Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава пятая.

Прорыв

Из бойцов нового пополнения больше других страдал от недостатка сна рядовой Кашин. Сонная болезнь настигала его повсюду — на посту, у орудия, за рытьем ровика, даже за колкой дров.

— Симулянт он у вас, — сказал полковой врач, выслушав жалобы командира расчета, — такой болезни нет. То есть, конечно, имеется подобная, но та совсем другое дело. При ней человек засыпает где попало, а ваш солдат спит, заметьте, когда ему выгодно. Во время приема пищи не спит ведь, нет?

— Не замечал, — признался Уткин.

Во время приема пищи Кашин действительно не спал...

Кашинская спячка наводила уныние на весь орудийный расчет: Вася мог уснуть и на посту. В то же время устраивать ему курорт резона не было.

В половине второго ночи Осокин — он стоял на посту с двенадцати — отвязал от орудийного чехла веревочку, спустился в землянку и, приоткрыв для света дверцу печки, собрался искать ноги Кашина среди шести пар точно таких же ног. Кашину заступать в два, но Осокин знал, что скоро Васю не разбудишь.

Временное укрытие — обыкновенная яма в земле. Со всех сторон промерзшая глина, над головой кое-как набросаны доски, лапник. Хорошо еще, печку удалось поставить. Контрабандой, конечно, если увидят — отберут, потому что демаскирует, но пока есть — греться можно. С дровами хуже. Сухие остались на старой огневой, здесь одно сырье: дыму много, толку мало. Лучшее топливо — снарядные ящики пока лежат нетронутыми. В каждом из них по четыре пудовых патрона, похожих на винтовочные. Можно взять такой патрон, половчее стукнуть обо что-нибудь твердое, и тогда девятикилограммовая болванка — если, конечно, не взорвется — вывалится, освободив миткалевый мешочек с бездымным порохом... За такое дело по головке не погладят, но зато, хоть какую сырь клади, против такой растопки ни одно полено не устоит, загорится.

Осокин нехотя отодвинулся от теплой печки и пересел на глиняный выступ, служивший первому орудийному расчету нарами. Маленькое, курносое лицо Кашина с вечно открытым ртом было рядом, но Осокину нужно было не лицо, а ноги. Укрытые шинелями, в одинаковых ботинках и обмотках, они запутались, переплелись между собой, утонули в ворохе соломы. И вдруг Осокин вспомнил: у Васьки для крепости вместо шнурков вдет красный телефонный кабель! Он сразу увидел эти ботинки с кабелем, но уходить из тепла вот так, сразу, не хотелось. Посидев еще с минуту, он поднялся, сделал петлю, накинул ее на торчащий из-под шинели ботинок и пошел наверх, в холодрыгу и метель. Возле орудия он привязал свободный конец к поясному ремню и стал ждать. По его расчетам выходило, что до смены около получаса. Еще через пять минут надо начинать будить.

Ветер, как и раньше, гнал из-за реки колючие, жалящие ледышки, но сейчас, после короткого тепла, они казались острее и больнее впивались в кожу.

Убедившись, что за ним никто не наблюдает, Осокин подошел к торчащей над землянкой железной трубе. Внутри ее, сантиметрах в двадцати от верхнего края, в сеточке у него пеклась картошка — шесть круглых катышков, с гусиное яйцо каждый. Из этого бесценного клада ему полагалась третья часть — картошку доставал Кашин, сетку нашел Моисеев, Осокин только пек. Достав две и покатав между ладонями, он съел их с тем особенным аппетитом, которым вообще отличалось новое пополнение. Потом вернулся к выходу из землянки — здесь было не так ветрено, достал «катюшу», выбил искру, прикурил и задумался. Поднятые вчера ночью по тревоге, артиллеристы оставили теплые, обжитые землянки с дощатым струганым полом, потолком и настоящей кирпичной печкой и прибыли сюда, под Переходы, где вот уже сутки напролет долбят мерзлый грунт, зарывая в него орудия, зарываются сами. Скрытность передвижения и всего, что они делали после, особенная какая-то нервозность командиров, излишняя суетность Уткина — все это доказывало одно: враг действительно рядом, — возможно, за рекой в лесочке, — враг настоящий, не учебный и, должно быть, не слишком слабый. Последний инструктаж — не дремать на посту, глядеть в оба, не курить и не перекликаться — делал сам комбат, чего раньше не было. Вот почему в эту ночь с 13 на 14 декабря рядовой Осокин на посту не дремал. Просто когда нахалюга ветер бросил пригоршню ледышек в лицо и выбил слезы из глаз, Осокин на минуточку повернулся спиной к реке...

Сильнейший рывок за ногу оторвал старшего сержанта Уткина от сладкого сна. Опомнившись, он протянул руку и нащупал на своей щиколотке... веревку. Кто-то настойчиво тащил его по земле к выходу. Старший сержант, вообще не любивший розыгрышей, витиевато выругался и на одной ноге подскакал к вырубленным в земле ступеням.

— Щас я вам, сукины дети!..

Но, как только он выскочил в ровик, кто-то большой и тяжелый бросился на него сверху, с бруствера, сбил с ног, подмял под себя.

Злоба, а не страх — Уткин все еще думал, что с ним шутят, — придавала силы, но туманила разум. Старший сержант рванулся, хотел сбросить с себя шутника, но, несмотря на все усилия, выпростал только правую руку.

— Ну будя, будя! — сказал он грозно и вдруг почувствовал на своем горле липкие, сильные пальцы. Только тут он начал понимать, что происходит то самое, чего он втайне от всех так боялся. Боялся с той самой минуты, когда были убиты лейтенант Гончаров и Валя Рогозина. От этой мысли и еще от того, что дышать становилось все труднее, глаза начали вылезать из орбит, он застонал, закашлялся, забился в чужих, безжалостных руках. Уже теряя сознание, услышал, как ослабли сжимавшие горло пальцы, стало неупругим и податливым лежавшее сверху тело.

Трепеща каждой мышцей, Уткин поднялся на четвереньки. Позади него, зарывшись лицом в сугроб, бился в агонии немец в белом маскировочном костюме; над ним на корточках сидел старшина Батюк и вытирал штык от СВТ полой бушлата.

— Хто був на посту?

— Осокин. Я еще до ветру выходил, так он заступал... Осокин! Да где ж он, дьявол его побери?!

— Нема твоего Осокина, — хмуро сказал старшина и поднялся. Порывом ветра у него сбило шапку, Батюк нагнулся за ней, и в тот же миг над временным убежищем первого орудийного расчета, разметав лапник, ухнул взрыв. Старший сержант кубарем скатился в землянку, рявкнул что есть силы: «Расчет! В ружье! Занять круговую оборону!» Нашарив в темноте автомат, дал очередь вверх, туда, где вместо крыши теперь зияла дыра, потом выбежал к орудию, лег на бруствер и, нажав спусковой крючок, смотрел, как уходят в темноту яркие звездочки трассирующих пуль... Только расстреляв патроны, пришел в себя, огляделся. Справа и слева от него бойцы расчета с усердием палили из карабинов и винтовок. От батарейного НП, слабо различимые сквозь метель, к его орудию бежали люди. В переднем он узнал комбата Гречина.

— Кто стрелял?

Уткин тяжело отвалился от бруствера, поднял ладонь к виску.

— Товарищ старший лейтенант, на меня напали! Гречин подошел к убитому, носком сапога перевернул его животом вверх, вгляделся.

— Сперва утянуть хотели, — сказал Уткин, — а после задушить пытались.

— Старшина Батюк, — сказал негромко комбат, — возьмите людей, проверьте все вокруг.

— Сперва они меня утащить хотели, товарищ старший лейтенант, — снова начал Уткин, когда Батюк покинул ровик, — веревочкой вот за это место меня привязали.

— Какой веревочкой?

— Вот этой. Я лежу, вдруг — раз! А после гранату в трубу бросили, сволочи!

Гречин исподлобья метнул взгляд в сторону развороченной крыши.

— Ты мне скажи, где часовой. Уткин растерянно оглянулся.

— Так ведь Батюк же...

— Что Батюк? Я тебя спрашиваю! Это твой боец. Где он? А насчет гранаты не сочиняй. Эти байки мне знакомы. Тимич, проверь. Наверное, опять порохом печку разжигали.

Командир огневого взвода, стройный, как девушка, держа зачем-то наган в руке, скользнул мимо Уткина в землянку. Прошла минута-другая. Гречин стоял, отвернувшись от ветра, прикрывая обмороженную недавно щеку рукавичкой невоенного образца.

— Ты прав, Николай, — упавшим голосом сказал Тимич, вылезая наверх, — опять мои отличились...

В руке он держал пустую снарядную гильзу. Комбат перевернул ее фланцем вверх, потрогал капсюль.

— Целехонек! Лучший оружейный расчет на батарее — и такое...

— Товарищ старший лейтенант, — захрипел Уткин, — ведь это когда было-то! А после, ей-богу, не трогали! Это немец гранату кинул, честное слово!

— Коля, — сказал Тимич, — я виноват, недоглядел. А они замерзали... Нет, ты не думай, я готов нести полную ответственность...

— Не сомневайся, ты свое получишь, — ответил комбат, — а за «Колю» вдвойне!

Из снежной круговерти возникли как приведения и спрыгнули в ровик Ухов с двумя разведчиками и майор Розин с ординарцем. Гречин поправил воротник, доложил:

— Товарищ майор, орудийный расчет первой батареи подвергся нападению противника.

Майор хмуро смотрел на комбата.

— Кто вам разрешил открывать огонь? Гречин пожал плечами.

— Обстановка потребовала, товарищ майор.

— Приказ командира дивизии довели до личного состава?

— Так точно. Но обстановка, товарищ майор! Нападение...

— А вы понимаете, старший лейтенант, во что может обойтись полку ваша стрельба?

— Понимаю, — ответил Гречин, — но разрешите высказать свои соображения?

— К чему теперь ваши соображения? Раньше надо было думать. Потери есть?

— Один человек.

— Убит?

— Еще неизвестно.

— Сколько человек послали в погоню?

— Шесть.

— Мало. Их нельзя упускать.

Через коммутатор дивизиона Розин связался со штабом полка. Выслушав его, Бородин спросил:

— Одного взвода хватит?

— Достаточно. Только пошлите его с участка Сакурова. Вы меня поняли?

— Я-то вас понимаю. А вот если немцы прорвутся на участке Сакурова, поймут ли меня там, у вас?

— В ближайшее время не прорвутся, — ответил Розин, — за это я ручаюсь. Они ведь не любят наступать вслепую, а их разведка пока еще на этом берегу. И от нас с вами зависит, дойдет ли она обратно.

— Что ж, рискнем...

Вернув трубку телефонисту, Розин закрыл глаза и некоторое время сидел так, борясь с усталостью. Последние трое суток он не спал, даже не снимал шинель. В только что построенном, пахнущем смолой и мокрой глиной блиндаже жарко топилась печь. В одном углу на ящике стоял полевой телефон, в другом наспех сколоченный топчан с соломенным тюфяком, еще никем не обмятым, в третьем — топчан поменьше, должно быть, для дежурного телефониста или ординарца, посредине на козлах стол из толстых неструганых досок, на нем банка свиной тушенки, буханка хлеба, селедка и большие желтые луковицы — не то поздний ужин командира дивизиона, не то ранний завтрак.

Вошли заместитель Лохматова по политчасти старший лейтенант Грищенко и техник дивизиона Стрешнев. Увидев дремлющего начальника разведки дивизии, молча присели на скамью.

С грохотом и стуком ввалился связист с охапкой мелко порубленных досок и принялся энергично запихивать их в печку.

— Хоть бы гвозди вытащил, что ли! — сердито сказал Грищенко, но связист, как если бы это относилось не к нему, молча продолжал свое дело.

Розин открыл глаза, поздоровался. Когда связист вышел, Грищенко спросил:

— Что вы насчет чепе скажете, товарищ майор?

— А что говорить? Вам к этому не привыкать.

— Это верно, — невесело усмехнулся Лохматов, — и как это им удается? В час пятнадцать сам вместе с комбатом проверял посты, а в половине второго — на тебе! Да вы поешьте, товарищ майор, как говорится, чем богаты...

Поели наскоро, хлеб запивали подслащенным кипятком. От злого лукового духа на глазах Розина выступили слезы.

Послышался зуммер полевого телефона. Старшина Овсяников докладывал: северо-западнее его траншей слышна автоматная стрельба — и просил разрешения вмешаться.

— Почему не докладываете в штаб полка? — спросил Лохматов.

— Нет связи, — коротко ответил Овсяников. Розин взял трубку.

— Товарищ старшина, с вами говорит «Двенадцатый». Оставайтесь на месте. Вы меня поняли?

— Да ведь рядом! — убеждал Овсяников. — Я не могу так! А если наших бьют?

— Сиди и не рыпайся, — сказал ему Лохматов.

Не успел умолкнуть тенорок Овсяникова, как трубка задрожала от мощного баса командира второго батальона. Он интересовался, какого черта молчит артиллерия. Потом позвонил Бородин, спросил Лохматого, не видно ли чего из его ровиков. Лохматов сказал, что впереди его орудий есть еще пехота и если уж спрашивать, то у них, но Бородин сказал, что связь со вторым батальоном еще не восстановлена, а ему показалось, что бой идет как раз в расположении второго батальона.

— Хорошо, что не у них, — сказал он. — «Двенадцатый» еще у вас?

— У меня. Прикажете позвать?

— Да нет... Если у него ко мне ничего нет, то не надо.

Волнение, хотя и разной степени, охватило всех. С бугра, где стоял артдивизион, при дневном свете был хорошо виден берег, занесенные снегом кусты, деревянный причал за ними и вмерзший в лед старый паром — все, что осталось от переправы, но до света было еще далеко, начавшаяся недавно метель, казалось, только набирала силу, и Розину с артиллеристами оставалось гадать и ждать.

В три двадцать восемь стрельба начала стихать, дружный перестук автоматов сменился отдельными очередями, иногда через большие интервалы, а затем и вовсе перешел на одиночные выстрелы. После трех тридцати не стало слышно и их, но в три тридцать девять с правого берега неожиданно ударили немецкие пулеметы. По звуку нетрудно было определить, сколько их, и Гречин, а за ним и командир второй батареи Самойленко клялись, что накроют их с трех выстрелов, пока Лохматов не отругал обоих. Потом Лохматов, Грищенко и Розин перешли в расположение первой батареи — здесь было ближе всего к тому, что совершалось сейчас на берегу Пухоти. Артиллеристы, полузанесенные снегом, застыли на своих местах, телефонист в шапке с тесемочками, подвязанными под подбородком, яростно накручивал ручку аппарата, лейтенант Тимич, в короткой курсантской шинели, стоял на самой вершине бугра.

— Хуже всего то, что Батюку ничем помочь не можем, — словно про себя сказал Розин. Ординарец бросил на снарядный ящик полушубок, майор сел на него, вытянув вперед раненную когда-то ногу.

Между тем Ухов с разведчиками обыскали убитого, зачем-то подтащили его поближе к начальнику разведки.

— Ничего нет, товарищ майор. Кроме оружия, конечно.

— А ты хотел у него оперативные карты найти? — усмехнулся Розин.

Немец был крупный, широкий в кости, но необыкновенно худой — через порванную разведчиками одежду виднелись его жилистая длинная шея, мощные, как у гориллы, ключицы.

Осмотрев убитого, спустились в землянку. Здесь было тепло от топившейся печки. Наводчик Глыбин, присланный вместо Стрекалова, заделывал дыру в крыше.

— Странно, — сказал Гречин, глядя на его старания, — но, похоже, Уткин не врет. Гранату действительно бросили. Только почему разнесло одну крышу, а внизу все осталось целым? Она что, в трубе разорвалась? И еще, товарищ майор, Уткин говорил, будто его сперва утащить хотели. Веревочку какую-то показывал...

— С помощью веревки? — переспросил Розин. — Какая чепуха!

— Не знаю. Прикажете позвать?

— Зовите.

Гречин вышел. Уткин сидел на корточках возле орудия и, сняв шапку, к чему-то прислушивался. Гречин тоже присел и услыхал гул. Он шел по земле и был слышен лучше всего в глубине ровика, где было тихо и не свистел ветер.

— Что это? Откуда?

— Оттедова, товарищ старший лейтенант! — таинственно ответил Уткин.

— Неужели танки?

— Может, и танки...

Комбат в волнении расстегнул воротник гимнастерки. С удивлением взглянул он на Уткина, на его мгновенно преобразившееся лицо, смертельно бледное, с подрагивающим подбородком, на котором, как ламповом ежике, торчала жесткая щетина; на выбежавшего из землянки Глыбина, суетливо прильнувшего к прицельной трубе; на младшего лейтенанта Тимича, со сжатыми в ниточку губами стоявшего рядом.

Какая-то непонятная, тихая злость поднималась в душе Гречина. Такое уже было с ним однажды, когда убили Андрея. Гречин плохо помнил, что говорил тогда, куда бежал, в кого стрелял. Но ведь Андрея убили по-воровски, неожиданно, а здесь все ясно, как на учении: вот он, Гречин, командир зенитной батареи, волею судьбы превращенной в полевую, вот его подчиненные, а там, пока еще далеко, враг, которого надо уничтожить. Чего тут волноваться? Однако несколькими минутами позже гул моторов прекратился.

Чем дальше от батареи уходил маленький отряд, тем тревожнее становилось на душе у старшины. Подчинившись приказу комбата, он добросовестно обшарил все вокруг огневой и потерял драгоценные тридцать минут. След нашелся, как и предполагал Батюк, метрах в ста к северу от огневой, но вьюга быстро делала свое дело, и теперь через сугробы тянулась лишь едва заметная цепочка. Еще через полчаса от нее не останется ничего, и Батюк торопился. Пятеро шедших за ним огневиков понимали это, но секущий лицо ветер и глубокие, местами выше колена, сугробы быстро их измотали. Пять человек — не ахти какая сила, но и за этих пятерых комбату влетит от начальства: перед боем на батарее каждый человек на счету. Вот только успеют ли они вернуться? Старшина успокаивал себя тем, что немцы не двинутся с места, пока не вернется их разведка. Через каждые сто метров он останавливался, разглядывая следы. Немецких разведчиков было человек десять. В одном месте они повернули влево все разом и, хотя тут же снова выстроились в цепочку, все-таки сделали промашку — выдали Батюку свою численность. Потом, как видно, заартачилась жертва — рядовой Осокин не хотел или не мог идти дальше, и его били — в нескольких местах снег был сильно помят, кое-где виднелись следы крови.

Между тем метель пошла на убыль. Уже в тридцати шагах стал виден кустарник по берегам широкого оврага и даже отдельные деревья.

За этим оврагом находились ячейки истребителей танков. Дальше, если следовать обычной фронтовой терминологии, начиналась нейтральная полоса. Но обычная терминология здесь не годилась, как не годилась и привычная схема обороны. Противника нужно было обмануть, соблазнить отсутствием в этом месте обороны, чтобы потом взять в клещи, прижать к реке и либо заставить сдаться, либо уничтожить.

Все это старшина Батюк понимал, догадывался обо всем уже давно и с решением командования был согласен. Он почти забыл обиду, которую ему нанесли недавно, послав в тыл врага другого. Даже о Стрекалове — невольном виновнике этой обиды вспоминал почти с отеческой нежностью.

Немцев заметили издали. Разведчиков было девять, десятого, очевидно «языка», тащили по снегу волоком. Впрочем, это удалось рассмотреть позднее, пока же артиллеристы видели только неясные серые тени.

— Ось и воны, — сказал Батюк, слизывая с губ капли пота, — пишлы по шерсть, а до дому придуть бритыми... Айда, хлопцы!

Река открылась неожиданно — противоположный берег скрывала белая пелена, — и одновременно исчезли, словно проваливались сквозь землю, разведчики со своим трофеем. Опасаясь засады — немцы могли заметить погоню, — Батюк разделил свой маленький отряд на два, чтобы выйти к берегу с двух сторон. Вместе с ним теперь были Зеленов и третий номер второго орудия рядовой Царьков. Несмотря на трудный бросок, оба солдата дышали неплохо, может, даже лучше самого Батюка, да и во взглядах, которые они бросали на своего командира, была тревога, но страха не было.

«Может, не понимают ситуации?»

Оказалось, понимают все.

— Не иначе под обрывом затаились, — сказал Зеленов. — Обрыв тут есть, товарищ старшина, вчера, как стемнело, сюда за топливом бегали...

— Обрыв глубокий?

— Метров десять, — ответил Зеленов.

С большими предосторожностями подобрались к краю обрыва — не дай бог, скатится ком снега! Снова замерли, коченея от холода. Гладь закованной в лед реки была девственно чиста, противоположный берег угадывался по широкой, слабо различимой полосе; внизу справа чернели остатки сгоревшего причала; кругом ни звука, ни выстрела, ни крика, — ничего, кроме посвиста ветра и шороха переметаемого снега. По расчетам Батюка, вторая группа должна выйти к берегу одновременно с ним, но прошло несколько минут, а условного сигнала — вороньего крика — все не было.

Между тем небо над дальним берегом слегка посветлело: сквозь тяжелое нагромождение туч, пока еще невидимая, пробиралась луна. Затем появилось желтоватое пятнышко, которое вскоре увеличилось, а еще через минуту голубоватый свет хлынул из-за облаков на землю. Потемнела серая стена леса на том берегу, показались зубцы елей, яснее обозначились сваи причала с круглыми снежными набалдашниками. Теперь не только человек — собака не пробежит по льду незамеченной.

— Товарищ старшина, каркают! — радостно сообщил Зеленов, но старшина и сам услыхал неумелое, но старательное карканье, напоминавшее больше кваканье лягушки. Батюк досадливо поморщился: научи дурака богу молиться, он и лоб расшибет...

Прижав ладони к обмерзшим губам, старшина крикнул вороном. Кваканье прекратилось, трое во главе со старшиной, как было условлено, начали ползком продвигаться влево в поисках удобного спуска, но с крутого обрыва угрожающе нависали толстые «губы»: встань на такую — и загремишь прямо в объятия диверсантов. В том, что они здесь, Батюк убедился после того, как лунный свет залил безлюдную гладь реки. Стало понятно и другое: немцы затаились потому, что заметили погоню.

Снова раздалось карканье: рядовой Кашин, посланный Чудновым для связи, выражал беспокойство. Глупая «ворона», не получая больше ответа, кричала не переставая, хрипло, и уже ничего вороньего не было в этом крике. Кроме того, она все приближалась к тому месту, где лежал Батюк с двумя солдатами. Старшина свирепо ругался. Он знал, что сейчас произойдет. Фигура Кашина показалась на фоне неба. Утопая в глубоком снегу, солдат пробирался вдоль гребня обрыва. Вот он остановился, прижал ладони ко рту и издал какой-то хриплый звук; в ту же секунду над обрывом выросла фигура в белом маскировочном халате. Старшина выстрелил. Немец рухнул. Кашин тоже упал в снег. И сейчас же снизу, из-под берега, в сторону Батюка понеслись автоматные очереди. Снежная «губа» еще закрывала его, но, когда шагах в десяти разорвалась граната, снег под старшиной дрогнул, раскололся, и огромный ком понесся вниз, ломая на пути редкие стебельки полыни. Батюк невольно отполз дальше, длинная очередь скользнула по краю обрыва, расколола до земли тонкую ледяную рубашку. Теперь Батюк точно знал, что диверсанты как раз под ним. Вторая граната, перелетев через него, подняла столб снега еще ближе.

— Тикай, Зеленов, до Чуднова, спытай, чого вин нэ стреляв. Та подывысь, як там Кашин.

Зеленов с готовностью сказал: «Слушаюсь» — и, пригибаясь, неуклюже побежал по глубокому снегу. На бугорке, где залег Кашин, его обстреляли, но, как видно, не задели.

Старшина перезарядил автомат, положил его на руку.

— Восемь осталось...

— А нас шестеро, — напомнил Царьков.

Батюк промолчал. До возвращения Зеленова он не мог сказать, сколько у него человек.

Словно в подтверждение его опасений в той стороне, куда ушел Зеленов, поднялась стрельба. Прислушиваясь к ней, старшина не забывал следить за врагом: вполне возможно, что нападение на Чуднова — всего лишь отвлекающий маневр. Батюк был уверен, что ядро группы укрылось здесь, под береговым карнизом. Пока светит луна, немцам деваться некуда, они будут сидеть и ждать, когда русские зазеваются. Но Батюк зевать не собирался. Когда из-под берега неожиданно выскочили двое и побежали к переправе, он хладнокровно уложил их одного за другим. Больше таких попыток не повторялось. Обе стороны выжидали.

Когда с другого берега послышался гул моторов, немцы оживились, снова открыли стрельбу. Батюк не отвечал, надеясь, что, осмелев, они пойдут на приступ. Все это время он придерживал своих хлопцев, с одной стороны — оберегая их, с другой — не желая выдавать врагу количество своих бойцов. Беспокоило его и то, что до сих пор подмога не приходила. На таком расстоянии стрельбу наверняка услышали на батарее. Однако, поразмыслив, он пришел к выводу, что подмоги может и не быть. Для командования сейчас главное — не обнаружить огневую. Поднявшаяся полчаса назад стрельба еще ни о чем не говорит — на передовой такие стычки вещь обыкновенная.

Время шло. Вместо тяжелых сплошных туч небо на севере оделось в серебристое покрывало из легких кружевных облаков, редкие тучки с порванными краями лишь ненадолго закрывали блестящую копеечку луны.

Прибежал запыхавшийся Зеленов.

— Ну, що там? — спросил Батюк.

— Кашин жив...

— А Чуднов?

— Ранен!

— Куда его?..

— Не знаю.

Наступило молчание. Старшина больше ни о чем не спрашивал, обветренное лицо его с прищуренными глазами окаменело. Батюк думал. Через минуту он ползком отодвинулся от края обрыва, встал, опираясь на автомат.

— Лягай на мое мисто, Зеленов. Пиду гляну, як там... Игорь лег, выбросил вперед автомат, нашел упор для локтей. Царьков подкатился ближе к товарищу. Опять раздались автоматные очереди.

— Как думаешь, рванут немцы через реку или нет?

— В любую минуту могут, — сказал Зеленов, — только вот попасть в них трудно: карниз мешает, да и ночь все-таки, а они во всем белом.

Помолчали, слушая тот берег, внезапно умолкнувший, ставший еще более загадочным.

— А если спуститься вниз? — предложил Царьков. — Снизу-то ловчее их достать.

Метрах в тридцати правее нашли удобный спуск — узкая и глубокая расщелина вела вниз — и начали спускаться по краю ее, где снег был не так глубок, как на дне, местами же его и вовсе не было; бока оврага желтели каменистыми осыпями, щетинились стебельками прошлогодней травы. Сверху расщелину закрывали колючие заросли шиповника с затвердевшими на морозе оранжевыми ягодами, снизу громоздились обледенелые валуны, принесенные паводками корявые сучья, трухлявые бревна и целые стволы; теперь уже близко был виден старый причал — полтора десятка торчащих изо льда свай, бревенчатый настил, наполовину разобранный сруб на берегу. Тут же, опрокинувшись на спину, лежал убитый Батюком немец. Мраморный лоб, белый маскхалат, выпуклая грудь — все одинаково блестело, искрилось легкой изморозью, сливалось с обледенелыми гольцами.

— Как думаешь, чего они с нашим Осокиным сделали? — спросил Царьков, косясь на немца. — Может, пытали? — И сам же ответил: — Не. Если б пытали, орал бы, я его знаю...

— Тихо! — Игорь сдвинул шапку набок. — Кажется, идут. Царьков прислушался.

— Показалось. Я пойду обратно в овраг, покараулю Батюка, а то, пожалуй, и не найдет нас.

— Вроде снег скрипит, — сказал Зеленов.

— Ну и что? Может, Кашин подошел. Или старшина вернулся.

— Это где-то тут, ближе.

— Ну, так чего-нибудь. Я пойду, Игорек...

Он ушел. С минуту Зеленов слышал стук его каблуков по камням — Николай, видимо, считал себя там в полной безопасности, — потом и этот стук прекратился. Игорь представил Царькова, сидящего в удобной позе где-нибудь в кусте орешника. «Может, зря я всполошился? — подумал Зеленов. — Ну куда они теперь денутся? Сверху Чуднов стережет, снизу мы...»

Зашуршала снежная осыпь, скатились вниз, запрыгали по валунам мелкие камешки. Сейчас Николаю наскучит одному, и он придет. Но Царькова все не было. Кто-то, спустившись по овражку до границы, где кончалась тень и начинался лунный свет, остановился, затем, не выходя из тени, повернул и стал карабкаться по откосу.

«Куда тебя черт несет? — хотел крикнуть Зеленов и вдруг увидел на темном фоне обрыва шевелящееся светлое пятно. — Немец!» Игорь торопливо нажал спусковой крючок. Ослепнув от яркой вспышки, он потерял цель, но продолжал водить стволом автомата, пока не расстрелял весь магазин. На откосе светлого пятна больше не было.

Зеленов бросился к расщелине и в самом устье ее увидел Царькова. Николай лежал на спине, свесив голову с каменного выступа.

Зеленов попятился. Сверху опять сыпались камешки, и он отбежал назад, затаился. Из тьмы на лунный свет осторожно пробирался старшина Батюк. Наткнувшись на Царькова, остановился, и тут длинная очередь ударила возле Батюка. Игорь видел, что пули прошли довольно далеко, но старшина схватился за грудь, зашатался и упал. У Игоря сжалось горло от страха, и вместо крика получился слабый писк. Никогда еще он не казался себе таким маленьким и беззащитным, и у него защипало в носу от острой жалости к самому себе, и к Царькову, и к старшине. Всхлипывая, он оглянулся на чьи-то шаги и увидел человека в разорванном на груди белом комбинезоне. Он подходил со стороны причала, под сапогами стеклянно лопались льдинки, хрустел гравий. Но шел он не к Зеленову. Игорь понял это по его лицу — оно было каменно-неподвижно, а длинный нос устремлен куда-то мимо, дальше Игоря, наверное, туда, где лежал другой, более сильный... Заметив Игоря, человек слегка замедлил шаги и устало поднял автомат. Зеленов даже не успел испугаться — он не мог оторваться от мертвых, запавших вглубь глаз человека.

Выстрел грохнул где-то за спиной Игоря. Человек качнулся, его колени подогнулись, голова запрокинулась, руки, выпустив оружие, шарили по воздуху, ища опоры, но ее не было, и человек упал, будто сложился пополам.

И тут Игорь увидел, как живой и невредимый старшина Батюк, оскальзываясь на камнях, шел к нему от того места, где его только что убили...

— Що ж вы наробылы, хлопци, га? Царьков стынув, тэбэ трохи нэ вбылы...

В его голосе звучала укоризна, а в глазах стояла та же усталость, которую Игорь сейчас видел у другого...

— Бачишь, яку засаду выставылы? — Старшина опустился на камень. — А ты що, злякався?

Игорь кинулся к Батюку, вцепился в его телогрейку обеими руками.

— Я думал, вас убили, Гаврило Олексич! Я не хочу, чтобы вас убили!

Батюк опешил. На его глазах происходило нечто, чему на военном языке не придумали названия, и он не знал, что делать.

— Ну досыть, досыть! Цэ бувае...

Подумав, он отцепил от пояса заветную флягу.

— На, тильки зараз, бо часу нэмае.

Игорь взял флягу, послушно сделал большой глоток. Глядя, как он, корчась, хватает ртом воздух и плачет, теперь уже по другой причине, Батюк довольно сказал:

— Ничого, добрый будэ солдат.

И пошел к обрыву. По дороге он пнул какой-то предмет, дождался Игоря.

— Стрелял с такого?

А Игорь смотрел не на «шмайссер», а дальше, где за спиной старшины торчал сапог с подошвой, прикрученной к головке проволокой, и торчащим изнутри мокрым вязаным носком. Выше сапога из разорванной штанины высовывалось худое мослатое колено.

«А ведь это я его подстрелил!» — подумал Зеленов, обходя убитого.

Пройдя метров сто, они легли, хотя по ним никто не стрелял. Почти отвесный уступ закрывал часть берега.

— Почему мы лежим? — спросил Игорь. — Они же могут уйти!

Вместо ответа Батюк подтянул кривоватый кол, нацепил на него свою шапку и высунул ее из-за камня. По ту сторону ударила автоматная очередь, шапка сорвалась с кола и покатилась по льду. Зеленов втянул голову в плечи.

— Я все понял, товарищ старшина.

— Ни. Нэ все. — Батюк положил «шмайссер» на землю, снял пояс, сунул штык от СВТ за голенище. — Будешь стрелять одиночными, бо патронов нэбогато.

Цепляясь за свисающие корни деревьев, он начал карабкаться вверх по откосу. Ничего не понимая, Игорь следил за ним, пока тот не скрылся.

Спать хотелось невыносимо. Густая тьма слева и яркая белизна лунного света справа... Как в театре. Зеленов крикнул. Сидевшие невдалеке вороны встрепенулись и снова замерли, неподвижные, темные, как мазки тушью на серой стене. Чтобы не смотреть на них, — Игорь уже знал, для чего эти большие черные птицы собираются вместе, — он повернул голову и стал смотреть вдоль реки. Прямо перед ним среди невысоких торосов шевелились какие-то тени. Зеленов вгляделся. По льду бежали, быстро удаляясь от берега, три неуклюжие фигуры в белом. Двое тащили волоком какой-то груз, третий подталкивал его сзади.

С высокого берега, оттуда, где лежал Чуднов, раздалась автоматная очередь.

— Товарищ старшина, они уходят! Уходят!

Игорь схватил автомат Батюка, выстрелил. Трое продолжали удаляться. Зеленов побежал за ними, довольно скоро нагнал и снова выстрелил. Тот, что шел сзади, упал. Двое даже не остановились. Зеленов снова нагнал их и, целясь в ноги, дал очередь, но, то ли стрелял он слишком плохо, то ли это были не люди, а призраки, пули Зеленова не причинили им вреда. Больше в магазине патронов не было. В отчаянии Игорь повернул к берегу.

...Этот, последний, оставленный в засаде немец, был, наверное, не сильнее предыдущих, но и Батюк был уже не тот. Бросившись сверху, он подмял немца и уже готовился прикончить, когда тот неожиданно дернулся в сторону, и нож Батюка прошел мимо. В ту же секунду правая рука старшины оказалась прижатой к земле. Батюку с трудом удалось освободиться. Его противник был молод, действовал умело, но в его движениях старшина уловил странную нерешительность. Казалось, он не знал, что для него лучше: победить или стать побежденным. Дважды у него была возможность убить Батюка, и дважды он ею не воспользовался. Сражаясь, он только оборонялся и если доставал Батюка иногда точным боксерским ударом, то лишь для того, чтобы спастись от его страшного ножа.

Поединок закончился неожиданно. Сделав очередной выпад, старшина поскользнулся и упал в опасной близости от противника. Но ожидаемого удара не последовало. Немец стоял с поднятыми руками.

— Русс, дойче — плен! Гитлер — капут! — тяжело дыша, сказал он. Его «шмайссер» валялся тут же. Смахнув с подбородка кровавую юшку, Батюк поднялся, подобрал автомат. В рожке еще оставались патроны...

— Русс! Нике шиссен! Нике шиссен! — забеспокоился немец. — Дойче — плен!..

— Щоб ты сгынув! — досадливо отмахнулся Батюк и стал звать Чуднова.

— Гебен зи мир битте эссен, — уже тише произнес немец и вдруг повалился набок.

— А ну, не балуй! — грозно приказал старшина, но его третий немец уже крепко спал, положив голову на ноздреватый валун.

В вихре снежной пыли с обрыва кубарем скатился рядовой Кашин.

— Дэ Чуднов? — накинулся на него старшина.

— Не знаю, — виновато моргая, ответил Кашин, — его куда-то ранило...

Батюк приказал ему и Зеленову вести пленного на батарею, а сам, тяжело припадая на правую ногу, побежал по льду догонять диверсантов.

Покричав немного и не получив ответа, Кашин снял с себя брючный ремень, связал бесчувственному немцу руки и отправился по берегу искать Зеленова. Ярко светила луна, кругом совсем по-мирному было тихо, и Вася ничего не боялся.

Догнать бредущих с тяжелой ношей людей даже для немолодого человека — не такая уж трудность. Минут через пять Батюк увидел впереди силуэты двух диверсантов и дал предупредительную очередь — он понимал, что за груз они тащат. Он почти не таился — таиться, собственно, было негде, разве что лечь плашмя, но тогда диверсанты снова уйдут. До противоположного берега оставалось метров сто. Экономя патроны, старшина перевел автомат на одиночные. Оба диверсанта были ранены — Батюк видел это по нетвердым шагам их, медленным жестам, когда, желая отделаться от преследователя, они поворачивались, чтобы дать по нему выстрел из парабеллума.

Но вот выстрелы с их стороны прекратились. Старшина наддал из последних сил — ему показалось, что у диверсантов не осталось патронов.

Однако недаром говорят, что и на старуху бывает проруха. По его команде «хенде хох!» оба немца повернулись к нему и подняли руки, Батюк без опаски приблизился к ним. Взгляд его был прикован к лежащему неподвижно рядовому Осокину.

Один из немцев взмахнул рукой. Что-то сильно ударило старшину в грудь, ожгло изнутри, отозвалось болью в спине и в низу живота. Чтобы не потерять равновесия, он хотел сделать шаг вперед, но откуда-то снизу, от той самой боли, вязким комом накатилась тошнота. Он хотел крикнуть, но тошнота выплеснулась из него темно-красным сгустком, подавив крик, и пьяно пахнущим облаком стала растекаться по льду. Упав на колени, он попытался подползти к Осокину, посмотреть, что с ним, но руки и ноги начали наливаться жидким свинцом и наливались до тех пор, пока руки не подломились от этой страшной тяжести.

Старшина Батюк упал.

Только к утру, отмахав по лесу километров пятнадцать, Стрекалов вышел к жилью. С пригорка, поросшего сосняком, он разглядел приземистые крыши изб, какие-то полуразвалившиеся сараи, одинокий журавль у колодца. Вниз, по косогору, тянулась дорога со следами саней, клочками оброненного сенг и конскими катышками. Под горой стояло несколько бань, еще ниже, на дне лощины, под покровом снега, угадывался ручей, по его берегам в изобилии росла ольха, краснела верба.

Ближе других к Стрекалову стояла аккуратная, должно быть, года два назад срубленная избушка. Под соломенной крышей висели сосульки. Стрекалов постоял немного, ожидая увидеть людей, но, так и не дождавшись, спустился вниз и перешел ручей. От усталости и потери крови он едва передвигал ноги, автомат и пустой вещмешок прижимали его к земле, руки и ноги от холода потеряли чувствительность. Подойдя к двери, сержант откинул палку, служившую запором, и вошел. Уже в сенях ощутил он долгожданный запах человеческого жилья — смесь запахов кислой капусты, мокрой овчины, дыма — и нетерпеливо потянул на себя вторую дверь.

Крохотное оконце освещало лавку под ним, большую печь напротив и маленький участок дощатого, давно не мытого пола. Стрекалов тяжело сел на лавку.

— Есть кто-нибудь?

Ему никто не ответил. Сашка попытался снять сапоги — он не чувствовал ног, — но из этого ничего не получилось.

— Не бойтесь, никого я не трону.

И опять никто не отозвался. После нескольких неудачных попыток Сашке удалось снять один сапог. Пальцы не чувствовали боли, не сгибались, не реагировали на щипки и уколы.

— Этого только не хватало! — с горечью воскликнул Сашка и глянул в оконце. К избушке приближалась одетая в рубище женщина с холщовой сумкой через плечо и посохом в руке. Лица ее не было видно — всю нижнюю часть закрывала черная тряпка, со лба свешивался рваный платок.

Прыгая на одной ноге, Сашка добрался до двери, выглянул на улицу. Тропинка, ведущая от деревни, была пуста. У самого порога цепочка маленьких следов делала крутой поворот и уходила куда то — в сторону, через реку и дальше в глубь леса.

Стрекалов вернулся в избу и сел, прислонившись спиной к печке. Начавшееся вчера недомогание усилилось, появился озноб. Сашка нашел немецкий котелок, набил в него снегу и сунул за заслонку: если начнется лихорадка, вода будет кстати. Теперь его мысли были заняты только одним: наступавшей болезнью. Сцепив зубы, он стащил наконец второй сапог и, забравшись на чуть теплую печь, укрылся телогрейкой.

Незнакомую деревню он воспринял сначала как досадную помеху на пути: чтобы ее миновать, надо сделать версты две крюку, но через минуту понял, что больше не может обойтись без посторонней помощи, без тепла, куска хлеба. Воспаленное болезнью воображение рисовало ему теплую избу, насквозь пропахшую молоком, ватрушками и ржаным хлебом; седобородый старик в рубахе горошком и старуха в теплом полушалке на плечах — оба с иконописными лицами — сидят и кого-то ждут...

Вот почему Стрекалов решил не обходить деревню.

Между тем целебное тепло русской печки делало свое дело. Сашкины веки сами собой закрылись, рука, державшая автомат, ослабла.

Проснулся он внезапно, как от толчка, и тут же схватился за оружие. У стола, уронив голову на сложенные крест-накрест руки, сидела женщина. Сбившийся на затылок платок открывал копну давно не чесанных волос и маленькое розовое ухо.

Сержант шевельнулся. Женщина вздрогнула, выпрямилась, села неподвижно, сложив руки на коленях.

— Вы, мамаша, меня не бойтесь, — начал Стрекалов как можно мягче, — я не бандит какой-нибудь, не налетчик, мне от вас ничего не нужно. Я вот обогреюсь немного и уйду.

Хозяйка зачастила неожиданно сильным грудным голосом:

— А вовсе я вас не боюсь, с чего вы такое взяли? Богатства у меня нет никакого. Отдыхайте сколько пожелаете, а кто вы есть, меня вовсе это не касается, да и не мамаша я вам, у вас самих небось дети есть, ведь не молоденькие уж...

Она проворно сбегала к печке и вернулась оттуда с небольшим чугунком в руках. Под низким потолком запахло вареной картошкой.

— Сидайте снидать, господин хороший, коли нами не брезгаете, только не обессудьте, больше у нас ничего нет.

Пропустив мимо ушей все, кроме «господина хорошего», Стрекалов — после сна он чувствовал себя лучше — сел за стол, разломил картофелину, поискал глазами соль. Женщина, следившая за каждым его движением, сказала:

— Не прогневайтесь, господин, соли тоже нету, ни солины во всем доме, если не верите, сами поглядите...

— Ладно, чего там...

За кого же она его принимала? Поедая картошку, Стрекалов не забывал следить за улицей, что также не ускользнуло от внимания хозяйки.

— У нас тут редко кто, бывало, зайдет, места наши сильно глухие, до войны еще когда-никогда по ягоды, али по грибы, али охотники с города, а теперь и вовсе нету никого, спасибочко, ваши не забывают, навещают когда-никогда.

Стрекалов перестал жевать.

— Какие наши?

— А ваши...

Женщина проворно снова отошла к печке, но вернулась с пустыми руками и села не на прежнее место, а в простенке, так, чтобы свет ее не доставал.

— Чего не едите? — Сашка кивнул на чугунок.

— Спасибочки, мы отсытились, много ли нам, бабам, надо. Да вы угощайтесь, не глядите на нас.

Стрекалов отодвинул чугунок.

— И часто у вас бывают... наши? Женщина слегка шевельнулась в своем углу.

— Теперь часто, иной день по два раза. Да мы не сетуем, понимаем: за порядком следить надо...

«За каким порядком?» — хотел крикнуть Сашка, но сдержался.

— Сегодня были?

— Были. Рано были, затемно еще, скоро обратно будут... Да вот и оне! — Она даже слегка привстала, чтобы лучше видеть. По дороге от деревни неспешно трусила пегая кобыленка, запряженная в розвальни, впереди сидел и правил ею бородатый мужик, по виду крестьянин, в полушубке и солдатской шапке-ушанке, за ним на ворохе соломы полулежали три человека, из которых один был одет в солдатскую шинель без погон, другой в такую же, как у Стрекалова, телогрейку, третий был просто немецким солдатом. Все трое были вооружены винтовками. И еще приметил сержант: на левом рукаве того, что в телогрейке, виднелась белая нарукавная повязка...

С автоматом наготове Сашка встал за дверью. Женщина осталась на месте, только плотнее запахнула драный кожушок. Она смотрела то в окно, то бросала быстрые взгляды на Сашку.

— Шла бы ты, хозяюшка, отсюда куда-нибудь, — посоветовал он, — не ровен час, заденут...

— Проехали, — спокойно объявила женщина. Стрекалов вышел из угла, швырнул автомат на стол. Его бил озноб. Женщина заметила, сняла с себя кожух, сказала совсем другим, уверенным тоном:

— Лезь на печь, я тебе еще одну шубейку дам. Стрекалов усмехнулся.

— А как же насчет «господина хорошего»? Вдруг я — он самый и есть, а ты меня на «ты»...

Женщина ответила не сразу. Должно быть, ей было неловко за то, что строила из себя дуру...

— Много вас тут шатается, разве всякого поймешь?

— А меня поняла?

— Чего ж не понять... Лезь-ко на печь, гляди, в чем душа держится, аж почернел весь!

По-матерински ласково она заставила его снять телогрейку, уложила на теплые кирпичи, набросила сверху полушубок.

— Моя горница с богом не спорится. Когда потоплю немного, а когда и так сойдет. Редко я тут бываю.

— Где ж тебя носит?

Женщина не ответила. Руки ее двигались сноровисто, глаза смотрели строго, не по-старушечьи, как раньше, а молодо, смело. От быстрых движений платок съехал, и спутанные, но густые волосы рассыпались по плечам. Сашка не удержался, погладил их здоровой рукой. Женщина сдвинула брови и сердито оттолкнула Сашкину руку. Парень взвыл от боли.

— Тихо, ты, сумасшедшая!

Женщина ахнула, прикрыв ладошкой рот.

— Батюшки, да он же раненый! Ах ты, сердешный! Чего ж не сказал?

— А чего говорить?

— Перевязать надо.

— До своих доберусь, тогда... Да у тебя, наверное, и нечем.

Она подумала, зашла за печку, повозилась там немного и вышла, держа в руках что-то белое. Теперь на ней была только вязаная кофта и юбка, сшитая из немецкого упаковочного мешка с орлом спереди и несмываемым номером сзади. Неизвестно почему, Сашку рассмешил этот орел.

— Веселишься? — мрачно сказала женщина. — Чего же не веселился, когда полицаи ехали? — Она с треском разорвала свою сорочку на несколько длинных лоскутков. — А ну, скидавай рубаху, вояка.

Сцепив зубы, Сашка позволил себя раздеть и даже не ойкнул, когда она отдирала присохшую к ране гимнастерку.

— Повезло тебе, — сказал женщина. И Сашка согласился: действительно, повезло. Раны чепуховые, в сорок первом с такими в госпиталь не всегда направляли, а тут он лежит, как путный, и над ним хлопочет если не бывшая медсестра, то уж наверняка человек, знакомый с такими делами...

Женщина отмыла кровь, смазала раны какой-то мазью, наложила повязку.

— Молодой ты. А я думала, в годах... Ишь, как жизнь тебя тряханула. Тебе куда надо-то? На ту сторону, что ли?

Но он уже спал тем мертвым сном без сновидений и забот, которым спят дети и солдаты и который не так-то легко прервать.

Женщина накинула полушубок и вышла, тихо притворив дверь.

Вернулась она, когда в единственном окошке ее дома потух дневной свет, вынула из-под полы чугунок с картошкой, поставила на стол. Подумав, достала из щели в стенке обломок гребня, маленькое круглое зеркальце и, установив его на подоконнике, принялась расчесывать свои густые, свалявшиеся волосы. Заплетя их в одну тугую косу, она не спеша подошла к печке и, привстав на цыпочки, позвала:

— Солдат, а солдат, вставай, пора!

Он поймал ее руку, потянул к себе...

— Ни к чему это, миленький, — сказала она шепотом, — нагрянут немцы, пропадем ведь. Ты вставай, повечеряй, а там я тебя до реки провожу.

Щурясь от огонька светильника, он торопливо ел холодную картошку, которую, ободрав с нее кожуру, подавали ему ласковые руки женщины.

— Сыночек был у меня, — рассказывала она, не поднимая глаз, — месяца нет, как помер. Закопала в снег... Могилку-то ведь ладить некому да и нечем. Земля как камень. Вот дождусь весны, тогда похороню как след...

— Вы с ним тут и жили, с сыном-то?

— Тут, где же еще! — Она долго молчала, прежде чем выговорить самое главное. — Муж ведь у меня есть...

— Муж?

Она еще ниже наклонила голову.

— В Красной армии служит. — Она судорожно вздохнула, бросила очередную картофелину. — Он там, на фронте, а я здесь...

— Ладно, не переживай, — сказал Сашка, — вернется, будет у вас все чин чинарем. Звать-то как?

— Семеном. А по фамилии Драганов. Сашка поперхнулся картофелиной.

— Как?!

— Чего как? Драганов Семен Михайлович, командир. Чего уставился? Не веришь?

— Верю...

— «Верю», а бельмы таращишь. Небось думал, гулящая? Все вы, мужики, глупые... Правда, не расписанные мы. Без сельсовета обошлось. Не было тогда уж сельсовета, немцы разогнали.

— Писал? Семен, спрашиваю, писал?

— Куда писать, дурачок? Часть ихняя тут недалеко стояла, потом немцы наступили и заняли нас. А их окружили. Потом командир ихний спрашивает, кто, дескать, знает дорогу? Чтоб проводили, значит. Места у нас гиблые. Кто дороги не знает, лучше не соваться, в аккурат в трясину попадешь. А не то — просто заблудишься. Сколь разов такое бывало...

— Так это ты их вывела?

— Я. Места мне с детства знакомые. Отец тут лесником был. Мы не здесь, на хуторе жили. Большое хозяйство было. Да и семья не маленькая: отец, мать, две сестренки, братовьев пятеро. Теперь вот одна осталась. — Она отвернулась в угол, вытерла слезы концом платка. — Вспоминать — только душу травить...

Стрекалов понемногу успокаивался.

— Семен тебе номер полевой почты оставил?

— Не успел, должно быть, сказать. Меня одной рукой обнимал, а другой за автомат держался, такая жизнь у нас с ним была... Ладно, пойдем, темно уж. До реки доведу, а там сам ступай. Дойдешь, чай, потихоньку-то? Ну, чего застыл? Гляди, немцы завсегда об эту пору по избам шарят.

— Вместе пойдем, — сказал он, — нельзя тебе здесь оставаться.

— А это уж не твое дело. Он взял ее за плечи.

— Почему не идешь к нашим? Кругом все освобождено, люди колхозы восстанавливают, весной сеять будут.

Она сердито дернула плечом.

— Убери лапы. Думаешь, если одна, так все можно... Он разозлился.

— Говоришь, немцы заходят?

— Бывали. Часть тут у них. А может, и не одна.

— Как это они молодую, красивую бабу не тронули?

— Не до баб им. Насчет жратвы промышляют. В чем душа держится. Да и хитрые мы. Ты меня днем видел? Старуха. Все тут такие. Волоса золой посыпаем, чтобы седыми казаться, на себя что пострашней надеваем...

— Ты мне зубы не заговаривай. Отвечай, почему не уходишь?

Она молчала.

— Может, из-за сына? Так ведь его нет. Вернешься весной, сделаешь что надо, а теперь чего тут торчать? Слушай, неужто из-за Семена?

Она мгновенно преобразилась.

— Да. Из-за него, — досадуя на свою слабость и стыдясь Сашки, крепко вытерла слезы ладонью. — А где мне его еще ждать? Почты для нас с ним нет...

— Обожди, не плачь.

— Я не плачу. Идем, парень, очень тебя прошу. На душе тревожно как-то...

— Вот что, забирай шмотки и идем вместе. Она исподлобья, враждебно глядела на него.

— Нельзя тебе здесь оставаться. Скоро тут такое начнется... А там, за рекой, устроишься в деревне, хозяйство заведешь и жди себе.

Она упрямо качнула головой, пошла к двери. Он понял, что иного выхода нет...

— Глаша!

Она замерла на месте, но еще долго не оборачивалась, боясь, что ослышалась, потом подошла к Сашке, заглянула ему в самые зрачки.

— Откуда мое имечко знаешь, солдат? Или я его тебе назвала?

— Называла, — поспешно соврал он. Она покачала головой.

— Неправда. — И вдруг крепко схватила за телогрейку: — Солдат, миленький, скажи, откуда? Богом прошу, скажи! Ну хочешь, я перед тобой на колени встану? — Она и в самом деле упала перед ним на пол, охватила его сапоги руками. — Не томи душу, не видишь, изболелась вся. Только он один мое имечко знает. Да говори же! Он сказал, да?

— Ну он, чего кричишь? Дружки мы с ним. В одной части служили.

Она, как подброшенная пружиной, вскочила на ноги.

— Пошто сразу не сказал? У, пустоголовый! — Вздохнула, как человек, сбросивший с плеч непосильный груз. — Ну вот, теперь и уйти можно. Семен-то где сейчас? Найдем мы его? — говоря это, она лихорадочно собирала вещи, завязывая все в большой узел. — А ты все-таки олух царя небесного, парень, хоть обижайся, хоть нет. Жены-то нет? И не будет. Бабы таких не любят. Вот мой Семен... Ну как он там? Голодает небось? Обо мне-то хоть вспоминает? Да не стой столбом, помогай! Звать тебя как? Семен называл одно имечко... Александром? Ну пошли, Александр, больше нам тут делать нечего.

У двери она обернулась, обвела прощальным взглядом свою конуру, закусила губу, чтобы не расплакаться.

РАДИОГРАММА

Пугачеву

Сегодня, 13.12.43, в 0.47 в ваше распоряжение направлены следующие части и подразделения: 230-й Отдельный танковый батальон (командир гвардии подполковник Синицын), батарея СУ-120 (командир гвардии капитан Кравченко), один ИПТАМ 210 (командир майор Быков), а также два батальона 530-го с. п. под командованием капитана Рустамова.

Основание: приказ № 171 ШТАРМа от 12.12.43

Филипченко

РАДИОГРАММА

Весьма срочно! Пугачеву

Сообщаю приказание командующего армией № 08943 от 13.12.43. В связи с крайне напряженной обстановкой на участке Лагутино — Мхи приказываю:

1) немедленно остановить продвижение немецких частей ген. Шлауберга на рубеже р. Пухоть;

2) вторично предложить противнику сложить оружие, гарантировав жизнь всем — от солдата до генерала;

3) в случае отказа сдаться ликвидировать окруженную группировку всеми имеющимися в вашем распоряжении средствами.

Белозеров.

Тяжелый, слышный теперь отовсюду гул нарастал, полз с севера, от реки, тянулся по земле, прижимаемый книзу ветром, и то заглушался им, то становился отчетливо ясным. Батарейцы притихли.

Нет на свете ничего тяжелее последних перед боем минут, когда все, что было за долгую или недолгую жизнь, превратившись в одно сияющее мгновение, в последний раз мелькнуло перед глазами и исчезло; когда душа, надев чистую рубаху, уже приготовилась в любую минуту покинуть тело; когда мысленно прощены все долги, забыты обиды и когда вчерашний недруг отдает тебе свою последнюю цигарку, а командир взвода, забывшись, называет по имени...

Что-то непонятное тоненько прокричал телефонист. Командир батареи скомандовал: «Бронебойным заряжай!» Сулаев торопливо пихнул патрон в казенник, дослал кулаком, быстро убрал руку от щелкнувшего затвора, взялся за спусковую рукоятку.

На сплошном, сером, как бетонная стена, фоне стали проявляться и исчезать размытые, почти бесформенные темные пятна. Двигались они не по земле и не по небу, а просачивались где-то между ними, медленно вырастая до размеров спичечного коробка, после чего исчезали, будто проваливались в бездну.

Телефонист передал команду «огонь».

— Огонь! — повторил торжественно Тимич, а за ним и Уткин.

— Огонь! — прохрипел наводчик Грудин. Сулаев дернул за спусковую рукоятку.

От страшного удара в оба уха Кашин едва не упал. Пудовый патрон вывалился из его рук, кувыркнулся через станину и покатился под ноги заряжающему. Ослепленный огнем, Василий попытался ощупью найти другой, но под руки попадали только комья мерзлой глины. Плача от боли — взрывная волна особенно сильно ударила в правое ухо, — Василий случайно наткнулся на нишу, вполз в нее, съежился, стиснул руками виски... Но тут над его головой что-то разорвалось, с бруствера посыпалась земля и колотый лед. Упал, раскинув руки, заряжающий Сулаев. Кашин видел все, но не мог сдвинуться с места. Временами ему казалось, что он уже умер, убит немецким снарядом, а видеть продолжает просто так, по инерции, как только что обезглавленный петух — скакать и прыгать по двору...

А чертовы снаряды — вот они! Стоят в ящиках вдоль стенки ровика. Преодолев дикий, противный страх, Кашин на четвереньках выполз из ниши, ухватил руками медный цилиндр, прижал к груди. Снова грохнуло, но чуть потише, и Василий патрона из рук не выпустил. Дополз до орудия, сунул патрон Уткину, который теперь стоял у казенника.

— Куды тычешь? — взревел Уткин. — Не видишь, чего натворили?

На конце орудийного ствола вместо дульного тормоза появился диковинный цветок с лепестками, закрученными в обратную сторону.

— Накрылась пушка. — Уткин сложил ладони рупором, крикнул: — Первая вышла из строя!

В ровик прыгнул командир взвода, осмотрел «цветок», зачем-то заглянул в казенник.

— Сколько сделал выстрелов?

— Один.

— Позовите старшего лейтенанта, а сами — во второй расчет! Быстро!

Перевалив через бруствер, спрыгнули в соседний ровик.

— Чего к нам?

— У нас ствол разорвало. Диверсанты, должно, заклинили...

Москалев — мужик огромного роста, каждый кулак — в два кашинских, снаряды берет играючи, как сухие поленца.

— Вторррое готово!

— Тррретье готово!

— Четвертое готово!

— Ба-та-ре-я-а-а! — закричал Гречин. — Огонь!!

— Как это заклинили?

— Забили через дульный тормоз в ствол вот такое полешко, пороховые газы и разорвали... Это не диво.

— Обожди. А часовой? Он что, спал?

— Сняли они его. Как и других. Осокина с собой увели.

— Прекратить треп!

Командир орудия сержант Москалев, стоя на бруствере, ловил вместе с ветром команды с КП. Слышит он плохо: перед самой войной ему за отличную стрельбу дали отпуск на десять дней. Вернулся в часть глухим наполовину — пьяный тесть «поощрил» зятя дорогого кулаком в ухо...

— Товарищ младший лейтенант! — закричал Грудин. — Нельзя стрелять. Машина.

— Полуторка впереди, — подтвердил Москалев. По дороге, прямо на батарею, мчался автофургон. Тимичу показалось, что он различает лицо человека в квадратном окошечке над кабиной водителя. Позади фургона, используя его как щит, гуськом шли немецкие танки.

Телефонист позвал Гречина к телефону.

— Почему не стреляешь? — грозно спросил командир дивизиона.

— Фургон мешает, товарищ капитан, — ответил комбат.

— Какой еще фургон?

— Не могу знать. Наверное, гражданские едут. А немцы за ним пристроились, идут в кильватере прямо на батарею.

— Приказываю открыть огонь!

— Да куда стрелять? В полуторку?

— Старший лейтенант Гречин, приказываю открыть огонь!

— Но там же люди!

— Пойдешь под трибунал! — раздельно произнес Лохматов.

Гречин бросил трубку. Сидя на месте наводчика, Тимич медленно вращал маховичок азимута.

— Впритык идут...

— Сколько их? — спросил Гречин.

— Вроде шесть.

— Наводи в головного.

— Нельзя, Николай, полуторку заденем.

— Отставить разговоры! Орудиям доложить о готовности.

— А если беженцы с детишками? — спросил Носов.

— Приказываю всем замолчать! — срываясь на фальцет, крикнул Гречин.

Тимич побледнел. В светлом кружке окуляра перед ним прыгало нелепое сооружение с квадратным окошком над кабиной. В этом окошке, теперь уже ясно, виднелось бледное лицо в венчике светлых волос, из окна выбился и, как флаг о капитуляции, трепетал на ветру белый шарф.

— Ба-та-ре-я! — закричал Гречин. — Огонь! «Господи! — отрешенно подумал Тимич. — Люди добрые, которые там... Простите нас!..»

В этот момент полуторка, следуя извилинам дороги, метнулась вправо, открыв широкое тело головного танка...

Сквозь снежный буран Тимич увидел три огненные вспышки: одну слева от танка, другую справа, третью как раз посередине.

— Огонь!

После третьего выстрела головная машина остановилась, остальные начали обходить ее стороной. Сейчас ударят по батарее.

Тимич вскочил с сиденья.

— Грудин, на место! Наводить по головному! Выстрелы орудий следовали один за другим часто, но позади огневой раздались тяжелые взрывы — немцы нащупали батарею. Тимич оглянулся. Судя по звукам, бой шел по всей линии обороны 216-го полка. Гремели орудия среднего калибра — это дрались вторая и третья батареи лохматовского дивизиона, отбивалась от немцев батарея сорокапяток, впереди, ближе к Пухоти, трещали пулеметы.

Три горбатые зенитки с непривычно для них поднятыми казенниками и броневыми щитами выстроились в ряд, развернув длинные стволы с конусами дульных тормозов. И возле каждой по семь мальчишек, о которых он, Тимич, еще ничего не знает...

— Наводить по головному! — упрямо командовал Гречин.

Снова рвануло позади огневой, теперь уже совсем близко. Почему-то немцы все время опережали выстрелы орудий.

— Огонь!

Прямое попадание. Огневики издали дружный вопль. Орудие головного больше не стреляло, танк задымил.

Немцы переменили тактику: они развернулись фронтом и увеличили скорость. Стрелять по ним стало удобней, но снаряды отскакивали от лобовой брони и рвались в воздухе или зарывались в снег.

— Бить по гусеницам! — приказал Тимич.

Один из танков, желая, видимо, обойти батарею с тыла, на развороте неосторожно подставил борт. В тот же миг снаряд пробил его броню. Танк загорелся. Почти одновременно с этим Чуднову удалось разорвать гусеницу другого танка. От горевшего обратно к Пухоти бежали танкисты. Их никто не обстреливал — пехота 216-го полка изнемогала под натиском боевых машин Шлауберга.

Метрах в трестах от огневой загорелся еще один танк, но выстрелом другого был уничтожен весь четвертый орудийный расчет. Этим другим оказался «тигр». Чуднов вначале уцелел — он был в стороне, за бруствером — и даже как будто нацелился рвануть прочь, но передумал, пополз навстречу «тигру». Краем глаза Тимич видел, как он, держа гранату перед собой, перекинулся через развороченный бруствер, как ноги его в валенках раза два мелькнули на снегу — из артиллеристов мало кто умеет ползать по-пластунски, как выплеснул красный огонек, будто спичку зажгли, как потом по этому месту невредимо прошли гусеницы танка. Пока Носов разворачивал свое орудие, «тигр» проскочил оставшиеся метры, вполз в ровик четвертого расчета и, зацепив чудновскую пушку, поволок ее задом наперед, вдвинул в ход сообщения, перевернул, смял и как ни в чем не бывало припустил через огневую в глубь обороны. Носов дал вдогонку несколько выстрелов, но вынужден был снова развернуть пушку: просекая поднятый гусеницами снег, перемешивая его с копотью, на батарею неслась новая волна танков.

«Только бы без пехоты!» — подумал Тимич, с беспокойством всматриваясь в снежные вихри, поднятые гусеницами. Слабой искрой мелькнул выстрел танковой пушки, потом сразу два. Совсем рядом за бруствером вспыхнуло слепящее пламя, но удар Тимич ощутил почему-то не оттуда, а сзади, в спину и в затылок одновременно и, не удержав равновесия, упал лицом вниз на утрамбованное каблуками, черное от копоти дно ровика. Москалев, думая, что командир взвода ранен, хотел оттащить его в сторону, но вместо этого навалился на него, придавив Тимичу ногу.

Снова ударила пушка, ровик заволокло дымом и глиняной пылью, на зубах захрустело. Тимич хотел подняться, но Москалев и не думал вставать. Взводный попытался свалить его на бок, но, упершись ладонью в спину Москалева, почувствовал под руками липкую сырость...

Опять выстрел. Выброшенная экстрактором горячая гильза, попав фланцем в станину, отскочила со звоном, упала рядом с Тимичем и ожгла ему щеку. Сделав усилие, он слегка приподнялся. Правое бедро пронзила острая, режущая боль. «Ранен! Неужели ранен?» Увидев Уткина, он так и сказал:

— Кажется, я ранен.

— Осколочные! Осколочные подавай! — орал Носов, пиная валенком чей-то торчащий возле ящика со снарядами зад.

— Почему осколочными? — хотел спросить Тимич и увидел совсем близко силуэты людей со странными, непомерно большими головами. По ним, этим уродцам, били трассы крупнокалиберных со стороны взвода Овсяникова и зенитных; слева, где стояла счетверенка, била картечью пушка Носова, а они лезли, как муравьи, на взгорок, где, распаханная гусеницами вдоль и поперек, щербатая от воронок и черная от копоти, сражалась артиллерийская огневая. Вскарабкавшись на бугор, они сталкивались здесь с подоспевшими на выручку пехотинцами и, сцепившись с ними, кучами грязных лохмотьев сваливались в ровики и ходы сообщения, заполняя их до краев, колотили, рубили, рвали зубами, хрипели, рычали и затихали, не докричав, умирали с замершей в поднятой руке саперной лопаткой или ножом. Потом крик начал слабнуть, вниз с бугра пополз обратно к реке, в то время как гул моторов и лязг гусениц уходил в другую сторону, к югу, где были тылы 216-го стрелкового полка. Прошло немного времени, и запылало в той стороне небо, красным отсветом задевая облака, понеслись ввысь малиновые искры пожарища.

— Переходы горят! — крикнул кто-то, и Тимич тоже стал кричать, но по другой причине: он боялся, что под громадным Москалевым его, маленького, могут и не заметить...

Его заметили, а может быть, услышали и перенесли в землянку.

Снова ударила пушка — раз, другой, третий — и принялась бить часто, всполошенно. В промежутках между выстрелами Тимич слышал голос командира батареи. Обычно стеснительный Коля Гречин сейчас громко кричал, кого-то ругал и даже матерился.

Громыхнуло над головой, со стен посыпалась глина, поднятые взрывной волной доски куда-то улетели, и Тимич увидел небо. Оказалось, что ночь уже прошла, над Пухотью занималась чумазая от дыма заря. Разрывы теперь следовали один за другим, глиняные стенки, нары, столбики вздрагивали, в воздухе плавала, не успевая оседать, душная пыль. Потом дрожание участилось, и Тимич услышал знакомое равномерное гудение дизельного мотора. Стреляла пушка, кричал командир батареи, кричал Носов, а гудение становилось все громче, отчетливей. Постепенно оно заглушило все другие звуки, и Тимич понял, что танк, несмотря ни на что, все приближается и приближается к нему. Упершись рукой в краешек нар, а ногой в выступ стенки, он хотел подняться, но над неровным краем землянки показался длинный ствол орудия с обгоревшим пламегасителем, затем широкая угловатая башня и грохочущая блестящими траками гусеница. Они пронеслись над головой Тимича, обдали жаром выхлопных газов, запахом солярки, оглушили грохотом, засыпали ледяной крошкой.

Однако, пройдя совсем немного, танк неожиданно остановился. Его башня начала вращаться в обратную сторону, орудие выстрелило, но снаряд разорвался за пределами огневой — танк остановился, ткнулся передней частью в овраг, и уцелевший расчет оказался в «мертвой зоне».

— Братцы, у него горючего нет! — Глыбин первым выскочил из ровика. — Бери его голыми руками!

Пехота, артиллеристы, бронебойщики Овсяникова и даже бог весть как оказавшиеся здесь кавалеристы на низеньких мохнатых лошаденках — все устремились к «тигру». Он огрызался пулеметным огнем, стрелял из орудия, но люди его больше не боялись. Из автоматов и винтовок били по смотровым щелям, как на учении, бросали гранаты, пока у кого-то не нашлось бутылки с «горючкой». Бросив ее в моторное отделение, стояли поодаль, остывая распаленными сердцами, смотрели, как совершается возмездие...

Лежа в землянке, Тимич слышал крики, пулеметные очереди и никак не мог понять, кто кого лупцует. Потом крики затихли. Вместо них все громче слышался шум разгоравшегося пожара. Потрескивали патроны. Потом над землянкой пронеслись солдатские ноги в обмотках.

Издали доносился рассерженный голос командира дивизиона. Кажется, Лохматов ругал кого-то за негуманное отношение к пленным... Гудели автомашины, ругались и стонали раненые. Над развороченным краем землянки показались две чумазые физиономии, из приоткрытых ртов струился легкий белый пар.

— Этот живой, — сказал один. Второй молча кивнул, и оба на задницах съехали вниз.

— Берись за ноги! Раз, два, взяли!

С трудом они вытащили младшего лейтенанта наверх. От страшной боли Тимич потерял сознание.

Очнулся он в какой-то другой землянке, где было темно, даже жарко и густо накурено, пахло сгоревшим тротилом, подпаленными валенками и мокрыми шинелями. На нарах плотно, как поленья, лежали раненые. Те же два чумазых солдата за ноги и за руки внесли еще одного и положили на нары.

— Этот, кажись, остатний, — сказал один, садясь к печке.

— А в крайнем ровике были? — спросил женский голос.

— Это где пушка раздавленная? Э! — солдат махнул рукой и принялся раскручивать обмотку. Второй подсел рядом, снял шапку и оказался большеголовым, стриженным наголо пареньком.

Судя по погонам, кругом была пехота. Возле Тимича, прислонясь к деревянному столбику, дремала девушка-санинструктор с зажатой в кулаке трофейной сигаретой.

— Оне наших — в лепешку, а ихних так из огня ташшы? Нехай бы догорели вместе со своим «тигром», — сказал бритоголовый.

— Пленные, — сказала девушка, не открывая глаз, — не положено...

— Какие же они пленные? — закричал кто-то. — Они из танка по нас шмаляли! Вот, руку прострелили!

— Не лезь вперед всех! — заметил другой.

— Все равно не положено. — Девушка выпрямилась, отбросила в сторону окурок. — И жечь их было необязательно, все равно бы сдались. Взгляд ее упал на младшего лейтенанта. — Что, артиллерия, оклемался? Придут машины, отправим на законном основании. У тебя контузия?

— Я, по-видимому, легко ранен, — сказал Тимич, — так что могу остаться...

— Положено, значит, будет тебе кантовка в госпитале, — возразила девушка. — Кто махоркой угостит, мужики? — Один из сидевших протянул ей кисет, девушка умело свернула цигарку, прикурила от трофейной зажигалки. — Кабы не мы, эсэсы бы вам кишки выпустили. Лагутин, пойди глянь, не пришли ли машины, а то легкораненые насядут, тяжелых не запихнешь...

Хозяин кисета вышел.

— А ваши тоже здесь? — спросила санинструктор, показав на нары.

— Не знаю, — ответил Тимич, — наверное.

— Отправим всех! — Она засмеялась, оглядывая его перепачканное землей лицо. — Недавно на передке? Оно и видно. Куда ранило? Смотрел кто или нет? Чего молчишь? Своих-то всех осмотрела. А ну, скидавай штаны! Да не красней, не девочка! — Она ловко, не дожидаясь, когда он это сделает сам, расстегнула ремень, пуговки на брюках, развязала тесемки кальсон и принялась мять бедро сильными пальцами. — Про ранение кто сказал? Нет у тебя никакого ранения. Похоже, перелом бедра. Тоже не сахар. Полгода как пить дать проваляешься.

— Неужели?

Она кивнула, шлепнула его по мягкому месту.

— Да ты вроде еще не навоевался! Ну даешь!!.

— Вот ты где, Морева! — В землянку протиснулся старший сержант с автоматом на груди и противотанковой гранатой, оттягивающей ремень до паха. — А вы чего расселись? А ну, быстро в роту!

Солдаты по одному стали выходить из землянки.

— Капитан с ног сбился, тебя ищет, — сказал сержант. Девушка тряхнула короткими кудрями.

— Пусть ищет, умней будет, а то давеча опять орал, пистолетом грозился...

— Не лезь под горячую руку, ты его знаешь. Танки прут, а ты со своими ранеными... — Он неприязненно покосился на Тимича. — Тебя к артиллерии насовсем прикомандировали или как?

— А ты не видел, чего творилось? Хорошо, наша рота подоспела, а то бы всех перекрошили.

— Ну, рота — ладно. А ты чего? Сделала дело — и давай к своим.

— У них санинструктора убило.

— Найдут без тебя. Капитан знаешь как переживает...

— Нужны вы мне со своим капитаном! — Она резко встала, надела шапку, поправила ремень санитарной сумки. — Вот захочу и насовсем у них останусь! А что, лично приказ командира полка — не хочешь? Чего глядишь? Может, мне здесь нравится!

Старший сержант посмотрел в сторону Тимича.

— Да это ж салаги. Молоко на губах не обсохло.

— Ну и что? Может, мне ваши матюки слушать надоело, с культурными людьми хочу побыть! — Она в самом деле метнула на Тимича взгляд, полный жгучего интереса. — Ладно, иди уж, верста коломенская!

Они вышли вместе. Рядом с Тимичем кто-то стонал и просил пить. По развалившимся глиняным ступеням скатился Гречин, долго осматривался, пока разглядел Тимича.

— Ты тут! А я, понимаешь, людей послал землянку раскапывать. Думал, тебя засыпало...

— Пехотинцы перенесли. Николай, тут у них такая девушка...

— Перевязку сделали?

— Да черт с ней, с перевязкой, ты слушай...

— Наши недалеко, в землянке взвода управления, лежат. От батареи человек десять боеспособных осталось. Вот, Жорка, что такое война. Болит у тебя?

— Перелом. Говорят, хуже ранения.

— В госпитале отоспишься, отъешь ряшку. Может, еще и женишься. Да, чего ты тут насчет какой-то девушки...

— Ничего. Что там на огневой? Отбились мы? Чего ты молчишь? Если тихо, значит, отбились. А бой-то идет! Я ведь слышу. Только не пойму где...

В землянке стоял полумрак, и Тимич никак не мог разглядеть выражение лица комбата.

— Понимаешь, Жора, — сказал наконец тот, — пехотинцы, конечно, молодцы, классно сработали... Танков в данный момент на нашем участке тоже нет... — Он вдруг повернулся и сам приблизил свое лицо к Тимичу: — В тылу стреляют! В нашем тылу орудия бьют! А связь не работает, все кабели гусеницами порвали, не могу связаться с дивизионом. Бойцы говорят, будто батареи Самойленко и Левакова раскатали по бревнышку! Теперь вот в тылах неизвестно что. Может, откуда-нибудь со стороны ударили?

Оба с минуту прислушивались к канонаде.

— Коля, прикажи поднять меня наверх, — попросил Тимич.

— Не валяй дурака.

Гречин быстро ушел. Тимич откинулся на спину, прикрыл рукой глаза. Толкая друг друга, в землянку ввалились раскрасневшиеся от мороза Носов, Уткин, Грудин, Кашин и Моисеев, наперебой занимали места возле печки.

— Кашин, чтоб печка была в порядке, не то наш взводный дуба даст.

Кашин — все, что касалось еды или тепла, он выполнял проворно — выскочил наружу и через минуту вернулся с патроном под мышкой. Тут же, на глазах у Тимича, треснули гильзой о деревянный столбик, достали миткалевый мешочек с порохом и принялись совать в печку длинные желтые макаронины.

— Матчасть приведите в порядок! — недовольно произнес Тимич. Пока что он здесь был командиром...

Все промолчали.

— А у Кашина морда в крови! — грустно заметил Моисеев.

Кое-кто нехотя повернулся.

— Из уха текет, — определил Гусев, — обыкновенное дело. Рот надо раскрывать, когда стреляют!

И опять замолчали, сонно глядя на огонь. Только Моисеев сидел бледный, как давеча, когда убило Сулаева, пускал слюни. Его опять тошнило.

Осаживая на полном скаку, подъехал верхом командир дивизиона, соскочил с лошади, согнувшись, втиснулся в землянку.

— Загораем? Ничего, сидите.

Свои и чужие потеснились, уступая ему местечко возле тепла, но он не сел, стоя шарил глазами по нарам, заваленным ранеными. Вернулся Гречин, доложил обстановку. Личный состав, по его словам, приводил в порядок материальную часть...

— А сколько у тебя орудий осталось? — спросил с надеждой Лохматов.

— Одно, — ответил Гречин. — Да еще у одного хотим ствол опилить. Может, что и получится.

Помолчали. В свете потухающих огней и без того красное лицо Лохматова казалось багровым.

Отогревшись, семеро оставшихся в живых артиллеристов ушли пилить ствол пушки. Лохматов присел на скамью.

— Скверное дело, мужики. Немцы прорвались.

— Как?! — воскликнули оба лейтенанта.

— Вот так! Прорвались — и все. Не так много, правда, но у нас в тылу и того нет. Солдатам об этом знать необязательно, а вам говорю.

Гречин свистнул.

— Так вот откуда гром!

— Да, оттуда! Громят тылы. Возможно, штаб дивизии. Я пытался связаться с полком — бесполезно. Гусеницами все линии порвали.

— Как же все это случилось, товарищ капитан? — спросил Тимич.

— Как случилось? — Лохматов крепко потер переносицу, будто хотел снять многодневную усталость, но не снял, не сумел снять, долго шарил по карманам — искал папиросы. Он думал о тех, кому обязан был, видимо, рассказать сейчас о том, что произошло час назад на второй батарее. Очень скоро они узнают об этом сами, но узнают скорей всего не так, как было на самом деле, — Самойленко любой комиссии докажет, что был прав, открыв стрельбу без приказа, и тогда комиссия сделает вывод... Почему же ему, капитану Лохматову, презиравшему мнение других, стало вдруг небезразлично, что о нем думают эти два молодых человека, почти мальчики, совершающие в военном деле лишь первые самостоятельные шаги? На этот вопрос он пока что не мог ответить и самому себе. Просто что-то случилось с ним, старым холостяком, полгода назад ясным летним днем. Удивительно, но именно сейчас он особенно отчетливо вспомнил приезд этих парней в свой, тогда еще зенитный артдивизион, охранявший железнодорожный мост через Пухоть. Лейтенантов было трое — худенькие молодые люди в щеголеватых фуражках с фантастически высокими тульями, в тесных для их спортивных плеч кителях и с одинаковыми, купленными в одном военторге желтыми клеенчатыми чемоданами в руках. Оповещенный по телефону об их прибытии, Лохматов заметил лейтенантов издали и долго рассматривал их в бинокль. Свернув с дороги, они шли напрямик через некошеный луг и собирали ромашки. После, на батарее, Лохматов у них ромашек не заметил — скорей всего, растерявшись при виде женского общества, они выбросили цветы, а вот то, что перед самой батареей они начищали сапоги рукавами новых кителей, заметил, но промолчал...

Старшим по званию среди них был Гречин, но самым привлекательным был все-таки Андрей Гончаров. Для товарищей — потому что был развит, начитан, умен, инициативен; для баб — потому что был просто чертовски красив... Через месяц Лохматов рассчитывал дать ему батарею взамен никудышного Самойленко, но ровно через неделю после прихода лейтенантов дивизион из зенитного был превращен в полевой, женщины в срочном порядке рассортированы по постам ВНОС, и на батареи начали прибывать мужчины.

Нелепая смерть Андрея потрясла Лохматова, повидавшего всякого на своем веку. Андрей... Капитан, как сейчас, видел его вьющиеся, вероятно очень мягкие на ощупь волосы, тонкие орлиные брови и большие серые глаза, которые он для солидности всегда немного прищуривал. А эта его такая чистая, как родник, и короткая, как майская ночь, любовь к санинструктору Рогозиной! Конечно, как командир, Лохматов обязан был прервать ее, но почему-то не сделал этого. Почему? Может быть, именно потому, что она была по-настоящему чистой, а ему, бывшему беспризорнику, не часто случалось видеть любовь двух людей, не замутненную человеческими слабостями. Наверное, он из-за этого тогда не помешал им. Скорей всего, тогда в нем впервые проснулось чувство, не совместимое с профессией военного, — жалость...

— Как же все это случилось? — повторил Гречин. Лохматов опомнился, смял давно потухшую папиросу. Как случилось... Ему не надо было напрягать память — он помнил этот последний бой до мелочей. Просто сейчас он еще раз, чтобы не сказать неправды, прослеживал все с самого начала, с первых залпов его батарей до последних, в хвост уходящим танкам, торопливых и беспорядочных, как будто артиллеристы дивизиона, поняв, какая беда грозит их командиру, старались напоследок хоть частично отвести от него гнев начальства...

Танки появились минут через десять после начала немецкой артподготовки — ураганного огня, начисто выбившего всякую связь дивизиона с полком и батарей друг с другом. Шесть средних танков на небольшой скорости двигались наискосок от берега вдоль линии обороны. Решив, что это и есть начало, командир второй батареи Самойленко самостоятельно открыл огонь. Его друг и однокашник, командир третьей Леваков постарался от него не отстать. Минут пять обе батареи соревновались в количестве выпущенных снарядов и действительно подбили два танка из шести. Остальные, выполнив свою задачу, ушли обратно.

Ожидая, когда связисты протянут новую нитку, Лохматов в стереотрубу наблюдал за левым берегом и минут через двадцать безошибочно определил начало общего наступления. В это время наладили связь. Испуганный Самойленко доложил, что в направлении его батареи двигается больше десяти танков. Памятуя недавний разнос, старший лейтенант спрашивал, как ему теперь поступить... На этот раз у Лохматова не хватило времени даже на матюки. Вырвав из рук ординарца повод, он вскочил на лошадь и под огнем поскакал на вторую батарею. Леваков, которому от начальства досталось меньше, уже вел бой; через минуту-другую открыл огонь и Самойленко, но решающий момент был утерян: немцы, теперь точно знающие расположение наших огневых точек, били по ним из тяжелых орудий с того берега, в то время как танки неслись по прямой, окутанные снежными вихрями и дымовой завесой, оставленной танковой разведкой.

Между второй и третьей батареями простиралась болотистая пойма — безымянная речка уходила своими истоками на юго-запад. Однако не сразу стало ясно, что именно сюда, к этой речке, стремятся танковые подразделения Шлауберга. Чем ближе они подходили, тем ожесточеннее становился артобстрел с того берега. Частые разрывы снова нарушили связь — командир дивизиона не мог больше связаться ни с Леваковым, ни с Гречиным, ни со штабом полка. Только пэтээровцы — всего два отделения — вовремя открыли огонь и вели его, пока не погибли под гусеницами танков. Леваков и Лохматов, командовавший теперь второй батареей, не были в войне новичками, и скоро на поле начали появляться подбитые танки и самоходки, но оставшиеся били с короткого расстояния осколочными, и людей на батареях значительно убавилось.

А потом произошло самое страшное. Немецкие танки устремились к устью речки и, втянувшись в него, пошли петлять по ее извивам между узкими и высокими берегами...

Через несколько минут загорелись Переходы.

— Вот и все, мальчики, — устало сказал капитан, в забывчивости шаря пальцем в пустой пачке. — Прорвались как раз между двух батарей. Расстояние хорошее, а стрелять нельзя, в своих попадешь...

В землянке воцарилось молчание.

— Что же теперь будет, товарищ капитан? — тихо спросил Тимич.

— Что будет? — Лохматов странно засмеялся, хотя глаза его оставались мертвыми. — А ничего не будет. Все кончено. — Сгорбившись, он пошел к выходу, но возле него задержался еще секунду. — Мою ошибку, мальчики, вы непременно когда-нибудь повторите. Мне кажется, и у вас, рано или поздно, проснется жалость к ближнему. Она всегда приходит не вовремя...

Он ушел, лейтенанты недоуменно смотрели ему вслед.

— В том месте, — задумчиво сказал Тимич, — артиллерийские батареи иначе не поставишь...

— Чепуха! — запальчиво крикнул Гречин. — Я бы на его месте...

— Молчи, Колька! Мы и на своем-то обделались!

— Товарищ старший лейтенант, порядок! — перевесившись вниз, крикнул Уткин. — Отпилили. Теперь и мое к бою готово.

Гречин поспешил наверх. В землянке появились какие-то дядьки с усами — четверо пожилых солдат, и все с усами — и принялись выносить тяжелораненых. Легкораненых тут же как ветром сдуло. У печки остались только трое, но и они, подобрав вещмешки и закрутив обмотки, заковыляли к выходу.

— А тебя, милок, вдругорядь заберут, — сказал напоследок один из санитаров, прикуривая от уголька, — а покеда своих девать некуда.

Наверху гудела автомашина, кричали и матерились раненые, кричала девушка-санинструктор. Потом пришли Кашин с Моисеевым, молча подхватили младшего лейтенанта на руки, вынесли наверх. Солдаты сдвинули вместе снарядные ящики, положили на них Тимича, набросали сверху полушубков — лежи, младшенький, не замерзай.

Слева, подсвечивая небо малиновыми всплесками, догорали Переходы. Канонада слышалась теперь за ними — мощная, она не была похожа на немецкую, ожесточенно-испуганную, а ровными, уверенными басами перекатывалась по равнине с одного ее края до другого. Ее слушали затаив дыхание.

— Хлопцы, — сказал Уткин, — а ведь это наши жмут!

— Наши-и-и! Урра-а-а!

— Давай, ребята, круши фрицев! Орали, бросали вверх шапки.

— Товарищ младший лейтенант, конец группировке! Из-за реки еще стреляли — над батареей с шорохом проносились тяжелые снаряды, рвались е поле. Иногда угадывали на огневую, и тогда вверх летели бесформенные клочья тел, каски, которых почему-то оказалось здесь слишком много, поясные ремни, котелки. Из-за лесочка, что стеной стоял позади батареи, как-то незаметно выметнулись тридцатьчетверки, пронеслись мимо батареи, давя и разбрасывая гусеницами окоченевшие трупы; на бреющем полете над осветленной равниной пролетели штурмовики. Оставшийся в живых расчет салютовал им из карабинов.

Ремонтировать орудийные ровики никому не пришло в голову — все равно скоро дальше, на запад, догонять фронт. Кое-как подправили крышу, просто чтоб не дуло, забрались в землянку второго расчета. После долгих препирательств вытолкали Кашина за топливом. О младшем лейтенанте как-то забыли. Он тоже не торопился напоминать о себе. Почему-то, несмотря на боль, приятно было лежать в одиночестве, слушать, как за рекой грохочут взрывы.

Досасывая чинарик и задевая за все углы плечами, локтями, прикладом карабина и противогазом, землянку сказочно медленно покинул Моисеев, взобрался на крышу и, встав над трубой, стал дожидаться, когда пойдет большой дым.

Не прошло и минуты, как от четвертого расчета Кашин с грохотом поволок пустой снарядный ящик. Кавалеристы на низеньких мохнатых лошадках гнали от Пухоти толпу пленных, пахло тротилом, паленым тряпьем и развороченной свежей землей.

На глазах у взводного Кашин стал разбивать ящик на щепы. Тот, сколоченный на совесть, с железными уголками, поддавался плохо, и слабосильный боец с трудом перевел дыхание.

Тимич повернул голову налево. По крутому склону Убойного холма карабкалось трое людей, в одном из них можно было узнать замполита. В руках у солдат были канистры. Взобравшись на вершину, они подошли к подножью креста и принялись плескать из канистр. Потом все сразу разбежались, и Тимич увидел яркое пламя, мгновенно охватившее крест и землю вокруг него на добрых три метра.

Из-за Ровлянского лесного массива огромным медным подносом выкатилось солнце, казавшееся багровым сверху и темно-вишневым снизу.

— Стой! Кто идет? — суматошно и не без удовольствия крикнул Моисеев.

От солнца, прямо от середины его диска, на батарею шла женщина в распахнутой на груди короткой меховой шубке и фетровых ботиках на высоких каблуках. Один конец длинного белого шарфа охватывал ее шею, другой свободно трепыхался по ветру. Маленькая и, наверное, очень легкая, невесомая, она пугливо сторонилась убитых, отворачиваясь от их оскаленных ртов и сведенных судорогой рук, и что-то неземное, сказочное чудилось Тимичу в ее странном пришествии...

— Товарищи бойцы! — крикнула она срывающимся голосом. — Пожалуйста, помогите мне!

Она была совсем близко — Тимич видел ее лицо — лицо актрисы, уже не юное, но еще не старое, с большими неподвижными глазами и полуоткрытым ртом...

— Да помогите же! — она за что-то запнулась и едва не упала. Моисеев хотел подойти и уже закинул карабин за спину, но Уткин сказал:

— Отставить! — он знал, на какие хитрости бывают способны бабы...

— Это Ника{17}, Уткин! — весело сказал Тимич. — Я ее узнал.

— Пропусти ее, Моисеев, — приказал Уткин, поправляя на голове шапку, — это знакомая младшего лейтенанта, звать Нинкой. Подмогни сойтить, тут у нас ступенек нету.

— Ника! Ника! — в восторге повторял Тимич, любуясь ею.

— Вы ошиблись, — сухо сказала актриса, только сейчас обнаружив лежащего на ящиках человека, — меня зовут Еленой Станиславовной. Горжельская. Актриса. А вы, очевидно, офицер? Ради бога, помогите мне выбраться из этого ада! Тут кругом мертвые... Я так устала! Нашу машину сожгли, все куда-то разбежались, а обо мне забыли... — она заплакала, прикрывая глаза рукой в черной перчатке. — Как это ужасно! Вы не представляете!

— Вам надо успокоиться, — сказал Тимич, — идите в землянку, там тепло. Потом мы отправим вас в тыл.

— Товарищ старший сержант, еще одна! — хихикнув, сообщил Моисеев — он всегда хихикал, когда видел женщину...

Из остановившегося невдалеке «виллиса» вышли пять офицеров и девушка-корреспондент в белом меховом полушубке, белой кроличьей шапке и, тоже белых, аккуратных валенках. На груди ее висел фотоаппарат, на боку — обыкновенная офицерская планшетка. Офицеры замешкались возле машины, девушка направилась прямо на огневую.

— Стой, стрелять буду! — в восторге заорал Моисеев.

Один из офицеров махнул рукой: пропустите. Девушка подошла к орудийному ровику, поднялась на бруствер, сняла общим планом огневую, потом — крупно — кургузую пушку с отпиленным стволом, россыпь пустых снарядных гильз, затем убитых немцев, сожженный танк, зачем-то немецкую каску, саперную лопатку, брошенный впопыхах «шмайссер». Закончив работу, поискала глазами и вдруг прицелилась объективом в Моисеева. Тот выплюнул цигарку, приосанился — грудь колесом, винтовка наперевес, — но в последний момент его заслонил своей фигурой Уткин. Однако и Уткину не пришлось попозировать в одиночестве: из землянки, толкая друг друга, повалили огневики. Фотограф на передовой еще большая редкость, чем такая вот розовощекая, расхорошенькая женщина... Она добросовестно щелкала всех и улыбалась своей удивительной, смущенной улыбкой. Уж кто-кто, а она чувствовала себя счастливой: впервые сняла настоящее поле боя с подбитыми танками, воронками от снарядов, разбитыми самоходками и чумазыми, удивительно молодыми артиллеристами, о которых начальник штаба полка сказал, что они герои...

Впрочем, сюда она приехала не только ради этих снимков. Будет еще очерк...

— Скажите, где я могу увидеть разведчика... — она мельком глянула в блокнотик, — сержанта Стрекалова?

По-журавлиному переставляя ноги в ладно сшитых хромовых сапогах, подошел начальник штаба, за ним, придерживая рукой болтающуюся планшетку, поспевал командир батареи Гречин. Увидев начальство, Уткин отступил к орудию, где уже раньше собрался весь расчет.

— Мне нужен Стрекалов, — сказала корреспондент, — у меня очерк должен пойти в следующем номере...

Покровский не ответил — то ли не расслышал, то ли сделал вид, что это к нему не относится, — смотрел куда-то неопределенно-далеко, за реку, наверное, где все еще гремели орудийные раскаты.

Корреспондент обиженно пожала плечами.

Сделав свое дело, из-за реки не спеша возвращались тридцатьчетверки, в лесу сухо потрескивали выстрелы, рвались мины — это, обезвреживая их, развлекалась пехота, на опушке, где, по слухам, не так давно убили какого-то лейтенанта вместе с возлюбленной, плясали под гармошку; по полю бродили, перекликаясь, санитары — искали раненых; человек десять молодых солдат углубляли воронку — сооружали братскую могилу. Совсем близко, почти у ровика, на сдвинутых вместе снарядных ящиках лежал кто-то живой, накрытый ворохом шинелей, и смотрел на корреспондента без улыбки, строгими, запавшими далеко вглубь глазами.

Потом выстрелы за рекой прекратились. Над притихшим миром вставало утро. В самой высокой части единственного здесь высокого холма, который почему-то прозвали Убойным, слабо дымило.

СПЕЦДОНЕСЕНИЕ РАЗВЕДКИ

Совершенно секретно!

Пугачеву Чернову

При сдаче в плен подразделений Шлауберга необходимо выявить и обезвредить как можно больше военнослужащих спецподразделения под кодовым названием Ф-2Е (или ФКЕ-2), официально выполнявшего функции разведки. Как стало известно, весь состав ФКЕ, включая унтер-офицеров и рядовых, состоит из кадровых разведчиков, прошедших спецподготовку для борьбы в особых условиях (окружении), а также в глубоком тылу советских войск. Выход этих лиц из окружения, минуя наши коллекторы, недопустим. Никаких особых знаков различия у служащих ФКЕ нет! Выявить их возможно посредством опроса других военнопленных (не эсэсовцев), а также добровольно перешедших на нашу сторону солдат и антифашистов. Для более быстрого и точного выявления главарей ФКЕ высылаем словесные портреты двоих;

1) Обер-штурмфюрер Хаммер, начальник контрразведки группы Шлауберга, в прошлом командир 142-го авиадесантного полка люфтваффе, возраст 39 лет, рост около 190 см, атлетического телосложения, черноволос, глаза карие, нос имеет вмятину (перелом) ниже середины, нижняя челюсть выдается вперед, уши, вытянутые в длину, плотно прижаты. На теле имеются зажившие рубцы (раны): в области левого соска, на правом бедре. Владеет всеми видами личного боевого оружия. При аресте опасен.

2) Штурмфюрер Эрих Книттлер, командир особого отряда СД, 27 лет, блондин, роста выше среднего, спортивного сложения, глаза голубые (или светло-серые), нос с горбинкой, лоб высокий, узкий, подбородок округлой формы, уши средних размеров, правильные. 195

Владеет всеми видами оружия, неоднократно участвовал в рейдах по советским тылам, диверсиях. За особые заслуги перед вермахтом награжден Железным крестом 2-й степени с мечами. Особые приметы: большая родинка коричневого цвета на левой скуле возле уха. Свободно говорит по-русски, по-украински — с легким акцентом.

Примечание: словесные портреты остальных военных преступников будем высылать по мере их поступления.

Фролов.

Грохот артиллерийской стрельбы, начавшийся ночью, был вначале слабым, как бы ленивым, но к рассвету набрал силу. Для Стрекалова это была небесная музыка, для Глафиры — новые страхи. Она то и дело бросала тревожные взгляды на темное окно.

Выйдя из дома, мужчина и женщина спустились по тропинке к ручью, перешли его и уже стали подниматься по косогору, чтобы обойти деревню кругом, когда сзади послышался перестук моторов.

— Обождем, — сказала Глафира, привычно опускаясь на корточки. Сколько раз приходилось ей вот так затаиваться, хоронясь от немецкого патруля, автомашины с солдатами, колонны.

Стрекалов тоже лег, но не на живот, а на спину и, зажмурясь, спокойно пережидал последнее препятствие на его пути к своим, стараясь не думать обо всем, чем жил эти последние дни и ночи.

Когда треск мотоциклов достиг наивысшей силы, Глафира сказала:

— Надо же, явились — не запылились!

— Кто явился? — не открывая глаз, спросил Стрекалов.

— Да эти... оборотни чертовы. Вот уж кому не пропасть!

Сержант нехотя перекатился на бок, глянул на дорогу. Опять три мотоцикла, а на них уже знакомые ему люди в полушубках, со «шмайссерами», на головном — тот же водитель, крупный немец, а в коляске — штурмфюрер в летней фуражке с высокой тульей...

Еще не веря своим глазам, Сашка дернул затвор автомата, но головной мотоцикл уже скрылся за углом деревенского дома.

— Очумел, что ли? — накинулась Глафира. — Али жить надоело? Батюшки, да что это с тобой?

Бледный как смерть разведчик смотрел куда-то мимо нее огромными — по полтиннику — глазами, потом перешагнул через лежащую в снегу Глафиру и двинулся к деревне. Женщина догнала его, заставила остановиться.

— Сумасшедший! Ты чего это удумал? Нужны они тебе, голодранцы эти? Сам говорил, скоро от них мокрое место останется...

Он перевел на нее сумасшедший взгляд, вздохнул как во сне:

— Мне один нужен! Возьму его — вернусь в часть, уйдет — нет мне туда дороги...

— Господи, да что это за напасть такая? Который хоть? Все они, прости за грубое слово...

— Тот, который в фуражке.

— Эрик?! — вскрикнув, она зажала рот ладошкой, но было поздно: разведчик взял ее за плечо.

— Знакомый, что ли? Тогда выкладывай начистоту. Она поняла, что молчать рискованно. Корчась под его чужим, сверлящим взглядом, проговорила:

— Да его тут все знают...

— Кто все? — Стрекалов говорил медленно, словно цедя сквозь зубы каждое слово, глаза его горели, а пальцы сжимались все сильнее. Глафире было страшно за себя и отчего-то жаль этого длинного, нескладного парня.

— Да наши, деревенские. Ты думал, в деревне никого? Как бы не так. Сперва-то, как немцы пришли, разбежались. А после вернулись. Куды с ребятишками денесси? Так и живут. Кругом немец все попалил, а наши Олуши не тронул.

— Это почему же?

— Скажу. Только ты плечо-то не тискай, больно... Он убрал руку.

— Соврешь — пеняй на себя.

— А чего мне врать? Это все он, Эрик. Тут у них вроде отдыха. Отдыхают после налетов. Пьют, едят... У Эрика и баба есть. Наша, олушинская, Лизавета Кружалова. Третий дом еенный отсюда... Скотину, какая была, всю приели, зерно, картошку — все подчистую. Теперь и сеять нечего. Ну да что там! У других еще хуже... Ты округ-то деревни видел? Все спалил. А наши Олуши хоть стоят...

— Вот что, Глафира, мне этого вашего Эрика повидать надо!

Теперь — непонятное дело — он был почти весел. Глафира с мольбой смотрела ему в светлые, с белыми ресницами, глаза:

— Обещал ведь, Александр!

— Обещалась свинья дерьма не есть — бежит, а их два лежит...

— Об себе думаешь, а на меня наплевать, да? — Она озябла, стоя по колено в снегу в худых валенках, губы ее посинели, нос заострился. — Уважь, солдатик, пойдем к моему Семену. Одной мне его не найти.

— Семен твой... В общем, никуда он не денется теперь, а этот гусь свободно может смыться.

— Господи, что за жизнь! — Она нагнулась за своим узлом, но тут же выпрямилась. — Да вот же они! Обратно, никак, едут...

От деревни к лесу ехали, два мотоцикла. Стрекалов лег в снег, оттянул затвор «шмайссера», Глафира, подхватив узел, кинулась вниз по косогору.

Однако два мотоцикла проехали, а третий не появлялся. Сашка подождал немного, поднялся.

— Видно, не миновать мне к нему в гости идти. А ты ступай, — сказал он подошедшей женщине, — дорогу знаешь, чего еще! Я, как управляюсь, сам приду... Который, говоришь, дом? Третий? Ну ладно, иди, нечего тут тебе смотреть...

Она не спускала с него глаз, словно запоминая еще недавно незнакомые, а теперь с каждой минутой становившиеся все более дорогими черты.

— Хороший ты... — Она хотела, как видно, поцеловать его, но вместо этого только слегка коснулась пальцами коросты на его щеке. — Болит?

— Ладно, прощай.

Она испуганно вскрикнула.

— Не говори так! До свиданья, Александр...

Он поправил автомат и пошел к деревне. Она ждала, что он оглянется, может, махнет рукой, но он не оглянулся.

Помедлив, она пошла, неся на спине большой узел, однако идти с такой ношей по снежной целине было трудно, она выбилась из сил и остановилась. Деревня осталась далеко позади, за грядой кустарников и молодого сосняка, издали были видны только верхушки старых лип, что не одну сотню лет росли вдоль околицы, да две скирды соломы, верно брошенные хозяином за ненадобностью, прилепились к гряде ольховника. В той стороне, куда шла теперь Глафира, громыхало по-прежнему беспрестанно и страшно, только на юру, среди поля, это грохотанье казалось ближе, чем раньше.

Присев на узел, Глафира сняла варежку, поддела немного пушистого колкого снега, лизнула...

И услыхала позади, в деревне, длинную автоматную очередь. Потом другую, третью — совсем короткие. Потревоженные выстрелами, суматошно залились собаки. Гремели орудия за рекой.

Между тем небо на востоке из розового превратилось в оранжевое, огненные столбы взметнулись над лесом, предвещая мороз и скорый восход солнца.

Тоскливый женский крик «а-а-а» долетел от деревни, наткнулся на ельник, возле которого сидела Глафира, забился в хвое, как птица в силке, и затих.

Именно этот крик, а не стрельба заставили Глафиру очнуться.

Там, за сугробами, в километре от нее могло произойти нечто страшное, непоправимое, в то время как она сама была далеко от этого места и ничем, абсолютно ничем не помешала тому, что могло свершиться или уже свершилось.

Схватив узел, она кинулась напрямик к деревне, забыв, что всего в полусотне метров есть хорошо накатанный зимник.

Позади огородов снег как будто был глубже — Глафира сперва оставила узел, потом сняла полушубок, затем развязала полушалок... Однако чем ближе становилась деревня, тем медленней делались шаги женщины, тем сильнее и тревожнее билось ее сердце.

Возле пятистенка с «решенными охрой резными наличниками стоял немецкий мотоцикл.

Шатаясь, Глафира дошла до поленницы и ухватилась за гладкий, отполированный до блеска за долгие годы колышек.

Снова тот же голос, но уже где-то далеко за околицей повторил свое тоскливое «а-а-а», и собаки, перестав лаять, дружно завыли.

Ноги больше не держали Глафиру. Она сползла вниз, на снег, на гладкие пахучие сосновые щепы...

Ей казалось, что на этих пахучих щепах она просидела очень долго. Из оцепенения ее вывел гром пустого ведра в сенях. Ожидая увидеть знакомую фуражку Эрика, она подняла голову. В дверях, прислонясь плечом к косяку, опустив правую, сжимавшую автомат руку, стоял Сашка.

— Зацепил, гад! Помоги, Глаша, — устало сказал он.

Глафира кинулась к крыльцу.

Примечания