Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Нежность и любовь

Откровенно говоря, по своей молодости, незнанию жизни и командирской неопытности я относился к агитатору полка несерьезно. Ходит майор по блиндажам, рассказывает о чем-то, расспрашивает, убеждает, шутит. Не требует, чтобы перед ним вставали навытяжку. Казалось, ни за что конкретно не отвечает.

Конечно, думалось мне, он неплохой человек, но польза-то от него какая? Вот я, например, командир роты. У меня почти сто человек, молодых и старых, бывалых и только что прибывших с маршевой ротой, еще не видевших ничего, смелых, готовых идти на риск и чересчур осмотрительных, за которыми только гляди да гляди. Всех их надо не только накормить, одеть, обуть, но и, когда потребуется, поднять в атаку или заставить стоять насмерть, когда немец Попрет. Если рота побежит или заляжет, с меня того и гляди голову снимут.

А у него ни кола ни двора, он всегда свободен, как ветер, какой-то слишком простой, доступный, несмотря на свой немалый по тем временам чин. Майорами тогда сплошь были командиры полков, а комбаты все ходили в капитанах.

Время было тяжелое. Воевать только еще учились. На противника лезли в лоб. О маневре лишь говорили, а чтобы зайти немцам во фланг или в тыл, на это решались немногие.

Так вот в такое-то время нашей роте утром, в десять часов, и предстояло атаковать высоту.

До нас этот злополучный пригорок, который, как я теперь понимаю, никаких выгод нашей стороне не сулил, пытались захватить поочередно три роты, но ни одной из них военное счастье не сопутствовало. Каждый раз они отходили, оставляя трупы и поливая кровью заснеженные поля. Только занесет убитых, смотришь, новая рота идет в атаку на эту возвышенность...

Не прошло и двух дней с последней попытки, как такая же задача была поставлена перед нами. Немцы, видимо, еще с вечера заметили, что у нас опять к чему-то готовятся, потому всю ночь и утро бросали в расположение роты тяжелые снаряды, которые рвались со страшным грохотом и сотрясали несчастную землю до самого основания.

После одного из таких обстрелов, когда сквозь перекрытие землянки (которую я занял два дня назад) стало видно небо и нас засыпало песком, провалившимся в щели между раскатившимися бревнами наката, ко мне и вошел майор Кулаков. Обстрел, под который он угодил, пощадил его: счастливый, он поспешно распахнул дверь и ворвался в землянку.

Потный, раскрасневшийся, обляпанный землей, вырванной снарядами из мерзлого грунта, он радостно улыбался. Тот, кому приходилось бывать в подобных условиях, легко может понять его состояние. Каждому хочется уйти из-под огня живым. Смертельная опасность взвинтила его нервы и сейчас, минуту спустя, прорывалась в виде дикого веселья. Конечно же, очень смешно остаться в живых, хохотать хочется, когда выберешься из пекла...

Майор бросился на лежак, вытащил платок, снял шапку, тщательно вытер крупную, совершенно голую голову и блаженно произнес:

— Как у тебя хорошо!

Вскоре он успокоился, огляделся и показал на дыры в перекрытии землянки:

— Ты смотри, что делает гад! Все тепло выдует.

— Так ведь ночевать-то здесь, наверно, не придется? — спросил я,

— Конечно, — уверенно ответил он. — Вот возьмем высоту и в немецких блиндажах жить будем. Недолго уже ждать!

Развернув мокрый от пота платок, он расстелил его на коленях.

— Ты погляди, что пишет, — сказал он, подталкивая меня локтем. — Нет, ты сам прочти. Ты подумай, что на полях вышила!

В его словах я почувствовал восторг и гордость.

— Это я в посылке получил. Кстати, посылки вчера дошли до вас?

— Принесли, раздали всем, Я прочитал на платке:

— "Нежность и любовь".

— Нет, не то, — заявил майор. Он передернул платок и обрадованно ткнул пальцем в начало.

— Отсюда читай, Я прочитал:

— "Будь спокоен, воин, не жалей фашистов, а с тобою нежность и любовь моя". Агитатор подчеркнул:

— Понимаешь, "нежность и любовь". "Нежность и любовь", ты подумай, слова-то какие!

Потом — не то мечтательно, не то насмешливо — сказал:

— Вот если бы немного помоложе был, ну примерно как ты, честное слово, написал бы письмо да карточку спросил бы. Уж больно я письма получать люблю! Все думаешь: кто-то там остался... Даже ждет, может быть...

Потом предложил, не то в шутку, не то всерьез:

— Хочешь, адрес дам?

Я отказался:

— Уже переписываюсь с одной, товарищ майор,

— Ну что же, молодец, — одобрил он, — и ей веселее, и тебе легче. А?

В таких разговорах сидим и тянем время, чтобы как-то скоротать его. И в самом деле, мы незаметно и неумолимо уже подходим к той важной черте, с которой все начнется!

Вот она, артиллерийская подготовка атаки... Над всей землей гул, звуки взрывов и шелест снарядов в воздухе, как будто кто-то невидимый сдирает с неба крышу.

— Я дома грозы боялся, — кричит мне майор, хотя мы сидим в землянке рядом. — Знаешь, как громыхнет, так будто небо пополам раскалывается.

"Что гроза?" — думаю я, чувствуя, как землянка сотрясается от наших разрывов в немецкой обороне. Ощущение такое, будто земля из-под тебя уходит.

— Давай выйдем, — предлагает мне агитатор, — землянка обвалиться может.

Мы выходим и видим: солдаты, один за другим, выбираются в траншею; снаряды "катюши" плывут друг за другом, то обгоняя, то отставая, то выстраиваясь в ряд. Слышим: ревут шестиствольные минометы и тявкают противотанковые орудия.

Ничего, что шум и грохот давят на уши, зато впереди, там, где окопался и затих противник, все горит, взрывается, трещит. Кажется, у него никого в живых не осталось, так как шестиствольные минометы и те замолкли.

Наконец, поднявшись в небо, вспыхивают зеленые ракеты.

— Ну, я пойду, товарищ майор, — говорю Кулакову.

— Иди, — отвечает он.

Какое-то время я еще смотрю на ничейную землю, по которой сейчас придется бежать, а там — сплошь один чистый снег,

Я кричу:

— Седьмая рота, в атаку, вперед!

Поднимаюсь на бруствер, за мной из траншеи выскакивают мои люди и бегут с криком:

— Ур-р-ра! Вперед, вперед! Ур-р-ра-а-а!

Упиваясь своей смелостью и храбростью, бесстрашием и молодостью, мы приближаемся к траншее противника и уверенно ожидаем последнего решающего броска, чтобы вцепиться в горло врагу.

Но немецкие пулеметы ни с того ни с сего ударяют откуда-то сбоку. Резко бьют по земле пули, они взвизгивают и свистят.

"Вжи, вжи, вьюх, вьюх..."

Особенно пугают рикошеты. Так и думаешь, что одуревшая от общения с землей пуля влепит тебе в глаз, в ухо или в шею. Нет, нельзя устоять, рядом уже падают убитые...

Цепь залегает. Через минуту, лежа в снегу, я уже не могу видеть всей роты. Каждый старается найти себе ямку, спрятаться за бугорок или зарыться в снег.

Немцы — откуда их столько появилось в первой траншее? — бросают гранаты. Они рвутся, не долетая даже до проволочного заграждения. "Боятся, значит, нашей атаки", — думаю я.

Мы молча лежим. "Отдышаться надо, осмотреться", — оправдываю свое бездействие. Наблюдаю, как пулеметы немцев рубят свою же проволоку, не дают поднять головы, отбивают желание выпрямиться и снова броситься в атаку. Когда пули попадают в колючую проволоку, то от заграждения летят искры...

Я обескуражен неудачей. Такая артподготовка пошла прахом! Земля горела и рвалась на части. Где же в это время скрывался враг? "Вечером придется отходить в свою траншею и атаку готовить заново", — думаю я. Огонь противника не дает поднять головы, и уверенность, что цепь можно заставить повторить атаку, окончательно покидает меня.

Лежим в снегу и, как ни странно, не очень зябнем: не дует. Убитых мало-помалу заносит острой снежной крупой. Они отвоевали, отдали все, что имели: жизнь, радость и горе. А мы лежим укрывшись. Ждем и надеемся...

И в тот момент, когда по цепи пошла запоздалая команда "Окопаться!", неожиданно, откуда-то сзади, раздался звонкий, пожалуй, даже визгливый голос. Невозможно было разобрать, что кричат. Но это уже привлекло внимание.

Вся рота обернулась на крик и увидела, что от нашей траншеи бежит майор Кулаков. Он без шапки. Полушубок расстегнут. Резко, даже, кажется, радостно он кричит:

— Ребятки! Сынки мои! Как же это? Неужели?

Его голос разносится по всему полю.

— Убьют! — кричит кто-то.

— Ложись! Ложитесь, товарищ майор! — кричат теперь уже многие.

Майор пробегает нас. Мы видим, у него прострелена рука. Кровь сочится на полушубок, на снег, и эти красные капли крови на снегу мы тоже видим. Все ждут, что будет дальше, и никто не встает.

Майор не ждет никого. Сквозь глубокий снег он пробивается к проволочному заграждению, пытается перелезть через него и кричит:

— Вперед, братцы-ы-ы!

И как будто в ответ на это пулемет справа дает короткую очередь, Майор падает на проволоку, энергично загребает руками и отталкивается ногами, чтобы перебраться через препятствие.

В это время, как по команде, справа, слева и спереди начинается бешеная пляска огня. Весь этот ужас долгое время направляется в одну точку. Агитатор полка уже мертв, а пули все еще клюют и рвут его на части, расшвыривают тело по снегу кругом с ожесточением и беспощадностью.

— Что они делают, нехристи?! — кричит высокий широкоплечий солдат и подымается во весь рост. Я сразу узнаю его: это Порхневич. Он на бугре, отчего кажется особенно огромным.

— Нехристи, идолы! — ревет он. — Что они делают?

Порхневич бежит к немцам, шапка с него слетела, рыжие волосы огнем горят, он бежит быстро, и глубокий снег по колено — ему не помеха.

Снова немецкие пулеметы бьют в одну точку, в эту большую и открытую цель. Они умеют сосредоточить огонь, недаром давно воюют. Еще человек падает на проволоку...

В это время вся стрелковая цепь, не выдержав напряжения, поднимается. Нет, она не поднимается, а вскакивает и с криком, воплями, руганью бросается вперед. Пулеметы уже не в силах остановить людей, которые, казалось, обезумели.

Цепь двигается все дальше, забираясь все выше в гору. Молчат немецкие пулеметы, они будто провалились сквозь землю. Когда, остановившись на минуту, я смотрю с захваченной высоты на оставленные сзади окопы, на проволочное заграждение, которое рота преодолела, я вижу лишь искромсанную, избитую, искалеченную землю, а на ней — окровавленные тела убитых, окоченевшие на холоде, и санитаров, которые ищут тяжелораненых, тех, кто еще ворочается и стонет.

Ночью солдаты вспоминали:

— Майор-то долго вздрагивал, когда по нему пулеметы бить начали.. Они рвут его, а он все дергается. Не думал, видно, что убьют, А Порхневич как на стол лег. Знал, что на смерть идет. Вроде готов был помирать-то, когда еще встал да крикнул. "Нехристи, — говорит, — вы. Идолы". Знаешь, мороз по коже. А помер сразу и тихо.

Все солдаты разговаривают вот так и уже никто не суетится. Каждый занят будничным делом: кто письмо пишет, кто винтовку чистит, а кто в уголке подремывает, пользуясь тем, что никаких команд пока не поступает.

Смотрю я на этих людей и удивляюсь: это ведь они еще утром были рядом со смертью и в ожидании ее. Кто-то был немного растерян, а кто-то полон решимости победить, и все принимали свою судьбу как должное и неизбежное, без ропота и обиды, без особой жалости к себе.

В душе моей поднимается, охватывая всего меня, нежность и любовь к этим идущим на смерть людям. Только высказать это я не решаюсь, чтобы не показаться смешным.

Утром началась метель. Я подумал, глядят на новые траншеи противника, которые скоро предстояло брать, что вчерашнее поле боя уже, наверно, закрыто свежим и чистым снегом.

Дальше