолини. Маккензен просил принять его ровно в пять. Он торжественно вошел в кабинет и вручил послание Гитлера. На словах передал, что пятнадцать минут назад германские войска перешли границу на западе.

— Фюрер надеется, как и раньше, на полное взаимное понимание.

Аудиенция продолжалась несколько минут. Германский посол покинул дворец. Остались обсуждать новую обстановку.

Муссолини раздраженно сказал:

— Гитлер снова нас ставит перед совершившимся фактом.

Чиано рассказал о вчерашнем банкете. Теперь ясно — Маккензен пригласил к себе всех итальянских официальных лиц, чтобы к ним раньше времени не просочилась информация о вторжении на запад.

Решили ждать. Итальянская политика определится в зависимости от того, как будут развиваться события. Если Гитлер завязнет, Италия продлит состояние нейтралитета. Успех на Западном фронте потребует вступления в войну, иначе Италия может остаться у разбитого корыта. Гитлер ни за что не согласится делить выигрыш.

— Я предвижу, — заключил Муссолини, — если Гитлер добьется успеха, он выступит в роли карточного игрока. Сорвет банк и встанет из-за стола. Надо готовиться к войне на стороне Германии.

Следующие дни расстроили и огорчили главу итальянского правительства. Сводки с фронта приносили нерадостные вести. На пятые сутки германские войска ворвались во Францию. Голландия капитулировала. Через две недели за ней последовала Бельгия. Армии Рунштедта рвались к побережью. Немцы заняли Сен-Контен — отсюда рукой подать до Парижа. Муссолини был мрачен, завидовал Гитлеру. Везет же этому выскочке!

В конце мая Гитлер прислал очередное письмо. Перечислял свои победы. Муссолини нервничал, все чаще повторял фразы: «Мы можем остаться у разбитого корыта. Нам нужно понести жертвы. Во что бы то ни стало».

Но итальянцы не разделяли точку зрения дуче. Генерал Грациани доложил на совещании: мужчины уклоняются от призыва, наблюдается массовая неявка новобранцев на призывные пункты; главный штаб испытывает затруднения с формированием дивизий, в некоторых дивизиях на девяносто процентов не хватает оружия и снаряжения. Грациани считает положение безвыходным.

Доклад главкома взбесил Муссолини.

— Чего хотят итальянцы? Я погоню их на войну коленкой под зад! Я заставлю их воевать! Мне нужны жертвы. Я сам встану во главе армии.

После совещания сказал, обращаясь к Чиано:

— Что мне делать с этим народом? Где былая слава Римской империи! Мне не хватает материала. Даже Микеланджело нуждался в мраморе, чтобы создавать статуи. Если бы у него была только глина, он смог бы делать одни горшки. Но я не хочу месить глину. Мне нужны солдаты.

Нервное напряжение вновь вызвало обострение язвы. Муссолини терпел. Сейчас не до язвы. В разгар событий написал Гитлеру — готов выступить на его стороне. Прошло несколько дней, но из Берлина ответа не было.

Дальше
Место для рекламы