Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Сержант Бурмакин

Он прибыл в роту и явился ко мне в начале весны 1942 года. В армии подчиненные и младшие никогда не "приезжают" в часть и не "входят" к начальнику. Они только "прибывают" и "являются".

Так и он. Он именно явился. Постучал в обледеневшую плащ-палатку, служившую в землянке дверью, и, когда получил разрешение, крупно шагнул, вытянулся во весь рост и доложил:

— Товарищ старший лейтенант, сержант Бурмакин явился в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей службы.

Ожидали наступления. Его приближение чувствовалось во всем: В частности, в том, что непрерывно прибывало пополнение. Я давно уже командовал ротой — больше трех месяцев. И до этой весны рота не раз пополнялась. Но сейчас это было нечто особенное. Казалось, там, в тылу, собрали все, как под метелку. Видимо, командование спешило. Прибывали то старики, то выздоравливающие раненые, то юнцы.

Увидев Бурмакина, я обрадовался: судя по выправке, как уверенно, с каким достоинством он доложил о прибытии, нетрудно было догадаться, что это будет хороший вояка. Левой рукой он опирался на палку с причудливой резьбой. Я долго разглядывал ее затейливый узор и понимал, что кто-то, несомненно, имел ловкие и умелые руки, обладал тонким вкусом, был терпелив и настойчив.

— Кто же это вам так вырезал? — невольно спросил я.

— Сам, в госпитале, — ответил Бурмакин. — За полгода не такое можно сделать.

— Но как же вы будете воевать, когда ходите с палкой?

Сержант ответил, весело улыбаясь:

— Брошу, товарищ старший лейтенант. Еще немного, и брошу!

Мы были, пожалуй, ровесники...

Я предложил сержанту сесть: и на фронте неукоснительно соблюдалось это правило — подчиненный не имеет права садиться в присутствии начальника (даже если тот всего-навсего командир роты) без специального разрешения.

Сержант сел, положив палку так, чтобы на нее можно было опереть больную ногу, и, видимо, чувствуя неловкость, заговорил, просто так, чтобы только не молчать:

— Знаете, товарищ старший лейтенант! Я вообще-то читать люблю. Но когда читаешь, то невольно мысли разные лезут в голову и тоска какая-то нападает. От безделья, что ли? А в палате со мной один мастер лежал — у него обеих ног не было. Здорово умел из дерева вырезать и меня кое-чему научил. Когда работаешь ножиком, тут уж мечтать не будешь. Задумаешься, так и палец себе недолго отхватить.

Я назначил Бурмакина помощником командира взвода, к лейтенанту Мигалову.

Через две недели зашел у меня с Мигаловым разговор о Бурмакине. Тот не очень лестно отзывался о нем.

— Делает все, что положено. Солдаты любят. Хороший парень. Но ведет себя странно. Стоит появиться самолету в воздухе, как он выскакивает из землянки и смотрит. Или сидит, смотрит в небо и все чего-то ждет.

Я ответил на это:

— А вы знаете, Мигалов, я первое время тоже в небо смотрел. Все своих искал. Услышишь звук самолета и ищешь: вдруг наш? Сейчас и смотреть перестал — надоело. Это неплохо, значит, он еще надеется.

Однако вскоре и мне пришлось быть невольным свидетелем того, о чем говорил Мигалов и что он принял за странность в поведении Бурмакина.

Как-то утомившись, я лег у себя в землянке и уснул, Проснувшись, услышал, что кто-то разговаривает тихо, не торопясь, с длинными паузами. Прислушавшись, я понял, что разговаривают Бурмакин и Анатолий Михеев, мой ординарец. Бурмакин спрашивал Анатолия:

— Ну ты сам-то когда-нибудь летал?

— Не-е-е...

— Тогда тебе трудно понять, что человек испытывает, когда летит. Представь себе, что ты в небе. На самом верху! Над всеми! Сверху на все смотришь и все видишь. Города маленькие, аккуратные такие, будто игрушечные. А лес!.. Идешь в детстве, бывало, и конца-краю ему нет. И тоска смертная, и сам ты такой маленький-маленький и затерянный. А летишь над ним, так он кажется меньше одной плоскости. Даже смешно становится. Или вот море. Ты был когда-нибудь на море, видел?

В ответ неуверенное:

— Не-е-е...

— Летишь над морем. Под тобой корабли проплывают медленно-медленно. Будто совсем на одном месте стоят. Косяки рыб блестят.

Потом длительная пауза, и снова голос Бурмакина:

— Вот я на земле, как и все, маленький человек. Никто на меня не смотрит. А в воздухе я — бог. Я — воздушный стрелок. Это мы сбиваем самолеты врага. Летишь — на тебя с земли смотрят. В воздушном бою командир корабля надеется. А ты ловишь фашиста в перекрестие прицела, и от тебя многое зависит. Понимаешь, а в душе у тебя гордость великая — такое дело доверили.

Опять молчание. Потом глубокий вздох:

— Да. О чем говорить. Нет у нас машин. Вот в чем беда.

И если до этого в его голосе было столько восторга и душевного трепета, то сейчас куда что девалось — осталась одна тоска. Я начал понимать сержанта Бурмакина, воздушного стрелка, списанного в госпитале из авиации.

Однажды над позициями завязался воздушный бой.

Признаться, мы в небе давно не видели своих.

Невозможно забыть то время, когда над нами были только немецкие самолеты! Они давили все, что можно было увидеть. Налетали крупными массами и в одиночку. Стреляли и бомбили по колоннам, гонялись за отдельными машинами и людьми, если их удавалось разглядеть сверху. Пушки и пулеметы били, не жалея боеприпасов.

В тот день мы увидели воздушный бой. Информбюро, правда, все время сообщало о воздушных боях, но увидеть их седьмой роте, затерянной в лесах и болотах Северо-Западного фронта, так и не удавалось.

А тут, прямо над головой, — схватка, в которую втянулись десятки машин с обеих сторон. Солдаты выползли из землянок и блиндажей, задрали вверх головы и смотрели, разинув рты. Все исстрадались в ожидании перемен, да и было на что посмотреть!

На большой высоте сплелся клубок наших и чужих машин. Он то приближался к нам, то удалялся. Уходил ввысь так, что мы его теряли из виду. А потом снижался, будто падал на землю. Клубок вращался, распадался, снова становился тугим. Выли моторы, до нас доносились звуки длинных пулеметных очередей.

Время от времени из этого месива выпадали машины: они начинали дымить и с черным хвостом уходили прочь, чтобы упасть и взорваться где-то далеко, либо, развернувшись, снова бросались в схватку. И не было никакой возможности проследить до конца хотя бы за одной из них. Невозможно было также определить, где свой, где чужой самолет. Думалось, что это какая-то странная игра не на жизнь, а на смерть, но все-таки игра.

В это-то время я увидел сержанта Бурмакина. Он стоял на открытом месте, забыв об опасности или пренебрегая ею, выскочив на бруствер траншеи, чтобы видеть все небо. Со стороны было занятно смотреть, как он, вскинув голову, выделывал какие-то странные движения руками, сгибался, разгибался, рвал на себе гимнастерку, подпрыгивал от радости.

Когда бой закончился, он, проходя мимо меня, виновато улыбнулся, будто от него в воздушной схватке что-то зависело, и пожал плечами.

Через два дня он пришел ко мне и робко, но настойчиво начал разговор, который не показался мне ни странным, ни неожиданным.

— Видели, товарищ старший лейтенант, воздушный бой? -— спросил он.

— Видел, — ответил я.

— А я ведь воздушный стрелок.

— Знаю.

— Ну, товарищ старший лейтенант, не обидно, когда не было машин. И разговора никто не вел. А сейчас-то ведь появились? А?

— Да, появились, — подтвердил я. — И еще больше будет, слышал.

— Ну, вот видите, товарищ старший лейтенант...

— Так ты о чем это, Бурмакин? Деру хочешь дать из пехоты? — спросил я.

— Ну, если бы можно, — осторожно начал он подходить к своей просьбе.

— Да в пехоте же лучше, — начал я его уговаривать, хотя знал, что это звучит фальшиво. — Я бы, к примеру, никуда не ушел.

— Отпустите, товарищ старший лейтенант!

— Да что ты, какая разница? — спросил я, а сам подумал: "Если бы он знал, как я его полюбил и как мне не хочется, чтобы такие от меня уходили!"

— Отпустите, товарищ старший лейтенант. Не могу я здесь. Всем — ничего! Вот вам, связному вашему, в роте восемьдесят человек, и всем хорошо. А я не могу. Страшно мне здесь.

— Да ты что? Я думал, ты храбрый командир!

— Страшно мне здесь, потому что ни за что убьют или искалечат, даже выстрелить не успеешь. Вот спишь ночью, прилетит какой-нибудь поросенок, и конец.

— А там тоже убивают. Сколько летчиков погибает?

— Не то, товарищ старший лейтенант. Не то страшно. Хочу я с ними в небе встретиться. Хочу там немца с его машиной в перекрестие взять. Рука у меня крепкая, глаз верный, а нервы стальные. Сейчас говорил я с одним. У нас такие машины приходят, что только сам не будь дураком и не трусь.

Конечно, он убедил меня, и мне самому страшно захотелось, чтобы такого прекрасного парня перевели в летную часть. Пусть даже мне, как командиру роты, хуже будет, пусть даже я от этого проиграю. И обещал поговорить с кадровиком.

Но когда, придя в штаб полка, я заикнулся об этом, помощник начальника штаба с искренним возмущением вскинул глаза, скрытые за очками, видимо, стараясь определить, не сошел ли я с ума. И воскликнул:

— Ты что? Да понимаешь ли ты, о чем ты просишь? Сейчас на вес золота каждая боевая единица, а ты разбазариваешь? Да если я доложу командиру полка!

Я понял, что продолжать разговор бесполезно.

Начались бои. Сначала, первые дни, все, казалось, шло хорошо.

Мы продвинулись на пять километров, и командование считало, что это большой успех. Во время войны почему-то действия войск оценивались километрами. Пять километров взяли у врага — победа (при этом неважно, сколько положили людей), пять километров оставили врагу, уступили — поражение (при этом неважно, какой ценой врагу это досталось). Так вот, у нас был успех.

На третий день мы снова атаковали с утра. Бурмакин действовал за командира взвода, который погиб в первый день наступления. Я слышал, как, подняв взвод в атаку, Бурмакин распоряжался:

— Разомкнись! Рассредоточься! Чего сгрудились?! Огонь, огонь!

Я понимал, что вместе, рядом, бок о бок — веселее, но противнику по такой цели проще бить. Потому одобрял указания Бурмакина.

Когда особенно густо начали сыпать немецкие пулеметы, сержант посмотрел по сторонам, увидел меня, вскинул голову и, приветствуя, убедившись, что справа и слева солдаты дружно перепрыгивали через ручей, крикнул:

— Вперед, вперед! Не ложиться! Огонь, огонь! Ниже бейте, по брустверу старайтесь!

Сам вскинул пулемет на руку и на весу повел огонь, будто из автомата. Взвод бросился в гору. Впереди бежал Бурмакин, и до немецкой траншеи оставалось ему всего несколько прыжков.

Вот тогда-то меня и ранило.

Хирург в медсанбате очистил рану от осколков, кусков одежды и грязи, засыпал чем-то, перевязал, дал мне палку.

— Придется полежать. Может, в полевой госпиталь переведем.

— Да вы что?! — вскинулся я.

— А вот то. Осложнение может быть.

— В роте ни одного офицера не осталось, а я тут с девками буду?!

Хирург оказался крутым человеком. Я долгое время думал, что такое качество присуще людям этой профессии вообще.

— Я тебе как человеку говорю, — сказал он. — Достукаешься — потом ногу отнимут.

— Пугаете?! Не из пугливых. Все равно убегу.

— Ну иди. Другие просятся, чтобы куда подальше отвезли, а этот бежит. Ну иди! Только потом не пожалел бы...

— Ничего, выдержим.

— Нам даже лучше: сам видишь, сколько народу!

— Так вы меня по-доброму отпустите?

— Отпускаю при условии, — майор медицинской службы был горд и самолюбив — сознание власти, видно, доставляло ему удовлетворение, — повторяю: отпускаю при условии: что ежедневно будешь приходить на перевязку.

— Даю слово, — пообещал я.

Мы попрощались, чтобы уже никогда не увидеться.

Выходя из хирургической, столкнулся с солдатом из своей роты. Увидев меня, тот остолбенел и выкрикнул:

— О-о-ой, товарищ старший лейтенант!

— Ты что так на меня смотришь? — спросил я.

— А говорили, что вас убило, — сказал он не то испуганно, не то весело.

— Кто говорил?

— А вот он, — солдат подвел меня к раненому с забинтованной головой, который невдалеке колол дрова, и спросил: — Это ты говорил, что нашего командира убило?

— Я, — уверенно подтвердил забинтованный.

— А кто тебе сказал?

— Так там, говорят, в вашей седьмой роте из всех командиров один сержант остался живой. Пулеметы и минометы уж больно, говорят, немецкие били... Рота в огневой мешок попала. Немцы чего-нибудь да придумают.

Стороной, не очень далеко от нас, в шинели нараспашку, проходил наш писарь. "Забинтованная голова" увидел и закричал:

— А вот еще ваш!

Писарь бросился ко мне, торопливо запахивая шинель.

— Товарищ старший лейтенант! — выкрикнул он радостно, по-ребячески.

— А ты откуда? Почему в таком виде?! — навалился я на ротного писаря.

— Я раненого принес.

— А что это у тебя шинель в крови?

— Так, говорю, товарищ старший лейтенант, нашего сержанта на себе тащил. Бурмакина.

— А где он? — спросил я, испугавшись. — Что с ним?

— В хирургию отнесли.

"Значит, не скоро вынесут", — подумал я и решил обязательно дождаться и повидать его.

— А почему нараспашку? — упрекнул я писаря за небрежный вид больше, пожалуй, чтобы хоть что-то говорить, а не молчать. Надо же было показать, что я командир.

— Так, товарищ старший лейтенант, — оправдывался он, — осколком в спину задело. Ремень пополам, а шинель распороло.

— А сам?

— А сам, как видите, жив. Хорошо, что лежал, а то бы перерубило пополам, если бы стоял.

Начало дуть, и мы вошли в палатку, которая предназначалась для выздоравливающих. Вошли тихо и услышали, как раненый солдат браво хвастался:

— Наша рота первой бросилась, а потом уже другая, и весь батальон за нами пошел. А тут тыщи пуль, сотни мин, ад настоящий. Трещит, свистит, ухает, бьет, падает. Люди кричат, бегут. И каждый бежит и кричит. Я одного заколол, а как — сам ничего не помню. Помню только, что заколол, что глаза у него вылезли.

— Ну, брат, ты и врать мастак... — прервал его кто-то.

— Да ты что, видел, как дело было? Небось в артиллерии просидел. Ты что, со мной в атаке участвовал?

— Нет, не участвовал. Не видел, но знаю. Чем ты его заколол-то? У вас и штыков-то ни у кого сейчас нет!

— Я его — дулом карабина!

— Ну, хохмач...

Тот, который "заколол" немца, увидев меня, остановился и с восторгом выкрикнул:

— Здрасте, товарищ командир!

— Здравствуй! — ответил я, тоже обрадовавшись. — Ты что тут рассказываешь?

— Да вот, товарищ старший лейтенант, не верят, какая заваруха была. Мы от вашей роты справа шли. Ну и вам тоже досталось! Этот проклятый мешок!

— Надо же! — сказал кто-то из угла, — придумала немчура: пропустят нашего брата, а потом со всех сторон — справа, слева, сзади и спереди — как врежут из всех пулеметов, как бахнут из минометов... Вот, проклятые, научились!

— Ничего, и мы научимся! — пообещал кто-то.

Я попрощался и вышел, чтобы подождать, когда вынесут Бурмакина. Медицинская сестра выскочила из палатки наперерез, загородила мне дорогу собой и спросила:

— Вы Перелазов?

— Я.

— Командир приказал покормить вас.

Я удивился и обрадовался. Она бежала впереди, маленькая, аккуратная, чудно перебирая ножками и странно размахивая маленькими худенькими ручками с чистенькими розовыми пальчиками. Я сомлел, стал жалеть и ругать себя за то, что попросился у хирурга на передок. Но в то же время подумал, что теперь-то уж обязательно буду приходить сюда на перевязку ежедневно, как обещал хирургу.

А она бежала впереди, по временам оборачиваясь ко мне и лукаво хихикая. Было ясно, что она просто веселая, молодая, сытая, симпатичная, радость выпирала из нее беспричинно.

За столом, мучительно преодолевая неприятное и, казалось мне, невыгодное для меня молчание (надо бы вести себя как хваткий парень), спросил:

— А как вы меня узнали?

— Так ведь сразу видно, что вы с переднего края,— ответила она.

— А-а-а, — понял я, — грязный, оборванный. Еще что-то хотел сказать, но она, будто оправдываясь, перебила меня:

— Нет, не потому.

— А почему?

— Да потому, что вас, товарищ старший лейтенант, все знают, Вы же командир седьмой роты, а не какой-нибудь штабной!

Я поел, поблагодарил, а она мне сказала:

— И вообще-то мы, то есть все наши девочки, любим настоящих фронтовиков.

Уходя, я пожал сестре руку так, что она скривилась от боли и даже немножко присела. Думалось, что чем крепче пожму, тем больше чувства вложу в это прощальное рукопожатие. Она повернулась и побежала. Потом остановилась, помахала мне весело и скрылась в палатке.

Не успел я еще остыть от этой неожиданной, первой и последней, но запомнившейся на всю жизнь встречи, как увидел, что вынесли Бурмакина.

Известно, что никто не любит смотреть на раненого. Но это был Бурмакин, и я подошел. Рукой показал солдатам, чтобы они остановились.

Еще утром я видел его здоровым, веселым и энергичным. Теперь он был неузнаваем, взгляд потух, сжатые губы и впалые щеки изменили весь облик.

Я взял его вялую, безжизненную руку, уже не надеясь, что он узнает меня. Но он устало, глядя в сторону, еле слышно прошептал.:

— Товарищ старший лейтенант?!

— Да, дорогой, — обрадовавшись, ответил я.

— Узнал вас... — сказал он погромче: — Вы живы...

Широко открытыми глазами, не мигая, он долго смотрел вверх, стараясь что-то сказать.

— Что? — спросил я.

— Небо... — выдохнул он с трудом.

Чистое небо стояло высоко над землей. Я понимающе пожал его руку. Смертельно усталое лицо исказилось: мне показалось, он улыбнулся.

— Выздоравливай, — сказал я. — Выздоравливай, дорогой!

Он зашевелился, даже попытался приподняться от носилок, но застонал и опять с великим трудом произнес:

— Буду... стараться...

На какое-то время оживился, медленно повернул ко мне голову, посмотрел устало и еле выговорил:

— Из госпиталя — прямо туда...

Медленно, еле заметно перевел взгляд от меня вверх и смотрел в небо, пока солдаты не взялись за носилки.

Дальше