Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

11

Катя, отправив за Волгу племянников вместе с их матерью Валентиной, решила взглянуть на домик дедушки и бабушки в полной уверенности, что старики уже на левом берегу. Но они оказались дома и порадовались приходу внучки, хотя она с порога начала возмущаться их ослушанием.

Бабушка Дуня, подвинув к дивану настольную лампу, шила коленкоровую смертную рубаху. В подушке-игольнице были наготове три иглы с продетыми в них нитками: дедушка припас, потому что бабаня не могла уже по сдабостп глаз вдеть нитку в ушко иглы.

Дед Фрол разложил на полу на масленой холстине детали ружья — собирался в ополчение.

— Хитришь, Авдотья, тесемки заместо пуговиц пришиваешь: мол, бог позовет на страшный суд, легче тесемки развязать и нагишом встать перед ним, как лист перед травой. Мы-то с тобой, кажись, не ответчики перед ним, — говорил Фрол.

— Все должники его. За грехи наказание нам.

— Вот опа, русская душа! Казнит себя. Не прнмаго!

Катька, что это за чемодан у тебя?

— Продукты, дедуня. Возьми, бабаня.

— Положенное нам выдают. Ые обижают рабочих.

— Но мне всего этого много, дедуня.

— А ты не бери всего, если много. Силком, что ли, тискают тебе?!

Бабушка убрала шитье, близко подошла к Кате.

Распахнув коричневой кожи реглан, внучка стояла перед бабкой в габардиновой гимнастерке, суконной юбке и хромовых с блеском сапогах.

Офицерский широкий пояс с кобурой перетягивал талию.

— О, да ты... Катерпна Сергеевна, в грозном обмундировании...

— Знаешь, бабаня, сейчас стиль такой. Жизнь бивуачная, почти окопная.

— А в окопах-то, поди, не без братьев милосердия...

Вот он в годах, а ватажптся с молодью... Как это? Вместе с ним защищали, строили... А он меня одну оставляет.

Чем ближе подкатывался к поселку фронт, тем чаше вспоминала Авдотья о гражданской войне, возвеличивала своего Фрола. К нему приходили комсомолки, просили рассказать о борьбе с белыми, фотографировались в саду, и каждая девчонка ловчила сесть рядом с усатым стариком. Бабушке льстило это внимание к Фролу, но и огорчало, что ее забывают. И когда старик, прозрев, не захотел сниматься без нее, она посветлела улыбкой прямо-таки подетски, и получилась на фотографии в таком озарении, так рвалась душа из тенет морщин, что долго глядеть на нее было смутптелъно и неловко.

Катя отслонилась от косяка, и кожа реглана чмокнула.

— Ишь, как лошади поцеловались, — бабаня насмешливо взглянула на внучку.

Пока они переговаривались, продукты укладывали в авоську, Фрол спроворил из дома, только сдвоенный ствол ружья прочертил синеву за забором. А там уж поджидала его такие же белоусые сверстники-воины.

Бабушка заплакала, прикрыв лицо передником.

— Не взял на завод... Никогда прежде не убегал, теперь не нужна стала, — жаловалась на дедушку с горечью покинутой.

Катя стояла над ней беспомощная и злая, пока не дошел до нее грустный смысл: оказывается, страдать от разлуки удел не только молодых. Села рядом с бабкой, обняла ее прлсутуленные горем плечп, дала волю своим слезам.

— Да что тебе, бабаня, страдать, ведь любит он тебя и бережет. Может, полежишь на веранде в холодочке?

А .меня вот никто не пожалеет, только знают скалиться.

Бабка норовисто вскинулась:

— Стыдись, девка.

Не говорила, чего надо стыдиться, но Катя стыдилась своих изменчивых отношений с Гоникиным — то избегала, то сама шла к нему.

— Иной раз жпзнь-то сном кажется. — Бабушка снова вернулась к своей рубахе, вышивала крестики на груди. — Люди хорошими каждый день не бывают.

Ты на дедушку не гневайся — хворает он через горе наше. Смолоду думку держали дожить до всемирного братства. Ты у нас ученая, партийная сызмальства, трезво так, спокойно так скажи: война-то эта последняя?

— Не знаю, бабаня.

Катя, добившись от бабушки слова, что уедут за Волгу, ушла. А в полдень на Одолень налетели бомбардировщики — дома засыпали зажигательными бомбамп, пристани рвали фугасными. Дом стариков сгорел, а Авдотья спасала баню в огороде, да так отчаянно, что брови опалила, — Смех и грех, — говорил Фрол своему сослуживцу со стыдом и злостью, когда старуху свою привел в разум, умыл и заставил выпить чаю для снятия героического напряжения и притупления чувствительности ко все еще горевшим постройкам по улице Воднпков.

Бабка отошла и принялась в откосе углублять щель, которую начинали было рыть прошлым летом, но забросили после того, как немцев попятили от Москвы.

Катя, Фрол и его два соратника с ружьями сели на земляные ступеньки у лаза в штольню.

— А тут опять, вишь, попер по тем ранам незаживающим прямо танками, нахально, — сказал сосед. — Сорок первый год повторяется, что ли?

— А что тебе сорок первый? — построжал глазами Фрол. — Активная оборона с целью измотать врага.

— А мне один хрен, как называется беда — активная оборона али еще как.

От названия не утихает вот тут под ложечкой. Раны не заживают. Самые молодые, кадровые полеглп... Если бы я был генералом, я бы немца сюда не пустил.

— А он сюда не пойдет. — Фрол угрюмо глянул из-под опаленных бровей. — Дома пожег, чего ему тут делать?

Нет военного смысла. Правда, заводы пока не все разбил.

— Если наши соколы будут по одному на сто вылетать — и заводы спалит.

— Волгу, правда, ему надо перерезать...

— Ну вот что, стратеги, забирайте своих старух, извините, боевых подруг, отправляйтесь на тот берег, — сбила их разговор Катя. По вспухшим желвакам на лицах стариков повяла — не по нраву пришлись ее слова. — Приказывать я вам не могу, а упрашивать таких умачей понятливых вроде бы неловко.

«Да что это я заговорила языком Афанасия? — хватилась Катя. — Не к добру, когда курица начинает кукарекать».

— Миленькие, надо уезжать, — упрашивала она.

Авдотья вылезла из щели, воткнула лопату в кучу накиданной ею земли, присела на эту пухлую землю. Бабка развязала кончик платка, достала комочек соли, откусила половину, взяла под язык, а другую половину завязала.

Катя стала уговаривать бабку махнуть за Волгу.

Авдотья уставилась на нее коровьими глазами.

— А что, разве Одолень сдадут?

— Не сдадут.

— А зачем нам за Волгу? Я хочу своими глазами увидать Сталина.

— Так для этого надо ехать в Ставку, — сказал Фрол.

— Зачем мне ехать, когда он сам приехал на Волгу сокрушить Гитлера. Как Деникина в гражданскую кровопролитную.

— Откуда тебе известно о его приезде? — склонился к ней сосед, и в лице, в глазах его было столько готовности верить, что и Катя заразилась этим же чувством.

— В народе зря говорить не будут, — уверяла бабушка.

«Не нужно опровергать категорически слухов о вожде, — думала Катя. — Пусть будет так».

Дедушка Фрол с почтительным удивлением глядел на бледное, вдохновенное лицо своей старухи.

— В древности во время жестокой сечи русских с сыроядцами появлялся Егорий Победоносец на белом коне и разил недругов, — сказал сосед, невесело посмеиваясь.

Бабушка угрожающе гортанно оборвала его:

— Гогочешь неуместно!

Собрала Катя нескольких старух и стариков, увела на берег, а пока с дедом ходила за баркасом, бабушка исчезла. Нашли ее в своем огороде в щели — углубляла, выбрасывая землю совком.

— Тут я буду помирать. А ты кто такая?

— Это я, бабаня. — Катя одергивала гимнастерку. — Не узнаешь? Я, Катя.

— Какая такая Катя?

Катя наклонилась к бабке, с испугом и огорчением заглядывая в ее лицо, чуть не плача.

— Да твоя я внучка, ну дочь Сергея. Катька я!

— Никаких Катек я не знаю. Я еще молодая.

Фрол, примирение и грустно, сказал:

— Догадливости нет в тебе, Катька: барышне всего шестнадцатый годик пошел, а ты во внучки набиваешься...

От контузии это у нее... пройдет.

Авдотья выпростала из-под платка бледно-желтое ухо, тревожно всматривалась в своего старика.

— Тута я буду помирать...

12

В райисполкоме не помышляли об эвакуации. За дверью в кабинете председателя гремел голос Гоникияа.

Катя, кивнув секретарше, вошла в кабинет.

Не сразу узнала Антипова — землею взялось лицо, мученическое, с залысинами, удлинявшими высокий лоб. АНТИПОВ стоял навытяжку, свисала с его плеч гимнастерка, — Заявлениями, врачебными справками хочешь разжалобить! — кричал на него Гоникин, закогтив в левом кулаке что-то белое, будто вырвал горсть перьев из подкрылка курицы, правая рука в лубке тяжелела на перевязи под кителем внапашку. — Кучу справок о расстройстве живота двинул на меня, чтобы за Волгу на диетические харчи благословил я тебя, а?

Кулак Гоникина напоминал лапу кобчика, закогтившую добычу. Пальцы растопырились, на стол упали бумажки, как яичная скорлупа.

— Вот они твои справки, — уже тпше сказал Гсвпкин. — Извини меня, Катя, но этот человек перетрусил малость.

Катя и без справок видела по желто-квелому липу и провалившимся глазам Антппова, что до последней капли испит он хворью. Его место в госпитале.

ГОЕПКИН с холодной жестокостью упрекал Антппова в том, что и прежде на посту председателя райисполкома он плохо работал и отделался легким испугом. Гоникин сулил ему военный трибунал незамедлительно.

Катя попросила Антипова выйти в коридор на несколько минут, и когда тот шагом измутузенного доходяги, шаркая сандалиями, вышел, она села и Гонпкгшу велела сесть.

Устало, тихо сказала, что произвол, пусть и мотивированный даже самыми высокими побуждениями, опасен, — она уже перестала замечать, что все чаще говорит языком Афанасия Чекмарева.

Зато Гоникпн видел это и страдал от этого. Он, сопя, изжевал мундштук папиросы, выплюнул. Катя проследила за полетом окурка от красно-горячих губ Гоникпна до урны в углу.

— Мне, что же, уговаривать этого типа, чтобы он исполнял своп долг, предпочел бы умереть под огнем, чем неделей позже от болезни пищевода? — Гоникпн оправдывался перед Катей, искал в ней еслп не сочувствия, то хотя бы понимания.

«Павел очень уморился, в глазах у него рябит», — подумала Катя так, как подумал бы Афанасий Чекмарев.

Она встала и, касаясь здоровой руки Павла, передала ему приказ Чекмарева перебираться за Волгу.

По лицу Гоникина, проминая щеки, прошла усмешка.

— Знаешь что... Иди ты со своим Чекмзревым...

— Паша!

— Я что, ослеп, что лп? Не вижу твоего отношения к Афоньке? Меня, значит, за Волгу, а сама геройствовать под... руководством Чекмарева...

— Павел Павлович, я еду с тобой, — сказала она, как бы покоряясь своей судьбе. И уж так жалко стало ей чего-то, так заломило в груди, что она, уткнувшись лицом в гардины, заплакала.

Дверь открылась, и в комнату вошел Афанасий Чекмарев в армейском обмундировании, с автоматом. За ним — Антппов.

Афанасий достал из кармана бланк, написал на нэм что-то и подал Антипову.

— Переправишься за Волгу, сразу же в совхоз — по ночам будете продовольствие сюда доставлять. Всего хорошего, Максим Мпхалыч.

Афанасий, держал пальцы на кармане гимнастерки, умолял кого-то в самом себе: «Дай мне твердость и ясность мысли, чтобы не сорваться, не унизиться, не показать Гоникину его слезницы». Он вынул бумажку и, не читая, изготовился порвать ее, но голос Гоникина заморозил его пальцы:

— Дальше, товарищ секретарь, молчать не могу: ты покрываешь трусов.

Афанасий развернул бумажку, разгладил на широкой ладони, подул на нее и положил на стол перед Гоникпным.

— Вот твой поэтический рапорт: «Афоня, отпусти маня на фронт, я тут виноватым себя чувствую». На, возьми на память. Фронт сам сюда идет. И ты возмужал за год войны.

— Что ты хочешь этим сказать? Еслп думаешь, что я боюсь фронта... Я и сейчас требую отпустить меня в Действующую армию... Да и твое место там же, товарищ Чекмарев.

— С последней партией детей и женщин вы оба отправитесь за Волгу. Желаю вам удачи... Все, идите.

— Никуда я не поеду. Понял? Даже еслп все сбегут, я останусь с темы, кго будет стоять насмерть.

— Гоникин, еслп ты сорвешь эвакуацию детей, тебя ждет самое худшее.

13

Воздушная тревога и взорвавшаяся на спуске к рекэ бомба разлучили Михееву и Гоникина с Афанаспем: они забились в старую штольню, откуда когда-то брали мел.

Афанасия будто ветром унесло. Да и хватились-то они его лишь в потемках штольни. В глубине сидели и лежали на своих пальто и фуфайках старые женщины, совсем древяие старики. Начальником всех этих бабок и дедов был Игнат Чекмарев: по глухоте ли своей (заложило уши в последнюю бомбежку) или по старческой мудрости он совсем не обращал внимания на звонкое буханье зениток — у з хода лежал на рундуке, вытянув длинные ноги наружу.

Нагнувшись, Гоникнн увидел, что командир пенсионеров спал непробудно — время приспело ему спать. На бритом, сухом, без морщин лпце удивительно кругло расстегнулся под усами рот с младенчески белыми зубами.

Гоникин рассказал Кате: ходил слух, будто на месте выпавших зубов выросли молочные и будто бы вышедшая за него вдова Варвара похвалялась: вместе с зубами взыграла у старика совсем юношеская прыть.

«Да что с ним творится? Откуда эта грубость и злость?» — Катя замерла в опасении, что Гоникин вот-вот скажет что-то непоправимое.

Варя сидела на земле рядом с рундуком, на котором спал воевода, подбирала выпадавшие из кармана его пиджака разноцветные гальки — насбирал пх на берегу во время своей боевой вахты. Перехватив взгляд Гоникина, сна свяла с себя вязаную кофту и осторожно накинула на лицо глубоко спавшего супруга.

Бомба взорвалась понпже ступенек в штольню. Удушливая волна тола доплеснулась до Кати, и ее стало мутить.

Гоникин загородил ее от глаза Рябишша, — когда он вошел, они не заметили.

— Ну, что смотришь? — четко заговорил Гоннкив. — Что стопшь?

Рябинин пожал плечами, растолкал Игната Чекмарева, минуту застил свет у выхода, потом ушел.

— Наше спасение, Катя, в руках Кольки Рябннина.

Чекмарев ему поручил командовать...

— Ну, не надо. Ты же не такой злой, Павел.

Гоникин ударил кулаком по своему колену.

— Нет, злой я, понимаешь, злой! Снисходительность к некоторым людям становится преступлением...

— Граждане, выходите к переправе. Не торопитесь.

Изверг, видать, не будет летать ныне! — басовпто вешал Игнат Чекмарев, преобразившийся после освежающего сна в прежнего веселого дядьку. С мужской угловатой ловкостью он принакрыл плечи своей подруги той самой кофтой, которой она укрывала его разомлевшее во све лицо.

— Слушай! — тормошил Гоникин Катю. — Сейчас старшх Чекмарев петухом запоет.

Но Игнат не оправдал его ожиданий — не закукарекал.

Когда в полночь отвалил баркас со стариками и детьми, Гоникин и Катя переглянулись — нарушили приказ Чекмарева-сына: остались на этом берегу.

Сели на белевшем, ошкуренном, промытом и просушенном стволе давно выброшенного тополя. Гоннкпн закурил.

— Зачем осталась? Я-то потому, что ты осталась.

А ты? С ним хочешь встретиться?

— Вдруг не увижу его больше, а надо что-то сказать эму. Кажется, я виновата перед ним, а в чем вина моя — ие знаю.

— От виноватости далеко ли до... примирения. А?

Катя отодвинулась, внимательно посмотрела в его лицо.

— Какого примирения? Мы с ним не ссорились. Так что-то недоговаривали...

— Я хотел сказать — далеко ли, ну, одним словом, я не хочу ваших встреч.

— Тебе надо пожить одному, сокол ты ясный.

Она встала, застегивая куртку.

— Ну, пойдем хоть... не прощание... Катя, пойдем.

На полянке меж осинок сели. Он запрокинул ее голову. Горячие губы пахли мятой.

— Если ослепну, все равно по запаху узнаю тебя, Катя-Катюша. Пахнут плечи солнцем и тобою.

Туманились пригашенные ресницами ее глаза, руки блуждали в его волосах, поцеловала в лоб, щеки вроде крадучись, оглядошно. Потом вытянулась рядом, закинув руки за голову, говорила домашним голосом, с едва уловимой озорной угрозой:

— Возьму да и рожу тебе сына, а? Попробуй тогда покинь нас. Побоишься — накажут. Ревмя реви, а живи...

Ведь ты боишься наказания?

— Если я перестану любить тебя, то что же сделает меня более несчастным?

— Что? Что? Как это умно!

— Когда-то я посмеивался над эмоционально распахнутыми: ах, любовь до гроба! Голосят, как деревенские на похоронах, чтобы слыхали все — чувствовать умеем. А оказывается, можно так привязаться к человеку, что...

потерять его — все равно что неизлечимо захворать. Бегут от двух крайностей: когда невмоготу плохо пли невмоготу хорошо. У нас с тобой будет все нормально, Катюха.

Ловя лениво руки его, Катя сказала спокойно:

— Нет, это хорошо, что надо расставаться: будешь дорожить... — она зевнула, проваливаясь в забытье.

Запах дыма разбудил ее. Все еще темнилась ночь. Гоникина не было рядом.

Внпзу скрипели доски ппрса, слышались тяжелые, грузноватые шаги. Кто-то кашлял в предутреннем дремотном томлении. Горлицы пролетели над головой.

С горки из-за кустов Катя увидела Афанасия: стоял на берегу, подняв лицо, заблудился взглядом в зеленоватой за Волгой рассветной дали.

Катя спустилась по козьей тропе к реке.

Недалеко от зенитной батареи он один сидел на кампэ у темной щелп, курил.

Придерживая висевшую за спиной винтовку, она нагнулась, всматриваясь в его сухощавое лицо.

— А вот и я, Афанасий Игнатьич.

— Вижу, — не сразу отозвался он. — Ну?

— Перевезла детей.

— А кто позволил вернуться.

В душе Кати была одна незащищенная, больно уязвимая тайна: ничто не могло так обидеть ее, как жалость идя особое снисходительное внимание к ней, как существу слабому. Больше всего боялась она сейчас, что пожалеют ее: мол, не женское дело стоять насмерть. И в то же время она не находила и не решалась искать в себе духовные силы на исключительные поступки. Многие ее сверстницы покинули поселок — одни до приказа стоять насмерть, другие — после приказа. Приказ относился к армии. Некоторые остались. Если бы никто не остался, она бы тоже уехала за Волгу.

— Не я одна задержалась, так что никакого пндпвпдуалпзма нет.

— Махровый анархизм. Приказ не выполнили. Почему?

— А потому... вы-то остались.

Докурил не спеша, встал, набросил свою шинель на ее плечи.

— Вот еще! — ворохнула она плечами. — Маленькая, чго ли.

Он поднял упавшую шинель, встряхнул и снова прикрыл плечи Кати.

Вглядываясь в гудевшее самолетами иебо, потеснил ее к щели в каменистом берегу.

14

В двенадцатом часу ночи Игната Чекмарева едва добудилась Варя. Нехотя отвалился он от ее теплого тела, вылез из мягкой постели.

— Не стели перину, Варя, — кости болят в мягком.

Разминаясь от устали и недосыпания, шел Игнат в ночную смену на заводик лечить покалеченную военную технику. На темных улицах встречал знакомых патрулей народного ополчения шутками:

— Иван, да ты все еще тут? А я-то чаял, Гитлера вяжешь, на суд волокешь.

— Был я, Игната, у фюрера, уговаривал добром сдаться, так нет, я, говорит, крестец русскому Ивану сломаю, и будет Иван тысячу лет на локтях ползать... А у меня уши распухли, голову к земле тянут.

Игнат достал кисет.

— Подыми, опухоль опадет.

Вспышка зажигалки озарила в полутьме кособоко съехавшего с фундамента дома патруля.

— Происшествий не было, Игнат. Только грабителя задержали.

— Нашенский?

— Отнял у бабенки водочный талон. Хлебную карточку ве взял, даже свою буханку за пазуху затискал ей, а водочный вырезал.

— Допусти меня к мазурику.

Увидев в караулке грабителя на костылях (из госпиталя вылез на промысел за водкой), Игнат вздохнул:

— Что, сердяга, видно, кипит тут? — осторожно коснулся полосатого халата на груди, взглянул на пострадавшую женщину. — Утрясите сами. Ты, солдатик, с поллитром повинись перед ней, а она, глядишь, закуску на стол.

А?

— Эх, дед, какой ты сознательный...

— Но, по, побалуй у меня! Сознательный я, да мосластый...

В потемках над оврагом тяжело гудел дощатый мост под псгами устало шагавших рабочих.

Игнат зашел в цех.

Вспышка электросварки под низкой крышей жарко высветлила танк, бледного офицера в плаще, Катю Мпхееву — со щитком над глазами она помогала сварщику.

Игнат молча заступил на его место.

Катя улыбнулась.

«Чему только не обучит война, чего только не приходится делать мужикам и даже девкам... инструмент в одной руке, винтовка в другой, — думал Игнат, с печальной снисходительностью и вроде даже гордостью следя за неотработанными движениями своей помощницы Кати. — Да как же все это случилось?» Смущаясь его жалостно-виноватых взглядов и горьковатых недоговоренностей, Катя в перерыве с тревожным самолюбием спросила, почему дядя Игнат нынче кругом да около петляет.

— Хочу у тебя водочный талон выманить... пока не перехватил какой-нибудь герой на костыле.

— Самой нужен.

— На свадьбу? За него наладилась? — Игнат свихнул повеселевшие надеждой глаза в сторону Афанасия. Со стариковским постоянством Игнат все еще держал в уме свое давнее намерение заполучить Катю в снохи.

— А что? И он неплох, да не сватает. — Хотя слова Кати были обычным девичьим двусмысленным отшучпванием, чтобы не обижать родителя парня, Игнат вдруг уловил в ее тоне, в улыбке возможность срастить судьбы Афанасия и ее. Разжигая огонек в душе ее, он нарочито пропаще махнул рукой:

— Пока дождешься его внимания, усохнешь вся. Как древнеегипетская царица запеленатая. Хватайся за меня, покуда не прокис окончательно...

Знаешь, я внушал Афоньке-дураку насчет тебя, а он дурачок... стесняется, видно. Ты взгляни на него попристальнее, чтоб заморгал удивленно...

— Чую, скоро с нами все кончится...

— Побил бы я тебя за глупость, да жалко: ладная ты девка! Вроде родная.

Затуманенно глядела снизу вверх большими глазами, не по-женски мудрыми в эту минуту.

С рассветом над головой завыла сирена воздушной тревоги. Игнат полез под железные листы в углу — там было место его и Кати. Заманивая, махал ей рукой.

Но Катя, расстегнув робу, сняв каску, распушив черные волосы, шагнула к пролому в стене.

— Иди сюда!

В худую крышу он видел, как свалился на крыло самолет, потянуло его косо к земле. Выронив бомбу, он тяжко, будто хрустя всеми суставами, выбирался из пике.

Стена цеха вывалилась.

Игнат, сгорбясь, как поджарая борзая, подлетел к Михеевой. Накинул брезентовую робу на голову, скрутил метавшиеся руки и, не щадя молодого тела, засунул ее под листы в угол.

— Распсиховалась... я тебя приведу к знаменателю...

Потух тот противоестественный многослойный грохот, который возникает при налетах от рева моторов, выстрелов пушек, рвущихся бомб и истеричного завывания сирен. Постепенно вызвучивались прежние звуки людских голосов.

— Держись, Катька, для нас это только запевка, песня впереди. Усмехнись на Афоньку, на Пашку.

В перекур сели на крутом берегу — внизу блеснила мелкочешуйчато Волга.

— Широкая? — Игнат кивнул на реку.

— Я переплывала, — отозвалась Катя.

— А нынче можешь переплыть с левого на правый, а с правого на левый не вытянешь. Надо через Берлин грести. Ну, а если тяжело ранят, перевезут, если, конечно, немец промахнется бомбой.

— Все равно остаюсь.

Ласково похлопывая Катю по плечу, Игнат с заливистой щедростью, будто златые горы сулил по молодости, говорил:

— Обучу тебя по-пластунски утюжить землю. Жмись к ней, матушке, крепче, и она не даст тебя в обиду.

— Дядя Игнат, почему хорошо со старыми людьми?

— Потому что не старые они.

Катю приписали к рабочему батальону, которым командовал Николай Рябинин.

Жизнь в отряде равновесилась уставом, упрощенной и крупной добродетелью: презрением к смерти.

Помогала Кате привычка сызмальства жить по закону — в семье, школе, на работе. Не раздражая командиров, научилась она исполнять приказы с легкостью, не поступаясь своим личным достоинством. Даже Рябинин, весь от поступков, мыслей до сновидений военный, всегда огорченно готовый встретиться с военной безграмотностью гражданских, составлявших его отряд, даже он не мог придраться к Михеевой, хотя на первых порах она вместо поворота направо поворачивалась налево. Сдержался он, не пустил в ход древнейшее, как сама армпя, остроумье: мол, непонятливым навешивают на левое ухо солому, на правое — сено и команду подают соответственно: сено! солома!

— Не забывай, что ты левша, и тогда юлой поворачиваться будешь, — сказал Рябпннн.

— Потренируй меня.

— С удовольствием!

На полянке всласть покомандовал он Мпхеевой, любуясь сильными стройными ногами, подобранной грудастой фигурой. Ее вогнал в пот и сам, проделывая вместе с нею все упражнения, взмылился, как скаковой конь, одолевший не один десяток верст. Открыл ей тайну, как надо отдыхать после большого перехода — лечь, ноги на кочке или на бугорке свободно раскинуть, доверительно расслабившись, пусть ветерок обнюхает тебя с пяток до прижмуренных глаз.

15

Немцы вышли к Волге выше поселка, оттеснив полк майора Хмелева к пристани и заводу. Имя Хмелева часто упоминалось в сводках, и Игнат Чекмарев проникся надеждой повстречаться с ним.

Немцы за горой пообедали, покурили и начали обстрел поселка и завода. В ребристых перекрытиях цеха взорвался снаряд, загрохотало железо, засвистел ветер.

Игнат отодвинул котелок с похлебкой, раздумчиво поглядел на сына, на Катю Михееву.

— Спокойно поесть не дают, проклятые аккуратисты.

— Твой стол за Волгой, батя.

И хоть Игнат ждал подобных слов от Афанасия, теперь как-то оробел.

Пальцы тряслись, заправляя трубку.

— Ты ба лучше фрицам приказал уйти домой. На старика шуметь отваги немного надо.

— Да уж на тебя много нашумишь...

В кладовку в сопровождении офицера и Павла Гоникина вошел майор Хмелев.

— Вот тут и будет штаб, — сказал он офицеру.

Игнат поднялся, шагнул к Хмелеву.

— Вот где довелось свидеться?!

Хмелев, оторопев, оглядывал крупного старика, увешанного автоматом, кинжалом и гранатами. Не сразу он припомнил, где и когда видел этого бравого деда, — все лето полк не выходил из боев.

— А-а! За воблу спасибо, дядя Игнат.

— Ну, как дела, полководец?

Кривая усмешка повела на сторону полное лицо, прошитое от подбородка до уха шрамом.

— Полководец! Приволок на загривке врага на Волгу, — сказал Хмелев, оглядывая Катю и Афанасия быстрыми глазами. — Видишь, дядя Игнат, как меня изукрасили?

— Не нудься духом. Давай чайку попьем, а? Помнишь, пили с шиповником, а?

Кате отрадно было разлить из чайника в кружки крепко заварившийся чай.

— То-то духовит чай, когда молодая да добрая разливает, — сказал Хмелев, краснея веснушчатыми скулами, — набалуете нас, уедете, скучать будем.

— А что, есть о ком скучать, — сказал Игнат. — Значит, не забыл, Федя?

А это мой Афанасий, — полковник кивнул: уже знакомы, — а эта отважная комсомолка на нас, мужиков, не надеется, сама решила бить немцев.

Правильно заманили их на Волгу, товарищ Хмелев, — так я соображаю стратегически...

Хмелев нахмурился, затравленно и зло ворочая глазами. Сурово пытался урезонить старика — никто немцев не заманивал, но Игнат стоял на своем: сейчас не признаемся, зато после победы хвалиться будем: все шло по плану, заманивали. Победитель может говорить и писать, что ему на ум придет, — спорить с ним побоятся.

— Одним словом, мы тут всех немцев переделаем в хороших. Смирнехонько будут лежать в земле. Найдут, чего искали.

— Верно, папаша, — сказал Хмелев. — Спасибо за чай, милая девушка.

Батюшки, как хорошо-то, что вы есть!..

Поговорим, Афанасий Игнатьевич и Павел Павлович, о буднях наших...

Когда остались втроем, Хмелев с шутками начал рассказывать о том, как ему довелось беседовать с английским офицером, посетившим полк на передовой.

— Я говорю ему: если вам не нравится второй фронт, давайте назовем его первым, но только стукните по заднице Гитлера. А он, видишь ли, боится ногу отбить. Ха-ха!

Гоникин, застегнув солдатскую шинель, нахлобучив солдатский треух, сидел в углу комнаты. Аскетическижелтое лицо, черные глаза с выражением отрешенности от благ жизни печально упрекали краснолицего, чисто выбритого, пахнувшего крепким одеколоном майора Хмелева и улыбавшегося румяными губами Афанасия, накинувшего на плечи щеголеватую офицерскую шинель.

«Враг бомбит, льется кровь, а вы... Какие могут быть радости и шутки, когда борьба требует жертв и жертв», — думал Гоникин.

Любопытство Гопикина было не менее жадное, чем у других, и ему хотелось знать подробности встречи с английским офицером, но он, сам умея хранить государственные тайны, не унижался до подстрекательства других к излишней откровенности. Он проявил такое умеренное любопытство к встрече Хмелева с иностранцем, что, казалось, перевидал все державы мира и заграница набила ему нравственную оскомину. Умел он думать и тем более говорить в меру, не опасаясь «пороть отсебятину». Что положено ему, он узнает из официальных источников.

Поджав губы, он смущенно и осуждающе молчал, переводил прищуренный взгляд с широкого затылка Афанасия на хитрое красное лицо майора, и временами казалось ему, как это бывало в детстве, что он далеко отодвинулся от людей, таких странно чужих и непонятных.

Между тем Афанасию Чекмареву хотелось, чтобы Павел приподнялся над привычным, обнаружил бы свою самобытность. «Ну, ну, давай, милай!» Тоном глубокого почтения и таинственности Гоникия осведомился у майора, как чувствует себя маршал, и, услыхав успокаивающий ответ, что маршал переживет молодых, со вздохом удовлетворения прошептал набожно:

— Лишь бы он был здоров! Без него нам тут конец. — И Гоникин притих, вроде бы достиг теменем умственного потолка, как подумал Афанасий.

Хмелев вздохнул, как после только что сотворенной молитвы, но тут же, вскинув брови, потирая руки, широкие, в веснушках, вслух помечтал:

— Мне бы вон те танки! — Из окна комнаты он вожделенно глядел тяжело налившимися чернотой глазами на танки в цеху, которые ремонтировали рабочие. Всего-то было три машины с пробитой и теперь латаемой броней.

— Ну как, Афанасий Игнатьевич?

Строговато-спокойно молчал Чекмарев.

Гоннкин как на огне горел под взглядом Хмелева, стыдясь за Афанасия, до сознания которого, казалось, не доходила тоскливая жалоба. С презрением взглянул Гоникин в постно-серьезное лицо Афанасия. Боязнь усилившейся власти Чекмарева приучила Павла последнее время молча брать на заметку его промашки. И сейчас бы он подавил свое возмущение неотзывчивостью председателя поселкового комитета обороны, не высунулся бы вперед, не будь тут майора Хмелева.

— Неужели мы не пособим нашим славным защитникам? — сказал он и в ту же минуту понял по особенно улыбчивому взгляду майора, что словам его придается далеко не то значение, которое он вкладывал в них, рискуя проявить инициативу. Хмелев хоть и оценил его доброту и понимание, но не видел в этом большого веса.

Афанасий сказал буднично, что на два танка нужна разнарядка командования. «Туп!.. Восхитительно туп! Да разве допустима в такое время оскорбительная расчетливость!» — думал Гоникпн.

— Ну а третий-то танк? — повысил голос Гоннкин.

— Третий танк можно было отдать, но уж очень был изуродован.

— С рабочими, инженерами не худо бы потолковать военным. К нам привыкли рабочие: давай план! Давай план! На просьбу танкистов скорее отзовутся.

— Да, наш рабочий класс все может, ему все под силу, — возразил Гонпкин.

Афанасий не мог сказать, что приказывать уже нельзя: все нормы напряжения в работе давно перекрыты. К тому же завод обстреливают.

«В представлении Павла Гоникипа люди безграничны в своих трудовых возможностях. Абстрактная добродетель Гоникина — с большой буквы: Рабочий Класс. Конкретных живых литейщиков, токарей, слесарей, механиков он не знает, боится и презирает за их несовершенство. Абстрактная добродетель его жестока и отвратительна», — думал Афанасий.

Но са привычно сносил настойчивое желание Павла Гоникина обучать его политике. Привыкнуть помогало опасение сменять ястреба на кукушку. Этот хоть и фразер, но с понятиен. А то может попасть критикан святой — и таких мореных дубов встречал Афанасий.

— Да, надо поговорить с рабочими, — сказал он.

Но к вечеру немцы заняли два цеха, и завод остановился.

Наутро в верхние улицы поселка ворвались егери неприятеля. Дугообразная набережная со складскими постройками, элеватором удерживалась солдатами майора Хмелева. В двух цехах завода закрепился рабочий батальон Рябияина.

В нескольких километрах за красными холмами в дыму и огне Сталинграда грохотало днем и ночью.

16

После полудня Игнат и Михеева залегли в цехе на ничейной полосе, за токарными станками. Украдкой глядела она на седой висок Игната, и ей спокойно было рядом с этим стариком. Отца она помнила как-то холодновато — овдовев рано, он женился, и Катя росла у бабушки и деда.

Потом нянчилась с детьми брата.

— Дядь, а я похожа на маму?

— Вся в нее. Даже вальяжнее.

— А ты хорошо знал маму?

— Красивых я примечал. Господи, как весело-то, глядючи на них!

Кате казалось, что Игнат давно ей родней доводится.

Прежде не удивлялась, а сейчас удивилась, почему он ЕЙ разу не предложил ей уйти на левый берег, поберечь себя.

А ведь любил старик ее — это она чувствовала по своей радости и оживленности, которые всякий раз смывали в душе горечь и тяжесть, как только видела Игната с его крепким без морщин лицом пли думала о нем.

«Если суждено помирать молодой, лучше бы при нем».

И она представляла себе, как этот широкий и сильный дед выносит ее на руках ЕЗ боя, и ей так больно и сладостнотомительно умирать на его руках.

Нет, нет! Он спасет ее...

И глаза ее огромно и печально потемнели, когда она, теперь уже будто бы раненная в ногу, опираясь на железную руку Игната, получает награду от Михаила Ивановича Калинина. И все это она видит то глазами Павла Гоникина, то глазами Афанасия Чекмарева.

— Дядь, и в душе моей есть что-то от мамы?

— Есть, есть. Отважная и милосердная.

— Значит, похожа я? — заикаясь от счастливых слез, спросила Катя.

Игнат скосил на нее глаза:

— Тихо, они.

Два немца в расстегнутых без хлястиков шинелях шли по краю канавы, переговариваясь весело и беспечно, будто у себя дома, и только натренированные руки с привычной чуткостью лежали на автоматах. Катя переглянулась с Игнатом: глаза его светились жесткой веселинкой.

— Поравняются со станком, переднего жениха вали с копыт, а я заднего дядьку.

Перёд ней был молодой, высокий и статный, продолговатое правильное лицо его тепло румянело. Взгляд круглых глаз был напряжен и одновременно будто рассеян.

Он обернулся к заднему, кряжистому, криволапо шагающему.

— Помоги господь бог, — тихо сказал Игнат, ощерив зубастый рот.

Катя целилась в висок солдата, но за секунду до того, как нажать на спусковой крючок, перевела ствол на грудь.

Солдат вскинул голову так странно, будто смахнул пилотку, повернулся на одной ноге и упал в канаву. Когда свалился другой, она пе заметила.

— Гляди кругом, — строго говорил Игнат, срезая ножом сумки с убитых, вынимая документы. Все он делал до ужаса медленно: зачем-то бумажник подымал к свету на всю длину вытянутой руки, потом прятал в кармане ватника. Вылез из канавы, но тут же спрыгнул, пилотками прикрыл лица убитых. Автоматы и патроны взял с собой.

В землянке в круче Игнат за столиком что-то рассказывал Афанасию и Рябинину. Катя уже не вникала в их разговор. Может, вот так же просто чужой глаз возьмет на мушку светло-русый, в завитке висок Афанасия Чекмарева, и Афанасии, неловко подгибая ноги, опрокинется навзничь со всего роста. И с Павлом может случиться, как бы спохватившись, подумала она.

Игнат лег на соседние козлы. В потемках у самого уха Кати лениво-мудрый тек его голос, спотыкаясь, как поток на камнях, на доносившихся сюда взрывах:

— ...при совестливой власти люди как люди, а при нахрапистой собачатся, лютеют. Вот с германцами и приключилось...

— Нет, дядя Игнат, видно, им рука с Гитлером. Иначе не пошли бы за ним.

— Врешь, девка. По-научному врешь. Наш царь тоже так кукарекал: мол, у меня с народом одна душа, я богом послан. Кукарекал, пока не отвернули ему голову, как куренку. Между прочим, наш брат рабочий прикрыл навечно род Романовых. А ведь триста лет дому-то Романовых было! А Гитлер что? Мелко плавал, вся задница наружи.

Как только верные своему правилу немцы дали сумерками с высоты кургана залп из всех видов оружия, поужинали и, поиграв на губных гармошках, легли спать, разведчики вылезли из щелей — впереди Рябинин, за ним Катя, а за нею старик Игнат Чекмарев.

Страшно было ей ходить в разведку, особенно после того, как она чуть не погубила себя... Сумерками ефрейтор застиг ее в избе стариков недалеко от магазина, в подвал которого вошли два офицера. Катя, улыбаясь, сказала ефрейтору, что она уроженка из немцев Поволжья. Старик и старуха начали ее бранить по-русски, а немец, спросив ее, как зовут, замужем ли она, сказал, что шоне медьхен говорит почти на саксонском диалекте. Он был молодой, сильный, до сумасшествия изголодавшийся по женщине...

Кате удалось бежать, обманув его.

Еще более страшно стало после этого случая, но отказаться она не могла, потому что близкие знали ее как разведчицу, а не просто боевую девку с автоматом. Поддерживать в людях представление о себе на высоком уровне было для нее теперь такой же потребностью, как потребностью постоянно нравиться мужчинам, даже таким старикам, как Игнат, если молодых не было рядом.

В пролом заводской стены разведчики вышли в парк, отдышались, поползли на взволок. Спаленные холодами стебли цветов и лебеды хрустко ломались, а в западинах шуршал колючий катун, занесенный ветром со степных бугров.

Запахли на морозе калина, вишневые натеки в садах и вместе со свежестью снега перебивали запахи тлена.

Летняя лихость немцев пропала. Поскучнели, очутившись в огромном сталинградском «котле». Егерская часть, с ходу ворвавшаяся в Одолень, также попала в окружение, отрезанная от пунктов снабжения.

В темноте на крутом подъеме изрытой землп Катя огибала трупы убитых и вдруг нащупала лицо — извечно неживой холод судорожно приморозил руку к этому лицу.

Потерянная в безысходной тоске, она встала на колени, не хоронясь.

«Домой, сейчас же домой, — в страхе ныло ее сердце, и уже по бездомовной привычке представлялся ей родным, спасительным домом цех с проломленной снарядом крышей, — они мужчины, дядя Игнат пожил, а я совсем не жила...

Рябинин солдат, а я женщина, и я боюсь умереть... Никто не осудит, если уже не могу...» И ей казалось, напрасно не послушалась Гоникина: он сначала отговаривал ее идти в разведку, она упрямилась, и Павел с едкой печалью покачал головой. «Смерти не боишься?

Да не она страшна, а увечье, — сказал он. — Особенно для женщины».

— Ложись, — зашипел на нее подползший Игнат, и жесткая рука его сжала ее загривок, пригнула к земле. — Утюж пупком землю... Земле не грех поклониться.

— Дядя, умру я... от холода... мертвые тут.

— Сделали свое, оттого и мертвые, не щупай, щекотки не боятся, забудь их, Катька. Работай руками и ногами, помогай себе, взопреешь. Вернемся, я тебя чаем с шалфеем отогрею...

Рябинин полз между ними, ровно и глубоко дыша.

— Раскалякались... Михеева, вернись... если занемогла, ослабла.

По привычке ли считать себя руководителем, сильнее, опытнее, закаленнее, устойчивее рядовых, под влиянием ли Гоникина с его недоверием к бывшему штрафнику Катя настороженно, с неосознанным чувством превосходства относилась к этому недалекому, по ее мнению, молчаливосмелому и жестокому солдату. И она убедила себя, что никогда не выкажет свою слабость перед Рябишшым, не смутится его прямо бьющего светлым холодом взгляда. Его неприязнь к Гоникину она чувствовала как личное оскорбление.

— С чего взял, что ослаола?

И она поползла за гибко извивавшимся по черно-белой земле Рябининым.

И когда совсем загорчило от нехватки дыхания, Рябинин замер, положив голову на вытянутые вперед руки.

Дышала она тяжело, совсем не слышала его дыхания. Он приподнял за тесемку ухо ее малахая, теплым и чистым дыханием обдал ее щеку, шепотом приказав ползти к дверям покалеченного дома. Игнату показал рукой на подвальное окно.

Кажется, никогда и ни с кем не расставалась она с таким сиротским чувством покидаемой, с такой тревогой, как сейчас с Рябишшым. Оп исчез за опрокинутой повозкой неуловимо.

У подвала завалившегося дома что-то чернело на снегу.

Слышался тоскливый хворый голос — не то плач, не то причитание. Катя подкралась ближе и увидела, что черное на снегу был сидевший человек, укрывшийся с головой рядном. Робея и злясь на себя за эту оторопь, она заглянула под рядно — женское лицо, опухшее, почти безглазое. Первым чувством ее была жалость, а первым побуждением — оказать помощь несчастной, стынущей. Но давно уж она перестала слушаться своих первых непосредственных чувств.

— Немцы где? — спросила Катя.

Медленно, как бы припоминая, жепщпна сказала, что она сварила для сына холодец из продегтяренных гужей, а немцы отняли и съели этот холодец. Двое сели верхом на свекра, лежавшего на кровати: «Старый капут, русский капут, Германия капут и все капут». Так и задавили старика, а ее с ребенком вытолкали на снег. Все равпо ведь капут!

Только теперь Катя признала в этой опухшей старухе Федору, первую жену Павла Гонпкипа. Делая судорожные глотательные движения, Катя так и не смогла ничего сказать более.

— Они там? — указывая рукой на подвал, спросил подошедший Рябинпн. — Нам язык нужен.

— Не доведете, околеют. На издыхании, даже кошку не осилили зарезать, только поранили, забилась под кровать кошка.

Под рядном под рукой женщины что-то зашевелилось, и высунулась детская голова. Снег бело высветлил морщинистое личико.

— За мной, — сказал Рябпнин, приподнимая под локоть стоявшую на коленях Катю. Он глубоко вздохнул, потом рванул на себя дверь.

Два обнаженных по пояс немца трясли своп рубахи над раскаленной железной плитой, третий, с ножом в руке, тянул за ноги с божницы пронзительно кричавшую кошку.

Левой рукой Рябинин зажал немцу рот, правой коротким от локтя взмахом ткнул под лопатку. Катя метнулась из подвала, мимо порскнула кошка. Игнат стоял за избой.

— Мальчонку бери, — сказал он.

На.своей спине везла Катя маленького сына Федоры, ощупывая темноту.

Мальчишка сопел, вцепившись руками в ее волосы. За пазухой у пего мяукала кошка. В овраге Катя выпрямилась, взяла его на руки. По дороге в землянку узнала, что зовут его Мишкой. Ничего он не боится, только хочет есть.

При свете плошки, кормя его тюрей, разглядела это жалкое существо, и сердце зашлось больно. Игнат жесткими пальцами вытер слезы с ее щек.

— Отдохнем, — сказал он.

Зашел Павел Гоникин, склонился над спящим сыном.

Он благодарил Катю: сказал, что, видно, судьба ее быть матерью Мишки.

— Ну что ты говоришь?! О Федоре-то хоть бы спросил.

— Я не понимаю тебя, Катя.

— Не буди мальчика! — вдруг грубо крикнула она, хотя Гоникпн всего лишь погладил его голову.

Приковыляла Федора, легла спать рядом с сыном.

17

В овражной землянке было тепло и душно. Павел Гоникпн, прищурив глаза, подняв бровь, слушал Афанасия с замешательством, недоуменно косился на Рябпнина, считая неуместным его присутствие прп такой опрометчивой откровенности Чекмарева.

Рассказывал Афанасий о совещании за Волгой, где ему посчастливилось побывать и где крупные военные начальники вели важные разговоры. Очевидно, Афоня увлекся и забыл отпустить Рябинина, доложившего о делах своего батальона, а тот развесил уши, посверкивая глазом. Да еще замечания делает. Тоже мпе Кутузов.

Гоникин тонко намекал Чекмареву, но тот не понимал его пли притворялся недогадливым. Пришлось Гоникину высказать своп мысли о делах даже с некоторым вызовом, хотя и оговариваясь при этом, что он человек маленький, однако живой участник свершавшихся всемирно-исторических событий, исполненных высокого трагизма. И очень бы хотелось верить, что благодарные потомки не будут скупиться на доброе слово и чистую слезу. Чувствуя, что недостает ушедшего в холодную отрешенность Чекмарева, Павел горячее накалил густой голос: каждый погибший унес с собой целый мир мечтаний и надежд... .

И Чекмареву почудилось, что тайно Павел жалел особой, тонкой, ему, Гоникину, лишь доступной сострадательной жалостью солдат, бесповоротно упрямых в отстаивании груды кирпича и камня. Есть ли смысл нести ужасные потери? Подкрепления и боеприпасы можно было доставлять только через Волгу, а она вся кипела под обстрелом.

«А на какой лад он жалеет, осуждая меня: мол, только и делает, что посылает и ведет людей на смерть? На какой лад его благородство? Может, на французский? И нам, что ли, по-ихнему поднять лапы? Да после того кому я нужен живой-то? Не нужен прежде всего самому себе. Уж уходил бы, что ли, если резьба свинтилась. А то сидит тут, про себя упрекает: какие, мол, вы все сволочи и звери, сами лезете в огонь и меня, Павла Гоникина, тащите».

Чекмареву было гадко от своей раздраженности. Он сам презирал себя за свое желание, чтобы этот человек струсил и ли чтобы его ранило, и он наверняка застонет по-детски.

Но в самую последнюю минуту перед тем, как минеры подорвали дом, в котором сидели немцы и который надо было взять, чтобы овладеть соседним домом, Афанасий сказал Гоникину просто и сурово:

— Тебе не разрешаю идти с нами.

И все-таки не испытывал удовлетворения от того, что приказ его был исполнен, правда, Павел пошумел возмущенно.

Через два дня после того как заняли развалины дома и даже элеватор, они снова собрались в землянке. Оба были награждены орденами и были веселы.

Был тут и Хмелев. Афанасий радовался, что Хмелева за храбрость ц полководческую находчивость при взятпп элеватора произвели в подполковники и наградили. И Афанасий снисходительно слушал Гонпкина, говорившего о заслугах Хмелева самоуверенно, с устрашающей решимостью.

— Ну что вы? Что? — смущался Хмелев.

Той особой заслуги Хмелева, о которой так уверенно говорил Гоникин, Чекмарев не видел. Он сам сражался в этом бою, жестоком и остервенелом, когда дрались ножами, железками, кулаками и ногами. Хмелев в это время был за Волгой, конечно, ничего не знал о бое за элеватор, длившемся всего сорок две минуты. Бой вовсе не планировался ни Хмелевым, ни им, Чекмаревым. Завязали его грузчики во главе со своим заводным Игнатом. И он повел своих шпрокоспннных сутулых дружинников к тайному складу во дворе элеватора. Солдаты увидели его с окровавленным лицом, ринулись за ним.

После упорной рукопашной элеватор захватили.

В рассуждениях же Гоникина драка эта выглядела заранее планируемой операцией.

Однако радуясь за своего приятеля подполковника Хмелева, Афанасий с улыбкой соглашался: да, мол, все спланировал Хмелев.

— Наша сила, кажется, в духе. В презрении к смерти, — говорил Гоникин, подкручивая усы под помидорно раскрасневшимся после спирта носом.

Афанасий улыбнулся на эту общую фразу. Он очень обстоятельно и кругло отвечал на вопросы Хмелева. Бои в домах — наше открытие от крайней нужды.

Жизнь многому научила его: не выпячиваться, свои заслуги отдавать вышестоящему начальнику. Эта привычка делиться успехом с другими сама по себе была бы приятна ему, если бы в некоторых не сидел моральный взяточник, не терпящий, чтобы кто-нибудь из подчиненных хоть на вершок оказался умнее. Но Хмелев был не из таких, и это радовало Чекмарева.

Гоникин стыдился, боязно даже вообразить мертвым сильного и покладистого Афанасия. Но и то, что с ним ничего не случилось, в то время как многие погибли, а отца его. Игната, тяжело ранило, а попавший в плен молодой офицер, говорят, застрелился, тоже для Гоникина было мучительной загадкой. Корни жизни Афанасия и тех людей переплелись, но вот странно: столько пало в бою, а его не задело. А ведь в жизни людей гуще, чем деревьев в лесу. Падает дерево, уродует другое.

Никакие лишения не брали Афоньку Чекмарева: он был подобран, фигура, и лицо, и жесты выражали силу и уверенность. И еще ту особенную решимость, которая несколько пугала Гоникина.

«Но куда занесла меня моя мысль? Уж не жесток ли я? — подумал Гонпкин.

— Нет. все-таки я рад, что Афоньша жив». Он нахмурился: складок на чистом лбу не было лишь чуть заметно подрагивали черные расшитые брови!

Он обрадовался случаю, что надо проводить Хмелева: лучше не оставаться наедине со своими мыслями, угрожавшими ему еще большей откровенностью о таких сторонах жизни, знать которые несвоевременно и опасно.

Вернувшись с мороза в теплый подвал под обвалившимся домом, Гонпкпн почувствовал, что пьян и устал.

Он заснул, но вскоре проснулся в тоске и тревоге.

Чекмарев высмеивал Рябинина, что приказ его не шибко умный, но какой приказ, Гонпкпп не успел спросить.

Рябинин сердито возражал Чекмареву:

— На войне все приказы не шибко умные. Да и какой может быть ум, чтобы послать человека на смерть? А мой приказ, может, единственный за всю войну гениальный.

Натерпимся страху пока в мыслях, а потом прорыв покажется раем.

— Тебя, Рябипин. даже война не избавила от путаницы, — сказал Гопикин.

Что-то давило сердце, и он раздражался. — Я не знаю сути спора, не знаю, почему ты окрысился на Афанасия Игнатьевича, но говорил ты, простл уж за откровенность, чудовищно насчет того, что все приказы не умны.

Прежде бы Рябинпи смолчал, зная власть и силу Гоникина и еще по привычке уходить подальше от репья. Теперь война выпрямила его, налила сплои, уверенностью, которые выросли из его презрения к опасностям и смерти.

— Сути не знаешь, Павел Павлович? А когда-нибудь знал? Крутишься вокруг души, как ветер, а заглянуть в душу не можешь. Все у тебя приблизительно.

Как бы жизнь не прошла приблизительно, — сказал Рябинпн.

— Но черт возьми! О чом вы спорили?

— С этого бы и начал. Спорили о том, как прорваться к своим, — сказал Рябпыип.

— А мы разве окружены? В чем дело?

— Окружены они, а мы отрезаны, — сказал Афапасий.

«Ах, вот почему так оолит сердце!» — подумал Гоникин.

— Но насколько это серьезно?

— На войне все серьезно, — сказал Афанасий. — Ты вот что, Николай, прочитай свои божественные стихи.

Здорово закручиваешь.

Держа в одной руке стакан, в другой луковицу, Рябянин вдохновенно скрипучим голосом декламировал, глядя незряче поверх голов: Я — приверженец старой испытанной веры, Не хожу ни в костел, ни в собор, ни в мечеть.

Паши храмы из тонкой фанеры С теплым светом бутылок вина вместо свеч...

Все слушали. И никто не обращал особенного внимания, что неподалеку рвались немецкие мины.

Ночью они разбились на две группы — одну должен был вести Рябинпн, другую, несколько левее от него, — Чекмарев.

Афанасий Чекмарев, прислонившись спиной к камнюпесчанику, будто бы дремал, прищурясь. На самом же деле он прислушивался к стрельбе наверху, к ветру, смотрел на седые от извести впеки Павла Гоникпна, говорившего с Катей, думал о простом и маленьком: как прорваться к реке? Не вообще весь поселок и воевавшие тут немцы занимали его, а вот этот овраг, ведущий к реке, и те солдаты противника, которые мешали ему выйти и напиться. Больше суток не пили ни капли, и он не хотел, чтобы жажда повлияла на его опенки обстановки и качеств людей — противника и свопх.

Не о том думал он, насколько умен или не умен, опытен Гонпкпн вообще, а есть ли в нем и в достаточной ли мере неопределимая тайна духа, которая помогла бы ему с ножом в руках ползти вперед и бесшумно снимать солдат неприятеля. Вообще-то Павел был смел, умен, любил Родину, родных, любил Катю Мпхееву. Но есть ли в нем тот дух, который нужен сейчас, в этот момент, для необычных поступков? Минутные сомнения своп Афанасий тщательно затоптал, как ошибочно подожженный запальный шнур, и убедил себя в том, что сомнение это не успело передаться Гоникину.

Когда спустились к железной дороге, Чекмарев перестроил порядок.

— Впереди пойду я, за мной — Михеева, а ты, Павел, замыкаешь.

Теперь ему стало все яснее и определеннее, и он без колебания подползал с ножом в зубах к часовому, ходившему у вагона. Ветер тянул со стороны реки, доносил запах жилого вагона, дыма сигареты. В темноте Афанасий подполз к вагону, встал, прижимаясь к буферу, потом отодвинулся за буфер.

Солдат был выше его ростом, и поэтому, когда он, помочившись, вывернулся, перешагивая через рельсу, Афанасию пришлось подняться на носки, чтобы левой рукой зажать шапкой рот, а правой ударить в спину. Осторожно, как бы укладывая спать, он опустил солдата на шпалы между рельсами, снял шинель и надел ее на себя. На спине она была теплая чужим теплом и влажная чужой кровью. Не застегиваясь, с автоматом он побежал к другому вагону — происходило там что-то опасное и неладное.

Немец сидел на распластанном Гоникине, бил его голову о шпалы. Почему он не шумел, не звал своих, Афанасий узнал потом, когда коротким резким ударом ножа убил его: во рту солдата был кляп, и он не мог выплюнуть его.

По тальнику они выходили к своим, и Афанасию все казалось, что действовал он в схватке с немцами с деловой целесообразностью: они мешали ему пройти к Волге, а ему хотелось пить. Так он думал и когда вышли на затянутую льдом песчаную отмель. Но после утоления жажды волжской водой все изменилось в его представлении: если бы и не хотелось пить, все равно он поступил бы так же.

Катя Михеева и тут вела себя по строгому, ей одной ведомому закону: сначала вымыла руки, потом умылась, потом рукой ковшичком зачерпывала из проруби и подносила к губам воду.

Гоникин лег грудью на наледь, пил взахлеб, постанывая от ломоты в зубах. Потом, жмурясь, жаловался на головную боль в затылке.

«Размагнитил сам себя трепом, вот и оплошал, дал немцу сесть верхом».

Афанасий утаил эту мысль, потому что не был уверен в ее правоте. И он припомнил, что большая часть попридержанных им вовремя выводов о людях оказывалась потом односторонней или уже ненужной.

От усталости Афанасий долго не мог заснуть, пока Рябинин не укрыл его поверх шинели тулупом. И во сне он будто бы проснулся, и пробуждение его было давним подтверждением его счастья: будто в шесть утра вся семья на ногах, даже маленький мальчик, вроде бы сын и вроде племянник, умытый, причесанный, сидит за столом на своем высоком стуле, сам ест кашу и кормит плюшевого красноносого медвежонка по-братски — ему поднесет ложку, потом себе.

И будто бы тут же, в доме, Катя, ей что-то говорят, а она с мудрым эгоизмом беременной никого и ничего не понимает, кроме самой себя и того, кто толкается в ней.

— Ох, неловко мне, — говорит ей Афанасий, — не оправдал надежд, вернулся к причалам. Что мужики-то подумают, а?

Она по-придурочьи мотает головой, наброшенная на плечи вязаная кофта падает на пол, и Афанасий, опередив неловкие движения Кати, поднимает кофту, укрывает плечи Кати, и что-то никак не получается. И место свое в жизни надо искать заново. А место это старое, но к нему никак не привыкнешь. Что-то утеряно им, и отцом, и матерью, и еще какими-то людьми в доме. И ему так тяжело и горько было — ничто не откликалось на его зов.

И он, проснувшись, с минуту раздышивался.

«А ведь действительно, — подумал Афанасий, — все правда, что-то утеряно навсегда, чему-то научился. Закончится война — и пойду на причалы. И там, на старом месте, не так просто будет найти себя. И не только мне.

А искать надо сейчас свой завтрашний день».

18

В скрещении прожекторных лучей видно было, как сыпались из самолета бомбы. Редкие выщелки зениток, обвальный взрыв бомб, выплеснувший воду к ногам, загнал их в щель — неглубокую, до каменного дна озаренвую вспышками стрелявших у оврага зенпток.

Чем гуще ревели самолеты в темном небе, а с земли чаще били зенитки, тем, кажется, меньше становилась Катя — прижимаясь к Афанасию, она лезла головой в подмышку ему, жарко дышала.

«Ну, теперь-то я пропал, — думал он, — ну и девка...

Хоть бы ранило меня!» Это была последняя мольба его перед тем, как переступить разделявшую их недомолвку.

А когда вылез на свежак, сам не узнал своего развеселого полного голоса:

— Катька, пошли!

— Еще посидим... стреляют же. Иди сюда...

Грохот и грозовое пламя разворотили обрывистую кручу оврага. Катя растолкала куски закаменелого суглинка, Еылезла из щели, ощупывая дымно-пыльную мглу.

— Афанасий... Афоня!.. Мама!..

— Не шуми, — отозвался потускневший голос Афанасия. — Отвали камни с ног.

Огляделась. Он лежал на спине, пытался сесть, ошзраясь локтями о землю.

Никаких камней на ногах не было, и ног не было. На белом лице его жарко круглились глаза.

— Эх, Катя, поздновато хватился я...

— Помогите! — закричала Катя. Она метнулась, налетела на кого-то, опрокинулась навзничь. А когда пришла в себя, увидала, как по оврагу уходили солдаты с носилками, хрустя гравием. Рябинин и солдат что-то делали с ее рукой.

— Дай ей воды. — сказал Рябинин.

Солдат поднес к ее губам консервную кружку.

— Не плачь, — сказал он, — бывает хуже.

Подошла Федора с винтовкой. На темном ветру трэпыхались уши малахая на ней. Она наклонилась к носилкам, ласково, со скрытым заискиванием спрашивая Рябинина:

— Кого с таким почетом понесли?

— Катерину Михееву ранило, — сказал Рябинин.

Федора остановила на лице Рябпнпна тяжелые, только что заглянувшие в свое неизбывное горе глаза.

— А-а-а. Ну, мне не попутно.

— Жестокая ты, Федорка... война же...

Федора затянулась дымом цпгаркп, держа ее в рукаве, дыхнула дымом на сторону.

— Она очень совестливая... Пашку Гоникина отняла, Афоню сгубила. Не она, он не попал бы под бомбу. Крутила подолом, как сучка хвостом.

— Что же говорить, воина войной, а жизнь жизнью.

Понесли, что ли?

— Конечно, понесем, не бросать же своих... О господи, когда только поумнеют люди. Катюша, ты стопи, не терпи... Прости уж меня.

19

Потеря крови была невосполнима, и Афанасий Чекмарев, не приходя в сознание, умирал легко. И только виделся ему белый, незапятнанный зимний первопуток. Шибкой рысью мчались с отцом в ковровых санках на рысаке в гости к матери. Ноги холодели в непроглядно-белой снежной бесконечности. А совсем рядом, за теменем, жаркие голоса и чьи-то глаза светятся пз голубого соленого чгия. И хотя оп смотрел вперед на седую, переплетенную с метелью грпзу коня, он все равно видел, не оборачиваясь, эти испечалепные до бездонной черноты глаза за своей спиной. Оп оборачивается к темноте навсегда.

Рябинин сидел на кочкарнике, жевал сухой с плесенью хлеб, взглядывая на меняющееся лицо Афанасия.

Над перелеском текла с извечным постоянством утренняя заря, красным холодом жгла вершины деревьев.

Поднялось солнце, заиграло на льду реки. Морозный воздух стал свеж, густ и радостен.

Содержание
Место для рекламы