По одному на брата
И снова мне пришлось выходить из окружения: на сей раз вдвоем со старшим политруком Егоровым, комиссаром батальона. Тем самым, который допрашивал, когда я вышел к своим. Егорову было приказано помочь роте, оказавшейся в окружении. Он взял меня с собой.
Когда мы вышли ночью в район, где должна была держать круговую оборону рота, там никого не оказалось. Рота пропала. Наутро немецкие войска двинулись в наступление, наши отошли, и мы остались с комиссаром вдвоем в глубоком тылу немцев. Старший политрук был опытный и осторожный человек. Когда я предложил переночевать в стоге сена, он категорически воспротивился.
— Ты что, хочешь, чтобы нас живьем захватили? — объяснил он. — Не знаешь, что значит попасть в плен? Ты — средний командир, я комиссар. Не-е-ет, брат. Давай где-нибудь хорошо и незаметно укроемся.
Он выбрал пихту с густой хвоей, нависающей над землей.
— А ну-ка посмотри, — сказал он мне и, приподняв ветки снизу, подлез к стволу.
— Ну как, видишь меня?
— Ничего не видно.
Комиссар вылез из-под дерева. Вскоре мы наломали лапника, оборудовали постель и устроились на ночлег.
— Вот ты думаешь, сколько народу вот так же, как мы, сейчас прячется? — спросил комиссар.
— Много, наверное, — ответил я.
— Да, много, и все бедствуют. С одной бабкой я разговорился, так ты знаешь, что она мне сказала? — Тут комиссар немного выждал, а потом произнес: — Понапущено, говорит, войны кругом земли. Это, говорит, ей сказала мать еще в ту войну.
Вскоре мы уснули.
Утром поднялся туман с реки, было холодно. Хотелось есть.
— Эх, сейчас бы теплого молока с белым хлебом! — мечтал комиссар. — Ничего так не люблю, как молоко. Жена млекопитающим называла.
Потом встали, пососали сухарей, и комиссар — на правах начальника — распорядился:
— Пойдем к реке, умоемся,— переплывем на свой берег и уйдем в лес. Там можно, по-моему, и днем идти. Говорят, немцы в лес заходить боятся. Вот и проскочим.
Сначала было прохладно, потом, в движении, разогрелись, а когда вышли к реке, стало совсем тепло. Солнце ярко светило, отдавая несчастной земле свой последний жар в этом году. Слишком много нас бродило по лесам, болотам и полям. И все нуждались в его обогреве, чтобы выжить и вернуться домой. Огромное поле неубранной пшеницы золотилось и колыхалось, как море.
— Сколько зерна упадет на землю и погибнет! — говорил комиссар. — Ты посмотри, какая беда!
По крутому берегу мы спустились к реке, разделись, связали белье в узлы. Ногами попробовали ледяную воду. Я вздрогнул. Комиссар сказал:
— Надо, брат! Ничего не поделаешь! Надо! А ты думай, что надо, и легче будет.
Река насквозь пронзила меня острыми иглами, отчего остановилось дыхание и замерло сердце, будто вошел в кипяток. Но делать было нечего: комиссар уже плыл, время от времени покашливая, и я тоже энергично и отчаянно принялся грести руками.
Комиссар между тем кричал мне:
— Не отставай! Там согреемся!
Течение отнесло нас далеко в сторону. Противоположный, восточный желанный берег встретил нас мелкой водой. Обнаружив дно под ногами, мы уже не плыли, а быстро побежали, пока не ступили на сушу.
Мы оделись, легли животами на горячий песок, долго не могли отдышаться. Потом отогрелись, успокоились, и комиссар, привстав так, чтобы лучше видеть вокруг, сказал:
— Ты посмотри, какая карусель получается... Наш-то берег какой!
Низкий, пологий берег, на котором мы лежали, переходил в луга, покрытые густой зеленой некошеной травой, и глазу не за что было зацепиться: ни одного бугорка или ямки, ни одного дерева или куста.
— А погляди, какой их берег, — продолжал комиссар. — Соображаешь? Сдать просто, а взять тяжело. Вот ведь как получается... Как назло! Гляди, обрывы какие. Обратно нашему брату нелегко придется забираться на такой-то берег, да еще под огнем. Война к нам, товарищ лейтенант, с той стороны пришла, так туда и уйдет. А?
Мне был непонятен этот комиссар, этот лысый милый старик (ему было наверняка сорок лет). Наши — неизвестно где. Немцы прут на восток, в глубь России. Никто не может сказать, когда и где Красная Армия остановится. Сейчас лишь бы устоять и дальше не пустить. А комиссар о чем беспокоится, чудак?!
— Так когда это будет? — неуверенно спросил я его так, чтобы не обидеть.
— А вот когда Сталин велит, тогда и отберем всю землю. Значит, еще не время, еще замысел не тот.
Мне от его слов стало сразу как-то радостней, на какое-то время увереннее почувствовал себя.
Так мы лежали долго, разомлели. Комиссар повернулся на спину:
— Посмотри, какие облака с нашей земли плывут. Ты посмотри!
Я тоже перевернулся на спину, чтобы полюбоваться небом, и вдруг вспомнил и начал говорить громко:
— "Это бог назначил нам землю ложем, а над головой возвел небеса".
Комиссар услышал и попросил:
— Ну-ка, ну-ка, повтори... Я повторил.
— Где это ты такого смолоду набрался?
— А это мой связной любил так говорить.
— Он что, мусульманин, что ли?
— Да.
— Вот ведь как можно умному человеку голову задурить! Правда?
— Правда, — согласился я, хотя уж очень дорог мне был Магомет, мой первый связной, который погиб во время выхода из первого окружения.
Комиссар быстро поднялся. Я с неохотой встал.
— Ну что ж, идем, а то того и гляди, на молитву станешь.
Мы тронулись. Комиссар довольно долго молчал, потом проговорил, не оборачиваясь, через плечо:
— Выбрось из головы этот дурман. Совсем выкинь. Ни к чему это нам.
Конечно, комиссар был убежденный безбожник, я же о боге частенько подумывал: как где-нибудь туго придется, так вспомнишь.
Казалось, река давно осталась позади. По сторонам уже шли густые кустарники. Кое-где попадались деревья. Но вот кустарники стали редеть, и когда мы вышли на луга, то увидели, что впереди — все та же река.
Мы остановились, вгляделись в реку и увидели плывущего человека. Он легко держался на воде, громко смеялся и, фыркая, явно испытывал удовольствие. Потом заметили, что позади него еще кто-то плывет. Но этот, другой, грузно оседая в воде, плыл тяжело и время от времени что-то обиженно кричал переднему, тот же не обращал внимания и все больше отрывался, то и дело до пояса выталкивая себя из воды.
— Давайте спросим, куда ведет дорога, — предложил я.
Но комиссар молчал. Он, как и я, завидовал тем, кто плыл. Нас загнала в холодную воду нужда, а те беззаботно купались. Видно было, что передний разминается от избытка сил. Задний хоть и кричит на переднего, но тоже ни от кого не прячется, никого не боится.
— Вот сволочи, — сказал комиссар, пробираясь к реке напрямик через бурьян и какую-то пожухлую траву с жесткими и острыми листьями.
— Вот гады, — с завистью и злобой повторил он, показывая на плывущих, — наверняка наши около баб осели.
"Ничего, — подумал я, — вот они выйдут из воды и попляшут, когда комиссар порасспросит их с пристрастием..."
И в это время, обернувшись к комиссару, я увидел: глаза его широко раскрылись, он странно присел, оцепенел и показался меньше, будто ребенок, который прячется от кого-то. В это время с реки донесся резкий и пронзительный крик:
— Цурюк!
В сознании мелькнуло: "Бежать!" Видимо, комиссар заметил мое намерение и осадил меня:
— Не бегай! Убьют!
Немцы повернули в нашу сторону. Один четко выбрасывал руки, по-прежнему сильно выталкивая корпус из воды. Никогда в жизни я не видел, чтобы кто-нибудь плавал так уверенно и красиво. Другой усиленно работал руками и ногами, до нас доносилось его тяжелое дыхание. Он еще больше отстал от своего товарища, но зато властно и капризно кричал как ребенок:
— Цурюк! Цурюк!
Комиссар бросился в сторону. Овладевший мною страх словно свел руки и ноги. Какое-то время я не мог двинуться с места. Кровь прилила к сердцу, а на лицо будто кто лед положил: похолодело все. Я только видел приближающихся немцев и, как во сне, слышал сильные всплески воды.
Но комиссар крикнул:
— Чего стоишь?!
В руках он держал немецкую винтовку. Глаза его были красные, лоб вспотел. Он лихорадочно осматривал и ощупывал оружие. Лицо его побледнело, и руки тряслись.
— Вот, черт, не пойму, где тут что, — говорил он себе. Как ни странно, увидев, что и ему страшно, я обрадовался.
— Возьми оружие! — приказал он.
В траве я нашел винтовку и стиснул ее так, что ни у кого не хватило бы сил вырвать ее из моих рук.
Один немец выскочил из воды. Сейчас можно было уже разглядеть его. Он был высок и крепок. На какое-то время я опять испугался, а комиссар направил винтовку на бегущего немца и угрожающе крикнул:
— Стой!
Но тот не остановился, а пригнулся, оскалив зубы, и отчаянно бросился к комиссару.
Все дальнейшее произошло мгновенно. Когда немец прыгнул, комиссар резко отскочил в сторону и с силой, какой нельзя было ожидать от него, от старика, ударил прикладом по голове.
Немец упал, взревел от боли, но поднялся и пошел на комиссара, а тот нанес ему такой же сильный удар в живот. Немец согнулся пополам, как складной нож, охнул и упал. Тогда комиссар снова ударил его по голове — только блеснул приклад карабина.
Как будто пружина подбросила немца вверх. Он дико вскрикнул, поднялся на четвереньки, прошел немного в сторону комиссара и прямо перед ним встал. Но комиссар прикладом в висок уложил его на землю. Немец схватился руками за разбитое лицо, упал на спину и затих.
Комиссар отшатнулся от него, как пьяный, дрожащими руками привел в порядок свою одежду: поправил пилотку, одернул гимнастерку. Потом побелел, задрожал и отбежал в сторону — началась мучительная рвота.
В это время выскочил из воды другой немец — рыжий, небольшого роста и обрюзгший. Подбежав к убитому товарищу, он в ужасе закричал. Он захлебывался от слез и рыданий, трясся всем своим грузным телом и выл.
И тогда я привычно, как этому учили на занятиях по рукопашному бою, вскинул винтовку вперед, принял стойку для штыкового удара ("длинным с выпадом, коли"). Немец резко отпрянул от меня, за что-то зацепился, упал и замолк.
Я направил на него дуло. Он заскулил, как собака, сжался и растопыренными пальцами обеих рук потянулся ко мне, загораживаясь от возможного выстрела.
Комиссар оправился от недуга, подошел к немцу и распорядился:
— Одевайся!
Тот не понял, чего от него требуют, но встал и угодливо спросил:
— Вас?
— Проклятый немец, — буркнул комиссар, — не знает ни слова по-русски! Покажи ему, что делать.
Я бросил немцу одежду, и тот сообразил: натянул брюки на мокрые трусы, надел мундир на голое тело, застегнулся на все пуговицы.
— Давай свяжем его, — сказал комиссар. Я нерешительно подошел к немцу. Он посмотрел на меня сверху вниз и крикнул:
— Никс!
— Что никс?! — спросил комиссар.
Немец понимающе повернулся спиной и услужливо подставил руки, чтобы их можно было связать. Я снял ремень с немца и затянул ему запястья.
Мы пошли к лесу. Я замыкал эту странную и необычную процессию. Забавно было смотреть, как понуро идет, не ожидая ничего хорошего впереди, рыжий немец, здоровый, грузный и печальный. За ним комиссар, длинный, худой, по-хозяйски уверенный и веселый.
Когда вошли в лес, комиссар вспомнил:
— Постой-ка, сбегай в лес, принеси их барахло.
Я нехотя побежал назад. Без труда нашел убитого немца. Осторожно обошел его. По его разбитому лицу уже ползали мухи. Как что-то заразное, я схватил ранцы с провизией, свернул вещи в узел. На землю упали часы, за ними — папиросы. Но я не мог заставить себя нагнуться, чтобы взять их, — было неприятно и даже чуть-чуть страшно. К комиссару я вернулся бегом.
Немец сидел, а комиссар возился с винтовкой. Когда я подошел, он показал:
— Видишь, штуковина какая? Предохранитель. Как флажок. Отведи его вот так и стреляй. Понял?
— Понял.
Комиссар осмотрел вещи, которые я принес.
— Что провизию принес, это хорошо. А барахло к чему?
Я пожал плечами.
— Переодеваться в немецкое мы все равно не будем. Партбилет в этот мундир не положишь. Кстати, ты комсомолец?
— Да.
— А ну-ка, покажи билет.
Я вынул, протянул комиссару. Тот внимательно перелистал комсомольский билет и вернул, довольный:
— Молодец! И взносы уплачены. Ты, оказывается, ничего. А что патроны не нашел, это плохо. Странно: как я не подумал о патронах? Сбегай, поищи в траве. Не может быть, чтобы немцы без патронов ходили.
Скова пришлось бежать к месту происшествия. Оказалось, что сумка с патронами лежала там же, где было аккуратно уложено белье немцев.
Когда я вернулся, комиссар спросил меня:
— Это что у них на пряжке-то, на ремне, написано? Я прочитал:
— Гот мит унс. Это значит "Бог с нами".
— Ну я так и подумал, — обрадовался комиссар. — Ты гляди, сволочи, что делают! Даже господа бога себе забрали. Думают, что он на их стороне воевать будет. А?
Пока мы не дошли до перекрестка дорог, немец вел себя спокойно.
— Тебе не кажется, — спросил меня комиссар, — что мы идем не туда? Немец подозрительно ведет себя. Ты посмотри, какой послушный.
На перекрестке, когда комиссар указал немцу, что надо сворачивать влево, тот неожиданно прыгнул в сторону и завопил что есть силы.
Мы бросились за ним. Комиссар ударил его прикладом в спину, тот потерял равновесие, упал. Он уже не кричал, а стонал и хныкал. Комиссар занес над ним приклад и прошептал:
— Я тебя, гадину, раздавлю, если будешь орать.
Немец повернулся на спину, поднял руки над головой (ремень, которым я стянул его руки, слетел и валялся рядом) и начал повторять:
— Нихт ферштеен. Нихт ферштеен.
— Ферштеен, ферштеен, — передразнил его комиссар. Он направил на него дуло винтовки и спросил:
— А это ты ферштеен?
Немец стал на колени и умоляюще смотрел на комиссара. На меня он не обращал никакого внимания. Меня он не принимал в расчет.
— С этим ничего, — сказал комиссар, — с ним мы еще справимся. Вот с тем было бы потяжелее. Ты видел, какие глаза у него были? Ночью приснится — напугаешься на весь день. У этого-то без злобы. Этот не фашист. Он просто дурак и приписной. Сразу видно, что не кадровый.
Комиссар сказал, чтобы я получше связал немцу руки за спиной, что я с большим старанием и сделал.
Немец тщетно пытался что-то произнести, но долго ничего не получалось. Наконец он нашел нужные слова:
— Ихь бин арбайтер, арбайтер.
— Что это он говорит? — спросил комиссар. — Ну-ка, переведи.
— Он говорит, что он рабочий, — сказал я.
— Ну ты, Гитлер! — крикнул комиссар. — Полно врать! Какой ты рабочий. Разве рабочий пошел бы воевать против рабочих?!
— Гитлер капут! — проговорил немец.
Эти слова скоро станут известны всем. Сейчас же старший политрук Егоров и я, пожалуй, первыми на земле слышали их и еще не вполне понимали их смысл.
— Ты видишь, товарищ лейтенант, сознание пробуждается, — обрадовался комиссар. — Я давно говорил, что немцы многое поймут, когда будут терпеть поражение в этой войне.
Потом, толкнув меня, подмигнул:
— На сознательность, значит, бьет. Видишь? Война идет только третий месяц, а он уже начинает понимать. Приняв строгий вид, комиссар отдал приказ:
— А теперь — пробираться к своим. И пояснил:
— Немцу хорошо. Ему торопиться некуда. А нам надо домой спешить.
Комиссар улыбнулся и ободряюще заговорил:
— Нам предстоит решить две задачи: выйти живыми самим и привести с собой немца. Иначе нам капут! Немец, слушая наш спокойный разговор, повеселел.
— Я, я, Гитлер капут, Гитлер капут! — повторял он.
Егоров показал на него:
— Он уже в любом случае отвоевал. Вот приведем к своим как пленного, и отправят его в глубь страны, будет восстанавливать все, что они разрушили.
"Ну, комиссар, — подумал я, — все знает. Надо же!"
Целый день мы шли по лесу. К вечеру увидели пустую землянку. Рассмотрели ее с разных сторон и, ничего не заметив подозрительного, вошли. Стало темнеть, мы поели, дали поесть немцу, и комиссар начал допрос. Я выступил в качестве переводчика.
Во время допроса немец стоял и переминался с ноги на ногу. Комиссар предлагал ему сесть, он садился, но при каждом новом вопросе вставал. И на лице его был то страх, то боязливая усмешка, то угодливая надежда. Свой серый мундир он застегнул на все пуговицы. Воротник мундира стал мокрым от пота, так старался немец угодить нам ответами.
— Спроси, как его звать? Я спросил, он назвался.
— Спроси, откуда он сюда приехал? Я начал вспоминать. "Вохин" или "вохер", — думал я. Наконец спросил:
— Вохин фарен зи!
Немец произнес что-то неразборчивое. Тогда я изменил свой вопрос:
— Вохер фарен зи?
Я вспомнил, что "вохин" — это "куда", а "вохер" — "откуда".
Немец ответил, и я уловил одно слово "хаймат" — родина. Тогда я спросил:
— Во геборен зи?
Немец ответил, что он родился в Кенигсберге.
— Ты спроси, сколько их здесь? Я спросил:
— Вифиль содатен хабен зи?
— Ихь?
— Не ихь, а зие.
Разговора явно не получилось.
— Ну ладно, прекращай переговоры. Ты, я вижу, тоже ничего не понимаешь.
— Так я же французский изучал!
— Вот видишь, не тому тебя учили. На следующий день, утром, мы позавтракали и пошли.
— А ты знаешь, — сказал комиссар, — я того-то черта сегодня во сне видел. Будто бежит он за мной, а я от него. А потом мне кто-то вдруг палку в руку сует. И я его погнал, как палку-то схватил. А он бежит от меня да стреляет, вот гадина!
В этот день и произошло событие, которое заключало нашу историю.
Во время привала немец умоляюще посмотрел на комиссара, как на главного, и начал просить:
— Нах хаузе. Эрлойбен. Энтлассен. Фрейлассен. Фрейхайт.
— Домой, — сказал я, — просится.
— Ишь ты, просится домой, — понял комиссар и твердо сказал: — Никс. Найн. Разве мы его звали к себе? Приглашали его к нам в гости?
Комиссар показал на немца:
— Жалко, что он не поймет. Разъяснил бы я ему, дураку. Все они на одного хозяина работают и думают, что на себя. Пришли и чужую землю разоряют, непрошеные, топчут ее. Не своя, не жалко.
Немец пал духом, услышав в словах комиссара не только отказ, но категорическое осуждение. Через минуту он уже стоял на четвереньках, уткнувшись лицом в холодную землю, и рыдал так, что было видно со стороны, как сотрясалось все его грузное, разжиревшее тело.
Потом он будто обрадовался и неожиданно с криком бросился из землянки. Он вопил что есть силы. Мы выскочили за ним. Он был уже на дороге, когда комиссар прицелился и выстрелил.
После выстрела немец не остановился, а, подгоняемый пулей, судорожно сунулся вперед и растянулся, рухнув на землю. Мы оттащили его с дороги в лес и там бросили.
Весь этот день я шел за комиссаром, не поднимая головы. Было нехорошо.
На привале комиссар порылся в карманах и, не найдя ничего, спросил:
— Эх, сейчас бы самый раз закурить!
Вспомнив о немецких сигаретах, я сказал ему, что в вещах убитого немца были две пачки сигарет, но они упали в траву, и я не поднял их, думал, не пригодятся.
Комиссар укоризненно посмотрел, покачал головой и с обидой сказал:
— Ну вот, ты считаешь себя хорошим человеком, а ты самая настоящая свинья.
И я вдруг с замиранием сердца вспомнил капитана, который вывел меня из первого окружения и который так мучительно захотел курить, когда показалось, что все трудности позади. И мне стало страшно за комиссара.
А старший политрук задумался и заговорил как-то непривычно мягко:
— Вот видишь, лейтенант, если разделить пополам, мы уже по одному имеем. Представляешь, если бы каждый боец Красной Армии убил хотя бы одного немца, что было бы? Только по одному на брата! Была бы победа. Сейчас мы с тобой можем умирать спокойно.
Но мы не умерли: ни старший политрук Егоров, ни я. Жестокая судьба войны прошла мимо, и мы еще долго ходили по фронтовым дорогам — и вместе, и порознь.