Комиссар
В перерыв между боями, когда наступало долгожданное затишье, комиссар любил зайти к нам и побеседовать. Так, ни о чем, куда поведет разговор.
— У нас в Сибири народ рослый, — начал он как-то, хитро прищуриваясь и стараясь раскурить трубку, в которой что-то сначала потрескивало, а потом стало стрелять искрами.
При этом он искоса поглядывал на меня и, видимо, уловив на моем лице нечто, похожее на усмешку, сказал:
— А что? Неправда? Ты не смотри на меня.
Комиссар был малого роста, худой и старый на вид.
— Да я на вас, Степан Данилович, не гляжу, — начал оправдываться я.
— Ты вспомни, какой у нас комдив был на Северо-Западном. Два метра. А командир шестнадцатого полка? Помнишь, ругался, что траншеи мелко роем. Ему ходить было трудно — нагибаться приходилось. Оба из Омска.
Я молча соглашался с комиссаром — он был старше меня не только по должности и званию, но и по возрасту, лет на семнадцать.
— Вот ты слушаешь и молчишь, — тянул он свою нить разговора, — а в душе небось смеешься. Тоже, мол, сибиряк. А я таким себя и не считаю. Меня родители в Сибирь привезли, когда мне семнадцать лет было, в двадцать третьем году, Ты, по-видимому, тогда только родился?
Я подтвердил.
— Ну вот, так я в то время: приехал в Тару, под Омск, да и женился сразу, — продолжал воспоминания комиссар. — Выходит, ты вполне мог моим сыном быть. А все потому женился рано, что в волком партии работать устроился. Для такого учреждения холостяк-то не подходил. Серьезный туда нужен был человек, семейный.
Он ухмылялся, и я не мог понять, в шутку он говорит или всерьез. Он снова предпринял усилия, чтобы разжечь табак, и на этот раз ему удалось. Степан Данилович выпустил дым через нос и остался доволен.
Филличевый табак, который в военное время курила вся армия, не так просто было разжечь, а особенно в трубке.
— Так я тебе почему про женитьбу-то говорю? А все потому же. Жену я взял сибирячку, не какую-нибудь приезжую, а коренную. Вот она мне сначала девочку, а потом двух парней и родила, да таких, что куда с добром. Ну о девочке особый разговор. А парни уже сейчас повыше тебя будут на целую голову. Вот ты и улыбайся после этого. Им, когда я уходил, было одному шестнадцать, а другому четырнадцать.
Правда, дочь мелковата вышла, в меня, но зато красива, вся Тара с ума сходила, пока замуж не вышла. А нашла себе такого парня, что смотреть страшно, до чего велик и силен. Я его "гардеробом" звал. Как сядет за стол, будто гардероб поставят, настолько высок и широк. А тихий — мухи не обидит.
Комиссар волновался и быстро говорил, чтобы скрыть волнение:
— Воюет где-то сейчас. Но чую нутром, недалеко от нас. По письмам догадываюсь.
И тут, словно опомнившись и застеснявшись оттого, что разоткровенничался, вдруг ни с того ни с сего указал мне:
— Ты, Перелазов, за оружием в роте плохо следишь. Я смотрел у часовых. У одного патронник забит грязью так, что патрон не досылается, а у другого канал ствола ржавчиной зарос. Проверь. В следующий раз накажу. Понял?
Я понял, и комиссар легко выскочил из землянки, сказав на прощание:
— Не выходи. Сам дорогу знаю.
Я все-таки раздвинул шуршащие обледеневшие накидки, прикрывавшие вход, и посмотрел вслед комиссару. В длинном не по росту полушубке, с подвернутыми рукавами и подшитых растоптанных валенках, он был похож на дельного, работящего деревенского мужика из хорошего колхоза, если бы не ремни, кобура с пистолетом и полевая сумка, до отказа набитая неизвестно чем, что, однако, невольно придавало ему вид военного человека.
Собственно, если быть точным, то Степан Данилович Зобнин уже не был комиссаром. Это мы по старинке, по привычке так называли его. Вот на Северо-Западном фронте в сорок втором, да, он был комиссаром батальона и имел звание старший политрук — шпалу носил в петлице. А потом, когда институт комиссаров упразднили, стал он замполитом батальона и присвоили ему капитана.
Мы таким поворотом событий недовольны были. Считали, что он уже и по своему фронтовому опыту, и по возрасту, если бы по справедливости решать, перерос все это. Но, вероятно, кому-то там, сверху, виднее, а может, оттуда и не разглядишь ничего. Я к этому времени уже командиром роты был и тоже звание капитана имел. Поэтому перед капитаном Зобниным стыдился, что ли.
Потом вскоре, когда меня заместителем комбата назначили, то есть будто и совсем почти подравняли нас, то неудобство или, точнее говоря, неловкость перед ним испытывал постоянно.
Хоть мы, молодые, его, кажется, догоняли, он так комиссаром для нас и оставался. Как-то раз даже заикнулся ему об этом. Как же это так, мол, Степан Данилович, вас затирают? Дескать, нехорошо вроде. На что комиссар мне ответил:
— А ты не думай об этом. Ты мысли свои направляй на то, чтобы мы задачу лучше выполнили и народу меньше положили своего. Это раз. А во-вторых, мне только конца войны дождаться, на победу посмотреть. Я ведь приписной. Конец войне — я домой сразу, в свою Тару, к жене, к детям, к зятю своему. А тебе еще служить, как медному котелку, тебе звание и должности еще как пригодятся, если в кадрах останешься.
Ну хорошо, согласился я, может, это правильно... А почему его в наградах обходят? Надо сказать, в то время орденами не разбрасывались. Но я за Северо-Западный фронт "За отвагу" имел, а комбат наш, Иван Васильевич Логунов, — Красную Звезду. Я уже не говорю о больших начальниках. Они были на виду. Комдив боевое Краснее Знамя получил, а комиссар дивизии, тоже, кстати, из запаса пришел, — Красную Звезду.
Главное, что обидно, уже тогда происходили странные вещи. Например, был у нас на Северо-Западном командир взвода, старший лейтенант, как все, голодный и грязный ходил. Однажды вызвали его куда-то вверх, и больше мы его не видели.
А через год вывели нашу дивизию на отдых, собрали всех на совещание (тогда уже нас офицерами называли). Приехал командарм. Смотрим, узнать не можем, адъютантом у него тот наш товарищ с Северо-Западного, но уже майор, чистенький, полненький, такой и с орденом. Ну, сказать по правде, красивый парень, только нас уже будто не замечает никого.
У Степана же Даниловича — такого человека! — как не было ничего, так ничего и не прибавилось, хотя пахал он на войне уже два года, все на переднем крае, а не где-нибудь, и ранен был трижды. Ну правда, еще раз говорю, наградами тогда не очень баловали. Все-таки обида брала за него, за нашего комиссара.
В общем, капитана Зобнина мы не только уважали, но и жалели, да и он нас любил. Какое-то тепло от него шло, уверенность в победе и выдержка. Да, выдержка у него была потрясающая.
В марте сорок второго на Северо-Западном фронте мы восемнадцать суток голодали. Из дивизионного обменного пункта, через который шло снабжение людей продовольствием, ни одного сухаря не получили. Не буду рассказывать, как мы это вынесли. Это к нашему разговору прямого отношения не имеет. Скажу лишь, что, когда мы уезжали дивизией на формировку, уже эшелон погрузился, вот-вот долгожданная команда "По ваго-о-нам!" послышится, к нам подошел Степан Данилович и сказал:
— Ну, братцы, мы уже с голоду не умрем. Налетай!
Открыл полевую сумку, вынул плитку шоколада, развернул ее с хрустом и начал каждому отламывать по кусочку. Кто-то сунулся по второму разу, комиссар его по носу:
— Совесть у тебя есть?
Все, кто подбежал, по кусочку получили.
Дело в том, что в апреле, после того мартовского голода, в небе появились наши самолеты, дорога, по которой шло снабжение, открылась, привезли сухари и консервы, а для командиров и политработников шоколад — каждому по плитке. Мы, конечно, шоколад съели в первый же день, а Степан Данилович, оказывается, решил: "Съем, когда ранят или на формировку повезут". И полтора месяца носил плитку в сумке.
В вагоне мы разговорились:
— Ну, Степан Данилович, вы из железа сделаны, — сказал я ему.
— А что?
— Да как же так — с шоколадом-то?!
— А-а-а, — рассмеялся Зобнин. — Так ведь я думал: вдруг опять дорогу закроют, а у меня шоколад. По кусочку в день, и уже не умрешь с голоду.
Хитро прищурил глаза и опять улыбнулся:
— Да, я этого шоколада смолоду объелся.
Я сразу не понял подвоха и спросил:
— Вы что, на шоколадной фабрике работали?
— Не работал, а вот так пришлось. Четыре раза ел. Первый раз, когда отдыхал однажды в санатории. На радостях-то жене купил плитку, ну и, естественно, сам попробовал. Ничего, думаю, но баловство. А потом еще трижды покупал. Жена дочку родила. Вынесла и показала в окно. А я ей плитку шоколада в передачу завернул. Так ведь половину обратно прислала и написала, чтобы я обязательно съел. Потом сына родила, я опять шоколаду, второго сына — опять плитку купил. А она ни в жизнь без меня не съест. Вот я и наелся до войны шоколаду досыта.
Мудрый был комиссар. Тот кусочек шоколада, который он мне у вагона дал, я всю жизнь забыть не могу. На всю жизнь он со мной остался. Хоть после этого чего только попробовать не довелось!
Недавно я встретился со своим старым фронтовым другом в Доме композиторов, где Северо-Западный фронт собирается в День Победы. Ввиду того что я должен был выступать, посадили меня в президиум для всеобщего обозрения. В первом ряду сидел — командиров стрелковых рот сейчас живых по пальцам пересчитаешь. Выступил я, и объявили перерыв. В фойе подходит ко мне один ветеран и улыбается:
— Не узнаешь? — спрашивает.
— Не могу припомнить, — говорю.
— А вспомни, как мы у эшелона шоколад комиссара нашего, Степана Даниловича, ели?
— Да ты, наверно, Коровников? — спрашиваю.
— Коровников, — говорит, — а я тебя тоже не узнал бы, если бы не объявили.
Обнимаемся и смотрим друг на друга, удивляемся и жалеем: что время с человеком делает! Но скоро разговорились. О друзьях-товарищах, о боях-пожарищах, как в песне поется, вспомнили. Вошли в буфет. Взяли для приличия соку и сидим, отпиваем из стаканов.
— А помнишь, как комиссар пленного взял? — спрашивает меня Коровников.
— Как не помнить? Помню!
И в самом деле, анекдотичный случай вышел со Степаном Даниловичем. Разве такое забывается!
Дивизия наша участвовала в прорыве долговременной обороны противника. Заняла три траншеи, а дальше продвинуться не смогли. Устроились в немецких сооружениях. Я уже был замкомбатом,
Телефоны поставили. День прошел спокойно. Наблюдатели доложили, что противник окапывается. Поужинали. Я предупредил командиров рот, чтобы усилили бдительность. Надеясь, что все будет в порядке, лег спать. Разбудил телефонист:
— Товарищ капитан! Кто-то вас спрашивает.
— Кто?
— Не знаю, что-то неразборчивое. Взял трубку. Услышал встревоженный голос Степана Даниловича:
— Выручай. Немец ко мне пришел.
Я быстро затянул ремень, надел полушубок. Анатолий — как нитка за иголкой. Вбежали в землянку комиссара и увидели в мерцании горящего провода: сидит Степан Данилович в полушубке, подпоясанный ремнями, а рядом — здоровенный немец в шинели и каске, с автоматом за спиной, обнимает комиссара. Телефонист направил на него карабин и кричит:
— А ну не дури! Хенде хох, тебе говорят!
Немец ухмыляется во весь рот и лезет к комиссару целоваться, а на окрики совсем не реагирует, будто не слышит.
Анатолий оторвал пьяного немца от комиссара, скрутил ему руки назад и попросил телефониста:
— Ну-ка дай какую-нибудь веревку.
Тот дал ему кусок провода. А Степан Данилович еле встал, поднял и опустил плечи, размял руки, переступил ногами и произнес облегченно:
— Ну, медведь, думал, задавит...
Потом вытащил носовой платок (мы такие платки делали из парашютиков, на которых немцы пускали осветительные ракеты), тщательно вытер лицо и брезгливо сказал:
— Обслюнявил всего, пьяная рожа!
Немец пришел в себя и, испуганный, стоял, упершись головой в накат. А мы хохотали!
Потом стало известно, что немецкий батальон, который оборонялся против нас, вечером справлял день рождения своего командира (его отец, крупный промышленник, прислал на фронт спиртного на весь батальон).
Когда немцы, сбитые нами со старых позиций, окопались на новых рубежах, именинник приказал выдать спиртного всем солдатам. Солдату-телефонисту тоже поднесли и приказали проверить линию от штаба батальона до первой траншеи. Придя туда, он еще выпил и направился к себе спать.
Но тот блиндаж, в котором он когда-то жил, был уже в наших руках, и немец, весело напевая, не подозревая об опасности, пришел "к себе". А там хозяином был уже наш замполит батальона.
Когда заблудившегося и плененного телефониста отправили вверх, вся дивизия узнала о том, что замполит третьего батальона шестнадцатого полка "взял "языка". Над Степаном Даниловичем посмеивались. Когда же пришла весть о том, что капитан Зобнин за захват "языка" награжден орденом Красной Звезды, мы обрадовались.
Степан Данилович без всякого стеснения говорил, что это ошибка, что ему выдали аванс в счет будущих боевых действий и наших побед.
Вскоре, когда дивизия вновь была брошена на прорыв долговременной обороны противника, капитан Зобнин был ранен и эвакуирован в госпиталь.
Когда он вернулся в батальон, мы уже стояли в обороне, долго и с трудом окапывались, оборудовали себе глубокие траншеи, ходы сообщения, теплые и надежные землянки. Мы давно были на фронте и хорошо знали: если инженерное оборудование местности закончено, то это явный признак того, что долго нам здесь не сидеть. Опять предстояло наступление.
Вечером мы собрались у комбата, чтобы отметить возвращение капитана Зобнина. Выпили, конечно, за встречу. Степан Данилович предложил тост за тех, кто погиб за Родину.
— Пусть земля им будем пухом, — сказал он, — да не забудет Родина своих погибших сынов!
Я услышал в его голосе отчаяние и спросил: — Что-нибудь стряслось, Степан Данилович?
Он подлил водки, выпил, откашлялся и сказал:
— Убили зятя, богатыря-то моего.
Мы налили в кружки, встали, сдвинули их и произнесли в один голос:
— Смерть немецким оккупантам!
— Вот ведь пуля десяти грамм не весит, а такого мужика свалила, — только и сказал комиссар, виновато улыбаясь.
Через неделю я получил сообщение о том, что мой старший брат Василий Егорович Перелазов в боях за социалистическую Родину погиб смертью храбрых.
Комиссар узнал об этом и пришел ко мне. Сказал:
— Горе с тобой разделить зашел.
И заплакал. Я пытался успокоить его, и вдруг обоим стало хорошо.
Вскоре Степана Даниловича снова ранило. Это и не мудрено: он всегда лез вперед! Мы расстались и с тех пор не виделись. Не знаю, жив он сейчас или нет.
Но не хотелось бы на этом закончить рассказ о нашем комиссаре.
В конце сорок четвертого года во время последней для меня атаки я внезапно почувствовал, как обожгло ногу, сделал шаг вперед, нога подвернулась, будто подкосило меня, — я упал и понял, что ранен.
Не буду рассказывать, как меня вынесли с поля боя, оказали помощь в медсанбате, отправили в полевой госпиталь, а оттуда — в Москву, в коммунистический госпиталь (сейчас это госпиталь Бурденко), где оперировали, выходили. Ногу мне спасли. Я доживал в хирургическом отделении последние дни перед выпиской.
Надо сказать, раненые в нашей палате были необыкновенные. Самый старый — майор ветеринарной службы, кандидат наук, лет тридцати. Лежал он с ожогами в тяжелом состоянии, не ходил, лечился по собственным рецептам. Ему всячески помогали пятеро молодых парней из саперов, все с оборванными кистями рук. У них не было ни одного пальца на пятерых, как шутили они.
Четверо из них уже готовились к выписке, каждому были сделаны продольные разрезы предплечий обеих рук, лучевая и локтевая кости отделены одна от другой. На той и другой руке у каждого образовались как бы клешни, по два больших пальца, идущих от локтя. Этими клешнями они умели держать предметы, застегивать пуговицы, сворачивать самокрутку. Пятый раненый был доставлен значительно позже, ему тоже хирурги оформили "руки Крукенберга". Он только еще учился брать предметы, застегивать пуговицы.
Вскоре четверо выписались, и он остался один. Больше всего его заботило, что свернуть самокрутку не удавалось. Как-то он подсел ко мне на кровать и начал разговор:
— Понимаешь, никак с этой "рукенбергой" не совладаю. Вот курить хочу, а завернуть не могу!
Я не курил и поэтому заворачивать тоже не умел.
— А ты не кури, — посоветовал я ему.
— А что тогда? Пить, что ли?
— Зачем пить?
— Так ведь надо же как-то нервишки-то держать свои, а? Тебе хорошо говорить...
— Ну тогда заведи трубку.
— А что, — вдруг заинтересовался он идеей. — И в самом деле. А?
Вскочил с кровати, потом снова подсел:
— Как это я не сообразил? Ведь знал же! Был у нас в бригаде майор один, трубку изо рта не вынимал. Замкомбат по политчасти.
— И у нас, — вспомнил я Степана Даниловича, — тоже замполит батальона с трубкой ходил.
— Ну? Маленький такой?
— Маленький.
— Черный?
— Чернявый.
— На нижней губе ямочка?
— Да.
— А трубка какая?
— "Мефистофель".
— Что-что?
— Ну, черт с бородкой и рожками, черный такой.
— Как раз он, — восторженно воскликнул сапер. — Как капля воды! Не может быть!..
— А фамилию помнишь? — спросил я. Меня тоже распирало от радости.
— Злобин.
— А может быть, Зобнин?
— Нет, твердо знаю, Злобин.
— Да Зобнин же тебе говорят. — Я уже начал обижаться на этого дурака.
— Слушай, кто лучше знает, ты или я?! Я его вот как тебя видел! Хороший комиссар, добрый. И герой настоящий. Вечером, когда я уже засыпал, сапер крикнул мне: — Слушай, Переходов или Перелазов, как там тебя?
— Ну что тебе? Чего будишь? — спросил я недовольно.
— Слушай, а может быть, и в самом деле не Злобин? У меня на фамилии память плохая. Кроме того, я ведь в саперной роте был, а он в стрелковом батальоне. Как ты своего замполита называл?
— Зобнин.
— У него еще на сына похоронка пришла. Только на фронт пришел, и убили. Ты меня извини, не обижайся, пожалуйста. Может, и Зобнин...
Раненый умолк, и я снова уснул, чтобы через какое-то время проснуться от его крика:
— Слушай-ка, я забыл тебе сказать! Понимаешь, которую ночь не спится: обо всем передумаешь. Вспомнил. Комиссар-то этот, который трубку курил, Героя Советского Союза получил: за Одер!
Помолчал, повозился в постели, повздыхал.
— Комбата у них убило, понимаешь. А заместителя и начальника штаба ранило. В общем, мясорубка была, он один остался за всех.
Так вот он вместе с разведчиками на тот берег перешел. Один дот захватили, а в соседних никого не было — резервов у противника, говорят, не хватало, замполит за ночь весь батальон по льду мелкими группами на тот берег перевел. А когда противник подошел, так там, на плацдарме-то, уже наши сидели. Нас с товарищем на их участок послали минировать.
Замполит этот задачу ставил. Ходит, говорит, а трубку изо рта не вынимает. Ночью холодновато было... Я еще думал, что он этой трубкой пальцы и нос греет. И все время будто усмехается. А чего, казалось бы, смеяться, когда немцы утром обязательно в контратаку пойдут?
— Ну а где он сейчас?
— А я откуда знаю? Неделю они отбивали контратаки противника. А когда нас туда послали проходы в минных полях проделывать, так в эту же ночь мне руки оборвало. Тут уж ни до кого было... Вполне погибнуть мог, комиссар-то, бои тяжелые шли. А мог и живым остаться. Не всех же убивало.
С тех пор я не расстаюсь с мыслью: может, там действительно Степан Данилович был? И до сих пор хочу, чтобы это был наш комиссар. Такое желание и такая надежда не покидают меня, а со временем все больше и больше крепнут. Почему-то для меня сейчас особенно важно, чтобы это был именно он.