В катакомбах
1
Я опускаюсь на камень и сразу чувствую невероятную дрожь во всем теле, так трясет, что не могу слова выговорить, а голова пылает огнем.
— Что там случилось? — спрашивает Егор.
— Шапкина он задушил, — слышу голос Мухина. Жар охватывает грудь, перед глазами зеленые круги. Потом все пропадает в темноте.
Из мрака приближается лицо матери.
— Мама!
Голова вздрагивает и еще ниже наклоняется. Теперь отчетливо вижу белые, словно припудренные мукой, пряди волос.
— Ты седая, мама?
— Лежи, лежи.
Маленькая холодная рука касается моего лба. Поднимаю глаза кверху: серые тяжелые камни покрыты крупными каплями воды. Каменный потолок. Когда же он у нас появился?.. И стены серые, с большими темными кругами... Крыша течет, сырость кругом...
Сильно печет в левой части груди. Не хватает воздуха.
— Окно откройте...
Внезапно наступает темнота. Словно из подземелья, слышу глухой разговор:
— Ну как?
— Горит весь, бредит.
— Что же делать?
— Подождем, спадет температура, поднимется. Ночь рассеивается: у ног дрожат три человеческие фигуры. Вот они, подпрыгнув, закружились в крутой спирали.
— Ты думаешь, он поднимется? — опять слышу чей-то голос, который кажется мне знакомым.
— Мама, кто здесь?
Напрягаю зрение и вдруг отчетливо вижу Аннушку. Она сидит рядом и все еще держит свою руку на моем лбу. На какое-то время чувствую просветление в голове, хочется рассказать, как все произошло, как убил Шапкина.
— Он хотел нас выдать фашистам...
— Бурса? — это голос Чупрахина. — Ты молчи... молчи...
Весь дергаюсь, пытаюсь подняться.
— Не верите?..
— Лежи, лежи...
Все куда-то убегают. "Бросили", — решаю.
Частые выстрелы, перемежающиеся с сердитыми раскатами гранатных разрывов, на некоторое время заставляют подумать о другом: "Что там?" Срывая с себя шинель, встаю на колени и беру автомат. Впереди, где обозначается выход, вижу голубое небо, на котором вдруг вырастает черный с огненными лепестками взрыв.
— Иди вперед, что прячешься? — кричу на себя.
Кто-то подхватывает под мышки, тащит в темноту. Плыву, то поднимаясь, то опускаясь, словно на волнах. Некоторое время чувствую запах моря, слышу характерный всплеск воды. Крутая волна сбивает с ног. Падаю, задыхаясь без воздуха. Рядом появляется старший лейтенант Сомов.
— Вперед!
Напрягаю силы... Руки тянутся к берегу. Пляшут огненные столбы — причудливо, суматошно. Пламя лижет лицо, грудь.
— Егор, помоги!..
На песчаной отмели замечаю мать.
— Мама, мама... уходи... Опасно здесь.
Но она бросается ко мне. Никогда не видел ее такой решительной. Подхватив меня, прижимает к груди, целует в лоб. А губы ее горячие, как раскаленное железо.
— Лежи, лежи, они сюда не посмеют прийти.
— А-а, это ты, Аннушка...
И снова темнота. Кто-то раскрывает мне рот, чувствую, как потекла вода. Жадно глотаю. Делается легче.
Подходит Кувалдин. Из-за его плеча вижу вытянутое лицо Мухина.
— Воды...
Алексей опускается на колени. В руках у него фляга.
Отвинтив крышку, убеждается, что в посудине воды ни капли нет. Чупрахин выхватывает из рук Мухина флягу, бежит к выходу.
— Куда? Стой! — вслед ему потрясает автоматом Кувалдин.
— Я сейчас...
— Стой, тебе говорят!..
— Я сейчас! — не останавливаясь, кричит Чупрахин.
— Убежал, — шепчет Мухин. Он подходит к моему автомату и носком сапога подвигает оружие ко мне. Лицо Алексея приподнято кверху, сухие губы, дрожа, что-то шепчут, догадываюсь: "Один патрон берегите для себя".
— Алеша! — вскрикиваю я. Но Мухин уже скрылся за камнем, ушел к Кувалдину.
Темное пятнышко канала ствола смотрит в лицо. Остается только протянуть руку, оттянуть спусковой крючок и нажать на него.
— Пусть будет так.
Уже не чувствую ни жары, ни сухости во рту. В голове ни одной мысли. Под рукой какой-то прохладный твердый предмет упирается в подбородок. Что это? Автомат.
Надо мной склоняется Аннушка:
— Коля! Что ты!..
Рука разжимается, и оружие, скользя по груди, с легким цоканьем ударяется о камень.
— Ребята! Есть вода! — слышится голос Ивана. Навстречу Чупрахину выбегают из-за камней Кувалдин, Мухин.
— Жив?
— Что за вопрос! — держа в цуке флягу, отвечает Иван. — У разминированных фашистов достал воду. Оказывается, мы ухлопали четырех гитлеровцев. Лежат они, беспризорные, при всей экипировке...
Катакомба наполняется гулом автоматных очередей. Сбрасываю шинель и пытаюсь подняться. Голова тяжелая, будто вместо шапки на ней пудовый слиток свинца. Стены, пол, вздрогнув, рванулись мне под ноги, кругом все поплыло, закружилось. Густая темнота хлынула в убежище. Ничего не видать. И хотя бы кто-нибудь произнес слово. Ушли? Нет, слышу тяжелое дыхание.
— Досиделись! — это Мухин говорит. — Из-за одного теперь погибнем все, — шепотом продолжает Алексей.
— Скорее ложись и протягивай ножки, а то опоздаешь на тот свет, — сердито возражает Чупрахин. — Не то говоришь, Алеша. Разве можно товарища бросить!
— Что же делать?
— Есть голова, есть руки, значит, не все потеряно.
— Правду говоришь, Егор. Главное — не опускаться ниже ватерлинии, держаться, как положено. Понял, Алеша? Где ты тут стоишь? Вот моя рука... Понял? Нет. Тогда не надрывайся, а то еще воспаление мозга схватишь, а "скорой помощи", тут, по всей вероятности, нет... Егор, командуй, ведь я тебя генералом нарек.
Аннушка кладет флягу на грудь. Прохлада притупляет боль. Глаза смыкаются. Хочется спать, я еще силюсь услышать голоса, разобраться, что произошло, но дремота все крепче и крепче сковывает.
2
Я уже не сплю, лежу с открытыми глазами, но темнота все та же — плотная, как повязка из черного крепа. В конце концов, что случилось, почему ничего не вижу? Встаю на ноги, делаю несколько шагов. Плечом ударяюсь о ребристый камень.
— Егор! Где вы?
"Вы-вы", — отзывается далеко под сводами катакомбы. — Ловлю чью-то вытянутую руку. Без труда узнаю: это Аннушка. Сверху доносятся глухие, но настойчивые удары, напоминающие стук дятла.
— Что случилось?
Ладонь Аннушки скользит по лицу, лбу, пальцы теребят волосы.
— Упала, совсем нет температуры, — радостным голосом говорит Сергеенко.
— Товарищи, у него нет температуры!..
— Аня, почему я ничего не вижу?
— Присядь, не стой на ногах. Сейчас все расскажу... Настойчиво трудится дятел. Его стук отдается в голове.
— Кто это стучит?
— Теперь бы тебе крепкого чая...
Приподнимаюсь и трясу Аннушку за плечи:
— Почему я ничего не вижу? Что это за стук? Говори: я ничего не боюсь. Слышишь, ничего!
— Ничего? — после минутного молчания спрашивает Аннушка. — Тогда слушай.
Голос у нее немного простужен. Слушаю плохо, жду ответа на свой вопрос и боюсь, что ответ будет слишком суров.
— Немцы взорвали выход из катакомбы, замуровали. Но это не страшно. Мы все равно выйдем отсюда. Слышишь стук? Это Егор с ребятами делает пролом.
— Так, значит, я не ослеп! — от радости пытаюсь вскочить на ноги. Мне уже легко, только еще саднят царапины на лице да дрожат полусогнутые пальцы.
— Чудак! — сдерживая меня, ласково говорит она. — Поднялся, и хорошо. Теперь и нам будет легче.
Стук лопат обрывается, и сразу в катакомбе наступает тишина. Моя голова лежит на плече Аннушки, и я слышу, как гулко бьется ее сердце.
— Успокойся, Коля, — шепчет Аннушка.
— Товарищ интендант, отзовись!
— Это Чупрахин, — поднимается Аннушка. — Они идут обедать... Сюда-а, прямо, прямо! Мы тут! — громко кричит она.
По топоту ног догадываюсь: впереди идет Кувалдин, за ним бесшумно шагает Чупрахин. Он всегда так ходит, словно боится кого-то потревожить.
— Прямо, прямо! — зовет их Аннушка. — Вот так... Садитесь.
Она пошуршала в сторонке, звякнула пустым котелком и первым позвала Мухина:
— Получай... Осторожно, не урони!
— Тут же ничего нет...
— Т-с-с... Чупрахин!
— Есть такой!.. Ого! Как в ресторане... У нас на флоте так не кормили — порция на троих, а одному досталась.
— Передай это Николаю.
Иван дает мне кусочек твердого хлеба.
— Ешь осторожно, долго не ел, как бы плохо не было. Так рекомендуют врачи... У них на этот счет целая наука, режимом называется, — предупреждает Чупрахин.
Подношу к губам хлеб и тут только ощущаю голод. Но я не ем, прислушиваюсь, как другие поедают свой паек. Громче всех трудится Иван. Он подозрительно чавкает. Хватаю его за руку, и тотчас все становится ясным,
— Зачем так, товарищи? Возьмите хлеб. Вы работаете...
Егор берет меня за плечи:
— Ешь, тебе говорят. Приказываю. Понял?
Молча съедаю хлеб. Аннушка подает флягу с водой:
— Запей, три глотка, не больше.. Вот так...
— Пролом нам не осилить, — вздыхает Мухин, — который день ковыряемся, а толку нет...
— Егор, прикажи ему молчать, иначе у меня в грудях закипит, и тогда я не ручаюсь, что не ошпарю его кипятком.
— Ни к чему сейчас твой кипяток, — упорствует Алексей.
— Аня! — взвизгивает Чупрахин. — Закрой потуже уши, я сейчас отругаю Алешку такими словами, что у него черти перед глазами запляшут.
— Не запляшут, — упорствует Мухин. — Мне все равно. Выхода нет. Слышите? Все равно...
— Ах ты хлюпик! Где ты тут есть?
— Чупрахин, отставить! Мухин, иди сюда. — Егор усаживает Алексея рядом с собой. Алексей, видимо, не впервые высказывает такие мысли за эти дни.
— Ты бы спел, Алеша, — отзывается Кувалдин. — Спой, повесели душу. Знаешь, солдат — это крепкое дерево, он умирает стоя. Невелика смелость пустить себе пулю в лоб или назойливо повторять: нет выхода. Надо быть такими, как старые революционеры-большевики. Они на расстрел шли с песнями. Помнишь: "Замучен тяжелой неволей, ты славною смертью почил"? Эту песню любил Ленин...
— Немного ослаб я, — признается Мухин. — Но вы ругайте, ругайте меня, поднатужусь.
— Каков, а? — комментирует Чупрахин. — С таким мы горы свернем. Егор, приказывай долбить этот проклятый потолок.
— Пошли! — распоряжается Кувалдин.
Уходим все. На месте работы меня усаживают на шинель, а сами поднимаются куда-то наверх. Раздаются удары, гулко падают камни. Долбят молча, только изредка слышатся отрывистые фразы:
— Хватит, теперь я.
— Передохни, Алексей, дай-ка лопату.
— Рубай...
— Долби...
Смело, друзья! Не теряйтеСлышал эту песню от отца. Иногда он пел ее вместе с матерью.
Сбрасываю шинель и карабкаюсь наверх. Беру у Алексея лопату и начинаю долбить. Кружится голова, и еще чувствуется боль в груди. А я долблю и долблю до тех пор, пока вдруг не замечаю в потолке матовое окошко.
— Свет! — кричу со страшной силой.
— Свет! — повторяют другие.
Кувалдин приказывает расширить пролом. А когда дыра увеличивается настолько, что можно пролезть каждому из нас, Егор командует:
— Хватит, давай все вниз.
Разглядываем друг друга так, точно впервые встретились. У Кувалдина отросла борода, на лбу синяки, ссадины. Но улыбка осталась прежней. Мухин тоже оброс, уже не выглядит подростком. Сильно похудела Аннушка. У нее поседели волосы. Чупрахин почти не изменился, только слегка заострился нос да глаза стали менее озорными. Обнимаемся, кричим "ура", позабыв об опасности.
Иван, приведя себя в порядок, торжественно произносит:
— Егорка, в честь победы за-ку-рим!
Смотрим на него, и на наших лицах нетрудно прочесть: "Сумасшедший, нашел время шутить", но он хлопает себя по карману:
— Вот они, немецкие сигареты. Подходи, угощаю. После перекура по команде Кувалдина один за другим через пролом покидаем подземелье.
3
Ползем цепочкой: впереди Егор, за ним Чупрахин, я, Аннушка и Мухин. Нам хорошо известна эта местность, изучили ее до мельчайшей складочки еще в первые дни, когда высадился десант. Мы держим направление на небольшой островок земли, окантованный со всех сторон густым частоколом разрывов. Время от времени на островке вспыхивают огоньки ответных орудийных выстрелов. И когда они гремят сердито и звонко, поднимаемся и бежим согнувшись. Потом вновь ползем по изрытой бомбами и снарядами земле.
К вечеру удается глубокой промоиной проникнуть на "островок". Нас встречает сидящий у орудия лейтенант Замков. У него перебиты ноги, на лице пятна крови. Неподалеку от второго орудия неподвижно лежат трое артиллеристов. Егор подхватывает лейтенанта и пытается опустить его в окоп:
— Товарищ лейтенант, сейчас перевяжем...
— Уйди, говорю... Вон там, в нише, ящик со снарядами, давай их сюда.
Чупрахин прыгает в окоп и быстро возвращается с ящиком:
— Есть снарядики!
— Подавай! — щелкая затвором, командует лейтенант. Припав к прицелу, он шепчет что-то и нажимает на спуск.
Орудие вздрагивает. Раздается звонкий выстрел.
— Подавай!
— В душу им! — кричит Чупрахин.
— Подавай!
— Еще!
— Подавай! — Замков отталкивается от орудия и падает на спину.
Егор занимает его место.
— Подавай! — громовым голосом кричит он.
— Молодец, Егор, получай! — Чупрахин, сверкнув глазами, посылает снаряд в приемник.
Танки сползают в лощину, обходят стороной.
Темнеет. Замков пытается сесть. Слабым голосом он говорит:
— Я тут оборонял командный пункт... Хижняков дважды вызывал на себя огонь артиллерии... Воздуху мало, душно... Это пройдет... А Хижняков там, в блиндаже. И знамя там...
И тут Замков упал замертво.
— Чупрахин и Самбуров, за мной, — распоряжается Кувалдин.
Бежим вслед за Егором в блиндаж. Руками разгребаем заваленный взрывом вход. Проникаем в убежище. Иван чиркает спичкой. Вспыхивает свет. Хижняков как смотрел в бинокль, в таком положении и стоит, подпертый столом, перевернутым на попа. На спине большое кровавое пятно.
— Ну... — коротко отзывается Чупрахин, зажигая новую спичку.
— Что? — спрашивает Кувалдин и никак не может оторвать взгляда от полковника.
— Ну, гады, — повторяет Иван. — Теперь у меня нет сердца и я не человек, а пуля, снаряд... Бомба — вот кто я теперь.
И он тихо подходит к телу Хижнякова, прикладывает руку к голове:
— Товарищ полковник, я клянусь вам, что беспощадно буду мстить врагу, буду рвать фашистов на части!
— Похороним, — предлагает Егор. — Здесь, в блиндаже, на боевом посту. И Замкова сюда принесем. Знамя и документы возьмем с собой.
...Ночь темная. Идем уже несколько часов. Впереди движется багровое зарево. Это затухающий бой откатывается к Аджимушкаю. Пробираемся по бездорожью, на ощупь. Часто приходится останавливаться, прислушиваться к каждому шороху. На высотке замаячила небольшая колонна людей. Бесспорно, это гитлеровцы. Кувалдин приказывает залечь.
— Что-то зябко, братишки, — говорит Чупрахин. И, помолчав, резко: — Лежим, прячемся. Пусть они боятся нас. Я хочу, чтобы меня боялись. Боялись всюду!
— Тише, успокойся, — строго предупреждает Егор.
— Душа горит, — стонет Иван.
— Соленая душа! Мы-то ладно, но знамя, слышишь, знамя!
— Понимаю, — соглашается Чупрахин.
К утру попадаем в поселок Войково. Решаем переждать до следующей ночи в глубокой, заросшей травой канаве. У меня под шинелью сумка с документами полковника. В ней лежат партийный билет Хижнякова и еще какие-то бумаги, которые мы не успели просмотреть. Иван ведет наблюдение за дорогой, проходящей отсюда в тридцати метрах.
— Наших ведут! — нечеловеческим голосом сообщает Чупрахин. Замечаю, как темнеет лицо у Ивана. Приподнимаемся и, приготовив оружие, смотрим сквозь траву на колонну людей.
— Хальт! — кричит немецкий офицер,
Пленные останавливаются. Многие бойцы ранены, а у пожилого, что стоит ближе к канаве, оторвана кисть левой руки: кровь тяжелыми каплями падает на землю.
Чупрахина сейчас нельзя удержать, он пружинится, вот-вот вскочит и бросится на фашистов. И Егор об этом догадывается. Он поворачивается ко мне, шепчет:
— Сейчас ударим по конвою. Внимание, открываем огонь сразу и кричим нашим, чтобы они разбегались.
Колонна рвется на части, с шумом, будто разметанная ветром, расползается по садам. Стреляя на ходу, прыгаю в кювет. Попадаю в какую-то яму, притаившись, лежу там. Потом ползу в заросли, обнаруживаю Аннушку. Она лежит навзничь, без шинели, в разорванном платье. Трясу ее за плечо:
— Аня!
Выстрелы рвут воздух. С какой-то неслыханной злостью шуршат осколки.
— Аня!
Она приподнимается, дрожащими руками прикрывает обнаженную грудь.
Когда стихают выстрелы, предлагаю Ане проникнуть в дом, укрыться в нем. Домик небольшой, с каменной оградой. С нашей стороны он прикрыт садом. Еще там, в канаве, Егор наметил его для сбора, возможно, остальные ребята уже там.
— Я отнесу тебя, — настаиваю. — Переоденешься, никто не тронет.
В сенях встречается старик. Он держит в руках керосиновую лампу и растерянно пятится назад.
— Сюда наши заходили? — спрашиваю я. Не дожидаясь приглашения, прохожу в сени, в комнаты. Старик смотрит на меня подозрительно.
Аннушка торопит:
— Уходи. Я останусь здесь, что-то с ногами неладно. Ну, прощай, Самбурчик. Останешься жив, не забывай.
Не могу сдвинуться с места. Ноги приросли к полу, руки одеревенели: как же я оставлю ее одну, что скажет Егор?
— Что же стоите? — заметив мою нерешительность, говорит старик. — Коли так, я вас спрячу, — продолжает он. — В жизни не найдут. Идите за мной. — Потом, остановившись, задумался: — Девушка пусть останется здесь, в комнате. Переодену, сойдет за внучку. А ты — пойдем...
А ноги по-прежнему не могут сдвинуться с места.
— Иди, Коля... Слышишь, опять выстрелы!
"Что мне выстрелы! Аннушка, Аннушка! Ты понимаешь меня? По-ни-ма-ешь?" Сергеенко тянется ко мне.
— Иди, родной, — целует она. — Мы еще встретимся.
В сенях старик упирается в шкаф:
— Подсоби отодвинуть. — И поясняет: — Это еще в гражданскую подпольщики оборудовали тайник. Тут они находились при Врангеле. Теперь там погреб.
Обнажилась стена. Кряхтя, дед становится на табуретку ж рукой нажимает на крюк, торчащий у самого потолка. У моих ног неожиданно образуется дыра.
— Полезай, не бойся, надежное место.
Опускаю ноги и вдруг, поскользнувшись, падаю в темноту, сразу попадая в объятия чьих-то крепких рук. Молчу, сжавшись в тугой комок: "Неужели дед обманул?"
— Егор, тресни его по башке, ответит.
Из сотни голосов я мог бы сразу узнать этот голос. От радости спазматический комок перехватывает горло. Мычу что-то невнятное, никак не могу отчетливо произнести слово. Чупрахин уже дает второй совет:
— Под девятое ребро для начала... Аккуратно, без шума.
— Самбуров! — точно выстрел, раздался голос Кувалдина. — Я его сразу узнал.
— Не ошибись! — предупреждает Иван. — Дерни его за ухо. Дерни — не умрет.
— Товарищи, это я... я...
— Он, конечно он, — Егор крепко прижимает меня к своей широкой груди.
Так сидим минут двадцать...
— Егор, Аннушка тоже здесь, — сообщаю я. Кувалдин молча жмет мне руку. Потом тихонько говорит:
— Не надо об этом. Своими глазами видел взрыв, и она взмахнула руками... А проверить уже не мог.
— Честное слово. Я ее принес сюда.
— Значит, спас, — дышит он в лицо. — Откуда ты такой взялся: маленький, тощий, а цепкий?
— Если бы не было знамени, бился бы до последнего фашиста. А чего на них смотреть, на то они и фашисты, чтобы бить их, — отзывается Чупрахин. И, помолчав, снова: — Самбуров, что притих? Кури, Егор, передай ему сигарету... Не знаю, какой она марки.
— Где достал? — интересуется Кувалдин.
— У фрица, они все при сигаретах ходят, порядочного курева у них никто не имеет.
— И стоило к нему в карман лезть?
— Хо, за кого ты меня принимаешь! В поганый карман, что ли, полезу? Он, гад, подбежал ко мне, и, видимо, с перепугу принял меня за своего, начал лопотать по-своему, показывает в сторону садов, где наши скрылись. Смотрю на гада и думаю: "Давай, давай высказывайся, скорпион". Потом, повернувшись к забору, фистулой: "Шнель!". Ну, я его тут прикладом в затылок: будь здоров! Он повис на заборе вниз головой, а тылом кверху. Конечно, при таком положении в карманах ничто не удержится.
Мы знаем: Иван приукрасил историю с сигаретами, но не возражаем ему.
В полночь в убежище спускается старик. Он сообщает: оставаться здесь опасно, гитлеровцы ходят по домам и разыскивают русских пленных. Решаем немедленно покинуть подвал. Но куда? Старик обещает провести в Аджимушкайские катакомбы. Егор соглашается.
— Веди, дедушка, чего же мы тут будем прятаться? Наше дело воевать, а не в подвалах сидеть.
В полночь прощаемся с Аннушкой: она остается у старика, у нее с ногой совсем плохо. По одному проникаем в сад. Оборачиваюсь и долго смотрю на домик. Хочется навсегда запомнить его. Замечаю пролом в каменной ограде: сюда попал снаряд. В воздухе висят осветительные ракеты, слышатся выстрелы. Определяю по знакомым ориентирам: отсюда до Керченского пролива не больше десяти километров, а до катакомб еще ближе.
4
— Тут, — говорит старик и плечом упирается в огромный камень. -Катакомбы имеют много входов, но этот, кроме моей дочери Марьи, никто не знает. Она у меня партийная, Марья-то. Ну, вот извольте, готово. Прощайте. Вход закрою, а насчет девушки не беспокойтесь, укроем.
Держась друг за друга, идем цепочкой. С каждым шагом раздвигаются стены тоннеля.
— Стойте! — раздается позади. Из-за камня вприпрыжку выскакивает согнутый человек с разбухшим за спиной вещевым мешком.
— Беленький! — произносим одновременно. Кирилл подходит вплотную и, еще не веря своим глазам, смотрит на нас удивленно.
— Как попали сюда? — спрашивает он.
— Вот сквозь землю просочились, — показывая на своды, говорит ему Чупрахин.
— Где наша рота, где Правдин? — спешит спросить Кувалдин.
— Впереди, тут, — отвечает Кирилл и сообщает нам, что вокруг катакомб немцы, а в подземелье нет никакого порядка и что встретил он подполковника Шатрова, который здесь же находился на излечении. Госпиталь эвакуировался на Большую землю, а Шатров остался, ходит тут с костылем, еле двигая ногами.
Бежим к выходу. Попадаются небольшие группы бойцов, какие-то ящики, узлы. Никто не обращает на нас внимания, словно мы превратились в невидимок. Бежим до тех пор, пока не преграждает путь высокий, одетый в изорванную фуфайку боец.
— Куда?
— Товарищ политрук! — кричит Чупрахин. — Это мы...
Правдин ведет нас за выступ. Рядом, где мы только что стояли, с надсадным треском рвется снаряд. Осколки секут камни, наполняя катакомбы металлическим званном. Осматриваюсь вокруг, замечаю Шатрова, сидящего с закрытыми глазами у рации. У его ног лежит костыль. Подполковник торопит красноармейца, прильнувшего к телефонной трубке:
— Вызывай, вызывай... Должны ответить...
— "Волга", "Волга"!.. Я — "Звезда", я — "Звезда"... "Волга", "Волга"!., Я — "Звезда"... — одним тоном повторяет радист.
Правдин поясняет нам:
— Тамань вызываем. Штаб фронта туда переправился, А с командующим нет связи. Генерал где-то здесь, среди войск. Шатров решил организовать оборону Аджимушкая. Он уже дважды водил в контратаку.
— Разрешите доложить, товарищ политрук? — вдруг спрашивает Кувалдин.
— О чем? Как ходили в разведку? Не надо. Я знаю, Мухин уже рассказал...
— О знамени, товарищ политрук. Вот оно, смотрите.
— Наше, дивизионное! — восклицает Правдин и, шагнув к Егору, крепко обнимает его.
— Есть Тамань! — громко кричит радист. Шатров колыхнулся, схватил телефонную трубку.
— "Волга", "Волга"! Я — "Звезда"...
Требую поддержки. Прием. — Подполковник настолько увлечен разговором, что не замечает развернутого знамени, с которым подошел к нему политрук. Лицо его мрачнеет: — К черту вашу шифровку! Высадите десант моряков. Слышите, требую немедленно!
Выслушав ответ, Шатров передает трубку радисту. Подхватив костыль, он вытягивается перед знаменем.
— Откуда оно? — наконец спрашивает он.
— Вот они принесли, — сообщает политрук.
— Рассказывайте, что произошло в разведке, где взяли знамя, — говорит Шатров. Опершись о костыль, он слушает с закрытыми глазами. Кувалдин докладывает подробно о том, как шли в разведку, как Шапкин пытался выдать нас немцам, как похоронили командира дивизии и со знаменем пробились сюда, в катакомбы.
Подполковник открывает глаза, пристально смотрит на Кувалдина, потом на меня и садится на прежнее место. Он сидит молча, уперев взгляд в полотнище знамени.
— У кого есть курево? — спрашивает он тихо, расстегивая ворот шинели.
— Сигареты, — предлагает Чупрахин.
Сделав две-три затяжки, Шатров говорит:
— Десант высадят. Москва уже распорядилась. Но на большую поддержку рассчитывать не будем: в районе Барвенкова и Лозовой гитлеровцы перешли в наступление, продвигаются в сторону Ростова.
Кирилл протискивается вперед. Топчется на одном месте и робко спрашивает:
— Что же будем делать?
Подполковник с силой мнет пальцами окурок.
— Драться, товарищ красноармеец. Драться, — повторяет он. — Драться вот так, как они, — показывает Шатров на нас. — Эти ребята заслуживают глубокого уважения. Спасибо вам, товарищи, за спасение знамени._ И, поднявшись, продолжает: — Враг не может все время наступать. Сил у него на это не хватит. Придет время — истощится, сгорит он на нашей земле, как дрова, брошенные в топку... Я приказываю всем драться до последней возможности, не терять боевой дух, с паникерами и трусами расправляться беспощадно!
Никто еще определенно не знает, какое количество людей находится под землей: одни говорят — несколько тысяч, другие исчисляют сотнями. Пока трудно определить: катакомбы — это множество галерей и отсеков, бойцы рассеялись по ним мелкими группами и в одиночку. Гитлеровцы уже блокировали большинство выходов.
Стоит тишина, доносятся лишь отдельные выстрелы. Шатров разговаривает с Правдиным.
— Надо навести порядок, — слышу голос подполковника, — сформировать роты, назначить командиров.
— Может быть, лучше утром ударить по немцам с тыла, прорваться к своим?
— Это было бы хорошо, — соглашается Шатров. — Но надо поднять на это людей, повести их за собой...
— Я попробую организовать прорыв. Уверяю вас, товарищ подполковник, бойцы пойдут за мной, — убежденно говорит Правдин.
Слышу шепоток справа:
— Говорят, какой-то боец, по фамилии не то Муха, не то Мошкин, сказывал, что этот самый Шапкин выкрал секретные документы и передал немцам. Они разгадали нашу оборону и саданули...
— Врешь, — возражает кто-то в ответ.
— Чего же мне врать. Что слышал, о том и говорю.
— Нет, братцы, я слышал другое. Вроде бы между командующим фронтом и представителем Ставки не было никакого ладу. Он называл командующего оборонцем и ругал всех, кто укреплял позиции. А командующий кричал на него. Куда ты, говорит, рвешься, фронт не готов для наступления. И вот вам результат.
— Загнул, Семен! Не может быть, чтобы такие большие люди не ладили между собой. Во всем, конечно, виноват Шапкин.
— Дурак ты, товарищ сапер.
— А ты умница, тогда скажи, почему немцы так сильно поколотили нас? Молчишь! А я хочу знать.
— А потому, что ты, сукин сын, плохо ставил мины.
— Да ведь не приказывали их ставить. Говорили, завтра будем наступать. И каждый день так. Неужто саперы виноваты, ребята?! Что он говорит! Да я готов был круглые сутки ставить мины под огнем, под бомбежкой!
Спор между бойцами идет до рассвета. "Кто, почему, как могло случиться?" — наверное, еще долго будут мучить людей эти вопросы.
...Утром гитлеровцы обрушивают на катакомбы шквал огня. Укрываемся в отсеках, за штабелями обработанных камней. Несколько снарядов попадают внутрь катакомб. Осколком в щепы разносит рацию. Вздрогнув, схватился за бок Шатров. К нему подбегает Правдив, берет на руки.
— Атакуйте...
Судорожно вздрогнув, Шатров умирает.
Хороним подполковника в отсеке. На могиле оставляем фанерный щит с надписью: "Подполковник Шатров Иван Маркелович — организатор обороны Аджимушкайских катакомб".
Тут же, у могилы, Прав дин принимает решение: кому-то необходимо выйти из катакомб, оценить обстановку и доложить.
Егор решительно поднимается.
— Пойду, товарищ политрук, — он осматривает оружие. — Готов, приказывайте.
— Я с ним, — заявляет Чупрахин.
— В перестрелку не вступать, действовать осторожно и быстро, — напутствует политрук.
У выхода Егор и Чупрахин ложатся на землю и сразу скрываются между камнями. Наступают томительные минуты ожидания. Правдин следит за временем.
— Пять минут, — почти шепотом произносит он, — Десять...
Громко стучит сердце,
— Пятнадцать...
— Ползут! — сообщает кто-то из бойцов.
Политрук, забыв об осторожности, бежит навстречу уже поднявшимся во весь рост Кувалдину и Чупрахину.
Доклад короток: в двухстах метрах от катакомб окопались фашисты. Бой идет на высоте, что восточнее поселка, Над проливом висят вражеские бомбардировщики.
Еще короче выводы Правдина.
— Зовите сюда всех бойцов! — приказывает Правдия.
— Мухин, Самбуров, пошли, — командует Егор.
Стены катакомб ноздреватые, в отдельных местах мокрые. Пожилой боец с лицом Тараса Бульбы, припав губами к надтреснутому камню, сосет влагу.
— Отец, — обращается к нему Чупрахин. "Тарас Бульба" поворачивается к Ивану:
— Внутри горит. Нет ли во фляге воды?
— А ты кто?
— Пулеметчик.
— Иди к выходу, там море воды и жареные гуси с яблоками.
— Шутишь?
— Угадал, отец. Врать не умею. Но ты спеши к выходу. Правдин ждет тебя, говорит: пулеметчик нужен вот так, — Иван выразительно проводит ребром ладони по горлу.
— Правдин? Генерал, что ли?
— Бери выше, при нем знамя кашей дивизии. Понял? Спеши, что же сосать камни, поранишь губы.
— Говоришь, знамя? Иду, — он подхватывает пулемет и бежит к месту сбора.
Наталкиваемся на большую группу людей. Окружив Беленького, они о чем-то спорят. Иван, проникнув в центр круга, сталкивает Кирилла с ящика и поднимает руку:
— Братишки! Только что поступил приказ: всем сосредоточиться у выхода, пойдем утюжить фрицев. Кто против? Таковых нет? Постановили: за мной, кому дорога честь советского воина.
Чупрахин прыгает с ящика и, подняв над головой автомат, бежит к выходу, за ним течет поток людей, Возле меня появляется Беленький. Он кричит на ухо:
— Погоди, как пойдем на огонь, перестреляют!.. Трудно остановить бег. Отрываюсь от Кирилла и настигаю Ивана, который все еще продолжает повторять:
— Таковых нет. А откуда им взяться среди нас? Бурса, правильно я говорю: таковых нет!
Бойцы окружают политрука. Правдин держит знамя. Взмахнув полотнищем, он говорит:
— Товарищи! Именем Родины, народа, партии приказываю: немедленно атаковать гитлеровцев. Пусть враг знает, что подземный гарнизон Аджимушкая действует и никогда не прекратит своего сопротивления... Чупрахин подбегает к "Тарасу Бульбе",
— Мил человек, дай мне "Дегтярева", а ты попей водички, — подает он пулеметчику пустую флягу.
— Пей сам на здоровье. Семен Гнатенко хорошо орудует этой штукой. Отстань! — свирепо вскрикивает пулеметчик и с необычайной легкостью бежит к выходу.
— Вот это дядя! Готовый матрос. До чего же мне такие нравятся! — говорит Иван.
— Внимание! Предупреждаю, — политрук делает небольшую паузу и продолжает: — Как только услышите первую очередь пулемета, сразу открывайте огонь. Кувалдин, вывод бойцов из катакомб поручаю вам. Товарищ Гнатенко, за мной!
Егор выходит вперед и занимает место политрука, представляется бойцам:
— Кувалдин — это я. Приготовить оружие к бою.
Рык пулеметной очереди, и следом возглас Егора:
— За Родину!
— Братишки! — с надрывом подхватывает Иван. — Не отставай!
Поток людей выносит меня на простор. Захлебывается пулемет Гнатенко, поддерживаемый рвущими воздух ружейными и автоматными выстрелами. Над головой Правдина ярко-красным огнем вспыхнуло, взвилось и заколыхалось знамя.
— Вперед! — зовет Кувалдин.
Рассыпаемся по полю широким фронтом. Багряные кусты разрывов становятся все гуще, образуя лес, в котором горит каждое дерево. Справа, из-за высоты, показывается цепь танков. Правдин, взмахнув полотнищем, падает на землю. Знамя, словно длинный язык пламени, некоторое время колышется в воздухе. Чупрахин подбегает к политруку.
— Бурса! — кричит он мне. — Помоги поднять!.. Бледное лицо Правдина искажено болью. Осколок попал ему в ногу.
— Отходите к катакомбам, — приказывает политрук. Осколки дырявят воздух. Чупрахин, прикрыв собой Правдина, тащит его на четвереньках.
— Стреляй, Бурса, стреляй!
— Нет патронов, — отвечаю Ивану,
— Тогда кричи, криком их по мозгам, криком! В грохоте боя мой голос похож на писк котенка. Чупрахин злится:
— Громче! Что ты шепчешь! — И сам поднатуживается: — Братва! В бок им дышло! Эй вы, мы вас не боимся! Вот так их, Бурса!
У выхода останавливаемся. Здесь уже много бойцов. Они лежат между камнями и, у кого еще остались патроны, ведут огонь. Выстрелы жидкие, слабые, как крик обессилевшего человека. Кто-то из раненых просит воды. Чупрахин, привязав полотнище к винтовке, закрепляет его на большой глыбе ракушечника.
— Мы не зайцы, у нас знамя. Дед мне всегда говорил: стяг на ветру — порядок в полку.
— Дядя матрос, здравствуйте, — подползает к Ивану Генка. — Я здесь уже давно. Мы с Григорием Михайловичем Пановым прямо со склада сюда...
5
Вспышка света — и сразу тугой, звенящий разрыв. Фашисты бьют в катакомбы прямой наводкой. Осколки изрешетили воздух.
Правдин лежит на брезенте. Осколком снаряда ему раздробило стопу левой ноги. Она держится на одном сухожилии. Когда перевязывали, рану, политрук просил отрезать стопу. Никто не решился. Политрук вновь повторяет свою просьбу. Лицо его густо покрыто крупными каплями пота, кажется иссеченным оспой.
— Нож дайте... Я сам, — поднимается он на локтях, смотрит умоляющим взглядом.
Рядом со мной сидит на фанерном ящике боец. У него черные, с узким разрезом глаза, тонкие губы и крупный нос. Где-то видел его. Наконец вспоминаю: Али Мухтаров — повар штабной кухни. Он несколько дней провел в нашей роте, потом его забрали в штаб дивизии — поваром.
Али медленно расстегивает шинель. Вижу: на поясном ремне висит большой кухонный нож, отливающий блеском стали. Замечает и Чупрахин. Он подходит к Мухтарову:
— Погоди, поищу врача. Говорят, Крылова где-то здесь. — И, наклонившись ко мне, шепотом: — Бурса, присмотри за ним, а то рубанет без всякого соображения. Я сейчас, — бежит Иван в соседнюю галерею.
Рядом с Али замечаю заведующего дивизионным продскладом Панова. При нем и был наш малыш. По совету политрука Геннадия определил на склад Шатров,
Панов дрожит, пугливо тараща глаза.
— Чего он так? Противно смотреть! И без оружия! — обращаюсь к Мухтарову.
Али спрашивает Григория:
— Гриша, малярией заболел?
— А? Что такое? — вскрикивает сиплым голосом Панов.
— Говорю, где твоя винтовка? — наклоняется к нему Мухтаров. — Потерял?
— А зачем она?.. Попали в капкан... Командиры, гляди, все переправились на Тамань...
Вспоминаю Замкова, командира дивизии. Хочется громко возразить, но лишь шепчу:
— Как он может так о командирах..,
— А ты, Самбуров, не слушай. Когда я приходил получать продукты, он всегда встречал вопросом: "Не знаешь, скоро ли отведут на отдых?" Пришел на фронт отдыхать! Эх ты, возьми себя в руки! — хлопает Мухтаров по плечу Григория Михайловича.
Тот ежится:
— Подохнем, как крысы... Не хочу так, уйду отсюда.
— Сиди и не паникуй! Ты кто есть? — Али смотрит в одутловатое лицо Панова. — Забыл?.. Напоминаю: боец Красной Армии. Понял? Молчишь! Или уже слова не можешь выговорить?
Григорий, поджав под себя ноги, что-то беззвучно шепчет пухлыми губами. Неподалеку раздается пистолетный выстрел. И когда звук замирает, приглушенный тяжелыми сводами катакомб, Панов кричит:
— Вот, слышали? К черту! Не могу!..
— Не можешь! — кричит Мухин. — Али, дай ему нож, пусть он перережет себе горло.
— Дай, — поддерживают Алексея со всех сторон,
— Пусть сделает себе харакири, самурай.
— На, бери, — воспламеняется Мухтаров. — Бери, чего смотришь? — Али сует рукоятку ножа в трясущиеся руки Панова.
Откуда-то появляется Генка. Он подбегает к Григорию, воинственно пытается защитить его. Но тот пятится назад и грузно падает. Спрягав голову под шинель, Панов стонет долго и тоскливо. Гена по-взрослому сокрушается:
— Вот беда, совсем Григорий Михайлович пал духом.
Очажки паники вспыхивают и в других местах, но тут же гаснут, словно зажженная спичка от сильного ветра. Уже многие знают, что погиб Шатров. Мухин сокрушается:
— Отчего так в жизни происходит, — говорит он. — Хорошие люди погибают в тот момент, когда они очень нужны... И Правдин вышел из строя...
— Война, — одним словом отзывается Чупрахин. Помолчав, Иван добавляет:
— Место погибших займут другие, Алеша.
Я советовал Кувалдину взять руководство обороной в свои руки. Егор докладывал Правдину. Что тот сказал — не знаю. Сейчас, в изголовье у Правдива, держит в руках исписанные листки бумаги. "Нельзя медлить, Кувалдин!" — хочется сказать ему. После гибели Шатрова и выхода из строя Правдива в катакомбах наступило оцепенение. Что-то надо делать. Неужто Кувалдин не думает об этом?
— Готов? — заметив Егора, спрашивает политрук.
Напряженно вслушиваюсь в голос Кувалдина. Читает медленно, с расстановкой, словно боится, что Правдин устанет слушать.
"Товарищи арьергардники, все, кто сейчас находится в катакомбах! Мы попали в сложную и очень тяжелую обстановку. Но это не значит, что мы лишены возможности сражаться с гитлеровскими захватчиками. Все мы тут — советские люди, многие из нас коммунисты, комсомольцы. А это значит, что мы и под землей, испытывая невероятные трудности, обязаны найти в себе силы и умение беспощадно мстить врагу, всеми доступными средствами наносить ему урон.
Именем Родины, партии большевиков, Советского правительства приказываю:Параграф первый
Из всех оставшихся сил и средств сформировать две роты, которые свести в особый батальон подземной обороны Аджимушкайских катакомб.
Параграф второй
Командирами назначить: первой роты — лейтенанта Донцова Захара Ивановича; второй роты — старшего лейтенанта Запорожца Никиту Петровича.
Командирам немедленно приступить к формированию подразделений и ожидать дальнейших указаний.
Параграф третий
Создается взвод разведки в составе двадцати человек. Командиром взвода назначается боец Чупрахин,
Параграф четвертый
Создается из восьми человек хозяйственный взвод во главе с бойцом Али Мухтаровым. Командиру взвода немедленно ПРИСТУПИТЬ к выявлению продовольствия, водных источников, боеприпасов, медикаментов, медицинского персонала.
Параграф пятый
Для поддержания особо строгого порядка и дисциплины, диктуемых трудностями обстановки, учреждается военный трибунал. При разборе дел о нарушивших порядок и воинскую дисциплину трибуналу руководствоваться советскими воинскими законами, требованиями обстановки, честью и совестью бойца Красной Армии.
Установить для провинившихся следующие меры наказания:
1) За трусость и неповиновение командиру — расстрел.
2) За менее тяжелые преступления — 15 лет строгого тюремного заключения. Срок заключения осужденный отбывает немедленно по выходе из катакомб.
Члены трибунала не освобождаются от своих служебных обязанностей и разбирают дела провинившихся в порядке общественного поручения, исходящего от комиссара полка.
Приказ вступает в силу немедленно.
Приказ подписали:
Командир батальона лейтенант Кувалдин
Комиссар батальона политрук Правдин
Егор передает приказ политруку.
— С людьми, которые упоминаются здесь, разговаривал? Они согласны? — спрашивает Правдин.
Политрук тыльной стороной руки вытирает лицо. Ему трудно говорить. Он то и дело облизывает пересохшие губы. Под раненой ногой не скатка шинели, а бурый холмик, набухший кровью.
— А другие как? — продолжает интересоваться он.
— По-разному смотрят. Есть и зайчонки. Сегодня один такой руку на себя поднял.
— Плохо... Надо наводить порядок. Ведь мы можем это сделать, лейтенант Кувалдин?
— Наведем, Василий Иванович.
— Обезножил я, — закрывая глаза, говорит политрук. — А приказ немного суров... Пусть будет таким... шатровским приказом. Но батальоном ты будешь командовать, а под всеми приказами ставь имя Шатрова... Полегчает мне — поговорим подробнее. — Чтобы скрыть боль, отворачивается в сторону.
— Приказ хороший, — шепчу я Егору. — Созывай бойцов.
— Поддерживаешь?
Кувалдин медленно поднимает голову и в упор смотрит па меня. Не знаю, что он видит на моем лице, только вдруг протягивает руку:
— Спасибо, находись при мне.
Возвращается Чупрахин. Он приводит с собой девушку. У нее черные, с прищуром глаза, на щеках веснушки, из-под шапки выглядывают короткие пучки светлых волос. Через плечо — пухлая медицинская сумка.
Иван докладывает:
— Привел, Егорка. Чистый хирург. Не узнаешь? Маша Крылова. А как он? — взглядом показывает на политрука.
Маша разбинтовывает ногу. Осмотрев стопу, она по-книжному заявляет:
— В учебнике полевой хирургии подобные случаи не описаны, и я не могу рисковать вашей жизнью...
— В учебнике? — произносит Правдин. — Режь, сию минуту освободи меня от этого груза. Стопу не спасешь.
— Вы шутите! — продолжает возражать Крылова, ища взглядом сочувствующих.
Мы все отворачиваемся. Только один Чупрахин не отвел глаз: он так повелительно глядит на хирурга, что девушка чуть вздрагивает, молча опускается и вновь начинает осматривать раненую ногу.
— Вы приказываете? — обращается она к Правдину.
— Да, — коротко, с легким стоном подтверждает политрук, шире открыв глаза.
— Хорошо. Вы будете моим помощником, — решительно обращается Маша к Чупрахину.
— Это я могу, — живо откликается Иван. — Хоть главврачом, только бы поднять политрука.
— Остальных попрошу, — продолжает Маша, — держать товарища, да покрепче, чтобы ни одним мускулом не пошевелил.
Операция продолжается томительно долго. Лежу на правой руке Правдина. Он не стонет, только чуть-чуть подергивается. Хочется, чтобы политрук стонал, кричал, чтобы слышали все. Нет, молчит и молчит. Мелкая дрожь передается мне, чувствую испарину на лбу, соленые капли попадают на губы. Маша тяжело дышит, изредка шепотом перебрасывается с Иваном. Голос у Чупрахина глухой, даже трудно разобрать слова. Вижу в нескольких шагах бойцов. Они неподвижны. Звук пилы проникает в мозг, наполняет все тело. А время так медленно идет. Хочется услышать голос политрука, живой его голос. Молчат и Кувалдин и Мухтаров. Минуты превратились в вечность. Можно создать образ вечности из того, что сейчас чувствую и вижу. Это не так трудно, сам — частичка вечности: состояние такое, будто меня самого пилят.
— Отпустите, все готово...
Лицо у политрука бескровное. Дрожат сомкнутые веки. Разомкнет ли он когда-нибудь их? Маша сидит возле своей сумки, еще держа в руке шприц. Нет, она не ответит на наш молчаливый вопрос. Бойцы приблизились вплотную. Кто-то громко вздыхает. Слышится шепот Панова:
— Отходился, значит...
Чупрахин резко поднял руку и гневным взглядом уколол толстяка в лицо. Веки у Правдина сильнее дрожат. Медленно обнажаются зрачки. Шевелятся губы:
— Кувалдин... читайте приказ...
— Политрук живой, с нами! — радостно вскрикивает Кувалдин и бежит к ящику, стоящему неподалеку. Вскочив на него, он потрясает листками бумаги: — Товарищи! Именем Родины... приказываем...
"Приказываем..." — повторяется эхо в темных отсеках.
Теперь бы сообщить в Москву: продолжаем сражаться.
6
Егор склонился над схемой катакомб. Чертеж нашли в планшете Шатрова, Теперь нам легче разобраться в подземных ходах.
Западный сектор обороняет старший лейтенант Запорожец Никита Петрович. Его мы мало знаем: Егор познакомился с ним после неудачной попытки выйти из катакомб и прорваться к своим войскам. По словам Кувалдина, Запорожец сообщил ему, что он уже два дня с группой красноармейцев обороняет западный вход в подземелье. Именно поэтому старший лейтенант и был назначен командиром роты. Сейчас мы — Чупрахин, я и Мухин — должны отправиться к Запорожцу и помочь ему в организации роты.
Кувалдин показывает на схеме наш маршрут движения. Он говорит так, как будто мы должны идти не под землей, в кромешной темноте, а там, на поверхности, где видна каждая складочка местности, каждый ориентир. Конечно, Егор понимает, какие трудности лежат у нас на пути, но сейчас напоминать о них — все равно что предупреждать человека, переходящего вброд речку, не замочить ноги.
Мы уходим. Впереди идет Иван. В темноте его совершенно не видно. Благо, что Чупрахин по своему характеру не может и двух минут молчать: его воркотня, замечания по адресу своего деда дают нам возможность точно следовать за ним.
В пути находимся уже около часа. Все чаще и чаще натыкаемся то плечом, то головой на острые ребра камней. Мухин ростом ниже нас, ему меньше достается, и он иногда поторапливает Чупрахина:
— Чего остановился, матрос, шагай, шагай,
— Так стукнулся лбом, искры полетели из глаз,
— А ты пригнись, — советует ему Алексей,
— Смотри, как соображает! — шутливо замечает Иван, — Гений! И чего ты, Алексей, так поздно родился. Появись на свет раньше лет на пятнадцать, смотри, в генералах ходил бы, фронтом командовал, а мы бы и синяков не имели.
— Ты что думаешь, командующий виноват? — серьезно спрашивает Мухин.
— "Думаешь"! — повторяет Чупрахин. — Вон позапрошлой ночью слышал я спор. Вот те думали! Один говорит: Шапкин виноват в том, что нас гробанул немец, другой отвечает ему: нет, это ты, сукин сын, плохо ставил мины.
Темнота редеет. Уже замечаются отдельные группы бойцов. Слышны частые выстрелы. Мы попадаем в обширное подземелье, похожее на наш восточный вестибюль.
— Где командир? — спрашивает Чупрахин красноармейца, сидящего у телефонного аппарата.
— Да вин там же, у выхода...
Старший лейтенант встречает нас предупредительным знаком.
Отсюда хорошо просматривается местность. Немцы ведут сосредоточенный огонь. На скате холма видны залегшие гитлеровцы.
— Работаем, как можем, — говорит нам Запорожец. — В атаку пошли, а мы их пулеметным огнем припечатали к земле.
Старший лейтенант грузный, толстый, а голос у него тихий, как у Замкова.
Гитлеровцы поднимаются и бегут под гору.
— Огонь! — командует Запорожец и снова припадает к биноклю.
— Понял! — кричит мне Чупрахин. — У них полный порядок. Тут фашист не пройдет.
Атака захлебывается. Немцы, повернув назад, скрываются за холмом. Запорожец рассказывает нам, как он формирует роту. Но его тревожит положение с боеприпасами, их маловато. Да и продовольствие уже на исходе.
— А как Правдин? — вспоминает старший лейтенант о политруке.
— Пока держится, — отвечаю я.
— Трудно ходить в темноте? — продолжает интересоваться старший лейтенант и, заметив на лбу Чупрахина ушибы, говорит: — Что ж фонарь не взяли? Не догадались?.. Возьмите мой, — предлагает он.
— Смотрите, товарищ старший лейтенант! — кричит наблюдатель.
Мы видим, как по полю к нам движется что-то черное, с виду похоже на детскую коляску.
— Что это за гадость? — всматриваясь в диковину, шепчет Чупрахин. — Вот подлецы, придумают же!
Запорожец приказывает открыть огонь из пулемета. Но коляска продолжает свое движение. Кое-кто из бойцов начинает отходить в глубь катакомб.
— Что за чудо? — вслух рассуждает старший лейтенант. — А вдруг адская машина?.. Надо уничтожить, но подпустить ее к выходу.
— Разрешите, — вдруг просит Мухин.
— Как фамилия? — спрашивает у него старший лейтенант.
— Мухин... Алексей Мухин..,
Предмет приближается медленно, но точно. Но слышно выстрелов. Даже ветер, до этого гулявший по степи, замер, притаившись где-то. Мухин, прижавшись к земле, почти незаметен из катакомб. Сейчас Алексею мог бы позавидовать любой пластун: виден только кусочек его стеганки. Вот он остановился. Потом медленно ползет вправо и скрывается в складках местности. Коляска приближается. По тому, как она приминает траву, угадывается ее тяжесть, значит, начинена взрывчаткой. Алеша, не промахнись!..
Раздается взрыв. Дым столбом тянется к небу. Бьют немецкие пулеметы, рвутся мины. А Мухина не видно. Где же он?
...Мы собираемся уходить. Запорожец держит в руках фонарь. Он ничего нам не говорит, стоит, окруженный бойцами. Прошел час, а Мухина все нет. "Неужели в двое и придется возвращаться", — не успеваю подумать я, как кто-то кричит:
— Товарищ старший лейтенант, жив, ползет!
Запорожец раздвигает руками стоящих на пути красноармейцев, бросается навстречу Мухину, уже поднявшемуся во весь рост.
— Алеша! — он обнимает Мухина и смеется, сначала тихо, а потом громче и громче. — Ха-ха-ха-ха-ха, какой ты сильный, Мухин... Храбрый ты мой человек... Теперь нам адские машины не страшны! Здорово ты подорвал эту диковинку...
Запорожец провожает нас до темной черты: здесь своды катакомб нависают низко, отсекая дневной свет. Старший лейтенант просит передать Кувалдину, что его бойцы сознают свое положение и будут оборонять вход до последней возможности. Он стоит на месте до тех пор, пока мы не скрываемся в темноте. Я оглядываюсь назад: Запорожец, подтянув на себе ремень, зачем-то взглянув на своды, повернувшись, шагает на свет, туда, где расположилась рота.
— У него полный порядок: и взводы сформированы, и наблюдатели есть. Тут фашисты не пройдут. Так и доложим Егору, — говорит Чупрахин.
При свете фонаря идти легче. Но все же не обходится без неприятностей: не заметили, как свернули вправо и оказались в глухом отсеке. Вспоминаем о схеме Шатрова: на ней обозначен отсек, о нем предупреждал нас Кувалдин. Приходится поворачивать назад.
— Ничего, — успокаивает Иван, — для нас, разведчиков, это на пользу: будем знать, что на этом пути есть "аппендицит". Без фонаря это — опасная ловушка, в темноте не каждый сообразит.
Он предлагает обозначить отсек камнями.
— Человек в темноте идет ощупью: попадутся камни под ноги, отвернет, вспомнит, что тут ловушка, — поясняет Иван и первым приступает к работе. Мухин подсвечивает фонарем.
— Обосновываемся надолго, — замечаю я Чупрахину.
— Ты, Бурса, об этом не думай, — советует Иван,
— На помощь Большой земли рассчитываешь?
— Да что там рассчитывать!.. Что мы, ребята из детского сада? Мы — гарнизон, боевой гарнизон! Продержимся до прихода наших. Алексей сегодня показал, на что он способен. За такой подвиг людей называют героями. Впрочем, Алеша, ты не задирай нос, фрицы могут придумать против нас еще не такую пугу. У них сейчас превосходство — они наверху.
Сделав несколько шагов, Чупрахин вдруг останавливается.
— Котел тоже висит над огнем, но, надо полагать, от этого ему не легче, — говорит Иван, поднимая фонарь вровень своих плеч. Фитилек дрогнул, колыхнулся и погас.
Минуту стоим не шелохнувшись. Темень невероятная,
— Что случилось? — спрашиваю у Чупрахина.
— Керосин кончился. Фонарь, выходит, вещь ненадежная, — отмечает Иван и предлагает держаться ближе друг к другу.
Идем ощупью, пригнувшись, чтобы не разбить голову о камни. Доложим сейчас Кувалдину о положении на западном секторе, и Егор отправит нас к Донцову, он предупреждал об этом. И так, наверное, еще долго будет продолжаться. Словно угадывая мои мысли, Чупрахин говорит:
— Ничего, ребята, мы же разведчики, сидеть на месте нам не положено, Изучим катакомбы, потом легче будет...
Выслушав наш доклад, Егор вручает нам скопированную схему катакомб. Кувалдину нужна информация от командиров рот. Ее можно получить только через связных, посыльных. А для этого надо людям рассказать, как передвигаться под землей, по каким маршрутам.
Мы уходим к Донцову. Мы — это Чупрахин, Мухин и я.
— Алеша, выше голову...
— Меня в сон клонит, ребята.
— А ты пой что-нибудь, негромко. Помогает. Это я испытал на собственном опыте, когда еще на корабле служил, — советует Иван.
— Попробую...
Мухин поет тихо, вполголоса. А катакомбы бесконечны. И темнота не редеет...
7
Гитлеровцы пытались проникнуть в подземелье и на восточном секторе, но вскоре убедились, что это сделать невозможно: их встречал плотный огонь бойцов лейтенанта Донцова, непрерывно дежуривших у амбразур. Сегодня фашисты ведут себя так, как будто там, на поверхности, и вовсе их нет. Только изредка влетит под своды ручная граната, упадет на каменный пол, гулко разорвется, наполняя воздух свистом осколков, и снова наступает тишина, томительная, глухая.
На командном пункте тоже тихо. Он размещается в большом круглом зале, похожем на огромный опрокинутый колокол. Отсюда в разные стороны расходятся ходы сообщения со множеством галерей и отсеков, наполненных густой, непроглядной темнотой. Два ближайших отсека заняты под службы. В первом разместилось хозяйство Мухтарова: несколько повозок, восемь лошадей, две автомашины, кухня, тюки сена и продовольствие: говорят, всего мешок овсяной крупы, килограммов двадцать сухарей и две бочки пресной воды, расход которой строжайше запрещен. Все это собрано с невероятным трудом. Али перегородил вход в отсек каменной стеной, поставил автоматчика. Пока питаемся тем, у кого что осталось от неприкосновенного запаса, полученного накануне последнего боя там, на поверхности.
Другой, более обширный отсек отведен под госпиталь. Крылова оказалась хорошим организатором. Она по-хозяйски использовала все, что осталось в катакомбах от армейского госпиталя, даже нашлось несколько коек. Большинство из них уже заняты ранеными, больными.
Есть еще один отсек, расположенный на КП. В нем хранятся остатки фронтового имущества батальона связи — телефонные катушки, мотки проволоки, вешки, разбитый коммутатор.
Из темноты выплывает Запорожец. Он уже трое суток не появлялся на командном пункте, держал связь с Егором через посыльных. Никита Петрович одет в свою неизменную фуфайку-стеганку, изорванную на локтях. Лицо его осунулось, обросло густой черной щетиной. На лбу Запорожца два иссиня-черных пятна — следы ударов о камни. Такие синяки теперь у многих бойцов, а у некоторых они уже гноятся. Маша не успевает обрабатывать ссадины, да и медикаментов не хватает.
Я вижу, как Запорожец, облизав пересохшие губы, спрашивает:
— Ну, а как он?
— Вроде легче. Недавно даже интересовался: как, говорит, у нас связь с секторами, нельзя ли, говорит, что-нибудь придумать, чтобы обезопасить передвижение людей по галереям. Сижу вот и ломаю голову... Можно свечи или фонари поставить. Но ведь у нас всего десяток фонарей, а свечи уже кончились. Да и керосин на исходе.
— Стой, не подходи, стрелять буду! — вдруг раздается оклик со стороны продовольственного склада,
— Воды! Глоток воды...
— Не подходи!..
— Ну стреляй...
Хлещет выстрел. На свет выскакивает Панов. Увидев Кувалдина, Григорий подбегает к нему, торопливо расстегивает фуфайку и, обнажив волосатую грудь, кричит:
— Горит здесь! Зачем воду прячете? Пропадает она: долго мы тут все равно не продержимся. Ну что стоите там? — зовет он группу бойцов, пришедших вместе с ним.
Приближается Беленький. Поправив на себе вещмешок, Кирилл поддерживает Панова:
— Нельзя так, товарищ Кувалдин, люди, можно сказать, от жажды помирают, а вы замуровали воду,
— Правильно!
— Кому бережете?!
— Для себя прячете... А жить и нам хочется, — один за другим выкрикивают бойцы, подходя к Егору.
— Что ж молчишь? Или нечего сказать? — вновь начинает Панов.
Прибегает Мухтаров. Он становится между Егором и Пановым.
— Товарищ комбат, я им приказал рыть колодец, они самовольно бросили работу, это нехорошо, очень нехорошо. Где порядок?
— Колодец? — удивляется Егор: он не знал, что Али уже не первый день со взводом втихомолку от других, потому что он и сам мало верит в успех начатого дела, отрывает колодец. Но вода на исходе, получаем в сутки по три — пять глотков. Тут уж на все решишься.
— Вот это здорово, порадовал, товарищ Мухтаров! — Егор, повернувшись к Григорию, говорит: — Как же это так? Как вы могли уйти с боевого поста! Слушайте, что скажу: с этого часа самым большим, самым важным, самым ответственным делом для всего нашего гарнизона будет добыча воды. Вам, товарищ Мухтаров, приказываю: бойцам, занятым на рытье колодца, выдавать в сутки по двести граммов воды. Работы вести непрерывно, круглосуточно. Если еще потребуются люди, выделим столько, сколько нужно будет.
— Слышали? — Али строгим взглядом окидывает присмиревших крикунов. — Пошли, товарищи! — вскинув лопату на плечо, он увлекает за собой ослабевших людей. Беленький, заметив меня, спрашивает:
— Не слыхал, как там на фронте? — И замечает в стороне Семена Гнатенко, склонившегося над радиоприемником. Приемник нашли среди имущества батальона связи. Он оказался неисправным. Гнатенко вызвался починить его. Эта весть уже облетела всех бойцов. Очень хочется услышать Москву,
Семен так увлечен своим делом, что совершенно не обращает внимания на то, что происходит вокруг.
— Видишь, еще не готов, — отвечаю Кириллу!
— А как, по-твоему, Егор правду сказал насчет воды?
— Командир сказал — значит так будет.
— Да-да, двести граммов... Ну, побежал я.
Кувалдин поправляет фитиль в фонаре. Желтый язычок пламени вспыхивает ярче, в глубь катакомбы отступает темнота. Теперь вестибюль кажется просторнее, шире и потолок поднялся выше.
— Никита Петрович, что, если провести по галереям и отсекам провода? Установить их на определенной высоте. Они будут хорошим ориентиром для людей, тогда можно будет быстрее и безопаснее передвигаться в темноте, — сев на пустой ящик, обращается Егор к Запорожцу,
— Понимаю, стоит подумать.
Кувалдин достает карандаш, начинает что-то чертить на куске фанеры.
— Смотрите сюда. Здесь узел будет, отсюда во все стороны пойдут провода: на твой участок, к лейтенанту Донцову, в хозяйственный взвод, в госпиталь...
— А на узле держать человека, — подсказывает Запорожец, — он будет вручать связным и посыльным провод в нужном им направлении.
— Да-да, — воодушевляется Егор. — Только кому поручить эту работу?
— Разведчикам, им легче это сделать, они уже знают многие маршруты.
— Ну что ж, так и решим, — заключает Кувалдин. Он поднимается и некоторое время смотрит на Запорожца. Потом, порывшись в своем вещмешке, передает Никите Петровичу небольшой сверток: — Здесь две пачки махорки. Это подарок Мухтарова для твоих бойцов, да себя не забудь. Понимаешь, Али наш — хозяйственный человек. Не знаю, где он нашел табак. Принес, разделил, а себе и щепотки не взял, Пришлось пожурить. Видите ли, он называет себя тыловым работником. Под землей все — бойцы переднего края. Колодец он роет. Скоро у нас вода будет. Так и сообщи своим ребятам.
Они прощаются. Запорожец глубже натягивает шапку. Бросив взгляд в сторону Правдива, он решительно шагает навстречу черной пасти подземного хода. Проходит минуты три. Там, где скрылся старший лейтенант, появляется желто-красное пятно, Никита Петрович зажег фонарь. Вскоре и огонек исчезает.
Егор еще держит в руках кусок фанеры, о чем-то думает... Командир батальона, у него много забот.
— Чупрахин! — вдруг зовет он Ивана.
Чупрахин лежит на разостланной шинели: он два часа назад возвратился с Мухиным и Геной с задания. Они обследовали одну галерею, пришли усталые, с царапинами на лицах. Только Генка возвратился без синяков. Он великолепно ориентируется в катакомбах. Мы мало обращаем на него внимания: у нас он — вольный казак, может пристроиться к любой группе, и никто не возразит — мальчишка, что ж с него спросишь. А ему это не нравится, иной раз насупится: что вы, мол, на меня так смотрите. Тогда Иван дает ему пистолет и даже величает его по отчеству: Геннадий Федорович!
Сейчас Генка лежит рядом с Чупрахиным и крепко спит. Устал парнишка. На зов Кувалдина Иван откликается не сразу. Протерев глаза, он говорит Мухину:
— Приснится ж такое! Будто доктор меня целовала, а губы у Маши горячие-горячие, аж страшно стало.
— Это у тебя, Ваня, папироса в зубах тлела, — поясняет Мухин. — Я ее погасил.
— Испортил сон... Ведь в жизни меня еще ни одна девушка не целовала, — замечает Чупрахин Алексею и, спохватившись, обращается к Егору: — Что случилось, товарищ командир?
— Есть срочное задание. Иди сюда и слушай внимательно. Проволоку видел в отсеке? — спрашивает Кувалдин, когда Иван подходит к нему.
— Видел и слышал, о чем вы говорили с Запорожцем, — скороговоркой отвечает Иван.
— Ты же спал! — улыбается Егор.
— А я теперь сплю по-особому: минуту сплю, минуту прислушиваюсь, вернее, одно ухо спит, второе слушает.
— Значит, все понятно?
— Понятно. Я на этот провод уже давно смотрю. Думаю, куда бы его приспособить. А вот вы нашли ему место. К работе приступать сейчас?
— Нет, сначала подумай хорошенько, как лучше сделать. Пойдите с Мухиным, осмотрите провод, прикиньте, хватит ли его, чтобы соединить КП с секторами, какие другие материалы потребуются. Дело серьезное.
У центрального входа, который хорошо виден с КП, вырастают яркие вспышки. Свет от разрывов гранат короткими волнами прокатывается по стенам и потолку.
— Нервничают фрицы, — замечает Чупрахин и говорит Алексею: — Пойдем, Алеша, теперь мы с тобой прорабы-строители.
Проводив ребят, Егор углубляется в какие-то подсчеты. Я вижу, как он быстро водит карандашом по листу фанеры: видно, трудность сообщения с ротами сильно беспокоит его. Да, пока еще есть керосин, спички, мы кое-как передвигаемся под землей. Но кто знает, когда мы выйдем на поверхность, возможно, пройдут недели, месяцы. Ни керосина, ни спичек к тому времени не останется...
— Думай, думай, Егор, наметил ты крайне необходимое дело.
— Сам сообразил или кто подсказал? — спрашиваю Кувалдина, когда он показывает мне свой чертеж.
— Что, плохо, не годится? — беспокоится Егор.
— Нет, все хорошо, Егор Петрович. Надо немедля приступать к делу.
У Кувалдина чуть вздрагивают губы. Не пойму, почему он улыбается.
— Егор Петрович! — подмигивает он мне. — Чудно это слышать. Егор Петрович, товарищ комбат! Как ты на это смотришь!
— Как все. Ведь обстановка так сложилась...
— А мне иногда становится боязно. Командир батальона! Это такая огромная должность!.. Тут и люди, тут и продовольствие, боеприпасы, госпиталь, организация обороны... И все это под землей, а не где-нибудь там, на поверхности.
— Устал? — спрашиваю я Егора. В ответ он громко смеется:
— Как ты сказал: "Устал?" Я и забыл, что есть такое слово — "устал".
Я тоже начинаю улыбаться: действительно, как непонятно сейчас, под землей, в темноте, при голоде и постоянной угрозе смерти, звучит это слово — "устал".
Кувалдин поднимается, смотрит на часы. Я знаю, подошел час, который Егор отводит для разговора с Правдиным. Вот сейчас подойдем к политруку, и Кувалдин, как всегда он поступает, будет подробно рассказывать о прошедшем дне, о людях, о том, что делается в гарнизоне, чтобы укрепить оборону.
...Маша встречает нас предостерегающим жестом.
— Уснул, кажется, — шепчет она и отводит Егора в сторону. — Температура сегодня нормальная, аппетит появился... Может, и встанет. Вообще-то он крепкий, товарищ командир. Водички ему достала свежей.
Крылова сама ходила за водой, туда, к выходу: там есть колодец. Немцы ведут за ним непрерывное наблюдение, еще не было случая, чтобы мы взяли из него воду без потерь. А вот она ходила. Нетрудно представить, как ползла между камней, как долго лежала у колодца, ожидая подходящей минуты. И такой момент настал: гитлеровец, видимо, начал закуривать, и этого времени хватило ей — она проскользнула к источнику, зачерпнула ведерко и мигом прижалась к земле, тут уже не так опасно.
— Товарищ Кувалдин, ты пришел? — тихим голосом окликает политрук. — Замечательный народ у нас тут, под землей, — опершись на локоть, говорит Прав дин Егору. — Слышал я, как бойцы требовали воды... Тяжеловато им. И все же понимают, все понимают. Конечно, найдутся и слабые. Но ты, Егор Петрович, будь тверд... Нам драться нужно, да так, чтобы не стыдно было потом, после победы, смотреть людям в глаза. Я вот скоро встану, чувствую, поднимусь, обязательно поднимусь... Маша, верно встану, а?
— Встанете, товарищ политрук, — поправляя сползшую с Правдина шинель, отвечает Крылова.
— Слышали? Доктор наш знает свое дело. Вот когда выйдем из катакомб, кончится война, и мы тебя, Маша, пристроим в медицинскую академию. Не веришь? Обязательно так будет. И станешь ты замечательным хирургом, известным на всю страну, а может быть, и на весь мир. И вот наша Маша выступает на международном конгрессе хирургов... И пойдет рассказывать, как производила операции, про наши катакомбы расскажет... Ну, давай, Кувалдин, выкладывай, что нового, как идут дела.
Егор докладывает подробно. Политрук слушает его о закрытыми глазами.
Просыпается Генка. Затянув потуже ремень, спрашивает:
— А где матрос?
— На склад пошел за проволокой, — сообщаю ему.
— Что же не разбудили меня? — нахмурив брови, сердится Геннадий.
Я даю ему щепотку овсянки:
— Подкрепись.
Но он не берет, обидчиво говорит:
— Дядю Панова угостите, а я сам найду чего поесть. Значит, матрос пошел в отсек? — спрашивает он и, не дожидаясь ответа, спешит к Чупрахину,
8
— Пятнадцатая скатка, какая бесхозяйственность, сколько провода оставили! — возмущается Чупрахин, сбрасывая с плеч тяжелый моток. Мухин фонарем освещает место, где нужно наращивать провод. Уже протянули связь в четырех направлениях, осталось соединиться со взводом Донцова. От усталости покачивает из стороны в сторону, будто земля под ногами колышется, а стены уходят из-под рук.
— Не ворчи, Ваня, на связистов, их надо благодарить: теперь нам темнота не помеха. Они выручили нас, — успокаивает Чупрахина Алексей. Он садится на корточки и ловко орудует обмоткой: Мухин так освоил работу, что лучше и быстрее его никто не может соединять концы.
— За что мне их благодарить? — возражает Чупрахин. — Сбежали, как зайцы от огня, и еще в ножки им кланяться!
— По приказу отошли, — замечаю Ивану.
— Что-то я не слышал такого приказа, да и никто его не отдавал, просто силенок не хватило, вот и откатились. — Он берет моток и молча раскручивает его. Шурша, чуть позванивает проволока. Навстречу из темноты выплывают огоньки. Это Мухтаров со своей группой отрывает колодец. Мы приближаемся к ним.
...Колодец уже отрыт на четыре метра в глубину, но признаков воды нет: на дне штольни земля такая же сухая, как и на поверхности. Замечаем Панова. Свернувшись калачиком, он лежит неподалеку и глухо стонет:
— Пии-ить, пи-ить... Воды... Беленький шепчет мне на ухо:
— Это Мухтаров виноват, кто плохо работает, тому он совсем не дает воды. А Гришка ослабел: копнет лопатой раза три и с ног валится.
Панов вдруг тянется руками к горящей плошке:
— А-а-а, вот она... холодненькая, чистенькая ключевая...
Генка трогает за плечо Панова:
— Григорий Михайлович, это же огонь. Разве не видишь?
— На, пей! — Иван дает свою флягу Григорию. — Пей!
Панов растерянно смотрит по сторонам, потом делает три глотка — ровно столько, сколько получил Чупрахин сегодня на день. Вытерев рот и возвратив флягу Ивану, Григорий ложится на прежнее место. Мухтаров сует ему в руки лопату:
— Бери, воду выпил, надо работать. Поднимайся!
Мы молча идем дальше. Чаще попадаются камни, громче звенит провод. В поредевшей темноте угадывается близость восточного выхода...
У Донцова белокурые волосы, высокий лоб: я вижу вблизи его второй раз. На вид ему не больше двадцати двух лет.
— Вчера приходил Кувалдин, рассказывал о вашей работе. Придумано хорошо!.. Керосин кончился, свечей нет — мои связные ходят с рассеченными головами... А как там у вас с приемником? — вдруг интересуется он. — Хотя бы пару слов услышать с Большой земли, где проходит фронт, остановили ли немцев... Да, — помолчав с минуту, спохватывается он, — утром одного фрица в плен взяли. Хотите посмотреть?
— Живой? — интересуется Чупрахин.
— Живой, вон лежит, связанный веревкой.
— Надо было бы разминировать, чего на него смотреть.
— Как "разминировать"? — удивляется Гена, глядя на Ивана. Он слышит это слово от Чупрахина впервые, даже с опаской косится на лежащего немца.
— К Фридриху Второму в гости отправить, — поясняет Иван, — как же еще, малыш, этих скорпионов можно разминировать,
— Допросить надо, — предупреждаю Ивана.
— Верно, — соглашается лейтенант. — Жаль, я не знаю немецкого языка, допытался бы до самой сути.
— Какой сути? — возражает Чупрахин. И решительно заключает: — Он же ни черта не скажет. Не верите? Попробуй, Бурса.
Я, Донцов и Мухин подходим к немцу. Пленный лежит на спине, смотрит так, будто в гости к нам пришел: в глазах никакого страха, одна доверчивость.
— Как фамилия, имя? — спрашиваю, чуть наклонившись к нему.
— Густав Крайцер, — по-русски отвечает он. — Я — коммунист... Ночью наши заложили под колодец взрывчатку, а утром меня послали поджечь бикфордов шнур, мне не хотелось лишать вас воды. Я преднамеренно замешкался у колодца... и был схвачен вашими солдатами.
Подбегает Чупрахин. Он берет немца за шиворот и, резко встряхнув его, ставит на ноги:
— Фашист?! — кричит Иван.
— Нет, коммунист, — тем же спокойным голосом отвечает Густав.
— Смотрите, что он говорит, — глаза у Чупрахина зеленеют. — Коммунист. Может, ты племянник Маркса? Слово-то какое поганишь, щенок ты фашистской суки! За горло схватили, и он — я коммунист. А кто меня загнал под землю? Ты, фашистский скорпион. Алеша, отведи его вон за тот камень...
Неожиданно из темноты появляются Кувалдин и Гнатенко. Егор с удовлетворением оценивает нашу работу, потом, заметив пленного, спрашивает:
— Где вы его взяли?
— У входа, товарищ командир, — докладывает Донцов, — колодец пытался подорвать.
— Допрашивали, товарищ Чупрахин?
— Вот ведем с ним разговор, — отвечает Иван ж тут же срывается: — Чего скорпиона допрашивать! Не могу я на них смотреть: ведь он же живой стоит передо мной.
— А я приказываю смотреть, товарищ Чупрахин! — вдруг повышает голос Кувалдин. — Вы командир взвода разведки, и надо уметь сдерживать себя. Поняли?
Такой строгости Иван не ожидал от Егора. Он молча пятится, затем, остановившись, опускает руки по швам, смотрит на Кувалдина так, словно впервые видит его. А когда Кувалдин поворачивается к Донцову, он шепчет мне:
— Понял, Бурса?
Немец охотно отвечает на вопросы Кувалдина. По словам пленного, гитлеровцы основную часть войск бросили под Севастополь. Здесь, на Керченском полуострове, оставили одну дивизию. В недельный срок они должны вытеснить нас из-под земли. Если им это не удастся сделать, тогда придут саперы-подрывники и поднимут нас на воздух вместе с камнями и землей.
— Ваши начальники знают, сколько советских войск в катакомбах? — спрашивает Егор. Густав, не задумываясь, отвечает:
— Командир роты говорил нам, что под землей красных около трех полков.
— Маловато, не знают ваши начальники. Нас здесь побольше. Воды хочешь? На пей, — вдруг отстегивает флягу Кувалдин. — У нас воды много, — настаивает он.
У Чупрахина округляются глаза, и он весь пружинится, еле сдерживает себя, чтобы не закричать, и все же шепчет Донцову:
— Это же фашист, он завтра будет швырять гранаты в нас.
— Самбуров, вот тебе бумага и карандаш, садись и пиши, — напоив немца, говорит мне Егор. — Пиши.
"Старшему начальнику фашистских войск на Керченском полуострове генерал-полковнику Манштейну.
Господин генерал! Вероятно, вы и ваши подчиненные полагают, что ходите вы по завоеванной земле. Жестоко ошибаетесь! Нас здесь, под землей, многие тысячи. Мы располагаем достаточным количеством оружия, боеприпасов, продовольствия. У каждого нашего бойца и командира в душе горит лютая ненависть к вам, палачам и убийцам. Мы верим в свою полную победу над вами, выродками капиталистического мира. Реальность такова, господин генерал, — продолжает диктовать Егор, — что вы находитесь не на земле, а на огне — на раскаленной добела сковородке..."
— И мы вас, сволочей, всех спалим в пепел! — видимо поняв замысел Кувалдина, вставляет Чупрахин, когда Егор делает паузу, чтобы обдумать следующую фразу.
— Запиши и это. И вот еще что, — говорит Кувалдин. — "Вы рассчитываете, что мы дней через пять сдадимся вам в плен. Чепуха, господин генерал! Этого никогда не произойдет. Наоборот, через пять дней мы начнем активные боевые действия. Мы точно знаем, какими силами вы располагаете. Мы уничтожим войска керченского гарнизона вместе с его начальником генералом Пико гораздо раньше, чем успеют подойти подкрепления с севастопольского участка.
Господин генерал, не думайте, что мы вас запугиваем или пытаемся ввести в заблуждение. Нет, мы хорошо знаем, с кем имеем дело, и твердо заявляем:
— Смерть фашистским оккупантам!
Командование подземных войск Красной Армии".
— Понимаете, в чем дело? — окончив диктовать, обращается Егор к нам. — Фашисты перебрасывают войска к Севастополю, надо их задержать здесь, отвлечь на себя... И я думаю: генерал поймет это послание так, как нам хочется...
Пленного сопровождаем вдвоем с Чупрахиным. Он идет между нами с видом откровенной покорности. В нагрудном кармане его тужурки лежит конверт с нашим посланием. Уже у самого выхода Чупрахин вдруг останавливается, вопросительно смотрит на меня.
— Что случилось? — спрашиваю я.
— Давай заставим пленного, чтобы он разминировал колодец.
— Как?
— Вот видишь, — показывает Чупрахин длинную, сложенную "восьмеркой" веревку. Где он ее успел захватить— не заметил. — Я его сейчас привяжу за ногу и, если он не разминирует колодец, притащу обратно. Доверять им нельзя, Бурса, нельзя... Ты думаешь, Егор иначе рассуждает? Нет. Но он — командир... Хорошо сочинил письмо. Это мне нравится. Вообще-то он, Кувалдин, подходящий человек, как раз такой и нужен в катакомбах.
Распустив веревку, Иван привязывает немца за ногу.
— Я его морским узелком, не развяжет, вот так. Теперь повтори, Густав, что ты обязан сделать для нас.
— Хорошо, — выслушав немца, продолжает Чупрахин. — Имей в виду, если колодец не разминируешь, обратно притащу тебя, в общем, я сильно обижусь. Понял? — спрашивает Иван. Немец смотрит на меня таким искренним взглядом, что хочется, чтобы он быстрее ушел.
— Отец у меня дворник. Вы знаете Тельмана? — пытается заговорить Густав.
— Давай, давай, топай, ползи, — подталкивает его Чупрахин, — в Берлине встретимся, поговорим, если ты еще раз не попадешься мне на глаза с оружием в руках.
Немец удаляется медленно, Чупрахин передает мне конец веревки:
— Держи крепче, а я посажу его на мушку... Порядок должен быть во всем.
— Иван ложится поудобнее, прицеливается. От выхода до колодца метров сорок. Мы видим, как немец приближается к срубу. Выстрелов не слышно: гитлеровцы всегда так делают — подпустят к колодцу, а иногда даже дадут возможность набрать воды, потом открывают огонь. У колодца виднеются трупы наших бойцов, опрокинутые ведра.
Немец падает, минуты три лежит неподвижно. Потом подползает к срубу колодца, опять замирает. И вдруг бросает в нашу сторону вынутые из мин запалы. Чупрахин велит отпустить веровку.
— Я Густав Крайцер! — вскочив на ноги, вдруг кричит он кому-то там, наверху, и тут же скрывается за холмом.
Иван, подобрав запалы, долго рассматривает их на своей ладони.
— Ишь ты!.. Сработал на нас. Неужели и среди фрицев есть люди?
9
Правдин вслушивается в глухую дробь выстрелов, доносящихся с восточного сектора. После того как фашисты прочитали наше послание, они спешат ликвидировать подземный гарнизон. Дни проходят в жестоких боях.
Все находятся на боевых постах — у амбразур и входов. И Правдину все чаще и чаще приходится коротать время в одиночестве. Он уже может сидеть на койке, положив культю на специальную подставку.
— Рассказывай, рассказывай, товарищ Мухин, — отвлекаясь от гула боя, говорит Правдин. Глаза у него ввалились, лицо вытянулось, скулы заострились.
— Утром мы заметили танки. Впереди они катили орудия, — сообщает Алексей. Он только что прибыл с восточного сектора и сразу же решил доложить политруку о бое. — Я сидел у амбразуры, метрах в тридцати от центрального входа. Открыл огонь из автомата. Танк движется, ничего ему не сделаешь... Стволом орудия всунулся в пролом. Что делать? Тогда я изловчился, вскочил на ствол и камнем забил дуло. При выстреле ствол разорвало. Пехотинцев потом гранатами забросали. Фашисты отошли на исходные позиции. А сейчас опять полезли. Но в подземелье им не войти, не пустим...
— Камнем забил ствол? — удивляется политрук. — Когда же ты таким стал?
Правдину делается зябко. Я набрасываю на его плечи шинель. Политрук, поправляя полы, продолжает:
— А я вот валяюсь на кровати... Когда поднимусь, многих не узнаю... Слышал я, товарищ Мухин, как ты адскую тележку уничтожил. Не страшно было на такую невидаль идти?
— Не знаю, — откровенно признается Алексей.
— Как не знаешь! — чуть наклонившись вперед, улыбается Правдин. — Совсем ничего не помнишь?
Алеша морщит лоб:
— Помню...
— Что именно? Расскажи, как эта машина двигалась и можно ли ее на большем расстоянии подорвать?
— Этого я не знаю, товарищ политрук. Провод у нее сзади волочился, это я видел. Кувалдин говорит, что машины такие управляются электричеством.
— Верно, электричеством, — подтверждает политрук. Он берет костыли, рассматривает их: — Я скоро поднимусь. Приемник Гнатенко наладит, будем слушать Большую землю... "От Советского информбюро, — выпрямляясь, меняет голос Правдин. — В результате решительных контрударов Красная Армия остановила наступления фашистов. Разгромлены следующие немецкие дивизии..." О, такое время настанет, товарищи!
Правдин, опираясь на костыли, пробует идти. Но тут же, едва сделав два шага, опускается на кровать.
— Ничего, освоюсь, еще как буду ходить, — упрямо заявляет он.
Мы берем гранаты, собираемся уходить. Правдин подзывает к себе. По его лицу видно, что ему не хочется оставаться одному и он разговаривал бы с нами без конца.
— Скоро поднимусь, — говорит политрук и делает знак, чтобы мы отправлялись.
Сквозь пролом виден кусочек земли. На зеленой траве в разных позах лежат трупы гитлеровцев. Их не убирают: нельзя — это поле наше, тут каждый кустик у нас на прицеле. Донцов так распределил секторы обстрелов, что подойти вплотную к катакомбам невозможно. Но фашисты все же лезут.
Только что отразили атаку гитлеровцев. Рядом со мной лежит Панов. Вытянув голову, он смотрит в амбразуру. Григорий не обращает внимания на подошедшего Егора. Кувалдин спрашивает:
— Как у вас, тишина?
— Светает, — тянет Панов. — Дождик накрапывает. Хорошо там, в поле.
— Горизонт чист? — повторяет Егор.
— Море... Уйма воды, — о своем продолжает Панов.
— Встать! — вдруг кричит на Панова Кувалдин.
— Ну вот, опять появились, — вдруг вскакивает на ноги Григорий. — Смотрите, они идут! — тычет он рукой в амбразуру.
— Приготовиться! — командует Егор и, оттолкнув в сторону Панова, до пояса скрывается в проеме.
— Идут тремя группами, — сообщает Кувалдин.
Мухин готовит гранаты. Чупрахин расчищает место, чтобы удобнее было вести огонь, Донцов поднимается к верхнему пролому: там, под самым потолком, он оборудовал себе бойницу и оттуда ведет огонь по немцам и управляет ротой. Беленький подает ему боеприпасы, круто задрав голову.
— Каждый, каждый день, — сокрушаясь, шепчет Панов. — Сами напросились... Письмо послали... Чем больше, тем лучше! — вдруг повышает он голос.
— Ты о чем? — спрашивает его Мухин.
— А-а! — отмахивается от него Панов. — Накликали беду на свою голову.
— Гришка, замолчи! — кричит Чупрахин. — Иди ко мне, места хватит...
— Идите! — приказывает ему Кувалдин, поднявшись во весь рост. Панов бежит к Ивану. Чупрахин сует ему в руки гранату:
— По моей команде будешь бросать. Если сдрейфишь, самого спущу туда, — показывает он на пролом.
Егор забирается к Донцову. Гул моторов нарастает.
— Первая амбразура, огонь! — командует Кувалдин.
Первая амбразура — это я и Мухин. Мы бьем из автоматов, видим, как прижались к земле гитлеровцы.
— Четвертая амбразура, огонь!
Там Гнатенко. Он пускает в ход пулемет.
— Третья амбразура, гранаты бросай! — С высоты, где находится Егор, просматривается почти вся местность, прилегающая к восточному сектору, и Кувалдин безошибочно управляет огнем,
— Вторая!
Так подряд два часа.
Когда утихает бой, у амбразур остается по одному человеку, остальные отходят в глубь катакомбы. Вскоре сюда приходит Кувалдин. Кто-то достал ему кубики, и теперь у него на гимнастерке поблескивают знаки лейтенанта. Он садится рядом с Генкой, заботливо поправляет сбившуюся на затылок пилотку.
— Ну что, дружок, подходяще воюем? — с улыбкой спрашивает он.
— Хорошо, — бойко отвечает Генка, держа в руках гранату. Он получил ее накануне боя, но Мухтаров предусмотрительно извлек из нее запал. Такое отношение не по душе мальчишке. — Товарищ командир, — обращается он к Егору.
— Я уже изучил гранату. Распорядитесь, чтобы мне дали запал... Понимаете, обидно мне...
— Получишь, — успокаивает его Кувалдин и начинает подводить итоги боя.
— Идут! — сообщает Чупрахин, сидящий у амбразуры.
— По местам! — командует Егор.
Только под вечер гитлеровцы прекращают атаки, наступает затишье. Кувалдин, обойдя боевые посты, разрешает поспать. Но сам он не спит. Возле Егора горит плошка. Развернув шатровскую схему катакомб, Кувалдин долго рассматривает ее, что-то чертит. К нему присаживается Генка. Помолчав немного, он спрашивает:
— Сколько верст отсюда до Москвы?
— А зачем тебе?
— Поеду в Москву. Расскажу, как вы тут воюете. Помощь пришлют...
— Помощь?.. Да ты что, не веришь в наши силы?
— Я-то верю, а вот дядя Панов не верит, говорит — бесполезно здесь сражаться...
— Не верь ему. Вот вырастешь — сам поймешь, малыш, что мы сражались не зря... Есть такой документ, военной присягой называется. Слышал такие слова: я клянусь защищать Родину мужественно, умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагом?.. Нет, Гена, ты не слышал таких слов. А у меня они в сердце. Каждый красноармеец их помнит.
— И дядя Панов?
— Обязан помнить, — отвечает Егор и, поднявшись, долго смотрит на спящих вповалку бойцов. Заметив меня, он спрашивает: — Ты что не спишь? Отдыхай..
И он идет к амбразурам, забросив автомат за спину.
10
Ветром доносит запах трав: вероятно, там, в поле, ничего не изменилось — цветут травы, солнце светит, как светило до этого миллионы лет. Ветер чистый и мягкий, как гагачий пух, он льнет к лицу, щекочет ноздри, а вокруг колышется зеленое море. Проплывают рваными лоскутками тени от перистых облаков.
Июнь — начало лета!
Пахнет травами... И кусок неба виден вдали. На его фоне черными силуэтами четко рисуются фигурки людей, сидящих у самого выхода в различных позах — впереди всех Правдин, рядом с ним Маша. Она вместе с Семеном Гнатенко и Геной принесла сюда на носилках политрука подышать чистым воздухом. Немцы теперь почти не стреляют, словно забыли, что под ними находимся мы, те самые люди, которые две недели подряд не отходили от амбразур, отражая все их попытки овладеть подземельем. Фашисты притихли, — наверное, ждут подкрепления, от Севастополя будут отрывать. Что ж, севастопольцам легче будет, им же там очень трудно.
Срастив оборванный провод, я и Мухин приближаемся к выходу. Здесь крепче пахнет травами. Мне хочется сказать об этом Чупрахину, но он делает мне знак молчать. У политрука заметно ожило лицо, хотя чувствуется, что он еще слаб. Правдин сидит у самого выхода, за грядой камней, и смотрит на виднеющийся вдали клочок земли, местами обугленный, местами поросший зеленой травой. Низко над холмом пролетает стайка птиц.
В тишине отчетливо слышатся голоса немцев. Над входом нависает козырек каменистого грунта. Там находятся гитлеровцы, и мы иногда бываем невольными слушателями их разговоров. Для политрука это в новинку.
— Товарищ Самбуров, о чем они? — заметив меня, интересуется он. Маша предлагает отойти подальше, вглубь. Политрук останавливает ее: — Не надо, дай послушать. Самбуров, ну что они говорят?..
Я прислушиваюсь, стараясь понять каждое слово, и перевожу:
— Инженерная часть прибыла... саперы, подрывники...
— Так, так, еще что? — полушепотом спрашивает Правдин.
— Обмениваются мнением, как будут выкуривать нас из-под земли газами...
— Интересно! — оживляется политрук и советует мне выдвинуться ближе к выходу и дослушать разговор гитлеровцев. Козырек довольно большой, немцы не могут заметить меня, но им ничего не стоит бросить гранату. Я прижимаюсь к стене, в этом месте у нас прорыта канавка, узенькая щель, она ведет наверх, в ней можно укрыться от осколков.
Здесь слышимость лучше, каждое слово можно понять... Оказывается, ночью фашисты не спят, им до чертиков надоели дежурства у пулеметов, ожидание наших вылазок, и генерал Пико наконец-то принял решение — вызвал сюда саперов и подрывников.
На минуту беседа прерывается. Я осторожно выпрямляю онемевшую ногу. Разговор возобновляется: "Кончим с подземными дьяволами, под Севастополь пошлют". — "Ну и пусть... Разделаемся с Севастополем, пойдем на Баку. Там шашлык, вино и персиянки или, как их там... азербайджанки, что ли... Густав? Да ты что нос-то повесил? На вот гранату, швырни им туда. Бери, чего смотришь? Ну, пошевеливайся, не то доложу капитану, что ты щадишь жидов, или, может быть, после того, как ты побывал в их руках, красным стал? Ха-ха-ха... Ну-ну, швырни одну..."
Слышится шорох. Сверху, вдоль ровика, падает тень человека, руки опущены, неподвижны. "Густав Крайцер, что же ты задумался?" Почему-то хочется, чтобы быстрее бросил гранату, может, оттого, что я верю, что он ее швырнет в сторону. Тень шевелится, от нее отделяется изогнутая ветвь, своим концом она падает мне на лицо.
"Давай, давай, мой мальчик, пошли им свой привет... с огоньком и металлом", — слышится сверху.
Граната падает в стороне от ровика. Осколки со свистом впиваются в камни. Я приподнимаю голову — тени уже нет, на ее месте, клубясь, колышется черное облачко дыма. "Неужели это тот Густав?" — вспоминаю я пленного немца.
Ползу обратно, сталкиваясь с Чупрахиным.
— Цел? — спрашивает он. — Политрук беспокоится, послал за тобой.
Я гляжу в лицо Чупрахину и догадываюсь: сам ты напросился. Иван, он такой, всегда готов прийти на помощь.
— Чего смотришь? Точно тебе говорю: политрук послал, — словно угадав мои мысли, утверждает Чупрахиы. Он замечает на моей стеганке свежий след осколка, молча снимает с плеча кусок ваты, разглядывает его, потом сдувает со своей ладони и вдруг совсем о другом говорит:
— Слышал, Али всех коней порезал, теперь у нас много мяса. Ясно? Ты ел конину? Нет? Ничего, пойдет. Только когда будешь есть, закрой глаза и думай, что перед тобой бараний бок, а главное — не дыши: в пище запах — основное. Об этом мне дед говорил. Умел старик шашлык на вертеле готовить. Пока он жарил, я слюной истекал: такой дух вкусный шел от шашлыка.
— Ваня, скажи правду: у тебя действительно есть дед? — я давно хотел об этом спросить Чупрахина.
— Конечно, есть, не от козы же произошел мой отец. Дед как дед: голова, уши, ноги, руки и даже борода лопатой. Он в трех войнах участвовал и вот четвертой дождался. В японскую ему правое ухо начисто срезало осколком, в империалистическую кусок лодыжки оторвало, наросла, только шрам остался. А в гражданскую ему два пальца на руке беляк саблей отрубил. Теперь моего деда хоть в музей выставляй: живой экспонат истории войн. Вот какой у меня дед, Бурса, понял?
— Понимаю, Ваня.
— Ну и отлично. Важно, чтобы человек понимал... Я так думаю, Бурса, что в сознании человека основная его сила. Сознание вроде бы второе его сердце, а может быть, еще и поважнее. Вот ты ушел по приказу политрука, а у меня муторно стало на душе: думаю, как же он там один? Есть такое слово — озарение, слышал?
— Слышал.
— Так вот мы и есть озаренные солдаты, идеей озаренные.
— Это кто же тебе сказал?
— Политрук.
...Правдив слушает внимательно. Он, как прежде, сидит на носилках, и, как прежде, подле него Маша.
— Значит, они ждут инженерную часть. Из-под Севастополя снимают!.. Это уже хорошо. Значит, мы в одном ряду с севастопольцами. Понимаете, товарищи, мы на переднем крае, боремся, деремся. Как это здорово!.. Ну а еще что они говорили? — Политрук прикладывает к губам мокрую ватку: его мучает жажда. Воды у нас осталось не более двух ведер, теперь только губы смачиваем.
По одному и небольшими группами подходят бойцы. Многие из них видят Правдина впервые. Он снимает с себя стеганку и с помощью Маши кладет ее под забинтованную ногу. На нем чистая гимнастерка, поблескивают на петлице кубики, на рукавах большие красные звезды. Освещенный светом, идущим сверху, Правдин выглядит как-то непривычно для подземелья. Но заострившееся лицо, сухие, покусанные губы напоминают: и он из катакомб, боец подземного гарнизона.
— Ру-у-у-с, вода кушать хочешь? — противно, с надрывом слышится сверху.
— Ха-ха-го-го, ха-ха.
И так тоже бывает. Сидишь у амбразуры — и вдруг этот крик. Фашисты знают, что мы без воды, вот и орут.
— А я этот колодец все же найду, — вдруг отзывается Генка. — Мне бы только достать фонарь. — Генка давно мечтает чем-то отличиться. Порой он говорит о таких вещах, которые, по его убеждению, должны привлечь внимание всего полка. Но... его фантазия никого не интересует. А он полагает, что дяди пока заняты своими делами и им пока не до него. Генка терпеливо ждет: когда-нибудь и он окажется в центре внимания. Недавно он заявил Егору, что где-то в глубине катакомб имеется колодец и он обязательно найдет его. Да, если бы это так было, Гена... А может, и вправду говорит, ведь катакомбы полностью нами не изучены.
С шумом падают на землю тяжелые брызги воды. Это гитлеровец плеснул из ведра. Я замечаю, как дрогнули у бойцов пересохшие губы, как широко открылись глаза, устремленные на мокрое пятно, появившееся на бугорке у выхода.
— Садитесь, товарищи, — будто не услышав всплеска, говорит политрук подошедшим бойцам и вдыхает в себя свежий воздух. — Парнишкой любил я ходить в ночное. Небо сплошь усеяно звездами. Тишина! Слышно, как кони жуют траву, как где-то далеко-далеко в старых развалинах голосит сыч. Ненавидел я эту птицу...
— Дальше-то что будем делать, товарищ комиссар? — вдруг раздается хрипловатый голос бойца, подошедшего сюда в числе других. — Воды дают по капле, только губы смачивать.
Чупрахин ищет взглядом того, кто произнес эти слова. Правдин, упершись руками в носилки, расправил согнутую спину.
— Вопрос вполне законный. — Политрук стучит флягой, висящей у него на ремне. — Действительно, пусто, воды нет. И колодец, по-видимому, нескоро отроют. Что же делать? А? Просить у немцев пощады, в плен сдаваться? Оружие складывать? Борьбу прекращать? Садиться за колючую проволоку и смотреть оттуда, как фашисты ходят по нашей земле, насилуют наших женщин, расстреливают отцов и матерей, уничтожают наши дома, заводы, фабрики, разоряют наши колхозы? Если мы так поступим, если мы, люди с оружием в руках, дрогнем перед трудностями, кто же нам простит потом?..
— Ру-у-ус, вода кушать хочешь? — опять кричит гитлеровец, едва политрук сделал паузу.
— Вот он орет, — не оборачиваясь на крик фашиста, замечает Правдин, — но орет он не оттого, что ему там, наверху, под нашим солнцем весело и покойно, орет он, скорее всего, от страха. Чует, проклятый сыч, что рано или поздно его гнездо будет уничтожено... Вот вы, товарищ красноармеец, — обращается Правдин к пожилому бойцу, сидящему ближе всех к нему, — скажите мне: наступление весны можно остановить?
— Весну? Как же ее остановишь! Пришла пора — ручьи запоют: как бы мороз ни лютовал, а солнышко свое возьмет.
— Правильно! Хорошо сказал! А мы — ты, я, Чупрахин, Самбуров, Мухин — все советские люди — солнце, большое, яркое. Оно все ближе и ближе подходит к зениту. Остановить его невозможно, в мире нет такой силы, чтобы могла погасить это светило. Да, да, мы — солнце. И враги знают об этом, потому и лютуют, злобствуют, чтобы как-нибудь оттянуть срок своей окончательной гибели. Но пора придет — ручьи запоют, солнышко свое возьмет!.. Что касается воды, то могу вам сообщить: мы с командиром батальона решили создать команду по добыче из ракушечника воды. Видите камни, они мокрые, если их пососать, можно собрать несколько капель воды, а из капель, как говорится, образовались реки и моря... Так что же нам дальше делать? А?
— Бить фашиста, товарищ политрук! — скороговоркой отвечает Гнатенко. — Всеми силами помогать нашим товарищам — севастопольцам.
— Ру-у-с, вода кушать хочешь?..
Алексей расстегивает ворот гимнастерки и вдруг предлагает:
— Споемте, а?
— Давай "Священную войну", Алеша. Молодец, так всегда надо отвечать им.
Песня вздохнула и загремела:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Песне тесно в катакомбах. Она вылетает на простор:
Дадим отпор душителям
Всех пламенных идей,
Насильникам, грабителям,
Мучителям людей!
Одна за другой рвутся гранаты, брызжет пламя. Там, где час назад пролетали птицы, голубело небо, колыхалась на ветру зеленая трава, стоит смрадный дым.
...Пойдем ломить всей силою,
Всем сердцем, всей душой
За землю нашу милую,
За наш Союз большой!
Поем до тех пор, пока гитлеровцы не прекращают огня. Маша, Гнатенко поднимают на носилках Правдива, но он велит опустить его:
— Попробую самостоятельно пройти. Дайте-ка мне костыли. Шатров... И здесь он меня поддерживает, — задумчиво произносит политрук и, неуклюже раскачиваясь, делает несколько движений, потом поворачивается к нам: — Понятно! Хожу, товарищи!
Он постоял с минуту и, поддерживаемый с двух сторон Машей и Гнатенко, медленно заковылял на командный пункт.
— Понятно, — нарушает молчание Чупрахин. — Что будем делать? Видали, безногий пошел. Черта с два они нас согнут! Драться будем, понятно?!
Али склонился над большой конторской книгой. Он подсчитывает остаток продовольствия. Мухтаров это делает каждый день. Ровно в семь часов вечера он берет эту толстенную книгу и начинает что-то черкать в ней, мурлыча про себя. Но сегодня Али молчит.
К Мухтарову тихо подсаживается Гриша Панов и смотрит на бойко горящий фитилек в плошке, смотрит неотрывно, словно вот-вот из этого маленького пламени вырвется струйка воды. У Гриши крупные черты лица, из-под шапки торчат плотные завитки волос, когда-то они были черными, смолянистыми, теперь табачного цвета.
— Раскладку на завтра готовишь? — спрашивает Панов у Али. — На завтрак: гречневая каша с бараниной, сливочное масло и чай. Да-а-а, знакомое дело... Сколько я вам, поварам, отвешивал вот этими руками таких продуктов. Даже шоколад имелся на складе. А теперь... Ну что ты пыжишься, ломаешь голову, ведь ничего же на складе нет!
— Ты что, проверял? — серьезно спрашивает Мухтаров, оторвавшись от расчетов. Гриша укоризненно качает головой:
— Что осталось? Или это военная тайна?
— Смотри, — обращается ко мне Али. — Ожил наш Гриша.
Панов сощуривает глаза, вбирает голову в плечи:
— Ах, как вкусно пахнет шашлыком! Скоро подадут... По-карски! Слышите шаги, это официант идет.
Я гляжу на Панова, жалость сжимает грудь. Хотя Семен Гнатенко и говорит, что Гриша хитрющий человек, разыгрывает из себя сумасшедшего, чтобы в наряды не ходить, а воду получать, все же у Панова нервное потрясение, иногда он совершенно невменяем.
Цокает костылями Правдин. Рядом со мной ложится длинная тень человека, потом сам политрук присаживается на ящик.
— Докладывай, товарищ Мухтаров. — Правдин вялым движением руки расстегивает стеганку. После того как побывал у восточного выхода, политрук ежедневно тренируется в ходьбе на костылях. Ходит он и на ближайшие объекты обороны. Он сам смастерил себе протез, страшно доволен им, хотя видно, что ходить на таком грубом протезе тяжело.
Али, перелистывая книгу, говорит:
— Конины хватит на пять дней, крупы осталось десять килограммов. Воды — ведро. Я рассчитал... Если мяса выдавать в сутки на каждого человека по сто граммов, можно растянуть. — Мухтаров чуть косит взгляд на Панова и не решается сказать, на сколько дней хватит конины.
Политрук берет у Али книгу и начинает сам подсчитывать. Гриша поднимается и, стараясь ступать на носки, направляется к Гнатенко, поодаль склонившемуся у приемника. Семен не отступает от своего обещания — в радиоприемнике не хватало конденсатора, он все же где-то отыскал его и вновь принялся за работу.
Правдин передает Мухтарову книгу и, поудобнее положив культю на ящик, отдает распоряжение:
— Воду давать только лежачим раненым, мясо уменьшить до восьмидесяти граммов, крупу завтра разделить на две части и отослать бойцам Запорожца и Донцова... Как с колодцем? — интересуется он.
— Метров на пять отрыли — никаких признаков воды.
— Работы продолжать, если надо, возьмите еще несколько человек. Панов работает или все по-прежнему? — интересуется Правдин, глядя на Григория, сидящего рядом с Семеном у радиоприемника.
— Только о шашлыке вспоминал, запах ему чудился. По-карски, говорит, пахнет. Видать, окончательно вышел из строя.
— Но вы его не обходите с питанием, выдавать все, как и другим... Пусть сосет мокрый ракушечник. Оружие отобрать, диски с патронами возьмите себе, товарищ Самбуров.
Он, побарабанив пальцами по фанере, приглашает Мухтарова пойти с ним к раненым, хлопает по протезу:
— Хожу. Чертовски хорошо, когда у человека есть ноги!
Да, чертовски хорошо... Слышу, как скрипит под ним деревяшка: политрук первым трогается с места. Али прячет в ящик книгу и спешит за Правдиным. Догнав его, становится впереди, чтобы осветить фонарем путь.
До галереи, в которой помещаются раненые, недалеко — метров семьдесят. Сейчас там Маша. Вечером ей помогают Чупрахин и Мухин. Иван быстро научился делать перевязки. Маша хвалит Чупрахина, а он немного обижается, когда напоминаем ему об этом. "Я солдат, а не брат милосердия", — передернет он плечами, а по глазам видно, что в душе гордится тем, что доктор так отзывается о нем. Иван все чаще и чаще останавливает свой взгляд на Маше. Как-то я сказал ему об этом, он поднес свой кулачище к моему носу и незлобиво предупредил: "Молчи! — Но тут же задумчиво бросил: — Все это пройдет, Бурса, — он постучал себя в грудь. — Подшипник здесь ослаб, но я его подтяну".
Чтобы даром времени не терять, решаю заштопать себе шинель, да и Кувалдин уже предупреждал меня об этом. Освобождаю фитилек от нагара, делается светлее.
Гриша хихикает под ухом:
— Гнатенко сейчас кусок уса откусил. Поспорили мы. Он говорит: через пять минут голос Москвы услышу. Я возразил. Он протянул мне руку: пари! Ладно, говорю, если ничего не выйдет, ус себе откуси. Не вышло, и Семен отгрыз... Вот упрямый хохол! Пошутил, а он всерьез принял. Я понимаю Гнатенко: снявши голову — по усам не плачут. Какая разница — с усами или без усов пропадать... — Панов вдруг предлагает мне: — Давай посмотрим книгу, что там из продуктов осталось. — Он тянется к ящику, гремит запором. Я с силой отталкиваю его в сторону:
— Не смей!
Гриша сопротивляется: он кряжистый, и мне трудно справиться с ним, но и нельзя допустить, чтобы посмотрел книгу: Мухтаров ее показывает только Егору и Правдину. Конечно, особых секретов в ней нет, но я сегодня дежурный на КП и обязан строго соблюдать порядок. Панов вновь тянется к запору, у него глаза нормального человека, и все же меня охватывает неприятный холодок. Молчат своды, вокруг непроглядная ночь. Возле зажженной плошки согнутая фигурка Семена, склонившегося над черным ящиком радиоприемника. Занятый своим делом, Гнатенко не слышит нашу возню.
— Погоди, Гриша, зачем тебе эта книга? — отступив на шаг, спрашиваю Панова. Он садится на ящик.
— Ты, Самбуров, ребенок, ничего не понимаешь. Они хитрят. Хлеба нет, крупы нет, конина на исходе. И воды ничего не осталось... Обманывают они, понял? Не веришь? Взгляни в расходную книжку, сам убедишься.
— Кто обманывает? — кричу в лицо Панову.
Гриша усмехается:
— Думаешь, я ничего не соображаю? Нет, все понимаю, решительно все!.. Надо кончать эту волынку. Героизм! Кому он нужен, такой героизм. Безумие, понимаешь, безумие! Уходить надо отсюда, пока немцы не начали травить газами. Досиделись! Пришли саперы. Они взорвут нас.
— А куда идти?
— Всех не перестреляют. Рядовых не тронут. Понял? Потихоньку по два-три человека и выйдем.
— Замолчи! — обрываю Панова. — Ты что мне предлагаешь? В плен идти? Притворился дурачком, а сам какие мысли вынашиваешь. Опомнись, Гриша!..
— Смотри! — вдруг кричит Панов. — Вода! — Он бросается к камню, лежащему неподалеку. Упав на колени, он тянется ртом к ребру ракушечника, чмокает губами, делая вид, что глотает воду.
Подходит Гнатенко.
— Опять кривляется, — замечает Семен. — Встань, болван, — берет Григория за шиворот и поднимает на ноги. Панов облизывает губы, потом смотрит на Гнатенко так, словно впервые его видит:
— Товарищ полковник... здравствуйте, заведующий продскладом рядовой Панов.
— Ну и скот! — скрипит зубами Гнатенко. — Я все слышал, что ты говорил сейчас Самбурову. Гадюка ты вонючая! — Семен тычком бьет в грудь Григория.
— Я ничего не говорил. Больного человека уродуете. Что вам от меня надо? Что? — Панов садиться и плачет.
— Пойдем, Микола, поможешь поставить конденсатор, — не слушая Григория, обращается ко мне Гнатенко.
— Постойте, — догоняет нас Панов. — Плохо мне... Вода, вода перед глазами... Это, наверное, пройдет. Трудно, конечно... Но понимаете, мне все кажется, кажется, видения страшные мучают... Скажите, пройдет это?
— Гадкий ты человек, Грицько. Ой и поганый, — со вздохом отвечает Гнатенко и направляется к радиоприемнику.
— Ус ему проспорил, — поставив на место конденсатор, продолжает Семен.
— Я хотел подзадорить себя, огоньку прибавить, чтобы позлее работалось... Ага, что-то есть. Слышишь писк? — Он торжествующе смотрит на меня. — Слышишь? — Руки его торопливо бегают по кнопкам настройки. Писк действительно слышится, далекий, тонкий.
— Сема, хрипит! — полушепотом произношу, не замечая, как от волнения вцепился в плечо Гнатенко. Зуммер крепнет, вот-вот послышатся слова. Семен вдруг прекращает настройку, снимает шинель, шапку, засучивает рукава.
— А теперь помолчим, — предлагает он.
Минуты две-три сидим, прижавшись друг к другу. Переминается с ноги на ногу Панов.
— Ну, Микола, слушай Москву. — Гнатенко решительно включает приемник. Раздается треск и вдруг громко:
"...Так же без следа поглотит она и эти немецкие орды. Так было, так будет. Ничего, мы сдюжим..."
— Ура! Ура-а-а! — Гнатенко хватает меня за плечи и сильно трясет. — Ура-а-а! Ур-а-а-а!..
— Ура-а-а-а! — изо всех сил кричу и я.
— Постойте, что вы кричите, кто говорил? — надрывается Григорий. — Откуда передавали?
Из темноты один за другим появляются Кувалдин, Правдин, Чупрахин, Мухтаров, Мухин. Приемник еще говорит. Егор, обнимая Семена, крепко целует его в губы:
— Спасибо, друг. Это очень важно. Товарищ Мухтаров, выдать Гнатенко полфляги воды. Теперь мы будем слушать голос Большой земли. А ну еще трижды "ура"!
— Ура!
— Ура!
— Ура! — радостно салютуем.
Немного успокоившись, политрук расспрашивает, кто выступал по радио, что мы слышали.
— "Так же без следа поглотит она и эти орды", — первым сообщает Семен.
— "Ничего, мы сдюжим..." Я поправляю Гнатенко:
— Он пропустил одну фразу. Еще было сказано: "Так было, так будет",
— Существенная поправка, — замечает Прав дин. — Интересно, кто же выступал?
— Конечно, Москва, товарищ политрук, — замечает Чупрахин. Так только она, наша столица, может сказать: "Ничего, мы сдюжим".
Али приносит флягу с водой. Семен, принимая награду, тут же передает флягу подошедшей Маше:
— Возьмите, доктор, пригодится раненым. Взрыв потрясает стены катакомб. Правдин смотрит на часы.
— Девять часов, — сообщает он Кувалдину.
— Значит, начинают, как всегда, не опаздывают, — произносит Егор.
— Ничего, сдюжим, — говорит политрук, — и этих подрывников сдюжим.
Грохот взрывов нарастает с каждой секундой. Под ногами качается земля.
11
Гитлеровцы производят взрывы чаще всего в первой половине дня, потом наступает затишье, немцы будто ожидают, отзовемся мы или нет. Так они ждут до следующего утра. С восходом солнца вновь сверлят землю, закладывают аммонал и рвут... Взрывы мало изменили нашу подземную жизнь. Только сократились посты, многие бойницы завалены.
Каждый день Кувалдин посылает разведчиков искать запасные выходы. Только что возвратились из поиска Чупрахин и Мухин. Лаз оказался завален огромным камнем. Сквозь щель ребята заметили вражеский пулемет, установленный метрах в тридцати в развалинах домика. На обратном пути случайно обнаружили в небольшом отсеке груду ящиков. Проверили. Оказалось — конфеты, пряники. Теперь с питанием легче. Али подсчитал: если в день выдавать на бойца по сто граммов сладостей, их хватит на полмесяца. Можно жить! Вот только с водой трудно. Колодец рыть прекратили, но Мухтаров предлагает попытаться еще в глубине катакомбы. Однако люди истощены, ослабли, едва ли хватит сил на это дело. И все же, видимо, придется рыть.
Возле ящиков подобрали спящего Гену. Он все же где-то достал фонарь и один, незаметно от всех ушел на поиск мифического колодца. Когда его разбудили, он набросился на разведчиков:
— Эх вы, сколько ходили и не могли заметить. А я быстро обнаружил. Тут раньше были партизаны. Это они оставили сладости.
Сейчас с Геной разговаривает Кувалдин. Они сидят неподалеку от меня, и я слышу их голоса.
— Как же ты ушел один? — спрашивает Егор.
— Ушел, и все. Мне тут все знакомо. Могу даже в город пробраться...
— Как же ты это сделаешь? Кругом фашисты.
— Ночью. От западного входа ведет лощинка в Аджи-мушкай, а из села можно пробраться в город садами. Эти места мне знакомы. Хотите, товарищ командир, я любого проведу...
— Смелый ты хлопец, — говорит Кувалдин, — смелый... Но один ты больше никуда не ходи.
Из темноты выскакивает Беленький. Глотая воздух, он кричит:
— Газы! Смотрите!..
Там, откуда выбежал Беленький, с грохотом рушится потолок. В образовавшееся отверстие падают какие-то черные круглые предметы. Они рвутся, разбрасывая во все стороны струи дыма.
— Газы!
— Газы!
Люди бегут в глубь катакомб.
— Ложись! — командует Егор. — Ложитесь лицом вниз. Гитлеровцы продолжают бросать шашки. Падая, они лопаются. Звук противный, шипящий.
— Бурса, хватай на лету. Вот так их! — Иван подбегает к пролому и на лету ловит серую банку, торопливо зарывает в землю. Следую его примеру.
Первые секунды сознание зыбко, непрочно: какие-то сильные потоки несут ввысь, а кругом ночь — плотная, без единого звездного прокола.
Кто-то кладет на лицо мокрую тряпку, начинаю чувствовать землю, вижу Крылову. Она, что-то говорит мне, но ее трудно понять. Рядом стонет Чупрахин, силится подняться. Наконец он встает на колени и кричит на врача.
— Иди к раненым! Без твоей помощи обойдемся!
— Вот тряпка, приложи ко рту, — советует Маша Чупрахину.
Отчетливо узнаю голос Маши. Но почему-то он у нее глухой, далекий. Присматриваюсь: она в противогазе, а в руках — пучок мокрой ветоши. Передав ее Ивану, Крылова бежит в госпитальный отсек, откуда доносится стон раненых.
Шашки больше не падают. Через отверстия уходят газы. Мы уже привели себя в порядок, и тут появился Запорожец. И снова беда.
— Фашисты входом завладели. Донцов тяжело ранен. За мной, товарищи! — оповестил Кувалдин.
...Впереди вырастает сноп света, там выход. Прижимаясь к стене, на ходу готовим оружие к бою. Запорожец тяжело дышит, ему трудно поспевать за нами. Чупрахин бросает гранату. Она рвется в гуще залегших фашистов. Собрав силы, бросаю свою лимонку; ударившись о бревно, она рикошетом отскакивает в сторону и рвет воздух за грудой камней. Гитлеровцы поворачивают назад, бегут от разрывов, скрываясь из виду.
Вижу, сгорбившись, лежит ничком Запорожец. В двух шагах от него кто-то стонет. Потом замечаю поднятую руку, пальцы, подергиваясь, манят: человеку нужна помощь.
Подползаю, осматриваю: живот залит бурой липкой массой. Глаза смотрят на меня кротко. "Товарищ лейтенант!" — наконец узнаю Донцова.
Отстегиваю флягу. Прикладываю к неподвижным губам горлышко:
— Пей!
Донцов показывает на грудь:
— Тут... комсомольский... возьми.
— Пей!
На мой крик подходит Чупрахин. Он расстегивает Донцову шинель. Берет документы и прячет их себе в карман. Опять предлагаю Донцову воды. Надо же что-то делать. Но лейтенант отрицательно качает головой и шепчет:
— Флягу возьмите мою... Там вода... Когда выйдете из катакомб... сообщите матери... В Краснодаре она... И еще... — Он закрывает глаза и чуть слышно продолжает: — Панов подвел, струсил... панику поднял, людей замутил.
Вздрогнул, утих, не дышит. Укрываем шинелью, кладем под стенку, в углубление: пусть лежит в этом склепе Захар Донцов, боец подземного полка. Мало знали его, но и то малое никогда не затеряется в памяти нашей.
С кем-то разговаривает, Запорожец. Подходим. У ног его корчится человек.
— Встань! — приказывает старший лейтенант.
— Тут настоящая кутерьма, понимаете... Зачем же так жестоко с собой поступать! Хватит, — слышится в ответ знакомый хрипловатый голос.
— Отступник! Поднимайся! — Иван толкает ногой Григория. — Поднимайся, трус!..
Собрав бойцов, Запорожец остается оборонять вход, теперь уже наполовину заваленный взрывом. Через небольшое отверстие виден кусочек вечернего неба. На нем вспыхивают звезды. Из катакомб они кажутся невероятно далекими. Почему-то приходит мысль: "А ведь когда-нибудь и до них человек доберется, и космос не будет таким безгранично далеким, каким он представляется сейчас: кто-то первым полетит туда?"
— А вдруг кто-нибудь из нас? А? — вслух произношу я.
— О чем ты, Бурса? — отзывается Чупрахин, стоя возле Панова, притихшего и безразличного ко всему.
— О звездах, Ваня.
— Сумасшедший!
— Смотри, как мигают!..
— Пусть мигают... Это не наше дело. — И он торопит Панова: — Давай, Гриша, топай. Теперь у тебя одна дорога — в рай. Там, говорят, тоже есть продовольственные склады, так что не печалься — будешь при деле. А нам и тут работы по горло хватит.
Еще чувствуется запах газа. Усталость горбит спину. Чупрахин стоит рядом, его локоть — крепкий, как слиток свинца. Надо держаться.
— Ты чего же струсил? С виду вроде парень как парень, а душой — швабра, — толкает он в спину Григория. — Не останавливайся, иди... Теперь дурачком не прикинешься.
Издали замечаем: в отсеке политрука горит свет, мигает маленький красный стебелек — живой, бойкий. Ускоряем шаг, а ноги тяжелые, неподатливые. Но свет манит, зовет. Может быть, этот свет пробивается на поверхность и его наблюдает с Большой земли страна. Ноги, поднатужьтесь!..
ПРИКАЗпо войскам подземного гарнизона
1. Бывший красноармеец Панов Григорий Михайлович проявил презренную трусость. Он нарушил военную присягу, предал своих товарищей.
2. На основании параграфа пятого приказа о создании подземного полка
Приказываю:
а) Панова Г. М. отдать под суд военного трибунала.
б) Трибунал учредить в составе старшего лейтенанта Запорожца Никиты Петровича (председатель), красноармейцев Чупрахина Ивана Ивановича, Самбурова Николая Ивановича (народные заседатели).
3. Дело предателя Панова разобрать в течение 24 часов с момента объявления настоящего приказа.
Командир батальона Е. Кувалдин.
Комиссар батальона В. Правдин.
Лист дрожит в руках. Приказ написан твердым, строгим почерком, в нем всего тридцать строк, а Панову тридцать один год: строка на один год. Небогатую же жизнь ты прожил, Григорий, коль она уместилась на одной страничке тетрадного листа.
Бойко горят плошки. В потолке, в самом высоком его месте, большое черное пятно, в центре которого искрятся капельки воды. Через каждую минуту с потолка падает в подставленную жестяную кружку прозрачная слезинка. За сутки потолок выплакивает четверть фляги воды, ровно столько, чтобы смочить губы умирающим от жажды бойцам.
Вчера в голову был ранен Семен Гнатенко. Он сидит ближе всех к столу. Из-под повязки смотрят большие черные глаза, длинный ус спадает на подбородок. Семен поправляет его, закручивает, но он не держится на месте, вновь свисает.
У Беленького настороженный вид. Он прислушивается к ударам капель. Это заметно по его взгляду, прикованному к кружке. Мухин выполняет обязанности коменданта. Он уже привел Панова, усадил его впереди собравшихся на процесс и неотлучно сторожит Григория с автоматом в руках.
Капли отсчитывают минуты. В наступившей тишине отчетливо слышатся удары... Кап, кап, кап, кап. Панов тупо смотрит на Запорожца. О чем он сейчас думает, этот человек, проживший тридцать один год? Тридцать один год? Тридцать один... Почему-то думается, что это очень много. В таком возрасте человек успевает оставить на земле свой след. Пусть и незначительный, пусть и не яркий, пусть и обыкновенный, но след, след человека, след своей жизни... А он, Панов? Что ты, Гришка, оставил?.. Что? Вот этот приказ в тридцать строк? А ведь и тебя, как всех нас, в муках рожала мать, думая, что она дарит народу человека, сына Земли. И тебя, Григорий Панов, мать кормила грудью, по ночам вставала с постели и любовно, с надеждой смотрела, как ты, разбросавшись в кроватке, во сне чмокал губами. И она, мать, радовалась и грезила, видела в мечтах своих тебя взрослым. И может быть, писателем, или инженером, или прославленным полярником, или замечательным умельцем-рабочим, новатором производства. Да какая же мать плохо думает о своем ребенке! Все они, матери, одинаковые, все они, наши матери, производят нас на свет с одной целью — человека подарить народу, хорошего труженика. Но не стал ты, Григорий, конструктором, знаменитым моряком, не стал ты видным деятелем. Да и не обязательно быть таким, а вот Человеком каждый из нас обязан быть, человеком не по форме, а человеком по назначению, с красивыми мыслями и большим сердцем... Такого Человека, Панов, в тебе нет. И виноват в этом только ты сам...
— Подсудимый Панов, встать! — прерывает мои мысли Запорожец. Никита Петрович, как он сам перед этим сказал, никогда не вел судебного дела, даже никогда не присутствовал на процессах, и, видимо, поэтому, подав команду, он некоторое время смотрит в сторону Кувалдина, словно спрашивает: а дальше-то как, что говорить? А что может Егор ответить?.. Накануне он предупредил нас: вести процесс по всем правилам советских законов.
Когда мы его спросили: "А все же как?" — он, пожав плечами, коротко бросил: "Что я вам, прокурор?.."
Ты уж не обижайся, Григорий Панов, как знаем, так и судим, может быть, по форме и неправильно, мы же не юристы, а солдаты. По-солдатски и судим тебя.
— Подсудимый Панов, встать! — властно повторяет старший лейтенант.
Григорий поднимается. Расставив пошире ноги, он скрещивает на груди руки.
— Вам известно, что приказом командира полка вы отдаетесь под суд военного трибунала? — спрашивает Запорожец.
— Известно, — коротко отзывается Панов и взглядом ищет Кувалдина. Найдя Егора, он взмахивает руками: — Я больной, чего вы ко мне пристали?..
— Вот стерва! — скрипит зубами Чупрахин. — Еще пытается морочить голову.
— Отвечайте на вопросы, а слово вам будет предоставлено потом, — предупреждает Запорожец Григория и, опять посмотрев на Егора, продолжает спрашивать: — Лейтенант Донцов вам приказывал оборонять вход и до последней возможности не пускать фашистов в катакомбы?
— Не мне одному он это говорил, всем приказывал.
— Вы лично выполнили приказ своего командира?
Панов поднимает голову кверху, взглядом провожая падающую каплю воды.
— Отвечайте! — требует Запорожец.
— Я... Конечно, поначалу стрелял, потом...
— Что "потом"?
— Потом... что-то случилось со мной... Я закричал...
— Кому вы кричали и о чем?
— Не помню, ничего я не помню...
— Гриша, врешь, — получив разрешение задать вопрос, поднимается Чупрахин. — Ты, жалкая швабра, кричал, что все пропало, спасайся кто может, и призывал бежать к немцам. А вот Бурсе, то есть Самбурову, говорил, что надо потихоньку уходить из катакомб... Говорил?
Панов смотрит мне в лицо:
— Говорил... Но... я... знают все, болел, вроде как бы сознание терял... Сколько же можно сидеть под землей? — переходит на шепот Панов, обводя взглядом сидящих вокруг бойцов.
— Дайте мне слово! — качаясь, поднимается на ноги Гнатенко. Он медленно подходит к столу, некоторое время смотрит на кружку, в которой отзываются падающие с потолка капли: сколь-ко, сколь-ко...
— Признаться, товарищи, поначалу, когда Панов прикинулся помешанным, как это в медицине называется, точно не знаю, я поверил ему: слабый человек, нервы не выдержали... Ну что ж, бывает. — Семен говорит медленно, губы у него сухие, он то и дело облизывает их. — Но все мы ошиблись в Панове. Очень крепко ошиблись!.. Мы ему верили, старались помочь, чтобы он не запятнал имя красноармейца. Ведь нас в эту форму одел народ, советский народ. Одел и сказал нам: сыны Отчизны свободной, вручаем вам оружие, крепко держите его в руках, защищайте нашу жизнь советскую мужественно, стойко, до последнего дыхания. Почему он, наш народ, сказал нам такие слова? Да потому, что мы его сыны, самые верные из верных. Он нам доверил свою жизнь. Разве есть на свете что-нибудь дороже, чем жизнь своего народа, своей страны. А вот Григорий думал по-другому. Гитлер решил разорить нашу Родину, поработить народ, ликвидировать Советскую власть. Что же делает Панов? Путается под ногами у честных бойцов, думает только о своей шкуре. Ему дела нет до того, что народ истекает кровью, что над страной разразилась смертельная гроза. Товарищи, да как же так можно! Как он смеет так поступать... Товарищи... — Семен вдруг начинает качаться из стороны в сторону, вот-вот он упадет. Политрук берет со стола кружку и подносит ее к пересохшим губам Гнатенко. Семен делает один глоток и, ставя на место посудину, продолжает: — Он хотел выжить, притворялся психически больным. Эх, Панов, да разве можно выжить, если не будет страны, если народ твой будет порабощен! Какая же это жизнь, когда кругом фашист бесчинствует, земля стонет под сапогом проклятого врага? Да лучше смерть в борьбе, чем все это видеть. Не понять тебе, Гришка, этих слов, не понять. Отступник ты, Панов, отступник! И обидно, что ты ходил по нашей земле, советским парнем именовался, форму бойца Красной Армии носил и хлеб колхозника-трудолюба нашего ел и, может быть, еще и речи на собраниях произносил за партию большевистскую. Нельзя простить тебя, Гришка... Ох, никак нельзя. Змей ты инородный в душе! Уйди ты от нас поскорее, уйди навсегда. А мы будем жить, честные бойцы не умирают...
Чупрахин просит Запорожца, чтобы тот разрешил ему сказать несколько слов. Старший лейтенант противится, шепчет Ивану:
— Не положено тебе говорить, вопросы можешь задавать.
Но Чупрахин настаивает:
— Я только два слова.
И когда Гнатенко уходит от стола, Иван не выдерживает, громко говорит Панову:
— Подними голову выше, чего прячешь глаза! — И к Запорожцу тихонько: — Вопросик я ему задам. Можно, значит? — Он вытягивается во весь рост, — Ты знаешь, Гришка, о чем я думал, слушая Семена Гнатенко? Конечно, не знаешь. А думал я вот о чем. Когда мы выйдем из катакомб, порешим с Гитлером, я обязательно женюсь. Вырастут у меня дети, привезу их сюда, в катакомбы, чтобы рассказать им, что такое война, что такое бойцы, которые не умирают. Но о тебе, Панов, ни слова не скажу. Значит, выходит, что ты и не жил, не было такого на свете!
Я записываю речи, у меня даже нет времени взглянуть на Панова. Когда я сообщил Егору о намерении Григория втихомолку покинуть катакомбы, Кувалдин тотчас же вызвал его к себе. Они разговаривали наедине. Я не знаю, о чем шла речь. Только сразу же после разговора Панов подошел ко мне, долго смотрел страшным взглядом мне в лицо. "Ты что же сделал?.." — произнес Григорий и зашагал в темноту. "Куда ты?" — окликнул я. "Не останавливай его, — сказал Мухин. — Он идет искупать свою вину". Алексей пошел вслед за ним. А я еще долго смотрел туда, где скрылся Панов, сопровождаемый Мухиным, смотрел и чувствовал на себе его взгляд, и было у меня такое состояние, словно только что по моей груди проползло холодное, скользкое тело гадюки.
"Пли, пли, пли", — выговаривает в кружке. Бегут строчки из-под моего карандаша. Чуть потрескивают фитильки в плошках. Запорожец уже читает приговор:
— "Именем самых справедливых законов Союза Советских Социалистических Республик..."
Стоя слушают бойцы. Семена поддерживает Маша. Тверже оперся на костыли Правдин.
— "...и на основании пятого параграфа приказа о создании подземного полка, руководствуясь требованиями обстановки, честью и совестью бойца Красной Армии, военный трибунал в составе председателя старшего лейтенанта Запорожца, народных заседателей красноармейцев Самбурова и Чупрахина постановил: отступника и презренного труса Панова Григория Михайловича приговорить к высшей мере социальной защиты — к расстрелу.
Приговор окончательный и обжалованию не подлежит".
У моих ног колышется длинная тень политрука. К Егору подбегает Мухтаров, он что-то говорит ему, показывая рукой в сторону западного сектора.
— По местам! — командует Кувалдин.
Немцы возобновляют взрывы. На этот раз гул слышится со стороны западного сектора.
В десяти метрах от стола сидит Панов. Над ним возвышается Мухин с автоматом в руках. Я собираю исписанные листки и кладу их в ящик, где хранятся штабные документы. Потом ищу кружку, упавшую со стола, и ставлю ее на место. Капли вновь, будто ничего не произошло, начинают отсчитывать минуты. Алеша спрашивает меня, показывая на Панова:
— Что делать с ним?
— Охраняй, — советую ему, затем беру автомат и направляюсь на свое место: по боевому расписанию сегодня я помогаю Маше ухаживать за ранеными.
13
Прошлой ночью Панов явился мне во сне. И приснится же такое! Пришел к амбразуре, где накануне я нес дежурство. Опустился на колени, предлагает закурить махорки. А сам все дрожит и хихикает. "Что ты, говорит, торчишь здесь! Брось эту трещотку, — на пулемет показывает, — и туда, на волю, не расстреляют. Меня вот не тронули". Злость взяла. "Как же, говорю, не тронули, пузырь вонючий, не тебя ли мы по приговору трибунала на веки вечные от земли своей отрубили?" Еще пуще захихикал. "Что ты, говорит, храбришься, ведь ты человек, значит, думаешь о спасении своей жизни. Бежим туда, чего медлишь!" — повысил голос и тычет рукой в сторону амбразуры. Поднялся я и на Григория с кулаками: "Не мешай другим жить, коли сам не смог". Размахнулся — и бац, бац, да с такой силой. И тут я проснулся, вижу, Чупрахин держит за руку.
— Ты что дерешься? — спрашивает. Рассказал про сон. Иван потрогал тыльной стороной ладони мой лоб, спокойно сказал:
— Порядок. — И немного погодя размечтался: — После войны, надо полагать, будет установлен День Победы как всенародный праздник. Веселья — хоть отбавляй. Мы с тобой, Бурса, эту дату будем отмечать по-своему. Приедем в Москву, к Кувалдину, поставим на стол огромный-огромный кувшин с водой: вот она, наша победа, пей сколько угодно.
А чего можно желать лучшего, когда так мучает жажда?
...Кувалдин создал команду по сбору воды. Эту работу возглавляю я. Добываем губами из влажных стен ракушечника. Сегодня собрали тридцать пять глотков. Камень ноздреватый, острый, и губы кровоточат.
Гремят заступы. Удары лопат напоминают отрывистый кашель людей: кхы-кхы, кхы-кхы. Это роют новый колодец, уже вошли в землю на глубину шести метров. Роют днем и ночью. Мухтаров оброс черной бородой, щеки опали, отчего нос стал еще больше. Иногда Али поет про Азербайджан. Песни его грустные. Чупрахин не любит их слушать, не нравятся они ему.
— Ну вот, завыл! — ворчит Иван, когда Али начинает петь.
— А ты послушай, — безобидно настаивает Мухтаров, — солнце встанет перед тобой. А слова-то какие: про горы, ручьи, которые звенят звонче серебра.
— Какой там звон, одна грусть... Не люблю я, когда человек не поет, а плачет. В жизни, как я полагаю, больше хорошего, чем грустного. Петь надо веселые песни, а от твоих, Мухтаров, комок в горле появляется, — упорствует Иван и демонстративно закрывает уши, когда Али начинает петь.
...Красные лепестки фитильков, рассекая вокруг темноту, еще резче оттеняют границу мрака. Впечатление такое, что там, в десяти метрах, бездонная пропасть: сделай несколько шагов — и ты полетишь в тартарары. И только зная, что за этой чертой находятся люди, противишься этому неприятному чувству.
...Туго приходится Запорожцу: странное дело — полные люди быстрее сдают. Вероятно, только обязанность командира заставляет старшего лейтенанта двигаться, отдавать распоряжения подчиненным. И говорит он тихо-тихо, а большей частью молчит. Да и вообще за последние дни как-то притихли все. Молча получают один раз в сутки пищу — три конфеты и глоток воды. Молча уходят на боевое задание, ложатся за пулеметы и ведут огонь, когда немцы пытаются через проломы в потолке проникнуть в подземелье. Только глаза у людей не изменились. Если правда, что глаза отражают мысли человека, то думы наши остаются неизменными — не сдавать гитлеровцам катакомб.
...Тянусь губами к холодному ребристому камню. Капля попадает в рот, хочется проглотить. Доносится стон: "Пи-и-ть". С силой выдавливаю изо рта собранную влагу. В мою флягу отдают воду все бойцы команды. У нас строгая норма: каждый обязан сдать столько, сколько добываю я. И никто меньше меня не сдал.
Лопаты стучат и стучат. В перерыв иду с Алексеем взглянуть на работу мухтаровской команды. В глубоком котловане копошатся черные тени.
— Самбуров, послушай, — обращается Мухтаров, показывая на серый свод.
Напрягаю слух. Но ничего не слышу, кроме тяжелого дыхания работающих внизу да стука о камень кирок и лопат.
— Подождите там немного, — распоряжается Али, опустив бородатое лицо вниз. — Теперь слышишь? — поворачивается ко мне.
С потолка доносится какой-то шум, вначале похожий на скрежет грызуна. Нет, это не мышь; похоже, что там, Наверху, работает какая-то машина.
Шум усиливается.
— Давно это? — спрашиваю Али, не решаясь сдвинуться с места.
— Часа два, — не сразу отвечает Мухтаров.
— Бурят, — шепчет Мухин, — узнали, что здесь копаем колодец.
Из котлована вылезает Беленький. Кирилл упросил Егора назначить его помощником Мухтарова по продовольственной части. Но сейчас, когда продуктов осталось столько, что с этим делом легко справляется один Али, Беленького послали рыть колодец.
— Глоток водички бы, — подходит он ко мне и стучит по фляге. — Есть. Удружи, Самбуров, папиросой угощу...
Гитлеровцы могут через проделанное отверстие сорвать работу. Надо немедленно сообщить Егору.
— Алеша, сходи к Кувалдину, пусть сам придет сюда, — распоряжаюсь я.
— А что случилось? — интересуется Беленький. Вылезают из котлована и другие бойцы.
— Кудрявый, одолжи сигаретку, — просит Семен у Беленького. — Не дразни людей. Потом отдам десять пачек "Казбека".
— Когда это "потом"? — спрашивает Кирилл. — После дождика в четверг?
— Зачем же в четверг, вот выйдем из катакомб, — поясняет Гнатенко, поправляя на голове повязку.
— Фантазия, дядя, насчет выхода, — возражает Беленький и, пряча окурок в нагрудный карман, продолжает: — Самому пригодится. Нас еще не освободили, дядя. Вот когда освободят, тогда я тебе ее подарю сам.
— Что значит "освободят"? — замечает Мухтаров. — Что мы, пенсионеры? Понимаешь, что ты говоришь?! Чупрахин за такие слова в драку лезет. Правильно делает.
— Что это?! — вскрикивает Беленький. — Слышите, — показывает он на потолок.
— Вода! — сообщает Гнатенко. — Вода! Товарищи, вода!
Прыгаю в колодец, ощупываю землю: лужица!
Кто-то хватает за стеганку, тащит наверх. Вырываюсь: Егор во весь рост стоит надо мной. Лицо у него бледное, беззвучно шевелятся губы. Потолок дрожит, роняя серые куски ракушечника.
— Взрывают! — определяет Кувалдин и велитгЯвсем отойти в сторону, в укрытие. С шумом рушится потолок. Когда рассеивается пыль и наступает тишина, через пролом летят слова:
— Рус, сдавайс!
Кто-то зажигает плошку: там, где была штольня колодца, гора камней, плотно перегородившая катакомбы. Оставив Мухина старшим по добыче воды, Егор, Мухтаров и я с горящей плошкой в руках направляемся к политруку. Кувалдин шагает впереди. У него согбенная спина, голова ушла в плечи. Еще вчера Егор говорил бойцам, что скоро получим воду и каждый досыта напьется чаю с конфетами: ведь с тремя сладкими шариками размером в крупную горошину действительно можно выпить несколько кружек.
Что теперь он скажет бойцам? Егор, чуть замедляя шаги, признается:
— Не знаю, как и сообщить об этом...
— Просто так и сказать, как произошло, — советую ему. — Поймут. Твоей вины тут нет.
— "Вины"! — вздыхает Егор. — Дело не в этом, Самбуров. Ответственности я не боюсь. Вода нужна, вода. Навстречу нам из темноты выныривает Гена.
— Товарищ командир, — обращается он к Кувалдину, — политрук послал, там бойцы волнуются, на КП пришли. Труп Запорожца принесли, говорят, что он сам себе...
Берем за руки Генку и бежим. Но это только кажется, что мы бежим, просто чуть-чуть чаще переставляем ноги, а может быть, даже и этого не делаем: силы тают с каждым днем.
На КП горят две плошки. Опершись о костыли и поджав больную ногу, возле ящика стоит политрук и что-то говорит бойцам. Протискиваемся вперед, видим труп Запорожца.
— Я еще раз спрашиваю, кто вам сказал, что командир роты покончил жизнь самоубийством? Это ложь! — И, заметив Кувалдина, повышает голос: — Вот командир батальона. Пусть скажет: мог это сделать Запорожец?
— Колодец когда будет готов? Внутрях все сгорело, — тянет кто-то слабым голосом.
Кувалдин вскакивает на ящик. Он сбрасывает с себя шинель и минуту стоит молча. Свет и тени исказили его лицо, и теперь оно похоже на грубо высеченное из камня.
— Тише, товарищи! Старший лейтенант Запорожец не мог так поступить. Это во-первых. Во-вторых... — Кувалдин почему-то смотрит в мою сторону.
Догадываюсь: сейчас он скажет всю правду о колодце. "Может быть, не надо сейчас говорить об этом?" — хочется сказать Егору.
— Во-вторых, — продолжает Кувалдин, — слышали взрыв?
— Не новость... Каждый день слышим...
— Фашисты взорвали отсек, в котором бойцы Мухтарова рыли колодец. Весь труд пропал.
На какое-то время людьми овладевает оцепенение. Потом шепоток:
— Сволочи!
И громче:
— Бить их надо!
— Ночью нагрянуть!
— Правильно!
— Вот и я так думаю, — подхватывает Кувалдин. — У товарища политрука на этот счет имеется план. Сегодня мы сообщим о нем...
Егор, соскочив с ящика, наклоняется над трупом, вытаскивает из внутреннего кармана стеганки записную книжку. Выпрямившись, листает ее, потом вслух читает:
"25 июля. Перед глазами все время плещется вода. Чувствую запах хлеба... Вражеская пуля попала в живот. Боли невероятные... Хотя бы одним глазом посмотреть, что будет после войны. Рано или поздно Красная Армия угробит фашистскую гадину..." Поняли, каков был Запорожец? — обращается к бойцам Егор.
Маша покрывает тело брезентом, в тон Правдину произносит:
— Такие не стреляются! Такие вечно живут! Мухтаров гремит пустым фанерным ящиком. Вероятно, он подсчитывает оставшиеся конфеты.
14
Закопченные стены, низкий потолок, до того низкий, что ощущаешь его тяжесть. Это место главного сбора. В полутьме с трудом угадываются бойцы. Скоро буду зачитывать приказ о вылазке. Должны ворваться в поселок, где запасемся водой и продуктами. У нас кончились конфеты, ни куска конины. Посменно ходим к сырой ноздреватой стене утолять жажду.
Возле коптилки стоит Мухтаров, черный, высохший и неподвижный, только глаза, освещенные горящим фитильком, чуть мигают. Али пытается сосчитать собравшихся, чтобы определить, достаточно ли он захватил гранат.
Фитилек колышется. Из мрака выплывают две человеческие фигуры: высокая, с широкими плечами — Егор, чуть согнутая, кланяется на каждом шагу — политрук.
Мухтаров уступает место Правдину. Лицо политрука, как всегда, побрито, но от этого не стало моложе, морщины иссекли его вдоль и поперек, а виски белые, словно запорошенные густым снегом.
— Здравствуйте, товарищи!
— Здравствуйте.
Правдин, подняв фонарь, вглядывается в лица.
— Что с Москвой? — слышится из дальних рядов. О Москве мало кто говорит, но думают все.
— С Москвой? — передав фонарь Егору, спрашивает политрук. — Что с ней может быть? Город такой, который может за себя постоять. Это я хорошо знаю. А вот других сведений у меня нет, товарищи.
— Слух прошел: сдали, — по голосу узнаю Беленького. Конечно, сам выдумал, откуда же мог услышать, от внешнего мира мы изолированы полностью: радиоприемник уже давно не работает — истощились батареи, а других не нашли.
— Слух, — возражает Чупрахин. — Фрицевские сплетни, от кого же еще можно услышать...
— Ему сорока на хвосте принесла, — отзывается Мухин.
Политрук, взглянув на Егора, объявляет:
— Сегодня ночью сделаем налет на Аджимушкай. Нам надо показать гитлеровцам, что их взрывы не поколебали нашей решимости. В селе имеется продовольственный склад. Вот Захарченко, — Правдин наклоняется к подошедшему к нему Генке, — точно знает, в каком месте он расположен. Гена, расскажи, что ты знаешь о складе.
При свете коптилки мальчик тоньше спички, лицо заострилось, потускнело, а глазенки еле теплятся. Но Генка не таков, чтобы показывать свою слабость. Он взбирается на груду камней и рассказывает:
— Было это три дня назад. Я отпросился у товарища Правдина и товарища Кувалдина сходить в село. Я тут все тропинки знаю. А потом — одному всегда можно пройти. Ну вот, значит, и был там. Из села фашисты начисто выселили жителей. Я узнал, где немцы хранят продовольствие. Третий дом со стороны Керчи, там и колодец есть, можно будет воды набрать. Это нисколько не страшно. У нас же есть оружие. Я сам проведу к складу. — У него вспыхивают глазенки.
Ах, Гена, Гена, ты бы все сам сделал, да вот мы, никчемные дяди, никак не можем понять тебя. Он действительно однажды проник в Аджимушкай. Это был его подвиг. А дяди опять не заметили этого. Только Егор, обняв его тогда, долго-долго гладил по голове и не сказал ни слова. Ну что ж, зато сейчас Генка на виду, он это понимает и готов все сделать сам.
Вылазка подробно спланирована, распределены силы, назначены выходы и направления атак. Вхожу в группу захвата, которую возглавляет Чупрахин. Проводником будет Гена.
Кувалдин зачитывает боевой приказ. До начала вылазки еще целый час. Нам надо как-то использовать это время. И мы говорим, но только не об атаке, нам кажется, что это дело уже свершилось. Мы говорим о днях более отдаленных. Решаем: после победы на двадцатый день соберемся здесь, своими руками соорудим обелиск в память подземного гарнизона и павших товарищей. Потом мы поем вполголоса. Хочется, чтобы эта песня вылетела из катакомб. Пусть ее услышит страна: сражаемся, находимся в строю, на самом переднем крае.
...Постовые горячо жмут руки, желают удачи. Первым выползает Чупрахин. Осматривается. Увидев на небе звезды, он замечает:
— Светят, не погасли.
Поселок укрыт туманом, слышатся вздохи моря. Гена подползает к Чупрахину, что-то шепчет на ухо.
Иван дает сигнал следовать за ним. Земля медленно, с трудом движется навстречу. Ночь безлунная, тихая. Где-то далеко-далеко на востоке, словно до невозможности уставшие от непосильного труда, тяжело вздыхая, рвутся бомбы. Напрягаю зрение: кажется, поселок не в тумане, а в дыму.
— Иван, а ведь это дым. Чупрахин замирает на месте.
— Понимаю, приготовься, — шепчет и вынимает из-за пояса ракетницу.
Глухой щелчок спускового крючка — и зеленая нитка ракеты рассекает черный полог ночи. Справа и слева, где должны находиться группы поддержки, ударили пулеметы. Огонь плотный, дружный, будто фонтаны, вдруг пробившиеся из-под земли.
— За мной! — увлекает нас Чупрахин.
Генка бежит легко, катится шариком, подпрыгивая на неровностях. Вот и село. Но вместо домов нас встречают обгоревшие развалины.
— Где склад? — спрашивает Иван Гену. Тот топчется на месте и со слезами повторяет:
— Сожгли... Сожгли... Все разрушили.
Бой нарастает. Гитлеровцы пускают в ход минометы, орудия. Пламя разрывов превращает тихий клочок земли в кипящее море огня. Но не огонь страшен, страшно сознание: опасаясь нашей вылазки, фашисты уничтожили поселок, создали вокруг катакомб зону пустыни.
Поворачиваем назад. Поддерживающие группы бьются с перешедшими в атаку гитлеровцами. Чупрахин дает сигнал отхода. Упал Гена... Поднялся и повис на моих руках...
Поодиночке в катакомбу вползают бойцы, тут же тонут в непроглядной темноте. Ощупываю Гену: на груди кровь.
— Пить, — стонет он.
Подхватив мальчика на руки, спешу к сырой стене. Ноги подламываются, спотыкаюсь, но иду. Жадно сосу мокрые камни, припадаю ртом к губам Гены. Они холодные, неподвижные: ему уже не нужна вода.
А катакомбы молчат. Хотя бы кто-нибудь закричал.
— Эй, кто тут есть!
— Самбуров?
Узнаю Крылову, протягиваю к ней руки. Плечи у Маши дрожат.
— Ты что здесь?
— С Гнатенко плохо, — сообщает она.
— Пойдем, — тороплю Машу и по дороге рассказываю ей о гибели Гены. Мы договариваемся прийти сюда утром и похоронить нашего юного друга с почестями: он этого заслужил... юный солдат. Как он старался, чтобы его считали настоящим бойцом. Да он и стал им в тринадцать лет.
Катакомбы за эти дни будто вытянулись, увеличились расстояния: это, конечно, оттого, что мы ослабли. Но об этом думать не стоит. Пусть надежда сократит путь.
— А все-таки выйдем из катакомб, пробьемся к своим, — говорю Маше, лишь бы не думать о неудачной вылазке.
— Как? — спешит спросить она. А что я могу ей ответить? Но все же что-то надо сказать.
— Маша, а ты из каких мест? — вдруг спрашиваю я. Оказывается, она жила под Москвой. У нее три брата — все они на фронте.
— Разве ничего не слышали о подвиге летчика Крылова? Это мой брат, — с гордостью поясняет она. — Он сбил три фашистских самолета. Ему двадцать три года. А мне уже пошел двадцать пятый... Но я ничего еще не совершила. Институт и вот — фронт.
В темноте идти трудно. Успокаиваю Машу: — Нам еще жить да жить. Все впереди. Главное — не опускаться ниже ватерлинии, — повторяю слова Чупрахина.
15
Маша, покачиваясь, пытается поправить повязку, сползшую Гнатенко на глаза. Семен тихо протестует:
— Не надо... Силы тратить не надо.
Он лежит на спине. Ус — клок пакли. Только шевелятся пальцы правой руки, лежащей у него на груди. Я наклонился к Семену.
— Не успел, — шепчет Гнатенко.
— Что?
Он медленно показывает на стенку.
— Понял?
Поднимаю выше фонарь. Читаю: "Михаил Петрович Золотов, 1920 года рождения, Ростов. Ранен в живот. Доктор, хороший ты мой доктор, ничем ты мне не поможешь. Да здравствует Родина! Смерть палачам-фашистам!" А вот и он, Михаил Золотев, с перевязанным животом. Он сидит, прислонившись спиной к стене: умер с широко открытыми глазами, с зажатым в руке автоматом.
Иду вдоль стены. Надписи, надписи: "Жизнь — очень красивая штука. Верю, она победит войну. Прохор Иванов из Сальска"... "От жажды все пересохло внутри. Я люблю тебя, дорогая мама. А. И. Рогов"... "Пятые сутки ни крошки, ни росинки во рту. Прощайте, товарищи. Микола из Киева"... "Умираю. Прошу партию свою большевистскую, весь народ советский казнить Гитлера страшной казнью. Люди, не прощайте тем, кто развязывает войны! Боец Громов из Москвы".
Надписи, надписи... Нет, бойцы не умирают. Они вечно будут жить в строках этой подземной каменной книги, И ты, Гнатенко, будешь жить! И ты, Гена...
— Ну, понял? — спрашивает Семен, когда я возвращаюсь к нему. Конечно, понял... Только что я могу написать, Сема, хватит ли у тебя сил сказать, что я должен сделать, какую надпись оставить здесь... Да, да, ты об этом просишь меня, хотя стыдишься сказать прямо. Сема, Сема, друг ты мой хороший. Хочешь, я высосу из этих сухих камней для тебя каплю воды. Я не знал тебя раньше, не видел, даже не предполагал, что есть на свете ты, Семен Гнатенко, гражданин из города Сумы.
— Маша, товарищ Крылова, — сам не знаю для чего я к ней обращаюсь.
— Что? Разве не видишь: скончался он... Накрываю Семена шинелью.
— Погоди, Маша... Он просил отметочку одну оставить здесь. Посвети-ка фонарем вот сюда. — Беру острый камень и размашисто вывожу на стене: "Кто войдет в эти катакомбы, пусть снимет шапку. Здесь покоится прах бойца Семена Гнатенко. Да здравствует победа! 18 августа, Самбуров".
Вокруг безмолвие. Будто прикорнувшие после утомительного перехода, лежат в разных позах бойцы: кто-то еще жив, шевелится, а вон тот, что у ног Гнатенко, бредит: "Не торопись, целься аккуратнее... Солнце, какое красивое солнце". А вот, у самой стены, кто-то поднялся на колени. Он смотрит на Крылову: "Телегин я... из Москвы родом... Водички бы глоток, доктор... Нет, значит. Ничего, полежу немного и встану". Он падает на бок, стараясь не выпустить из рук оружия. Винтовка с грохотом ударяется о камни. Телегин тянется к ней судорожно, торопливо.
Подбегает Чупрахин. Он берет у меня фонарь и, подняв его высоко над головой, кричит:
— Сейчас мы добудем питание! Держитесь товарищи! И вода будет. Держитесь...
Он подзывает Машу и сообщает:
— Политрук организует группу добровольцев. Пшеница поспела в поле. Уже восемь человек изъявили желание пойти...
Восемь... Политрук девятый: один или, в лучшем случае, двое должны обязательно вернуться. Остальные примут на себя огонь врага. Но уже сюда не возвратятся. Так решили, так договорились: голод вступил с нами в смертельный поединок, и в подземелье возвращаться уже нет никакого смысла.
Восемь... Политрук девятый. Восемь стоят в сторонке.
Правдин укрепляет протез веревкой. Он делает это спокойно, будто собирается на прогулку.
Укрепив протез, Правдин постукивает ногой:
— Сто километров можно идти... Ну, командир, какие будут указания?
Какие у Кувалдина могут быть указания? Но все же Егор говорит:
— Товарищи... вы понимаете... Восемь пар глаз смотрят на Егора.
— Проверьте оружие, — наконец распоряжается Кувалдин.
Нескладно, вразнобой щелкают затворы.
Уходят. Правдин, обернувшись, скрещивает над головой руки.
— Рожь будет! — кричит он. — Сообщите об этом раненым! Слышишь, Егор Петрович? Постараемся!..
...Вернулся только он один. Его подобрал у входа Чупрахин с группой бойцов, дежуривших у восточного сектора. Маша осматривает кровоточащую ногу. Правдин вынимает из-за пазухи колосья и, покусывая от боли губы рассказывает:
— Ребята молодцы. Подняли такой шум, что фашисты приняли их за целый полк... Бой идет, а я рву, рву, колосья и все посматриваю, как они дерутся... Не все, конечно, прорвались, но прикрывали они меня здорово... Ешьте, зерна созрели, — он вдруг стонет и закрывает глаза.
Маша смачивает ему влажной ватой губы и просит не разговаривать. Мы отходим в сторонку. Только один Егор не тронулся с места.
Али выдает нам по колоску, остальные прячет в мешок, это для тех, кто уже не может ходить — лежит в госпитальной галерее.
В моем колоске оказалось двадцать зерен. Я чувствую их запах. Зерна... Значит, там, наверху, жизнь идет своим чередом, значит, она не остановилась, значит, земля еще дышит и еще не поздно чем-то помочь этим зернам, чтобы пламя войны не иссушило их в пепел. Значит, надо держаться. Чупрахин жует громко, Мухин спрашивает:
— Ваня, чего ты так громко ешь?
— Удовольствие получаю, — быстро отвечает Чупрахин. — Вот зерно, а я кладу его в рот, как большой кусок хлеба, и жую. Здорово получается. Попробуй — сразу почувствуешь, что в желудке полно. Есть такая страна — Индия. Так вот там, дед мне рассказывал, все так едят. Такой прием пищи называется психоедой. Бурса, ты не слышал про это?
— Нет, — коротко отзываюсь, глядя на Крылову, на ее потемневшее лицо. У нее под глазами темные пятна и губы почернели.
— А ты, Кирилл? — обращается Иван к Беленькому, сидящему возле плошки.
— Глупости! Сколько ни воображай, от этого сыт не станешь...
— Но это по-твоему, Кирилка, — возражает Иван, — а по-моему, если хорошо воображать, крепко мечтать, многое можно сделать. Конечно, что касается психоеды, тут я спорить с тобой не буду, как говорят, образование не позволяет, а насчет нашей победы могу утверждать: мечта помогает. Иногда так размечтаюсь, что вижу себя в Берлине. Будто хожу по улицам этого проклятого города и так вот кулаком показываю: ну что, герры и фрау, получили Россию!.. Придет такое время, Кирилка, обязательно придет, — убежденно заключает он и направляется к Маше, которая, перевязав ногу Правдину, сидит, прислонившись к стене. Я замечаю, как Иван отдает Крыловой зерна. Маша, подержав их, возвращает Чупрахину. Но он протестует, просит, чтобы она съела.
16
Сверху через отверстие доносится:
— Безумцы, выхо-о-о-ди-и-те!
Так продолжается второй день. Взрывы прекратились. В подземелье тихо-тихо. И от этого громче слышится:
— ...выхо-о-о-ди-и-ите!..
Теперь мы все размещаемся на командном пункте. Западный выход взорван, несем дежурство только у восточного, наряды меняются через каждые два часа. Находиться на посту не так трудно, а вот перемещаться тяжело — эти триста метров, отделяющие КП от входа, стали непомерно длинными. Но никто об этом не напоминает, будто ничего не изменилось.
— Выхо-о-о-ди-и-ите...
Мухтаров и Мухин приносят со склада ящик с гранатами. Егор спрашивает:
— Сколько еще осталось?
— Тридцать штук, — отвечает Али. Он берет ломик и вскрывает ящик. Ломик соскальзывает, Али, потеряв равновесие, падает. Но тут же вновь принимаемся за работу, что-то бормочет.
— Раздать? — обращается он к Егору.
— Погоди, — Кувалдин окидывает взглядом сидящих бойцов. Он без шапки, с засученными по локоть рукавами, натруди висит автомат.
— Решили мы с политруком пугнуть этих кричальщиков... Кто со мной пойдет?
Поднимается десять человек. Егор, сняв с фитилька нагар, пятерней поправляет упавший на глаза чуб.
— Садитесь и слушайте, — говорит он. — Утром я осматривал пролом, который немцы сделали в госпитальном отсеке. Сквозь него можно проникнуть наверх. Я поднимался. Метрах в ста пятидесяти от пролома, в лощинке, — гитлеровцы, землеройные машины. Ударить бы по ним надо, внезапно налететь, забросать гранатами.
Сняв с себя автомат, он вытаскивает из-за голенища суконку и начинает протирать оружие. В темноте кто-то просит глоток воды. Политрук, отстегнув флягу, велит Крыловой посмотреть, есть ли в ней вода. Маша отрицательно трясет головой. Но все же поднимается и, слегка качаясь на ходу, идет на стон. Кирилл, тяжело вздыхая, произносит:
— Если бы сейчас десант высадили...
— Егор, раздавай гранаты, — щелкнув затвором, говорит Чупрахин. — Командир, слышишь, раздавай.
Получив боеприпасы, мы ждем назначенного часа. Мухтаров выдает нам по одной конфете: где и как он мог сохранить их — неизвестно. Наклонившись к Али, интересуюсь:
— Откуда взял?
— НЗ командира батальона... Сегодня он распорядился выдать. Это последние.
Возвращается Маша. Она едва переставляет ноги. Чупрахин берет ее под руку и, придерживая, ведет к политруку. Я подхожу к Кувалдину, сажусь с ним рядом. Откусив кусочек конфеты, он спрашивает:
— Патроны в диске есть?
— Есть.
— Покоя нельзя давать гадам.
— Это верно. Нам только бы запастись продуктами и водой.
— Да, — коротко соглашается Егор и тут же говорит о другом. — Ты знаешь, сколько калорий содержит вот эта конфета?
— Нет?
— И я не знаю, — улыбается он. Егор улыбается так, как улыбался тогда, на марше, и в момент, когда объявили, что его назначили командиром взвода, когда отозвали Шапкина готовить разведгруппу. Да, есть же такие люди, от одной улыбки которых делается легче на душе.
— Ты не забыл про Аннушку? — сам не знаю почему вдруг опрашиваю Егора. Он отправляет в рот остаток конфеты, рассматривает свои большие руки.
— Аню, — вздыхает Кувалдин и тут же оживляется: — А я тогда соврал... Помнишь, сказал тебе: Аннушка — жена моя. А ведь это не так.
— Знаю.
Он смотрит на меня с удивлением, прищурив один глаз.
— Знаю, — повторяю я.
— Откуда? — спрашивает он. — Не сочиняй, Николай. А я ее люблю, не было того дня, чтобы не думал о ней. Так она вонзилась в мою душу, что и слов подходящих нет, чтобы рассказать об этом. Не веришь? Ну и что ж, откуда тебе знать... Встретишь такую, тогда поймешь меня.
— Егор, не надо об этом.
— Не надо, так не надо. Это я так, только перед тобой открылся. — Он поднимается и смотрит на часы: — Нам пора. Кто получил гранаты — встать! Чупрахин, проверить оружие.
Пролом конусообразной формы с большим наклоном. По нему не так уж трудно подняться наверх, выйти из подземелья. Обрушившиеся камни подступают к самому лазу, через который видно вечернее небо, низко нависшее над землей. Кто-то должен подняться первым, осмотреть местность вокруг, нет ли поблизости гитлеровцев, потом подать сигнал остальным. Егор подзывает к себе Чупрахина.
— Смотри тут, я полезу, — говорит он Ивану.
— Нельзя тебе, — шепчет Иван. — Ты же командир, забыл, что ли?
Наш гарнизон уже нельзя назвать ни батальоном, ни ротой — слишком мало осталось людей в строю: одни погибли под непрекращающимися обвалами, другие — в открытых схватках с врагом, третьи — от истощения. Осталась небольшая группа, и Кувалдин, конечно, понимает: теперь он и командир и рядовой боец.
— Я знаю, что делаю. Смотри тут.
— Егор, послушай, — настаивает Чупрахин, — я пойду.
— Нет, оставайся здесь. Дело трудное, а у меня еще силы есть. Сэкономил на командирской должности, — вдруг шутит Кувалдин. — Самбуров, пошли.
Поднимаемся с трудом. Дрожат ноги. Егор подает мне руку, помогает преодолеть последний метр. В вечерней мгле темным пятном виднеется стоянка машин. Там немцы.
— Ну! — шепчу Кувалдину.
— Лежи, лежи, — тихо отвечает он.
А лежать невозможно. Со стороны машин ветром доносит запах жареного мяса. Фашисты ужинают. От одной этой мысли кружится в голове, я уже не помню, когда мы в последний раз ели.
— Посмотри направо, что там чернеет, не сады ли? — говорит Егор. Я всматриваюсь. Думаю: "Сады, ну и что из этого? "
— Ну, — торопит с ответом Кувалдин*
— Сады, — отвечаю.
— За ними должен быть овраг, по нему можно проникнуть в город. Понял?
— О чем ты, Егор? А как же остальные? — не пойму, на что Кувалдин намекает.
— Эх ты, — сокрушается Егор. — Я командир, отвечаю за каждого. Думаю о выходе из катакомб. Такой час настанет. Я жадный до жизни. Прорвемся или погибнем в открытом бою. Но только заживо я себя здесь, в этом подземелье, не похороню. Понял, о чем я мечтаю? А сейчас мы этим гробокопателям шумовой концерт устроим.
Он берет камень и бросает вниз. Один за другим поднимаются восемь человек. Егор дает знак: рассредоточиться в цепочку.
...Метров сто ползем по-пластунски. Впереди двигается Егор. Тишина. Где-то за машинами какой-то гитлеровец пиликает на губной гармошке. Неподалеку от Кувалдина вырастает фигура часового. Тихонько насвистывая, он топчется на одном месте.
Мы сжимаем в руках гранаты.
— По-олк, огонь! — кричит Кувалдин.
Бросаем гранаты в два приема. В темноте ярко вспыхивают разрывы. Впереди образуется какой-то пляшущий клубок. Трое лежат неподвижно — им Керчи уже не видать.
— Полк, в атаку! — повторяет команду Егор. Но это сигнал к отходу.
У пролома на минуту задерживаемся. Клубок пляшет, мечется, надрывно стонет. Откуда-то издали начинают бить минометы. Мы скользим по конусу в свое подземелье.
Внизу Егор, еще находясь в возбужденном состоянии, говорит:
— Теперь они не будут орать "выходи"... Поймут: подземный гарнизон живет и борется.
17
Взрывы не прекратились. После нашего налета немцы участили их. Теперь они не оставляют проломы открытыми, засыпают землей и камнями. Гитлеровцы ищут нас, видимо, намереваются задавить обвалом. Щупают круглые сутки, а напасть не могут. От взрывов ходуном ходят катакомбы. Вчера с потолка отскочил большой камень. В этот момент Крылова перевязывала Правдину ногу* Ракушечник упал ей на спину. Она потеряла сознание. Через полчаса пришла в себя. Но теперь не поднимается, лежит у стены рядом с политруком. Правдив сидит на разостланной шинели, прислонившись к ящику. Над его головой чуть дрожит от взрывов полотнище знамени. При свете плошки знамя кажется густо-багровым, словно залитым кровью.
Егор, я и Чупрахин только что возвратились с восточного участка. Ночью мы, собрав ручные гранаты, расставляли их вместо мин неподалеку от входа. По предложению Кувалдина мы вкладывали запалы, тонкой проволокой закрепляли чеки и потом соединяли гранаты между собой: если за проволоку дернуть, чека соскочит с боевого взвода и гранаты начнут рваться. Теперь фашисты ни могут внезапно ворваться в катакомбы.
Маша смотрит на нас стеклянными глазами. Губы у нее неподвижны, набухли. Чупрахин, отстегнув флягу, предлагает ей воды. Мы все смотрим на Ивана. Словно поняв наш молчаливый вопрос, он говорит:
— Там всего глоточек, берег на крайний случай. Пей, доктор.
— Не надо, — вздыхает она, чуть повернув голову к Правдину. Но Иван настаивает, подносит ко рту флягу.
— Теперь легче? — спрашивает он.
— Да... Только спать хочется. Я и дома была порядочная соня, а мама сердилась. Товарищ политрук, а у вас есть родные? — вдруг спрашивает она.
— Есть, Маша, и мать и отец. В Мурманске живут.
— И жена есть? — Крылова с трудом поднимает голову и затуманенным взглядом всматривается в лицо политрука.
— Жены нет... Но будет, — стараясь улыбнуться, отвечает Правдин. — А впрочем, не знаю, пойдет ли кто теперь за безногого, — пытается он шутить.
— Пойдет, Вася... Пойдет... Вы же, Вася... хороший... Ой!.. Вася! — вскрикивает она, словно боясь чего-то, отшатывается, запрокинув голову назад.
Вечером мы хороним ее в центре "вестибюля". Политрук неотрывно смотрит, как растет каменистый холмик. А погодя, когда, уже похоронив Машу, мы вновь садимся возле Правдина, он произносит:
— Выходила меня, сама ушла.
Весь день мы говорили о жизни, о делах, которые Маша и ее товарищи, оставшиеся здесь навечно, не успели совершить.
Мухтаров шепчет:
— Взорвали последнюю амбразуру. — И, помолчав немного, спрашивает: — Как ты думаешь, Гитлера повесят? — Али смотрит на меня, ожидая ответа.
— Повесят, — произношу и не узнаю своего голоса: слабый, тихий вздох, не больше.
— И я так думаю. Только после этого не забыли бы о наших катакомбах. Привести бы сейчас всех империалистов сюда, в подземелье, и носом бы их: "Смотрите, это дело рук ваших гитлеров..."
— Что будем делать? — спрашивает Беленький у политрука. — Все выходы взорваны, один остался...
— Что же мы? Совесть чиста, воинский долг не нарушили... Фашисты думают, что прижали нас в катакомбах. Нет! — восклицает Правдин. — Это мы их схватили за ноги. Рады бы они уйти отсюда, да не могут.
— Пи-ить, — стонет кто-то в стороне.
— Самбуров, напои, есть немного, — подает мне флягу Правдин.
— Товарищ политрук, у вас больше нет, оставьте у себя, — говорю шепотом.
— Берите, — настаивает он.
Со стороны еще не взорванного входа слышен хрип: сегодня утром гитлеровцы установили там репродуктор и сейчас вновь предложат нам сдаться.
— Русские солдаты! К вам обратится генерал Львов, — трещит репродуктор.
— Кончайте свое безумие. Слушайте генерала Львова.
Против таких передач немцев у нас есть одно оружие — песня.
— Давай, Алешка! — просит Чупрахин. — Давай...
Широка страна моя родная. — слабым голосом начинает Мухин. Подхватывают другие:
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.
— Солдаты! Слышите меня? — летит со стороны выхода.
Дружно отвечаем:
Всюду жизнь и вольно и широко,
Точно Волга полная, течет,
Молодым везде у нас дорога,
Старикам везде у нас почет...
Усталые и охрипшие, стоим, взявшись за руки.
— Я генерал Львов. Сообщаю вам: Крым полностью занят немцами. Красная Армия потерпела крах под Барвенковом, Лозовой и Ростовом. Ее части беспорядочно отходят к Сталинграду. Ваше сопротивление бессмысленно... Предлагаю...
— Гад! — Иван бежит к выходу.
— Стой! — приказывает Егор. — Куда ты?!
— Он у меня сейчас подавится, — не останавливаясь, отвечает Чупрахин.
— Ошалел матрос, — замечает Беленький, и тут же пытается идти вслед за Чупрахиным.
— ...Вы получите полную свободу. Немцы вас не тронут. Они гарантируют вам жизнь и возвращение к своим родным очагам, — продолжает вещать враг.
Скрипя зубами, пытается подняться политрук. Он застегивает фуфайку, поглубже натягивает шапку. Его бледное, осунувшееся лицо перекошено болью.
— Мухин, пой! — просит он.
— ...Я знаю, у вас нет ни хлеба, ни воды. Вы погибаете голодной смертью. Во имя спасения слыши... Раздается сильный треск, и репродуктор глохнет.
— Это Чупрахин! — догадывается Беленький.
С грохотом разорвался снаряд. Осколки со звоном летят во все стороны, свинцовым дождем падают на камни.
Минуту молчим,
В детстве на берегу реки я как-то стоял у костра. Было это в половодье. Мелкие поленья сгорели дотла. Только одна головешка продолжала дышать, подернутая прозрачной серой пленкой. Вода все ближе и ближе подступает к очажку. Мне не хотелось, чтобы погас уголек: в нем столько было жизни. Вдруг налетел ветер, и головешка засветилась еще ярче. А мутная, пенящаяся вода так и не достигла своей жертвы. Угли мигали ярко до самого позднего вечера. И в этих вспышках огней чувствовалась необыкновенная сила жизни. "А ведь жар больших сердец сильней", — приходит на память строчка из какого-то стихотворения. Я начинаю вспоминать, когда и в каком стихотворении вычитал эту строку.
— Иван! — кричит Кувалдин, прерывая мои мысли. Из-за камней показывается Чупрахин. Даже издали заметно, как он возбужден.
— Как стукнул булыжником — и здорово живешь: захлебнулся, подлец! — говорит он, садясь рядом с политруком. — Шум подняли, не понравилось. Генерал Львов! Врут все это они. Какой наш лев станет лобызаться с немецкой овчаркой?..
Достаю из кармана завернутый в бумагу окурок.
— Бери, — предлагаю Ивану и чувствую, как дрожит у него рука: видимо, нелегко ему было там, у входа. Закурив, Чупрахин повторяет:
— Генерал Львов... Нашли дурачков, так и поверили им. — И уже более спокойно говорит Кувалдину: — Ты уж, Егор Петрович, извини, что, не доложив тебе, помчался. Характер у меня такой: загорится в душе — не могу сдержать себя. А тут такое: "Ваше сопротивление бессмысленно". Учитель нашелся... Гад вонючий!.. — Он расстегивает ворот гимнастерки и продолжает: — Вырваться бы только из этого подземелья... Ох и бился бы я с ними! Этакой жар в душе, столько ненависти накопилось, что сто лет жизни не остудят. Да-а, крепко они разозлили меня! — помолчав, говорит Иван. — А ведь до войны, например, у меня никакой злости не было на немцев. Не верите? Точно говорю. У нас в паровозном депо работал Эрлих. Человек как человек, дружбу с ним водил, на свадьбе у него гулял. И вдруг после войны придется с ним встретиться, а? Что будет?
— Загадываешь далеко, — робко подает свой голос Беленький. Он сидит рядом с Мухтаровым, посасывая влажный камешек.
— Далеко? — спрашивает Чупрахин. — Не знаю, как ты, Кирилл, а я верю: встреча такая состоится. Может быть не с Эрлихом, а с другими...
— Конечно, именно ты встретишься, — иронизирует Кирилл.
Чупрахин снимает шапку и, подложив ее под голову, ложится на спину. Его взгляд устремлен в потолок. Там, вверху, когда-то было большое мокрое пятно, и оттуда падали капли воды. Ракушечник выплакал все свои слезы, и темное пятно исчезло, даже и следа от него не осталось. Когда же это было? Я начинаю вспоминать, но никак не могу припомнить точно день.
18
Мы с Алексеем идем вдоль центральной галереи. Свет плошки, рассекая темноту, освещает знакомые, исхоженные места. Замечаю провода. Держась за них, мы перемещались по катакомбам, поддерживали связь с боевыми постами, находили пути к амбразурам и бойницам. А вот вправо тянется провод в госпитальный отсек. Там когда-то Маша ухаживала за ранеными. Теперь в отсеке тишина, никто не просит утолить жажду, не слышно стонов. Отсек уснул глубоким подземным сном. Но он может заговорить, если проникнуть туда и осветить его стены. Когда-нибудь, возможно, так и произойдет, если тяжелые своды потолка, обрушившись, не похоронят навечно надписи на камнях.
Мы идем медленно, считая рассеявшихся мелкими группами людей. Еще утром Кувалдин, после продолжительного совещания с политруком, приказал нам сосчитать оставшихся бойцов. Для чего все это потребовалось Егору, пока неизвестно. Нас никто не останавливает и не окликает.
Возвращаемся, проходя мимо первой могилы. Фанерный щит возвышается над холмиком так же, как в тот день, когда мы его поставили здесь. Свет от плошки выхватывает из темноты надпись: "Подполковник Шатров Иван Маркелович — организатор обороны Аджимушкайских катакомб".
— Алеша, ты не знаешь, какое сегодня число? — спрашиваю я у Мухина.
— Пятнадцатое сентября...
Я думаю: "Неужели столько времени находимся под землей? Даже не верится, будто все это началось совсем недавно". А ведь вначале каждый день казался годом. Потом освоились и перестали замечать, как проходили сутки, недели, месяцы. Может быть, потому, что некогда было подумать о времени.
...Выслушав нас, Кувалдин ведет к политруку. Правдин, склонившись над картой, испещренной цветными карандашами, что-то рассматривает на ней.
— Сорок девять человек, — сообщает ему Кувалдин, присаживаясь на край койки.
— Оружие, боеприпасы тоже учли? — отложив в сторону карту, спрашивает политрук.
— Мухтаров собрал сорок восемь гранат, есть и патроны к автоматам, — отвечает Егор.
— Помните песню про партизана Железняка? — осторожно спуская с кровати раненую ногу, поднимается Правдин. — Помните:
Налево — застава,
Махновцы — направо,
И десять осталось гранат.
"Ребята, — сказал,
Обращаясь к отряду,
Матрос партизан Железняк, — Херсон перед нами,
Пробьемся штыками,
И десять гранат — не пустяк".
— Строй, Егор Петрович, батальон, поговорим и решим. А сорок восемь гранат — не пустяк.
— Хорошо. Значит, так, как договорились?
— Да. Нам дорога каждая минута.
— Самбуров, Мухин, зовите сюда всех, — распоряжается Кувалдин и, вздохнув полной грудью, подает команду: — Баталь-о-он, выходи строиться!
Мы бежим в темноту, тормошим притихших бойцов:
— Выходи строиться! Выходи строиться!
Люди привыкли к различным командам, потому без лишних вопросов, без суеты поднимаются и идут; к месту сбора. Остаются неподвижными лишь те, кто от истощения уже не может подняться.
Строй получился неровным, изломанным, многие бойцы не совсем твердо стоят на ногах, некоторые опираются на винтовки, и почти на каждом из нас изорванная одежда, лица усталые, серые, с заострившимися скулами. Политрук, привязав к ноге протез и опираясь на костыли, подходит к строю. Голова его белая, будто облитая молоком. Мухтаров, пододвинув к нему ящик, предлагает сесть. Правдин, взглянув на Али, говорит:
— Не надо, убери. — Он силится расправить грудь, но костыли мешают ему это сделать.
— Товарищи, — произносит политрук, — У нас была цель: как можно дольше продержать гитлеровцев здесь, в районе катакомб, чтобы облегчить борьбу нашим товарищам под Севастополем. Вы хорошо справились с этой задачей. Значит, мы стояли рядом, плечом к плечу с защитниками Севастополя. Родина никогда не забудет подвига бойцов подземного гарнизона!.. Нас осталось немного. У нас нет продовольствия, нет воды, фашистские изверги замуровали амбразуры, взорвали западный выход. Они оставили один восточный выход, видимо надеясь, что мы не сегодня-завтра начнем выходить отсюда и сдаваться им в плен. Чем мы ответим врагу?
— Не выйдем, останемся здесь!
— Умрем, но не попросим пощады у фашистов.
— Не выйдем!
— Останемся тут!
Строй качается, шевелится. Правдин делает предупреждающий жест:
— Слушайте меня внимательно. Сражение под землей окончено. Мы понесли большие потери, но не отступили со своего невероятно трудного рубежа. Когда-нибудь, я твердо верю, придет сюда человек мира, наш советский человек. Он увидит следы необыкновенного подвига, совершенного солдатами подземного гарнизона. Во имя этого подвига я и командир батальона решили, не медля ни одной минуты, выйти из подземелья и решительным ударом прорваться в город, рассеяться там по домам и потом поодиночке, мелкими группами уйти в горы. Кто готов на это испытание — два шага вперед!
Мы стоим неподвижно. Тишина невероятная. Слышно, как под политруком скрипнул протез... один раз, второй. Правдин сильнее опирается на костыли, плечи его приподнимаются, и, когда он принимает устойчивое положение, мы, задевая ногами о землю, делаем два шага вперед.
Беленький, наклонившись ко мне, шепчет:
— Они же нас перестреляют, слышишь, Николай? "Ничего, прорвемся", — мысленно отвечаю Кириллу, глядя на политрука.
— Выходим из катакомб строем, — сразу начинает Кувалдин. — Гранаты и автоматы держать так, чтобы гитлеровцы не видели, что мы вооружены. Идем с песней. Это нужно для того, чтобы фашисты заранее услышали о нашем выходе. Они, конечно, приготовятся открыть огонь, но не смогут открыть его сразу, увидев нас безоружными и идущими с песней. Враг, видимо, некоторое время будет гадать: почему мы так идем, куда и с какой целью. Это даст нам возможность подойти ближе к немцам. Оружие пускать в ход только по моей команде. Если со мной что-нибудь случится, сигнал для открытия огня подаст Мухтаров. Я назначаю его своим заместителем. После прорыва каждый действует самостоятельно. В городе не задерживаться, при первой же возможности пробиваться в горы, вливаться в партизанские отряды. Вопросы будут?
— Есть вопрос, — отзывается Беленький. — А если не прорвем вражеский заслон, тогда как?
Егор отвечает не сразу. Он смотрит на Кирилла так, словно тот спросил что-то такое, которое без ответа понятно и ему, Беленькому, и всем нам, стоящим в строю.
— Что ж тогда? Драться, товарищ Беленький, драться. Оружие при нас — оно не должно молчать. Думаю, что отходить в катакомбы не придется. Понятно?
Кто-то позади спрашивает, пойдет ли с нами политрук или останется здесь. Правдин отвечает:
— Я иду с вами, товарищи. Нога? Да, вижу, вы все смотрите на мою культю... Если при прорыве поможете выбраться из огня — спасибо. Но и сам я еще могу постоять за себя. На последний бой сил хватит.
— Я приказываю, — снова говорит Кувалдин, — при любом положении товарищу политруку оказывать всяческую помощь.
Мухин и Мухтаров раздают гранаты. Мы прячем их за пазухи, а автоматы под полы шинелей и стеганок. Потом обнимаем друг друга, клянемся не дрогнуть в бою, обмениваемся адресами. Чупрахин кладет в карман кусок ракушечника.
— Это на память, — говорит он мне. — Всем буду показывать после победы: видали, скажу, это камешек оттуда, из Аджимушкайских катакомб.
— Становись! — командует Егор.
Теперь более расторопно занимаем места в строю.
— Иван Чупрахин, Николай Самбуров, Алексей Мухин! — выкрикивает Кувалдин, держа в руках зажженную плошку. — Выйти из строя.
Первым выходит Мухин, я следую за ним. Иван, недоуменно взглянув на Егора и поколебавшись, становится рядом со мной.
— Вы остаетесь здесь, — негромко, но вполне ясно сообщает Кувалдин.
— Почему? — нетерпеливо спрашивает Иван.
— Да, вы остаетесь здесь, — подтверждает Правдин. — Вам поручается особое задание. — Политрук поднимает над головой свернутое знамя. — Вот эту святыню передаем в ваши руки. Сейчас мы не можем взять с собой знамя. Понимаете, не можем, слишком большой риск. Егор Петрович, объявите им приказ.
Кувалдин берет знамя и, развернув его, громко чеканит слова:
— Приказываю: красноармейцам Ивану Чупрахину, Николаю Самбурову и Алексею Мухину принять боевое Знамя дивизии и при первой возможности доставить его командованию советских войск. Хранить знамя пуще своей жизни. В случае утраты дивизионной святыни Чупрахин, Самбуров и Мухин предаются суду военного трибунала... Вам понятен приказ?
— Понятен, товарищ командир, — отвечаем втроем,
— Ну, а теперь простимся. — Егор обнимает нас, и я замечаю, как по его заросшим скулам катятся крупные слезы... "Егор, друг ты наш хороший, и ты плакать можешь". (Мама, мама, я тоже разревелся.)
— Батальон, за мной, марш! — встав впереди колонны, делает шаг Кувалдин.
Кто-то запевает "Вихри враждебные". Стою, прижавшись к Ивану, смотрю вслед уходящей колонне. Над их головами маячит шапка Егора. Позади строя качается на костылях политрук.
А песня звенит, звенит... И в звоне этом не печаль, а гордая непреклонность людей, моих товарищей.
— Поют хорошо. Нет ли у тебя, Бурса, папироски? В глазах какая-то резь, — говорит мне Чупрахин. Затем, сняв с себя шинель, гимнастерку, просит помочь обмотать его знаменем. Вновь одевшись, стучит себя по груди: — Я теперь самый сильный на земле человек, здесь сердце всей дивизии, попробуй меня согнуть — сто тысяч смертей получишь.
— Пошли, а мы подождем, — вдруг шепчет позади Беленький. — Слышишь, студент, как-нибудь спасемся...
Иван поворачивается на голос Кирилла и от неожиданности не может выговорить слова.
— Что смотришь? — продолжает Кирилл. — Не узнаешь?
— Ну и стерва же, а?! — наконец выпаливает Иван. — Он не хочет собой рисковать! Уходи ты подальше от меня.
Наступает ночь. Пытаюсь уснуть, но только смыкаю глаза, как передо мной возникают идущие в атаку бойцы. Вздрагиваю. Не спит и Чупрахин.
— Слышишь? — шепчет он.
— Что?
— Море...
Напрягаю слух: звенит в ушах, стучит кровь в висках.
— Что ты? Какое море?
— Слушай... Волна о берег бьется. Вот она катится... Идет, идет... шумит галькой. Вот пошла назад. Не слышишь? Эх, пехота! Никакого таланта, — сокрушается Чупрахин.
Подходит Беленький. Он говорит мне:
— Мы должны молчать, молчать. Немцы подумают, что тут никого не осталось, и уйдут. Нам легче будет выбраться отсюда.
— Пошел вон! — кричит Чупрахин.
— Тише, Иван... Вот пощупай, — Беленький протягивает Чупрахину рюкзак.
— Что это?
— Зарыл, а сейчас откопал. Троим хватит на неделю.
— Как троим? — возмущается Иван. — А Мухин?
— Тише, кричишь, как на рынке...
— Подлец! — в темноте слышится голос Чупрахина.
— Перестань, успокойся, — умоляет Беленький. Наконец возня прекращается. Чупрахин ощупью находит меня. Чувствую, как он весь дрожит.
— Слаб я стал, Бурса. Хочешь водички, попей. У философа отнял.
— Ты что с ним сделал?
— Ничего. Закрой уши, плакать хочется. Закрой, тебе говорят! — кричит он, ложась лицом вниз.
Беленький плачет. Плач его похож на хохот сумасшедшего. Потом он тянется к Ивану:
— Слышишь, матрос, прости! У меня чувство самосохранения очень развито. Понимаешь, с детства у меня это.
— Убери руки! — кричит Иван. — Не баба, чтобы обнимать.
— Гонишь прочь? Не уйду, буду лежать рядом, пока не умру.
— Врешь, умереть у тебя духу не хватит, скорее к немцам сбежишь.
— Правду говорю... Послушай...
— Замолчи, слизняк! Бурса, я думал, что он пришибленный от природы, а он, чувствуешь, какой линии? Вон отсюда! — замахивается Чупрахин на Беленького.
Кирилл вскакивает, торопливо подхватывает сумку, бежит в темноту.
Ночью предпринимаем очередную попытку выйти из катакомб. Мы уже давно наметили место сбора: если при выходе нам придется рассеяться, каждый знает, куда потом собираться. В узком полу заваленном проходе мы стоим вплотную друг к другу, взволнованно бьются наши сердца.
— Ребята! — обращается Чупрахин. — Хватит у вас сил, чтобы бесшумно поднять этот камень и подержать его на руках, пока я не посмотрю, есть ли там немцы?
— Хватит, — отвечаем разом. Обхватываем ребристый камень: — Раз, два — взяли!
Чупрахин, согнувшись, протискивается в образовавшуюся щель. От непосильной тяжести перед глазами плывут радуги. Но мы стоим неподвижно, словно превратились в одеревенелые существа.
— Бурса, фашисты ушли; наверное, решили, что мы уже на том свете, а нам и на земле по горло дел, — возвратившись с осмотра местности, говорит Чупрахин.
Он велит сдвинуть серый камень с прохода. Напрягаемся, и камень не так уж тяжел. Кто-то горбатый проворно проскальзывает у ног. "Беленький", — мелькает у меня в голове, и я, опьяненный свежим воздухом, падаю на землю, сквозь забытье слышу шум волн. А руки тянутся вперед, ноги упираются в камни. Ползу, ползу туда, где дышит живое море...