Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

В фашистских застенках

Минула не по здешним местам лютая, с трескучими морозами, зима первого года войны. Засинели снега на полях, поголубело, освободившись от безрадостных облаков, небо. Закруглились плотные ямки у стволов деревьев. Весна ринулась на поля, в леса, на раскисшие дороги, пробралась в солдатские окопы. Солнце припекало спины, дубило крепким загаром лица, плавило снега. Запах оттаявшей земли, ожившей хвои, прелых прошлогодних листьев кружил головы.

Подошла пора, и вышли в лист деревья, зелеными коврами убрались поля, загустели над ними первые стайки комаров. Марта с силой рванула на себя зимнюю раму, распахнула окно. Свежий ветер ворвался в дом, и сын радостно, будто понимал что, засучил ножонками. Марта обернулась на его призывно-радостное восклицание:

— Ну что, маленький? Весна, да? Твоя первая весна, и ты уже хочешь гулять? Тебе уже не сидится дома. Бегать маленькому хочется, бегать...

Яркий румянец вспыхнул на лице от охватившей нежности к сыну. Марта порывисто нагнулась, подняла его высоко к потолку, а потом страстно прижала к себе и зажмурилась от тревоги и счастья.

— Как дальше жить будем, Борька? О, да ты уже спишь? Хлебнул свежего воздуха, и баиньки?

Марта уложила сына, постояла в нерешительности, потом закрыла окно, задернула занавеску и достала из тайничка дневник, который она вела в институте, — неудержимо захотелось окунуться в ту, другую, настоящую жизнь, которой она жила совсем недавно. Открыла наугад страницу:

«Миша Спиридонов дал замечательную книгу «Мартин Иден». После занятий пробыла в тире до восьми вечера. Домой шла с ребятами. Они были очень вежливы и разговорчивы, но ни намека на ухаживания. Как это хорошо!

Придя домой, сходила за бельем на чердак, повязала немного прошивку и помогла Басе перевести параграф с французского языка.

В час огонь погасили, а я взяла книгу и отправилась читать. Вернулась в четыре часа ночи — одна сотня страниц большой и мелко напечатанной книги была прочитана. Да, в тире я выбила 43 из 50 на 50 метров. Сказали, что прилично, но ждут от меня большего».

«Как описать этот замечательный день? По физкультуре все трудные упражнения на брусьях и турнике прошли без запинки, в то время как почти никто не делал их чисто и точно. Остальные занятия прошли как всегда. Профессор Яковлев на педагогике подкусил некоторых девушек, сказав, что в класс к ребятам загримированными приходить не стоит, иначе они весь урок будут разглядывать грим. Это замечание мне понравилось».

«Сегодня в письме Миши было много хорошего и даже стихотворение... Ой, как хорошо!! Как хорошо!! Вот когда действительно хочется жить! Жить! И жить! А если встречу Мишку, то, наверно, настолько растеряюсь, что не буду знать, как подойти к нему...»

Как и тогда, когда записывала эти строчки, Марта вспыхнула горячим румянцем, и глаза побежали по страницам, отыскивая на них самое главное для нее.

«Ну, ладно, довольно писать, ночь почти на исходе, а я пишу и пишу без конца. Милый друг, можешь не сомневаться — я буду всегда с тобой, если не лично, то мысленно и всегда буду преданной тебе, как ты — Родине... Поэтому меньше сомнений, а больше уверенности, и я докажу тебе верность настоящего друга!»

«Все это время, с моего приезда, у меня нет денег, живу кое-как, но маме я не дам и повода подумать об этом. Пусть лучше она думает, что я живу без забот... И пусть у меня нет ничего, кроме простого платья и туфель, но пусть будет чиста душа моя, искренни чувства и рабочая рука. Тогда настанет время, когда я собственными руками все себе заработаю. Я не требую ничего ни от близких мне людей, ни от природы, ни от самой жизни. Скоро я получу стипендию и, возможно, опять сумею послать немного своей маме...»

«Я сегодня очень рада: мне вынесли благодарность за отличное дежурство по военной кафедре. Получилось очень торжественно, и я довольна, что у меня одной благодарностью больше, а порицаний ни одного.

Вечером занималась в пулеметном кружке. Я уже могу разобрать пулемет, хотя не знаю еще названий всех его частей. Чувствую, что с каждым разом хоть на тысячную долю становлюсь ближе к военному делу и этим самым ближе к своему половиночке. Скоро куплю книгу и буду изучать теорию автодела, а летом постараюсь научиться водить автомашину, а там, возможно, недалеко и до танка. Пока это мечта, но надежду бросать не буду — не хочу быть пассивным педагогом».

Еще одна страница открыта наугад:

«Что меня радует, так это снайперская школа. Девушки передали мне, что инструктор говорил — Лаубе такая, что забьет даже мальчишек. Я не была на этом занятии, потому что подсчитывала сведения о значкистах для комитета комсомола».

Снова шелестнула страницами:

«Мама мне послала посылку. В ней много масла, мяса и даже сыр. Ах какая у меня мама — не ест сама, а все копит и посылает мне. Милая моя, хорошая мама!»

«Ничего нового. Весь вечер просидела у уборщицы и читала ей «Моя разведывательная работа». Пришла очень поздно, а комнате все уже спали...»

Вернулась к первой странице, чтобы посмотреть, когда же она начала вести дневник, и прочитала:

«Мне как-то сказали девчата, что у меня веселый, тихий и примиренческий характер. Я с этим не согласна. Да, я могу казаться веселой, когда на сердце большое горе. Я и в самом деле не нервная и могу вести себя так, как это нужно, независимо от моего настроения в данную минуту. Могу смеяться, когда в пору плакать, но в отношении моего «примиренчества» они глубоко ошибаются...»

Эта запись навела Марту на тяжелые размышления. Осенью ее первый раз вызвали в комендатуру в качестве переводчицы. Все закипело в ней против этого предложения, восстало против него: «Она рядом с немцами! Да она бы их всех!.. Ни за что!» Как слепая, натыкаясь на все, Марта заметалась по комнате, будто отыскивая для себя спасение. Садилась, вскакивала снова. «А что, если рядом и против них? И переводить ведь можно по-разному: что-то добавлять и что-то опускать. И «служить» так, что потом локти кусать будут... Хуже будет, если заставят. Пусть думают, что пошла на это дело добровольно, даже с радостью. Надо, надо сжать зубы. Казаться довольной и... делать свое дело... Это трудно. А что сейчас легко? Главное в ней в том, что она сумеет сделать для людей».

Правильно ли она тогда поступила? Быть может, следовало отказаться, и будь что будет? Бьются щемящие душу мысли, закипает от них кровь, горячими толчками ударяет в голову.

Выдержит ли она двойную игру, которую приходится вести изо дня в день. Не сорвется ли на каком-нибудь пустяке? Уже несколько раз была близка к тому...

* * *

Непременное порождение «нового порядка» — лагеря. Для военнопленных, для коммунистов и сочувствующих им, для инакомыслящих и инаковерующих. Гетто — для евреев. Обзаведение ими почти ничего не стоит — дорого ли возвести руками заключенных два-три ряда колючей проволоки вокруг одного-двух сараев? Содержание — тоже. Но как дорого обходится народу их существование: свыше пятидесяти тысяч жизней в Чудове, восемьдесят — в небольшом девятом форте близ Каунаса, свыше двух с половиной тысяч в Жестяной Горке под Новгородом. Безобидное название этого населенного пункта в годы оккупации наводило ужас и на неробких людей. Как чумное обходили они стороной это место, шепотом произносили его название.

В один из подвалов Жестяной Горки, до отказа набитых людьми и кишащих крысами, была брошена и Марта Лаубе. Ее взяли летом сорок второго года, в ясный погожий день.

Криком исходил Борька — напугали мальчонку темные громкоголосые люди, вверх дном перевернувшие весь дом. Нашли пачку довоенных писем мужа, его заготовки на сапоги, форму лейтенанта Красной Армии. Еще что-то искали, переворачивая землю на чердаке и в огороде. Нетронутыми остались только несколько веточек березы с ярко-зелеными глянцевитыми листьями, принесенных Мартой накануне из леса для матери...

* * *

Начались допросы.

— С каким партизанским отрядом вы имеете связь? Через кого? Где находится отряд? Кто его командир?

— Я первый раз слышу, чтобы поблизости от нас находились партизанские отряды. Да и могут ли они быть в прифронтовой зоне?

— Зачем вы ходили в Борки в ноябре прошлого года?

— Я уже объясняла: господин комендант дал мне пропуск, чтобы навестить больного свекра. Господин комендант может подтвердить это...

— Но вы были в Борках не только в ноябре?

— Не по своей воле — меня возили туда как переводчицу.

— И вы снова заходили к Медонову?

— Естественно, он же мой родственник.

— Какие сведения о немецкой армии вы ему передавали?

— Господин офицер, чтобы передавать какие-то сведения, их надо иметь...

— Разве переводчице это так трудно?

— Я слышу только то, что мне разрешают. Но, допустим, что я и передала, как вы говорите, какие-то сведения Медонову. Но ему-то они зачем?

— Вы русская?

— Нет, я латышка.

— Латышка? Интересно. А как вы оказались в Николаевке?

— Я здесь родилась. У нас половина деревни латышей.

— А ваш муж?

— Он русский.

— Откуда вы знаете немецкий?

— Учила в школе.

— А потом в институте?

— Нет, в институте я училась на факультете французского языка.

— Странно, вы прилично знаете немецкий и к тому же французский. Мне приходилось встречаться с лицами, изучавшими немецкий в школе. Они двух слов связать не могут. Вы проходили спецподготовку и остались здесь, чтобы шпионить?

— Осталась случайно и спецподготовку не проходила. Мне легко даются языки, знаю немного испанский и английский.

— Ваш муж командир Красной Армии? Он воюет против нас?

— Я не знаю, где он и что с ним...

— Где второй сын Медонова?

— Тоже не знаю. Они там, я здесь...

— Он летчик?

— Не знаю.

— О, вы утверждаете, что не видели его в летной форме?

— Я видела его в форме авиационных войск — он служил на аэродроме, но летчиком, насколько мне известно, он не был.

— Хорошо. Вы признаете, что он служил на аэродроме. Почему же вы не хотите признать, что он летчик? На каком аэродроме он служил? Кем?

— Не знаю, не заходил разговор на эту тему...

Допросы. Днем, ночью, рано утром. Вопросы следуют один за другим, часто одни и те же, чтобы поймать на противоречивых показаниях, сбить с толку, запутать. Марта никак не может понять, за что ее арестовали, что у них есть против нее.

Дознались, что мать предупредила партизан, и они избежали засады? Но кто знает об этом, кроме нее и матери?

Раненый Николай? Так ему помогала вся деревня, а когда он сбежал из лагеря и приходил за одеждой, то пробыл не более получаса, и об этом ни одна душа...

Тогда что же? Проведали, что, поехав за дровами, они с матерью оставили в лесу телегу картофеля, капусту, соль. Едва ли. Они никого не встретили тогда и если кому-то и пригодилась их картошка, то даже эти люди не знали, кем она оставлена.

Уговорила солдат отпустить двух задержанных в лесу девчонок? Добилась некоторых поблажек для жителей деревни?

Борисов и Романенко? Свекор через несколько дней прошел по их следам до прибрежной деревни, и там никто и словом не обмолвился о том, что кого-то задерживали. Значит, они ушли благополучно. И все-таки какая-то связь с этим есть. Недаром же они так интересуются, когда она ходила в Борки, зачем, что там делала, к кому заходила...

Как сыро и душно здесь. И этот запах. Отчего он? А, кирпичное здание, бумаги, клей. Она уже отвыкла от всего этого. На улице солнце. Каким чистым и синим кажется из окна небо! Неужели оно и в самом деле такое синее, или она отвыкла и от него? Здесь от всего можно отвыкнуть... Радостно вспомнилась вдруг последняя прогулка в лес. Она ушла из деревни рано утром. Солнце чуть поднялось над землей и высвечивало деревья впереди нее. И казались они ей поэтому черными, мглистыми. Поднявшиеся от земли испарения медленными волнами перекатывались по лесу, и потому чудилось, что она идет по дну громадного водоема. Загорелись от солнца верхушки кустарников, мокрая, холодная трава под ногами изумрудно блестела и слепила глаза миллионами крошечных солнц, а воздух — дышать им — не надышишься! Она вышла на знакомую поляну и замерла в удивлении — так поразило ее великолепие открывшегося простора, покоя и еще чего-то радостного, возбуждающего, непонятного. Когда это было? Какое сегодня число? Но стоп! Не отвлекаться! Сосредоточиться и не попасть впросак, продолжать игру в неведение и беззаботность. Улыбаться!

— Советую вам все рассказать. Это облегчит вашу участь.

— Поверьте, господин офицер, я не могу даже понять, зачем вы задаете мне все эти вопросы? Тут какое-то недоразумение, ошибка...

* * *

В Жестяной Горке, а потом в Гатчинском застенке Марта просидела восемь месяцев. Без нее прожила Николаевка жаркое, сухое лето сорок второго года, сырую, с частыми дождями и обильными снегопадами, зиму сорок третьего. Она вернулась домой весной, в светлый и теплый день, когда глаза невольно жмурились от ослепительного солнца, а сердце замирало от предчувствия скорого лета и от того, что позади был Сталинград и прорыв блокады Ленинграда.

Мать давно похоронила ее и десятки раз оплакала. В деревне все думали, что ее расстреляли, потому что те, кто попадал в Жестяную Горку, не возвращались. А она пришла! Ее увидели из соседнего дома и закричали. Мать выбежала на улицу. Неужели Марта? Спотыкаясь, заспешила навстречу, не веря в чудо, заглядывая в запавшие глаза дочери, в ее бледное, ни с чем не сравнимой тюремной бледностью, лицо. Что-то новое было в нем — то ли горькие сухие морщинки, то ли не такой, как раньше, взгляд родных глаз.

— Марта! Марта! Ты ли это? — шептала сквозь слезы Эмилия Ермолаевна, обнимая прильнувшую к ней дочь. Рука непривычно наткнулась на острую лопатку и замерла. — Похудела-то как — кожа да кости.

— Как Борька, мама?

— Вон он, у крыльца сидит.

Марта бросилась к сыну. Он поднял на нее глаза и сразу опустил их, застеснявшись чужой, оборванной тети, которая ничего не говорила, но зачем-то протягивала к нему руки. Он исподлобья взглянул на нее и отвернулся.

— Борька, сын мой! — опустилась перед ним на колени Марта.

* * *

Весь день слезы и счастье лучились в глазах матери. Все старалась она движением, взглядом приласкать дочь, отогреть ее, как когда-то, когда Марта приезжала домой на каникулы из школы, а потом из института. Дочь была выше ее, сильнее, но по-прежнему казалась ей маленькой и беспомощной, нуждающейся в ее опеке и покровительстве. И весь день в их домике толпился народ — приходили поздравить, любопытствовали: как да что?

А вечером, когда остались одни, мать попросила:

— А теперь расскажи мне все.

Марта горько усмехнулась:

— Все очень просто, мама. Беженцы из деревни Орлово подписали ложный донос. За пшеницу, которую им продал Скурстен...

— Опять Скурстен?!

— Опять. Будто я передавала сведения Николаю Федоровичу. Он — партизанам. Они сообщали нашим, и наши бомбили их военные объекты.

— Но ведь не было же этого, Марта? — привстала от удивления Эмилия Ермолаевна.

— Конечно, не было, вот если бы они о другом дознались... Возили меня в Борки на очную ставку с Николаем Федоровичем. Перетрясли там всех, пока не убедились, что он не отлучается из деревни, потащили на очную ставку с этими беженцами, и они признались, что в глаза меня не видели...

— Так что же тебя держали так долго?

— Не отпускать же, раз взяли. И знаешь, почему я вернулась? Только никому ни слова. У немцев работали два латыша. Офицеры. Они помогли. Так помогли, что и представить себе не можешь. Они и отпустили...

— Так что же они немцам служат, если так?

— Вот так и служат, а вообще и там жить можно.

— Не понимаю тебя, Марта?

Марта повернулась к матери и горячо зашептала:

— В Гатчине были пленные летчики. Трое в сарае заперты, и их уже не кормили. Мне удалось сначала подбросить им хлеба, а потом мы подобрали ключи, выпустили их, и они сбежали. Дерзко сбежали, им терять уже было нечего — все равно смерть. Сигналы во время налета наших самолетов, когда они разбомбили склады с боеприпасами, тоже наша работа... Там были такие отчаянные летчики, мама. Только смотри ни гу-гу!

Марта вскочила на ноги, прошлась по комнате.

— Везде можно быть человеком, мама. Даже в тюрьме! Присела у кроватки сына.

— А Борька-то, Борька как вырос и меня не узнал. Как это тебе нравится?

— Отвык — маленький еще.

— Мама! — В голосе Марты тревога и беззащитность. — Скажи мне правду, мама... Неужели я так изменилась... постарела?

Мать понимающе вздохнула:

— Не беспокойся, узнает тебя твой Миша. Отойдешь.

Дальше