Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Перед концом войны

Когда я впервые попал на фронт, ординарец, фамилию и имя которого я, к сожалению, забыл, сказал мне:

— Ну, вам повезло, товарищ лейтенант. Сейчас воевать можно. Не то, что в самом начале!

Когда через несколько лет после войны я встретился в Горьком с Анатолием Михеевым, тот сказал:

— Э, вам не повезло, товарищ полковник! После того как мы перешли границу с Германией, это без вас уже, война совсем не такой стала. Помните, мы с вами одну за другой высотки брали, иной раз даже деревушки, а крови сколько пролито было? После вас-то мы уже в большие города врывались, столицы захватывали. Входили как освободители. Вспомнишь — дух захватывает. Откровенно, жалел, что вас в это время не было с нами... Это все равно, что посеял, а жать не пришлось.

При этом он проводил рукой по наградам. Ему было чем гордиться: две "Славы", полученные после меня, и три "За отвагу" — при мне. По тем временам немало.

А я в это время, о котором говорил ординарец, выйдя из госпиталя, учился на курсах "Выстрел" — из меня хотели полководца сделать. Там и встретил великий День Победы, испытав при этом, если откровенно говорить, некоторый осадок горечи на самом дне торжествующей души. Жалко и обидно было, что недотянул.

После Дня Победы из головы не выходил вопрос: а что же было на фронте после меня? Я смотрел на солдат и офицеров, которые возвращались из Европы, как на людей, которые прикоснулись к чему-то такому, о чем мы, не сумевшие дотянуть, в свое время и мечтать не смели. Может, такое отношение и привело меня к знакомству с очень интересным человеком, прибывшим на курсы прямо из Берлина, для которого война там и закончилась.

Генерал-майор Маслов был человек складный, энергичный и сильный. Он чем-то напоминал сжатую пружину. Прибавьте к этому бронзовый загар лица, не сходивший даже зимой, быстрый, решительный орлиный взгляд, в котором угадывалась готовность действовать в любой обстановке моментально и без колебаний, и вы можете представить себе, какого человека имеют в виду, когда говорят, что он хорошо скроен и крепко сшит.

Военная форма очень шла к нему, он был словно влит в нее. Может, поэтому я не видел его никогда в штатской одежде, хотя знакомство наше было довольно продолжительным. Не случайно, очевидно, он и запомнился мне в парадном, для строя, мундире цвета морской волны. Множество орденов и медалей, советских и иностранных, закрывало полностью его мощную грудь, которая, казалось, была специально сделана такой широкой, чтобы носить весь этот "иконостас". Шитый золотом ремень, тяжелая пряжка с гербом и блестящие погоны из золотого галуна составляли как бы единый ансамбль.

Генерал Маслов, к сожалению, был невелик ростом. Этот обидный изъян в своей фигуре он умело и незаметно скрывал высокими каблуками всегда начищенных до блеска жестких сапог, похожих на черные бутылки.

Если к описанию внешнего вида генерала прибавить еще сияние Звезды Героя Советского Союза, непременное позвякивание наград на каждом шагу и при каждом движении, а также легкую и бодрую походку уверенного в себе человека, то портрет полководца Великой Отечественной войны, с которым меня свела, судьба в молодости, будет закончен..

Я питал к генералу симпатию, — мне казалось, на Маслова нельзя было не любоваться. Он, видимо, скоро почувствовал мое отношение. Когда, окончив учебу, я остался работать на курсах, мы ближе сошлись с Василием Тимофеевичем: так звали Маслова.

Мне льстило его внимание. Конечно, когда тебе немногим больше двадцати, то человек, которому за сорок, кажется пожилым, опытным, мудрым, много знающим. Тем более такой, как генерал Маслов, прошедший не одну войну.

Не скажу точно, что его привлекало во мне. Может, молодость и особый неистребимый интерес к жизни, который появился, когда я понял, что чудом остался в живых. Конечно, имело значение также то, что во время войны мы с ним в пехоте хлебнули лиха полной мерой: он на фронте командовал дивизией, я — взводом, ротой и батальоном.

Мы с Василием Тимофеевичем часто вели задушевные разговоры. Он особенно любил рассказывать истории, которые с ним случались на войне. Я слушал его с интересом, и он это не только высоко ценил. Мое внимание распаляло его. Видимо, он не мне первому рассказывал их, потому его рассказы были похожи на новеллы и запоминались легко. Две истории засели в моей памяти навсегда. Я хочу все рассказать примерно так, как он их излагал сам.

Первая история

Ну когда мы в Германию вошли, в самое логово врага, как тогда говорили, и на дорогах повсюду указатели появились по-русски: "На Берлин!", каждому стало ясно, что скоро войне конец.

Веселее, бесспорно, стало, а отсюда и легче. Во-первых, наше превосходство по всем статьям. В Германию два с половиной миллиона наших солдат вошло, а сколько танков, артиллерии, минометов — не счесть! В два-три раза больше, чем у фашистского командования оставалось в то время на нашем театре военных действий.

В воздухе, куда ни посмотришь, только наши орлы. Ну и, конечно, если бой завяжется, так смотреть приятно, как вражеские самолеты падают да горят. Асов-то у них уже не видно было. Не то, что в сорок первом или сорок втором, когда они господствовали в небе, издевались и хулиганили, за каждым бойцом гонялись, бочки пустые сбрасывали. Прострелят ее и бросят. Она летит и визжит, и воет, и дребезжит так, что сердцу становится холодно, ужас охватывает.

Сейчас уже им было не до этого. И на море уже наши полностью инициативу взяли в свои руки.

Во-вторых, каждый солдат увидел, что по чужой земле, а не по нашей горе-то человеческое пошло. И не то чтобы мы были злопамятны. Нет, этого мы были лишены напрочь. Просто солдат наш стал не только бодрее, увереннее, насмешливее (это у нас всегда было), а даже как-то великодушнее, что ли. Уж очень каждый из нас жалостливый, память на зло у нас короткая.

Кроме того, почти каждый если не с орденом, так с медалью ходил. Один перед другим начистит, чтобы блестели, и ходит. Ну не хвалятся, а все-таки гордость любого берет, когда на груди что-нибудь имеется. По себе знаю.

Я первый орден за Испанию получил, молодой еще был. Так петухом только что не пел. И даже когда на фронт попал, не снимал. Если на груди что-то есть, то это совестливого человека ко многому обязывает.

Ну каждый солдат, естественно, гордился и считал, что коли у него орден или медаль, то выходит, что и его вклад в нашу общую победу имеется.

Не подумай, что война в это время в прогулку превратилась. Нечего говорить, потери в войсках были уж не такие, как прежде: воевать научились. Когда на своей территории шли, и отходили, и наступали, то мы своей кровью обильно полили землю русскую. Не тебе об этом рассказывать.

По моим подсчетам получается, что на каждом квадратном километре нашей земли, которую когда-то немецко-фашистские войска оккупировали и с которой мы их потом выбивали, примерно пять-семь наших солдат похоронено. Потом ученые все это подсчитают, но уверен, что в каждый километр полдесятка наших ребят легло.

А уж когда границу перешли, так совсем дело по-другому повернулось. И все-таки миллион мы в Европе оставили. Только в Германии около ста тысяч захоронили! Это выходит, что на каждом квадратном километре европейских стран, которые мы освободили, один наш человек зарыт. Каждый десятый из наших солдат домой не вернулся. Разве это мало? Разве не обидно и не жалко?

И все-таки война к победе шла. Пленных мы брали уже тысячами. Помнишь, в свое время о захвате обер-ефрейтора сообщали в сводках Совинформбюро? А мы под конец войны только в Германии, по-видимому, не меньше чем полмиллиона пленных взяли.

Так вот, в связи с этим вспоминается эпизод. Забавный, конечно... В одном городе построили пленных в походную колонну и повели в тыл. Я возвращался с переднего края на "виллисе". Была такая открытая, низенькая, с хорошей проходимостью машинка. По обочине я обогнал колонну и подумал даже: "Вот ведь как все хорошо идет! Сердце радуется!"

Наши солдаты-конвоиры остановились, чтобы мне было удобно проехать, честь отдали по-ефрейторски на караул. Я рукой им помахал, смотрю — улыбаются во весь рот.

Только я подъехал к штабу и из машины вышел, вижу: идет на меня сержант, огромный, с автоматом на груди, пилотка сидит лихо, чудом держится на кудрях. Шагает он по грязной шоссейной дороге, топает немецкими сапогами "хлюп" да "хлюп", давит грязь будто утюгами. Властным жестом левой руки торжественно и многозначительно расчищает путь впереди себя.

Я остановился. Смотрю, — за сержантом робко двигается, со страхом оглядываясь по сторонам, человечек. Сразу подумал: на кого это он так похож? Потом будто в голову кто ударил: на Гитлера, каким его у нас изображали обычно в газетах, в карикатурах разных. У этого человека жиденькая черная прядь волос свисает на низкий лоб. По голове идет аккуратный косой пробор. Глаза как у крысы, а под носом — черное пятно, будто клякса. Одет в коричневый френч, галифе и желтые полосатые гетры. Ремень с портупеей обтягивает худую грудь и впалый живот.

За немцем, в ногу с сержантом, шагает солдат. Он на изготовку держит автомат и с гордостью посматривает то вправо, то влево, а лицо у него дочерна загорело, будто с курорта. Вся его поза и движения — это смесь нарочитой небрежности, подчеркнутого безразличия ко всему окружающему и гордости за миссию, которая на него возложена. Шутка ли, они с сержантом, оказывается, заметили и схватили в пленной солдатской массе спрятавшегося там Гитлера!

Сержант торжественно подошел ко мне, взял лихо и привычно под козырек, громыхнул тяжелыми сапогами, пытаясь изобразить прищелкивание каблуками, что всегда принято делать по команде "смирно", и столь же торжественно доложил:

— Товарищ генерал! Разрешите доложить! Вот фюрера захватили. Фашистского верховного главнокомандующего.

Я посмотрел на пленного. Голова у него была втянута в плечи, ноги дрожали, грязные струйки пота текли по лицу. Живого Гитлера я, конечно, никогда не видел, но показалось, что пленный очень смахивает на изображение Гитлера в карикатурах.

К тому времени толпа ездовых, шоферов и других солдат окружила конвой и меня с моими людьми. Все с любопытством, удивлением, радостью и презрением рассматривали захваченного немца, который стоял ни жив ни мертв.

— Гитлера поймали! — весело кричал солдат на всю улицу, выбираясь из толпы. Его, видно, распирало желание сообщить об этом всем, кто проезжал или проходил мимо.

— Где поймали?

— На передовой.

— Ну да, будет тебе Гитлер на передовой! Он, говорят, в бункере сидит.

— Да нет, в колонне пленных опознали.

— Дак ведь он не военный, как он туда попал?

— А вишь ремень с портупеей?

— Погоны вполне мог сорвать...

— Эти отломят по "Отечественной"!

— Нет, поболе, пожалуй, по "Знамени"!

— Вот повезло чертям!

— Под конец войны всем повезет!

— Всем, кто жив останется.

Мой адъютант непривычно подмигнул мне, по-дружески, что ли, по-свойски, чего он никогда себе не позволял, и тихо, с восторгом проговорил:

— Вам, товарищ генерал, повезло. У нас дивизий-то сколько? Штук четыреста, верно? А он вот именно нам, нашей дивизии, достался.

Наклонился надо мной (он был выше меня на две головы) и прошептал так, чтобы никто не услышал:

— За фюрера, товарищ генерал, меньше Звезды не дадут. Вторую, значит, получим.

Одну Звезду Героя Советского Союза я к тому времени уже имел. На какой-то миг я, может быть, тоже поддался влиянию толпы. Скажу тебе откровенно, и у меня сердце немного подскочило и запрыгало. Чем черт не шутит?

Но когда внимательно пригляделся к немцу, испытал состояние похмелья, иначе говоря, разочарование. Уж больно он выглядел жалким и доверия не внушал. Но все-таки надо было проверить.

— А ну-ка вызовите сюда переводчика! — распорядился я.

Прибежал молоденький розовощекий младший лейтенант.

— Сынок, — сказал я, — допроси его.

И тот быстро, по ответам, которые давал задержанный, и документам, имевшимся у него, разъяснил, что принятый за фюрера немец есть местный городской портной.

— Ты спроси его, — предложил я, — почему он эту дурацкую челку отпустил.

— Это красиво, как у нашего фюрера, и потому ото всех большое уважение имел.

— А френч и ремень с портупеей тоже для этой цели?

— Я, я, я, — угодливо улыбаясь, подтвердил портной.

— Вот подлюга, — сказал мой адъютант, капитан Корокотов.

Я посмотрел на адъютанта, и тот быстро поправился.

— Он, товарищ генерал, не только подлюга, он еще и дурак!

Я хотел уже распорядиться, чтобы этого человечка отпустили, но адъютант подлил масла в огонь затухающих наших страстей.

— Товарищ генерал, — сказал он, — а вы знаете, что у Гитлера на правом боку должен быть шрам?!

— Да ну? — удивился я.

— Его в первую мировую войну француз кольнул штыком, вот у него шрам-то и остался. Это нам в училище говорили.

И, можешь себе представить, я клюнул на провокацию этого мальчишки, этого хохмача-адъютанта. Может, он посмеяться надо мной захотел? Будет, дескать, генерал немца осматривать или нет?

Но я поддался: уж очень хотелось, чтобы это был фюрер, а не простой портняжка. Потому распорядился ввести немца в пустой дом, там мы внимательно освидетельствовали его кожные покровы с левого и с правого бока, но никаких травм не обнаружили. При этом немец, не понимая наших намерений, визжал, как поросенок, которого собираются резать и на виду у которого точат нож с этой целью.

Я приказал отпустить пленного. Он убежал под хохот, свист и улюлюканье солдат. Смотреть, как он удирает, было смешно и жалко.

Примерно часа через два, когда я собирался выдвинуться на наблюдательный пункт дивизии, портного снова привезли ко мне.

Только я переговорил с командармом по радио и углубился в карту, как услышал бодрый и уверенный голос:

— Товарищ генерал! Разрешите доложить?

Поднял голову от карты, смотрю: стоит здоровенный сержант, рядом с ним такой же верзила солдат, а между ними все тот же немец. Кривая, извиняющаяся и жалкая улыбка искажала его лицо. Адъютант хохотал. Я рассмеялся.

— Братцы, — сказал я, — этого пленного я уже видел. Вы думаете, это фюрер?

— Как две капли воды, — гаркнул сержант, отчего портной вздрогнул и присел от страха.

— Это городской портной. Отпустите его. Пусть идет отсюда.

Солдаты недоверчиво посмотрели сначала на немца, потом на меня, присвистнули. Я посмотрел на них. Они как по команде одновременно взяли автоматы за спину. Я предложил:

— Шагайте, ребята, в полк — настоящего фюрера добивать.

Неудачники взяли руки под козырек, схватили немца под локти и, недовольные, вынесли его на улицу.

— Корокотов! — крикнул я адъютанту. — Какого черта ты дурака валяешь?

— Я думал, товарищ генерал, — ответил тот, — что это другой фюрер. Может, подумал, настоящий...

Мы выехали на передовую.

Пошел косой холодный дождь. Солдаты закрылись плащ-палатками и по обочинам шли мимо забуксовавших машин. Части дивизии выступали из города. Когда мы надолго застряли в пробке машин и повозок, образовавшейся на перекрестке дорог, я увидел, как наперерез нам по разбитой танками дороге приближается трофейная фура — пара добрых вороных с лысинами кобыл легко тянут ее. В ней восседают три гордых и веселых солдата, и между ними выглядывает мокрый, как мышь, дрожащий от холода... местный портной.

Солдаты, увидев меня, дружно выкрикнули "тпру!". Ездовой натянул вожжи. Загнув колесом шеи, лошади остановились, тяжело дыша и фыркая раздутыми розовыми ноздрями.

Солдаты выскочили из фуры, торопливо подошли ко мне, и старший доложил:

— Товарищ генерал! Разрешите доложить? Фюрера поймали. Едем, а он бежит наперерез. Мы лошадей остановили и за ним. А он, сукин сын, деру. Я дал очередь из автомата вверх. Он и остановился. От нас не уйдешь. Понял, видно...

Другой солдат добавил:

— Я тоже дал очередь вверх. Застрелить мы его всегда успеем. Нет, он нам нужен живой!

И третий солдат сказал:

— Мы все дали по очереди в воздух. Птица-то больно важная. Скрутили — и в фуру. Вот, привезли до вас.

— Пошли вы все к черту! — рассердился я. — Надоели: целый день таскают ко мне этого портного. Что вам, делать больше нечего?

— Так ведь похож, товарищ генерал!

— Отпустите его, в конце концов, — приказал я. Солдаты стояли виноватые и недовольные. Их взгляды, жесты и позы будто говорили: "Вот и старайся".

— А ты, — сказал я немцу, — сбрей свои проклятые усы да челку, портупею с ремнем выбрось к чертовой матери. А то ведь не только меня, но и тебя замучают. Или кто-нибудь возьмет да застрелит.

— Вас? — спросил немец.

— Не меня, а тебя, — сказал я, и все солдаты, которых опять сбежалось множество, захохотали.

— Вот дурень! — говорили одни.

— Ничего не понимает по-русски, — пояснили другие.

Тут подскочил переводчик. Удивительно много оказалось переводчиков у нас в войсках под самый конец войны... Одни пришли с курсов, другие сами за короткое время поднаторели в немецком разговоре.

Переводчик все объяснил портному, и тот, кивая головой, снял ремень с портупеей и бросил в грязь, на дорогу, потом начал расстегивать френч. Но переводчик остановил его. Тогда портной стал показывать руками, как он выдергивает и выбрасывает свои жалкие усишки, похожие на усы фюрера.

— Гитлер капут! — произносил он при этом брезгливо.

Все хохотали, а он продолжал повторять одно и то же слово:

— Я, я, я, я...

— Да, ты, ты, — выкрикивали из толпы солдаты.

— Проследить, чтобы побрился, — распорядился я.

— Есть проследить! — гаркнул сержант.

Наконец шофер дал газ. За сеткой дождя исчезли и портной и конвоиры, которые снова посадили его в фуру.

— Что ты смеешься? — спросил я адъютанта, который сидел сзади и хохотал.

— Да вспомнил, как у портного шрам на боку искали! Вы и то нагибались...

— Ну и что?

— Так ведь я пошутил.

Видимо, я посмотрел на него не по-доброму, адъютант пожалел о сказанном и сразу отказался от своих слов.

— Нет, нет, товарищи генерал, — начал он быстро оправдываться, — не пошутил, не пошутил. Я где-то об этом не то читал, не то слышал от кого-то. А может, вообще брехня! Но придумал не я. За что купил, за то и продаю.

— Ну и несерьезный ты человек, — упрекнул я адъютанта и даже отчасти обиделся на него.

Чтобы как-то загладить свою вину и установить со мной прежние отношения, адъютант, хитрая шельма, сделал невинное лицо — он умел это делать — и спросил совершенно серьезно, когда я снова обернулся к нему:

— А что, товарищ генерал, если бы Гитлера тогда, в первую мировую, не француз кольнул, а саданул наш Иван, считай, что второй мировой войны не было бы?

— Ну, Корокотов, — ответил я, — сколько у тебя мякины в голове набито! Тебя надо переводить из адъютантов в ординарцы. Вот погоди, только кончатся бои, я это сделаю. Ты, оказывается, в учении о войне ничего не понимаешь.

Печально кончился день, который начался с забавной истории. До сих пор ругаю себя: как я позволил себе так расслабиться?

Противник был сбит с основной позиции и начал отход. Сначала в действиях его чувствовалась организованность и единая воля. Потом отход перешел в беспорядочное отступление. Я выслал вперед разведку с задачей не терять соприкосновения с отступающими войсками и свернул дивизию в батальонные колонны. Впереди шли два полка, за ними органы управления дивизии, в арьергарде — стрелковый и артиллерийский полки и тылы. В этом эшелоне должен был ехать я. Но я торопился и потому оторвался от второго эшелона.

Мы вчетвером выехали на "виллисе", я с водителем сидел впереди, адъютант с радистом сзади. Дождь перестал, и, как это бывает весной, наступила отличная солнечная погода. Где-то погромыхивала артиллерия. Передовые части продвигались с боями к Берлину. Полки дивизии точно выдерживали график маршрута: то тот, то другой командир полка докладывал по рации о прохождении того или иного рубежа.

Навстречу нам двигались санитарные машины с ранеными, ехали на немецких лошадях наши ездовые, тянулись колонны пленных, сопровождаемые нашими солдатами. Конвоиров было так мало, что при желании пленные могли разбежаться без больших помех. Но те плелись послушно, многие даже с радостью, понимая, что для них война уже кончилась. То и дело в населенных пунктах мы видели походные кухни, из которых наши повара кормили немецких детей, женщин, стариков и старух.

Мы гнали в машине по вымощенной брусчаткой дороге и, разомлев от солнца, покоя и предвкушения победы, переговаривались, чтобы не задремать. Впереди слева показалась церковь. Дорога круто поворачивала в ее сторону. ,

— Товарищ генерал! — помню, выкрикнул адъютант. — Посмотрите: тополя пирамидальные, совсем как у нас на Украине. Поглядите, слева рябина цветет, как у нас!

— Что это тебя на красоту потянуло? — спросил я.

— Да так, товарищ генерал. — Уж, очень интересно. И вообще, будто войне конец настал.

Машина легко несла нас мимо церкви и кладбища, пирамидальных тополей, выстроившихся справа, и цветущей рябины слева. Лента брусчатки бежала "навстречу, блестя под солнцем. Дорога гудела от скорости под туго накачанными шинами. Обилие зелени, и цветов по бокам веселило глаз и поддерживало настроение благодушия. Адъютант что-то напевал, шофер в отдельных местах подтягивал ему.

И вдруг машину неожиданно бросило влево, я почувствовал крутой поворот, хотел посмотреть, что случилось, но в это время будто что-то толкнуло меня вперед и обожгло ногу. Падая, я услышал выстрелы и понял, что стреляют с кладбища. Адъютант рывком поднялся во весь рост, загородив меня собой, и выпустил несколько очередей из автомата в сторону кладбища.

Машина резко, со скрипом и скрежетом затормозила, накренившись на правое заднее колесо, и съехала в канаву.

Я спросил:

— В чем дело?

— Стреляет какой-то гад, — ответил адъютант. Он нагнулся, взял с сиденья магазин с патронами, перезарядил автомат, опять встал во весь рост и покровительственно произнес: — Порядок, товарищ генерал! Сейчас мы его успокоим.

Перед тем как снова услышать стрельбу, я увидел, как автомат вылетел у адъютанта из рук, а сам он сел, будто его переломил кто, и схватился за грудь. Шофер выскочил из машины и открыл огонь, очередь за очередью, то и дело выкрикивая:

— Ну погоди, гад! Погоди!

Радист вытащил меня из машины и усадил на землю около адъютанта, который лежал на сиденье, голова его свешивалась к земле. Было видно, что он мертв. Радист попросил:

— Ложитесь, товарищ генерал, я забинтую ногу.

— Чепуха, — сказал я. — Идите, ребята, посмотрите, кто там стреляет.

Шофер и радист побежали, пригнувшись, по канаве к кладбищу.

— Да нет! — крикнул я им. — Заходите с разных сторон. Осторожнее, не высовывайтесь из канавы!

Они побежали в разные стороны.

Вскоре я потерял их из виду и остался наедине с убитым адъютантом. Сначала хотел поправить его голову. Но нога не слушалась, и я не сумел подняться. Тогда я прополз вокруг машины, попытался за ноги подтянуть тело, но в это время пуля ударила в смотровое стекло. Я упал на землю. Снова пуля ударила — уже совсем близко. Острая боль пронзила раненую ногу, но я не шевелился. Еще одна пуля, срикошетировав от булыжника, проскрежетала где-то рядом.

Я подумал: "Зачем послал ребят на кладбище? Что они могут сделать вдвоем?!" Опять уткнулся в землю: пуля прочертила по погону с огромной силой и сорвала его с плеча. "Неужели, — подумал я, — конец?!"

Где-то совсем близко — мои полки, а я лежу рядом с убитым адъютантом, не могу ни укрыться, ни отползти в сторону, и следующая пуля будет моя. Солнце пекло, оттого в голове гудело, по всему телу разошелся озноб, в ноге пульсировала боль. Было жалко не только себя, но и адъютанта, шофера, радиста, которых тоже могли убить...

"Вот-вот конец войне, — думал я, обняв землю, чтобы стать незаметнее, — а молодые парни все падают, падают, уходят из жизни на чужбине. Хоронят их честь по чести, заносят всех в соответствующие списки, и нет уже пропавших без вести, как это было в первые годы войны, и никто уже не будет забыт. И меня похоронят с большими почестями, с воинским эскортом и речами. Но ведь только сорок лет прожито, только жизнь началась!"

Я лежал, обида и тоска сжимали сердце. Сзади послышались шаги. Как плохо, что автомат остался на сиденье. Что же это я? Когда со мной было такое? Я повернул голову. Резкая боль в ноге заставила меня снова лечь, но этого мгновения было достаточно, чтобы увидеть, что идут мои ребята. Усталые и спокойные, они покуривали и о чем-то тихо разговаривали, будто возвращались с работы. Увидев меня, распластанного на земле, затопали своими сапожищами, подбежали, приподняли:

— Товарищ генерал!

— Вы что, ребята? — спросил я.

— Слава богу!

— А что?

— Да больно вы лежали нехорошо.

— А как у вас?

— Пор-рядок, товарищ генерал! — доложил шофер, подражая убитому адъютанту. — Гада того застрелили. "Мертвая голова" оказался. С автоматом и снайперской винтовкой. Мы к нему с обеих сторон, как вы велели. Смотрим, он по вам бьет, сволочь. Он увидел Митю (радиста) и давай палить по нему. Я всего одну очередь дал, и он даже пикнуть не успел. Хенде хох! В людей уже стрелять не будет. Отстрелялся, подлюга...

Радист перевязал мне ногу. Оказалось, кость не задело, но мягкие ткани разворотило здорово. Пуля вдоль ноги прошла.

Вскоре подошел полк второго эшелона. Мы с почестями похоронили адъютанта.

От госпитализации я отказался — шутка ли отстать от дивизии в такое время? Три с половиной года был с ней, сколько горя хлебнул, и вдруг перед самой победой уйти? Упросил командарма. Так потом с палочкой и ходил по Берлину. Ничего!

Вот ты меня спросишь, страшно ли было, когда меня тот снайпер с кладбища обстрелял? Всегда боязно, когда по тебе стреляют. Умирать никому не хочется. И в Испании страх иногда испытывал, и в самом начале в Отечественную, и в самом конце ее — тоже. Только вот все по-разному.

В Испании иногда вдруг нет-нет да тоска схватит за горло: вот убьют, а дома, на Родине, и знать никто не будет. Вот печаль-то откуда может появиться и напугать!

Когда в начале Отечественной попадал, бывало, в такую передрягу, то ненависть и злобу испытывал, от которой сердце сжималось, руки дрожали. Думалось: как же, вот я погибну, а он, этот проклятый фашист, так и пойдет по нашей земле до самого Урала, никто его остановить не сможет?!

Когда война в середину пришла, то страху тоже было немало, но думал уже другое: неужели столько выстрадал и все напрасно? Погибнешь и не посмотришь, как он, проклятый, побежит от нас, как мы его, скотину, в его стойло погоним? Что он тогда запоет? Обида, что ли, в страхе главной стала?

А вот в конце войны страх стал другим. Сам подумай: вот-вот победа, конец войне, а тебя убьют. И жалость к самому себе все сердце зальет. Жалко, что не увидишь, какая жизнь после войны будет. Жалко, что не узнаешь, а что же дальше-то? Какой же мирная-то жизнь окажется?

Вот ведь в чем дело. Даже страх-то на войне разный. То. — ненависть и злоба, то — обида, то — жалость, то — все вместе взятое.

А может, я все это уже после войны придумал?

История вторая

Ворвались мы однажды в немецкий город. Когда еще подходили к нему, так видели пожары. А когда вошли, смотрим, дышать нечем: отовсюду валит черный дым и огонь пробивается.

Ну мы, конечно, первое дело прошли город насквозь. Командарм остался доволен нашими действиями и оставил нас на сутки в этом пожарище: пусть, мол, солдаты отдохнут и в себя придут. Но приказал все пожары потушить, чтобы в городе жить можно было.

Когда мы привели город более или менее в порядок, из укрытий начало выходить мирное население: старики, женщины и дети. Светопреставление, иначе не назовешь! Женщины мечутся в поисках детей. А те, в страхе, кто куда попрятались: кто — в яму, кто — в убежище, кто — в развалины или в воронки.

Дети потом тоже повылазили и вот бродят, плачут и тоже ищут своих. А главное, плачут так же, как наши, не отличишь. Говорят по-другому, а плачут будто наши дети. Так от этого сердце готово разорваться — до того жалко детишек. У меня у самого дома-то двое осталось! Вот ты и пойми, как мы себя чувствовать во всем этом горе должны были...

Вышли мы на площадь, и тут пожилая фрау подбежала к нам — видимо, поняла, что я старший, бросилась ко мне и тянет за собой, показывает на дома, которые еще пылают так, что треск идет и искры по сторонам разлетаются.

— Фатер, фатер! — кричит.

Я понял, что у нее что-то с отцом случилось. Посмотрел вокруг и подозвал к себе солдата, который сидел на крылечке. Он подбежал и браво, с желанием доложил:

— Товарищ генерал! Рядовой Огородников по вашему приказанию!

— Сходи с ней, — сказал я ему, показав на фрау, — узнай, что там у нее. Помоги.

— Есть! — доложил солдат, и женщина, понимая все или догадываясь обо всем, схватила его за руку.

Сначала они пошли медленно, потом ускорили шаг и, наконец, побежали.

Вечером; адъютант — это был уже новый (Корокотова, я рассказывал, мы с полмесяца как похоронили), с другими повадками и манерами, бывший учитель, — сказал мне:

— Василий Тимофеевич, а вы знаете, что Огородников обгорел?

— Какой Огородников? — спросил я.

— Ну тот, кого вы с немкой утром послали. Она, видно, сумасшедшая: все "фатер", "фатер" кричала и вас за шинель тянула.

— И здорово обгорел?

— Обе кисти рук и шея. Как бы в госпиталь не положили!

— Жалко, — сказал я, — видно, солдат-то неплохой.

— Вытащил какого-то завалящего старика, а потом услышал стон и снова вбежал в дом. В это время своды-то и обвалились. Говорят, самого еле вытащили.

Я сказал, чтобы оформили на Огородникова представление к ордену. Адъютант посмотрел на меня с недоумением:

— Не пойму я, Василий Тимофеевич: если за каждого спасенного старика ордена давать, так разве мы их наготовимся? Сколько их тут! Да мы на Волховском, когда высоту с камнем под Карбуселью брали, так всю землю кровью залили, но ни одной медали никому... А тут за старика, которому по возрасту помирать пора...

— Погоди-погоди, — сказал я ему, — постарше будешь, не так запоешь! Каждому жить хочется...

Но мысль об ордене, запавшая ко мне в душу, все-таки не давала покоя. Поэтому я спросил:

— Он давно воюет, Огородников-то?

— С самого начала. Три раза ранен. Один тяжело.

— А что-нибудь есть у него?

— "За отвагу" с сорок второго.

— Ну вот, на "Славу" пусть оформят.

— Это, Василий Тимофеевич, другое дело. За это следует. Я ведь у него до вас командиром взвода был.

— А я думал, ты адвокатом работал, уж больно говорить хорошо умеешь.

— Я ведь вот что не пойму, Василий Тимофеевич, — увел мудрый адъютант наш разговор в другую сторону. — Не укладывается у меня в голове. У этого Огородникова оба сына на фронте убиты, а он лезет в огонь из-за какого-то старика. Может, этот старик — отец тех, кто стрелял по ним?

Признаться, и у меня тогда это не совсем укладывалось в голове. Казалось, в конце войны столько ненависти, злобы и обиды должно было накопиться в нас, что можно было утопить в них всю Германию, со всеми ее стариками, женщинами и детьми.

Адъютант расторопный был, побежал к замполиту и вскоре доложил, что Огородникову можно орден "Славы" третьей степени вручать — все документы оформили. Я, как комдив, имел право награждать от имени Президиума Верховного Совета.

А утром я увидел картину, которая мне не понравилась. Только вышел на улицу, гляжу — идут два солдата обнявшись, у каждого автомат за спиной и, показалось мне, заметно навеселе. У одного забинтована и еще кровоточит голова — бинт в свежей крови, из-под него выглядывают черные глаза и кавказские усы. У другого завязаны обе руки и шея. И фигура другого показалась знакомой. "Вот свинья, — подумал, — я этому Огородникову орден собираюсь вручить, а он пьяный около моего штаба ходит".

Только хотел прикрикнуть на них, как оба повернули головы в мою сторону, один приложил руку к козырьку, а другой прижал забинтованные руки по швам и прошли мимо меня строевым шагом, грохая по булыжнику тяжелыми немецкими сапогами, высекая при этом искры.

"Ну, — подумал я, — хоть и навеселе, а дисциплину не забывают". Поэтому не только не стал их наказывать, а даже руку к козырьку приложил: на отдание чести ответил.

Часа через два меня срочно вызвал к себе командарм. Когда я выехал к нему, то на соседней улице снова увидел знакомых солдат. Через всю проезжую часть, разбитую снарядами и гусеницами танков, засыпанную и залепленную землей, осколками и грязью, была проложена широкая блестящая дорожка из голубого шелка. Я сказал водителю, чтобы остановился. Солдат с забинтованной головой кричал через дорогу:

— Слюши, Огородников! Иди ко мне, дорогой! Иди, я тебя прошу!

И Огородников, не замечая меня, наступил сапогом на голубой шелк и пошел, пошатываясь и вдавливая его в грязь тяжелыми сапогами. Так он перешел всю улицу, выкрикивая своему другу громко, восторженно и дико:

— Спасибо, друг! Вовек не забуду! Услужил! Никогда по шелку не ходил!

А кавказец его подбадривал:

— Слюши, Огородников, ты похож на министра иностранных дел! Как капля воды!

Огородников подошел к своему другу, вытер до блеска сапоги шелком и обнял его руками, обмотанными грязными бинтами. Я вышел из машины, подошел к друзьям и спросил:

— Что же вы делаете, сук-кины вы сыны?

Они только в это время увидели меня и остолбенели от неожиданности и сознания вины, как дети, застигнутые врасплох за шалостями.

— Я тебя орденом Славы наградил, а ты, видишь, что вытворяешь? — сказал я Огородникову.

— А ты, гордый сын Кавказа, зачем позоришь перед немцами нашу землю? — спросил я его друга.

Сын Кавказа приложил руку к козырьку, стукнул каблуками и замер в стойке "смирно", и весь последующий разговор наш с Огородниковым глаза его пронзительно переходили с меня на друга и обратно.

Огородников же опустил руки по швам и, отвернувшись, проговорил пьяным и грустным голосом:

— Они у меня, товарищ генерал, всех до единого убили! Никого не оставили.

И представь себе, солдат этими словами растрогал меня. Мне стало жалко его. Я не знал, что сказать, тем более чем помочь. Слов таких не было и возможностей.

— Душу они у меня вынули. Большая семья была: кто в школу, кто уже на работу ходил.

Я похлопал его по спине, обнял и прижал к себе. Огородников виновато улыбнулся, опять отвернулся в сторону и разрыдался.

Потом, чуть успокоившись, спросил:

— Разрешите идти, товарищ генерал?

— Куда же ты пойдешь? Тебе надо в госпиталь.

— Санинструктор сказала, что вечером с одной руки повязку снимет. Мы еще повоюем, товарищ генерал!

— Иди, дорогой, и успокойся, — сказал я. — Может быть, еще живы все. Не горюй! Кто знает?

— Нет, товарищ генерал, — ответил Огородников, — я на днях письмо получил. И на младшенького пришла похоронка, и жена с голода умерла.

Пока я садился в машину, солдаты встали рядом, Проезжая мимо, я видел, как они стояли навытяжку. Один руку держал у козырька, другой по швам. Оба с автоматами за спиной.

Вот ты и подумай, какие у нас солдаты были и почему мы до самого Берлина дошли. Наш народ-то, ведь он какой? В большом он велик, а в малом — как маленький. Вот ведь какое дело, мой молодой друг...

И можешь себе представить, я орден-то Огородникову так и не вручил! На следующий день мы вошли в Берлин и Огородников был убит на мосту через Шпрее. Фаустпатроном по нему ударили, как по танку.

Генерал-майор Маслов скончался в возрасте восьмидесяти лет, что для кадрового военного немало. Сейчас, когда я вспоминаю его на склоне своего возраста, мне представляется, что хоть и простоват он был на вид, но думать умел, сердце имел честное, горячее и многое понимал такое в жизни, над которым мы еще до сих пор бьемся.

Дальше