Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая.

На берегах Волхова

1

Больше всего танков дивизия потеряла в первых боях, когда сходились лоб в лоб большими группами машин. Потом научились драться малыми силами, действовать из засад. Из узкой щели, на ходу, немецким танкистам трудно разглядеть хорошо замаскированный танк, еще труднее уничтожить, если он стоит за бугром и может быстро сменить позицию. Этим и пользовались, заставляли немцев идти осторожно, били по бортам и наносили большой урон противнику.

Новгород стал последним пунктом на тяжком пути отступления. Оставив его, танкисты закрепились на высотках правого берега Малого Волховца, зарылись в землю и встали намертво. И было еще кому стоять. Когда снаряды пробивали машины, когда взрывались и горели они, кто-нибудь из экипажа все-таки оставался жив, снимал пулемет и продолжал сражаться в пешем строю. В боях же добывали минометы и автоматы. И их использовали против врага. С комбинезонами не расставались, шлемов с голов не снимали, надеялись получить новенькие «тридцатьчетверки» и KB и снова взяться за дело, которому были обучены.

Однако время шло, а дивизию на формировку не отводили и, кажется, не собирались этого делать, иначе не расширяли бы без конца занимаемый ею участок обороны, который доходил уже до пятидесяти километров.

Катя раздобыла ученическую карту и у названий оставляемых городов ставила крестики. От Старой Руссы линия фронта устремлялась на юго-восток и в октябре уткнулась в Москву. Дивизия оказалась едва ли не на самой западной точке громадного фронта, если не считать Ленинграда и земель севернее его.

В ноябре стало еще горше. Немцы взяли Тихвин, осложнили и без того тяжелое положение Ленинграда, а захватив Большую и Малую Вишеры, нависли над ближайшими тылами дивизии. Создалась реальная угроза окружения.

Карта переходила из рук в руки, и хорошо, что она была маленькой и этим скрадывала громадные и устрашающие расстояния.

Трудные были дни и недели. Жили сводками Совинформбюро, надеждой, что выстоят ленинградцы, найдет страна силы, чтобы отбросить врага и от своей столицы. И эта надежда, к всеобщей радости, оправдалась. Вздохнули после освобождения Тихвина, укрепились в вере, когда фашистов погнали от Москвы, вернули Солнечногорск, Клин, Калинин, сотни других населенных пунктов.

В эти незабываемые, полные надежд дни был создан новый, Волховский, фронт, а 3-я Краснознаменная танковая дивизия преобразована в 225-ю стрелковую. «Черная пехота», как прозвали фашисты танкистов, стала просто пехотой. Пришли новые штаты, начало поступать пополнение, пришлось переодеваться в форму пехоты (шлемы на всякий случай приберегали), а через месяц вступать в бои по захвату плацдарма на левом берегу Волхова.

Большие перемены произошли и в медсанбате. Он получил номер 504-го, комбата Куропатенко перевели во 2-ю ударную армию, Головчинера — в госпиталь, кого куда рассовали многих сестер и санитарок, от прежнего состава осталось раз-два и обчелся. Медсанбат формировался тоже почти заново. Новым комбатом стал военврач второго ранга Радкевич, ведущим хирургом военврач второго ранга Рюмин, младший персонал набрали из местных. Таня Дроздова на первом же собрании по случаю создания новой комсомольской организации предложила:

— Секретарем надо избрать Катю Мариничеву — она у нас самая «старая», а санбату предлагаю присвоить наименование «Новгородский».

Против первого предложения возражений не было, второе вызвало недоумение:

— Что опять придумываешь, Танька?

— Ничего не придумываю. Пока вы тут выступали, я арифметикой занималась. Подсчитайте-ка, сколько у нас собралось новгородских. Катя, я, Валя Глазкова, Маша Кожуркина, Тася Матинская, Вера Красавина, Маша Прокофьева, Валя Егерева и ее тетя — Груша Калинина. Еще называть? Не надо больше? Убедились? Тогда голосуйте.

Посмеялись, прикинули, что около половины сестер и санитарок в самом деле местные, и стали именовать медсанбат «Новгородским», в шутку, конечно.

2

Весной сорок второго года, когда под снегом для близкого половодья начала накапливаться вода и через Волхов уже были переброшены скорые мостики, к стоявшей на берегу одинокой баньке военные люди начали подносить какие-то ящики и тюки. Они таскали их всю первую половину дня, а во второй — переправили груз на левый берег, в лес, к выпирающей из него небольшой горушке. В преддверии ледохода и распутицы головной отряд медсанбата выдвигался на плацдарм, где шли ожесточенные бои за удержание коридора для попавшей в окружение 2-й ударной армии. Возглавлял отряд ведущий хирург Рюмин, его ближайшими помощниками были врач-психиатр, овладевшая на фронте хирургией, внучка всемирно известного Бехтерева, носившая ту же фамилию, и врач-терапевт военврач третьего ранга по имени Берта.

— Фамилия у меня трудная, не запомните. Воинское звание произносить долго, поэтому зовите меня просто Бертой, как в больнице звали, — попросила она при поступлении в санбат.

Так ее и называли, а иногда и просто Берточкой. Маленькая худенькая женщина с вечно красным носиком, на котором привычно сидели очки с необыкновенно выпуклыми стеклами, умела спасать людей от дистрофии и попала в отряд для этой работы — выходящие из окружения раненые красноармейцы и командиры нуждались прежде всего в таком специалисте.

Старшей хирургической сестрой была назначена Катя Мариничева. Попала в отряд и Таня Дроздова. Сама напросилась. С этой Таней смех и грех. Еще осенью, когда санбат почти что расформировали, Таню и ее сестру Зину отправили на строительство госпиталя под Валдай, но Таня пробыла там недолго. Увидела санбатовскую машину, Машу Кожуркину рядом с шофером, и. бегом к «родным берегам»:

— Назад скоро поедете?

— Через полчаса.

— Вот и хорошо. Мы успеем. Побежала в палатку, приказала сестре:

— Одевайся скорее. Наша машина здесь. Домой поедем.

— Как это? Нас же сюда направили, — удивилась Зина.

— Мало ли что. А мы вернемся.

— Ой, Танька, попадет же за такое.

— Не расстреляют.

— А трибунал?

— Фью! Дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут. Мне — операционный, тебе — госпитальный, — бодро сказала Таня. — Ты едешь или остаешься?

Зину взвод «не устраивал», и она осталась, а Таня вернулась и сразу к Кате Мариничевой: так и так, выручай, похлопочи. Катя согласилась — как не порадеть за эту сорвиголову, — а когда формировали головной отряд, Таня снова утянула Мариничеву в сторонку для секретных переговоров:

— Сделай так, чтобы меня взяли.

— Не знаю...

— Чего не знаешь? Чего не знаешь? Ты все можешь.

— А почему ты решила ехать с нами?

— Да так. Надоело здесь, — неопределенно ответила Таня.

— Что надоело?

— Да все, шагистика, муштристика, а больше всего старшина. — Сделав страшные глаза, прошептала: — Придирается! Каждый день в ствол карабина заглядывает и меня заставляет: «Посмотри, что там видишь?» Я ему: «Ничего не вижу, потому что у меня ствол для сохранности ватой заткнут», а он мне наряд вне очереди... Разве это жизнь? А там работа будет и ни старшины, ни муштры.

— А снаряды?

— Испугала! Коленки задрожали, — уставилась Таня светлыми глазами на Катю. — Будто я их не видела и не слышала.

На новом месте палат каменных и даже деревянных не нашлось. По лесу словно ураган прошел. Вырванные с корнем вековые сосны, срезанные, расщепленные, желтели свежими ранами. Между ними, в обход воронок, петляли редкие тропки. Начавшийся обстрел загнал всех в какой-то блиндаж, который скрепя сердце старожилы уступили новоселам — не спать же медицине на снегу. На другой день взялись за лопаты, топоры и пилы. Построили блиндажи операционной, для раненых, землянку для аптеки на скорую руку соорудили. Стали работать. И то ли место неудачное выбрали, то ли немцы всюду снаряд к снаряду укладывали, не прошло и месяца, как аптеку словно корова языком слизнула, пришлось заново делать перекрытие и на жилом блиндаже.

А бои продолжались, положение 2-й ударной армии становилось угрожающим. В феврале она имела коридор для связи со страной шириной до тринадцати километров. В середине марта немцы его закрыли. Дней через десять удалось пробить совсем узкий, простреливаемый насквозь коридорчик, но и его удерживали из последних сил. Ежедневные схватки шли не за населенные пункты и не за господствующие высоты, а за сотни часто и за десятки метров, казалось бы, никому не нужной бросовой болотной земли. Снова и снова перепахивалась она снарядами и авиабомбами, срезались пулеметными очередями кустарники и деревья, гибли бойцы и командиры. Но таяли и силы врага, он не мог начать новый штурм Ленинграда.

Предельный срок до операции раненных в живот исчисляется часами. Минует он, и человека не спасет сам Вишневский. Ради спасения «тяжелых» и был переброшен почти на передовую головной отряд. Он был небольшим, и потому каждому приходилось работать за двоих и троих. Не все выдерживали предельного физического и психического напряжения. Таких заменяли. Маленькая Таня Дроздова держалась.

Пока человек здоров, у него один характер. Ранят — самый покладистый меняется на глазах. Таня, как никто другой, умела успокоить «нервных». «Во, разбушевался, — скажет, — а я и не слышу. Ты на передовой что делал? Стрелял. И он стрелял, и вот он. Все вы стреляли. Вот у меня уши и заложило. Так что не кричи и не грози — бесполезно».

Принять, накормить и успокоить раненых — это одна сторона дела, которым она занималась. Другая была посложнее. Таня работала в операционной и вначале не переставала удивляться:

— Топоров, молотков-то, пил сколько! Зачем они? На первых порах, если Кате был нужен новокаин, она просила Таню подать зеленую бутыль, а при нужде в физиологическом растворе — белую. Но скоро Таня и сама стала разбираться и в инструментах, и в растворах.

— Это же медсестра готовая, — задумчиво поглаживая бородку, сказал как-то Рюмин и приказал Кате: — Научите ее делать переливание крови.

Таня хмыкнула:

— Ничего сложного. Я умею.

— Как это умеешь, если никогда не делала?

— У меня что, глаз нет.

— Ну, коли так, берись, а я посмотрю, что у тебя получится, — строго потребовал хирург.

Таня удивленно посмотрела на него, пробурчала:

— Сколько кубиков? Двести пятьдесят? Правильно — мало у нас крови осталось. — И сделала переливание так быстро и аккуратно, будто всю жизнь этим только и занималась.

У Рюмина глаза на лоб полезли:

— Как у вас на Новгородчине говорят? Умелая, заботкая, но часом с квасом и перекорная, — подковырнул, сдерживая смех.

Хирург был прав: что бы ни приказали Тане, все выполнит наилучшим образом, но добиваться, чтобы она повторила приказание, козырнула и отошла строевым, было бесполезно. «Когда мне думать, с какой ноги первый шаг делать, где правое, а где левое плечо? Как удобнее, так и хожу и поворачиваюсь. А козырять? Так у меня все время руки заняты. Не до того мне», — скороговоркой ответит Таня на сделанное замечание и тут же забудет о нем. Воинских званий она тоже не признавала, говорила, что не разбирается «во всех этих рангах», потому как к службе в армии совсем неспособная и, если бы не война, никогда бы ее здесь не увидели.

Рюмин и другие врачи на это смотрели сквозь пальцы, а фельдшер Овчинников почему-то бесился и даже поклялся, что он из «этой птахи» дурь выбьет, однако слова своего сдержать не сумел. Таня узнала о его намерении и заговорила первой:

— Филя... Да не дергайся ты. Я не виновата, что тебе такое имечко дали. Так вот что, Филя, если ты не перестанешь ко мне приставать со своим уставом, я сбегу на передовую. Понял?

— Я?! К тебе?! Да нужна ты мне...

— И ты мне — тоже. Вот и давай жить мирно, Филя. Я тебя не знаю, и ты меня никогда не видел, — бросила руку к непокрытой голове, повернулась через правое плечо и, переваливаясь, словно уточка, пошла прочь.

Что с такой чумной возьмешь? Поплевался Овчинников и махнул рукой — другие «новгородские» не намного лучше, набрали деревню-матушку. Фельдшер успокоился окончательно, когда узнал, что Дроздова проделала с ведущим хирургом, который нарушил установленный ею раз и навсегда порядок.

В операционном блиндаже должно быть чисто. Чтобы не сыпалась сверху земля при близких разрывах бомб и снарядов, к потолку подбили простыни, а за полом, как и за инструментами, следила Таня. И все знали, что во время уборки вход в операционную закрыт, но Рюмин или забыл об этом, или решил, что Дроздова не посмеет сделать ему замечание, и зашел в блиндаж, когда Таня еще не закончила уборку. Сердито косясь на оставляемые на свежевымытом полу грязные следы, она сдерживалась до последнего, но когда хирург выходил, хлестнула его мокрой тряпкой.

— Дроздова, эт-то еще что такое?! — крикнул Рюмин по-старшински.

— Извините, тряпка как-то сама махнулась, — не поднимая головы, сурово ответила Таня. Ее лицо выражало крайнее осуждение, губы были плотно сжаты.

Рюмин все понял и расхохотался. Он был мягче Головчинера, уровновешеннее, и голос у него был мягкий, деликатный, но когда скапливалось много раненых, нервничал и ругался не хуже Головчинера. Высокий, с черной бородкой и усиками, Рюмин был быстр и в разговоре, и в движениях, и в работе. Катя приноровилась к нему легко, кое в чем пришлось, однако, и переучиваться. Ученик Вишневского, Рюмин был приверженцем местной анестезии, общий наркоз давал в исключительных случаях, при самых тяжелых операциях.

— Если грамотно сделать блокаду, операция пройдет безболезненно и мы избавим больного от целого комплекса отрицательных ощущений, неизбежных после общего наркоза, от серьезных послеоперационных осложнений, обеспечим быструю поправку и скорое возвращение в строй. Новокаиновая блокада хороша и тем, что позволяет находиться в контакте с раненым, следить за его состоянием и вовремя принимать соответствующие меры, — учил Рюмин.

Начнет делать «лимонную корочку» — уколы по линии разреза, — сразу заведет разговор на отвлекающие темы:

— Молодым-то ты красивым был, да? С девушками поди всласть погулял и изменял им, конечно? Нет? А я — бывало, да у меня столько девчонок было! Арию герцога из «Риголетто» помнишь? «Но изменяю им первый я. Им первый я».

— Ой, доктор, что ты мне зубы заговариваешь? Плохи мои дела?

— Кто это тебе сказал? Сорока на хвосте принесла? Заштопаю, что продырявлено, и здоровее прежнего будешь.

— Больно, доктор!

— Знаю. Сейчас укольчик сделаю, и все пройдет. Легче стало? Я же тебе говорил. А вот когда зашивать стану, потерпи.

Умел Рюмин и по-другому разговаривать:

— Ты о чем думал, когда в бой шел? Почему наелся до отвала? Прежде чем операцию делать, тебе надо два дня желудок промывать. Вон сколько дыр немец наделал! Из них же все лезет. Как мне стерильность обеспечить прикажешь? Не подумал! А не подумал, так не кряхти, и всем бойцам накажи, чтобы в бой с пустыми желудками ходили. Злее будете, и мне с вами легче управляться. Проведешь такие беседы?

— Неужели я еще воевать смогу? — с надеждой спрашивал раненый.

— А ты что, на тот свет засобирался? Для тебя там еще места не приготовлено. Тебе еще надо немцам отомстить. Отомстишь?

— Еще как! Лишь бы выздороветь.

Уныние и безнадежность на лице оперируемого сменялись улыбкой, глаза загорались — ему обещана жизнь, он поверил сердитому доктору, который и отругал за дело, и полезный совет дал.

* * *

Нашла свое место в отряде и врач по имени Берта. Вначале на нее поглядывали с жалостью: на фронте ли быть этой худенькой и пожилой женщине (в двадцать лет и тридцатилетние кажутся стариками). Намаемся с ней, думали, а врач рассказами о себе как бы крепила эту мысль:

— Я, конечно, для военной службы не гожусь, даже шинель под ремень заправлять никогда не научусь, но что делать, раз такая война случилась. Тут надо всем за руки браться, стенку, как говорят футболисты, ставить. Семьи у меня нет, и умереть мне не страшно. Что смерть? Особенно здесь. Мгновенье. Яркая вспышка в мозгу. Я леса больше всего боюсь, боюсь заблудиться в нем и в руки к немцам попасть, — говорила врач виновато. — Я все буду делать, все, за санитарку готова работать, но одну вы меня никуда не посылайте. Хорошо?

Ее никуда и не посылали. И нужды в этом не было. Врач знала лишь три тропки: в блиндаж раненых, в аптеку и в жилую землянку, а «заблудиться» все же сумела. Ночью, во время затишья, раздался вдруг ее испуганный вопль: «Спасите! Спасите меня, люди!» Каким-то образом залезла она на крышу аптеки (как ее туда занесло, так и осталось невыясненным), и показалось ей от страха и отчаяния, что она зашла в какое-то незнакомое место, и запросила о помощи.

В землянке не могла сказать и слова, зубы ее стучали, она долго и недоверчиво оглядывалась по сторонам, то и дело протирая очки, как бы приходя в себя и узнавая сослуживцев.

Смеялись над этим происшествием с пониманием — у каждого есть свои причуды, должны они быть и у Берты, и простить их ей было легко — она даже не вздрагивала, если снаряды рвались рядом с блиндажом, наоборот, как-то вся распрямлялась, начинала шутить и успокаивала других, упоминая о какой-то теории вероятности, говорила: «Чему быть, того не миновать».

В конце мая было принято решение о выводе остатков 2-й ударной армии без техники, ради спасения людей. Бои за расширение горловины коридора вспыхнули с новой силой, среди раненых стало много окруженцев, дистрофиков. Тут и совсем расправила плечи болезненная женщина. Любо было посмотреть, как она возилась с ранеными, точно с маленькими, поила с ложечки особыми, собственноручно приготовленными отварами.

В июне, трава уже загустилась в тех местах, которые не были изрыты воронками, женщина-врач вывела из окружения двух истощенных красноармейцев. Вид их был ужасен: изорванная в клочья одежда, покрытые струпьями руки и ноги, свалявшиеся бороды, обтянувшая кости лица желтая кожа и громадные, полыхающие каким-то внутренним огнем, блестящие глаза. Врач, добравшись до своих, свалилась мертвым сном, а за красноармейцев взялась Берта. Такие истощенные и такие измученные к ней еще не попадали, и она не разрешила отправлять их в тыл.

— Что вы. Это невозможно! Они еще так слабы. Какого черта! По этим «клавишам» и здоровые больными станут. Нет! Нет! Нет!

Еще не просохшие болотные дороги, кое-как покрытые лежневкой, выматывали кишки и у здоровых.

Берта делала все возможное, чтобы подольше подержать у себя дистрофиков, подкрепить их перед трудной дорогой. Не отпустила и этих.

— Ничего, кроме того, что вам дают. Ни крошки хлеба! — без конца внушала истощенным людям. Красноармейцы согласно кивали головами, а глаза их молили об еде. В ней, в ее обилии, видели они свое спасение и не верили врачу. И нашелся доброхот, воспользовался кратковременной отлучкой Берты, поделился с дистрофиками своим пайком. Красноармейцы умерли в одночасье от заворота кишок. Отвыкшие от пищи желудки не переварили чечевичной каши.

— Кто это сделал? Кто? — в исступлении кричала Берта.

— Вы... вы убили их! Убили, когда они только начали снова жить!

Артиллерийская канонада не смолкала, немецкие бомбардировщики, казалось, ночевали в небе, раненые поступали непрерывно, и надо было продолжать жить и работать, а нервы не выдерживали, и мысль: «На передовой, в боях, еще хуже» — помогала плохо.

Новый комбат Радкевич приезжал в головной отряд часто, помогал делать операции, присматривался к людям и удивлялся их выдержке и самозабвению, а чтобы как-то скрасить быт отряда, раздобыл патефон и несколько пластинок. Патефон играл круглосуточно. Освободится кто и, прежде чем лечь спать, поставит пластинку. Пока она крутится, разрывы вроде бы стихают, и заснет человек, слушая танго «Под крышами Парижа». Другой придет, снова заведет патефон. Опять звучит в блиндаже музыка, покой в нем и почти домашний уют.

* * *

Закончив последнюю операцию, Рюмин присел на табурет, опустил вниз руки и мгновенно заснул. И таким усталым было его лицо, что Катя не стала будить хирурга, когда принесли нового раненого. Приготовила инструменты, перевязочный материал. Операционное поле протерла спиртом, йодом, сама сделала «лимонную корочку», соображая, что минут десять Рюмину еще можно дать поспать, но он проснулся сам, поблагодарил и приступил к операции.

— Скальпель! Зажим! Сушите! Зажим! Разводите! Вытащил и уложил на полотенце кишки, метнул взгляд на Катю — смотрите и удивляйтесь, как удачно прошла пуля.

Операция подходила к концу. Оставалось провести ревизию желудка, уложить кишки на место, зашить разрез. В это время блиндаж потряс сильный взрыв. Из железной печки, на которой кипятились инструменты, выметнулось пламя. Погасли лампы. Закричал, пытаясь соскочить со стола, оперируемый.

— Лежать! — раздалась в кромешной темноте властная команда хирурга. — Зажгите, пожалуйста, лампы. Побыстрее, Таня.

Таня чиркнула спичку и в ее свете увидела, что Рюмин, согнувшись пополам, прикрывал собой живот раненого. Простыни, которыми был обит потолок, полны земли и угрожающе провисли. Если оборвутся?..

— Стол от меня в дальний угол, — приказал хирург.

Санитары подхватили, понесли стол вместе с раненым. Рюмин в полусогнутом положении на ходу прикрывал операционное поле и разогнулся лишь после того, как стол установили в надежном месте.

— Халат, шапочку. Вы смените тоже, — приказал Кате.

С улицы вбежал санитар:

— В самый угол попал!

— Как перекрытие?

— Два наката разбросало, а нижние держатся.

— Все хорошо, что хорошо кончается, — повеселел Рюмин. Вы готовы, Катя? Продолжаем. Лампы ближе — ничего не вижу.

Они быстро осмотрели операционное поле и облегченно вздохнули — земля на него не попала.

— В рубашке родился, а паникер, — упрекнул хирург раненого. — Чего кричал, куда бежать собирался? Накрыло бы — так всех, не тебя одного. Тихо лежать у меня. Слышишь?

— Слышу. Я ничего, я потерплю, доктор.

— «Потерплю». У меня до сих пор в ушах звенит от твоего вопля. Завизжал, будто его режут, — не осознавая шутки, снова упрекнул Рюмин бойца и, догадавшись, что «звенит» у него не от крика, спросил: — Обстрел давно начался или случайный прилетел?

Вразумительно ответить на этот вопрос не смогли. Кажется, было тихо, а может, и постреливали.

* * *

— Многоуважаемая Катя, вам следует немедленно подшить новый подворотничок, по возможности погладить гимнастерку, до блеска начистить сапоги и сиять, как ясное солнышко. Через полчаса придет автоматчик, под его охраной пойдете на тот берег, в штаб дивизии, — все это Рюмин выговорил, загадочно посматривая на свою помощницу и чему-то улыбаясь.

— А зачем, Павел Александрович? Рюмин продолжал посмеиваться в усы:

— Знаете такой анекдот: «Куда едещь?» — «Военная тайна!» — «А что везешь?» — «Патроны». Я вам его наоборот выдаю. Куда следует прибыть, сказал, а зачем — тоже военная тайна. Ну ладно, ладно, раскрою: правительственную награду получать за образцовую службу, за стойкость и мужество... Что с вами, Катя? Вам стул подать или стакан воды?

— Все шутите, Павел Александрович.

— Не шучу, Катя. Меня тоже наградили, но мне пока нельзя отлучаться, а вы идите, готовьтесь.

Награжденных для безопасности собрали в овраге. Все смущены не меньше Кати, на нее поглядывают удивленно — девчонка-то зачем здесь? И Кате так кажется. По команде построиться в две шеренги она заняла место на левом фланге во втором ряду, чтобы в случае ошибки можно было уйти незамеченной. Награжденные один за другим строевым подходили к столу, и генерал, член Военного совета армии, вручал им ордена и медали. Катю не выкликали долго, и все это время она думала о том, как бы не сбиться с шага, ловко подойти, доложить, принять награду, поблагодарить...

— Медалью «За боевые заслуги» награждается медицинская сестра Мариничева Екатерина Григорьевна.

Эти слова дошли до Кати не сразу. Лейтенант из первой шеренги сделал шаг вперед и принял вправо, освобождая ей дорогу, а Катя все стояла на месте, потом заспешила, споткнулась о корень и едва не упала. От этого из памяти вылетело все, что Катя так старательно запоминала. Строевого у нее не получилось, шла, как самой казалось, какими-то зигзагами и пунцовая от стыда предстала перед генералом. Он говорил что-то утешительное, но его слова скользили мимо сознания. Генерал сам прикрепил медаль к гимнастерке, крепко пожал руку и извинился:

— Подарка мы вам не приготовили. Мужчинам табак и кисеты даем, а вы ведь не курите?

— Нет, товарищ генерал, — начала приходить в себя Катя.

— И не надо, — одобрил генерал. — Но подарок мы вам найдем и вручим за праздничным столом. Не возражаете?

— Так точно. Большое спасибо, товарищ генерал.

В шеренгах словно мелкий горошек рассыпался и перекатывался до тех пор, пока Катя не спряталась за спиной впереди стоявшего. Еще раз, не щадя ладоней, дружно грохнули за столом, когда Кате торжественно вручили духи и коробку с кедровыми орехами.

3

Тамара Антонова первый раз была ранена утром седьмого ноября сорок первого года. На Красной площади проходил парад войск, страна отмечала двадцать четвертую годовщину своей новой жизни, и точно в это время фашисты нащупали батарею, в которой Тамара была санинструктором.

В первую военную зиму небывалые холода грянули рано, и снег выпал раньше обычного, но во время обстрела земля стала черной и влажной. Тамара металась по ней среди свежих воронок от одного раненого к другому, успокаивала, перевязывала и оттаскивала в укрытие, пока не подцепило и ее. Накладывала шину, и что-то ударило по ноге. Думала, камнем или комом земли, а когда поднялась, резкая боль свалила на землю, стало вдруг жарко и удушливо. Доползла до воронки — осколок пробил бедро, ей надо было укрыться от глаз еще живых артиллеристов, — и только перевязала ногу, в воронку прыгнул разъяренный старшина:

— Ты чего здесь расселась?

— Ходить не могу.

— Вот тебе и на! Что же теперь делать-то? Руки целые? Тогда мы к тебе раненых стаскивать будем. Воронка большая, в ней много уместится.

В госпиталь Тамара попала на четвертые сутки. Операции не боялась, понимала, что она не из сложных, но как лечь на стол, не представляла. Хирург наверняка мужчина, а на ней кальсоны, их придется снимать.

— Дай трусики! — попросила сестру.

— Зачем? Тамара объяснила.

— Что ты? — удивилась сестра. — Иван Васильевич так разойдется... Да и велики тебе мои трусы. Я грузная, а ты маленькая и тощенькая.

— Ушить можно.

— А я как буду? Я лучше тебе плавки из марли сделаю.

На хирурга, высокого и полного мужчину лет сорока пяти, стоило посмотреть в тот момент, когда он увидел такое «кощунство». Он промычал что-то неразборчивое, пластанул ножницами по плавкам и швырнул их в таз. Тамара зажмурилась, лежала на столе ни жива, ни мертва, крепко сцепив зубы, и молила неведомо кого, чтобы все поскорее кончилось. Ждала конца операции с таким нетерпением, так была занята мыслями, наивными для взрослого человека и такими болезненными для ее возраста, что и боли не почувствовала, и не ойкнула ни разу — все заслонило собой жгучее чувство стыда и беззащитности.

Она еще была в операционной, ей помогали одеться, а в соседней комнате рокотал бас хирурга:

— Надо же додуматься — под нож в трусиках! Будто у меня есть время разглядывать ее мощи.

Хирург рассказывал о ней, не стесняясь в выражениях, не беспокоясь, что она слышит его, и хохотал.

— Хулиган! — крикнула Тамара, когда ее проносили мимо хирурга, и показала ему язык.

Он согнулся пополам и загрохотал на весь этаж.

Тамара выросла в Одессе и характера была не робкого. Наверное, из-за деда по матери, старого моряка Михаила Михайловича Пампушко. Это он впервые завел Тамару в море и приказал: «Плыви, внучка!» Дед же однажды посадил на лошадь, понужнул ее, и Тамара, повизгивая от охватившего ее восторга, понеслась и не свалилась. Тамара никогда не играла в куклы и не водилась с девчонками, не раз вламывалась в кучу свалки, защищая старшего брата, не боялась даже бывать в покойницкой при больнице, где работала мать. Мать же и говорила ей: «Тебе, Томка, надо было мальчишкой родиться, а не Олегу. Сорвиголова какая-то, а не девчонка. Из тебя же слезу колом не вышибешь!» И правда, сколько себя помнила Тамара, она никогда не плакала, а в своем закутке, за занавесочкой (девичьих палат в госпиталях пока не было), увидела на тумбочке цветок распустившейся герани, плитку шоколада, пробежала глазами открыточку, в которой раненые поздравляли ее с днем рождения, и разрыдалась.

— Спасибо! — поблагодарила сестру. — А как узнали?

— Из истории болезни. А спасибо раненым скажи. Они шоколад где-то добыли. — Поправила одеяло, подушку. — Очень уж мы огорчились, что тебе в день рождения операцию делают, вот и решили как-то порадовать. — Сестра не уходила, все приглядывалась к Тамаре, будто что-то оценивая в ней, и наконец спросила: — Тебе на самом деле семнадцать стукнуло, или в приемной что-то напутали? Правда, выходит. А как же тебя в армию взяли?

— Благодаря настойчивости, — превозмогая боль, ответила Тамара.

Наркоз начал терять силу, и рану будто каленым железом прижигали.

— Раз, два, три, — тихо раздалось за занавеской, и раненые громко прокричали: — По-здра-вля-ем! По-здра-вля-ем! По-здра-вля-ем!

— Спасибо, товарищи бойцы! Спасибо! — отозвалась Тамара, и на ее глаза снова навернулись слезы.

Отец Тамары был ленинградцем, его все время тянуло на север, к настоящим лесам, и в тридцать шестом он перевез семью в поселок Сиверский недалеко от Гатчины. Отсюда брат Олег ушел в Ленинградское военное училище, а Тамара в Псковскую фельдшерско-акушерскую школу.

В первое утро войны, еще не зная о ней, она пошла с подругами в сад «Медик» готовиться к экзамену. Отыскали тихий уголок и залегли, уткнувшись носами в учебники. Зубрили до одиннадцати и уже собирались идти, да Тамара запротестовала:

— Стоп, девочки! Надо мозги проветрить. Уселись на скамейки, вновь открыли конспекты и книги — перед экзаменом всегда что-то забывается, — а она засмотрелась на небо. Было оно синим-синим, бездонным, а облака по нему плыли белые и пушистые, как гигроскопическая вата. Неподалеку резвилась малышня. Тамара напросилась играть с ними в классики, потом в ее руках оказалась скакалка, и не забыла, оказывается, что и как с ней делать.

— Покажи, как крест-накрест прыгать, — требовательно просила маленькая толстушка.

— Смотри. Вот раз, вот два, вот раз, вот два. Поняла?

— Я сама. Сама!

— Да не так же. Посмотри еще. Видишь?

Так и учила и сама прыгала, пока не возмутились подруги:

— Хватит тебе, Томка, опоздаем!

На мосту через реку Великую милицейский патруль почему-то проверял документы. На улицах было почти безлюдно, лица редких прохожих чем-то озабочены. В школе на Тамару налетел взъерошенный секретарь комсомольской организации:

— Антонова, где тебя черти носят? Получай носилки! Командир сандружины называется.

Она возмутилась:

— Час от часу не легче? Вчера сдала, сегодня «получай». Ты о чем раньше думал?

— Дура! Война же началась!

Войну ждали. С весны танки часто не давали спать. То на Ригу пройдут, то обратно. И слухи, что вот-вот она должна начаться, ходили, но чтобы так неожиданно? Тамара не поверила:

— Чего мелешь? Какая еще война?

— Фашисты напали! Неужели не слышала?

Учебники пришлось забросить, вместо стареньких портфелей нагрузить на себя тяжелые санитарные сумки, занять боевые посты. Все перевернулось, смешалось в один день, а через два Тамара увидела на заводе первых убитых фашистскими бомбами, сделала первые настоящие повязки, увезла в больницу настоящих раненых.

Третьекурсников сразу же призвали в армию, брали и со второго, но по выбору, тех, кто покрепче и постарше возрастом. На Тамару и смотреть не хотели, от нее отмахивались, как от назойливой мухи. Только восьмого июля она прорвалась к военкому, упросила, уговорила его, получила призывную повестку. Сжимая ее в руке, побежала в ближайшую парикмахерскую. Две светлые косы с голубыми бантиками упали на пол. Тамара взглянула на себя в зеркало и не узнала — на нее напряженно смотрели незнакомые синие глаза какого-то мальчишки.

На другой день немцы вошли в Псков.

* * *

Запущенная рана не заживала долго, все сочилась гноем. Пришлось вооружаться костылями. Тамара научилась ходить на них так же быстро, как плавать и ездить на лошади. Встала и пошла, скоро стала прыгать через несколько ступенек по лестнице, делать «гигантские шаги». Мускулы на руках окрепли, плечи развернулись, правая нога стала тоже сильной и выносливой, а левая, на которую долго нельзя было ступить, занежилась.

Тамара почувствовала это, пройдя несколько кварталов по Валдаю после выписки из госпиталя.

Тихий, почти сплошь деревянный городок этот, со всех сторон окруженный лесистыми холмами и переполненный военными, понравился Тамаре, но она не поддалась соблазну побродить по его улицам, всего час позволила себе провести на берегу озера. Наслышалась о нем и от сестер и нянечек много: и большое-то оно, и глубокое, и синее, как море, и красивое. Все так и оказалось. И острова на озере хороши, и на Иверский монастырь с его Успенским собором не насмотришься, и синь в воде проглядывается, но далеко не черноморская.

Тамара ополоснула лицо, попила из ладошек воды, побродила босиком по проклюнувшейся травке — когда еще придется? — и поспешила на дорогу. Там тоже не задержалась. Водитель первой же машины притормозил, стоило взмахнуть над головой тощим вещмешком.

— Куда тебе?

— До Новоселиц. Возьмете? — строго ответила Тамара.

— Отчего не взять, если документы в порядке.

— Документы предъявлю на КПП, — еще строже сказала Тамара и забралась в кабину.

Без костылей она проходила в госпитале всего ничего, и раненая нога давала о себе знать тупой, не прекращающейся болью. Устроив ее поудобнее, присмотрелась к шоферу.

Черные от грязи и обжигающего солнца руки его, казалось, ничего не делая, лежали на баранке, а машина шла ровно, без рывков и торможений, вовремя делая крутые повороты. Глаза смотрели на дорогу с прищуром, на лбу гнездились глубокие морщины. Из-под распахнутого ворота промасленной гимнастерки выпирала мощная, поросшая седыми волосами грудь. Бирюк, подумала Тамара, будет молчать всю дорогу.

Серо-грязная лента шоссе придерживалась подножий окружающих холмов, но все равно ныряла с горки на горку, иногда взбиралась так высоко, что горизонт раздвигался до бесконечности и неохватная глазом даль влекла к себе, завораживала. Только здесь, в центре Валдайской возвышенности, поняла Тамара отца, так и не полюбившего красавицу Одессу.

Воевать Тамаре пришлось недолго — без одного дня всего три месяца. Прошла и проехала она за это время много, но такой красоты еще не видела — не до нее было. Когда отступаешь, не трогает ни зелень перелесков, ни простор полей, птичьего гомона и то не слышишь. Теперь у Тамары было время присмотреться к окружающему и оценить широкий размах лесов и холмов, синь неба и покой в природе. И чувство Родины затрепетало в Тамаре пронзительной любовью и болью.

Следом за отцом мать как живая встала перед глазами. Приглушенная на какое-то время тревога за судьбу родителей вновь захлестнула Тамару.

Поселок Сиверский фашисты захватили в августе, успели мама с папой уйти от них или остались в оккупации, приходилось только гадать. Невеселые размышления прервал шофер:

— Яжелбицы впереди. Отсюда дорога на Демянск начинается. Скоро свороток будет. О Демянском котле слышала? Дали мы там прикурить шестнадцатой армии фрицев! — повеселел лицом водитель и тут же разочарованно протянул: — Дать-то дали, а раздавить силенок не хватило. Пробили себе коридор, гады, держатся.

Проехали Яжелбицы, и леса снова начали подступать к дороге, оставляя для нее все меньше места. Когда слева показались Крестцы, шофер новую историю рассказал:

— Тут такое случилось, что и не поверишь. Как придет на станцию эшелон с пополнением или с боеприпасами, он и летит. Ну, дураку ясно, что шпион завелся. Лес на десять рядов прочесали, все деревни вокруг проскребли, а он бомбит и бомбит, и никакого с ним сладу. Нашли подлюку необыкновенно, можно сказать. Девчонки малые однажды заигрались, и дочь начальника станции остановилась вдруг, будто ей на тормоза нажали, спрашивает: «Ой, девочки, а сколько сейчас времени?» — «Рано еще. Играй давай». — «Не буду больше. Мне домой надо». Подружки не отпускают: «Тебе водить. Начинай!» Она и взмолилась: «Пустите! И вы домой бежите — мне папка ровно в час велел в окопе быть». Вырвалась, убежала, и тут же эшелон подошел и немец на него налетел. Девчонки, хоть и маленькие совсем, сообразили, что тут что-то не то, с матерями своей догадкой поделились, и закрутились колеса. И что ты думаешь? Сам начальник станции сведения об эшелонах передавал, дочь родную, жену, мать под бомбы подставлял! Да на такого пули жалко, его, как в старину, на осиновый кол посадить надо.

Этот рассказ расстроил и шофера, и Тамару: есть же еще такие, что врагу помогают, их и людьми-то назвать язык не поворачивается.

Долго ехали молча, поглядывая на бегущую под колеса дорогу, потом шофер о следующей деревне речь повел:

— Скоро Вины проезжать будем. В нее бояре пировать приезжали, вино рекой текло, вот и появились Вины.

Перед Зайцеве снова заговорил:

— А здесь все больше ямщики жили. Лошадей в Зай-цево меняли, и у каждой под дугой валдайский колокольчик звенел. Знаменитое село было! Богатое! Радищев его даже описал, когда из Петербурга в Москву ехал.

По главной дороге России, единственной до постройки стального пути соединяющей две столицы, возвращалась на фронт Тамара Антонова. Петр Первый здесь ездил когда-то, Суворов, Кутузов, Пушкин, Лермонтов, Некрасов видели те же холмы и леса, что и она, проезжали те же самые деревни. Миронеги, Яжелбицы, Крестцы, Бронница, а неподалеку Любница, Ростани, Веребье! Одни названия Русью пахнут, на язык просятся и слух ласкают. И почти в каждой деревне Тамара видела отряды марширующих или разыгрывающих учебный бой людей в гражданской одежде. Думала, что призывники, но вездесущий шофер пояснил с уважением:

— Партизаны! Мы отсюда, считай, всю Ленинградскую область отрядами снабжаем. Эти тоже освоят азбуку и уйдут в тыл к фашистам урон им наносить. Раз заявились к нам без спроса, надо их бить и в хвост и в гриву, чтобы подольше помнили и на чужой каравай рта не открывали.

Будущие партизаны и эти, казалось бы, самые обыкновенные в военное время слова шофера неожиданно для самой Тамары навели ее на новые мысли: в партизаны захотелось. Поразмыслив, Тамара поняла, что осуществить такую мечту ей не по силам, а вот на передовую она пробьется, чего бы это ни стоило. Там ее место и нигде больше, решила Тамара.

Водитель остановил машину у деревянного мосточка, переброшенного через неширокий Вишерский канал, и сказал:

— Всего тебе, попутчица. Мне прямо, а тебе направо. Тут недалеко. Добежишь.

— Добегу, — пообещала Тамара. — Спасибо вам! — перешла мостик и, прихрамывая, пошла по обочине вязкой песчаной дороги в Новоселицы.

Начальник госпиталя принял ее на другое утро, повертел в руках красноармейскую книжку, заглянул в справку фельдшерско-акушерской школы об окончании второго курса, прикинул, что Тамаре Николаевне Антоновой лучше бы в классики играть, чем ухаживать за ранеными, и протянул:

— Медсестрой взять не могу, вот если санитаркой, — и замолчал, заметив, как обрадовалась Тамара.

А она вскочила и умоляюще заговорила:

— Вы совсем меня не берите, товарищ военврач второго ранга. Санитарок и здесь найдете сколько угодно, а мне бы в какой-нибудь полк направление от вас получить, чтобы снова санинструктором быть.

— Вот как! В полк направить не могу, а вот в 504-й медсанбат — это в моих силах.

— Спасибо, товарищ военврач второго ранга!

Землянки командного пункта 299-го стрелкового полка ютились в неглубоком овраге. Впереди ухали одиночные разрывы снарядов, слышались пулеметные очереди. Стреляли не торопясь, не как в сорок первом, когда раскалялись стволы пушек и горела на них краска, а бои шли с утра до вечера.

Тамара сидела чуть в стороне от прибывших вместе с нею из медсанбата красноармейцев, прислушиваясь к боли в опухшей после большого перехода ноге. Пока все шло хорошо, как задумала в Валдае. И от госпиталя сумела отбиться, и от медсанбата, но примут ли ее в полку, не отправят ли обратно?

— Антонов? Кто здесь Антонов? К командиру полка.

Тамара встрепенулась, но вызывали мужчину, однофамильца. Однако никто на этот зов не откликался, и тогда поднялась она.

— Может быть, нужна Антонова?

Посыльный пренебрежительно скользнул по ней взглядом и снова закричал:

— Ну кто здесь Антонов? Контуженый, что ли?

— Да я, я «Антонов».

— Ты санинструктор? — недоверчиво спросил посыльный, наткнулся на насмешливый взгляд голубых глаз и покраснел. — Тогда тебя, выходит. Давай за мной.

— Вот каких коз на фронт гонют. Ну дела! — услышала Тамара за спиной, хотела огрызнуться, но только махнула рукой — отстань, не до тебя.

— Разрешите войти? — Тамара шагнула в землянку, бросила руку к пилотке. — Товарищ командир полка, красноармеец Антонова прибыла в вверенный вам полк для дальнейшего прохождения службы... — и задохнулась от скороговорки, от сомнения, надо ли было говорить «в вверенный вам полк»? Где она слышала такое выражение?

— Садитесь, — предложил командир полка, худощавый, средних лет майор, разглядывая новенькую: пилотка в пределах нормы сдвинута на правый бок, прямые короткие волосы из-под нее, взгляд прям и открыт. — Давно в армии?

— С восьмого июля сорок первого года, товарищ майор.

— Ого! Где служили раньше и кем?

— Санинструктором в артполку до ноября, товарищ майор. Потом лежала в госпитале после ранения.

— И что ты умеешь делать, Тамара? — перешел на «ты» кома»дир полка.

— Все, товарищ майор: кровь останавливать, перевязывать, накладывать шины, из-под огня выносить... — Тамара запнулась — не слишком ли много наговорила? — Возьмите меня, товарищ майор.

— Конечно, возьму. Санинструктором на КП. Вот только где тебя устроить? — командир полка задумался: к бойцам селить неудобно, землянку для одной строить тоже ни то, ни се. — Может быть, к ординарцу моему, Дмитриеву? Человек он пожилой, обходительный. Вместо отца будет.

Тамара вышла из землянки и зажмурилась. От яркого весеннего, почти южного солнца, ударившего в глаза, от охватившего всю ее счастья — вот все и решилось, а она боялась. Трусиха!

4

Бои под Мясным Бором после вывода остатков 2-й ударной армии закончились, и на южном направлении Волховского фронта наступило затишье. Головной отряд отозвали в медсанбат, и он приходил в себя, с трудом привыкая к забытой тишине. Первые дни словно чего-то не хватало, все время чудилась близкая канонада, разрывы снарядов и бомб, казалось, что земля по-прежнему вздрагивает и ходит под ногами, а с потолка сыплется песок.

Приходила в себя от нервного и физического истощения и новая медицинская сестра, высокая, тощенькая москвичка Клава Отрепьева. На курсы медицинских сестер она успела поступить до войны, экзамены сдавала двадцать третьего июня, а через два дня ее призвали в армию.

Военная судьба скоро забросила Клаву с полевым госпиталем в самое пекло боев под Тихвин и Малую Вишеру. Дальше — еще хуже. С головным отрядом попала в окружение, вышла из него в мае сорок второго дистрофиком и три месяца провалялась на госпитальной койке. И как было не получить дистрофию, если работы в окружении было по горло, продукты привозили редко и приходилось еще сдавать кровь для спасения тяжело раненных.

Когда рассказывала Клава Отрепьева об этом времени, в девичьей палатке становилось тихо. Косились слушательницы на орден Красной Звезды на Клавиной гимнастерке да прикидывали — смогли бы они с такими лишениями справиться? Клава ничего не утаивала и ничего не привирала, сама удивляясь, что осталась живой после всего пережитого.

Рассказывала не часто, к случаю, когда что вспомнится. Быстро спохватывалась, сгоняла с лица горечь и то песню заводила, то какую-нибудь смешную историю про себя.

Не сломили Клаву выпавшие на ее долю тяжелые испытания, как не сломила в четырнадцать лет смерть родителей, а может, потому и оказались Отрепьевой по плечу военные невзгоды, что жизнь жестоко обошлась с ней, приучила к самостоятельности и упорству. Эти качества улавливаются быстро и вызывают уважение. Новенькая быстро пришлась ко двору, скоро даже стало казаться, что она давно служит в медсанбате, даже дальнейшая жизнь без этой неунывающей девчонки не мыслилась.

Дистрофики больше в медсанбат не поступали, и врача Берту перевели в госпиталь. За нее порадовались — все-таки не место на фронте этой больной и совершенно беспомощной в житейских вопросах женщине.

Раненых поступало немного. Подцепит кого-нибудь случайная ночная пуля, кто-то попадет под снаряд. Хирурги взялись за грыжи и аппендиксы, специалисты других профилей забросили скальпели и занялись своим делом. Сестры и санитарки боролись с мухами, которые падки на кровь и слетаются на ее запах тучами. Били мух хлопушками, немедленно сжигали кровяные бинты. Избавятся, передохнут и начинают все сначала.

В такое спокойное, почти мирное время в медсанбат приехал главный хирург фронта генерал-лейтенант медицинской службы Вишневский, сын и ученик всемирно известного академика Александра Васильевича Вишневского, разработавшего лечение новокаиновой блокадой, новые методы местного обезболивания, внедрившего масляно-бальзамическую повязку для гнойных ран.

Возник тихий переполох. Каждому хотелось поговорить с главным хирургом, хотя бы взглянуть на него, и все боялись встречи с ним — а вдруг что не так будет.

Невысокий, худощавый, порывистый в движениях и в то же время очень сосредоточенный, Вишневский обходил палатки, беседовал с врачами и ранеными, недостатки подмечал с первого взгляда, но замечания делал спокойно, не повышая голоса, чем еще больше располагал к себе. Во время обхода привезли раненых, и Катя заволновалась — вдруг главный хирург фронта захочет посмотреть, как они работают, а Вишневский решил по-другому. Рюмин сказал, что Александр Александрович будет оперировать сам, многозначительно посмотрел на Катю и добавил:

— С вами. Так что готовьтесь. У Кати перехватило дыхание.

— А вы будете ассистировать? — спросила, заикаясь. Глаза Рюмина откровенно смеялись:

— Нет. Вдвоем поработаете. Как обычно.

— Да как же так? — совсем растерялась Катя. — Эт-то невозможно! Я не знаю его привычек, движений, вдруг что-то не пойму. Нельзя же так сразу.

— Можно и нужно, — заверил уже серьезно Рюмин. — Со мной работаете, а с ним еще проще. Он хирург от бога.

Пришлось спешно собираться, сжиматься в кулак, как учил когда-то Головчйнер. Катя провела с Вишневским две операции «на животах». И ничего страшного не случилось. Главный сразу так повел себя, что она прекрасно понимала даже его взгляд из-под сильных очков. Работал он виртуозно. Катя тоже увлеклась и забыла, что она помогает самому Вишневскому.

— Ну вот и все, а вы боялись. Боялись ведь, правда? — спросил главный, стягивая с лица маску.

— Очень. Вначале все поджилки тряслись.

— А на плацдарме?

— Так вас же там не было, — простодушно ответила Катя.

Вишневский откинулся назад и захохотал громко, пронзительно:

— Неужели я страшнее снарядов? Или похож на Змея Горыныча!

— Извините, я совсем не то хотела сказать, но, понимаете...

— Понимаю, — пошел навстречу Вишневский. — Вы лучше вот что скажите: хорошо начальство сделало, что вас почти на передовую затолкало?

— Конечно! Во время распутицы и ледохода раненых бы вообще на тот берег не переправить. А мы операцию быстренько сделаем, подлечим, а потом уже и в путь. Нам главное — спасти!

— Правильно! Я, знаете ли, твердо стою за то, чтобы хирургическая помощь оказывалась как можно ближе к месту сражения. К сожалению, не всегда так получается и не все понимают такую необходимость. Как у вас с кровью?

— Получаем, а когда не хватает, свою отдаем. У нас все санитарки и сестры доноры. И врачи сдают, если нужно.

— За это спасибо! А теперь покажите-ка мне ваши скальпелечки. — Едва взглянув на них, Вишневский выбрал один и, не пробуя лезвия, сказал уже совсем по-иному: — Если вас будут оперировать, то хотел бы я, чтобы вот этим. — Бросил тупой скальпель обратно, стал мыться и больше не сказал ни слова и ни разу не взглянул на Катю.

В тот же день Рюмин раздобыл где-то брусочки, вплоть до шлифовального, и приказал:

— Наточите как следует и в дальнейшем держите в полном порядке. Приедет снова — обязательно проверит.

Так и случилось. Приехал, увидев Катю, одарил улыбкой:

— Ну как наши раненые, которых мы оперировали? В каком состоянии отправлены? Давно ли?

Катя рассказала.

— Выходит, не зря старались, а? На скальпелечки разрешите посмотреть. Вот теперь хороши, теперь и самому не страшно под нож ложиться. Не смею вам больше мешать. Работайте.

5

Новый командный пункт полка расположился на левом берегу Волхова в высоком сосновом лесу, недалеко от пионерлагеря «Онег», бывшего имения композитора Рахманинова. Передовая находилась от него километрах в двух, но пули долетали и сюда, даже раненые были, пока не выложили между землянками защитные стенки из дерна.

После этого обязанности санинструктора показались Тамаре Антоновой и совсем необременительными: следить за санитарным состоянием землянок и ближайшей округи, снимать пробы перед завтраком и обедом, проверять рядовой и сержантский состав на педикулез, кого нужно, срочно отправлять в баню, прожарить там одежду, проследить, чтобы ЧП не повторилось. Если пустить все на самотек, то и с этим можно запурхаться, а ежели сразу навести порядок, то потом он сам собой держаться будет. Тамара так и поступила. Сначала взялась за пожилого повара. Был он мастером, но подзазнался и обленился. На Тамару поглядывал свысока и цедил сквозь зубы, иногда взрывался. Тамара тоже срывалась, но «ключик» подобрала быстро: доверительно спросила повара, не хочет ли он вместо черпака «поработать» в дзоте с винтовкой. Если есть желание, она поговорит с начальником штаба майором Мордовским. Повар разразился пространной речью, но на кухне незамедлительно воцарилась чистота.

С разведчиками война приняла более затяжной характер. Тут уже с Тамарой поговорили «доверительно». Чернокудрый и всеми уважаемый старший сержант Сташинскнй (с двумя орденами на гимнастерке в сорок втором году!) сказал, что ей лучше не совать нос в их землянку, а то там может что-нибудь выстрелить или взорваться, и полетит она, Тамара, прямехонько в рай, если там ей место приготовлено. На другое утро землянка разведчиков оказалась пустой, в ней нарочно все было перевернуто вверх дном. Тамара сделала приборку, а вечером в жилище, разведчиков снова стоял дым коромыслом. И быть бы ему долго, и большой бы ссоре разгореться, да упросила Тамара майора Мордовского взять ее с собой на передовую. И вовремя. Немцы обнаружили разведчиков раньше времени, открыли по ним огонь и двоих ранили. Тамара уже и сумку было открыла, да подняла глаза на Сташинско-го: «Как же я их перевязывать буду? Вдруг у них что-нибудь взорвется или выстрелит?» «Не бойся, — буркнул разведчик, посмотрел, как она работает, под огнем держится, и по-другому заговорил: — Мы думали, ты так... Если не возражаешь, мы тебя всегда с собой брать будем».

С этого дня она стала как бы и санинструктором разведвзвода и даже получила личное оружие. В куклы Тамара не играла, а с наганом... Чуть выдавалось свободное время, уходила подальше от посторонних глаз и то кобуру назад сдвинет, то вперед, отыскивая для нее положение, при. котором быстрее всего можно выхватить наган. Удалив из барабана патроны, «стреляла» и на бегу, и стоя, а чаще всего, лежа, соображая, что так ей скорее всего и придется использовать личное оружие. Она перевязывает раненого, к ней подкрадывается фашист, она молниеносно выхватывает свой семизарядный и — бах!

Наган был тяжел и неудобен для маленькой руки Тамары, первое время она с большим трудом выжимала спусковой крючок при одновременном вращении барабана, но чем больше упражнялась, тем послушнее и легче становился наган.

Все хорошо складывалось на новом месте у Тамары Антоновой, и в довершение ко всему, к великой своей радости, она обнаружила в полку девчат. Пошла в тыл развалившиеся сапоги починить, перешла по мосткам Волхов и по пути к хозяйственным службам набрела на прачечную.

Чтобы полк мог воевать, ему нужны и портные, и шорники, и ковали, и оружейники, и ветеринары, и много других вспомогательных подразделений. Если каких-то не хватает, их создают. Жизнь заставила организовать и прачечную.

Она была оборудована на поляне близ ручья, километрах в пяти от передовой. Пули сюда не долетали, и из артиллерии не обстреливали: не ведали фрицы, какое подразделение дислоцируется, а может, и знали — «горбыль» появлялся в небе два раза в день, — но решили не тратить снаряды на столь мизерную цель.

Вначале прачкам выделили палатку — вот вам жилье, устроили навес — здесь рабочее место, снабдили корытами — это орудия производства, на днях стиральные доски привезем, а пока обойдетесь, привезли кучу грязного белья — на три дня хватит, потом подкинем. Для охраны вновь созданного объекта выделили престарелого бойца, чтобы гнал подальше всякого рода тыловых бездельников и проворачивал работу, которая требовала мужских рук.

Первых прачек «умыкнул» с оборонных работ под деревней Дорожно пожилой и разбитной старшина. Заявился, как с неба свалился, в противотанковый ров этаким фертом, одарил девчат многообещающей улыбкой и пошел манны небесные расписывать:

— Вы тут спины гнете, белы рученьки портите, в мозолях, вижу, все и ссадинах, а я вам предлагаю работу чистую и самую что ни на есть женскую. С едой, опять же, контраст полный. В полку зимой пайка хлеба девятьсот граммов тянет плюс щи и каша. Ежели жизненных вопросов коснуться, то здесь монастырь под открытым небом, у нас же ухажеров, пруд пруди, любого выбрать можно.

Сладко завлекал старшина, глазами поигрывал, заманчивую паутину плел, в одном, однако, просчитался: девчата были мал мала меньше и в ухажерах не нуждались. Те же, у кого парни ушли в армию, такой намек за оскорбление приняли. Прямо об этом сказать постеснялись, начали выискивать другие доводы, но и старшина не унимался:

— Не на курорт приглашаю, а в боевой полк. Это же понимать надо!

Настойчиво уговаривал человек, в меру своего старшинского разумения, но желающих стать прачками нашлось немного. Непривычно было девчатам такое, не слышали они, чтобы девушки в армии служили. Что дома скажут и что подумают? Согласились только подружки из деревни Холыньи Маша Варламова, Зина Силина и Оля Борисова. И еще Анна Николаевна Новикова. Анне Николаевне было под пятьдесят, на оборонные работы она пошла, чтобы не уезжать далеко от дома, ради этого и в прачки решила записаться. Согласие Анны Николаевны старшину не обрадовало. Он успел «засечь», что девчата ее Маткой называют, и деликатно поинтересовался, не трудно ли ей будет. Анна Николаевна на него и не посмотрела:

— Не беспокойсь. А если хочешь узнать, сколько мне лет, так скажу — все мои. Понятно?

— Вполне, — согласился старшина. Улов был небольшой, и чваниться не приходилось.

Вот так и открылась прачечная на пустом месте. Вскоре, как и обещали, ее снабдили стиральными досками, вместо корыт сделали деревянные лотки, установили жарилку, чтобы попутно уничтожать всем известных окопных «вредителей», и пошла работа. Подъем в шесть утра, завтрак, и — не разгибаясь — до обеда. После него снова работа, пока не стемнеет. Мозоли сошли, руки стали чистыми, но пальцы «выстирывались» на глазах, и прачки поглядывали на них с большим беспокойством.

Помыться в бане бойцов выводят с переднего края два, а то и раз в месяц. Белье у них грязное, заношенное. В крови оно, в пятнах от ружейного масла, в прожогах от «стреляющей» махорки. Попробуй простирай сто пятьдесят пар за день. Дома бы прокипятили его в щелоке, пропустили через десять вод, а тут все скорее, все давай и давай! А стемнеет, тоже не всегда отдохнешь. То политзанятия устроят, то винтовку заставят изучать, разбирать и собирать, а потом еще и чистить. Зачем им это? И в кого стрелять? Все чаще недобрым словом вспоминали прачки сладкоречивого старшину. Наобещал с три короба, а что на деле? На рвах даже веселее было, там народа много, а тут?

Вдобавок ко всему такой случай выдался. Отстирались до обеда, в полуземлянку ввалились — построили ее вместо ненадежной палатки, — растянулись на нарах, пока Матка щи притащит, и только она пришла, ведро на стол водрузила, такое началось, что света белого не взвидели. Под бомбежкой бывали не раз, но это что? Прилетят, покидают бомбы, в ров, конечно, не попадут, постреляют для острастки из пулеметов, и восвояси. А снаряды вью, вью, вью, и конца им нет. Все кругом грохочет и рвется, ядовито-желтый дым в глаза лезет, ни вздохнуть, ни прочихаться. Матка первой опомнилась:

— Ложись! Лезь под нары, — закричала. Залезли, а там грохот еще громче, земля будто живая шевелится, над головой один накатик из тонких бревнышек. Попадет, так ни от кого и косточек не останется.

Рвануло рядом, да так, что поднялась и опустилась, скособочившись, полуземлянка, что-то звякнуло в ней, что-то потекло. Не помня себя, выскочили на волю, увидели вместо палатки сторожа дымящуюся воронку и, очертя голову, подвывая не хуже снарядов, бегом в лес, под защиту деревьев.

Маша Варламова споткнулась о ком выброшенной взрывом земли, тут же вскочила, понеслась пуще прежнего и бежала до тех пор, пока не растянулась снова.

Обстрел закончился, но возвращаться к прачечной не решались долго. Там, в воронке или где-то возле нее, разорванное на куски тело красноармейца.

— Хороший был человек! Тихий, — негромко сказала о нем Матка.

И правда, хороший. Дров сухих всегда наготовит, вода в котлах еще до подъема песни поет, жилище им обустроил — лучше не надо. Когда и спал человек? Еще бы повспоминали — о мертвых всегда много доброго остается в памяти, — но увидели, что дверь полуземлянки вдруг отворилась, из нее кто-то вышел и направился к воронке. Вгляделись, и — свят, свят, свят, — никак сторож бродит?! Или призрак его? Если снаряд попал в палатку, то как мог уцелеть человек?

У воронки ходил красноармеец. Живой и невредимый. Он до налета ушел в лес по своим надобностям.

— Вернулся — палатки нет, заглянул к вам — пусто. Думаю, ну и хорошо, значит, тоже в лес убежать успели, значит, никого не убило. Пошел искать, не осталось ли что от моих вещичек — ботинки у меня добрые запасные были. Один вот нашел, а второго что-то не видно. И обед пропал, — заключил под конец сторож.

— Как пропал? Если остыл, подогреем. Сторож прищурился, полез в карман за кисетом:

— Земли много в ведро насыпалось, и вытекло все. Осколок через окно влетел и в ведре остался. А второй стену пробил, другая только его удержала. Вот посмотрите, какой большущий.

Утром Зина Силина и Оля Борисова сказали, что с них хватит, и вернулись на оборонные работы. Анна Николаевна и Маша Варламова остались. Матка стирала, как всегда, спокойно. Маша — с ожесточением из-за стыда за вчерашнее беспамятное бегство. Казалось ей, что она перетрусила больше всех и кричала громче всех. Не заметила, как руки опустились, вцепились в лоток. Маша не знала, что такое состояние естественно, им нужно просто переболеть. Анна Николаевна задержала на ней долгий взгляд, но промолчала.

Скоро в прачечную прислали пополнение. Новенькие были в военном обмундировании. Поспешили выдать военную форму и привести к присяге и Машу с Анной Николаевной. Матку старшей назначили и были довольны, что есть в прачечной хоть один пожилой и серьезный человек.

Анна Николаевна приняла назначение с достоинством и, чтобы знать, с кем ей дальше жить и работать, и из женского любопытства тоже, между делом расспросила, кто и откуда пришел в армию, что делал раньше, и обо всех собственное мнение составила. Катя Ларионова, Аня Ощепкова, Дуся Коновалова, Маша Алексеева были местные, все крепкие и к любой работе привычные. А вот Нина Рябова? Красивая девчонка, фигурка что надо, но до того худа, что не поймешь, в чем и душа держится. У корыта она, конечно, не стаивала, белье выжимать и то не умеет. Устает больше всех, но вида не показывает, светлыми, чуть с рыжа волосенками потряхивает и смеется, а говорок у Нины городской, и росла она, по всему видать, в сытости и довольстве. Чтобы удостовериться в этом, спросила невзначай:

— У тебя, милая, родители кто? Начальники, поди, большущие?

Нина от такого вопроса съежилась почему-то, глаза потухли, беленькие зубы спрятались за губами. И голос стал другим, когда, поколебавшись, отвечать или нет, резко вскинула голову, сбрасывая со лба светлую прядку волос, и сказала как-то непонятно:

— Раз спрашиваете, значит, надо, а раз надо, отвечу — нет у меня родителей.

«Ой, неладное сморозила!» — спохватилась Анна Николаевна, однако отступать она не умела и, вмиг пригорюнившись, попросила:

— А ты расскажи, как так вышло. Здесь все свои — кого стесняться?

Разговор этот после обеда случился, и разоткровенничалась вдруг Нина Рябова, ничего не утаила из своей «сытой жизни».

В довольстве и достатке ей удалось прожить первые три года, когда едва сознавала себя, и потому от того времени в памяти остались жалкие крохи: просторная квартира и белая, с золотым кантом фуражка отца, которой она любила играть. Отец неожиданно умер, а мать сломилась и отдала дочь в детдом. Во втором классе училась Нина, когда мать приехала вдруг с подарками, обливаясь слезами, осыпая Нину поцелуями, умолила воспитателей вернуть ей дочь. Теперь она не надышится на нее, сама вырастит и воспитает.

Ей поверили, и мать увезла Нину в Саратов. Однако клятв и обещаний хватило ненадолго, начались побои и попреки. Нина терпела. Когда же мать приказала идти просить милостыню, Нина пошла в милицию, обо всем рассказала и ее отвезли в ленинградский детдом. Училась хорошо, можно было без хлопот закончить среднюю школу, но в пятнадцать лет она захотела сама устроить свою жизнь и уехала работать на станцию Окуловку. Год была лаборанткой, потом учеником счетовода, и началась война.

— А как ты в армию попала? — спросила Матка, когда Нина закончила свою исповедь и наступившее после нее молчание затянулось.

— Пошла в военкомат и попросилась.

— И сразу к нам?

— Не-е-ет. Под Тихвин. В самые бои попала, когда его сдавали, а потом отбирали. В радиодивизионе служила.

— Радисткой была?

Нина посмотрела на Матку долгим взглядом:

— Рассыльной. Я и подумала: раз призвали, пусть настоящее дело дают. Пошла к комиссару — так и так, хочу на передовую. Написала рапорт по его совету и вот...

— Нашла дело по душе, — засмеялись девчата.

— А что? Полезнее, чем бумажки по землянкам разносить, — не согласилась Нина, — но я и здесь долго задерживаться не намерена. Воевать так воевать. Пошли белье проворачивать.

Поднялись, как воробьи с веточек, шумливой стайкой поспешили к лоткам. Анна Николаевна задержалась. Разломило у нее спину, пошевелиться и то страшно. Что Нина с корытом дела не имела, правильно догадалась, а в главном ошиблась. Отчаянная она, оказывается, сбежит на передовую. Да и другие тоже. Может, не напрасно пошли девчонки в армию, еще скажут свое слово на войне?

Как в воду глядела Анна Николаевна. Вскоре после этого разговора появилась в прачечной Тамара Антонова. Пробыла недолго, но девчата глаз с нее не сводили, расспрашивали, как там, на передовой, уважительно косились и на нашивку, свидетельствующую о ранении, и особенно на кожаную кобуру с наганом — слышали, что личное оружие только командирам положено, а тут девчонке не старше их выдали! Видать, есть за что.

Проводить неожиданную гостью до сапожной мастерской вызвалась круглолицая крепенькая и, как показалось Тамаре, самая тихая Маша Варламова. При расставании, опустив глаза долу, попросила:

— Помоги мне поближе к передовой перебраться.

— Трудно это, Маша. Меня тоже пока на КП полка держат. Вот если в санроту? Пойдешь?

— Конечно.

— Поговорю с командиром роты, а если получится, буду каждый день к тебе бегать. Обязательно поговорю и попрошу, а то все одна и одна, — загорелась Тамара. — Вас увидела, так обрадовалась, что глазам своим не поверила, но прачечная далеко, в нее не часто выберешься.

6

Укрываясь в кустах и траве, разведчики подобрались к вражескому дзоту затемно и залегли справа от него у сделанных ночью проходов в проволочных заграждениях.

На дзот же была нацелена противотанковая пушка. Разведчики должны были взять пленного в тот момент, когда немцы начнут разбегаться по траншеям от ее снарядов.

На тот случай, если противник попытается отбить пленного и организует погоню, в окопах разместился взвод автоматчиков. Наготове было и отделение носильщиков. С ним прибыл заместитель командира санроты военврач третьего ранга Скорняков и фельдшер Семен Переверзев. Переверзев длительное время был начальником передового эвакопункта, принимал раненых, поддерживал до наступления темноты и отправлял в санбат, а после реорганизации дивизии стал начальником аптеки полка. На операцию напросился сам, и Скорняков охотно взял его, прикинув, что на опасное дело лучше брать того, кто идет на него добровольно. Словом, народу в траншеях собралось много, время подходило к обеду и все с напряжением ждали стука колес немецкой повозки. Протарахтит она по настилу, разнесут немцы термоса с пищей по дзотам, начнут котелки брякать, тогда по красной ракете разведчиков все и начнется.

Последние минуты тянулись медленно, нервы у всех были на пределе, и по ним резанула длинная и всполошная очередь немецкого пулеметчика. Послышались разрывы гранат, треск ППШ, стрельба из винтовок. В небо взвилась ракета — разведчики просили о поддержке. Противотанковая пушка стала разбивать дзот, открыла огонь полковая артиллерия.

Началось!

Начальник штаба майор Мордовский вскочил на ноги — до этого по его приказу никто не смел высунуть носа из траншеи — и вцепился сузившимися глазами в просматриваемую сквозь редкие кусты передовую врага. Там случилось что-то непредвиденное, и начальник штаба не обращал внимания на свистевшие над головой пули. Вскочила и Тамара:

— Я пойду?

Не разжимая сомкнутых губ, майор придавил ее к земле — сиди, рано еще!

Нейтральная полоса, где были разведчики, покрылась разрывами мин и снарядов, все заволокло едким тротиловым дымом, а у фашистских траншей целый взвод, и никто не знал, что с ним.

— Разрешите, товарищ майор? — снова попросила Тамара.

Мордовский бешено оглянулся на нее:

— Сиди! Не видишь, что немцы отсечный огонь дали?

Впереди встала сплошная стена разрывов — фашисты не выпускали разведчиков. Подкошенные пулеметными очередями, никли кусты и травы, частили, будто кто ожесточенно и сумбурно бил в барабан, мины. Немцы вели такой сильный огонь, что, казалось, никто не мог уцелеть от него на нейтралке, и уже мысленно похоронили разведчиков, как сквозь небывалый грохот прорвался одинокий голос:

— Та-ма-ра! Та-ма-ра-а!

Не спрашивая разрешения майора, она перепрыгнула через бруствер и, согнувшись, побежала на зов. Добежав до связного, упала и поползла с ним к вражеским траншеям.

— Дура! Куда ты? — кричал Мордовский, но она не слышала. Начальник штаба повернулся к Скорнякову:

— Носильщиков на нейтралку!

Немцы продержали завесу минут пятнадцать, потом огонь начал стихать. Ждали, что еще немного — и все успокоится. Вместо этого, для наказания и устрашения, немцы обрушили шквал огня тяжелых батарей на передовые позиции, перепахали их вдоль и поперек и тогда успокоились.

Прошло еще какое-то время, и с нейтральной полосы по одному стали выбираться разведчики. Притащили раненых и уже перевязанных Тамарой. Командир взвода докладывал Мордовскому: в сделанном проходе оборвалась плохо закрепленная саперами проволочная нить, ударила по связке консервных банок. Немцы открыли огонь.

— Как вам удалось уцелеть? — спросил начальник штаба.

— Воронок фрицы накопали щедро. В них и отсиделись, а вообще и сам не верю.

Наступила обычная дневная тишина, и никто не обратил внимания на слабый хлопок выстрела ротного миномета. Наверное, осталась в лотке последняя мина, немецкий наводчик решил израсходовать и ее для верного счета.

Эта случайная мина разорвалась в траншее, где в ожидании отхода собрались автоматчики. Восемнадцать убитых и раненых сразу!

* * *

До санитарной роты Тамара тащилась вместе с подводами рядом с Семеном Переверзевым. Оба в грязи и крови. Такими их и увидела Маша Варламова, побледнела и с испугом оглядела прежде всего Семена.

— Ты не ранен, Сеня?

Как ни была Тамара расстроена случившимся на передовой, как ни устала, уловила она искреннюю тревогу и участие в голосе Маши и изумилась — всего ничего Маша в роте, а что-то уже начинается у нее с Переверзевым, если не началось. И Маша ей ни слова. Подружка называется! Чтобы проверить возникшее подозрение, попросила со значением:

— Скажи своему, чтобы не жилился и «товару» мне отпустил побольше.

— Какому своему? Какому своему? О чем ты говоришь? — покраснела до корней волос Маша.

— Начальнику аптеки. Не ясно разве? Ладно, вы поворкуйте, а я схожу помоюсь.

Оврагом, в котором стояла санрота, Тамара спустилась к реке, выстирала гимнастерку и присела на берегу, засмотревшись на Волхов. Так бы сидеть здесь и сидеть, забыть о раненых разведчиках, о мертвых и искалеченных автоматчиках, весь нынешний день выбросить из памяти. Пыталась отвлечься от горьких дум, но не выходили они из головы, метались скачками от одного к другому. Надела не просохшую еще гимнастерку, вернулась в санроту.

Переверзев был щедрым, выдал ей двойную норму медикаментов.

— Ты сегодня поизрасходовалась, — объяснил свое великодушие.

— Угу, — сухо ответила Тамара и попросила Машу:

— Проводи меня.

Шли молча. Маша уже остановилась, чтобы попрощаться, тогда только Тамара спросила:

— Ты что, влюбилась, что ли?

— Не знаю... Он мне нравится, — потупилась Маша,

— «Нравится»! А ты ему? Может, он так? Побаловаться хочет. Ты смотри, руки ему не давай распускать. Держи на расстоянии. Мне один тоже нравился. Капитан! Пришлось ему в ребра наганом упереться. Вовремя отскочил, а то бы черт знает что могло случиться.

— Ой, Томка!

— Вот тебе и Томка. У тебя нагана нет, так что будь осторожна. Он не женат?

— Но разве я могу об этом спросить? — удивилась Маша и, вспыхнув, припала к Тамаре. — Ничего я не знаю, Томка, потеряла голову.

— Ну и дура! Было бы из-за кого. Худой, как жердь, черный, как трубочист, нос картошкой. Глаза, правда, ничего, красивые. И брови тоже.

Тамара сознательно сгущала краски. Строен Семен Переверзев, широк в плечах, сила у него недюжинная, и черный как смоль казацкий чуб его хорош. Все это давно рассмотрела и оценила Маша Варламова и потому слова подруги пропустила мимо ушей, да и смотрела она на понравившегося парня совсем другим, уже влюбленным оком, а оно не всегда слепо бывает.

Тамара видела Семена редко. Придет она в санроту, получит что надо, перекинется парой ничего не значащих словечек, и вся недолга. У Маши же он был на глазах каждый день. Она знала, что начальника аптеки любят и уважают в роте за расторопность и деловитость, за то, что не бледнеет и не сгибается он при обстрелах, за отзывчивость и душевность. Однако больше всего Маша ценила Семена за его ласку, женским чутьем своим чувствовала, что и он к ней неравнодушен, но разве об этом расскажешь?

А Тамара не отступала. Долго еще наставляла Машу, разные разумные доводы приводила. Маша слушала и помалкивала. И было в ее молчании глухое упорство и даже отчуждение. Первый раз за все время дружбы они не понимали друг друга и расстались, как чужие.

7

Новая весна подтачивала снега буйными дневными ручейками. Снег плющился к земле, и даже в самых глухих местах, куда солнце из-за плотного навеса ветвей пробивалось слабо, вытаяли приствольные круги.

Полки дивизии сняли с плацдарма в январе, вывели на правый берег Волхова, и начали они бесконечные марши вдоль фронта, а чаще к Новгороду, от него в недалекий тыл и обратно.

Семнадцатого или восемнадцатого марта, все уже потеряли счет дням, дивизия вновь шла к Новгороду. В ожидании скорого привала на последнем дыхании миновали деревню Мшага, свернули в лес. Еще недавно здесь было сосредоточено столько техники, что ни у кого не оставалось сомнения, для чего ее подтянули. И танки стояли всюду, и понтонные части, и тяжелые пушки буквально жались друг к другу. Теперь лес оказался пустым и солдаты приуныли — не будет наступления, а когда после ужина стали показывать «Котовского», рассеялись последние надежды.

На экране шел суд. Спросили Котовского, как ему удалось бежать последний раз. Развяжите руки — покажу, сказал Котовский. Развязали. Он схватил за шиворот охранявших его солдат, стукнул лбами и на глазах изумленных и перепуганных судей и зрителей выпрыгнул в окно. Что было дальше, досмотреть не пришлось — объявили боевую тревогу.

* * *

Ночью двадцать пароконных подвод доставили громоздкое имущество санитарной роты под бугор, на котором раньше стояли дома Ковалева погоста, а сейчас поломанным зубом торчал лишь остов наполовину снесенной снарядами церкви. Под его прикрытием стали разбивать палатки. Улучив свободную минутку, Маша Варламова поднялась наверх взглянуть на Новгород. От ее родной Холыньи, славившейся своими знаменитыми огурчиками, по прямой до него чуть больше десяти километров, и Маша любила вечерами смотреть на разливавшееся над городом электрическое зарево. Теперь ни один огонек не пробивал черную мглу. Так могло быть в любом другом месте, где никогда не было человеческого жилья.

Под утро Ковалев погост начали обтекать батальоны полка. Прошли тихо и растворились во тьме. Еще долго стояла тишина. Но когда за спиной забрезжил рассвет, позади что-то заскрежетало и к городу понеслись огненные стрелы залпов «катюш». Думали, что это сигнал артподготовки, но после «катюш» открыли огонь только полковые батареи и батареи приданного дивизии полка. Фашистская же оборона загрохотала вовсю. Первые кинжальные очереди крупнокалиберных пулеметов от Синего моста и Кириллова монастыря перекрыли десятки других, а скоро и они стали не слышны из-за разрывов снарядов тяжелой артиллерии. Те начали теснить и перебивать друг друга, пока не слились в мощный громоподобный гул. Что творилось впереди, рассмотреть было невозможно. Вначале обзору мешал утренний туман, потом затянувший все вокруг дым от разрывов. Под его прикрытием стали выбираться в тыл раненые, их начали вытаскивать на волокушах.

Первым раненым быстро оказали помощь и отправили в медсанбат. Новые не поступали. И бой прекратился.

Солнце поднялось над землей, разогнало туман и дым. Ровное, тянувшееся до самого города поле бурело оттаявшими плешинами земли, свежими воронками, чернело солдатскими телами. Они лежали во всю его многокилометровую ширину неровной, часто прерываемой цепочкой и далеко от немецких позиций, и, приближаясь к ним, у выдвинутых за пределы Новгорода Кириллова монастыря и Рождественского кладбища. Лежали там, где застал конец короткой атаки и прижал к земле плотный артиллерийско-пулеметный огонь. И все казались мертвыми. Лишь как следует присмотревшись, Семен Переверзев убедился, что были и живые, и догадался, что они притворяются убитыми, потому что нет пути ни вперед, ни назад.

Кое-кто не выдерживал, вскакивал и бежал или полз до ближайшей воронки. Таких выбивали немецкие снайперы, засевшие на чердаках окраинных домов и на колокольнях церквей.

День разгорался ясный и теплый, видимость была отличной. И он был бесконечно длинным, этот яркий весенний день. Хлопали одиночные винтовочные выстрелы, рвались мины, добивая раненых, губя уцелевших. Над полем безнаказанно кружился немецкий «горбыль», высматривая новые цели.

Понимая, что помощи ждать неоткуда, и опасаясь стрельбы снайперов на голос, раненые молчали, пока не пришли наконец затяжные сумерки.

Безжизненное днем поле огласилось криками и стонами. Немцы отозвались на них усилением артиллерийского и минометного огня, однако даже он не мог заглушить стенания массы отчаявшихся людей. Они смолкли на несколько минут, когда немцы включили громкоговорящую установку и над полем — кто мог ожидать этого? — понеслась веселая бравурная музыка. Ее сменил голос:

— Солдаты! Немецкая оборона неприступна, и вы в этом убедились. Ваши офицеры послали вас на убой. Переходите на нашу сторону, солдаты. Немецкое командование гарантирует вам жизнь, раненым — немедленную и квалифицированную медицинскую помощь. У кого семьи на нашей территории, те могут возвратиться домой. А теперь послушайте песню в исполнении великого русского певца Шаляпина.

«Блоха? Ха-ха-ха-ха!» — рокотал знакомый бас.

После него получасовой обстрел, и снова песня. Русланова пела свои знаменитые «Валенки». За ней очередной призыв сдаваться в плен, обстрел, и опять песня. Набор пластинок у фашистов был большой. Фокстроты сменяли танго, танго — вальсы.

Над полем стоял стон!

Раненых, что были подальше от немецких позиций, начали вытаскивать еще засветло. Поползли за ними в белых маскировочных костюмах маленькие и юркие сыны полков с белыми же, под цвет снега, волокушами. Вдвоем взваливали на них тяжелых солдат, укрывали простынями, потом каждый подтягивал на какие-то сантиметры, тащил за собой, откуда и силенки брались.

В таком же маскировочном облачении потянулись на поле носильщики санитарных рот. Когда хорошо стемнело, включились в работу проводники с собачьими упряжками, солдаты тыловых служб. Вытаскивали раненых до правого рукава Малого Волховца. Отсюда вывозили на санях.

Небо высвечивали немецкие ракеты, носилась над полем свинцовая метель, рвались на нем снаряды и мины, но по-прежнему сквозь грохот разрывов и пулеметные очереди прорывались крики о помощи и оставшиеся живыми не щадили себя.

А впереди то и дело вспыхивали скоротечные перестрелки — отгоняли немецких разведчиков, шастающих тут и там в охоте за пленными.

Лились над полем веселые песни!..

* * *

Поток раненых захлестнул и медсанбат. Невиданно много было тяжелых и еще больше отяжелевших, перемерзших, с синюшными лицами, вялых и едва живых от большой потери крови. Их надо было сначала отогреть, накачать уколами, силы им хоть малые восстановить и только потом нести в операционную. А все столы оказались мгновенно заняты, на них очередь. Приходилось отбирать наиболее тяжелых, остальным ждать и ждать. Самые трудные операции делали хирурги, средние — врачи других специальностей, овладевшие хирургией на фронте, легкораненые попадали к фельдшерам и наиболее опытным медсестрам. И не хватало ни тех, ни других, ни третьих.

Уже на второй день стали брать кровь у сестер и санитарок по заранее составленному Катей Мариничевой списку. Пухленькая, рыженькая Маша Прокофьева попросила забрать у нее сразу пятьсот граммов.

— Ты что, с ума сошла? — удивилась Катя. — Как работать-то будешь?

— Да понимаешь, какое дело... Таджика тут одного я из шокового состояния вывела, на операционный стол быстро пристроила, его поддержать надо, чтобы не умер.

— Влюбилась, что ли? — еще больше удивилась Катя.

— Скажешь тоже! У него невеста есть. Самая красивая девушка в ауле. Говорит, если умрет он, то и она тоже. О двух жизнях идет речь. Разреши? Мне ничего не сделается.

Взяли у Прокофьевой пятьсот граммов крови, и она, как все, поднялась и пошла работать, немножко чумная, но довольная, что по ее вышло.

Катя продержалась трое суток. Едва выдастся свободная минутка, выйдет из операционной Рюмин, Катя выгонит из нее мужчин-санитаров и прикажет:

— Танька, коли!

Сделает Таня укол кофеина, и снова бодра Катя Мариничева, четко работает на следующей полостной операции, не забывает и о других обязанностях старшей медицинской сестры медсанбата.

Небольшой перерыв выдался. Катя успела перекусить, перевязочные материалы выдать и зашла в шоковую, не пришел ли там кто в себя. Не найдя таких, присела на свободные носилки, гудевшие от долгого стояния ноги вытянула, а как свалилась, не запомнила. Проснулась от негромкого разговора санитаров Крохмаля и Норовило:

— Такого еще не бывало, чтобы столько тяжелых, будто из инкубатора какого, — глушил Крохмаль свой бас.

— Так, говорят, утром побьют, они и лежат до вечера. Знаешь, поди, эти места?

— Еще бы! Как у плешивого лысина. Отход бы, что ли, уж поскорее давали.

Катя была в халате, бойцы лыжного батальона в белых маскировочных костюмах, потому, сообразила она, санитары не заметили ее в полутемной палатке и не разбудили. Вскочила рывком. Крохмаль и Норовило едва себя крестным знамением не осенили:

— Эт-т-то вы, т-то-ва-рищ лей-те-нант? А мы думали, т-тут мертвые все!

В тамбуре Катя чуть не сбила с ног Прокофьеву. Халат у нее весь в крови, перчатки с рук не сняты, и ими Прокофьева утирает текущие из глаз слезы.

— Что с тобой, Маша?

— Умер! Не спасла! — с трудом выговорила Прокофьева и побежала прочь, чтобы выплакаться без свидетелей.

* * *

К рассвету четвертого дня остатки наступающих дивизий отвели с нейтральной полосы на линию обороны, а затем и в тыл. Отходила и санитарная рота. Везли на санях последних раненых, имущество. Сами, засыпая на ходу, плелись следом.

Напряжение, на котором держались сутками, спало, и сразу истаяли силы. То и дело спотыкаясь, брела, тащилась за Переверзевым Маша Варламова. Все эти дни ей не удалось не только прилечь, но и присесть как следует: отпаивала горячим чаем перемерзших раненых, тяжелых кормила с ложки, перевязывала, без конца таскала на носилках от волокуш в палатки, потом из палаток на сани для отправки в медсанбат. Нестерпимо болели и ныли оттянутые непомерной тяжестью руки, пальцы на них свело, и казались они такими немощными, что не сумели бы удержать и простую палку.

Сотни изувеченных, истерзанных голодом и холодом солдат прошли перед глазами Маши Варламовой, и все почему-то слились в лицо пожилого, заросшего белой щетиной бойца, едва ли не первого в этом потоке. «Сестричка, запиши адресок и напиши, что я погиб под Новгородом. Может, старуха найдет когда-нибудь мою могилу?»

Солдат был плох, Маша и утешать его не стала, побежала искать карандаш и бумагу, а когда вернулась, нашла бойца мертвым. А ее уже ждали и звали другие. Сунула пустую бумажку в карман халата, поспешила на помощь к ним.

Утро вызревало пасмурное. С неба валились крупные хлопья снега. Расположение санроты немцы не раз обстреливали такими снарядами, что в воронке дом можно спрятать, и потому на начавшийся обстрел бризантными никто и внимания не обратил. Рвутся где-то в небе, ну и пускай себе. Даже когда взвилась на дыбы под командиром санроты Горюшиным Майка, сбросила его на землю, решили, что испугалась чего-то лошадь, и все. Хотели помочь Горюшину подняться, а он оказался мертвым. Смерть Горюшина походила на неожиданную и нелепую смерть вполне здорового человека в мирное время, но даже это не потрясло вконец измученных людей. Положили тело на сани и поплелись дальше.

Боль и непостижимость утраты почувствовали вечером, на похоронах.

Наступление было ненастоящим. Требовалось обезопасить ленинградцев от нового штурма города. Для этого и «показывали» дивизию фашистам в разных местах под Новгородом, ради этого и бросили в демонстрационное наступление и на некоторое время оттянули силы врага от Ленинграда.

8

День выдался свободным, и Катя Мариничева не находила себе места. Сходила в лес, заглянула в пустую операционную и в конце концов вернулась в свою палатку. Долго крутилась на носилках, пытаясь заснуть, и не смогла. Легла на спину, закинула руки за голову и лежала так с открытыми глазами, тихая и печальная, удивляясь хороводу нахлынувших мыслей. И о довоенной жизни почему-то думалось, и о том, что давно нет писем от родных, и дела медсанбатские не выходили из головы, новые перемены в нем.

— Не медсанбат, а проходной двор какой-то! — неожиданно вырвалось вслух.

Таня Дроздова будто того и ждала. За лето сменилась едва ли не половина врачей, а недавно в другой батальон перевели комбата Радкевича и вслед за ним, в госпиталь, Рюмина. Создались две новые хирургические бригады — Тимошина и Сыпало. Они с Катей попали к Тимошину. Это и волнует подругу.

— Тебе-то что до этого? Не убили ведь, а пе-ре-вели, — тут же отозвалась Таня.

— Как это что? — даже приподнялась от возмущения Катя. — За два года третий комбат и третий хирург! Снова привыкать надо.

— А что тебе привыкать? Что привыкать?

— Все-то у тебя просто, Танька.

— А у тебя все сложно-сложно. Дурью маешься от безделья. Вот привезут раненых, и все из головы выскочит. Некогда будет турусы на колесах разводить.

Замолчали, и каждая осталась при своем мнении.

Тимошин прибыл в медсанбат еще в мае, но почти сразу же попросился в головной отряд, на передовую. Что он за человек, Катя не знала. Это и тревожило. Таня словно прочитала ее мысли и дала исчерпывающую справку:

— До войны три года работал хирургом на прииске в Красноярском крае. На фронт пошел добровольно, был командиром отдельной медико-санитарной роты. Под Синявино — знаешь такое гиблое местечко? — получил ранение. Поправился — и снова на фронт. Участвовал в прорыве блокады Ленинграда. Еще что тебя интересует?

— Ой, Танька, Танька, и все-то ты знаешь. Откуда у тебя такие точные сведения?

— Я же не такая бука, как ты. Подсела к нему, все, что надо, выведала. Хирург он отличный.

— Ты с ним и поработать уже успела? Не скажешь ли, когда? — в голосе Кати ирония.

— А об этом девчонки рассказали, которые в головном отряде были. Можешь у них. проверить, — отпарировала бойкая на язык Таня. — Сработаешься ты с ним. Ты с кем угодно сработаешься.

И как в воду смотрела. Тимошин тоже оказался приверженцем местной анестезии и мази Вишневского, любителем во время операции «позаговаривать зубы» раненым, но в отличие от Головчинера и Рюмина никогда не терял выдержки и хладнокровия. Что бы ни случилось — не обругает, даже голоса не повысит, поморщится разве что.

Сменился в это лето и замполит Знакомство нового — капитана Коршунова — с Тимошиным состоялось в первый же день. Шагнули навстречу, крепко пожали руки, тощий, на голову выше хирурга замполит и коренастый Тимошин. В глаза посмотрели дружелюбно и в то же время изучающе.

— Не приходилось у нас бывать? — поинтересовался Тимошин.

— Не раз, но не по вашей части. Туберкулез у меня. На учете у терапевта Финского состою, — смущаясь, ответил Коршунов.

Тимошин пытливо взглянул на него: вот откуда такая худоба, кирпичный румянец и характерный блеск глаз.

Спросил осторожно:

— Почему не комиссуетесь?

— Ранен бы был, другое дело, а с моей болезнью не считаю себя вправе.

Тимошин согласно кивнул головой.

— До войны какое-нибудь отношение к медицине имели?

— Никакого. Был инструктором райкома партии в Москве.

— В Москве? А я там Второй медицинский кончал. Знаешь такой?

Ничто на фронте не сближает людей больше, чем такое вот землячество, и ничто так не располагает друг к другу с первой встречи. Незаметно для себя Тимошин перешел на «ты» и остро взглянул на замполита — как отреагирует? Коршунов или не заметил этого, или посчитал, что так и надо — нечего церемонии разводить, коли работать вместе, и хирург продолжил в том же духе.

— Давай-ка пройдемся по нашему «хозяйству».

Хирург повел Коршунова в приемно-сортировочную палатку, из нее в перевязочную, затем в операционные. Показал и шоковые. Все они были связаны между собой тамбурами, окна затянуты марлей, легкий сквознячок гулял по сложному брезентовому сооружению, в котором с непривычки и заблудиться можно, но запах крови, лекарств, гнойных бинтов был неистребим. Замполит едва держался на ногах и больше всего боялся, чтобы его не вырвало. А хирург не спешил, осматривал раненых, шутил с ними, несколько человек отправил на перевязку. Занятый делом, он забыл о Коршунове, взглянул на него случайно и предложил:

— Может, отложим «обход» на завтра?

— Нет. Когда-то надо привыкать, так уж лучше сразу.

Тимошин развел руками, но согласился с замполитом — он сам когда-то поступил точно так же.

9

За окном вагона виднелось ярко освещенное здание вокзала. Тамара прочитала — Свердловск. Как Свердловск? Почему?

Первый раз она пришла в себя в медсанбате. Увидела над головой чьи-то расплывчатые лица, хотела спросить, сильно ли ранена, и не успела. Закружилась голова, началась рвота, и сознание отключилось вновь. Оно все время было зыбким, как редкая пунктирная цепочка, и все-таки Тамара понимала, что находится в поезде.

Хорошо помнила последнее утро в батальоне. У артиллеристов выбыл из строя санинструктор, и начарт полка майор Остах попросил ее проверить личный состав батареи на педикулез. Подхватилась и побежала выполнять приказ. Заодно землянки осмотрела. На прощанье пошутила с солдатами, наказала им «живность» не разводить, а кто ослушается, того она вместе с бельем в жарилку затолкает.

На обратном пути букетик нарвала. Пока шла, еще цветочки к нему добавляла, песенки про себя мурлыкала.

Выстрел далекой пушки услышала, а шуршания летящего снаряда не уловила. Он вздыбил впереди землю, взрывная волна ударила по телу и отшвырнула назад. Сознание успело зафиксировать ужасающий треск, жесткий удар, словно горячей и широкой доской наотмашь ударили. И все померкло.

Но почему Свердловск? В сжимаемой раскаленными обручами голове мелькали отрывочные мысли, но никак не могли за что-нибудь зацепиться и выстроиться в связную цепочку, пока не осенило: плохо ее дело, если везут так далеко! И соседи под стать ей. Ампутированные, с пробитыми головами и легкими. Такие на фронт не возвращаются.

Прорвавшаяся сквозь сумеречное сознание здравая мысль обухом топора ударила по голове. Застучали зубы, забилось в конвульсиях тело. Кто-то позвал сестру. Она прибежала с наполненным шприцем.

Санитарный поезд разгрузили в степном и пыльном Омске, недалеко от реки и напротив электростанции. Из трубы день и ночь валил черный дым. От этого в палате было сумрачно и грязно, но по вечерам в ней непривычно вспыхивало электрическое солнце. И город полыхал множеством огней, как будто не было никакой войны.

Девчата прыгали на костылях, ходили, осторожно неся загипсованные руки, бились и кричали во сне, смеялись, ссорились и плакали днем. Тамара воспринимала все это как бегущие картинки немого фильма. Речь не возвращалась. Слух тоже. С врачами и сестрами обменивалась записками. Написать их стоило большого труда. Рука дрожала, забывались отдельные буквы, и приходилось напрягать память, чтобы вспомнить, как они пишутся. Ноги не держали легкого тела. Чурка с глазами! Калека!

Калека и есть. Иногда ни с того ни с сего становилось пусто внутри, в спине возникало какое-то неприятное ощущение, тело заходилось в судорогах, и Тамара проваливалась в глубокую и черную яму.

Возвращение из небытия было долгим и мучительным — и само по себе, и от мыслей о своей беспомощности. За глотком воды не подняться и попросить нельзя. «С восемнадцати лет инвалидом быть! Ну уж дудочки! Если припадки не пройдут, застрелюсь! — решала Тамара. — Дождусь конца войны, и тогда...»

Дни текли серые, безрадостные. Из них складывались недели. Чтобы как-то убить время, часами мяла пальцы, сгибала и разгибала руки и ноги, разгоняя по телу кровь, и однажды поймала себя на том, что сидит на кровати! Никто не помогал и не поддерживал, а она сидела и не могла вспомнить, как это у нее получилось. Засмеялась от радости и замерла, не услышав собственного голоса. Расстроилась ненадолго — поверила, что скоро сможет ходить. Руки и ноги целые, почему бы и нет? На другой день, посидев немного, встала, взглянула на пол — он показался далеко-далеко, будто смотрела вниз с водонапорной башни — голова закружилась, и Тамара упала. Долго лежала, ждала приступа. Он не наступал. Поднялась снова, на этот раз крепко вцепившись в спинку кровати. Держась за нее, сделала несколько шагов, потом обратно. Голова кружилась, ноги были будто не свои. Пришлось лечь. Спала в эту ночь крепко, а утром самостоятельно дошла до двери палаты и даже выглянула из нее.

Однажды услышала протяжный и густой утренний гудок электростанции или что-то похожее на него. Вопрошающе уставилась на девчат. Они поняли ее вопрос и проскандировали: «Гу-дел! Гу-дел! Гу-дел!» Включили на полную мощность репродуктор.

Показалось, что передавали музыку. «Будешь слышать! Будешь!» — снова хором прокричали девчата. Тамара поняла. Или догадалась по артикуляции? Да нет, слышала! Но как это трудно — слушать. Устала так, будто целый день таскала раненых. И какое счастье слышать самые обыкновенные звуки, понимать слова! А вдруг она ошибается, мерещится ей все?

Написала записку, попросила позвать врача. Пришла Зоя Михайловна, о чем-то поговорила с девчатами и крупно вывела: «Слышите! Удивлена не меньше вас — вначале обычно возвращается речь, но бывает и наоборот. Поздравляю!»

Слух возвращался медленно, с частыми провалами. То различимы даже отдельные голоса, то чуть ли не каждое слово приходится просить повторить и не отводить глаз от губ, чтобы понять хоть что-то. И с речью происходило то же самое. Некоторые слова не давались долго, сплошное заиканье получалось. Другие, без начальных глухих, произносились без запинки. И только заговорила, все дурные мысли отлетели прочь, стала интересоваться, скоро ли можно выписаться, осторожно выпытывала, комиссуют подчистую или разрешат вернуться на фронт? Если в армию, то готова покинуть госпиталь в любое время, а если измерены демобилизовать, то еще полежит — ей спешить некуда и ехать — тоже.

А пока старалась больше ходить. Двора в госпитале не было, но за фасадом росли жиденькие и пыльные кустики сквера. В нем Тамара и стала проводить почти все время. С любопытством приглядывалась к прохожим. Большинство в старенькой разномастной одежде, все тоненькие, но попадались и в костюмах с галстуками, в шелковых платьях, в туфельках на высоких каблуках и с сумочками вместо авосек, пышнотелые, ухоженные. Таких непроизвольно провожала прищуренным взглядом. С иными вступала в разговор, расспрашивала о тыловой жизни и знала, что город живет трудно и голодно. Как-то стала подсчитывать, сколько мимо проходит мужчин и сколько женщин. Получилось один к десяти! Это заставило призадуматься.

По единодушному мнению выздоравливающих, медицинская комиссия проходила в самый несчастливый день, в понедельник. После бессонной ночи Тамара выглядела неважно. Громадное зеркало, висевшее в вестибюле первого этажа, без всякого снисхождения отразило робкую съежившуюся фигурку в черном халате, с выпирающими на груди ключицами, настороженные глаза и не задиристый, как всегда, а скорбно поникший нос. Наверх поднималась медленно и раздумчиво, с надеждой, что будут вызывать по алфавиту, и она пройдет» первой, и с твердой решимостью, в случае неудачи, добиваться переосвидетельствования. Скажу, что не выпишусь, а выгонят — на крыльце буду день и ночь сидеть, пока не направят на новую комиссию, решила Тамара.

Вызвали ее одной из последних. Заявила, что чувствует себя хорошо, а заикание пройдет. Она много поет, это помогает. Осмотрели, прослушали и приказали выйти.

— Есть выйти! — сказала бодро, бросила умоляющий взгляд на Зою Михайловну — помогите! — и резво вышла за дверь.

Только на это и хватило. В коридоре без сил опустилась на скамейку, закрыла глаза и чего только не передумала за те несколько минут, пока врачи решали ее судьбу. Но когда вызвали снова и сказали, что признана годной к строевой и по личной просьбе направляется на Волховский фронт, выскочила из кабинета первоклассницей, даже на одной ножке попрыгала. Веревочку в руки, так и через нее бы поскакала.

* * *

Омск проводил Тамару моросящим дождем, леса Новгородчины встретили ясной и теплой осенью. Уже шуршал под ногами опавший лист, земля по утрам белела от инея, а дни стояли тихие и солнечные.

Но не погода больше всего порадовала Тамару. До конца войны она считала полк своим единственным домом, и не ошиблась. Привязанность оказалась взаимной. Как родную дочь встретили Тамару на КП полка, где давно знаком почти каждый, повели к новому командиру полка подполковнику Ермишеву — вот Тамара Антонова вернулась, самый боевой санинструктор; в санроте сбежались все и едва не затискали в объятиях, особенно Маша Варламова — повисла на шее, запричитала — ой, подружка, подружка, привезли-то тебя к нам какую: ноги, руки и голова болтаются, как у мертвой, думала, уж не увижу тебя больше; в батальоне — она служила в нем давно — и совсем растаяла. Дома она, все хорошо у нее, так хорошо, что лучше и не надо. Одно на первых порах огорчило. В госпитале по совету подруг написала Тамара в Москву, просила передать по радио, что разыскивает родителей. И было передано такое сообщение, сама слышала, но ни одного письма в ответ не пришло. Значит, не успели мама и папа уйти от гитлеровцев, остались в оккупации.

10

На развилке дорог старший оперуполномоченный полка капитан Фишкин придержал лошадь:

— Саша, может, в медсанбат завернем? Тут недалеко.

— Никак заболел? — попытался отшутиться старший лейтенант Высочин, но его номер не прошел.

— Ты мне не финти. Не для себя стараюсь, — строго сказал Фишкин и повернул налево.

Недели две назад Высочин рассказал Фишкину о своей радости и о горе — тоже. Полтавскую область только начали освобождать, как он отправил два письма. Одно родителям, второе в сельсовет, чтобы сообщили, остался ли кто жив из семьи. И получил весточку из дома, узнал, что отец воюет, мать и младшая сестра Марфуша уцелели, со старшей же, Марией, беда приключилась. Их село Степановка стоит вдалеке от больших дорог, и немцы в нем появлялись редко. Власть и расправу чинили пришлые полицейские. Они же занимались угоном молодежи в Германию. Марфуше двенадцать лет, и ее не трогали, а Марии удавалось скрываться от облав в зарослях старой части сельского кладбища. Успела убежать и последний раз.

— И тогда что сделали эти сволочи! — бледнея от ярости, рассказывал Высочин. — Забрали Марфушу, понимаешь ли. Вывели из дома, и сразу выстрелы! Мать, не помня себя, выбежала на улицу, а полицаи ржут: «Говорила, больная лежишь, подняться не можешь, а выпорхнула как молодица. Так вот, Анна, не придет Мария, расстреляем младшую». И увели Марфушу, посадили. — Он сделал несколько глубоких затяжек и продолжал: — Сто дум мать передумала, а выход один. Разыскала Марию, и решили они, будь что будет, а младшую надо спасать. Марфушу выпустили, а Марию угнали. Написал матери, как мог успокаивал, а сам не верю, что жива Мария останется. Как ты думаешь? Фишкин вздохнул:

— Никто на этот вопрос не ответит, Саша. Во время войны жизнь человека зависит от таких случайностей, что и на день вперед загадывать нельзя, а вот надеяться можно и надо.

— Умом понимаю, а сердцу как быть?

— В кулак его, Саша, в кулак, что еще посоветовать... — Фишкин помолчал, а потом, чтобы отвлечь. Высочина от тяжких мыслей, спросил: — О родных ты рассказал, а девушка у тебя есть?

— Откуда? Я же с финской в армии.

— Ну и что? Не урод, парень видный, я бы сказал, даже красивый.

По душам так по душам. Была у него девушка. В техникуме. Несколько месяцев любовался издали, все искал повода познакомиться. Такой случай представился, и он воспарил. Дня не мог без нее прожить. Но больно бойка оказалась избранница, тороплива, а по его мнению, любовь должна быть доверчивой, но робкой. Пытался внушить это девушке, она засмеялась: «Тебе надо «бедную Лизу» искать». На этом все и кончилось.

— Да, — посочувствовал Фишкин, — не повезло, но кто ищет, тот всегда найдет. — В черных глазах капитана загорелись веселые огоньки. — Давай я тебя с настоящей дивчиной познакомлю?

— Сосватать, что ли, хочешь?

— А хотя бы и так, раз ты сам не телишься.

— Война закончится, подумаю, — пообещал Высочин. Случайный, ни к чему не обязывающий разговор получился, но Высочин догадался, почему повернул в медсанбат Фишкин, беспокойно заерзал, готов был выпрыгнуть из саней, но удержало вдруг возникшее незнакомое радостное чувство, тревожно, как перед боем, забилось в груди сердце.

Оперуполномоченный батальона старший лейтенант Доронькин оказался на месте. Фишкин познакомил с ним Высочина и не мешкая приступил к делу:

— Помнишь, о чем я тебя просил?

— Конечно, — Доронькин с интересом посмотрел на Высочина.

— Тогда действуй.

Доронькин исчез. «На самом деле какое-то сватовство получается, как у Островского. А если я ей не понравлюсь, или она мне, тогда как быть?» — подумал Высочин и недовольно спросил у Фишкина:

— Зачем так быстро? И вообще, понимаешь ли, не нравится мне все это. — Ему и перед Доронькиным было неудобно, и еще больше он боялся обидеть незнакомую пока девушку.

Фишкин рассмеялся:

— Чтобы не дать тебе опомниться, чтобы не сбежал, не выпрыгнул в окно, как Подколесин. Помнишь такого?

— Изучал, — хмуро ответил Высочин. А Фишкин гнул свою линию:

— Она с регистрационным журналом придет. Ты поищи в нем «интересующие тебя сведения» и какие-нибудь умные вопросы задай, чтобы произвести хорошее впечатление.

Все это Фишкин выговорил, не скрывая иронии, и Высочин понял, что его начальник действует по заранее разработанному плану, с Доронькиным у него полная договоренность и ничего уже не поправить и не изменить. С опаской взглянув на дверь, он достал расческу и начал приводить в порядок волосы. Фишкин расхохотался:

— Смотри-ка ты на него! Он и впрямь не хуже красной девицы волнуется. Ну попереживай, попереживай.

— Разрешите войти? — раздался в двери певучий голос.

Фишкин поднялся, приглашая Высочина следовать его примеру.

— Да, да, заходите, пожалуйста.

— Товарищ капитан, ефрейтор Филиппова по вашему приказанию явилась.

— Ну, не по приказанию, Люба, а по просьбе. Раздевайтесь, пожалуйста. Разрешите-ка я за вами поухаживаю. Вот так. Шинель вашу на гвоздик повесим. Присаживайтесь.

— Спасибо. Мне сказали, что нужен журнал...

— Да. Передайте его старшему лейтенанту. Его Сашей Высочиным зовут.

Тайком, как ему казалось, Высочин успел рассмотреть Любу. Сначала его поразили тяжелые русые косы. Почему не острижены? Потом — глаза, лучистые и ясные, как у ребенка. И крепкие, стройные ноги.

— Вам журнал нужен? Вот возьмите, — Люба смотрела на Высочина спокойно, без тени смущения, и он сообразил, что она ни о чем не догадывается. — Ах да. Извините. Я, понимаете ли... Он взял журнал, раскрыл, что-то прочитал и отвернулся от света, чтобы скрыть лицо и проступивший на лбу пот. Вспомнил, что платок у него не первой свежести, и покраснел еще больше. А Фишкин уже вовлек Любу в разговор, они над чем-то смеялись. Как просто все у него получается и как смело он разговаривает с такой необыкновенной девушкой! Ему бы так, завидовал Саша, но на все попытки капитана втянуть его в разговор отделывался краткими междометиями.

— Саша, у тебя есть вопросы к Любе? — громко и со значением спросил капитан.

— Нет, не имею, — зачем-то вскочил на ноги и ругнул себя за это Высочин.

— Тебе все ясно? Ну что ж, тогда помоги Любе одеться и проводи ее.

Легко сказать: «Помоги одеться!» А ему не приходилось подавать пальто девушке, и Люба не умела пользоваться такой помощью. Она никак не могла попасть в рукава шинели и покраснела не меньше Саши. Они вышли из землянки. Высочин понимал, что разговор должен начать он, хотя бы спросить о чем-нибудь, но нужные слова не находились, а вопросы, которые хотелось задать, казались преждевременными.

— Мы пришли, — сказала Люба, останавливаясь. — Спасибо, что проводили, товарищ старший лейтенант. До свиданья.

— До свиданья, Люба, — ответил он каким-то смятенным голосом — думал, что они пойдут долго и он в конце концов на что-либо решится. — До свиданья. — Повернулся и пошел, ругая себя на чем свет стоит: «Дурак! Ни о чем не договорился. Потом-то как быть?»

Обернулся. Люба стояла на месте и как будто ждала чего-то. Это придало смелости.

— Люба, я думаю, мы не последний раз встретились? — спросил, снова не узнавая своего голоса.

— Не знаю...

— А как же дальше будет? — бросился он головой в омут.

— Может, вам еще журнал понадобится. Приезжайте, — неопределенно ответила Люба.

Сделал к ней шаг, другой и оказался снова рядом. Хотел сказать, что обязательно приедет, но Люба круто повернулась и сбежала по ступенькам полуземлянки. Задержать ее, окликнуть не решился.

В медсанбате известно все, о каждом, со всеми подробностями. Беспроволочный телеграф работает круглые сутки — пока одни спят, другие бодрствуют. Появление Высочина не осталось незамеченным.

— Зачем вызывали? — деланно равнодушно, сдувая с глаз прядь волос, спросила озорная Клава Отрепьева, и руки ее, до блеска начищавшие потускневшую красную звездочку, замерли в ожидании.

— Журналом интересовались, — думая о своем, ответила Люба. — Зачем же я сюда-то его принесла?

— Вот именно. А еще чем? Вернее, кем?

— Тебе-то что до этого? — почему-то рассердилась Люба.

— Да так. А он ничего: высокий, стройный, и лицо симпатичное. Волосы вот только не разглядела. Черные, кажется?

Люба вспыхнула. Она тоже «не разглядела». — О ком ты?

— Не о капитане же. Он старый. А вот старший лейтенант, который провожал тебя, надо сказать...

Ох уж эта Клавка! Привяжется, так не отцепишься. Люба выбежала из землянки. И журнал надо было отнести на место, и захотелось побыть одной, во всяком случае, не отвечать на досужие вопросы.

— Все! Пропала девка. Уж от кого-кого, а от нее я не ожидала такого кульбита, — подвела итог Отрепьева.

Ей возразили:

— Выдумываешь ты все, Клавка. Первый раз, что ли, регистрационный журнал проверяют.

— Дурочки! Журнал — это предлог. Кто сегодня в приемной дежурит? Лида Васильева. Вот ее и надо быловызывать. Голову даю на отсечение, что этот старший лейтенант очень скоро снова появится в наших краях. Тут меня не проведешь.

Фишкин вопросов не задавал. Косил время от времени черный глаз на Сашу и посмеивался. Так и доехали до КП полка. При расставании все же подковырнул:

— Жаром от тебя несло, будто из бани вывалился. Понравилась?

— Очень! Такая девушка. Я, понимаешь ли...

— Понимаю. О следующей встрече договорились?

— Да что-то и не пойму. Сказала, что могу приехать, если журнал будет нужен.

— Влюбленные всегда глупы, но чтобы до такой степени! — удивился капитан. — С чем тебя и поздравляю!

Дальше