Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Последний сухарь

Дивизия в результате успешных боев продвинулась вперед и оторвалась от баз снабжения на полтораста километров. Дивизионный обменный пункт (или ДОП, как его сокращенно называли), тот самый, который кормит дивизию, был пуст, как вывернутый карман. Дорога, которая связывала его с базами снабжения, была пустынна. Над ней днем и ночью висели немецкие самолеты. Ни одна машина уже десять дней не могла прорваться к нам. Немецкие летчики гонялись и нещадно расстреливали всякого, кто появлялся на дороге.

И они добились своего. Дорога замерла и перестала быть артерией жизни, а дивизия, в одиночку, оказалась в конце полуострова, окруженная с трех сторон, как в мешке. Но где-то в больших штабах, о существовании которых мы, бойцы и командиры переднего края, могли только догадываться, в этих штабах стратеги, у которых на столах лежали огромные оперативные карты, с надеждой смотрели на выступ, занимаемый дивизией, как на плацдарм, который еще послужит делу победы.

Был март, и дивизия голодала. Началось с того, что кое у кого в рационе появилась конина. В детстве я ел это душистое острое мясо. И сейчас мечтал, не перепадет ли оно и нам. Однажды я пришел к командиру батальона по вызову. Тот посадил меня за стол и, показав на котелок, спросил:

— Голодный, наверное?

— У вас что-то есть, товарищ капитан?! — воскликнул я, будучи не в силах скрыть радости.

— Вот, — снова указал он на котелок, — подкрепись.

Даже ни намека на то, что в душе будет борьба, принять предложение начальника или отказаться из стеснительности или скромности, я не почувствовал. Все эти привычные для всякого подчиненного переживания отошли в сторону под давлением голода, который был неумолим.

Я похлебал густого, вкусно пахнущего варева и отставил котелок.

— Ну как Игренька? — улыбнулся комбат.

— Игренька? — переспросил я.

— Да, пришлось, — объяснил комбат.

Игренькой звали его лошадь. Хорошая была кобылица. Умная, спокойная, сообразительная. Она не нуждалась в привязи, всегда стояла как вкопанная, где оставляли. Даже если налет артиллерийский или с воздуха случится...

— Да вот, понимаешь, — объяснил комбат, — ничего нет, комдив велел резать лошадей.

Он заметил, что я не все съел.

— Не стесняйся, ешь до дна.

Я не заставил его повторять, выскреб котелок досуха.

— Понимаешь, я распорядился, чтобы связной зарезал Игреньку на мясо. А он говорит: "Не умею". Я ему говорю: "А я умею, что ли?" Нашли одного, из минометной роты. Ты бы видел, как он с ней расправился. Ножом от СВТ разделал ее так, что мы и в жизнь не сумели бы. Оказывается, на мясокомбинате работал.

— А не жалко, товарищ капитан? — спросил я.

— Как не жалко? Конечно, жалко! А больше, наверное, совестно, — ответил он.

Не прошло и недели после сытного обеда у комбата, как во всей дивизии одна лошадь осталась — худой, костлявый, еле живой жеребец комдива. Кормить его было нечем, и он целыми днями, рассказывали (я-то сам не видел), как олень, пасся у штаба дивизии — грыз деревья и доставал из-под сена какую-то сгнившую старую зелень, которая еще не успела ожить.

Но и жеребец комдива продержался недолго. Однажды генерал подъехал на нем к переднему краю (комдив в то время плохо ходил — тоже недоедал). Слез с жеребца, оставил его в лощинке, укрытой от обстрела, и ушел проверять оборону.

Вернулся, а жеребца нет. Только лука от седла осталась металлическая, копыта и грива. Все остальное унесли: не только мясо по кускам разобрали, но и кожу седла! Хороша была кожа, сыромятная... Ее можно было долго варить — неплохой бульон получался.

Комдив, конечно, рассвирепел:

— Что за славяне дикие?! Разве для них что-нибудь есть святое?!

Командир пулеметной роты старший лейтенант Рябоконь — прямой был человек и начальников не боялся — вступился за своих "славян":

— Товарищ генерал, жеребца-то вашего ранило. Он все равно подох бы. Что же добру пропадать?

— Вот ты какой бестолковый! — накричал на него комдив. — Ну ладно, растащили, так хоть кусок мяса генералу бы оставили, бессовестные.

Рябоконь согласился с комдивом.

— Вот это, товарищ генерал, поступок безобразный. Узнаю, накажу.

А комдив был настолько огорчен, что, получалось, даже жаловался нам:

— Понимаете, у своего генерала лошадь съели! Да лучше бы я его сам съел! Вы думаете, мне тоже есть не хочется?! Жалко было, дураку... Надо было съесть...

Обратно, до штаба дивизии, генерал еле дошел, настолько был слаб.

Мы голодали уже десять дней, и конца не было видно. Сначала невыносимо хотелось есть. И пошли разговоры кругом, и все о хлебе.

— Мне бы только один хлеб был! Без всего остального прожить можно. Главное, чтобы хлеба вдосталь было, тогда другого не надо, — говорил солдат.

Другой пытался новые сведения сообщить:

— Для нас хлеб — это начало жизни. А вот немцы, они хлеба почти не едят.

— Ты-то откуда знаешь? Что ты ел с ними, что ли? — насмешливо перебивают его.

— А мой дом был прямо на границе с немцами Поволжья. Там знакомые и друзья были. Раз говорю, значит, знаю, — обижается рассказчик.

— Ну, тогда понятно.

— Так вот, они хлеба почти не едят. Не так, как мы. Одни бутерброды. И суп не едят.

— А что же они едят тогда? Как же без супа-то? — опять спрашивают его недоверчиво.

— А вот так! Говорю, бутерброды с маслом, с колбасой.

— Сухомятку, значит. Так ведь брюхо заболит без жидкого-то?

— Привычка, однако. Ничего, живут ведь как-то, не умирают.

Кто-то, до сих пор молчавший, приходит к выводу:

— Так им, немцам-то, видно, без еды-то легче обойтись, чем нам?!

— Конечно, легче, когда масло, колбаса, яйца, курятина есть.

— Братцы, — кричит кто-то молодой, — готов поменять хлеб на курочку! Не глядя!

— Балаболка ты несерьезный, — останавливают его. — Вот когда хлеба стали меньше давать, так и страху будто прибавилось. Всего бояться, стал! А когда брюхо набьешь, так и страху никакого!

— Брюхо набьешь, а если ранит?

— Так-то оно так, но когда сыт, то и умирать веселее.

А голод все усиливался, усиливался, и казалось, конца ему не будет. Потом плохо совсем стало, начались боли. Места себе не можешь найти. Внутри будто кто грызет или колет. Не отпускает ни на минуту. Одно спасение — скорчиться, поскрипеть зубами, ругнуться и уснуть.

Ночью виделись постоянно одни и те же сны. Все время что-то ешь. Жуешь, режешь хлеб, открываешь консервы, пробуешь сытное, сладкое, горькое, кислое. Просыпаешься — полный рот слюны.

Но потом и это прошло. И началось забытье. Днем и ночью дремалось одинаково. Ни о чем не думалось. Ничего не хотелось делать.

Несколько раз ночью появлялись наши самолеты — "кукурузники". Они тихо, тайком от немецких истребителей, сбрасывали сухари в корзинах. Но нам от этого было не легче. Корзины падали далеко в тылу, и у нас не было сил их искать. А те, которые случайно попадали к нам, целыми не доходили. Либо парашют тащил по земле корзину, и ее разрывало, а сухари разбрасывало по сторонам. Либо корзины падали в расположение войск, и те, кто поближе, буквально раздирали их. Иногда они даже попадали к немцам.

Проверив часовых, мы сидели в командирской землянке, безразличные и сонные, усталые и грязные, ничего не ждали и ни на что не надеялись. Иногда кто-то из солдат приходил и решительно заявлял, что его пора сменить, что он уже стоять не может.

— Да кем же я тебя заменю? — спрашивал его кто-нибудь из нас. — Ты видишь, все лежат, никто встать не может. А ты пока ходишь.

— Так ведь я такой же стану. Я тоже не железный, — объяснял и злился солдат.

— Уходи, я вместо тебя постою.

Солдат шел на попятную.

— Да что вы, товарищ лейтенант? Разве я не понимаю? Вам еще всю ночь ходить. Ночью-то на нашего брата надежа плоха.

— Ну так что же?

— Ничего, товарищ старший лейтенант, постою еще.

— Ну вот и молодец! — говорили ему, и он, в два раза старше лейтенанта, улыбался и, довольный, решительно открывал дверь: — Ничего, я еще постою! Пока силы есть.

Иногда приходила, грешным делом, дурная мысль, и тогда начинался разговор:

— А ты знаешь, Артюх, — говорил я другу своему, лейтенанту.

— А? Что? — начинал он беспокойно приходить в себя.

— Знаешь, какая у меня мысль пришла?

— Ну?

— А вот мы тогда Григорьяна-то жалели.

— Это какой Григорьян?

— Да ты проснись. Не помнишь, что ли? Наш первый ротный был.

— А-а-а, помню. Красивый был парень. Глаза у него были какие-то особые. А?

— Прекрасные глаза были.

— Так что же? Погиб ведь он.

— Вот я и завидую.

И все вместе вспоминали, как славно погиб наш первый командир роты. Крикнул: "В атаку!", но никто не поднялся. Тогда он выскочил на бруствер, снова крикнул: "В атаку!" — и захлебнулся. Видно, еще что-то хотел сказать. Пуля ударила наповал, опрокинула в траншею. Уже мертвый упал... Даже не подумал ни о чем таком: некогда было!

А перед этим долго глядел на траншею немцев, которую через час и десять минут, как в приказе было указано, придется атаковать, мурлыкал про себя какую-то песню еле слышно и притоптывал в такт мелодии носком хромового сапога, сшитого для него специально местным мастером-солдатом из моего взвода.

Артюх понял мою мысль и поддержал меня:

— Я тоже завидую. Убили как человека. А мы что? Мы, как черви, пошевелимся, пошевелимся, а утром не разбудят. От голода, скажут, умер... Красивый мужчина был.

Вот так сидели мы и дремали однажды в землянке, когда вошел старшина Ершов. Он с трудом открыл дверь и не сел, а опустился всем телом на лежанку и придвинулся ко мне. Отдышался, нерешительно подал мне свою влажную руку:

— Здравия желаю, товарищ старший лейтенант!

Я протянул ему свою, он слабо пожал ее — как-то робко, что ли. Первый раз он здоровался со мной за руку — еще никак не мог забыть, что у меня в роте старшиной был.

— Ну что пришел? — спросил я его. Старшина тяжело, с одышкой вздохнул:

— Да вот так... Дай, думаю, зайду! Проведаю своего командира. Живой ли?

— Живой, как видишь, — ответил я и уточнил: — Еле живой.

Посидели, я усомнился:

— Так, ни за чем и пришел? Машина, видно, оказалась попутной?

— А где сейчас машины, товарищ старший лейтенант?!

— Да ты что, так пешком и пер?

— Пешком.

— Ну и здоров...

Опять помолчали.

— Ну там, наверное, вас хоть кормят? — спросил я.

— А везде одинаково!

— Все-таки поближе к начальству!

— Не-е-ет, начальство не спасает. Комдив, например, совсем дошел. На вас похож.

— Не может быть!

Все, кто был со мной в землянке, насторожились. Ну и новости.

— Неужели и генерал голодает?

— А что, он дух святой? Что из ДОПа принесут, то и поест.

Старшина Ершов сейчас служил в ДОПе, поэтому его все знали.

— Ну все ж таки генерал, не нам чета...

— А где возьмешь?

Я хотел еще что-то спросить и что-то еще сказать, но почувствовал ужасную слабость. Так много я уже давно не говорил! Кроме того, боль все тело схватила, больно было язык повернуть, слюну проглотить, даже вздохнуть.

Ершов сидел долго, тоже молчал и даже вздремнул. Я поднял воротник полушубка (одежду мы уже не снимали с себя, потому что зябли), втянул руки в рукава и тоже уснул.

Очнулся оттого, что кто-то тряс меня. С трудом приоткрыл глаза, увидел: это Ершов будит!

— Товарищ старший лейтенант!

— Ну...

— Я пойду.

Я, не думая, ответил:

— Иди, дай поспать. Иди, Ершов.

Но это старшину не устраивало. Он вежливо встряхнул меня за воротник, и я проснулся.

— Провожу тебя, — сказал я, устыдившись, что человек восемь километров прошел, чтобы увидеться, а я даже с ним попрощаться не хочу по-человечески.

С трудом поднялся.

— Обопритесь на меня, — предложил старшина. — Ну... Ну... Вот та-а-ак, хорошо-о!

Мы выползли из землянки, и яркий солнечный весенний день совсем ослепил меня. Потом обошлось, стал видеть. Кое-где, я заметил, уже сошел снег, и земля была готова к тому, чтобы зазеленеть. От света и воздуха закружилась голова.

— Ну, Ершов, спасибо тебе! Вовек не забуду!

Ершов улыбнулся.

— Погодите, товарищ старший лейтенант, еще не все.

Он сунул руку в карман своего полушубка и тихо сказал, торжествуя и весь сияя от удовольствия:

— Посмотрите, что у меня, товарищ старший лейтенант!

Прежде чем увидеть, что это у него в руке замотано в белой тряпке, я услышал запах. Вздохнул полными ноздрями и ошалел: подуло ржаным хлебом. Не успел старшина полностью разметать тряпку, как я выхватил у него из рук огромный жесткий сухарь, опустился на землю, собрался весь в комок, как бродячая собака, и начал облизывать, потому что кусать было больно.

В это время немцы начали лениво обстреливать нашу оборону. Одна мина взорвалась у траншеи, недалеко от нас, другая хлопнула где-то сзади. Помолчали, снова бросили две мины.

Старшина Ершов угрюмо произнес:

— Наелись, видно, гады. Пообедали, вот и давай баловать.

— Это ничего, — успокоил я его, продолжая сосать сухарь.

— Конечно, ничего, — сказал Ершов, — а отвыкаешь, товарищ старший лейтенант, в тылу-то! Как-то мурашки по телу пошли.

— Ну, спасибо тебе. — Я пожал старшине руку своей отвердевшей ожившей рукой.

Ершов ушел.

Я уже настолько окреп, что попробовал даже откусить от сухаря, но десны словно обожгло, зубы скользнули по твердому, я испытал нечеловеческую боль.

Я оживал и вдруг ни с того ни с сего почувствовал, что горло перехватило, а изнутри невольно вырвалось рыданье, я захлебнулся. Мне показалось, что сухаря не убывает. Я поднялся, ни на что не опираясь, посмотрел на землю, на небо, на снег, которого оставалось немного, и на свою полуобрушившуюся землянку.

"Господи! — подумал я. — Как хорошо! Какое счастье!"

И вспомнил товарищей, которые сидели, молчали и дремали в землянке, тупо и безразлично ожидая конца. Я повернулся, сделал несколько тяжелых шагов, почувствовал неожиданно, как вдруг ухнуло, остановилось и начало с остервенением колотиться сердце, как острая боль обожгла снова живот, точно так же, как это было не раз и прежде, и подкосились ноги.

Придерживаясь руками за стенки траншеи, я сполз на дно, опасаясь упасть и разбиться, приподнялся на корточках и так вполз в землянку.

Никто на мое появление не обратил никакого внимания. Я приподнялся, с трудом втянул свое тело, будто чужое, на лежанку и привалился к Артюху, чтобы не свалиться. Артюх спал, подняв воротник полушубка и опершись затылком о земляную стену. Он на время приоткрыл глаза, равнодушно посмотрел на меня и снова заснул.

Я поднес к его опухшему лицу сухарь, облизанный мною со всех сторон.

— Понюхай, — сказал я.

Артюх оживился. Сначала он начал жевать опухшими губами, потом открыл глаза и крикнул на всю землянку:

— Хле-е-еб! Ребята, хлеб! Откуда ты взял?!

Все проснулись, заулыбались и потянулись ко мне.

У нас не хватило сил разломить сухарь на пять равных частей, и он долго переходил от одного к другому. Один облизывал, сосал его и передавал другому, а в это время на того, у кого сухарь, смотрели четыре пары глаз.

Сейчас мне стыдно вспомнить: свою долю я уже высосал из этого сухаря, но все-таки, когда подходила моя очередь, у меня не хватало решимости отказаться, и я облизывал сухарь тщательно, как и все, еще и еще раз.

После того как сухарь исчез в наших ненасытных утробах, мы сначала обнялись, долго хохотали, а потом все разом уснули.

Назавтра в дивизию прорвалась одна-единственная машина, груженная продовольствием. В ней был шоколад. Каждый получил по плитке. Мы его, конечно, съели в этот же день.

Комбат говорил, что немцы перебросили авиацию на какой-то другой, более ответственный участок фронта, и дорога открылась.

Дальше