Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья.

От Новгорода до Чехословакии

1

Медсанбат встал на колеса вечером и через несколько часов остановился недалеко от деревни Холыньи. Последовал приказ развернуться по полному профилю. Развернулись, и тут же приказали свернуться и распределить имущество по машинам равномерно, чтобы ни одна из них не была перегружена. Недоумевая, сели на машины и ощупью, в кромешной тьме, поехали к Ильменю. Почему? Зачем? Наступления ждали со дня на день, но не через озеро же! Побьют всех на льду, никто и до берега не доберется!

А замысел операции по освобождению Новгорода в том и состоял, чтобы форсировать Ильмень силами скрытно сформированной южной группы войск, которую возглавил генерал-майор Т. А. Свиклин, и нанести отвлекающий, вспомогательный, удар. В случае успеха обойти город с юга и соединиться с главными силами, наступавшими севернее Новгорода.

В южную группу вошли 58-я отдельная стрелковая бригада, 299-й полк 225-й дивизии, ее лыжный батальон, 34-й и 44-й аэросанные батальоны, которые должны были обеспечить быстрый подвоз боепитания и такую же быструю эвакуацию раненых.

Пошуметь и сбить фашистов с толку такими малыми силами можно, а продвинуться далеко вперед — вряд ли. Это хорошо понимал Свиклин и решительно отказался от артиллерийской и авиационной подготовки. «Предупредим немцев, и положат на льду, — рассуждал он, — а вот если внезапно нападем, захватим хотя бы несколько прибрежных деревень, тогда нам что-нибудь подбросят и можно будет главную задачу выполнять».

Это решение окрепло к утру, когда над Ильменем разыгралась хорошая метель.

* * *

Батальоны полка пошли на западный берег в походных колоннах. Тамара Антонова (ей же всегда надо быть впереди!) обогнала одну роту, вторую и добралась до полковых разведчиков. Зыркнули на нее из-под капюшонов, но не прогнали. Среди белых фигур увидела кого-то в телогрейке. Узнала оперуполномоченного батальона старшего лейтенанта Высочина.

— Тебе чего тут надо? — спросил он шепотом.

— А тебе? — огрызнулась Тамара.

Дальше пошли вместе. Тамаре так и надежнее — у Высочина автомат, у нее неизменный наган и пара «лимонок» на ремне.

До первой деревни уже рукой подать. На берег вышли, подниматься по нему начали, а немцы молчат. Огородами пробирались, когда встревоженный окрик часового раздался. Ответили на него автоматным огнем, бросились вперед. В разных концах деревни взлетели ракеты. В их свете немцы разглядели скрытые ранее метелью цепи атакующих и, отстреливаясь на ходу, бежали из деревни. Так быстро захватили Береговые Морины, что даже первый батальон не весь развернулся и подходил к южной окраине в походных колоннах.

58-я стрелковая бригада в это же время атаковала и взяла с ходу деревню Троицу. К началу артиллерийской подготовки на главном направлении южная группа войск с минимальными потерями успела захватить до десятка деревень и продолжала расширять плацдарм. Фашисты пришли в себя и начали контратаковать только после полудня.

* * *

С последним раненым Тамара возвращалась в санроту в двенадцатом часу ночи безлюдным и темным полем. Посвистывали пули, рвались снаряды, но не было сил падать даже при близких разрывах или пережидать обстрел. Изгибаясь дугой, упираясь ногами в снег, как заезженная лошадь, тянула постромку волокуши. И довезла семнадцатого за день. Прислонилась к крыльцу, чтобы отдышаться, и тут ее застала Маша Варламова. Всплеснула руками:

— Ой, Томка, на тебе же лица нет! Давай помогу затащить, — кивнула на раненого.

— Мужиков позови — мне не поднять.

— Да никого нет сейчас. За девчонками, что ли, сбегать? А вон Сеня идет. С ним утащим, а ты подожди меня здесь, ладно? — Переверзеву коротко приказала: — Помоги, Сеня.

Вдвоем они легко подняли раненого и понесли в дом, а Тамара опустилась на крыльцо, привалилась к перилам и заснула бы, если не Маша.

— Девчонки в соседнем доме отдыхают, и ты там поспать можешь — помогла подняться Тамаре, и подхватила, и повела.

— Фельдшер Переверзев для тебя уже просто Сеня? — спросила Тамара подругу.

— И я для него просто Маша, — ответила та и засмеялась.

— Ну-ну, — только и сказала Тамара — ей даже говорить не хотелось. В доме, однако, не удержалась: — Прачкам физкультпривет! — крикнула. — «Все живы и здоровы?

— Все, все, — охотно откликнулись девушки. — Проходи, не стесняйся.

Перед наступлением прачек подучили новому делу и передали кого в санроту, а кого в батальоны санинструкторами. Они первый раз побывали в деле, никого при этом не убило и не ранило, и настроение у всех было отличным.

— Ты как? — подсела к Тамаре Нина Рябова.

— Нормально, если не считать, что ни рукой, ни ногой двинуть не могу.

— А мы часа три отдыхали.

— Когда? Где?

— Спроси Женьку Коблову. Она лучше меня расскажет.

— А что? Могу, — охотно согласилась Женя. — Значит, так. Вечерком посадил нас врач Бадьин на подводу и повез в какую-то деревню. Там в доме раненые были, а здоровых никого, Мы — основная боевая сила. Во! — хохотнула баском Женя. — И Бадьин нас караулить оставил. Два карабина выдал. Мне без затвора. Я говорю: «Товарищ капитан, как же я стрелять из него буду?» Смеется, дескать, мне стрелять необязательно, я, по его мнению, и прикладом от десяти фашистских собак могу отбиться. Уехал, несколько человек с собой забрал, а обещанных подвод нет, пальба кругом такая, хоть уши затыкай. Мы с Нинкой от страха ни живы ни мертвы. Шеи поотвертели, немцев выглядывая. И тут наша ленинградская умница предлагает: «Если немцы придут, мы с тобой застрелимся, но живыми не дадимся». — «А как мы стреляться будем?» — спрашиваю. «А так, — говорит Нинка, — сначала я тебя застрелю, потом ты меня». Я, дура, согласилась, но скоро и призадумалась: если она меня убьет, то кто же в нее стрелять станет? Объясняю ей эту нелепицу, а она свое толмачит: «Что тебе непонятно? Сначала я в тебя, потом ты в меня». Отвечаю ей: «Давай лучше наоборот — я первой стрелять буду, а ты второй». Тут до нее дошло. Так рассыпалась мелким горошком, что и я не выдержала.

— — Подводы-то хоть приехали? — перебила Тамара. — Ну ты даешь! — удивилась Женя. — А как бы мы здесь оказались? Ты думаешь, мы знали, в какой стороне санрота, а где немцы? Так все перемешалось, что сам черт не разберет.

— А я столько ездок на своих двоих в деревню Запростье сделала, что с завязанными глазами нашла бы дорогу, — позевывая, сказала Тамара и провалилась в сон.

— Смотрите-ка, спит! — удивилась Женя. — А у меня ни в одном глазу, я еще домой письмо напишу.

К началу войны Жене Кобловой не исполнилось и семнадцати, однако она была рослой, сильной и потому считала себя вполне пригодной для службы в армии. Родители, потомственные орехово-зуевские ткачи, об этом и слышать не хотели, в военкомате — тоже. Только в январе сорок третьего добилась своего.

Через три месяца Женя стала поваром 120-миллиметровой минометной батареи полка, сразу же начала проситься в какой-нибудь батальон и до того надоела командиру батареи, что он «откомандировал» ее в прачечную. О новой должности Женя помалкивала, теперь же родителям можно было кое-что и сообщить. Со всеми подробностями описывала Женя минувший день, не сознавая по младости, что повергнет родителей, особенно маму, в великое смятение.

А девчата разговорились. Приключений с каждой было много, надо же ими поделиться. Еле угомонились.

На другой день уже не до смеха было. И раненых больше стало, и обстановка резко изменилась. Воспользовавшись ясной погодой, немцы начали бомбардировку льда у западного берега озера, чтобы отрезать путь отступления, потом свежие силы подбросили, танки. Несколько деревень пришлось отдать. На помощь сражающимся на плацдарме был спешно переброшен с северного направления 1347-й полк дивизии, вступила в бой свежая 372-я дивизия, стала прорываться на запад, чтобы замкнуть кольцо вокруг Новгорода.

Местность в поозерье ровная, открытая, одни кустики кое-где растут. Плацдарм вытянулся клином на запад, в некоторых местах его ширина не более четырех километров, а батальон уже оседлал шоссе Шимск — Новгород. На себе раненых до санроты не потаскаешь.

Тамара везла на санях пятерых. У одного хорошо знакомого ей пожилого заряжающего из минометной роты Хаирова нога раздроблена до колена. Ему каждый толчок болью отзывался, и Тамара, пока было можно, ехала тихо. В том же месте, где немцы простреливали дорогу с двух сторон, разогнала лошадь вскачь.

— Больно! Больно! — закричал Хаиров. — Куда гонишь?

Не оглядываясь, Тамара ткнула кнутом направо и налево, показывая на видневшиеся там деревни, из которых уже ударили по повозке пулеметы.

Хаиров замолчал, постанывал только, когда сильно встряхивало на ухабах. Перед деревней Медвежья Голова Тамара придержала лошадь: и снаряды рвутся на улице, и без устали бьет пулемет с недалекой колокольни. Раздумывала недолго. Решила проскочить.

— Терпи, Хаиров! — крикнула и погнала лошадь. Сдала раненых, хотела тут же в батальон возвращаться, но ее задержали.

— Подожди конца налета, — предложил Переверзев. — Обед вот-вот готов будет. Перекусишь.

Но пообедать Тамаре не удалось, а ужинать она и сама не захотела. Снаряд разорвался у кухни. Убило двух повозочных, тяжело ранило повара. Притащили его на стол — раны осмотреть и перевязать. Тамара помогать стала. Матка — Анна Николаевна Новикова, что над прачками старшей была и со слезами упросила не демобилизовывать ее перед наступлением, в голове фонарем подсвечивала, Женя Коблова ноги держала, Тамара с капитаном Бадьиным в центре стола находились. Во дворе новый снаряд рванул. Взрывная волна разметала всех по комнате. Тамаре почему-то показалось, что убило Коблову. Вскочила на ноги с криком:

— Женьку убило! Женьку.

Бадьин посмотрел на Тамару внимательно — что это с ней? — и тихо сказал:

— По-моему, тебя ранило.

Тамара взглянула на свой халат. По левому боку сквозь него просачивалась кровь. Сморщилась от боли, а еще больше от досады — опять отвоевалась!

В медсанбат Тамару и Хаирова увозили на одних аэросанях.

* * *

Машины головного отряда медсанбата пересекли озеро на полном ходу по дороге, обставленной вешками, Справа и слева чернели воронки.

— Как нырнем, так и не вынырнем, — усмехнулась Таня Дроздова.

Ей не ответили.

— Что в борта вцепились? — рассердилась Таня. — Здесь даже мне по грудь, а тем, кто повыше, всего по колено.

Снова отмолчались. Не до разговоров, когда колеса воду разгребают. Ожили на берегу, почувствовав под ногами землю, обрадовались большому дому, который приказали занять. Поживут здесь в тепле, отоспятся как следует. И как будто не было позади бессонных ночей, забегали, загомонили, приводя жилище в порядок. Таня в подвал нырнула, наткнулась там на кадушку капусты. Вкусна! Так и тает во рту. Вбежала в дом:

— Девчонки, готовьте котелки. В подвале целая бочка соленой капусты!

— Сама ешь. Чтобы мы после фрицев?.. Да ни в жизнь!

— Фрицы ее и не пробовали. Полна бочка. И ходики где-то чакают.

— Какие ходики? — насторожился санитар Крохмаль,

— Не рассмотрела.

Крохмаль мигом оказался на ногах.

— Товарищ лейтенант, выводите людей, — обратился к Кате Мариничевой, — а я за саперами побегу. Там же мина с часовым механизмом!

Магическое слово «мина» произвело впечатление. «Выводить людей» необходимости не было. Похватав что попало, выбежали на улицу, отошли на всякий случай подальше от дома и в другой зайти побоялись — вдруг и он заминирован, — мерзли, пока не пришли саперы и не обезвредили мину.

Дом остался цел. Двадцатого января, вечером, загрохотали на крыльце сапоги и к девчатам ворвался замполит капитан Коршунов:

— Девушки! Комсомолки! Только что передали сводку: Новгород освобожден! В приказе товарища Сталина упоминается наша дивизия, ей присвоено наименование Новгородской!

Было построение батальона. Коршунов торжественно читал Приказ Верховного Главнокомандующего. В нем перечислялись освобожденные деревни, взятые трофеи, потери противника. От всей души кричали «ура!», обнимались, плакали. Двадцать девять месяцев ждали этого дня. Дождались, помогли его наступлению своей малой толикой.

На радостях собрались за столом, на котором розовела и согревалась капуста. Крохмаль и тут проявил бдительность — может, отравлена? Таня отмахнулась.

— Я еще в подвале попробовала — и нигде не болит. Девчата засмеялись — они тоже успели похрустеть сочной капусткой.

— Так дело пойдет, скоро мои Подгощи освободим, — размечталась Таня. — Возьмем Подгощи — приглашаю всех в гости! — срифмовала и замолчала, подумав, будет ли куда приглашать, остался ли кто из родных жив, но худые мысли тут же отогнала прочь и сказала весело:

— Товарищ Сталин узнал, что я санбат Новгородским прозвала и, чтоб было полное соответствие, нашу дивизию так же назвал. Благодаря мне, учтите.

— Ой, Танька, говори, да не заговаривайся!

— Что, даже в такой день пошутить нельзя? Ладно.

Иду инструменты кипятить, — у двери, однако, задержалась, чтобы оставить последнее слово за собой: — Думаете, так не может быть? Вполне. Спросите Любу Филиппову и Ольгу Максимову, как они из тылового госпиталя к нам перевелись. Писали, писали, рапорты, им все отказ приходил. Набрались комсомольской смелости и самому товарищу Сталину письмо накатали: так, мол, и так, хотим в действующую армию, чтобы на переднем крае борьбы с лютым фашизмом быть. И что вы думаете? Немедленно пришло в госпиталь распоряжение товарища Сталина — удовлетворить просьбу юных патриоток. И подпись внизу зелеными чернилами. Верно я говорю, Ольга? Так было?

— Так, так. Все правильно, — потвердила Ольга Максимова.

— А раз так, — продолжала размышлять вслух Таня, — то можно допустить, что товарищ Сталин через некоторое время поинтересовался, как служат на новом месте медсестры Филиппова и Максимова, почему, им долго наград не выдают? Узнал, что служат хорошо в «Новгородском» медсанбате, и тут как раз дивизия при взятии Новгорода отличилась, ну а дальше сами догадайтесь, что произошло, — и Таня закрыла за собой дверь.

2

Люба не видела Сашу Высочина больше месяца и не знала, жив ли он. Приглядывалась к каждому раненому, особенно к тяжелым, с забинтованными головами, просматривала регистрационный журнал. Фамилии Высочина в нем не было. Хотела написать письмо, несколько раз начинала его и рвала. Что-то мешало довериться бумаге. Преодолев смущение, стала спрашивать раненых из 299-го полка, не знают ли они что о старшем лейтенанте Высочине. Говорили, что жив и здоров, один же, услышав, кем интересуется Люба, сказал, что его разорвало прямым попаданием.

— На второй день, как мы шоссе Шимск — Новгород перерезали, немец нам такую баню устроил, что не приведи боже. Из «фердинандов» как начал хлестать, так в небо только ленточки от шинелей полетели. От «фердинандов» ведь не спасешься. Выстрел, и тут же разрыв, выстрел, и...

— Высочнн в полушубке или телогрейке ходит, — перебила Люба, и было в ее голосе что-то такое, что раненый поспешил усомниться:

— Может, и не его разорвало. Там такая мясорубка была, что разглядывать некогда было.

После такого утешения Люба и совсем потеряла голову. С передовой вести до медсанбата доходят быстро. Пока крутишься среди раненых, кормишь их с ложечки, делаешь уколы или сидишь рядом с капельницей, чего только не наслушаешься. О жестоких боях на шоссе Люба знала. Оттуда поступил в санбат с оторванной рукой капитан Засухин, простроченный тремя автоматными пулями командир роты Евдокимов, в тот же день был убит заместитель командира полка подполковник Моряхин, еще раньше погиб парторг Сашиного батальона старший лейтенант Жучков. Может, и Саши уже нет?

От этих мыслей не было избавления. Думала Люба о Саше и по пути в Новгород — послали ее в госпиталь за медикаментами, — вспоминала последнюю встречу с ним за несколько дней до наступления. Разговор вначале не клеился, оба чувствовали себя стесненно, пока Саша не спросил, почему место, где стоял санбат, называется Чайными водами? Она засмеялась — вода в ручье коричневая, вот девчонки так и прозвали.

И сразу все изменилось, разговор больше не пришлось подгонять. Вопрос — ответ, вопрос — ответ. Оказалось, что оба побывали на финской и на этой с первых дней. Столько оказалось общего, интересного для обоих, что не заметили, как дошли до Мшаги и перешли, на «ты».

Пошел снег, мохнатый и мокрый. Укрылись в домике. Пола в нем не было. Присели на оставшейся балке. Саша начал рассказывать о своем детстве, о том, как в голодном тридцать третьем году совсем мальчишкой ходил в Белоруссию с сумой на плече, размахался, задел ее. Чтобы не свалиться, Люба ухватилась за Сашу, и оба упали. Смешно до слез стало. Но больше всего, пожалуй, сблизило их стихотворение Симонова «Жди меня». Саша вдруг начал его, она подхватила. Закончив, почему-то долго молчали, и Саша сказал: «И ты меня жди, ладно?» — «А может, тебя и без меня ждут?» — неожиданно для себя спросила она и содрогнулась от сказанного и еще больше от того, что не хотела, чтобы его ждал кто-то. «Кроме родных, меня ждать некому», — твердо сказал Саша. И она поверила.

* * *

— Воробейка, — кивнул шофер на длинную, вытянутую вдоль дороги деревню с разбитыми и недавно сгоревшими домами.

За деревней простиралась обширная поляна, сплошь изрытая воронками. На обочине, упираясь носами в снег, стыли немецкие грузовые машины, танк и легковушка шоколадного цвета. Если верить тому солдату, то здесь и Саша?.. Нет, нет, не может этого быть, — закричало все в Любе.

Поляна начала сужаться, к дороге подступили кусты, потом снова стали отходить от нее и справа открылось немецкое кладбище с ровно поставленными березовыми крестами. Впереди замаячили маковки церквей Новгорода.

— Нам в Колмово надо. Знаешь дорогу? — спросила Люба шофера.

Он кивнул. Машину вел уверенно, а она потеряла всякую ориентировку, не могла отыскать хоть каких-то примет города, в котором прожила до войны пять лет, и шофер ничего не мог объяснить. Он знал, как проехать до госпиталя, но по каким улицам или пустырям проходила дорога, не имел понятия.

В Колмово тоже сплошные развалины, каким-то чудом уцелели лишь остатки березовой рощи и два этажа основного корпуса бывшей психиатрической больницы, в которой до войны работала Люба. Шофер повернул к ним.

Все, что нужно, Люба получила быстро и уже садилась в машину, как ее окликнула какая-то женщина в черном платке, черной же рваной фуфайке и больших подшитых серых валенках:

— Люба, ты ли это?

— Я. А как вы меня знаете? Женщина усмехнулась:

— Не признаешь? Я Ольга Кильк.

Перед глазами встала полная, пожилая санитарка, До войны ей было лет сорок, а женщине, которая стояла перед Любой, можно было дать все шестьдесят, если не больше.

— Да Кильк я. Кильк. Не сомневайся. Ольгу Васильевну Передольскую помнишь?

Еще бы не помнить. Ольга Васильевна без нее обедать никогда не ходила, а когда Люба пришла в больницу с повесткой, завела в свой кабинет и, благословляя, три раза перекрестила, к большому смущению Любы.

— Она жива?

— Не знаю. Эвакуировали ее, а я вот здесь осталась. При немцах жила.

— Больных успели вывезти?

— Где там? Немцы всех отравили. Сварили кашу, подсыпали в нее яда. Девятьсот, не помню уже с чем, человек.

— Не может быть! — ужаснулась Люба.

В психиатрической больные разные. И буйные, за которыми глаз да глаз нужен, и тихие, от них слова худого не услышишь. Почти все лежат долго, многие по нескольку раз. К ним привыкаешь, даже привязываешься, да и как без этого, если все они, и буйные, и тихие, словно дети малые, не отдают отчета в своей беспомощности. Состраданию к чужому горю, уважению к нему Люба научилась здесь, в Колмово, и не поверила сказанному:

— Быть такого не может!

Горькая усмешка снова скользнула по лицу женщины:

— А что нашим раненым они уколы смертельные делали, тоже не поверишь? Эх, Люба, Люба, ты в армии, и немцев не знаешь, а мы насмотрелись.

Ольга Кильк говорила тихо, каким-то бесцветным голосом, казалось, даже равнодушно, а в глазах ее стояла боль, мелькало в них что-то такое, что Люба еще ни у кого не видела. Шофер нетерпеливо поглядывал на нее, торопя взглядом, а женщина все рассказывала и рассказывала о том, что она и другие перетерпели во время оккупации, и остановить ее Люба не смела. Ольга Кильк сама подтолкнула ее:

— Залезай в машину — меня ведь не переслушаешь.

Угоняя осенью население в Литву и создавая у себя в тылу «зону пустыни», фашисты дотла сжигали там все дома, однако в прифронтовой зоне населенные пункты сохранили для размещения своих войск, и Люба пока видела почти целые деревни.

В Новгороде фашисты заранее подорвали все промышленные здания, все исторические памятники, все пригодные для жилья дома. Люба ощутила в городе неведомую ранее сторону войны, и это так потрясло, что она решила немедленно рассказать девчатам об увиденном и услышанном. И раненым буду о том же рассказывать, думала Люба, чтобы были злее и беспощаднее, когда вернутся в строй. Однако первым ее слушателем оказался Саша. Он ждал ее. Живой и невредимый! С улыбкой до ушей. Увидела его Люба и побежала навстречу. Он, движимый таким же порывом, устремился к Любе, но, заметив беспокойно прижатые к груди руки, полные слез глаза, остановился, спросил тревожно:

— С тобой что-то случилось, Люба?

— Со мной ничего, но тебя так долго не было... Мне говорили, что ты убит, а вчера поступил раненый из твоего батальона и сказал, что ты куда-то исчез. Я не знала, что и подумать... Почему ты так долго не приходил, Саша?

Люба переживала за него, беспокоилась! Теплая волна признательности подхватила и понесла Сашу, ему захотелось обнять, прижать к себе девушку, но не посмел, только приблизился к ней и сказал, сглатывая комок в горле:

— Я не мог, Люба. Меня перевели в 1009-й артполк...

— Ну и что? Он же нашей дивизии.

— Я каждый день думал о тебе, но не было никакой возможности.

Как и в Чайных водах, они снова стояли на виду, кто-нибудь все время проходил мимо, пристально разглядывая Сашу. Вначале, обрадованные встречей, они не замечали этого, но скоро любопытные взгляды стали мешать, и они двинулись к лесу. Еще возбужденная поездкой, Люба рассказывала о Новгороде:

— Если бы услышала от кого-нибудь, не поверила. Ни одного целого дома, ни большого, ни маленького! Не укладывается в голове, что такое могут творить люди. Целый город надо будет строить заново, или его перенесут в другое место? — спросила Люба и сама же отвергла такое предположение: — Нет, на старом месте он должен быть, где всегда стоял. Одно меня порадовало: немецкое кладбище при въезде в город. Мы их потери не знаем, думаем, что они только у нас есть, а березовые кресты на несколько километров тянутся. Одинаковой высоты, ровными квадратами, по линеечке. Но зачем немецким матерям могилы сыновей в России, которые они никогда не могут навестить? И зачем они нам? — Люба прикусила губу, быстро взглянула на Сашу. — Чему радуюсь? Кладбищу! Жестокими нас делает война, правда?

— Отойдем.

— Так оно, но я сегодняшний день не забуду, детям своим расскажу, внукам, — возразила Люба и спохватилась — как истолкует ее слова Саша? И, чтоб не подхватил он ее мысль, перевела разговор на другое: — Замерз? Хоть бы телогрейку застегнул.

Он же, еще до встречи, специально распахнул ее, старался держаться боком, чтобы Люба увидела орден. А Люба все время смотрела на его лицо, заглядывала в глаза и не замечала новенького, сверкающего Красного Знамени. Лишь когда ее пальцы прикоснулись к холодному металлу, взглянула на гимнастерку и ахнула:

— Тебя наградили таким большим орденом? Поздравляю!

— Спасибо, Люба! — Саша осторожно пожал протянутую Любой руку и задержал в своей.

— За что тебя наградили, Саша? Расскажи.

: — Даже не знаю. Может быть, за то, что танк подбил?..

— Гранатой? — испугалась Люба.

— Нет, из пушки. В деревне Запростье. Артиллеристов побило, а немцы прут. Я — к пушке. У нее, понимаешь ли, прицел разбит, — начал горячиться Саша. — Я тогда через ствол навел — и попал. Потом еще. Тут полковая артиллерия огонь открыла. Отбились.

— Ой, страшно-то, поди, как было?

— Страх всегда позднее приходит, а в горячке не до него.

— А как же ты из пушки? Умеешь, что ли?

— Так я же танкистом был. Башнером!

— Вот как? Не знала. Меня тоже медалью «За боевые заслуги» наградили, а Катю Мариничеву и Машу Прокофьеву даже орденами Красной Звезды! И еще похвастаюсь: кандидатом в члены партии меня приняли! Все не решалась подавать заявление, а Новгород освободили, написала. На днях кандидатскую карточку получила. Что со мной было, не представляешь! Руки и ноги от волнения тряслись. Ой, заговорила я тебя. Идем в палатку, погреемся.

— А разве можно?

— Нельзя, конечно. Но в шоковой пока, слава богу, никого нет.

Зеленая снаружи палатка внутри была белой. Пол устлан хвоей, топилась печка.

— Как ты назвала эту палатку? — спросил Саша, осматриваясь.

— Шоковой. Сюда самых тяжелых, без сознания, которых даже оперировать нельзя, приносят. — Люба на миг задумалась о чем-то, озорно улыбнулась и попросила: — Ты посиди здесь. Я скоро.

Вернулась загадочная, на Сашу посматривала как-то по-другому. Достала из кармана сверток.

— Держи, — подала кружку, флакон с какой-то жидкостью. — Это гостинец тебе.

— А я ничего не принес. Не догадался, понимаешь ли, — смутился Саша.

— Мне ничего и не надо, а ты выпей, Саша, обмой свой орден.

— И ты выпьешь, — обрадовался он.

— Я еще не научилась, и на дежурство мне ночью, а ты выпей, сразу и согреешься.

Невелико угощение, но не ожидал его Саша. Как лихой казак опрокинул кружку и задохнулся, закашлялся. Ни слова сказать, ни вздохнуть. Руками только мог махать.

— Что это? — спросил наконец.

— Спирт.

— Я его никогда не пил, — сквозь слезы признался Саша, — и закусить нечем.

— Прости, совсем забыла. Вот хлеб с маслом, — развернула Люба сверток.

Он торопливо откусил и снова сморщился.

— Я масло сахаром посыпала, чтобы вкуснее было. Он рассмеялся:

— Солью надо было, солью. Кто же сахаром закусывает?

Действительно, солью, вспомнила Люба. Когда у них собирались гости, всегда в первую очередь за солеными огурчиками да грибками тянулись. Смешно ей стало от своей оплошности, Саше — и того смешнее. Сидели и хохотали, глядя друг на друга, не в силах вымолвить и слова.

На улице смеркалось. В палатке с ее маленькими окнами и совсем темно стало. Заглянул санитар Крохмаль, передернул пышными усами и протянул удивленно:

— Филиппова, с кем это ты тут балакаешь? Я раненого на морозе держать буду.

Как песню спугнул. Пришлось возвращаться к действительности, выходить на улицу. Полная луна поднялась в небе, усыпанном крупными и яркими звездами. Одна искрой метнулась к земле.

— А я загадала! — трепетно воскликнула Люба.

— О чем? — живо спросил он.

— А вот этого не скажу.

— Не говори. Я догадался, и все знаю.

— Что знаешь? Что? — встревожилась Люба.

— А вот этого я тебе не скажу.

Они посмотрели друг на друга и смутились — не так уж трудно было догадаться, о чем могла загадать Люба.

— Пусть все сбудется, как ты загадала.

Вместо ответа Люба потянулась к нему, застегнула телогрейку и пригрозила:

— Не смей распахиваться. Простудишься. Ты еще придешь?

— Непременно.

— Поскорее. Хорошо?

— Постараюсь. До свиданья, Люба. Мне пора.

— Постоим еще немножечко?

— Постоим.

— Тебе далеко идти?

— Километров пятнадцать.

— Ой как далеко! Иди давай, — сказала Люба, но рука ее, мозолистая и шершавая от частого мытья, еще долго покоилась в руке Саши и не хотела расставаться с нею.

3

После освобождения Новгорода дивизия быстро очистила западное побережье Ильменя, а под Шимском вступила в тяжелые и изнурительные бои. Оборона немцев здесь оказалась крепкой.

Таня Дроздова соображала: «Старая Русса не освобождена, и фрицы держат не Шимск, а дорогу, чтобы иметь запасной путь отхода из Старой Руссы». И что там думают на Северо-Западном? Шуганули бы немцев как следует, они бы и тут деру дали. Понимала Таня и другое: чем дольше продержатся фашисты, тем больше зла причинят. Если и целы ее Подгощи, то теперь спалят непременно, жителей угнать могут или перестрелять всех от мала до велика. В работе забывалась, а как оставалась без дела, иногда взрывалась:

— Ну что стоим? Что? Может, мне в пушкари пойти или на «катюши»? Я бы им такую баньку устроила — до Сольцов бы без памяти катились.

Повеселела, когда загрохотал фронт по-настоящему и вперед двинулся, а медсанбат получил приказ на передислокацию. Залезла на машину, глаза на дорогу, и застыла. Показался Шимск.

— Я думала, Шимск — город, а это деревушка небольшая. Ты что нам плела, Дроздиха? — подковырнула Таню Клава Отрепьева.

— Плела! Не твоя Москва, конечно, но райцентр был, а сейчас домов осталось, что у столетнего зубов во рту. Стой! Стой! Остановись! — забарабанила по кабине, увидев в проезжающих мимо санях соседку Екатерину Лапину.

На ходу выскочила из кузова, бегом к ней:

— Екатерина! Как там мои? Все живы? Не врешь? Ой спасибочко! Я тоже жива — что мне сделается?

Шофер отчаянно сигналил. Уже с машины Таня крикнула: — Если отпустят, приеду. Так и скажи маме.

Пять километров от Шимска до Подгощ. Бегом бы туда слетала Таня, да отпроситься не у кого. Замполит капитан Коршунов остался на старом месте, а новый комбат, майор Березовский, такой строгий и неприступный, что не решилась к нему обратиться, чтобы все не испортить. Два дня промаялась, но дождалась Коршунова. Он отпустил, и полетела Таня домой.

До Шимска добралась на попутной, а после него, случается же такое сплошное везенье, догнала Таню Екатерина Лапина, возвращавшаяся из Новгорода. От нее узнала, убедилась, что дома все живы, только сыпным тифом переболели. И деревня почти целой осталась. Немцы убегали днем и поджигать побоялись. Повыбивали палками окна и драпанули.

— В домах-то они сами жили, а мы летом в окопах да шалашах, зимой — в банях да землянках, вот они «подарочек» напоследок и преподнесли, чтобы мы их дольше помнили, — рассказывала Екатерина Лапина, погоняя приставшую лошадку.

Двадцать третьего февраля, в годовщину Советской Армии, заявилась домой Таня Дроздова и до утра не заснула. Вся деревня сбежалась расспросить, как служит Таня, что в стране делается. Два с половиной года прожили односельчане в оккупации без газет, радио, магазинов и больниц и такие вопросы задавали, что Таня диву давалась. Особенно мать поразила. Все смотрела на нее с любопытством и одновременно с жалостью и вдруг всплакнула:

— Милая моя, какая же ты стала! Верно немцы говорили, что вас одной капустой кормят и вы опухшие от голода.

— Какая же я опухшая? С чего ты взяла? — не поняла Таня.

— Уходила вон какой здоровой, а теперь?... Дай-ка рученьку пощупаю, она все и скажет, — надавила пальцем выше запястья раз, другой, уже посильнее. Рука полная, сразу и не обхватишь, но никаких следов от надавов на ней не остается. — Неужели поправилась так?

Таня прикусила язык. До войны было, накричала она из-за чего-то на мать. Отец вышел, не сказав и слова. Вернулся с палкой, бухнул ею по столу и сказал, глядя на нее прищуренными глазами: «Еще раз услышу такое, палку не об стол, а о тебя обломаю. Запомни это, Татьяна!» Остались в памяти эти слова. Сдерживая себя, пошла к вещмешку, развязала его:

— Вот, мама, хлеб, вот сало, вот американская колбаса, тушенка, вот сахар, а в этих банках консервы из крабов.

В доме наступила изумленная тишина. Десятки глаз впились в невиданные сокровища.

— Откуда это у тебя, Таня? — сглатывая голодный комок в горле, хрипло спросила мать.

— Это мой паек, мама, — не моргнув, соврала Таня. В вещмешке был не только ее паек. Коршунов приказал выдать побольше, чтобы привезла домой гостинцы, девчонки, врачи, кто что мог насовали, но это была необходимая ложь, та, что святою называют, и даже не совсем ложь, потому что все прихваченные продукты входили в солдатские и офицерские пайки, и Таня ее не устыдилась. — Угощай гостей, мама.

Вот этого не надо было говорить. Люди засовестились, стали расходиться, уводить за собой упирающихся ребятишек. Таня успела сунуть кое-кому по куску сахара, и изба опустела.

— Что это они? — спросила у матери.

— А ты бы как поступила, Танюша? У нас народ гордый, голодом не сломленный и себя не потерявший. Побегу к председателю, похлопочу лошадь, чтобы тебя отвезти. Поди даст по такому случаю?

Мама довезла Таню до Сольцов, а после них Татьяна еще двое суток гналась за санбатом, еле отыскала его на забитых войсками дорогах.

4

Февраль и март медсанбат был на колесах, а больше всего на ногах. Попадешь в головной отряд — уедешь на новое место на машине, а оставят раненых дохаживать — пешочком топай.

Преследуя противника, «спрямляющего линию фронта и отходящего на новые рубежи», дивизия шла по тем же дорогам и по тем местам, где вела оборонительные бои летом сорок первого года: от Шимска на Сольцы, от них к Порхову.

Многое напоминало о том многотрудном и горьком пути. Остановились в круглой, одиноко стоящей среди полей роще, и раненный в руку офицер, бывший танкист, долго высматривал что-то, а потом хмуро рассказал, как застали в этой роще его батальон немецкие бомбардировщики и сколько полегло здесь его боевых товарищей. И Катя Мариничева узнала то место, где самолеты расправлялись с беженцами, и ту опушку близ Порхова, где Овчинников остановил бегущих красноармейцев.

Наступление шло почти такими же, что и в сорок первом, затяжными изнурительными маршами, но настроение было иным — население встречало солдат как своих спасителей, и не стыдно было смотреть людям в глаза. И раненые были другими. Чуть подлечившись, просили о досрочной выписке — царапина, что я с ней валяться буду, — протестовали при отправке в госпитали, упрашивали оставить в медсанбате, чтобы по выздоровлении вернуться в свою часть; тяжелые — искренне сокрушались, что выбыли из строя — надо же, только пошли вперед, и подковырнуло.

Перед последним переходом к деревне Ломы на Псковщине с ранеными остались шестнадцать сестер и санитарок во главе с зубным врачом, добродушным и квадратным капитаном Омелькиным. Долечили и отправили в госпитали последних раненых, двинулись дружной кучкой, но в первый же день и растянулись: кто стер ноги и начал отставать, кому-то посчастливилось заскочить на попутные машины. Катя Мариничева, Люба Филиппова, Таня Дроздова и Ольга Максимова, с которой Люба начинала войну еще в Старо-Русском госпитале, держались вместе. На второй день их догнала артиллерийская часть. Забрались на лафеты пушек, часа три проехали, артиллеристы куда-то налево повернули. Никто не знал почему, но всем показалось, что им прямо надо путь держать. Соскочили. После отдыха намокшие валенки пудовыми показались, а к вечеру застывать начали. Катайся на них, как на коньках, по покрывшейся льдом дороге.

Одну деревню прошли — сплошное пепелище, другая — и того хуже. Двинулись дальше, чтобы не замерзнуть. Часа через два огонек в ночи засветился. Единственный, и не поймешь: костер ли где-то полыхает или сквозь окошко теплый свет пробивается.

— Вы как хотите, а мне туда, — уперлась Таня Дроздова.

— И что ты там будешь делать?

— Не знаю, но свет не без добрых людей.

Ничего особенного не сказала Таня, но у всех, как по команде, заныли голодные желудки. Сухой паек получили на один день, сжевали его на ходу еще вчера, а сегодня лишь снежку похватали. Пошли на огонек все, и привел он к бане. В ней какой-то штаб размещался. Таня для начала пить попросила, а потом, разговорившись и отогревшись, к слову сказала, что у ее подруг с утра маковой росинки во рту не было. На столе тут же появились котелки с горячей еще кашей. Была она сварена из надоевшей солдатской пшенки, но вкуса необыкновенного.

Переспали на полке, а утром Таня снова воды попросила — и второй раз наелись. Распрощались, поблагодарили за хлеб-соль, отошли подальше и давай сценки разыгрывать, Таню в них представлять. А ей хоть бы что, смеется вместе со всеми и еще от себя добавляет:

— Учитесь жить, девоньки. Я, когда сильно есть хочу, всегда с воды разговор начинаю. Ее никому не жалко, а нальют, так потом и кусок хлеба не пожалеют. Лиха беда начало, а там, если язык есть, так он до главного все равно доведет.

До полудня, сытые, в просохших за ночь валенках, шли бодро, потом на попутку устроились, а в какой-то маленькой деревушке свою санитарку увидели. Бегом к ней. Машина была загружена до отказа, и уехать не удалось, но термоса с пищей нашлись. Опять пообедали, отдохнули, своих дожидаясь, и дальше зашагали, уже все вместе, шестнадцать человек.

До места двадцать километров оставалось. По сравнению с тем, что прошли, совсем немного, но день к вечеру клонился, и капитан Омелькин предложил заночевать в следующей деревне. Все дома обошли — везде вповалку. В некоторые и заглянуть не удалось — часовые не пустили.

— Постучимся еще раз. Все ко мне. — Капитан Омелькин выбрал дом побольше, первым вошел в него и приказал зычным командирским голосом:

— Вот этот угол освободить! И тихо у меня, тихо! Разлеглись, как бояре, а девушки должны на ногах стоять или на улице утра дожидаться?

Немного места выкроилось, но разместились, заснули без всяких сновидений. Ненадолго, правда. До первых петухов, если бы они были в деревне, растолкал спящих старшина Гусев:

— У нас раненых полно, а они дрыхнут себе. Быстро, быстро в машину! — Увидел Омелькина: — Виноват, товарищ капитан, но приказ комбата.

Трудно поднимались, с воркотней. Одна Таня легко встала, в кузов машины запорхнула первой, чтобы местечко потеплее у кабины занять, и завела:

— Всегда у нас так: не нужна, так топай, а понадобишься, так хоть в волчьем логове укрывайся, Гусев все равно найдет.

— Ох и юмористка же ты, Татьяна, — смеясь, сказал Омелькин. — Где ты такая только родилась?

— В Подгощах, товарищ капитан. Это весь санбат знает, кроме вас, конечно, — серьезно ответила Таня. — А юмористка не я, а Клавка Отрепьева. Был такой самозванец Гришка Отрепьев, так она его дальняя родственница по какой-то боковой линии. Она, товарищ капитан, как что-нибудь скажет, так у меня в животе три дня колики стоят. Я ее всегда стороной обхожу из-за этого. А еще у нас есть санитар Павел Васильевич Пашкевич, он же баянист ансамбля художественной самодеятельности в свободное время. Так этот вообще... Вам не приходилось с ним встречаться? Жаль. А вот Александр Александрович Вишневский — он главным хирургом фронта работает, — так вот Вишневский видел Пашкевича, и до того ему Павел Васильевич странным показался, что спросил его: «А вы что тут делаете?» — «Режу, товарищ генерал!» — отрапортовал Пашкевич. — По кузову уже давно перекатывался смех, но тихий, в ладошки прыскали, чтобы не заглушить голос Тани. — «Режете? — удивился Вишневский. — Вы хирург?!» — «Никак нет, товарищ генерал, я режу брюки, сапоги, телогрейки, шинели, гимнастерки — в зависимости от места проникновения пули или осколка, иными словами, от места ранения». Видели бы вы, товарищ капитан, Вишневского после такого ответа! В дугу согнулся, будто его радикулит схватил. Начнет выпрямляться, посмотрит на Пашкевича, и опять голову к земле гнет. Полчаса поклоны Павлу Васильевичу отвешивал и хохотал так, что палатки тряслись. Не слышали, товарищ капитан? Да где вам. Вы же все лето на вышке в шахматы проиграли. Помните, высокую такую соорудили, чтобы от комаров спасаться?

Была одно время такая вышка, но все забыли о ней, а сейчас вспомнили шуточки, которые ходили в ту пору по этому поводу, и понесли кто во что горазд. Так до места и докатили.

Машину встретил замполит Коршунов, его высокую и тощую фигуру заметили еще издали.

— Как самочувствие, девушки?

— Отличное, товарищ капитан.

— Завтрак готов. Поешьте, и по местам. Быстренько, девушки, ладно? — извиняющимся голосом сказал Коршунов.

— Ладно, мы понимаем. Вечером-то хоть дадите отдохнуть?

— Возможно.

Но случилось в этот день такое, что даже ночью мало кто спал в медсанбате. На рассвете пролетел недалеко одиночный немецкий самолет. Прислушались к подвыванию его моторов и забыли — не слышно, чтобы бомбил или обстреливал что-то.

Взрывы прогрохотали позднее. Жители деревни жили в землянках на берегу реки. Один из мальчишек заметил на льду какие-то яркие предметы, завопил радостно:

— Ребята! Игрушки кто-то потерял! За мно-ой!

Сыпанули с крутого берега наперегонки вниз, и загрохотали один за другим на реке взрывы — «игрушки» были начинены взрывчаткой.

Еще в сорок третьем году немцы разбрасывали с самолетов в прифронтовой зоне, чаще всего на дорогах или вблизи них, портсигары, зажигалки, мыльницы, и даже умудренные войной солдаты на первых порах попадались на эту удочку. Чиркнут найденной зажигалкой, и нет пальцев. Откроют портсигар — тяжелое ранение в живот, если не мгновенная смерть. Так что же взять с малышей? Разве могло им прийти в голову, что взрослые изобретут такие хитрые приманки специально для них, несмышленышей, и разбросают вблизи землянок?

Заряд у «игрушек» был крепкий. Лед повырывало, а мальчишек разнесло в клочья.

Свободных от дежурства медсанбатовцев поднял на ноги многоголосый крик женщин. В нем слышалась такая боль и такое отчаяние, что, не раздумывая, подхватили носилки, санитарные сумки и понеслись к реке.

По ней бродили выбежавшие кто в чем матери, отыскивая своих Миш и Вань.

На берегу, причитая, стояла толпа женщин и жавшихся к ним насмерть перепуганных детишек. От нее отделилась растерянная старушка, подошла и заговорила, вытирая светлые слезы:

— Это что же, товарищи военные? Как же мы их теперь хоронить будем? Что в гробики укладывать? Кого поминать, а?

Что было ответить ей и как жить после увиденного?

* * *

Дверь в госпитальный коридор была открыта, и в ней мелькнула девичья фигурка. Что-то знакомое показалось Тамаре в быстрой походке и своеобразной посадке головы. Через некоторое время девушка снова прошла мимо палаты. Тамара рассмотрела ее лицо и крикнула:

— Степанова! Зайди сюда! Девушка заглянула в дверь:

— Кто меня спрашивает?

— Да я, я, — отозвалась Тамара. — Проходи, не бойся.

— Ан-то-но-ва?! — не меньше Тамары удивилась вошедшая. — А мы тебя погибшей считали.

— Кто это «мы»?

— Да все. Первый курс из Пскова в Боровичи эвакуировали. Здесь полно наших. Учимся и работаем... Тебе, кажется, письмо приходило...

— Когда? От кого? — приподнялась Тамара.

— Давно уже, а от кого — не знаю. Спрошу в школе.

— Беги туда сейчас же и принеси письмо. Оно так для меня важно!

При третьем ранении Тамаре досталось пять осколков. Открылось легочное кровотечение, поднялась температура и стойко держалась. Плохо себя чувствовала Тамара, но не унывала и, как ни была слаба, утром и вечером слушала сводки Совинформбюро. А они были лучше всяких лекарств. Привычный голос Левитана становился все радостнее и торжественнее. Он сообщал стране об успехах Ленинградского и Волховского фронтов, об освобождении Петергофа, Ропши, Красного Села, Пушкина, Павловска, Гатчины. Затаив дыхание, вслушивалась Тамара в строчки Приказа Верховного Главнокомандующего о снятии блокады Ленинграда и о салюте в честь этого знаменательного события двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четырех орудий. Не спала, весь госпиталь не спал, дожидаясь его начала. Вместе со всеми кричала «ура!», вслушивалась в ликующие голоса ленинградцев.

А о Сиверском, где жили родители, Левитан почему-то молчал. Тамара попросила принести газеты. Нет, и в них не упоминалось об освобождении рабочего поселка Сиверского. Но почему, думала Тамара, он же совсем недалеко от Гатчины? Долгожданное сообщение было передано в вечерней сводке Совинформбюро за тридцатое января...

Освобождены! Освобождены! — все трепетало в Тамаре, но живы ли? В смятении села писать письмо На другой день написала второе, потом третье. Они остались без ответа. И то, что приходило в школу, где-то затерялось. Узнать бы хоть, от кого оно. Может, брат Олег жив и ее разыскивает?

Он и искал ее. За несколько дней до выписки принесли его второе письмо, пришедшее на школу. Олег спрашивал, не знают ли что-нибудь о судьбе сестры, сообщал, что родители живут в деревне Старое Полено, куда были выгнаны немцами.

Тряслись руки, прыгали перед глазами строчки, пока читала и перечитывала письмо брата. Немедленно села строчить ответ, не сходя с места написала родителям, подробно рассказала о себе. Слова лились на бумагу легко, в конце, однако, карандаш замер: какой адрес сообщить? Написала, что даст его, как только прибудет на новое место службы. Рассердилась: «Почему это на новое? Она вернется в свой полк, куда бы ее ни направляли!» Сделала приписочку: «Мой адрес: полевая почта 57801 «л». Мамочка, сразу же напиши мне. Слышишь? А я тебе все время писать буду, каждый день».

* * *

Из госпиталя Тамару направили под Новгород, в девичий запасной полк. В полдень прибыла в него, а вечером схватилась со старшиной роты. Лежала Тамара на нарах — устала после неблизкой дороги, и бок побаливал, — хотела заснуть, и тут предстала перед ней рослая и упитанная деваха:

— Новенькая?

— Допустим, — еще не зная, о чем пойдет речь, но уже закипая от зычного командирского голоса, ответила Тамара.

— Утром пойдешь за хлебом с сержантом Пискуновой. Вот мешки, — бросила сверток на нары.

Любой старшина — черт, а не человек. Старшина в юбке — три черта, если не больше. Связываться с ними опасно, но не для Тамары.

— Н-не-ма д-дур-ных. С-са-ма с-схо-дишь, — заикание от летней контузии прошло, но, как на грех, появилось снова.

Старшина истолковала его по-своему и подняла голос до достигаемой только большими умельцами высоты:

— Старший сержант Антонова! Вы с кем разговариваете? Встать! Вста-ать, я вам приказываю!

Тамара тихо, чтобы не все слышали:

— Чего горло рвешь, д-ду-ре-ха? М-мо-жет, п-при-кажешь еще т-тебе с-сапоги п-по-чис-тить?

— И прикажу! Ты у меня попляшешь! Ты у меня на «губе» насидишься! Я самому комбату доложу о твоем поведении!

— Х-хоть к-командиру п-полка, — сказала Тамара, закинула руки за голову и пролежала так до утра, не смыкая глаз. Встала вместе со всеми, умылась, покосилась на вещмешок — нельзя его брать, хватятся быстро, — и после завтрака покинула запасной полк.

Яркое весеннее солнце слепило глаза. На обочинах и в лесу еще держался снег, а дорога была черной. Впереди маячила девушка в солдатской шинели. Длинной палкой она погоняла тощую корову. «Выполняет приказание старшины, — усмехнулась Тамара и прибавила шагу. — Шинель без ремня. Не с гауптвахты ли, которой меня пугали?» Пошла быстрее, догнала, окинула взглядом располневшую фигуру солдатки и присвистнула от изумления:

— Варламова!

— Томка! — воскликнула Маша, прикусила задрожавшие губы и повисла на шее Тамары, заливая ее щеку слезами.

И у Тамары они откуда-то взялись. Так и стояли, всхлипывая, оглаживая друг друга по щекам и по спине.

— Ты откуда взялась? И еще с коровой! Во сне бы привиделось, так не поверила.

— Рожать мне скоро, Томка. Вернулась домой, а мать в эвакуации. Вот гоню домой корову. Нам молока надо будет много, — объяснила подруга, и Тамара засмотрелась на ее сразу похорошевшее лицо, на сияющие глаза, которые совсем не портили не просохшие еще слезы.

— Счастливая ты!

— Скажешь тоже! Все косятся, шепчутся, будто я прокаженная какая, а каждому документ не покажешь, на чужой роток не накинешь платок. Сами здесь ребят неизвестно от кого нарожали, и ничего, так и надо, а на мою шинель да на медали глаза так и пялят, так и пялят, — с горечью стала рассказывать Маша. — И за Семена страшно. Пока был рядом, не боялась... теперь же... Вот сейчас шла и думала, а вдруг его уже нет? Что тогда, как жить дальше? Пусть уж лучше ранят, пусть без руки или ноги придет, я и такому буду рада.

— Хорошо тебе с ним было? — осторожно спросила Тамара.

— Ой, и не говори. Так хорошо, так хорошо, — снова засветилась Маша. — Переверзева я теперь, поняла? Письма чуть не каждый день шлет и все просит, чтобы обязательно сына родила. А регистрировались мы знаешь где? В Броннице. Вон, ее отсюда видать.

— До наступления, что ли? И ты ни словечка!

— Да нет. Так все хорошо получилось, ну прямо как в сказке. Семену отпуск на десять дней дали, чтобы проводил меня до дому и устроил. ЗИС-5 выделили. Сели мы с ним на машину и покатили. А провожали как! Ой, Томка! Вся рота собралась, и столько всего хорошего наговорили, что я реву дала. Натащили всего. Старшина Сучков немецкий парашют в кузов забросил, сказал, что на пеленки и распашонки пригодится. Так и доехали до самого дома. — На глаза будущей матери снова навернулись слезы, а лицо сияет.

— И давно это у вас? — радуясь счастью подруги, спросила Тамара.

— Да, считай, с сорок второго года. Как в санроту перевели, так свет клином на нем и сошелся. — Маша взглянула на Тамару и покраснела: — Ты, наверно, не о том спрашиваешь? А это много позднее произошло. Он все берег меня, хотел конца войны дождаться. Я сама решилась. — Маша потупилась, потом снова подняла светлые глаза на Тамару: — Ты-то куда и откуда?

— Из госпиталя. Домой. Где полк стоит?

— Добирайся до Порхова, там скажут. Семену привет передавай, но не говори, что у меня пятна и все прочее. И присматривай за ним. Если кто вязаться будет, гони в шею. Зачем ты шинель-то снимаешь?

— Хочу тебе телогрейку подарить. Замерзла ведь.

— Что ты? Что ты? Не возьму! Как же ты без нее, — замахала руками Маша.

— Тепло уже. Не берешь? — Тамара набросила телогрейку на рога корове и побежала, чтобы не видеть в голос заревевшую подругу. Начнешь утешать ее, еще больше разревется, задержаться придется, а Тамаре хотелось поскорее добраться до шоссе, сесть на машину и уехать подальше от запасного полка.

* * *

Пока фронт стоял на месте, движение проходило по основным хорошо освоенным дорогам. Оставшиеся не у дел захирели и поросли травой. За зиму все переменилось. Пути наступления неисповедимы. Оно то замирает, то растекается в стороны, и тогда за несколько дней какая-нибудь забытая дорога приобретает первостепенное значение, прокладываются новые и обминают их тысячи сапог и валенок, оставляют свои следы гусеницы танков, самоходок и тягачей, колеса машин, скользят и разъезжаются на укатанных местах сани бесконечных обозов. Все терпят дороги, пока укрыты снегом и держит их холод, но как только начинаются первые потайки, становятся непроходимыми.

С большим трудом, на многих «перекладных» добралась Тамара до Луги и здесь решила зайти к военному коменданту, попросить продовольственный аттестат на два-три дня, а если попадет на хорошего человека, то и разрешение съездить к родителям. Каких-нибудь семьдесят километров до них от Луги. Ну, задержится она на два дня, даже на один — ей лишь бы маму с папой увидеть, убедиться, что живы они и здоровы, полчасика поговорить, и обратно. Кому от этого плохо будет, думала Тамара, и всю дорогу лелеяла свою мечту, всячески поддерживала ее.

Уже подходила к комендатуре, как из нее выскочила девушка с багровыми пятнами на щеках и загородила Тамаре дорогу:

— Не ходи. Не человек, а «тигра лютая»! Чуть на «губу» не отправил.

Солдатская книжка Тамары осталась в запасном полку. Посадит ее «тигра лютая» на гауптвахту до выяснения личности, а то направит в первую попавшуюся часть или, того хуже, вернет в запасной полк. Бог с ним, и с продаттестатом, и с обедом. Перебьется как-нибудь — не первый раз. Сглотнула голодную слюну и перестала об еде думать. Труднее было отказаться от поездки к родителям, в обратную от фронта сторону. И так прикидывала, и этак — нельзя рисковать. Человек, пробирающийся в тыл без документов, — дезертир, и разговор с ним короток. Скрепя сердце, с болью и досадой в нем, пошла на дорогу.

До Порхова добиралась тоже на попутных машинах, но действовала более осторожно, чем прежде. Распахивала шинель, чтобы водитель мог увидеть медаль «За отвагу» и нашивки о ранениях, рассказывала, что возвращается в полк после госпиталя. Иным признавалась, что сбежала из запасного и просила высадить перед контрольно-пропускным пунктом. Других, к которым не возникало доверия, просила о том же, но по иной причине — ее часть где-то здесь, будет искать ее на своих двоих, чтобы мимо не проскочить. КПП обходила стороной, за ним выходила на дорогу и снова голосовала. Если водители делились куском хлеба, не отказывалась. Сама же при всей своей отчаянности попросить не могла, что-то не позволяло так поступать.

Перед Порховом умылась снежком, привела в порядок шинель, ремень потуже затянула, чтобы встречному патрулю не к чему было придраться, и вошла в город. И здесь ей наконец-то повезло. Увидела старшину, увязывающего груз на машине. Показался знакомым, на всякий случай спросила:

— Старшина, ты не из двести двадцать пятой? Скосил глаза, выпрямился.

— Тамара! Какими судьбами?

— Домой едешь?

— Куда же еще? Залезай наверх и смотри, чтобы что не свалилось.

Тамара и рада-радешенька — ни голосовать больше, ни дорогу расспрашивать. Но до дивизии оказалось дальше, чем она думала.

Темнело. Ветер гнал над землей низкие тучи, гнул к земле придорожные кусты. Шинель продувало насквозь, мокрые сапоги не держали тепла, и вместе с холодом стала расти злость на старшину. Все вспоминала, где видела его, и не могла. Из-за этого и на себя рассердилась. В какой-то деревне не выдержала, застучала в кабину:

— Остановись где-нибудь погреться.

— На том краю привал будет, — отозвался старшина.

У него была «своя изба», и шофер привычно притормозил напротив нее. На непослушных ногах, отогревая дыханием руки, Тамара вошла в дом и задохнулась — так жарко было в нем натоплено, так сух был воздух. Сбросила сапоги, пристроилась к печке. Почувствовав ее настроение, старшина засуетился. Хлеб появился на столе, американские консервы.

— Выпей законные фронтовые, — протянул кружку, — Выпей, сразу и отойдешь. На тебя они еще не получены, свои отдаю.

— Свои! Тебе каждый день по фляжке выдают?

— У хлеба не без хлеба. Ешь давай и не лезь не в свое дело.

Тамара промолчала. Живут же люди! Кому война, а кому бесплатное продовольствие и обмундирование с иголочки. Впервые за дальнюю дорогу перед ней лежала куски только что нарезанного свежего хлеба, исходила паром картошка, поблескивали ломтики розового сала, а она не могла есть. Пожевала немного, выпила кружку чая и ушла греться к печке.

Перед тем, как трогаться дальше, старшина предложил поменяться местами. Он выпил, поел и стал добрым.

— Боишься, что увидят меня наверху и спросят, как ты в кабине в своем новеньком полушубке не изжарился? — съязвила Тамара. — Нет уж, дудочки, куда посадил, там и поеду.

Ночь наступила. В одном гиблом месте долго буксовали. Каждая жилочка вновь перемерзла в Тамаре, но характер она выдержала, в кабину, несмотря на настойчивые просьбы старшины, не пересела.

В землянку музыкального взвода ввалилась ледышкой. Ребята такой гвалт, такой шум учинили, что начальник дивизионного клуба капитан Загниборода прибежал. Увидел Тамару, похлопал длинными ресницами, руками всплеснул:

— Землячка приехала! Вовремя — мы как раз к смотру художественной самодеятельности готовимся, пока в обороне стоим, — подхватил Тамару, закружил в узком проходе.

На другой день музыканты проводили ее почти до командного пункта полка. Остановились перед ручейком:

— Вон по тому мосточку перейдешь — и по тропке через лес шагай. За ним и твой КП.

Вышла Тамара на поляну, большую палатку на ней увидела, доносившиеся из нее аплодисменты услышала и решила, что концерт идет. В дверь заглянула — все торжественные, нарядные, а артистов не видно. Командир полка подполковник Ермишев руку вперед протягивает, чтобы аплодисменты пресечь, заглядывает в бумажку и читает:

— Медалью «За отвагу» награждается сержант Абалкин Петр Николаевич.

Снова вспыхивают аплодисменты, к столу президиума подходит какой-то незнакомый паренек. Из новеньких, наверное, думает Тамара и догадывается, что идет награждение за зимнее наступление. Интересно ей, кто из старых знакомых отличился. Адъютант Ермишева лейтенант Акимов получает орден. Этого Тамара знает давно — смелый парень.

— Орденом Славы III степени награждается старший сержант Антонова Тамара Николаевна, — произносит Ермишев.

Тамара ушам своим не верит.

— Нет Антоновой, товарищ подполковник. Не вернулась еще из госпиталя, — узнает Тамара голос Семена Переверзева и, опровергая его, кричит:

— Я здесь, здесь, товарищ подполковник. Здесь!

В палатке на мгновенье устанавливается тишина, все головы поворачиваются к Тамаре.

— Смотри-ка, за орденом приехала! — удивляется кто-то, и взрыв хохота, аплодисменты обрушиваются на Тамару. Хохочет Ермишев.

Тамара продирается к столу, и все еще смеющийся командир полка достает из коробочки сверкающий орден высшей солдатской доблести, прикалывает к гимнастерке и троекратно целует награжденную.

Снова Тамара дома, среди своих, а раз дома, то можно и признаться. Станцевала с Ермишевым во время застолья его любимую лезгинку и рассказала о том, как и почему сбежала из запасного полка и что там у нее осталась солдатская книжка.

— Нашла о чем беспокоиться. Выдадим новую — воюй до следующего ордена, — успокоил ее Ермишев.

5

Ледяной и вьюжный февраль прошел, теплый март. Стояла на земле полноводная и светлая весна, а Саша все не появлялся. И уже обижалась на него Люба, и нехорошие мысли одолевали ее. Напрасно она дала волю чувствам, ничего не стоит та звезда, на которую загадала самое заветное. До того иногда додумывалась, что вставала перед глазами соперница, такая же черноволосая, как Саша, стройная, с бойким украинским говорком. Девчат в армии стало много, поди и артиллерия без них не обходится.

Эти мысли, возможно, и не возникали бы, если бы не болели так сильно обмороженные ноги. Теплых носков не было, портянки Люба не умела наматывать, а самодельные чулки из обмоток, с двумя швами, грели плохо. Попала однажды колонна санбата в пробку, долго стояла на семи ветрах в поле, еще дольше добиралась до места. С той поры и ноют ноги.

И постоянные артиллерийские обстрелы не давали покоя. Таня Дроздова не успела пошутить: «Если меня ранят, как я на костылях ходить буду? Я же не умею» — и осколок ей ногу пробил. Катя Мариничева попеняла; «Худой у тебя язык, Танька! Валя Егерева рядом с тобой была, и ее не задело, а ты сама напросилась». — «Угу, до самой Германии больше ни слова не скажу», — пообещала Таня, но не успела расстаться с костылями, под второй снаряд угодила. Осколки на этот раз пролетели мимо, а взрывная волна ударила крепко. Долго не слышала после контузии Таня. Скажешь ей что, головой затрясет — не понимаю.

Раздумалась Люба о Тане, а она тут как тут:

— Девчонки, одевайтесь! В дивизии кино сегодня. Одна нога здесь, а другая там. Нас дожидаться не будут.

Люба поднялась было и остановилась в нерешительности. Вдруг Саша придет? От Тани это не ускользнуло:

— Заплетай свои косы, и быстренько, быстренько, как говорит старшина Гусев.

Утащила, а сердце верно вещало.

— Очень огорчился, что тебя не застал, — рассказала Клава Отрепьева. — Спросил, с кем пошла? Я говорю, с девчатами, с кем еще. Вы идите, там и встретитесь, но у него времени не было. Очень просил прийти к нему в Козловичи. Недалеко, говорит, и план, чтобы не заблудилась, нарисовал. Надо сходить, Люба. Так он переживал, так переживал, — уговаривала батальонная насмешница.

Сомнениями, удобно ли и надо ли идти, Люба терзалась недолго. Пошла.

Из низких туч сочился дождь. Пока дошла до Козловичей, промокла насквозь. Саша ждал ее.

— Здравствуй, Люба! Пришла? — спросил прерывающимся голосом. — Приш-ла! — повторил радостно. — Не мокни под дождем, проходи.

Заглянула ему Люба в глаза, и все сомнения отлетели прочь. Зашли в землянку. Саша стянул с нее сапоги, помог снять шинель, спросил с надеждой:

— Ты надолго?

— До вечера, если не прогонишь.

— Правда? Вот хорошо-то! И у меня день свободный. Сам к тебе собирался. Вот тут сухое есть. Ты переоденься, я выйду.

Саша подал одежду, пошел из землянки и столкнулся в дверях с ординарцем командира полка. Вернулся другим:

— Люба, ты меня извини. Понимаешь ли, мне нужно ехать на передовую. На целый день, а может, и на ночь. Запомнила овраг между санбатом и Козловичами? Приходи туда послезавтра, часа в четыре Я буду ждать. Придешь? Там и поговорим, хорошо?

Повидались, называется! Но Люба и этим была довольна, всю обратную дорогу удивлялась своей смелости и решительности: пошла вот, сама пошла и не стыдно нисколько. И послезавтра пойдет.

День этот настал и был совсем летним. Все сбросили надоевшие шинели и ходили в одних гимнастерках. И настроение было по погоде, а на душе у Любы горько и муторно со вчерашнего дня, когда нашла она под подушкой записку: «Любаша, я точно знаю, что он женат. Неужели ты способна разбить семью? Твоя подруга».

Первое желание найти «подругу», разузнать все подробно, продержалось недолго. Второе — никогда больше не видеть Сашу — укрепилось прочно. Если обманул в главном, так что же ждать дальше? Она переживет и вида никому не покажет, даже ему, если придет. Поговорит о той же погоде, посмеется над чем-нибудь, а потом попросит никогда больше не появляться в санбате. Наступит на горло собственной песне, и не ойкнет. Здравая мысль — а вдруг все не так, вдруг кто-нибудь пошутил или хочет разлучить ее с Сашей — родилась намного позднее. Надо рассказать ему о записке, спросить, верно ли это? Если начнет врать, она поймет. Отец любил говорить: «Баба с печи падает — семь дум передумает». Чтобы не случилось с ней этого, немедленно собралась и пошла. Пересилить же себя, скрыть волнение не смогла. Саша заметил и ее осунувшееся лицо, и непривычную бледность на нем, но больше всего ему сказали отчужденные глаза Любы. Он сник и тоже стал не такой, как раньше. Любе показалось, что он заискивает перед ней, делает вид, что озабочен ее состоянием. «Догадался, что я все узнала, вот и лебезит», — решила она.

— Если обиделась на что, так скажи. Все так хорошо было, и ни с того ни с сего...

Люба прикусила задрожавшую губу и отвернулась.

— Не думал, что у тебя такой характер, — после продолжительного молчания и уже с раздражением начал Саша, но она перебила его:

— А какой у меня характер? Какой? Ну-ка, скажи!

— Да вот такой... Пришла сердитая, слова из тебя не вытянешь. Если так дальше пойдет, то...

Вот как он заговорил! Потеряв над собой власть, Люба повернулась к Саше:

— У нас дальше никак не «пойдет». Понял?

— Минуточку! — словно защищаясь, протянул руку Саша.

— Никаких минуточек! Я думала, у нас с тобой все no-честному, а ты женат. Эх ты!

Саша стоял растерянный, смотрел на нее широко раскрытыми немигающими глазами и даже не пытался оправдаться. «Значит, правда!» — решила Люба и пошла, нелепо размахивая руками, потом побежала. В висках молоточками стучала кровь, из глаз хлынули давно сдерживаемые слезы. Люба невольно перешла на шаг и шла, ничего не видя перед собой, пока руки Саши не обхватили за плечи и не остановили. Она рванулась, но он удержал ее и повернул к себе.

— Кто тебе наболтал на меня? Кто?

— Это мое дело, — не отвела Люба глаз от его искаженного гневом лица.

— И мое — тоже. Тебе наговорили черт знает что, а ты, вместо того чтобы спросить у меня, поверила? Это, по-твоему, честно, да?

— Пусти меня! — снова рванулась Люба.

— Отпущу, но сначала ты меня выслушаешь. Я с тридцать девятого года — с тридцать девятого! — в армии! Сама подумай, когда и на ком я мог жениться. И остынь.

— И ты успокойся.

— Успокоишься тут, — он убрал руки с ее плеч, подрагивающими пальцами стал свертывать папироску, закурил. — Надо же придумать такое! Да если хочешь знать... Мне до тебя и не нравился никто, я и не смотрел ни на кого, а ты... — Саша закашлялся.

Вот это и надо было услышать Любе. Виновато поглядывая на Сашу, тронула за рукав.

— Извини меня.

— И ты меня прости, но так обидно мне стало. Они отошли к бугру, сели на расстеленную Сашей плащ-палатку.

— Тебя не потеряют?

— Я сказал ординарцу, где буду. В случае чего прибежит.

— Пусть лучше не бегает.

— Я тоже так думаю. Ты мне веришь?

— Сейчас да, — не задумываясь, ответила Люба. — Давай не будем больше об этом...

Под вечер, солнце уже давно катилось в немецкую сторону, Люба несколько раз взглянула на Сашу и решилась:

— Я должна... в общем, в меня влюбился один капитан. Из выздоравливающих. Предлагает дружить с ним.

Лицо Саши стало напряженным и заговорил он, с трудом подбирая слова:

— Я бы, конечно, не хотел, чтобы так получилось, но... Зачем ты сказала мне это? — спросил он с такой болью в голосе, что Люба испугалась.

— Чтобы ты все знал обо мне и верил. Мы должны говорить друг другу правду без всяких утаек. Так ведь?

— Но он тебе нравится?

— Нисколечко. Не думай о нем, Саша. Мне никого, кроме тебя, не надо! — это признание вырвалось непроизвольно, от полноты охватившего Любу счастья и смутило ее. Она торопливо пожала Саше руку, попросила не провожать ее и пошла, не смея ни оглянуться, ни поднять глаза от земли.

В батальон вернулась однако веселой, и это не укрылось от рыжих, все подмечающих глаз Клавы Отрепьевой. С первого появления Саши в медсанбате, когда она заявила, что дает голову на отсечение, «если этот старший лейтенант очень скоро снова не появится», с участием следила она за развитием событий, хотя продолжала и насмешничать.

— Утром мрачнее тучи была, а к вечеру солнышко разгулялось. Почему бы это? — спросила своим четким московским говорком.

Люба рассказала о записке.

— Дай взглянуть. Я найду, кто это сделал, — загорелась Отрепьева.

— Порвала я ее.

— Напрасно. Это же подлость! А подлость надо пресекать в зародыше. На комсомольском собрании можно было такой поступок обсудить.

— Еще что? Ты бы согласилась, если была на моем месте?

— Я? Ни в жизнь! Я бы сама нашла управу.

— То-то и оно. Забудем об этом, Клава.

— Можно и забыть. Мне бы пусть каждый день такие записки подбрасывали. И пусть в них вся правда была, плевала бы я, если на моем горизонте такой парень появился. Не ужинала еще? Иди скорее — через полчаса на дежурство заступать.

6

Над дорогой, над перелесками висела въедливая, смешанная с дымом пыль. Догорали подожженные фашистами деревни, впереди, одна за другой, вспыхивали новые. Несусветная жара стояла на дороге. Пропотевшие много раз гимнастерки покрывались новыми пятнами солевых разводов, липли к спинам.

Пот застилал глаза, скатывался по лицу, разъедал шею, а конца затянувшемуся переходу не было видно. Всегда румяные щеки санитарки медсанроты Маши Семеновой давно покрылись толстым слоем пыли, голова клонилась к земле, будто выглядывала Маша что-то под ногами. А она, в свои двадцать с небольшим лет, просто устала и от марша, и больше всего от войны, которая постучалась в ее дом в августе сорок первого. Вышли тогда фашисты на левый берег Волхова, а деревня Маши — Змейско — стояла на правом. Пришлось перебираться в лес, ночами ходить за продуктами, ночами же убирать перезревший хлеб. Деревню немцы скоро сожгли зажигательными снарядами, лес тоже все время обстреливали и бомбили. Во время одного налета ранили обеих сестренок. Увезли их куда-то военные люди, и только через год пришло известие, что младшенькие в детдоме в Ивановской области. А что за этот год они с матерью и бабушкой пережили, лучше и не вспоминать. Какое-то время с утра до ночи строили и ремонтировали дороги к фронту, потом от него же, снова придвинувшегося вплотную, в холода и по первым сугробам, без корки хлеба, уходили на восток, чтобы не оказаться в оккупации.

Не надо думать об этом, гнала от себя безрадостные мысли Семенова. Лучше о чем-нибудь хорошем, тогда и идти легче будет. Через силу заставила себя в детство заглянуть. До семи лет, пока не умер отец, все ладно было, а потом легли на нее все крестьянские работы. Учиться пришлось недолго, и все-таки школьные годы и школьные забавы остались светлым пятном в памяти.

Пробежала по лицу Семеновой улыбка — будто наяву увидела березовую рощу на бугре за деревней. По вечерам детвора устраивала здесь веселые игрища. Она носилась вместе со всеми, но любила и присесть где-нибудь у дерева и смотреть, как в красных лучах закатного солнца переливаются и сверкают золотые купола новгородской Софии.

Теперь в той светлой березовой роще дивизионное кладбище погибших зимой сорок второго. Вспомнились другие дивизионные кладбища — в Мшаге, где хоронили убитых в мартовском наступлении сорок третьего года, в Трех Отроках, в Малиновке и во многих других деревнях, поселках и городах, коими отмечен путь дивизии при освобождении Новгородчины, Псковщины, а теперь и Калининской области.

Псковщина напомнила о себе таким же тяжелым переходом. Потные, несмотря на крепкий ночной мороз, добрались до большого старого карьера. Ну, думали, простоят несколько дней на одном месте и в полной безопасности. С рассветом радость померкла: у немцев аэростат висит, а вокруг хоть шаром покати — ни лесов, ни оврагов, ни горок, одни кустики кое-где сереют.

Не надо об этом, не надо! И без того на душе кошки скребут, снова запротестовал рассудок, но память вопреки ему стала беспощадно восстанавливать картину тех дней.

Бои начались с ходу, и такого обилия раненых, такого человеческого горя Маше Семеновой видеть еще не приходилось. Не было другого подходящего места, и в карьере сосредоточились медсанроты трех полков дивизии. Все палатки без промедления были забиты самыми тяжелыми. Остальные дожидались эвакуации на земле, в лучшем случае на носилках. Немцы знали расположение карьера, знали, что только в нем можно укрыть раненых, видели, как их подносят. Снаряд угодил в расположение санроты соседнего полка...

Маша споткнулась и упала бы, если бы ее не удержала Тамара.

— Заснула, что ли? Ногу подвернула? — спросила, вглядываясь в искаженное болью лицо Семеновой.

— Оступилась. Пошли давай, а то не догоним.

Они снова заковыляли по вязкой от пыли дороге, и мысли Семеновой опять вернулись к тому злосчастному карьеру.

На третий, кажется, день, перед утром, доставили новую партию раненых. Она начала с кучерявого старшего лейтенанта. Искромсан осколками, но в сознании. Просил пить.

— Вот перевяжу и дам. Сначала надо кровь остановить, — утешала.

Терпел. Когда же вместо воды стала смачивать губы тампоном, протестующе закрутил головой и понес. Всех богов вспомнил, пристрелить хотел, по привычке за пистолетом тянулся.

— Я два дня черный снег глотал, а тебе воды жалко? На передовую вас, тыловых крыс, гнать надо! Засиделись тут!

— Нельзя тебе, милый. Никак нельзя, — уговаривала без толку.

Следующий тихим оказался. Из шока, видно, недавно вышел. Разрезала бинт, намотанный поверх гимнастерки, задрала подол — вся брюшина открыта, а он поднимает голову:

— Большая у меня рана?

Что ему сказать? Сорвалась, закричала:

— Да помогите же кто-нибудь, черт вас всех возьми! Капитан Бадьин тут как тут. И на ухо свистящим шепотом:

— Держи себя в руках, а то как двину, по-другому запоешь, — и тоже матом, не хуже старшего лейтенанта.

Фельдшера Переверзева, однако, на помощь послал. Ей парнишку до слез жалко, рану, чтобы не увидел, от него собой загораживает, а он опять:

— Я буду жить? У меня сестренка Аня в детдоме осталась. Мне ее поднимать надо.

От этих слов перед глазами круги замелькали. Но руки, однако, не дрогнули. Узнала, что парнишку Сашей Смирновым зовут, попросила:

— Ты голову не поднимай, Саша. Не мешай нам. Перевяжем — легче станет.

Вдвоем обработали рану и поспешили к другим, их перебинтовывать, свежие повязки накладывать.

Пока со всеми управились, мартовское солнце припекать начало, хоть шинель сбрасывай. И такая усталость навалилась, что, проверив пульс у старшего лейтенанта и Саши, укутав их получше одеялами, сама присунулась между носилками.

Сон, наверно, недолгим был, а очнулась — старший лейтенант мертв, и парнишка тоже.

Дремавший рядом Переверзев поднял голову, все понял и выдавил, пытаясь улыбнуться:

— Между двумя улеглась, а они «ушли» и до свиданья тебе не сказали.

Взглянула на него — голова снова в коленях. Спит. Не удивилась ни сказанному, ни мгновенному сну фельдшера. В мирной обстановке его шутка показалась бы дикой и неуместной. Но знают ли там, как грубо и жестко смеются медики, когда ни на что другое не остается сил? Нет, не покоробила ее шутка Переверзева. Другое скрутило. Знала, перевязывая еще, знала, что оба не жильцы, но все равно словно горячей петлей перехватило горло, и эта петля стала сжиматься, давить.

Поднялась, в ватных брюках, стеганке похожая на колобок, пошла, не сознавая зачем, к краю карьера и там невидящими глазами уставилась туда, где не затихал разноголосый гул боя.

Уловила сквозь него шуршание приближающегося снаряда. На землю от него не бросилась — было все равно, где он разорвется и что с нею будет после этого.

Снаряд взрыхлил землю, отскочил, снова упал и еще долго, крутясь и подпрыгивая, скользил по наледи, пока не остановился. И со вторым произошло то же самое, и с третьим. Вернулась, разбудила Переверзева и рассказала об увиденном.

— Ну ты и даешь! После войны своим детям рассказывай такие сказки, а не мне.

— Иди, посмотри сам.

Переверзева заело. Не поленился, сходил:

— Ты права. Болванками стреляют, видно, нет осколочных.

Может, и так. Вечером же снаряды у немцев нашлись. Не успели погрузить первую партию, как разбили машину. Раненых пришлось снова стаскивать в карьер, а потом всю ночь вывозить на лошадях через час по чайной ложке, чтобы не скапливались они на открытом месте.

Хватит, хватит об этом, снова убеждала себя Семенова, нечего ворошить. Было и прошло, быльем поросло, а перед глазами все стоял и стоял карьер, бесконечные носилки с ранеными. Вернула к действительности ее Тамара:

— Ты что, язык проглотила?

— Не ворочается. Все во рту пересохло.

Тамара покосилась на нее и больше не разговаривала — у нее тоже «не ворочался». А Семенова подняла голову, увидела впереди шатающуюся из стороны в сторону бесконечную колонну, пыль и дым вновь ощутила и такую безмерную усталость, что с трудом удержалась от соблазна послать все к черту, упасть под первый попавшийся на глаза куст, пусть и навсегда. Нет больше сил терпеть ни прошлую, ни нынешнюю муку. К черту! Все к черту, дьяволу, к кому еще?

Два всадника замаячили над головами солдат. Вот кому хорошо. Счастливчики! Один протянул руку, указывая на девушек. Второй пришпорил коня, поравнявшись с ними, спросил:

— Где остальные?

Тамара махнула рукой назад.

— Там где-то. Зачем понадобились?

Не отвечая на ее вопрос, заместитель командира полка по политической части подполковник Щукин оценивающе оглядел истомленных жарой и жаждой девушек, взглянул на начальника штаба капитана Цыцерова и беспомощно развел руками:

— Хотели вас в голову колонны направить, поддержать дух солдат.

— Так нам же не обогнать! Мы с ног валимся, — удивилась такой просьбе Тамара.

— На лошадях подбросим, — обрадовался Щукин, уловив в ее голосе согласие.

— А пить дадите? — спросила Семенова, облизывая пересохшие, потрескавшиеся губы.

— Все колодцы отравлены. Дойдем до реки, проверим воду, вот тогда...

— Тогда мы и без вас напьемся. А сейчас по глотку, чтобы горло смочить, дадите, а? — настаивала Тамара.

Семенова поддержала ее:

— По маленькому, товарищ подполковник. Чтобы песню затянуть.

— Нет воды. Да и не обязательно песню! Вы просто идите побыстрее — за вами потянутся.

— Побыстрее! Мы и так еле плетемся, — не в силах больше держаться на ногах, Тамара опустилась на траву.

Ее примеру последовала Семенова.

— Время уходит, девушки, — напомнил о себе Щукин. — Прошу вас. Надо, понимаете, надо. Вы же у нас все можете.

— Как, Маша? — не поднимая головы, спросила Тамара, ожидая, что Семенова откажется, тогда и ей проще будет сделать то же самое.

— Что как? Может, попробуем? Вставай, Томка, погибать — так с музыкой.

На лошадях в голове колонны оказались быстро.

— Мы поедем впереди. Не отставайте, пожалуйста, — попросил Щукин. — И, если сможете, хорошо бы песню, а?

— Ладно, — пообещала Тамара и засомневалась, повернувшись к солдатам и увидев их отрешенные от всего на свете лица, запекшиеся, потрескавшиеся губы, кровь на них, — не поддержат.

Пристроились в первый ряд. Пошли тем же тяжелым шагом, что и солдаты. Щукин несколько раз оглядывался, звал за собой, но куда там. Не было сил идти быстрее, пока Тамара не начала «Катюшу». Маша Семенова подхватила. Еще кто-то, но робко, неуверенно. Голоса окрепли, когда, не сговариваясь, запели на тот же мотив фронтовые слова песни:

Это наша, русская «катюша»
Немчуре поет за упокой!

Задорные нотки послышались, каждому захотелось погромче подтянуть. Под песню пришлось «ножку взять». От этого ряды выровнялись. Не успели закончить обновленную на солдатский лад «Катюшу», кто-то в задних рядах «Махорочку» вспомнил. Ее и совсем дружно грянули:

Эх, махорочка, махорка!
Породнились мы с тобой.
Вдаль дозоры смотрят зо-о-рко,
Мы готовы в бой! Мы готовы в бой!

Под такие слова ноги сами вперед запросились и на душе отпустило.

А бой уже не за горами ждал. У небольшой речки были встречены пулеметными очередями из охваченной огнем деревни. Если подожгли, значит, удерживать не собираются. Бросились вперед. Пока форсировали, разгоряченные тела охладили, воды успели похватать, а потом кустами, ложбинками к деревне устремились.

Тамара орешником пробиралась, потом, спасаясь от обстрела, в канаву нырнула и невольно отпрянула назад: чуть не в обнимку лежали дед со старухой и внучка между ними. Проверила пульс — мертвы.

Сцепив зубы, побежала дальше, у крайнего дома ее поджидала Маша Семенова:

— Ой, Томка, сумасшедшая здесь!

— Где?

— Да вон по пепелищу ходит.

От сгоревшего дома осталась только печь с длинной трубой. Молодая, с темными распущенными волосами женщина разрывала палкой угли.

— Дети у нее сгорели, вот она их и ищет, — прошептала Маша. — Двое — мальчик и девочка.

— Надо ее в больницу отправить.

— Не дается. Женщины уже пытались ее связать — не смогли.

— Пойдем, может, уговорим.

— Я боюсь, — снова прошептала Маша.

— Я тоже. Пойдем.

Но и они не смогли ни уговорить, ни справиться с сумасшедшей, пока не пришли на помощь солдаты. Через час полк двинулся дальше.

7

В конце июля, после трехдневных боев за станцию Пундуры, дивизия вступила на территорию Литвы. Воевать фашистам еще было чем, подвозить боезапасы стало близко, и, упершись спиной в фатерлянд, они резко усилили сопротивление. Теснили их, гнали по-прежнему, но все чаще завязывались затяжные сражения, преследование шло медленнее из-за тысяч мин, оставляемых на дорогах и в населенных пунктах.

В небольшом городке Гулбене оказались заминированы не только дома, но и яблони, колодцы, тропинки. Много жителей подорвалось на минах еще до прихода наших войск. Оставшиеся в живых не отходили от саперов:

— Покажите, где можно ходить?

— Проводите до бани.

— Разминируйте наш дом. Боимся без вас в него зайти.

Эта беда не обошла стороной и медсанбат.

В декабре сорок первого при формировании дивизии объявился новгородский ветеринарный фельдшер Глазков. Был он в годах, в армию просился добровольно, но с условием: вместе с ним взять его жену и дочь. Сын воюет, а они при мне, говорил, так что забирайте всех оптом. И не беспокойтесь — жена ветеринарию не хуже меня знает, дочь Валя к любому труду с детства приучена. Даром хлеб есть не станем. Посоветовались в штабе и всех троих зачислили на довольствие. Родителей оставили при КП дивизии, а Валю определили в прачечную медсанбата.

Стройненькая, с точеным носиком, Валя Глазкова оказалась добронравной и, по общему мнению, самой счастливой в медсанбате. Девчата были в том возрасте, когда нужны, необходимы мама с папой. У всех они за тридевять земель, а у Вали рядом. То они приедут навестить дочь, то Валя к ним на денек сбегает и повеселеет, и работа у нее спорится, и улыбку слеза не перешибет.

Повезло девчонке. Но на войне счастье и удача живут не долго, рано или поздно что-нибудь обязательно случится. Так и с Валей. Сначала пришло извещение о гибели брата — летчика, а вскоре, среди ясного, казалось бы, неба грянул такой гром, что содрогнулся весь медсанбат — подорвались на мине родители Вали.

Сотни машин и повозок благополучно миновали опасный рубеж, тысячи сапог мимо протопали, а мина будто ждала их.

Отца и лошадь убило сразу. Мать получила ранение в живот. Пришла на минуту в сознание, спросила: «Как сам?» Успокоили: «Ранен легко, лежит в мужской палате». — «Ну и ладно. Валя не одна останется». И затихла.

С этого дня замкнулась Валя Глазкова. Отрешенный взгляд, сухие глаза, тупое упорство в работе и полное безразличие к жизни.

* * *

В горелом, искореженном снарядами и бомбами лесу, где все это случилось, как назло, стояли долго. Надоел он до чертиков. Едва дождались приказа об очередной передислокации — хотелось поскорее увезти Валю от могилы родителей.

Снялся и уехал головной отряд, долечили и отправили последних раненых, погрузили на машину оставшееся имущество, и командир госпитального взвода майор Финский, пожилой, всегда вежливый врач, приказал трогаться.

Исковерканная гусеницами танков дорога хранила следы недавних боев. Воронки, поваленные деревья, черные скелеты сгоревших машин на обочинах, неубранные трупы вызывали грустное и щемящее чувство. Санитары, из новеньких, беспокойно озирались по сторонам, тяжело вздыхали и прикуривали одну цигарку от другой. Девушки тоже притихли.

Впереди показался просвет, и здесь, при выезде на большое и бугристое поле, наперерез машине бросился солдат:

— Остановитесь! Здесь раненые!

— Танкисты? — спросил майор, разглядывая сгоревшие «тридцатьчетверки», на одной из которых лежали обугленные тела.

— Танкисты мертвые, а раненые у леса. Я покажу. Осмотрелись. Вся опушка завалена трупами наших и немецких солдат. Лежали они кучками, часто совсем рядом и даже вперемешку друг с другом. На поле стоял застарелый трупный запах.

— Мертвых вижу, а живые здесь вряд ли могут быть, — не поверил майор.

— Да есть, есть! Идите сюда. Вот первый, — позвал солдат.

На пехотинца было страшно посмотреть. Заросшее черной щетиной лицо, глубоко запавшие глаза, обе ноги в перепачканных кровью и грязью заскорузлых бинтах. Но живой! Взгляд с мольбой впился в медиков. Зашевелились губы.

— Спасите! Пятый день лежу. Машины ходят. Кричал. Не слышат.

— Горшкова, скажите шоферу, чтобы задержал первую встречную машину для эвакуации раненых. И принесите носилки, — приказал Финский, — а вы ведите к другим, — повернулся к солдату.

Он показал еще троих, тоже с ранениями в конечности и не в лучшем состоянии.

Всегда выдержанный майор вспылил:

— Бросить таких тяжелых! За это расстреливать надо! Давайте вытаскивать, девушки, и помните: есть и пить не давать. За ними специальный уход нужен.

Люба и Маша Горшкова подняли первого, положили на носилки. Горшкова шла впереди и сделала не больше пяти шагов, как прогремел взрыв. Носилки с раненым упали. Впереди них извивалась на земле Горшкова. Дотянулась до какого-то сапога и прижала его к груди. Леденящий холод пробежал по спине оглушенной взрывом, не сразу осмыслившей происшедшее Любы — Горшкова держала в руках оторванную ногу. Сквозь звон в ушах пробился ее крик:

— Доктор Финский, пристрелите меня. Не хочу, не буду жить без ноги! Не хо-чу-у!

Губы майора сошлись в узкую полоску, щеку подергивал нервный тик. Сказал тихо, но нарочито грубо:

— Не валяйте дурака, Горшкова. — Сдвинул кобуру с пистолетом назад и бросил Прокофьевой: — Вы что стоите?

Полненькая, сильная Прокофьева была бледнее полотна, но жгут наложила быстро, сделала повязку.

Раненая притихла. Майор и Люба взвалили ее на плечи Прокофьевой, и она понесла Горшкову к дороге. А Люба опустилась на землю, уткнулась головой в колени и сидела так в беспамятстве, пока не тронула за плечи возвратившаяся Прокофьева.

— Понесли?

Прокофьева встала впереди, вместо Горшковой. Подняли носилки, Люба невольно бросила взгляд на землю, и ее глаза впились в квадратики повядшей травы и выпирающие из нее деревянные коробочки противопехотных мин. Руки дрогнули, но удержали ручки носилок. Тихо, чтобы не напугать Прокофьеву, попросила:

— Прими вправо и смотри под ноги. Не спеши — я еле держу, — чтобы видеть под ногами землю, Люба несла носилки на вытянутых вперед руках.

Пока выносили первого, Горшкову увезли. Что с ней будет? Такая красивая! Волосы темные и густые, ресницы длинные. Все мужчины на нее засматривались, а теперь?

— Ты почему просила вправо принять? — спросила Прокофьева.

— Под раненым три мины были.

— Не может быть! Почему они не взорвались, когда упали носилки?

— Ножки спасли. И полотно новое, не провисает. Пошли за следующим.

Вынесли еще троих, пошли посмотреть, не пропустили ли кого-нибудь, и наткнулись на парнишку-лейтенанта, черноволосого и горбоносого грузина. На его гимнастерке, как и у Саши, блестел орден Красного Знамени. Документов никаких. Орден сняли — может, по его номеру узнают фамилию погибшего и сообщат родителям, где сложил голову их сын.

Обратно возвращались мимо землянки. Ее уже осматривали. Внутри и у входа одни трупы, кем-то уложенные в кучу, и из этой кучи вдруг поднялась рука, зашевелила пальцами, словно призывая на помощь, и упала. Волосы встали дыбом, чуть не убежали от страха. Переглянулись и начали освобождать раненого от мертвых.

Он был пятым, кого удалось спасти, во всяком случае, живым отправить в госпиталь.

— Порезов и царапин ни у кого нет? Тогда как следует вымойте руки и поедем, — майор Финский потряс головой, словно отмахиваясь от чего-то, и, ни к кому не обращаясь, раздумчиво произнес: — Пять суток без воды и пищи! До чего же могуч человек! И ни одной гангрены. Ума не приложу, как такое возможно!

8

Первый батальон принял оборону на опушке леса: наспех вырытые ячейки, разрушенные снарядами ходы сообщений, а фашисты за полем, на горе. Веселое местечко!

Нина Рябова с Катей Ларионовой нашли окопчик поглубже, сбросили сапоги и подремывали после ночного перехода, да появился фельдшер сменяемой части:

— На нейтралке четверо раненых. Пишите расписку о приеме.

— Вот это номер! — возмутилась Нина. — Вы-то почему их не вытащили?

— Снайперы у немцев. Двоих санитаров потеряли. И вы до вечера не думайте лезть. Подшибут.

— Может, они убитые?

— Нет. Кричат.

— Что же нам, весь день их крики слушать? С ума сойдешь! Где они? — поднялась Ларионова.

Фельдшер показал и поторопил:

— Пишите расписку.

Получил ее, пожелал счастливо оставаться и убежал. Сон пропал. Стали прислушиваться. На немецкой обороне изредка хлопали одиночные выстрелы. На них не отвечали. Выставили часовых, и завалились спать. На нейтральной полосе тоже тихо. Еще послушали. Раздался слабый крик:

— По-мо-гите! Санитара! Са-ни-та-ра!

Тихая и застенчивая Катя Ларионова грызла травинки, о чем-то напряженно думала. Услышав стон, стала одеваться.

— Ты в своем уме? — остановила ее Нина. — Их поубивают и нас заодно.

— Ты сиди, а я попробую. В случае чего в воронке схоронюсь.

— «В случае чего» тебе пуля в лоб прилетит. Никуда я тебя не отпущу — в нашей паре я все-таки старшая.

Ларионова взглянула на Нину с обидой, опустилась на дно окопа и тут же снова вскочила на ноги:

— Знаешь, что мне не нравится? Не нашего полка солдаты — мы и сидим, вечера дожидаемся. А если бы свои были?

Всегда покладистая Ларионова вышла из берегов.

— Какая разница. Я всяко прикидывала... — вздохнула Нина. — Если бы кустики были, трава высокая, а тут голое поле... Одна ты, может, и доберешься, а с раненым как?

— Можно попросить, чтобы прикрыли огнем, — искала выход Ларионова.

— Ты знаешь, где сидят снайперы?

«Максим» дал несколько коротких очередей, повел длинную и поперхнулся. Прибежал солдат:

— Девчонки, пулеметчика нашего в голову! В смотровую щель пуля прошла!

— Я схожу, — остановила Нина Ларионову. — И смотри — без меня ни с места. Если полезем, то вместе. Поняла?

Хотела сделать как лучше. Побоялась, что уйдет Ларионова к пулеметчикам и, оставшись без присмотра, уползет от них за ранеными, а то, что оставляет ее совсем одну, почему-то в голову не пришло.

Убежала Нина вместе с солдатом к «максиму», а когда вернулась, Ларионовой на месте не было. Не раздумывая, полезла из окопа, да успел ухватить за ноги и втянуть обратно проходивший мимо командир пулеметного взвода. Он же приставил к Нине Рябовой солдата с приказом не спускать с нее глаз до вечера.

И хорошо сделал. После нескольких выстрелов над полем повисла тишина. Ни стона, ни крика. Потом прогремел еще один, и снова все стихло. Нина не находила себе места. То и дело вскакивала, всматривалась, прислушивалась. Тишина звенела в ушах. Нина понимала, что ничем не сможет помочь Ларионовой. Если Катя даже ранена, то не подаст и звука. А вдруг Ларионова на самом деле только ранена? А она сидит, ждет чего-то. Хмуро поглядывала на солдата, ругалась с ним, но он был непреклонен. Позднее не раз удивлялась, как не сошла с ума в этот день.

Вечером солдат вызвался ползти вместе с ней к раненым. Они были мертвы. Ларионова — тоже. Немецкие снайперы дождались, пока она доберется до места, и всех перестреляли.

Выросшая в детдоме, Нина Рябова сознавала себя опытнее в жизни, бойчее, и потому считала своим долгом опекать скромную, не умеющую постоять за себя подругу. И не уберегла.

Немцев с того бугра выбили ночью, пошли дальше. Разгорелись новые бои за новые высоты, поселки и деревни.

* * *

Потери среди медиков росли. На станции Пундуры Маша Семенова и Дуся Кузнецова под один снаряд попали. Отделались легко, в своей санроте поправились. Потом вот Ларионова. За ней фельдшера Бочая ранило, пожалуй, не вернется больше. Вместо него прибыл Семен Переверзев. Сам в батальон напросился, надоело ему начальником аптеки быть. Недели через две пошел взять пробу воды в только что отбитом у немцев поселке и попал под минометный обстрел. Переверзеву бы в кирпичном здании школы укрыться, а он неуязвимым себя считал — с начала войны на передовой! Шел себе потихонечку и только за угол школы завернул, мина его и подцепила. Два осколка в ногу! Тоже вряд ли вернется в полк.

Кто следующий?

9

К концу смены хирург Тимошин попросил Любу Филиппову:

— Есть один тяжелый. Посиди с ним ночку. Ампулу крови влей. Капельно. Станет плохо — буди меня.

Стоял теплый и светлый вечер. Где-то далеко стреляли тяжелые орудия, а в Нитаури, маленьком, почти не тронутом войной поселке, настаивалась тишина. Возвышавшийся над округой светлый костел в лучах закатного солнца казался розовым. Такими же казались подушки, простыни и рубашки раненых.

Молодой, с большими сильными руками, солдат был плох. Люба и Тимошин решили выходить его во что бы то ни стало. Люба вытерла ему губы смоченным в воде тампоном, принялась готовить капельницу. После большой потери крови вены слабые. Придется делать венесекцию. Скальпель уже был в руке, как появилась Клава Отрепьева:

— Твой «старшой» пришел.

— Ой, — не удержалась Люба. — Живой? Рыжие глаза Клавы смеялись:

— Раз пришел, то живой. Можешь повидаться, но мне скоро на дежурство.

Люба и обрадовалась приходу Саши, и огорчилась — не вовремя. Сразу сказала ему об этом.

— На пять минут? Я столько километров отмахал, а ты, понимаешь ли, недовольна.

— Да довольна, Саша, очень даже довольна, но послеоперационный у меня на руках.

— И подмениться нельзя?

— Тимошин меня лично попросил.

— Тимошин! Только и слышу от тебя о нем. Если Тимошин тебе дороже, чем я, то другое дело.

— Ну зачем так, Саша? Да мы все в Тимошине души не чаем. Самых тяжелых несем к нему. Он уже отработался, мы снова к нему: «Доктор Тимошин, доктор Тимошин, двое поступили — посмотреть страшно! Прооперируете их?» ~ «Да что вы, девчонки, я уже на ногах не стою». — «Доктор Тимошин, ну пожалуйста!» И думаешь, он когда-нибудь отказал? И я не могу оставить беспомощного человека.

— Да ничего ему не сделается за полчаса...

— Саша! Если ты ничего не понимаешь в нашем деле, то лучше помолчи, — возразила Люба и, чтобы смягчить прорвавшееся раздражение, попросила уже другим тоном: — Ты приходи тридцатого, часов в пять. Хорошо?

— И что будет тридцатого?

— День именин Веры Красавиной, Нади — жены доктора Финского и моих. Вера, Надежда, Любовь — слышал о таком празднике? Придешь?

— Не знаю. Я тоже не вольный человек, а тебе опять кого-нибудь могут «поручить».

— Могут, Саша, но ты все-таки приходи. Девчонки хотят с тобой познакомиться, а то пришел — ушел, и нет тебя. До свиданья. Побежала я.

После памятного разговора у оврага они сумели встретиться всего два раза. У Святогорского монастыря, куда замполит Коршунов отпускал всех свободных сестер и санитарок поклониться могиле Пушкина, и под Новоржевом. Пошла Люба постирать белье на речку Сороть, Саша там и нашел ее. Тогда все было по-другому. После двухсуточного дежурства ее сморил сон. Проснулась часа через три, и до того стыдно было, что долго боялась открыть глаза и взглянуть на Сашу, а ему и в голову не пришло обидеться, а сегодня рассердился. Ну ничего, придет в другой раз, она ему все объяснит, успокаивала себя Люба, а на душе было смутно, будто она провинилась в чем-то.

Первая послеоперационная ночь самая тяжелая. Дотянет больной до утра — можно надеяться на его выздоровление.

— Смотри не умирай у меня! — пригрозила ему Люба, снова смочила губы тампоном, ввела в вену иглу Дюфо и присела рядом с капельницей. В ампуле двести двадцать пять кубиков крови, а вытекает из нее по пятьдесят капель в минуту. Долго сидеть Любе, обо всем можно передумать.

В полночь в коридоре раздались шаги, послышались голоса. Тимошин с замполитом, догадалась Люба, — они каждую ночь делают обход.

— Ну как? — спросил хирург.

— По-моему, неплохо.

— Посмотрим, посмотрим, — Тимошин нащупал пульс, послушал дыхание и поднял на Любу веселые выспавшиеся глаза. — По-моему, тоже вполне прилично. А как другие?

— Раненного в грудь посмотрите, доктор. Не нравится он мне.

Хирург прошел к больному и нахмурился:

— Да... Снимите-ка повязку. Ого! Придется откачивать. Большой шприц, Люба. Лампу поближе, — приказал сопровождающему его санитару.

Он был из новеньких. Увидел, как толстая игла все глубже входит в человеческое тело, как шприц наполняется кровью, — голова у него закружилась, рука дрогнула, лампа оказалась на полу. Вспыхнул разлившийся керосин. И быть бы пожару — вначале растерялись и Люба, и Коршунов, — если бы не самообладание хирурга. Он на секунду повернул голову и негромко сказал:

— Люба, быстро запасную лампу. Яша, туши. Набрасывай одеяла, а этому растеряхе по щекам надавай, чтобы в себя пришел. Да не так. Люба, покажите комиссару, как это делается, а то он боится, как бы его в рукоприкладстве не обвинили, — и продолжал отсасывать гемоторакс.

Пожар был ликвидирован, и все обошлось. Едва держащегося на ногах санитара Тимошин отправил на улицу и удивился:

— Война идет четвертый год! Откуда такие слабонервные берутся?

Замполит улыбнулся:

— Одно дело воевать, Тихон, и совсем другое — в санбате служить. Помнишь, как ты меня первый раз по палаткам водил? Я после той экскурсии три дня куска хлеба не мог проглотить.

— Ну уж? — не поверил Тимошин. — А я всем рассказываю, как ты у нас быстро прижился.

— Знал бы ты, чего это мне стоило! И санитар привыкнет, но голодным несколько дней походит. Пойдем дальше, Тихон?

— На Любиного подшефного еще раз взгляну, и пойдем. Кажется, и на самом деле все нормально, следите за ним, Люба, и, чуть что, сразу за мной.

* * *

Второй час продолжается застолье. Все ему рады. С начала войны лишь в канун наступления нового, сорок четвертого года устроили праздник. Елку срубили, игрушек из марли, ваты и консервных банок наделали и до утра пели, плясали и дурачились. Нынче торжество поскромнее. Собрались на него ближайшие подруги Веры, Надежды и Любови, из мужчин только майор Финский, не самый веселый человек в санбате, но смех не утихает, разговоры и песни сами собой льются.

Люба, чуть забудут про нее, горбится так, что косы никнут. Саша не пришел, а без него и праздник не в праздник. Ее пытаются утешить:

— Нельзя, значит. Над ним начальство есть.

Люба это понимает, но она хорошо помнит последний разговор, в нем видит корень зла, и до того тоскливо становится Любе, что протягивает свою кружку майору и просит налить ее «с верхом».

— Тебе? — удивляется Финский.

— Почему бы мне и не напиться, доктор. Раз в жизни и до чертиков.

Чокается, торопливо выпивает. Не полную кружку налил ей Финский, но и от малости передергивает Любу, обжигает внутри, начинает кружиться голова.

— Ой, девочки! — врывается в комнату Клава Отрепьева. — Что сейчас было, что было! Привезли парня без обеих ног, а первой группы крови не оказалось. Жалко мне его стало, я и предложила «качнуть» из меня кубиков триста. Только взяли, замполит откуда ни возьмись. Отматерил всех: «Почему опять у Отрепьевой берете? Два донора у вас — она да Прокофьева?» Я ему объясняю, в чем дело — и слушать не хочет. Не видела я таким Коршунова. Как с цепи сорвался. Кто ему досадил сегодня, признавайтесь? — Заметила, что Саши нет, поняла, почему сидит такая тихая Люба, и завела «Синий платочек». Песню подхватили и спели хорошо. Клава убежала. Вслед за ней, чтобы не разреветься у всех на глазах, незаметно ушла и Люба.

Саша пришел к шапочному разбору.

— Что случилось? Где Люба? — спросил, почувствовав недоброе к нему отношение.

— Да вот ждала вас, ждала, да все жданки потеряла.

— Не мог я раньше, понимаете ли.

— А теперь она не может. Довели девушку не знаем до чего и нам праздник испортили, товарищ старший лейтенант.

Отругали, пристыдили, прежде чем провести к Любе, но только оставили их вдвоем, начался артиллерийский обстрел. Люба убежала. Все убежали — поступила команда укрыть раненых в окопах. Било тяжелое орудие. Не часто, но точно. Снаряды ложились в расположении санбата, ближайших домов и на улице. Любы не было долго, пришла запыхавшаяся:

— Чуть Клавку Отрепьеву не потеряли! Она в приемной дежурила, рядом с крыльцом, а снаряд прямо в него угодил. Ее взрывной волной об стенку ударило. Очнулась — света нет, фонарик найти не может. В коридор выбралась, кричит и сама себя не слышит и идти не знает куда. Наши фонари увидела, пошла на них. И чего немцы стрелять надумали? Три дня тихо было, и ни с того ни с сего...

— С того и с сего, — возразил Саша. — По костелу немцы бьют, думают, мы там наблюдательный пункт устроили.

— И правда! А как ты догадался?

— Я же теперь артиллерист, — напомнил Саша. — Не успокоятся, пока в колокольню не попадут.

— Ну и пусть стреляют, — отмахнулась Люба. — Ты-то как? Почему задержался? У «тяжелого» сидел? — Саша пришел, все тревоги улетучились, и Люба обрела возможность шутить.

— Да нет, у меня другая работа.

— Вот-вот, а на меня обиделся. Обиделся ведь, правда?

— Все уже прошло. Как твой раненый?

— Живет и жить будет, — подковырнула Люба.

— Благодаря тебе?

— Не только, но и моя заслуга в этом ессть. Вот так! Обстрел продолжался.

— Ты когда дежуришь? — спросил Саша, прислушиваясь к разрывам.

— До утра свободна.

— Тогда пойдем куда-нибудь в окоп на всякий случай.

В глазах Любы снова озорной огонек:

— Боишься?

— Не то что боюсь, а вдруг осколок прилетит. Неудобно как-то получится. Не должен я здесь быть, понимаешь ли.

— А если убьет? — продолжала задирать Люба.

— Тогда не страшно, — засмеялся Саша. — С мертвого взятки гладки, и не убьет меня сегодня. Сказать, когда я боялся смерти? Под Шимском. Позвонили из КЛ полка, попросили за орденом прийти, а комбат Демьянюк, и что ему в голову пришло, предупредил: «Иди да оглядывайся, а то и поносить не успеешь». И как-то нехорошо мне стало, как в дурную примету поверил. Убеждаю себя: надо идти спокойно, кто начинает бояться, того в первую очередь валит, а поделать с собой ничего не могу. Я и бегом, и ползком, и в воронках отсиживался, а сердце стучит: убьет, убьет, убьет! Наваждение, что ли, какое нашло? Но пронесло.

— А в батальон возвращался, обстрел кончился? — спросила Люба, с сочувствием слушая взволнованный рассказ Саши.

— Какое там! Еще сильнее был, но я будто к тебе шел — телогреечка расстегнута, чтобы все орден видели, ноги чуть не пляшут. Одурел от счастья что дите малое.

— И со мной недавно произошло почти то же самое. Только я перетрусила, когда обратно возвращалась, — оживилась Люба. — Рассказать? Догоняли мы головной отряд. Я на привале «ревизию» своим документам устроила и оставила комсомольский билет.

— Ты же говорила, что тебя кандидатом в члены партии приняли?

— Я комсорг роты, Саша. Так вот, хватилась, когда пришли на место, и что ты думаешь? Сказала девчонкам — так и так, как хотите выкручивайтесь, если меня хватятся, а мне надо идти. Они не отпускают: «В такую-то темень? Да ты место привала не найдешь, не то что билет. Подожди до утра». А утром же работать надо. Взяла винтовку, спичек у фельдшеров выпросила, пошла. И представь себе, и место, где отдыхали, быстро отыскала, и билет на пеньке нашла. Будто кто за руку вел.

— И тебя одну отпустили? Не нашлось никого, кто бы мог проводить? — возмутился Саша.

— Хотели, настаивали даже, но я отказалась — моя вина, мне за нее и отвечать. Взяла билет, целую его, к груди прижимаю... и сама не своя. А пошла обратно, Саша! Еловый лес — он и днем-то угрюмый какой-то, темный, а уж о ночи и говорить нечего. Вперед я в беспамятстве бежала, по сторонам смотреть некогда было. А тут... Дорога узкой, как тропинка, кажется, ветки елей словно за горло норовят схватить, а что за ними? Немцы? Бандиты? Лешие? Я винтовку и вправо, и влево, а ноги дрожат, дрожат. Такого страха натерпелась, что и теперь мороз по коже пробирает... Девчонки тоже всю ночь не спали, думали, стукнули меня где-нибудь.

— В Латвии это уже было? — переживая за Любу, спросил Саша.

— Да, здесь.

Они давно стояли перед глубоким немецким окопом.

— Вот тут и посидим, — обрадовался Саша. — И от костела далеко, и людей нет.

— Посидим, — согласилась она, — только на чем?

— Один момент! — Саша пошел по окопу и скоро вернулся с двумя ящиками. — Устраивайся удобнее, до утра не отпущу.

— Хочешь, чтобы меня снова в прачечную «сослали»? — протянула Люба, делая вид, что очень боится этого.

— А тебя уже отправляли? За что?

— Да из-за капитанов Соколовых.

В больших и светлых глазах Любы прыгали чертики, но Саша не заметил этого, спросил еще более настороженно:

— Как это понимать?

Люба сорвала с его головы пилотку, взъерошила волосы:

— Понимать надо все просто, товарищ Отелло. Лежали у нас два капитана. Один высокий-высокий, а второй маленький. Пат и Паташон, одним словом. Первым в госпиталь увезли маленького. В конверте. Это одеяло ватное, в них тяжелых отправляем, чтобы не одевать. Через несколько дней большой стал выписываться. Принесли ему одежду, а он в нее влезть не может, она не его, а маленького капитана. Что тут было, ты не представляешь. Комбат Березовский прибежал и, не разобравшись, в чем дело, меня на двое суток в прачечную отправил, хотя маленький Соколов не в мое дежурство был эвакуирован. Да и я могла допустить такую ошибку — кто мог подумать, что у нас лежат два Соколова и оба капитаны? Пошла, до обеда постирала и тоже рассердилась. Легла на свои носилки, лежу. Майор Финский приходит, спрашивает, почему я волынку устроила? Я ему и выдала. Если, говорю, я не нужна, так отправляйте меня в полк или батальон, а стирать больше не пойду. Наказания должны быть справедливыми и не сваливаться на первого попавшегося под руку. Не помню, что еще наговорила, только он рассмеялся и разрешил работать в палатке — там без меня запарились.

Ночь была на исходе. Звезды на небе поблекли, оно стало светлеть. Обстрел давно закончился, а Люба разошлась и рассказывала одну историю за другой. Но временами разговор иссякал. Саша скручивал папиросу, курил. Люба сжималась в комочек, ждала, что вот-вот, когда же еще, если не сегодня, он заговорит о самом главном, чего она ждала давно и в то же время боялась услышать. Но он, покурив, тоже предавался воспоминаниям, и они опять говорили не о том, о чем надо и чему пришло время.

К утру похолодало. Саша взял руки Любы и стал согревать дыханием. Тревожно забилось в груди сердце, весь мир замер, прислушиваясь к его учащенному биению.

— Не надо так, Саша! — попросила испуганно.

— Почему? Ты же замерзла.

— Я уже согрелась. Мне жарко.

Ей и в самом деле стало жарко от непривычной близости Саши. Его глаза были совсем рядом. И лицо, вдруг странным образом изменившееся, неузнаваемое.

— Люба, я давно хотел сказать тебе, — начал он глухим голосом, и Люба поняла, что тот миг, которого она так ждала, наступил, и, почему-то желая оттянуть его, сама не зная, чего страшась, освободила свои руки и снова попросила:

— Не надо, Саша!

— Но почему, почему не надо, Любушка? — он впервые назвал ее так и испугал еще больше. — — Чего ты боишься?

— Не знаю, но... Мне пора.

— Да, да, — неожиданно легко и, как показалось Любе, обрадованно согласился Саша, — но я должен рассказать тебе о разговоре с майором Финским. Он сказал мне, что ты девушка хорошая, и поэтому, если у меня есть серьезные намерения, то это одно дело, а если нет, то мне здесь делать нечего, — продолжил он торопливо, радуясь, как кстати вспомнился разговор с майором.

— И что ты ответил? — напряженно спросила она.

— Что я ему ответил? — повторил Саша, собираясь с духом. — Я сказал, что у нас все очень серьезно. Получилось так, что я и за тебя решил. Извини, если не так.

Саше показалось, что Люба сделала порывистое движение к нему, и, не в силах больше сдерживать себя, он обхватил ее за плечи, прижал к себе, нетерпеливыми, жадными губами ткнулся в щеку, потом отыскал губы и припал к ним долгим и неумелым поцелуем.

Уже звенели птицы, уже поднялось над землей солнце, а они все стояли, держась за руки и не сводя друг с друга глаз и, наверное, простояли бы так еще долго, если бы не позвали Любу.

10

Дивизия продвигалась к Риге зигзагами. После Гулбене ее повернули на север и дошла она до города Апе. Затем снова взяла направление на запад, и знатоки утверждали, что встречный ветер иногда доносит запах моря.

— Одесса, як море пахнет, не забыла? — допытывала Мария Кветкина Тамару Антонову.

Рослая, выше и могутнее Жени Кобловой, Кветкина так мешала русский с украинским, что Тамара была у нее за толмача.

— Не забыла, а шо?

— Дюже побачить его хочется. Не чуешь, что им трошки наносит?

— Ни. Почую, так тебе первой скажу, — пообещала Тамара.

Кветкина на этом не успокоилась, к Нине Рябовой развернулась: — Малышка, ты, кажут, у Ленингради жила?

— И в Ленинграде, и в Петергофе.

— О, це мне и надо. Кажи, пахнет морим?

— Давно.

— Тю! А Томка говорит, шо ни.

— Она черноморка, а здесь Балтика. Наше море по-другому пахнет.

— Скоро, мабуть, дойдем.

— Обязательно.

— Ой, девочки, только на берег выйдем, я первым делом искупаюсь, — мечтательно сказала Тамара.

Мария всплеснула руками и уперла их в мощные бока:

— Скаженна! В яку-то холодюку?

Однако увидеть море не удалось. Куда иголка — туда и ниточка, а дивизию вдруг повернули назад, протопала она положенные километры, на станции Плявинас погрузилась в вагоны и поехала. Куда — неизвестно. Зачем? Конечно же, воевать, а пока картины за дверями теплушек развертывались такие, что глаз не оторвать. Таня Дроздова и другие девчата из медсанбата целыми днями простаивали у открытых дверей вагона и не переставали удивляться.

— Смотрите, девочки, какая красивая деревня! И все дома целые.

— Бабы на речке белье полощут!

— А вон гуси! Идут-то как важно. Полетели! Смотрите — летят!

— Ребятишки! Маленькие и как быстро бегают! Кате Мариничевой все Колька мерещился. Пыталась вспомнить его лицо, и не могла. Даже мельком виденные взрослые лица мгновенно всплывали в памяти, а детские почему-то все на одно лицо казались.

Больше трех лет не видела Катя братишку. И столько же — поездов. Немецкий один случайно удалось рассмотреть. Два сцепленных паровоза, и за ними тяжелый крюк. Тянули паровозы этот крюк, а он подцеплял и выдирал шпалы, гнул и корежил рельсы. На исковерканном пути на равном расстоянии друг от друга лежали мешочки с толом. Намеревались фашисты для верности еще и подорвать дорогу, но не успели.

В небе на встречных курсах барражировали истребители. Ехали без бомбежек, но и на станциях стояли долго, ожидая прохода встречных поездов — шла большая и непонятная пока передислокация войск.

Остановились в Литве, недалеко от границы с Германией, и двинулись в привычном пешем строю к Восточной Пруссии, вспоминая, что русские прусских всегда бивали. Повоевать же здесь не удалось. Дивизию подержали больше месяца во втором эшелоне, а затем отвели и из него, посадили в вагоны и повезли.

Проехали Каунас, Вильнюс, повернули на юг, остались позади Лида, Барановичи, Ровно. От него дорога пошла на Львов и закончилась на станции Жешув, в Польше.

Медсанбат встал в ухоженном лесу. Нигде ни сучка, ни сломанной ветки, зато много кабанов, лосей и диких коз. Поляки сказали, что это заповедник, и просили соблюдать чистоту, а если потребуется спилить какие-то деревья, то пенек должен быть не выше двадцати сантиметров.

Замполит Коршунов тут же собрал личный состав батальона и провел беседу о том, как нужно вести себя на чужой территории. Он часто проводил беседы и всегда на них собирались охотно. Коршунов говорил негромко и неторопливо. Он как бы размышлял вслух, советовался — а как вы думаете? И потому беседы затягивались надолго.

Раненых было пока не очень много, но до железной дороги далеко, и пришлось бы туго, если бы не польские крестьяне. Они с утра приезжали на санях, выложенных сеном, прихватив с собой перины, теплые одеяла, всякую снедь, и наперебой предлагали свои услуги. К обеду, однако, поток подвод иссякал.

— Нельзя ли еще вечером несколько лошаденок? — намекал Коршунов неожиданным помощникам.

— Не можна, — отвечали, — никак не можна — бандиты в лесах, а мы без оружия.

Вечерами раненых увозила на станцию Таня Дроздова, ее перевели работать в эвакопалатку, с шофером Губановым. Возвращались часов в пять утра, и почти всегда на обратном пути машину обстреливали. Губанов на всякий случай брал с собой автомат и гранаты, пару «лимонок» засовывала в карманы и Таня. Везло им, наверно, потому, что перед каждым рейсом Губанов, хитровато прищуриваясь, просил:

— Ну, Танька, соври что-нибудь на счастье.

Таня что-нибудь «морозили» своим быстрым говорком и залезала в кузов к раненым. Сдав их, садилась в кабину, брала у шофера автомат и говорила:

— Ты, Леша, не боись. Если начнут наступать, лесину поперек дороги повалят, я им как врежу, как врежу, сразу целую роту положу. Я знаешь как стреляю? Все до одной пули в яблочко укладываю. В десятку только никак попасть не могу.

— Типун тебе на язык — о лесине-то к чему поминаешь? Но ври, ври, Танька, быстрее доедем. Ты сама-то чего-нибудь боялась?

— А как же? Я всю жизнь, Леша, боюсь. В школе экзаменов больше смерти, на работе — начальства, на войне... По машине бьют, Леша?

— По нам с тобой, — подтверждал Губанов, нажимая на газ.

— Может, и мне пальнуть?

— Валяй.

— Так он у тебя не стреляет!

— На предохранителе стоит!

— А где у него предохранитель? Покажи, Леша.

— Иди-ка ты... Нашла время, — прижимался к рулю Губанов. — Фу, кажется, проскочили! — вытирал со лба пот и косился на Таню: — Сколько вместе ездим, и все не пойму, когда ты травишь, а когда и правду говоришь. На самом деле не знаешь, где предохранитель у автомата?

— Да знаю, Лешенька, знаю, но я подумала, что стрелять нет нужды, чтобы не вызвать ответный огонь. Они били на звук, и пули мимо летели, а огонек бы увидели, так по-настоящему врезали. Я ведь тоже кое-что соображаю.

— Это хорошо.

— Угу. Но я тебе не успела рассказать, когда я больше всего боялась. В Латвии вы на новое место уехали, а нас с Ольгой Максимовой оставили с послеоперационными. Стояли мы в лесу, на горке, помнишь? Так вот, ночь проспали спокойно, а утром видим — самолет иностранный на поле садится. Двое из него выходят, с автоматами, и в гору поднимаются, ладно еще не на нас прут. Сколько они в лесу пробыли, не знаю, нам показалось, что вся жизнь прошла, но возвращаются с какими-то тюками, и уже четверо. Садятся в самолет и улетают. После этого мы весь день поджидали — выйдет на нас банда или нет. А еще, когда черт занес батальон вперед наших частей в какое-то болото. Вечером встали, Прокофьева Маша, кажется, пошла в хутор за водой и у колодца с немцем лоб в лоб столкнулась. Ведром в него запустила и назад, а он еще быстрее от нее. Оборону тогда круговую заняли, помнишь? И всю ночь на кочках просидели. В тот раз у меня не только зубы, но и коленки чакали. Да и у тебя, поди, тоже... Что, уже приехали? Быстро сегодня обернулись. Скорее бы уж на новое место перебираться. Надоело мне с тобой ездить, Леша. Крутишь свою баранку, крутишь — ни словечка не вымолвишь.

* * *

На земле стоял январь сорок пятого. Последний день его первой декады. На перроне было шумно, но не весело — медсанбатовцы провожали Любу Филиппову, теперь уже Высочину. Рожать уезжала Люба, виноватой себя чувствовала и перед подругами, и перед всем миром. За длинные и мучительные последние дни и себя показнила достаточно, и Сашу повинила.

И он сам не свой. Сапоги новые для Любы раздобыл, продуктами на дорогу обеспечил, подруги еще много натащили, можно бы и спокойным быть, а казалось — не все сделал, что мог, надо бы еще что-то.

— Береги себя, слышишь? И не волнуйся, тебе нельзя, — просит Любу.

— Ладно. Ты о себе заботься и не лезь куда не надо. Пиши почаще.

— Обязательно. И ты тоже.

О чем еще можно говорить при расставании?

Гудок паровоза. Последняя суматоха у вагона. Полные слез глаза Любы проплывают в черном проеме дверей теплушки. Перегнулась через брус Люба. Ветер отбрасывает назад ее косы.

Саша бежит за вагоном, какое-то время видит жену, потом последний взмах ее руки. Он замедляет шаг, останавливается и торопливо лезет в карман за папиросами.

11

Маша Семенова сопровождала до санбата ходячих и возвращалась тоже пешком. Пробовала голосовать, но водители будто не видели ее.

Впереди с каждой минутой нарастал гром. Начиналось наступление. Санроты на месте не было. Пошла к Висле — куда еще идти, если все к ней мчатся? Километра три протопала, и повезло. Подбежала к остановившемуся танку — десантники ей руки подают:

— Садись, сестренка. С тобой и умереть не страшно.

— А вы куда?

— Пока на ту сторону, а там прикажут.

— И мне туда же.

На танке Маше Семеновой ездить не приходилось. Боялась, что свалится, под гусеницы попадет, но нашла какую-то железину, вцепилась в нее и успокоилась.

Танков к переправе шло много, и это вызывало надежду, но когда выскочили к реке, показалось девушке, что вся Германия обрушилась на Вислу, на узенькую полоску наведенного моста между ее берегами, по которому, точно букашки, ползли танки.

В небе тоже творилось что-то невообразимое. Волна за волной, совсем низко, пролетали наши штурмовики. Выше истребители отгоняли от переправы бомбардировщиков, но те все-таки прорывались к мосту, сбрасывали бомбы. И снаряды ложились все ближе.

Осторожно, выдерживая интервал, вползает танк на понтонную цепочку. Мост качается под его тяжестью, ускользает из-под гусениц, потоки воды то и дело обрушиваются на броню.

Два снаряда рвутся почти одновременно. Рядом! «Надо прыгать! — решает Маша. — Плаваю хорошо, не потону!» Какое-то мгновенье медлит и вскакивает на ноги, но кто-то валит ее на броню, прижимает к ней. Сквозь грохот взрывов доносится разъяренный голос:

— Ты что, дура, утонуть хочешь?

Десантник вцепился в Машу, не вырваться из его сильных рук.

— Лежи! — грозит.

Маша затихла — будь что будет.

Под вздох облегчения танк выбрался наконец-то на противоположный берег и помчался вперед, а когда остановился, десантники подтолкнули девушку:

— Дальше нам не по пути. Слезай!

Спрыгнула Маша на землю, обрадовалась ее твердости и надежности и дала себе слово на танк больше никогда не садиться — на своих двоих на войне надежнее.

Захваченный плацдарм был небольшим, и санроту Маша нашла быстро. Хотела было рассказать девчатам о том, что пережила на переправе, над собой посмеяться, десантников добрым словом вспомнить, но ее сразу же отправили с Дусей Кузнецовой и Аней Ощепковой в тыл полка за лопатами.

Бой не затихал, и бомбежка продолжалась. И бежать пришлось, и в воронках укрываться, однако под бомбу все-таки попали. Выбрались из завала и не узнали друг друга — такие все грязные и черные. Маша почувствовала боль в руке. Загнула рукав, небольшую ранку увидела.

— Дуся, перевяжи, — попросила и не услышала своего голоса.

Крикнула громче — то же самое. И Дуся с Аней ничего не слышали. Пришлось объясняться как глухонемым.

Лопаты достали и всю ночь копали окопы и щели, создавая круговую оборону, а утром санрота вслед за полком двинулась вперед.

* * *

Комбат Березовский вгляделся в осунувшееся, потемневшее после болезни лицо замполита и спросил, отводя от него глаза:

— Как себя чувствуешь, Яков Прокофьевич?

— Хорошо.

— Ну это ты, положим, приукрашиваешь. Я на этот счет имею другие сведения, но... В общем, «командировка» тебе, Яков Прокофьевич, если не возражаешь. Бери своего друга Тимошина, самых надежных санитаров, сестер, старшину Гусева — и за Оппельн в деревню Альтшенкендорф, — показал на карте маршрут. — Звонил комдив Песочин. Утром туда начнут свозить раненых, а мы еще когда снимемся. — Промолчал, еще раз с сомнением оглядывая тощую фигуру капитана Коршунова. — Оденься потеплее — ветер что-то разыгрывается.

Через полчаса были в пути. Снег валил пригоршнями, его не успевали очищать со стекол дворники. Метель разыгралась по-русски, дорогу переметало на глазах. Все чаще подвывал мотор, то и дело приходилось браться за лопаты, плечами помогать машине.

Впереди разливалось малиновое зарево. Ехали к нему. Потели,_ вытаскивая машину из сугробов, мерзли в кузове, защищенном от ветра лишь брезентовым тентом, проезжали пустые, без единого огонька немецкие деревни. Тимошин все чаще обеспокоенно поглядывал на Коршунова:

— Ты бы не лез куда не надо, Яков. С твоими легкими...

— Оставь в покое мои легкие, — перебивал Коршунов. — Окрепли они «на свежем воздухе», ни черта им не сделается.

Добрались до Оппельна. Город горел. Половина, за Одером, была в руках фашистов. Зашли в первый попавшийся дом. Печь теплая, а хозяев нет. Обогрелись и поехали дальше. Услышав запах печеного хлеба, остановились в какой-то деревне. В ней оказались тылы дивизии. Забросили в машину мешки с хлебом, и дальше.

До Альтшенкендорфа добрались под утро. Свиньи голодные бродят, коровы недоеные. Жителей нет. Остановились у школы.

Коршунов пошел разыскивать штаб дивизии, докладывать о прибытии. Адъютант Песочина сразу же провел его к комдиву. Тот поднялся, крепкий, высокий, выслушал доклад и обнял замполита:

— Спасибо, капитан! Вовремя прибыли. Как доехали?

— На машине и на своих плечах, товарищ полковник.

— Молодцы! Раненые вот-вот начнут поступать. Идиг организуй людей, капитан.

Вернулся Коршунов, а парты уже вынесены во двор и составлены под навес, машина разгружена, перевязочные материалы приготовлены, даже борщ варится. Тимошин делал краткий инструктаж:

— Оперировать не будем — нет для этого сил, но операционную приготовить. Наша задача: выявить тяжелых, оказать им первую помощь и отправить в Оппельн. Для остальных: первичная обработка ран, уколы, завтрак, и пусть спят до прибытия батальона. Следить за дыханием, пульсом и без нужды не тревожить, чтобы набрались сил перед операцией. Вопросы есть? Нет? Тогда по местам.

Перемерзшим, мокрым после ледяной купели раненым маленькая деревенская школа показалась настоящим раем. Не ожидали они такой встречи, расплывались в улыбках. Сытный завтрак, сто грамм к нему, как и ожидал Тимошин, валили людей в сон. Тихо и покойно в школе. Санитары бесшумно приносят на операционный стол раненых, Тимошин осматривает, дает назначения, спешит к следующим. Его первый помощник — медсестра Лида Васильева. Лида пришла в санбат из полка, ухаживала за тяжелыми. Присмотревшись к ней. Тимошин взял ее в операционно-перевязочный взвод и не ошибся. Подруга Тани Дроздовой, такая же маленькая, но не шумливая, Лида умела работать быстро и четко.

Начавшаяся ночью метель не стихла и днем. Приехал обеспокоенный начальник политотдела дивизии подполковник Тереньтьев, спросил Коршунова:

— Как вы тут? Держитесь?

— А куда мы денемся?

— Ваши застряли в пути из-за заносов, прибудут не скоро, — выжидательно посмотрел на Коршунова.

Капитан протер воспаленные глаза:

— Наши за Одером стоят, а мы здесь стоять будем. Сколько потребуется.

— Тесновато у вас. Машин подбросим. Побольше эвакуируйте.

— Вот за это спасибо, товарищ подполковник.

— А ты людей подбодри, Коршунов. Расскажи, что наша берет.

— А что их подбадривать? Они столько времени добирались до Германии, так ждали этого часа, что ни в каком утешении не нуждаются.

Замполит был прав. Еще сутки продержались, продолжали работать и после прибытия основных сил. Поток раненых не иссякал, каждого перед концом войны хотелось выходить, спасти во что бы то ни стало, и врачи, сестры, санитарки себя не жалели.

Лишь когда раненых стало поменьше, организовали работу в две смены. Это время наступило не скоро.

12

Над полями Германии носился холодный ветер. Застыла и звенела под сапогами земля, но бои продолжались, и плацдарм расширялся.

Через три месяца Гитлер отдаст приказ затопить берлинское метро, а накануне штурма Шургаста фашисты открыли шлюзы на Одере. За одну ночь уровень воды в реке поднялся на три метра. Вода снесла наплавные мосты, отрезала наступающие части от тылов.

После морозов неожиданно наступила оттепель. Снег растаял, стали множиться лужи, на полях перед городом образовалась непролазная грязь. По ней и пошли под смертельный огонь пушек и пулеметов солдаты дивизии. Укрытие — в бороздах, в холодной воде и грязи.

В Литве Нина Рябова добилась перевода в минометную роту, стала заряжающей 82-миллиметрового миномета, наконец-то сама стреляла по фашистам, наносила им урон и до конца войны думала шагать вместе с ротой. Однако солдат предполагает, а начальство располагает. Скоро Нину Рябову вернули на свое место — минометчики и без тебя есть, сказали, а такого санинструктора поискать надо.

Стала работать в паре с Марией Кветкиной. Украинка по-прежнему звала Нину малышкой, жалея ее, незаметно выбирала себе самых тяжеловесных. Не разлучаясь и на день, прошли от Вислы до Одера, а позавчера Кветкина сказала, что переводится в тыл на хозяйственные работы.

— Почему? Зачем? — удивилась Нина. — Ты не сделаешь этого!

— Изделаю. Мине надо живой быть, чуешь? До дому, до хаты вернуться.

— Так ты и останешься. Я счастливая.

— Ты — да, а я — ни. И не треба мине бильше тяжелюг поднимать.

— Врачи сказали? — опешила Нина, сообразив, о чем говорит Кветкина.

— Ни. Сама чую. А к врачам пиду, домой отправят.

— Вот и хорошо. Так и надо.

— Ни, — снова не согласилась Кветкина. — Пока чоловик мой туточки, и я з ним буду. Мабуть, война эта скаженна скоро кончится.

«Чоловика» Кветкиной Нина знала. Его вместе с Марией перевели в полк после расформирования артиллерийской бригады. «Чоловик» был хороший, не хотела Кветкина с ним расставаться, раньше времени покидать полк, потому и пришла к такому, казалось бы, неразумному решению. Все это поняла Нина и не стала больше отговаривать.

Перед боями за Шургаст ушла Мария в тыл, вместо нее никого не дали, и осталась Нина одна. Загрузив до отказа несколько санитарных сумок, расположилась в лесу недалеко от дороги, чтобы легче было вывозить раненых.

Фашисты отчаянно бились за Шургаст. Бой затянулся до вечера и шел с переменным успехом. Раненых было много. Не успевала Нина их перевязывать да отпаивать, кого можно, спиртом, чтоб перемерзшие, в мокрых шинелях, они хоть немного согрелись по пути в медсанроту. Вымоталась до чертиков, запарилась. Просила, чтобы подослали кого-нибудь на помощь, но повозочные каждый раз говорили, что и в санроте тоже с ног сбились и никого не дают.

Здоровенного детину приволокли на плащ-палатке двое. И палатка ни на что не похожа, и солдат тоже. Нина соскребла палкой ошметки грязи, разрезала ватные брюки. Рана большая, глубокая и тоже вся в грязи. Очистила ее, обработала йодом, обложила стерильными салфетками, бинт как следует затянула, чтобы меньше крови терял солдат, и увидела, что к ней идут двое. Узнала командира дивизии полковника Песочина и его адъютанта. Комдив, как всегда, в фуражке с малиновым околышем, шинель распахнута. Лицо измученное, старое. Поднялась для доклада. Песочин остановил:

— Все сам вижу. Устала?

— Устала, товарищ полковник. С утра на ногах.

— А я с ночи, но скоро бой закончится. Отдохнем.

Командир дивизии прошел на опушку, понаблюдал оттуда за сражением и вернулся в свой блиндаж. Через некоторое время его ординарец несется:

— Рябова, тебя полковник вызывает.

Пошла, с трудом выдергивая ноги из липкой грязи, сама вся в крови и грязи, спустилась по ступенькам вниз, доложила о прибытии.

— Садись, дочка, — предложил Песочин, — передохни. Скоро подводы подойдут, увезут твоих раненых. Давно воюешь?

— С сорок первого, товарищ полковник.

— Ого! Солдат бывалый, а есть ли у тебя награды?

— Награждена орденом Славы III степени, товарищ полковник.

«Постарше, конечно, моей Татки, но дочь, пожалуй, на голову выше будет», — подумал командир дивизии и снова спросил:

— За что же награждена?

А Нина осмелела от доверительного, не по службе, разговора и как свой своему:

— Бои за станцию Пундуры помните? Я там больше тридцати раненых из-под огня вытащила.

— Ну, это когда было, а после станции в тылу, что ли, служила?

— Почему же в тылу? Все время в батальоне.

— И раненых приходилось выносить?

— А как же? Во всех боях участвовала.

— Сколько еще вынесла? Сегодня, например?

— Сегодня не выносила, товарищ полковник, сегодня мне солдаты доставляли, а я первую помощь оказывала и в санроту отправляла. Да и не считаем мы, товарищ полковник. Не могу ответить на этот вопрос.

— Кто это «мы»?

— Так нас же много в батальоне, товарищ полковник. Тамара Антонова...

— Антонова? Ее за Пундуры вторым орденом Славы второй степени наградили, да? Помню такую. О ее храбрости слухи и до дивизии доходят. А еще кто?

— Мария Кветкина, Зина Бойко, Лида Кудряшева, Женя Коблова была, ее в другой полк перевели, Катя Ларионова... Она погибла, — губы Нины дрогнули, и она замолчала.

— О них не слышал. Жаль. Но даю слово — выберу свободное время, приеду в полк и попрошу всех девушек собрать. Посмотреть на вас хочется, поговорить с вами.

— У нас и в санроте девчонок много. Их тоже пригласите, товарищ полковник.

— Обязательно, — улыбнулся, командир дивизии. — Проверю, не обходят ли вас мужики наградами. Тебя, на мой взгляд, не очень жалуют. — Повернулся к адъютанту: — Представить к Славе второй степени. Заслужила хотя бы за один нынешний день.

Нина, откуда и прыть взялась, мигом на ногах оказалась, руку к шапке:

— Служу Советскому Союзу! Благодарю, товарищ полковник!

— Да сиди ты, сиди. Орден когда еще будет, а прими-ка ты от меня, дочка, личный подарок, — сказал командир дивизии и протянул Нине раскрытую коробку.

Заглянула в нее Нина и ахнула: новенькие черные туфли на высоком каблуке, каких она отродясь не нашивала. Вскинула на Песочина сияющие глаза, еще раз поблагодарила, а он, как рассказывала позднее Нина, «взял да и расцеловал мою грязную рожу».

Прижимая к груди неожиданный подарок, пошла к раненым, а их след простыл. Всех увезли. Присела на пенек, примерила туфли. Как на нее сшиты! Дрогнули сжатые в комок нервы, и заревела Нина на весь лес.

— Рябова, где тебя черти носят? Все кругом обегал. Знаешь, где штаб полка стоит?

— Знаю, а что?

— А то, что бери пакет и дуй туда.

— Сам дуй. Я рассыльной с сорок первого года не состою.

— Нина, некому больше.

— Вот так бы и говорил.

Взяла пакет, сумки свои пустые подобрала и поплелась. Пакет доставила по назначению, села поесть и заснула перед котелком.

Проснулась в Шургасте, в доме, занятом разведчиками, от громового хохота. Они и рассказали, что перевезли ее спящую, разбудить, сколько ни пытались, не смогли. Нина вышла на улицу и убедилась, что ее не разыгрывают.

— Думали, что ты на радостях «в стельку». Принюхались — ни-ни. Может, с нами примешь?

— Поесть не откажусь, а водка ни к чему. Когда же я последний раз ела? Вчера утром или позавчера вечером? Накладывайте побольше.

— Для тебя не пожалеем.

Однако котелок и на этот раз остался нетронутым. Откуда-то появилась Тамара Антонова:

— Не знаю, как тебе и сказать... Марию Кветкину убило!

Ложка выпала и звякнула о непокрытый стол.

— Не может быть! Ты ошибаешься! — посмотрела на Тамару дикими глазами. — Когда? Где?

— Сегодня. Она с девчонками коров в тыл погнала. Под обстрел попали. Побежала я — мне в санроту надо.

Из-за стола Нина поднималась тяжело, нащупала дверь и вышла в сырую темень. Небо сочилось не то дождем, не то мокрым снегом. Ветер метался меж домов. Нина представила, как Мария, с трудом выдирая из грязи ноги, гонит коров, ругается и кричит на них на своем русско-украинском и радуется, что вместе с ними уходит от передовой и от смерти.

Нина столько раз видела, как рвутся снаряды, отнимают у людей силу и жизнь, а представить Кветкину мертвой не могла. Не из красавиц была Мария — нос и лицо широкие, грубоватые, — но привлекала к себе доброй силой, веселостью характера и какой-то удалой бесшабашностью. Бывают люди, которые бессмертными кажутся. Всех могут убить, думаешь, а вот его или ее никогда...

Кто-то схватил за плечи. Остановил. Сунул в руки шинель:

— Одевайся, и пойдем обратно. Нагулялась!

Всмотрелась — один из разведчиков.

* * *

Тамара еще была в санроте, когда в комнату ворвался начальник полковой радиостанции, кавалер трех орденов Славы старшина Шишов. Увидев ее, расплылся в улыбке:

— Ты чего здесь?

— Я по делу, а вот ты зачем?

— Подцепило на днях. Думал, пройдет, а рана гноиться начинает. Ну-ка, девчонки, у кого рука легкая, посмотрите, а ты подожди — обратно вместе пойдем, — попросил Тамару.

С Шишовым Тамару связывала многолетняя дружба. Как только попала в полк, вечерами пробиралась в его землянку и просила: «Сережа, дай Москву послушать!» Светловолосый, маленький, с громким и резким голосом, Шишов ворчал, говорил, что к нему вход посторонним воспрещен, но включал станцию, и Тамара первой в полку слушала голос Левитана, передающего сводку Совинформбюро.

Позднее, когда перевелась в батальон и приходилось бывать на КП полка, обязательно заходила к Сереже. Шутя ругала его за вечно расстегнутый ворот гимнастерки, за небрежно затянутый ремень. Он громко смеялся, и на его худощавых щеках появлялись ямочки. Живуч и удачлив был этот маленький паренек. На войне с первых дней, пока ранениями отделывался. Может, хоть ему повезет до конца.

— Ну вот и все, — раздался над задумавшейся Тамарой голос Шишова. — Пластанули, и легче стало. Идем, что ли?

* * *

В Германии городов и городков прорва, и все они, большие и малые, из кирпича и камня, всюду на нижних этажах и в подвалах наделаны амбразуры. И этот, что горел впереди, ощетинился жесточайшим пулеметным огнем. Стреляли пушки. По полю, нащупывая редкую цепочку атакующих, метались взрывы. И в городке, поднимая в воздух клубы красной пыли, рвались снаряды. Война, как не достигший цели бумеранг, вернулась к ногам его запустившего.

Бессистемный огонь фашистской артиллерии скоро упорядочился. Кто-то упорный и поднаторевший в боях взял бразды правления в свои руки. На пути наступающих встал огневой вал, разрывы вытянулись в одну линию и скрыли за собой городок.

Цепь залегла. Когда же смертельный вал приблизился к ней, рванулась вперед, чтобы уйти от огня. Как в приближающуюся к берегу морскую волну, нырнула в гущу разрывов и Тамара и, еще не преодолев ее, услышала крики о помощи.

Побежала на зов.

Этот снаряд угодил точно. Убитые, раненые. Опрокинутый взрывом навзничь, распластав по земле бессильные руки, лежал Шишов. Тамара к нему. Расстегнула телогрейку, откинула ее ремни и увидела выпирающий из живота кишечник. Раздумывать некогда. Салфетки на рану, два больших индивидуальных пакета, чтобы остановить кровь, сверху бинты. Второго, раненного в грудь, перевязала. Остальным, ошалевшим от взрыва, крикнула:

— Вы чего рты раскрыли? Перевязывайтесь сами, и за мной. Его заберите, — указала на раненного в грудь.

Шишова взвалила на плащ-палатку, поползла, потащила с застрявшим в горле горьким комком. Оглянулась и снова рявкнула:

— Не сбивайтесь в кучу, олухи небесные. Рассредоточьтесь!

По-прежнему пели над головой пули, по-прежнему рвались на поле снаряды. Город не был взят, бой продолжался, но уже и сместился на ближайшие к нему подступы. Передыхая, пощупала пульс. Поползла еще быстрее, потом поднялась, потянула, обходя свежие воронки.

Впереди замаячила фигурка Нины Рябовой. Увидев Тамару, побежала навстречу, спросила, утирая со лба пот и пряча под шапку кудряшки:

— Кого тащишь?

— Шишова.

— Сильно?

— И не говори.

— Давай помогу.

Потащили вместе, сдали врачам и бегом обратно. Ни погоревать, ни поплакать некогда.

* * *

Еще один маленький, только что взятый городок. На балконах и в окнах полощут на ветру белые простыни, на безлюдных улицах продолжают рваться снаряды и мины.

Тамара ведет раненного в ногу солдата. Он опирается на нее все сильнее. Идут медленно, останавливаются отдохнуть перед зеркальной витриной магазина. Розовощекие манекены зазывающе улыбаются. Идут дальше. Проходят квартал, другой. Снова отдыхают на подножке черного лимузина у разваленного снарядом дома. Поднимаются и опять бредут.

— Не могу больше. Горит нога, горит, — жалуется солдат.

— Аптеку видишь? До нее дойдем, а там уже недалеко, — успокаивает Тамара.

Минуют аптеку, сворачивают за угол, и тут на булыжной, заваленной мусором, обломками кирпичей и снарядными гильзами улице, слева от Тамары, с оглушительным треском рвется мина. Обжигает руку.

Припав к мостовой, переждали следующие разрывы, а когда поднялась, Тамара поняла, что ранена и в ногу. Прошла еще несколько шагов и опустилась на землю.

— Все. Не могу больше.

— Тебя ранило? Как же мы теперь? — забеспокоился солдат.

— Мир не без добрых людей. Помогут, — пересиливая боль, отозвалась Тамара.

Новое, четвертое по счету, ранение Тамары было не из тяжелых. И помощь ей оказали быстро, но после перевязки зазнобило почему-то, и лежала Тамара маленькая, худенькая, похожая на девочку-подростка. В открытых голубых глазах копились слезы обиды. Врачи сказали, что в госпитале придется проваляться месяца два-три, а за это время и война, пожалуй, кончится. Поделилась своими опасениями с Машей Семеновой. Та руками всплеснула:

— Да ты радоваться должна! Живой останешься, а что с нами будет, еще неизвестно.

— Чему радоваться-то? Самое интересное началось, а мне снова на спинку кровати глаза пялить?

Стоявшая тут же Анна Николаевна Новикова, Матка, как ее по-прежнему звали девчата, рассудила по-своему:

— Вот и попялишь, и отоспишься как следует. И вообще я вам скажу, девчоночки мои милые, не женское это дело — война. Будь моя воля, так я бы вас близко к армии не подпускала.

— Твоя воля! — передразнила Тамара. — Забыла, как ревела, когда тебя перед наступлением демобилизовать хотели?

— Не забыла. Но мой пример не в счет. Я уже жизнь прожила, а вы только начинаете, — возразила Анна Николаевна.

Вбежала Аня Ощепкова:

— Тамара, готовься. С первым транспортом тебя отправим!

— А я тебя просила об этом? — озлилась Тамара, но спохватилась — она уже «никто», просто лежачая раненая, с которой одни хлопоты, — и взмолилась: — Девчонки, мне же не вернуться больше. Дайте хоть немного побыть с вами. — Снова рассердилась на вырвавшиеся у нее заискивающие нотки и отрезала: — Пока не поеду. Позднее!

13

В начале войны Катя Мариничева стала собирать пули и осколки, извлекаемые при операциях, и складывать в небольшой мешочек. Он быстро наполнился. Завела другой, побольше, потом — ящик и всюду возила его с собой, тяжелый и полный, сама не зная, зачем это делает. И капитану Тимошину не смогла ничего толком объяснить, когда он увидел ее коллекцию. Хирург озадаченно потер лоб:

— Внушительно. Во всяком случае, нагляднее всякой статистики.

Катя не согласилась:

— Здесь еще не все. Хирургов много, а я работаю с одним.

— Да, если от всех собрать, ящиков пять бы накопилось. Но зачем, зачем? Не нахожу практического применения вашей затеи. Знаете что, Катя, выбросьте-ка вы их, чтобы не возить лишний груз.

Катя согласилась, но последовать совету хирурга решилась не сразу. Оставила ящик только перед форсированием Ильменя и до сих пор жалела, что так поступила. Все казалось ей, что было что-то нужное и полезное в заброшенном ею деле. И наверно, поэтому, когда стали вручаться благодарности Сталина за освобождение городов и местностей, Катя предупредила подруг:

— Храните их, девушки. Это же на всю жизнь память.

Девчата и сами понимали значение таких реликвий и без лишних разговоров завели в рюкзаках «сейфы». Аккуратнее всех оказалась Таня Дроздова. Она не только благодарности в стопочку складывала, но и вырезала из газет Приказы Верховного Главнокомандующего, в которых упоминались ее армия и дивизия. По ним же учила труднопроизносимые названия польских и немецких городов. Чтобы не забыть, говорила, и, вернувшись домой, произносить без запинки.

В один из свободных вечеров Таня разложила свой «пасьянс», как посмеивались в санбате, и решила устроить небольшую потеху.

— Это что же получается, дорогие товарищи? — заговорила строгим начальственным голосом. — Девятого января вы еще бездельничали на юго-востоке Польши и, помнится, надеялись «отдыхать» там до конца января или начала следующего месяца. Сегодня девятое февраля, а вы уже за Шургастом! Когда же и каким образом вы успели отмахать столько? На легковушках, что ли, неслись? Потомки не поверят, что вы сделали такой быстрый скачок.

А девчата не засмеялись, хотя над словами Тани и задумались.

Четвертый год шла война. Чего только ни повидали они за это время, но такого мощного наступления, которое прошло на Сандомирском плацдарме, еще не было. Не успели оглянуться, как прошли от Вислы до Одера и даже за него. И как прошли! Оставляя противника и позади себя, и по бокам — все равно добьют его, никуда не денется. Если немцы даже на своей границе не смогли устоять, то, выходит, сломались, нет у них больше ни силы, ни духа. А коли так, то войне скоро конец, по домам, к мамам и папам скоро возвращаться!

Может быть, впервые, подогревая друг друга, о-послевоенной жизни размечтались, планы на нее начали составлять. Вначале все чаще о довоенной жизни вспоминали, потом и она начала забываться, казаться какой-то нереальной — все думы война заняла. Теперь, видно, наступило другое время. Таня на эти мысли навела, она же их и в другую сторону повернула:

— Во куда вас занесло, а фронт, между прочим, еще гремит, и о нашей дальнейшей жизни бабушка надвое сказала.

Не вовремя сунулась, словно хороший сон спугнула. На нее зашикали:

— Типун тебе на язык, Танька! Опять на свою голову накаркаешь!

В словах Тани была правда, от которой никуда не денешься. Мечты о будущем отлетели прочь. Но только в тот вечер, а потом стали возвращаться снова, близкие и заманчивые.

Наступление развивалось успешно. За расширение плацдарма юго-восточнее Бреслау дивизия была награждена орденом Кутузова II степени и продолжала продвигаться вперед. И было приятно сознавать, что у страны есть все для обеспечения фронта первоклассной техникой и продовольствием, что поступает в армию все больше танков, пушек и самолетов, не может противостоять широко развернувшемуся последнему наступлению фашистская Германия. Уже освобождены от коричневой чумы Румыния, Югославия и Венгрия. Взят Берлин! Ничто уже не могло спасти фашистские войска, сбившиеся на клочках оставшейся за ними земли в Германии и Чехословакии, от полного разгрома, но они продолжали огрызаться, все еще гибли солдаты и офицеры, ложились изувеченными на операционные столы.

Они не щадили себя ради скорейшего наступления мира. Спасая товарищей от гибельного огня пулемета, бросился на амбразуру вражеского дзота белорус Сергей Коваленко. Скоро дивизионная газета сообщила о подвиге паренька из уральского города Кушва Владимира Петрова. Он вступил в единоборство с большой группой гитлеровцев и погиб, уничтожив в неравном бою двадцать солдат противника.

Коваленко и Петров были представлены командованием дивизии к званию Героев Советского Союза посмертно.

В боях за Шургаст погиб заместитель командира дивизии полковник Лапшин, а десятого февраля был ранен комдив Песочин. В медсанбат его привезли с небольшой раной в голове. Сделали перевязку, и Тимошин повез Песочина в черепной госпиталь. Операцию делали там, извлекли осколок. Он был небольшим, но повредил оба полушария, и Михаил Александрович Песочин скончался третьего мая, не успев получить два ордена Ленина за последние проведенные им бои. Похоронили комдива на Холме Славы во Львове в генеральской форме.

Смерть Песочина потрясла дивизию — привыкли к нему, любили, надеялись на выздоровление. Поразила своей несправедливостью — знали, что Михаил Александрович в армии с восемнадцатого года, за бои на Халхин-Голе награжден монгольским орденом «Полярная Звезда», с пограничных сражений в районах Лучно и Дубно — на Отечественной, командуя 131-й дивизией, оборонял Сталинград, прорывал блокаду Ленинграда, с 225-й прошел от Псковщины до Германии. До чего же жестока бывает порой судьба!

* * *

Война продолжалась. Падали сраженные ее огнем солдаты и командиры. И все-таки она кончилась! И, как показалось вначале, совершенно неожиданно. В поздний, почти ночной час из штаба батальона выбежал непохожий на себя Коршунов, воздел к небу счастливые кулаки и закричал в полный голос:

— Капитуляция, товарищи! Полная и безоговорочная! По-бе-да-а! По-бе-да-а-а!

Схватил подкатившуюся к нему колобком Таню Дроздову, поднял над головой:

— Пляши, Танюша! Германия подписала акт о капитуляции!

— А что это такое? — спросила Таня, не торопясь опускаться на землю.

— Конец войне! Вот что это такое, Танюша! Наступление на земле мира. Ми-ра-а!

На крик Коршунова на улицу выбежали врачи, сестры, стали выбираться раненые. Загалдели разом и заплакали.

Грянул первый выстрел. За ним прозвучал второй, и началась ошалелая стрельба в ночное и — надо же! — мирное небо. От радости, удивления, от непередаваемого восторга буйство началось в медсанбате: кричали, пели, плясали, обнимались, кувыркались на подросшей уже траве. Не было предела радости, неистребимо было воодушевление — тысяча четыреста восемнадцать дней ждали этого часа, жили им, каждый день находясь на грани жизни и смерти. Теперь можно вздохнуть свободно, сбросить напряжение, почувствовать себя в полной безопасности. Не в грезах и мечтах, а наяву увидеть свой дом, свои березки и тропки, матерей и отцов, сестер и братьев.

Всю ночь ликовал санбат, а утром получил приказ — оставить раненых на месте, срочно сняться и идти в Чехословакию на разгром не сложившей оружия группировки генерала Шернера.

Первая часть приказа: «срочно сняться и идти» была понятна и легко выполнима. Сколько раз «снимались и шли». Вторая вызвала недоумение: всегда такие аккуратные в исполнении приказов немцы осмелились ослушаться? В Сталинграде трехсоттысячная армия Паулюса сложила оружие по его приказу. В Сталинграде! И когда! На что же теперь рассчитывает этот Шернер и откуда он взялся на нашу голову? Это что же, полсуток прожили без войны, и снова?

— Подождите, девочки, надо узнать у Коршунова. Может быть, какая-то ошибка?

Но и всезнающий Коршунов ничего не мог объяснить, и он был подавлен случившимся.

Страна узнала о Победе позднее действующей армии — девятого мая. Как и двадцать второго июня сорок первого года, был выходной, однако по какому-то необъяснимому внутреннему зову люди пошли на работу, и самый большой праздник начался на рабочих местах. Самые большие слезы пролились здесь же — в редкой семье не оказалось погибших.

А дивизия в это время спешила в Чехословакию навстречу новым боям и смертям. Для нее война продолжалась. Ехали хмурые, невыспавшиеся, ошеломленные таким крутым поворотом судьбы.

Остались позади пустынные, с белыми флагами на балконах и в окнах, последние города и деревни Германии. Пересекли ее границу, и все изменилось. Чехословакия встретила красными флагами и многолюдьем.

— Наздар! Наздар! — кричали чехи, и было в их голосах столько радости, так приветливо светились лица, что невозможно было не улыбнуться в ответ, не лрокричать что-нибудь такое же радостное и ликующее.

В каком-то маленьком городке к остановившимся машинам медсанбата прибежал запыхавшийся старик с бутылкой коньяка и маленькой рюмочкой:

— Прошу! Прошу! Берег до вас. Дождался!

Гостеприимный жест старика послужил своего рода сигналом. Из всех ближних домов потащили всякую снедь, пиво. Тянули руки к машинам, бросали в них цветы, с уважением разглядывали боевые ордена и медали на гимнастерках русских сестер милосердия.

Три дня дивизия шла к Праге, прочесывая леса, вылавливая в горах гитлеровских солдат и офицеров, беря в плен сложивших оружие, освобождая советских людей, угнанных фашистами в Чехословакию. И было на этом последнем пути много цветов и дружеских объятий чехов, были и неожиданные пулеметные очереди из-за угла, из засад, были и артиллерийские обстрелы.

Лилась кровь.

Двенадцатого мая передовые части дивизии были остановлены в городе Иичен, а медсанбат — в Новой Паке, как узнали чуть позднее, заминированной и подготовленной к взрыву.

Последние раненые были обработаны и отправлены в госпитали накануне. Новые не поступали. На чешской земле наступила тишина. Сколько ни прислушивались — ни одного выстрела. Ни впереди, ни сзади. И было от этого так непривычно, что не знали, что делать и чем заняться. Слонялись по школе, в которой остановились, по городу, фотографировались, стирали пропыленные гимнастерки.

Пронесся слух, что группировка генерала Шернера уничтожена, но радоваться не спешили — вдруг появится какая-нибудь другая. Один раз обманулись, теперь лучше подождать официального сообщения. Пришло и оно, и снова недоверие в душах. Привыкли к боям затяжным, кровопролитным, а тут три дня всего повоевали! Так не бывает. Надо еще подождать, чтобы удостовериться окончательно.

Работа нашлась самым неожиданным образом. На последнем марше заболел замполит капитан Коршунов. Начались острые боли в животе, в правой его части. Приступы аппендицита были у него и раньше, но отлежится немного — и все пройдет, а то и на ногах перемается. Теперь же еле добрался до комнаты и слег.

— Подождем еще, посмотрим, что дальше будет. Может, не аппендицит у тебя, а печень разыгралась. Симптомы почти одинаковые, — утешал замполита терапевт Финский.

— Тебе хорошо ждать, ты здоровый, — не выдержал Коршунов, — а я на стенку готов лезть. Зови Тихона.

Тимошин осмотрел больного и нахмурился:

— Надо резать, Яков.

— А что ты от него хотел услышать? — развел руками Финский. — У хирургов одно на уме. Им бы скальпелечком побаловаться.

— Последнее слово за тобой, Яков, но я советую, — настаивал Тимошин.

Коршунов лежал, крепко сцепив зубы, прислушиваясь к разливающейся по всему животу боли.

— Давай, Тихон. И по-ско-рее!

— Скоро не выйдет. Надо еще операционную приготовить.

Превратить в операционную обыкновенный класс не так-то просто, но тут уж навалились всем миром, на десять раз все вымыли и протерли, ни одной пылинки не оставили.

Пока готовились, день к вечеру клониться начал, пришлось свет включать, дополнительные, работающие от аккумуляторов лампы устанавливать.

При них и началась операция. «Лимонную корочку» для быстроты Тимошин и ассистирующая ему хирург Духно сделали с двух сторон.

На операционном столе лежал уже не замполит, а просто больной. Его надо было отвлечь и от неприятных ощущений, и от невеселых дум.

— Ты у нас заботливый, Яша, — начал издалека Тимошин. — Увидел, что мы слонов гоняем, и нашел какую ни есть работенку. Чтобы форму не теряли. А раз так, потерпи немного. Сейчас больно будет. Галя, разводите, — попросил ассистента. — Еще. Зажимы. Сушите. Ага, я так и думал.

— Что, плохи мои дела, Тихон? — спросил больной.

. — С чего это ты взял? Обыкновенный аппендицит. Когда я на прииске работал, по несколько раз в день их «щелкал». Сушите, Галя. Сушите. Ты для такой операции великолепно подготовлен — ни одной жиринки лишней. А мне однажды попался... Не поверишь — жировая прокладка сантиметров на пять. Вот с тем я помаялся.

У Коршунова был разлившийся перитонит. Еще бы немного, и не спасти замполита. Но ни Коршунов, ни Духно, ни помогающие им Катя Мариничева и Лида Васильева ничем не выдали охватившего их волнения.

— Ты очень даже хороший пациент, — продолжал обычным невозмутимым голосом Тимошин, — а вот интересно знать, почему ты мне доверился?

— Потому, Тихон, что все остальные хирурги у нас военно-полевые.

— Хитер, мужик, хитер! — изображая изумление, Тимошин поднял руки и чуть отступил от стола, давая возможность поработать Духно. — А я думаю, почему замполит ко мне такое расположение проявил? Лежи тихо, Яков. Лежи. Ты больной и должен не только доверять мне, но и слушаться.

Слух о неожиданном «сюрпризе» в операционной распространился по медсанбату. Школа притихла. Не стало слышно ни смеха, ни гулких шагов по коридору, да и операция, по мнению уже имеющего толк в медицине Коршунова, неоправданно затягивалась. Он забеспокоился:

— Долго копаешься, Тихон. Что у меня?

— Я же тебе сказал — аппендицит. А ты думаешь, я у тебя пулю ищу?

Еще час прошел, пока Тимошин не повеселел по-настоящему и не объявил:

— Ну вот, а ты боялся. Все вы операционного стола, как черт ладана, боитесь. «Упакуем» тебя, зашьем, и гуляй на здоровье. Девчонки, считайте салфетки, инструменты, чтобы не оставить в животе у нашего комиссара.

Наркоз уже начал терять силу. Коршунов стал постанывать.

— Ничего, Яков, покряхти, покряхти. Уколы я тебе больше все равно делать не буду — кожу уже зашиваю.

Он быстро навдергивал лигатуры. Духно пинцетом стягивала кожу, чтобы она была ровной, не завернулась где-нибудь. Тимошин завязал узлы, обрезал крнчики, довольно откинулся от стола. Сдернул маску:

— Девчонки, запомните этот день. И война для нас закончилась, и сделали мы первую операцию по законам мирного времени — ассистент-хирург мне помогала, две самые опытные сестры, и Таня еще была на подхвате. Кстати, Таня, это ты раззвонила, что у комиссара гнойный был?

— Что? Перитонит? — испуганно приподнялся Коршунов.

— Да, да, Яков, перитонит. Помнишь, что сказал Платон Кречет, выходя из операционной? «Жизнь наркома в безопасности!»

Тимошин неслышно подошел к двери, резко распахнул ее:

— А вы что тут делаете, мирные граждане? Подслушиваете и подглядываете, да? Ай-яй-яй-яй, как нехорошо. Что рты раскрыли? Ждете официального сообщения? Жизнь комиссара в безопасности! Тише! Тише!

Вы поди думали, что я его на тот свет отпущу? Раненых больше нет, больных — тоже? Тогда умываю руки. Санитары-гренадеры, отнесите капитана Коршунова в его опочивальню! Что вы со мной делаете? Куда тащите? Я же еще не размылся! — Но его не слушали. Повели, упирающегося, застеснявшегося чего-то, по пути срывая перепачканный кровью халат. Праздничный стол был давно накрыт.

Медсанбат второй раз праздновал день Победы!

Дальше
Место для рекламы