За партбилетом
Нам эти высоты нужно было взять позарез. С них просматривали и прицельно обстреливали не наши боевые порядки, но и железную дорогу, которая в тылу только что была восстановлена и пущена.
Еще до рассвета, накопившись у подножия для атаки, мы с тревогой разглядывали гору, которая закрывала собой полгоризонта, круто упираясь в небо, и уже не менее часа слышали в воздухе и на земле шум, грохот и звон артиллерии, обрабатывающей передний край обороны противника и готовящей огнем нашу атаку.
Когда настал срок, мы по сигналу комбата поползли вверх по глубокому снегу с уверенностью в победе и с тайной надеждой выжить. Яркие цветные трассы пуль прижимали к земле, мины рвали и разбрасывали вокруг осколки, землю и человеческие тела. Страх выворачивал душу даже самых мужественных и отпетых, но молодая вера в бессмертие крепко сидела в нас.
Поднятый ветром и огнем сухой снег пополам с землей бил в лицо и порошил в глаза. На гладких скатах горы ноги не находили опоры и скользили. Сползая вниз, мы цеплялись за трупы тех, кто, выполняя приказ, пытался взять высоту до нас (таких попыток было немало). Окоченевшие и примерзшие к земле, они укрывали нас от огня. Даже убитые помогали нам чем могли. Обессилев, мы падали в свежие воронки, чтобы отдышаться. Потом снова лезли в снег, раздвигали его телом и тянулись вперед. Мы не видели верхушки горы, ползли будто в небо, и конца этому страшному продвижению, казалось, не будет. Раненые истекали кровью на морозе, убитые коченели, живые проклинали все и лезли к любому концу. К жизни или смерти. Лишь бы скорее он наступил.
Когда, на счастье, повалил спасительный снег, мы словно уперлись в тускло-серое небо и вдруг поняли, что перевалили через гребень. Тогда все, кто мог еще двигаться, поднялись и с криками "ура!", матерщиной и другими возгласами восторга, победы и ненависти пробежали еще метров триста и поняли, что высота за нами. Мы остановились, чтобы окопаться, потому что впереди, за снегом и огнем, уже ничего не было видно. А с обеих сторон, и от нас и от немцев, беспрерывно, не передыхая, били артиллерия и минометы, захлебывались пулеметы, трещали автоматы и гулко ухали орудия прямой наводки. Мы долбили мерзлую землю, чтобы укрыться в ней и хоть немного согреться в мокрых полушубках и валенках, заполненных растаявшим снегом.
Потом начались контратаки. Немцы понимали, чего они потеряли, мы же знали цену приобретенного.
Каждую ночь к нам в роты подбрасывали пополнение, и мы набирались сил и новой уверенности. В конце концов немцы потеряли надежду и отказались от мысли столкнуть нас с высоты и истребить в болоте.
Когда бои утихли, на партийном собрании батальона меня приняли в члены ВКПб). В кандидаты я вступил в сорок втором, во время боев в Рамушевском коридоре.
Вот о том, как я получил партийный билет, мне и хочется рассказать.
В марте сорок третьего года вечером ко мне пришел капитан Зобнин, замполит батальона, и сообщил:
— Ну что, ротный, тебя можно поздравить. Завтра пойдешь в тыл, получать партийный билет. Комбату можешь не докладывать — знает. Позавтракаешь и отправляйся.
Не буду скрывать, я ждал этого дня и потому обрадовался чрезвычайно.
— Оставайтесь, Степан Данилович, — предложил я, заметив, что комиссар собирается уходить, — поужинаем вместе.
Но он не остался.
— Некогда, — сказал и поспешно ушел.
Я зашел к своим заместителям и объявил, что завтра за меня на весь день остается капитан Иванов.
Поужинав, мы с ординарцем долго бродили по траншеям и ходам сообщения роты, проверяли службу наряда, заходили в землянки к солдатам. Чтобы самим не уснуть, время от времени стреляли из автоматов в сторону противника. Немцы отвечали огнем из нескольких пулеметов и принимались усиленно освещать ракетами ничейную землю.
Уснули мы в три часа ночи.
Утром Анатолий разбудил меня завтракать. Плотно поев в предвидении дороги (в то время кормили уже хорошо), я спросил Анатолия:
— Спать хочешь?
— Еле хожу, — откровенно ответил он.
— Ложись и выспись, — разрешил я.
— Хорошо, товарищ капитан, — с готовностью и благодарностью ответил он, не подозревая, что я куда-то ухожу, — я немного придавлю.
— Придави, придави, — сказал я. Он не заставил повторять разрешение — сразу же лег.
Первое, что я увидел, выйдя из землянки, было солнце — оно низко взошло и багрово высветило землю, едва пробившись сквозь серое туманное небо. Подойдя к склону горы, я глянул вдаль, туда, куда мне предстояло идти. Белая равнина спокойно и широко расстилалась впереди. Где-то у самого горизонта бесшумно, по-мирному катил эшелон теплушек, дым из трубы паровоза стлался над крышами вагонов и обрывался на середине состава. Вдоль фронта тянул бомбардировщик в сопровождении двух еле видимых истребителей. Тяжелый самолет шел прямо, истребители то и дело меняли курс и высоту, и казалось, балуются, играют с экипажем, который призваны охранять. По накатанной пустой дороге к нам бешено неслась полуторка. Мне стало смешно: люди в машине торопились, будто у нас безопаснее, чем в тылу.
День начинался хорошо. Я был молод, здоров, тепло одет и легок на ногу. Веселое состояние духа подсказало мне ошибочное решение, которое чуть не стоило мне жизни. Не захотелось спускаться с горы по грязному ходу сообщения, заваленному пустыми консервными банками, проводом, разбитым оружием и другим хламом. Проще показалось выскочить и поверху пробежать опасную зону. Я бездумно выскочил на пригорок. Вот тут-то меня, видимо, и поджидал терпеливый снайпер. Шагах в десяти от траншеи у моего уха, буквально обжигая, просвистела пуля. Сообразив, что в меня целятся, я бросился на землю. Падая, увидел, как брызнул фонтанчик земли, выбитый пулей. Пуля ткнулась туда, куда я через долю секунды упал головой. Я упал и замер в неудобной позе. Одна нога была где-то под животом. Около плеча снова ударило в землю, стало ясно, что если сейчас шевельнусь, то следующая пуля будет моей. Я прижался к земле, затаил дыхание, в надежде, что немец поверит, будто я убит, и потеряет ко мне интерес. Я лежал, ждал пули, ругался про себя: "Черт меня понес" — и верил, что немец все-таки может принять меня за убитого, и в это время до жуткого сладкий трупный запах ударил в нос. Я скосил глаза — рядом со мной лежал убитый немец. Я выдержал несколько минут, которым, казалось, не будет конца, подтянул под себя другую ногу и прыгнул. Короткая и решительная перебежка бросила меня в воронку, и там я столкнулся с другим убитым немцем. Он лежал в каске, в шинели, аккуратно застегнутой на все пуговицы, с противогазовой коробкой, в перчатках и босиком. Сапоги кто-то снял. Это меня не удивило. В прошлом году я сам ходил в немецких сапогах. Убитый лежал на спине, бурым лицом в небо, с открытым в ужасе ртом. Я долго сидел в воронке, душила обида от унижения, которое я пережил, злоба на немецкого снайпера (не скрою, страха он на меня нагнал) и радость оттого, что выдержки у меня оказалось больше.
Наконец я выскочил из воронки. Оставалось недалеко до бугра, за которым я буду уже в безопасности. Но в момент прыжка нога зацепилась за колючую проволоку, я растянулся и пополз за бугор, волоча ее за собой. Оказавшись в безопасности, я размотал проволоку, почистился, привел в порядок шапку и весело и беззаботно стал прыжками спускаться с горы, как прыгают дети по лестнице через две-три ступеньки. Опасность осталась позади.
Часовой у штаба батальона собирался окликнуть, уже рот открыл, но, узнав меня, бойко отдал честь по-ефрейторски на караул. Солдат был из моей роты. Я подошел, поздоровался за руку, угостил его папироской. Солдат сказал весело:
— Чуть было не выстрелил. Сразу-то не понял. Вижу, что-то летит.
Я сообщил ему, что иду получать партийный билет.
— Значит, нашего полку прибыло! — радостно проговорил он.
Солдату было лет сорок, мне он казался старым.
— Ну дай бог, товарищ капитан, — крикнул он, когда я отошел.
Высота осталась за спиной, а впереди медленно поднимался навстречу яркий красный солнечный шар.
Когда я отошел от штаба, может, километр или больше, мне захотелось посмотреть издалека, со стороны, как выглядят высоты, на которых мы сидим в обороне.
Я встал, обернулся и долго всматривался в гряду высот. Оказалось, что моя высота, та самая, с отметкой сорок три и три, чернее других. Это меня удивило. На самой верхушке ее, где осталась моя рота, уже не было снега. Земля была сплошь изрыта воронками, покрыта сажей и всем, что выбрасывают на поверхность снаряды, когда они рвутся, не щадя ничего. Черная, кое-где рыжая, местами каменистая, источенная траншеями и ходами сообщения, она казалась мертвой и заброшенной. Высоты, на которых закрепились роты капитана Царюка и старшего лейтенанта Бельтюкова, все-таки были, похоже, живее, менее разворочены и цветом лучше. Это обрадовало меня. Выходит, именно моя высота — на направлении главного удара противника, о чем я не догадывался. Именно ее немцы считают ключевой позицией в нашей обороне и потому сюда обрушивают главную силу, злобу и ярость. Продолжив свой путь в тылы дивизии, я понял, что свалял дурака: надо было у комбата лошадь попросить. По разбитой неровной дороге было тяжело идти: то скользил, то попадал в укрытую снегом яму. Солнце освещало следы январского побоища на болотистой равнине.
Снег кое-где растаял, осел, и из-под него показалось то, что не заметили в свое время похоронные и трофейные команды. Вот выглянул кузов затонувшей полуторки. Видимо, свернула с дороги и завязла в яме с водой. Вот валяются колеса от артиллерийского передка, оторванные взрывом, а рядом то, что осталось от лошади, грязная груда шерсти и костей. Из-под снега вытаяла пола шинели, все остальное еще в снегу. Солнце светило и грело. Я разогрелся, вспотел, валенки намокли и отяжелели.
Так прошел я еще с километр и вдруг впереди, шагах в трехстах от меня, проскрипел и прогрохотал шестиствольный миномет. Разрывы поднялись точно над дорогой, оставив на ней следы ровно шести кругов, черного, темного и грязного цвета из земли, снега и разного сора. Я удивился, что и здесь не так тихо и надежно, как это показалось, когда я смотрел на дорогу с высоты и завидовал ее покою. Но никакого страха не испытал, только, если говорить откровенно, пожалел почему я не разбудил Анатолия? Вдвоем было бы веселее.
Я ускорил шаг, стараясь как можно быстрее прожать обстреливаемый участок. Мне подумалось, что и я проскочу его, то уже дальше ничего страшного не будет. Но только я вышел на дорогу, перепаханную шестиствольным минометом, как вой целой стаи мин рассек небо надо мной и впереди, совсем близко, загрохотали взрывы, и осколки начали жужжать и бить где-то около, хлюпая и тупо ударяясь в землю, отчего она то там, то сям стала отдавать паром. Я упал и всей силой вдавился в землю, по спине пробежал озноб — предчувствие страха. Конечно, спина в таком положении была уязвимее всего. Именно с ее стороны, подумалось, осколки прорвут полушубок, разрубят и раскромсают тело. Переждав какое-то время я поднялся и увидел, что взрывы разметали дорогу, оголили ее, выбросили из-под укатанного снега ящики с патронами, каски, сумки от противогазов. Я почувствовал слабость в ногах и вялость во всем теле и понял, в чем дело: нехорошо, что я здесь один. "Хоть бы кто-нибудь рядом", — подумал я с тоской.
И тут, оглядевшись вокруг, я обрадовался: к дороге испуганно бежал высокий немолодой солдат. Он широко размахивал руками, прыгал с бугра на бугор, скользил, падал и снова, быстро поднявшись, бежал, чтобы скорее выйти из этого пристрелянного места. Увидев бегущего, я почувствовал себя командиром, отряхнул полушубок, поправил шапку и громко крикнул, чтобы солдат услышал:
— Стой! Кто такой?!
Солдат послушно остановился и с радостью побежал ко мне. Когда он приблизился, на лице его я различил виноватую улыбку, замешательство и тревогу.
— Кто такой, спрашиваю? — твердо повторил я вопрос.
— Рядовой Голубев.
— Откуда?
— Из армейского зенитно-артиллерийского полка.
— Бегом! — скомандовал я.
Мы быстро проскочили обстрелянный участок и перешли на шаг, оказавшись на нетронутой дороге.
— Как ты здесь очутился? — спросил я.
— Друг у меня тут в штабе дивизии, к нему ходил. Начальство на день отпустило. Вот я где пешком, где на попутных. Повидался, однако...
Отдышавшись, солдат попросил:
— Покурить не найдется?
Я дал папироску. Он вытащил "катюшу", прикурил и начал глубоко затягиваться.
— Ну здорово напугался?! — усмехнувшись, спросил я.
— А вам не страшно, товарищ капитан?
— Нет.
— Неужели не страшно?
— Ну ты же видишь!
— А вы с самих высот?
— Да.
— Там-то страшно небось?
— А ты сходи, попробуй.
— Дак ведь каждый на своем месте...
— Выходит, твой друг — здесь, а ты — там? У каждого — свое место?
— Так ведь он писарем в штабе!
— Тоже, значит, окопался?
Мы пошли не спеша. Долго молчали. Но солдату, видимо, хотелось поговорить. Это с каждым бывает когда беда минует.
— Так я прихожу к нему, — начал он о своем друге, — а он списки на убитых составляет. "Вот, — говорит, — вчера прибыли. Не успели, поди, по разу выстрелить, а уже утром на них похоронки пошлем, из списков вычеркнем, со всех видов довольствия снимем".
Я молчал: для меня это дело привычное, артиллерист продолжал, заметно успокоившись:
— В артиллерии, конечно, потерь меньше. В дивизионе есть люди, которые с первого дня воюют. Но и у нас тоже каждому — своя судьба. К примеру, пришел к нам один сержант после ранения, головастый такой. Его дураки какие-то из госпиталя в пехоту направили. Так он еле ушел оттуда. Не отпускают в артиллерию — и все! Еле упросил.
Пришел к нам радостный, будто домой насовсем вернулся. А на следующий день самолеты налетели, прямое попадание в окоп. Он один там был. По кускам разнесло. Добро бы налет был большой. А то так себе, может, десяток и бросили-то всего... Одна попала — и та в него. А останься в пехоте, может, и не убило бы... Видно, доля такая!
— Сам виноват, — объяснил я, — нечего было с места на место мотаться. Куда поставили, там и стой.
Обстрелянный участок остался у нас уже далеко позади, поэтому мы шли, ничего плохого не ожидая. Седая щетина солдата раздражала меня, я спросил по-командирски:
— А что ж ты оброс, артиллерист?
— Дак вот, видите, два дня не брился всего, — пытался оправдаться он.
— Не оправдание, — сказал я. — У меня на высоте солдаты бреются ежедневно.
— Так те помоложе, наверное, — продолжал оправдываться солдат.
— А те, кто помоложе, так тому и брить еще нечего.
И вдруг прямо перед нами поднялся взрыв. Я отпрыгнул в сторону за сугроб. Солдат упал. Когда утихло, он попытался подняться, но не смог, схватился за живот и крикнул:
— Товарищ капитан!
— Что с тобой?
— Горячо, — прошептал он, — кажись, попало что-то.
И в голосе его я почувствовал одновременно удивление, страх и начинающиеся страдания, как это обычно бывает в таких случаях.
— А ну-ка...
Я отвел его руки в стороны и увидел рваную рану на животе. Шинель вокруг пропиталась кровью; солдат пытался сесть, но потом снова лег на бок, с напряжением закрыл глаза (на это только хватило сил), подтянул под себя ноги, скорчился от боли и начал с хрипом дышать.
— З-зябну-у... — с трудом протянул он, что-то еще хотел сказать, но не успел.
Впереди снова неожиданно грохнули разрывы. Самый ближний, совсем рядом, оглушил меня, и я скатился с дороги в яму. Меня обожгло ледяной водой, и я хотел уже выскочить наверх, когда новый взрыв присыпал меня землей и выбросил на чистый снег.
Я отполз в сторону, вскочил и побежал. Потом упал и, услышав новое поскрипывание подлетающих снарядов, влез в сугроб. Взрывы подняли землю, но это уже было не так страшно: рвалось где-то сзади и значительно правее.
Больше стрельбы не было. Выждав недолго, я поднялся и, подойдя к дороге, увидел, что там, где лежал артиллерист, теперь уже была воронка, а вокруг нее разбросано все, что от него осталось.
Сколько раз до сих пор я видел смерть и всегда легко отделывался от минутного испуга. А тут страх будто схватил меня за горло. Кровь прилила в голову, сердце бешено заколотилось, руки начали трястись, озноб охватил тело. Но я заставил себя собраться и бросился от этого места, норовя скорее убраться, пока жив, пока новые снаряды не ударят и не разорвут в клочья.
Я долго и тяжело бежал. Ноги стали будто чужие, а внутри все горело. Обессилев, остановился, потрогал сердце и с ужасом заметил, что оно вдруг захолодело, словно на него кто-то положил камень. Страшнее всего было то, что я опять один. "Убьют, — подумал я с тоской, — и никто не узнает". Домой пришлют похоронку, в ней будет написано: "Пропал без вести". Обидно то, что в этом все увидят что-то жалкое, нечестное и достойное осуждения. Сжавшись от холода, закрыв глаза рукавицами, я дрожал и скулил, как собака, попавшая под колесо. Пошел снег. Он попал за воротник, подлетел к лицу, пощекотал нос. Я пришел в себя.
— Ну что нюни распустил? — спросил я себя, и показалось, что кто-то другой произнес эти строгие слова.
Я двинулся и чем дальше шел, тем свободнее начинал дышать, отогреваясь с каждым шагом. Собственное поведение показалось мне странным и постыдным.
Вскоре снег перестал. Сначала я услышал поскрипывание саней и фырканье лошади, а потом различил, что в санях два пожилых солдата.
Поравнявшись со мной, они остановились.
— А скажи-ко, дорогой товарищ, — спросили меня из саней, — в шестнадцатый правильно едем?
— Верно, — ответил я.
— А покурить не найдется?
Я порылся в карманах ватных брюк, нашел пачку и протянул.
— Как там? — спросил один.
— Все в порядке, — ответил я.
— А мы вот доппайки везем.
— Значит, будем есть, — повеселел я. — Только вы держите на эту горку, — показал я солдатам свою высоту, — тогда не собьетесь.
— Ну, с богом, — сказали мне.
— Бывайте, — ответил я и предупредил: — Тут один участок простреливается, так вы его побыстрее.
— А что это ты в воде-то весь?
— Провалился в яму...
— Ишь ты... Может, подвезти? А то простудишься?
— Да нет, мне недалеко.
— Ну смотри. А то бы подвезли.
Я выпрямился и, стараясь поскорее согреться, бодро пошел скорым шагом. Солдаты еще какое-то время не трогали с места, а смотрели на меня. Один что-то сказал, другой спросил:
— Что ты говоришь-то?
Тот ответил громче, чтобы его глуховатый спутник мог услышать:
— Герой, говорю! Вишь, один идет и ничего не боится!
— Больно бравый... — заключил тот, кто плохо слышал. — Небось средний командир...
Страшно хотелось послушать, что еще они будут говорить обо мне.
Подходя к лесу, увидел подразделение, занимающееся боевой подготовкой. Солдаты в полушубках и валенках во главе с молоденьким лейтенантом отрабатывали строевой шаг. Командир вскрикивал пронзительно и звонко, любуясь собой:
— Р-раз! Р-раз! Потом:
— Р-рота-а, стой! Вольно! И снова:
— Сир-рно! Ша-а-агом марш! Р-раз! Р-раз!
Кто похитрее и поопытнее из солдат, тот выбрал себе для тепла длинный, с завернутыми рукавами полушубок, кто поглупее, тот короткий, чтобы выглядеть получше. Лейтенанта, тоже в коротком, выше колен, полушубке и перчатках, я про себя похвалил за молодцеватость, но тут же и пожалел: видно, в боях он еще не был.
Поднявшись на насыпь, я увидел среди деревьев маленькие рубленые домики. Мимо прошел офицерский строй. Кто-то выкрикнул:
— Здорово, Перелазов!
Я старался увидеть в уходящем строю знакомых, но подполковник, который вел строй, прикрикнул:
— Р-разговорчики!
Домик политотдела я нашел быстро.
Войдя и встретив подполковника Ульянова, который выдавал мне в августе прошлого года кандидатскую карточку, я словно очнулся и посмотрел на себя как бы со стороны. Грязный, мокрый, в затасканном полушубке, я остановился у дверей и увидел, как на чистый пол каплет с одежды грязная вода. Подполковник Ульянов встал. Я доложил ему, что явился для получения партийного билета. Потом добавил:
— Извините, я тут у вас наследил.
— Вы прямо с высот? — спросил Ульянов.
— Так точно, — ответил я.
В комнате стояло несколько офицеров. Все посмотрели на меня с удивлением и по-особому уважительно. На их лицах можно было прочитать: "Надо же откуда!"
Подполковник подошел, поздоровался за руку и спросил:
— Как добрались?
— Нормально.
— Пешком?
Я кивнул.
— А что, комбат лошади не мог дать?
— Я не просил. Одна на весь батальон осталась. Убьют еще.
Ульянов усмехнулся:
— Так что, лошадь дороже человека?
Потом предложил:
— Раздевайтесь!
Я еле стянул полушубок. Подполковник кивнул вопросительно на полушубок, я объяснил:
— Под обстрел попал. Пришлось в яму с водой залезть.
Ульянов распорядился:
— Кто там у нас свободный? Высушите, пожалуйста, полушубок.
Из другой комнаты выскочил солдат и осторожно, чтобы не испачкать обмундирование, на вытянутых руках унес полушубок с собой.
Тогда Ульянов снова распорядился:
— Пригласите фотографа.
Мне казалось странно и непривычно, что подполковник всем говорит "вы" и распоряжения отдает вежливо, деликатно, будто просит об одолжении. Вошел фотограф, высокий носатый солдат, и, взглянув на меня, возмутился:
— Да как же его фотографировать, Петр Васильевич?
— Как есть, — спокойно ответил подполковник.
— Так что же это за карточка будет? — спросил фотограф недовольно,
— Фотография боевого командира, вот что будет,— снова так же спокойно ответил Ульянов.
Признаться, я в душе был на стороне фотографа. Поглядевшись в зеркало, которое висело у входа, я затосковал. Все лицо облеплено корками спекшейся крови пополам с землей. Над левой бровью толстая лепешка закрывает полглаза. Ниже и левее носа — широкий шрам, затянутый иссиня-бурой молодой, только что народившейся и потому особенно страшной и неприятной кожей. Нижняя губа рассечена и закрыта темно-коричневой грязной коростой. Полмесяца назад я был ранен — три осколка на излете ударили по лицу, рассекли бровь и губу и выбили зуб.
"Такую фотографию, — подумал я, — приклеят к партийному билету и скрепят печатью на всю жизнь". Было отчего загрустить.
Но фотограф дорожил своим местом. Он усадил меня на стул, сзади на стену прибил простынь, навел аппарат, несколько раз подошел. Сначала поправил положение головы и пригладил буйные волосы, отвыкшие от расчески и торчавшие в разные стороны. Потом потрогал "Отечественную войну" и "За отвагу", висевшие на муаровых ленточках на правой и левой стороне груди. Отошел, прицелился и несколько раз щелкнул затвором.
Подполковник Ульянов предложил отдохнуть. В темной комнате стояла кровать дежурного. Я как только разделся и лег, так сразу заснул. Меня разбудили часов в пять.
— Вставай, — кто-то легонько встряхнул меня, — сейчас вызовут.
У кровати стояли сухие валенки и висело высушенное обмундирование.
За столом сидели подполковник Ульянов и два офицера, которых я не знал.
Петр Васильевич вручил мне партбилет, поздравил меня и сказал:
— Вы сегодня стали членом ВКП(б). Поздравляю вас и радуюсь. С такими коммунистами мы непобедимы. Советский народ, может гордиться такими воинами. А дивизия наша гордится вами, кто сейчас на высотах.
Я стоял, слушал комиссара и рассматривал партбилет.
— А фотографии своей не стыдитесь. Когда наши люди видят такое украшение на лице воина, они, конечно, понимают, что это следы войны, которая выбрала вас и отметила на всю жизнь. Это славные отметки.
Подполковник посадил меня напротив, а майор, совсем-совсем молодой, спросил:
— Ну как, товарищ капитан, не отдадим врагу высоты?
Я усмехнулся и спросил:
— Что это мы будем отдавать? Для этого разве брали?!
Мне показалось, что майор смутился и покраснел. Ему стало совестно, что ли: он, такой чистый, аккуратный, на вид не мятый и не обстрелянный, спрашивает меня, который только что пришел оттуда, устою ли я, хватит ли у меня мужества и стойкости.
Но подполковник Ульянов сказал:
— Вы не обижайтесь, товарищ Перелазов. У нас нет никаких сомнений, но есть озабоченность, и вы должны понимать. Уж больно важная высота. Сдать ее — значит все начинать сначала.
— Будьте спокойны, не подведем, — сказал я.
Подполковник Ульянов распорядился покормить меня в офицерской столовой и отвезти на высоту.
Под вечер ездовой подкатил к политотделу на санках и доложил подполковнику Ульянову. Я надел теплый и сухой полушубок, задорно сдвинул набекрень шапку, подпоясался ремнем с портупеей, на которой держался пистолет в кобуре, подтянулся так, что перехватило дыхание, и спросил разрешения убыть. Подполковник Ульянов обнял меня. Я вышел, браво откозыряв. Даже самому себе я показался, знаете, таким здоровым и сильным, обветренным и обстрелянным ротным, облеченным неограниченной властью и легко несущим ответственность за жизни сотни людей, — как прежде, готовым к смерти и бессмертной славе.
Я уселся в передок и, убедившись, что ездовой знает дорогу на высоту, уткнулся в воротник полушубка, сразу задремал и не заметил, когда уснул. Во сне я увидел себя совсем маленьким. Всей семьей — отец, мать, бабушка, три брата, сестра и я — мы едем в голодный год в гости к маминой сестре, тетке Анне, на Кленовое, в двадцати верстах от нашей деревни. Предстоит праздник и угощение. Я млею от будущей радости, а отец то и дело покрикивает на лошадь, которой тяжело везти такую ораву по занесенной снегом дороге:
— Ну-ну, давай, давай, гырдым! Ишь ты, спотыкайся! Я те дам вот!
И вдруг радостный, громкий и знакомый крик:
— Товарищ капитан!
Я вздрогнул спросонок, открыл глаза и увидел Анатолия, который бежал за санями и кричал ездовому:
— Да остановись ты, гад, пока я тебя не застрелил!
Лошадь встала. Еще не совсем проснувшись, я спросил:
— Ну что?
— Да как же что, товарищ капитан?! Это вы?
— А кто еще!
— Ну, слава богу. Думал, не дождусь, товарищ капитан.
Он с трудом переводил дыхание. Я выскочил из саней.
— Вы почему ушли, товарищ капитан, и мне ничего не сказали?
— Так ты же спал, — ответил я.
— Думал, с ума сойду. Хотел бежать вдогонку, но заместитель не разрешил. Да и боялся, что разминемся. А сейчас уже не выдержал. Ну, решил, будь что будет.
Мина неожиданно плюхнулась где-то сбоку. Я даже головы не нагнул. Анатолий будто не заметил и продолжал говорить. Мы были уверены, что "не наша". Вдвоем было нестрашно. Ездовой испуганно сунулся в передок. Лошадь начала фыркать и вздрагивать. Я сказал ездовому:
— Валяй, друг, домой, пока цел.
— А как же вы? — с удивлением и радостью спросил ездовой.
— Тут недалеко, — объяснил я.
— Так ведь версты две, видно, будет, — прикинул солдат,
— Это не твоя забота. Убирайся подобру-поздорову, пока под обстрел не попал.
— Ну дай вам бог, товарищ капитан. Хороший вы человек.
— Счастливо. Не теряй времени. Комиссару скажи, что довез до высоты.
Ездовой тронул вожжой лошадь, та легко развернулась с санями и бойко, с желанием поспешила домой.
Мы с Анатолием бежали быстро и весело. Когда до траншей было подать рукой, начался обстрел. Заметив, что взрывы приближаются, мы кинулись от них в траншею.
— Ложись! — крикнул Анатолий, остановившись.
Я ложиться не стал, а прижался к стенке траншеи. То же сделал ординарец. Вдоль траншеи грохнули взрывы один за другим. Я уже не метался с места на место, как это было в болоте, не старался по звуку угадать, куда ударит следующий, а как встал и прижался к стенке, так и стоял, не суетился. Привычно отдаваясь на волю случая, я думал: "С чего это я испугался в болоте, почему там животный страх вдавливал меня в сырую землю и метал из стороны в сторону? Откуда здесь, на земле, полной опасности и угрозы погибнуть, ко мне вернулось чувство собственного достоинства и твердость духа?" Я понял, что снова почувствовал себя командиром, которого поддерживает дух и величие всей роты.
Мы с Анатолием продолжали путь. Конечно, при свисте пролетевшего мимо снаряда неприятно вздрагивалось, но душа не замирала, а продолжала спокойно свое дело. Я думал уже о роте, а не о себе.
Когда мы с Анатолием увидели свою землянку, я вспомнил лошадь, которая, почуяв, что ее поворачивают к дому, сразу повеселела и начала бойко перебирать ногами, побежала с охотой. Видимо, мы с Анатолием думали одинаково, потому что он вдруг ни с того ни с чего сказал мне:
— А вы, товарищ капитан, правильно сделали, что старика домой отпустили.
В ответ я ничего не сказал. Я спросил ординарца:
— Ну что, у нас там все живы и здоровы?
— Связного из полка убило. С какой-то бумажкой в штаб прибегал. Можно было по телефону сообщить. Гоняют людей.
— Ну и умный ты у меня, все знаешь, — сказал я, и Анатолий понял, что я его разговора не одобряю.
Около моей землянки стоял часовой. Увидев нас, он оживился, и, когда я подошел совсем близко, спросил весело:
— Вас можно поздравить, товарищ капитан?
— Спасибо.
Я снял рукавицу и подал ему руку. Он поспешно стащил варежку и пожал мне руку со всей силой.
— Большое дело, товарищ капитан! На всю жизнь!
— Ну как тут? — спросил я.
— Тихо, товарищ капитан, совсем тихо.
И, будто подтверждая его слова, пули начали тыкаться в бруствер и пошли-пошли справа налево, взвизгивая и отскакивая от каменистой породы, и где-то пропадали с жужжанием, хлюпаньем, бормотаньем, не то жалуясь, не то угрожая. Я посмотрел на дно траншеи. Кое-где были неизвестно откуда появившиеся сгустки грязи. Земля оттаивала.
— Завтра, товарищ капитан, придется сапоги надевать, — сказал ординарец.
— Да, хорошо оттаивает, — произнес часовой, — к весне повернуло. Поглядите, день-то сегодня какой хороший.
— Да, ничего день, — откровенно подтвердил я, только уже потом вспомнив, что день для меня оказался тяжелым.
— Вы хоть поели чего-нибудь, товарищ капитан? — спросил Анатолий, когда мы вошли в землянку.
— Конечно.
— По глазам вижу, что нет.
Вверху и в стороне он нас чавкнули ни к чему три мины.
— Ну, дурак, бьет и бьет. Весь день бьет, — недовольно проговорил Анатолий. — И хоть бы толком бросал, а то сам не знает, куда кидает. Даже дорогу несколько раз принимался обстреливать.
Когда я начал есть, Анатолий весело спросил:
— Ну, получили, товарищ капитан?
Я отставил еду и полез в карман.
— Кушайте, кушайте, — остановил меня Анатолий. — Я подожду. Я ведь почему интересуюсь, товарищ капитан? Никогда партбилета не видел. Посмотреть, какой он.
Я вынул из левого кармана гимнастерки партийный билет и протянул его Анатолию. Тот внимательно перелистал его, посчитал по годам:
— На девять лет хватит, товарищ капитан, до пятьдесят второго года. Нам уже с вами по тридцать будет. Вгляделся в фотографию и заключил:
— Все хорошо, только карточка плохая. На себя не похожи.
— А что так? — спросил я.
— Да в жизни вы куда лучше. А тут опухли, как с похмелья, и лицо все в коростах, — объяснил Анатолий.
"Господи, — думал я, — добрый и милый мой Анатолий, до чего ты рад, что я жив и вернулся". И еще подумал: "За что же он был осужден перед войной? Неужели только за то, что унес что-то с поля поесть, когда на трудодни ничего не давали?!"
Я испытывал наслаждение, опять очутившись дома. Страхи, которые я пережил в этот день, казались мне смешными, не имеющими под собой реальной основы. Ясное дело, опасность преувеличивалась воображением человека одинокого и не занятого ничем.
Сами того не зная, мы были с Анатолием друзьями, и если бы там, на фронте, кто-нибудь нам сказал об этом, то мы оба немало удивились бы.
Немного отдохнув после дороги, мы с Анатолием до самого рассвета ходили по прострелянной, обгорелой и истерзанной взрывами земле и проверяли караулы, помогали солдатам пережить еще одну длинную, бесконечно тянувшуюся ночь. Под высокой луной, которая ярко и холодно освещала мир, вспышки ракет, взлетающих по всей линии фронта, казались излишними. Пулеметная стрельба, раздававшаяся всю ночь из немецкой траншеи, казалась несерьезным, зряшным делом. Мы ходили с Анатолием не торопясь. Я был рад тому, что снова в роте, Анатолий — тому, что опять со мной. Мы были дома, в своей стихии.
Через семнадцать лет, в шестидесятом году, я встретил доцента, кандидата экономических наук Петра Васильевича Ульянова. Я его сразу узнал. То же гладкое, чистое, худощавое лицо, те же аккуратно причесанные редкие белокурые волосы, те же умные, доброжелательные и деликатные глаза. Казалось, он ничуть не изменился. Он меня не узнал. Я напомнил ему:
— Петр Васильевич, вы вручали мне на фронте кандидатскую карточку и партийный билет.
Он всматривался в меня долго и внимательно.
— Конечно, сколько нас таких было, разве упомнишь всех, — сказал я.
— Погодите, погодите, — остановил он меня. Я улыбнулся, и тут его озарило:
— Неужели Перелазов?!
— Так точно.
— Ну вас, товарищ Перелазов, не узнать. Если бы не улыбка...
— Пополнел и постарел? — подсказал я.
— Нет, возмужал. А ведь был худой, жиденький такой, лицо все разбито, в мокром полушубке. И так мне вас жалко было, сердце кровью обливалось, когда вы поехали на высоту.
— Неужели жалко? — оторопело спросил я.
— Конечно, жалко. Такой молоденький. Только жить бы и жить. Я тогда подумал о вас: "Вот вручил я ему партбилет, и он снова в этот ад уходит, а вероятность уцелеть ничтожно мала".
— Вот это да! — воскликнул я. — А я-то думал, что вы в восторге от моего мужества, я на крыльях от вас летел, вы такие слова сказали мне.
Но Петр Васильевич только внимательно посмотрел на меня, улыбнулся, как тогда, в сорок третьем, и сказал:
— Просто не верится!
А те памятные высоты я снова увидел только через тридцать три года. В Семьдесят шестом году я приехал к своему фронтовому командиру дивизии генералу Вержбицкому. Ему исполнилось семьдесят лет. Что это был за удивительный человек, я еще когда-нибудь расскажу. Он повез нас на высоты. В автобусе было двенадцать фронтовиков, участников боев в этих местах в сорок третьем году. Подъехав к подножию высоты 43,3, мы дружно и весело выбрались из автобуса. И в эту весну семьдесят шестого года склоны высоты были занесены глубоким снегом. По мере того как мы ползли вверх, забираясь все выше и выше, мои товарищи, не выдержав нагрузки, один за другим останавливались и возвращались к автобусу. На гору влезли двое: я и Малышев, бывший начальник связи батальона. Не буду описывать, каких усилий это нам стоило. На высоте дул обжигающий ветер, он свистел в лиственницах, высаженных по нашему переднему краю. Мы рассматривали на стеле фотографии погибших товарищей и надписи под ними. Было холодно, дышалось тяжело. Я боялся простудиться и сказал Малышеву:
— Хорошо бы приехать сюда летом.
Он дрожал как в лихорадке и не мог ничего ответить.
Когда мы подошли к краю горы, где начинался склон, и я посмотрел вниз и увидел наш маленький, затерянный в снежных заносах автобус, в котором укрылись от холода и ветра мои товарищи, у меня закружилась голова. Гора была настолько крута, что предстоящий спуск напугал нас обоих, но мы преодолели страх, ибо просить о помощи было бы смешно и обидно.
С грехом пополам мы спустились с горы, и, когда открыли дверцу автобуса, товарищи встретили нас песней: "Их оставалось только двое из восемнадцати ребят".