Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6. Хутора, хутора...

Метрах в семистах от опушки на небольшой возвышенности чернел хутор с большим домом и многочисленными хозяйственными постройками. Между ним и лесом — траншея. Свежая, даже бруствера не замаскированы. И пустая! На хуторе тоже никакого движения. Низкое вечернее солнце бьет в глаза, мешает получше рассмотреть местность, но капитан Малышкин уверен, что противника впереди нет, и озадачен этим. Зачем же траншею копали? Одни копали, другие занять должны, да опоздали? Еще раз оглядев хутор и шоссе за ним, командир роты махнул рукой.

Солдаты тоже успели все рассмотреть и прикинуть, поэтому побежали к хутору дружно, подгонять никого не пришлось, но дальше траншеи продвинуться не удалось — по шоссе примчались грузовые машины, из них повыскакивали фрицы и открыли такой огонь, что пришлось в траншею прыгать. Не будь ее, так они, пожалуй, и до леса бы отогнали.

— Спасибо фрицам, побеспокоились о нас, — шутили солдаты, умащиваясь на ночь в траншее, однако поспать в ней не пришлось. Ночью фрицы вдруг в атаку пошли. Да как! Разбились на тройки, один ракеты беспрерывно пускает, двое огонь ведут, и все орут что-то, орут, пьяные, видать. И много их. Чтобы показать это, и иллюминацию, наверно, устроили.

Малышкин прикинул возможности роты и дал команду отходить по одному. Солдаты внесли свою поправку: сыпанули под защиту деревьев дружно и неслись в лес без передышки. На опушке стали останавливаться: рано или поздно хутор придется брать, стоит ли далеко бегать? Фашисты дальше траншеи тоже не пошли. У них свое на уме: поставленную задачу выполнили, а лезть ночью в лес разумно ли? На этом обе стороны успокоились, а утром пришел новый и жестокий приказ: немедленно взять хутор и перерезать дорогу на город Балвы!

Малышкин собрал в кружок остатки роты и предупредил:

— Заляжете — погибнем! Поняли? Пока фрицы будут глаза протирать, мы должны им на шею свалиться. Ясно? Пять минут на подготовку к броску.

Пока «беседовали», пушка откуда-то появилась, стала выковыривать фрицев из траншеи. Свои пулеметы огонь открыли. Под их перестук рота выскочила из леса и понеслась. Иванов так поддал, что впереди всех оказался, и уже половину пути преодолел, когда заметил, что бежит прямо на немецкий МГ, около которого копошатся двое. Смекнул, что пулемет неисправен, и еще поддал — оживет, так первая очередь ему достанется и патронов фрицы не пожалеют. «Надвое перережут, если исправят», — пронеслось в голове...

Тягучий страх охватил его. Изо всей силы нажал на спусковой крючок, закричал:

— Хенде! Хенде хох!

Пулеметчики не то что рук, головы не подняли. Снова дал очередь, закричал еще громче, мешая немецкий с русским:

— Хенде хох, сволочи!

Результат — тот же. В голове застучали молоточки: «Остановись, идиот! Хорошо прицелься и будешь жить! Остановись же, ну!»

Надо, надо было остановиться. С такого расстояния достаточно одной очереди, но страх сделал тело непослушным, ноги продолжали нести к неминуемой гибели.

Уже совсем ничего осталось до пулеметчиков, уже все бегут из траншеи, а эти... Еще одна очередь по ним. Снова мимо. Но близко. Один поднял голову, оглянулся, вскочил на бруствер и свалился обратно. Второй оттолкнул мертвого от себя и снова прилип к пулемету.

Гришка вдавил ноги в землю и с остервенением нажал на спусковой крючок. Немецкого фельдфебеля отбросило к заднему брустверу. Иванов прыгнул в траншею, опять нажал на спусковой крючок и не отпускал до тех пор, пока не кончились патроны.

Фашисты вели огонь из хутора. Полоснуть по ним из их же пулемета? Перекинул МГ на другую сторону траншеи. Нет, не стреляет. Сменил диск в автомате, зачем-то схватил пулемет за пламегаситель и с ним побежал вперед. Приклад волочился по земле, нерасстрелянная пулеметная лента путалась под ногами, мешала бежать. Он не замечал этого.

— На кой ляд ты его тащишь? Брось! — крикнул Карпенко.

И в самом деле, зачем? Разжал пальцы. Бежать стало легче. Только что пережитый страх еще не прошел и мешал появиться новому. Бежал легко, не думая об опасности, однако влившийся в шум боя голос крупнокалиберного услышал. Поднял голову. В черепичной крыше единственного дома чернела дыра. Оттуда бил пулемет. По инерции пробежал еще несколько метров и упал. Оглянулся — рота лежала. И ему лежать? Но перебьет же всех крупнокалиберная сволочь!

Не спешить бы, отдышаться, унять дрожь в руках и коленях, но где там. Не поднимая глаз, чтобы не почувствовал его взгляда пулеметчик, пополз к дому, но терпения хватило ненадолго — вскочил, последние метры пробежал и оказался в мертвой зоне. С чердака его уже не достать. Огляделся, нет ли где других фрицев, которые подбить могут, и, не таясь, побежал к дому. Встал напротив дыры, вырвал чеку, забросил гранату на крышу и упал, запоздало соображая, что промашка может стоить жизни. Так и случилось — граната скатилась вниз и разорвалась на земле. Его спасла куча свеженаколотых дров и аккуратно, штабельком, уложенный кирпич.

От близкого разрыва зазвенело в ушах, что-то ударило по левому плечу. Чертыхнулся, вскочил и швырнул на крышу вторую гранату. Снова упал, съежился в ожидании нового взрыва, но он раздался на чердаке. Крупнокалиберный умолк. Рота поднялась и захватила хутор.

К Иванову подбежал сияющий Карпенко:

— Грицко, що я знаю! Капитан казав, що к Славе тебя представит!

— За что? — поперхнулся Иванов.

— Как за что? За пулемет на чердаке. Лякался, коли гранату кидал?

— Некогда было. Я после пулеметчиков чокнутый был и ничего не боялся.

— Каких еще пулеметчиков?

— В траншее.

— Этих я не видел. А вот на чердаке... Ну, лякался?

— Нет. Я же сказал тебе.

— Тю! Так не бывае.

— Может, и не бывает, откуда я знаю. Ты когда-нибудь полдиска в убитого всаживал? Нет. А я зачем это сделал? На кой ляд, как ты говоришь, пулемет потащил?

— Ну, загуторил! Що кажешь, не знаешь, зачем гранату кидал? Туточки у тебя гарно получилось — зараз у дирку попал. А промазал бы, тогда що?

Настала очередь Иванову удивляться:

— Так я в твою «дирку» второй гранатой угодил...

— Ха, — думая, что друг шутит, рассмеялся Карпенко, — а першая, значит, у небо улетела и там взорвалась?

— Першая скатилась по черепице и у меня под носом рванула.

— Угу, така славна лимонка, що нос тоби целый оставила и як вона рванула никто не бачил. Не брешешь, друже, як сивый мэрии?

— Две я бросал. Первая...

— Тогда кажи, як ты целехонек передо мной сидишь? — все еще не верил Карпенко.

— Ну и дотошный же ты! — рассердился Иванов, — Первая скатилась вниз и разорвалась на земле, но я за кучей дров лежал, потому и сижу с тобой.

— Так бы зараз и казав, а то «рядом», «пид носом». А второй раз кидал, не лякался? Если бы вторая скатилась, тогда що?

Иванов рассмеялся:

— Сбегал бы к тебе — за третьей.

И Карпенко открыл было рот, да поблизости разорвался снаряд. За ним другой.

— Недолет. Перелет. Трошки поправочку внесут — следующий наш будет, — еще не веря в это, протянул Карпенко — и как в воду смотрел.

Следующий рванул около дома, и началось: виу — разрыв, виу — разрыв. Думая, что в хуторе немцы, по нему открыла огонь своя противотанковая батарея. Всех словно ветром сдунуло в кюветы. Нещадно матерясь, Малышкин всаживал в голубое небо одну зеленую ракету за другой, Карпенко привязал к палке полотенце и размахивал им, но помогло не это. Выручили фашистские автобусы, спешившие прорваться в Балвы. Пушкари перенесли огонь на них и, пока «сбрасывали» автобусы в кюветы, разобрались, что хутор занят своими.

Тишина наступила, да такая, что пение птиц стало слышно, трепыхание их в листве деревьев. Прибежал связной от командира батальона с приказом выдвинуться на шоссе, оседлать и не пропускать машины в Балвы. Нехотя поднялись, пошли, стали окапываться. Надолго ли? Друзья переглянулись и решили, что зарываться как следует не стоит, — впереди еще какой-нибудь хутор есть, его тоже брать придется. Выкопали неглубокие ямки и уселись перекусить. Солнце поднялось высоко и палило нещадно. Остро пахло травами.

— Какую бы речку форсировать, на понтонах, — мечтательно протянул Карпенко.

— Лучше бы дождичка, но небольшого, — не согласился Иванов.

— Такого, под которым ты за клевером ходил? — подыграл Карпенко, и оба рассмеялись, вспомнив недавнюю историю.

Во время летнего наступления стояла небывалая жара, а в тот день тучи начали копиться на небе с утра, и вечером пошел мелкий, занудливый, совсем осенний дождь. В темноте остановились перед какой-то деревней. Гришка вырыл ячейку, накрылся плащ-палаткой и начал задремывать, как явился непрошеный гость — командир приданного роте пулеметного взвода. Пришлось потесниться и расширить ячейку. Забрались в нее, но не заснули — сыро, холодно, стенки окопчика осклизли. «Сходи принеси клевера и поспим, как на перине», — попросил лейтенант. Клевер сушился впереди на вешалах, Иванов и сам подумывал о нем. Если бы они были позади, давно бы запасся, но вешала на нейтральной полосе. Это и сдерживало, но просьба командира, пусть и чужого, — приказ. Поднялся, вылез из окопчика. «Автомат оставь, чтобы не мешался», — посоветовал лейтенант. Тоже правильно. Пошел налегке. Стал дергать клевер. Он еще не намок как следует, шуршит. Как бы фрицы не услышали. А это еще что за звуки? Прислушался и окаменел: немецкие голоса. Упал. К нему идут. Не меньше отделения, а он, дурак, автомат оставил. Вгорячах рванул чеку, размахнулся, но гранату не бросил — пусть поближе подойдут. Пока подходили, сообразил, что положение у него липовое. Взорвется граната — огонь откроют и свои и немцы, он как на раскаленной сковородочке окажется. От этого соображения в жар бросило, а немцы подошли к вешалам и тоже стали дергать клевер, только с другой стороны. Гр-гр-гр, ля-ля-ля. Не торопятся. У него сердце на всю округу бухает, пальцы, как у бабки Мотаихи, когда она противотанковую мину к себе тащила, сводить начинает.

Надергали. Пошли назад. А ему что с гранатой делать? В карман ее обратно не засунешь, взрывать надо. И такая злость на немцев, которые всегда появляются, когда их не ждешь, вскипела в сердце, что вскочил, изо всей силы размахнулся и швырнул эфку через вешала. Сам бегом обратно. Упал. Тут же взрыв, крики. Не зная, что его черт занес к клеверу, рота ощетинилась всеми стволами. Фрицы ответили, и все пули, свои и чужие, над ним, над ним, около него, сплошной свист в ушах. С этого дня, шутили в роте, Иванов даже в уборную без автомата не заглядывает, придется в баньке помыться, так с автоматом на полок залезет и автоматом же себе спинку тереть станет.

— Будимо вперед так ходить, скоро закончим ее, треклятую, — прервал эти воспоминания Карпенко. — На юге вже у Румынии воюем. Гарно бы успеть к новому року, а? И знаешь що, Грицко, отслужимось и поидымо до меня у гости. Село у нас богатое, стоит на Днипри, недалеко от Киева. Живем дюже гарно. Поидимо, да?

— Гарно до войны жили, а теперь?

— Тю, ще краше заживем, ось побачишь. Поедешь?

— Ладно, а потом ко мне.

— Добре. Ты колысь украинский бирщ ел? Як бы ты знал, яки моя маты бирщи и вареники робэ. Ешь, ешь и витстати не можешь.

— А ты пельмени когда-нибудь пробовал?

— Пельмени? А що цэ такэ?

— Делаются почти как вареники, но с мясом и круглые.

— Ни.

— Попробуешь, так о своих варениках забудешь.

— Ни, — тряхнул головой Карпенко, — о варениках не забудешь! Давай вздремнем чуток, и хай тоби пельмени приснятся, а мне вареники со сметаной и вишневым вареньем...

Вздремнуть и тем более увидеть во сне пельмени или вареники не удалось. Откуда-то появился комсорг батальона. Увидев их, обрадовался:

— Оба живы? В пятой роте семерым хотел билеты вручить, но пятерых уже нет. Поздравляю вас, что здоровехоньки и с приемом в члены ВЛКСМ, — крепко пожал обоим руки, угостил Карпенко настоящей папиросой и заторопился: — До свиданья, орлы! Мне в первый батальон надо.

Подошел командир роты, позавидовал:

— Уже получили? Как все быстро теперь делается! С меня десять потов сошло, пока на все вопросы ответил. Ночь перед заседанием бюро райкома комсомола не спал, в приемной часа два дожидался, пока вызовут. Ну всем свое. Рад за вас!

Все получилось просто и буднично, но настроение поднялось. Поразглядывали новенькие, пахнущие дерматином комсомольские билеты, спрятали их в карманы гимнастерок и, как именинники, пошли брать очередной хутор.

Бежали рядом. И падали вместе.

— Давай до той сосны, — предложил Карпенко, — тамочки отлежимся.

— Давай, кто вперед.

— Ха, не лезь поперед батьки у пекло.

Оба поднажали, чтобы не уступить первенства, неслись грудь в грудь. Черный султан поднятой взрывом пересохшей земли встал перед глазами. Иванов по инерции ворвался в его темень, вынырнул из нее, пробежал последние метры и упал у комля дерева. Оглянулся. Карпенко лежал на том месте, где застал взрыв. На животе, головой вперед. Неужели подбили? Тогда и его должны зацепить. Ощупал ноги, живот. Вроде бы все цело, оглушило только и глаза землей засыпало. Может, контузило Карпенко? Окликнул друга. Не отвечает. Не обращая внимания на разрывы мин и свист пуль, побежал обратно. Карпенко лежал с неестественно подвернутой левой ногой, вытянутыми вперед руками и повернутой набок головой.

Рота врывалась в хутор. Оттуда доносились разрывы гранат. Он позвал Карпенко, тронул за плечо — не отзывается. Осторожно, боясь причинить боль, перевернул на спину и ахнул — вся грудь, ноги иссечены осколками, будто кто швырнул их целую пригоршню. Послушал сердце, пульс — мертв! Если бы не неслись так быстро, жив бы был Карпенко!

* * *

На другое утро рота снова подходила к очередному хутору. После станции Пундуры ничего толкового не брали, одни хутора. И в лоб на них ходили, и обхваты устраивали, бывало, и стороной обходили, оставляли тем, кто позади идет. Надоели эти хутора до чертиков. И фрицы, что их защищали, и их «траншейная» тактика.

На этот хутор солдаты поглядывали с удивлением: уж больно вольготно вели себя фрицы. В битком набитой траншее как на курорте расположились: кто вшей бьет, кто загорает и никакой тебе бдительности.

Готовя атаку, Малышкин приказал Науменко выдвинуться на левый фланг и установить пулемет в просеке. Старый уж человек Науменко, за тридцать перевалило, две дочки растут, а змей боится, что дитя малое. Крикнет кто-нибудь: «Науменко, змея!» — драпанет так, что не догонишь.

На просеке трава вымахала в пояс. Стал ее Науменко сбивать, чтобы от змей уберечься и обзор расширить, и так увлекся, что, вроде немцев, бдительность потерял. А те заметили шевеление травы, стрельнули на всякий случай. Не удержался смертельно раненный пулеметчик, крикнул. Фрицы решили, что русская разведка перед ними, раненого можно в плен забрать. Кинулись к просеке кто в чем был.

— Подпустить ближе! Не стрелять! — тихо подал команду Малышкин.

Метров пятьдесят не успели добежать, тогда Малышкин дал первую очередь. Охотников срезали в мгновение ока. После этого фашисты и в траншее долго не задержались. Убежали кто в чем, иные и нательные рубашки не успели натянуть. К удивлению Малышкина, фрицы и хутор проскочили на рысях, дальше еще быстрее побежали. «Не демонстрируют ли паническое бегство, чтобы подвести роту под перекрестный огонь?» — забеспокоился капитан и придержал солдат, но немцы драпали не напрасно — слева густыми цепями наступала какая-то свежая, на диво многолюдная часть.

7. Мина над головой

Малышкин опустил бинокль и начал постукивать кулаком по кулаку. Он всегда делал так при раздражении и досаде. Досадовать же, понимал Иванов, командиру роты было на что: фашисты укрепились на возвышенности, роте надо было сближаться с ними по низине. Обойти бы их и ударить с фланга, но там другие наступать должны, и хорошо, если поднимутся на взгорье вовремя. Скорее всего, соседи «припозднятся», и тогда неизвестно, сколько человек останется от только что пополненной роты. Чтобы сохранить людей, капитан чуть-чуть сманеврировал, послал их не прямо, а левее, по высохшему, заросшему камышом и осокой болоту. Это должно сократить потери, но намного ли?

За дни отдыха и формировки Малышкин отоспался. Светло-карие глаза его не портила воспаленная краснота, лицо было чисто выбрито, из-под воротника гимнастерки выглядывал белоснежный воротничок. Хорошо начищенные сапоги смотрелись почти новенькими. О них и о воротничке позаботился Иванов — с пополнением в роту прибыли сержанты и даже старшие сержанты, от былого отделения остался один он, и Малышкин взял его к себе ординарцем.

Рота шла по болоту, и по шевелению камышей было видно, что два взвода идут не параллельно, а расходятся в стороны.

— Потеряли ориентиры, черти, — постучал капитан правым кулаком по левому и приказал: — Беги соедини их, и пусть не теряют друг друга из виду.

— Есть, товарищ капитан!

Чтобы быстрее выполнить приказ, Иванов пошел не к болоту, а, спрямляя угол, двинулся сначала ржаным, потом картофельным полем. Пули засвистели над головой — бил пулемет — еще во ржи, а на картошке привязался снайпер. Рядом глубокая борозда, в ней можно с головой укрыться, но едва шевельнулся, почувствовал ветерок от пролетевшей мимо пули, за спиной раздался хлопок. «Засек, гад! Разрывными бьет!» — заныло в сердце. Втиснулся в борозду так, что каска надвинулась на глаза, нос уткнулся в землю и замер. Если бы возвращался к капитану после выполнения приказа, лежал бы долго, а теперь нельзя — не соединятся взводы, весь бой нарушится.

Чуть приподнялся, подтянул одну ногу и опять носом в землю от свиста близкой пули. «Следит! И следить будет, пока не убьет! Что делать-то?» Скосил глаза на болото. Одна перебежка до него. Вскочить и — в камыши, пусть там поищет. Гришка сам из снайперки не стрелял, но в руках держать приходилось. Знал, что ее прицел как подзорная труба, и там, на горе, снайпер только того и ждет, когда он приподнимется и побежит. Нельзя вскакивать, нельзя бежать, нельзя даже шевелиться. Надо ждать, когда у снайпера устанут глаза, когда он отвлечется.

На вытянутой руке автоматом шевельнул ботву. Не стрельнул! Еще раз сделал то же движение. Опять нет выстрела. Поверил, что прикончил, или ловит? Лучше еще повременить чуть-чуть, совсем немного — береженого бог бережет. Надо! Надо!

Обостренным опасностью слухом уловил редкие одиночные выстрелы, однако свиста пуль не услышал. Дождался следующих. Куда-то стреляет, но не по нему. Пополз. Осторожно, боясь шевельнуть верхушки ботвы. Всего ничего и прополз с несколькими остановками, а нырнул в осоку и стал ловить воздух широко раскрытым и пересохшим ртом.

Отдышался и вперед. Командира взвода нашел быстро. Передал приказ. Обратно пошел болотом. Скрытый от вражеских глаз высокой травой, шел вольно, радовался еще одному везению: по всем статьям выходило лежать ему мертвым или раненым, а он и приказ выполнил, и сам целехонек. И вообще молодец: от Острова почти до Балв дошел. Еще радовался и хвалил себя, а мина, выпущенная из немецкого миномета, уже достигла своей высшей точки, перевернулась и понеслась вниз. Она падала отвесно, почти на него, и он не услышал ни ее воя, ни даже тихого шуршания. Разорвалась, свалила наземь.

Очнулся сразу. В ушах знакомый звон. Кровь заливает ботинок. Стянул его и ахнул, не узнав искалеченной двумя осколками стопы. Кое-как перевязал раны и пополз в тыл.

На выходе из болота наткнулся на раненых. Кто-то стащил их сюда в кружок, потом сам попал под осколок или пулю. Увидев его, обрадовались:

— Ползи на КП, скажи, чтоб санитаров быстрее послали. Шевелись давай, на тебя вся надежда.

Дополз, о выполнении приказа доложил и просьбу раненых передал. С ними же на одной из подвод и дальше покатил. Отвоевался! В медсанбате задерживать не стали, перевязочку сделали и в госпиталь, в город Остров, откуда дивизия летнее наступление начинала.

В Острове же, где-то через месяц после ранения, на костылях уже не просто ходил, а по лестнице вверх и вниз через несколько ступенек прыгал, на ровном месте с одногодками в догонялки играл, его окликнули:

— Иванов? Ты?

Оглянулся — капитан Малышкин на него глаза щурит, сам в госпитальном халате, но без костылей, и руки целые. Шагнул навстречу, прижал к себе:

— Вот уж не думал тебя больше увидеть! Ногу, вижу, не ампутировали — это уже хорошо, — и выдал новость: — А немцы, знаешь, из Балв без боя драпанули. Держали нас, держали, столько людей побили — и преподнесли на блюдечке с каемочкой. Заминировали, правда, крепко. Старшина Фесенко ногу потерял. В общем, из старых никого в роте не осталось — я последний был. Ты-то как? Поправляешься?

— Прыгаю вот, — взмахнул Иванов костылями.

— Вижу, а почему у тебя на груди сияния нет? Посмотри — у каждого на халате не орден, так медаль. Ты почему не носишь?

— Так у меня нет ничего...

— Как это нет? — удивился Малышкин. — «За отвагу» разве не успел получить?

— Не-е-ет, — до корней волос покраснел Иванов, не ожидавший, что его могут представить к такой большой награде.

Малышкин хлопнул себя по лбу:

— Фу, черт, совсем забыл: приказ пришел через несколько дней после твоего ранения, но я тебя еще к Славе третьей степени представлял, за тех пулеметчиков... Идем ко мне, сделаем запрос, и пусть награды тебе в госпиталь высылают — ты еще долго здесь проваляешься.

Малышкин был рад неожиданной встрече с солдатом, об Иванове и говорить нечего. И награды, о которых не мечтал, грели душу, и дружеское отношение капитана, который уже не командиром роты виделся, а своим, близким человеком, каким были раньше дед Никифор и колхозный бригадир Матвей Иванович. Целый день провели вместе, разные, и горькие и смешные, случаи из ротной жизни вспоминали, погибших, особенно в последних боях, и, как недавно с Карпенко, даже о послевоенной жизни помечтали. По своим палатам разошлись после отбоя, а встретиться больше не пришлось: ночью Иванова и других раненых подняли и спешно, даже проститься с Малышкиным времени не нашлось, отправили в Псков, через некоторое время — в Порхов. А зачем возили туда и обратно, понять не мог. Видимо, были и на это какие-то соображения, а может, просто из-за бестолковщины.

К этому времени он уже с палочкой ходил и совершил один поступок, а вот добрый или совсем ненужный, решить не мог ни когда затевал, ни после окончания. Раздобыл одежду, военную, но без погон, чтобы на патруль не нарваться. В ней все вернувшиеся из госпиталей ходили да и те, кто в армии не бывал. Прикинул, что вполне может сойти за подростка: «Дяденька, какой я раненый? Я с крыши упал и ногу сломал».

До деревни, в которой жил Шестой, добрался без помех, если не считать, что она оказалась гораздо дальше от города, чем ему говорили, и нога вдруг начала гореть и пухнуть. Первой попавшейся в Пирожках женщине обрисовал портрет Шестого, и она сразу направила в нужный дом. Мать убитого оказалась во дворе. Увидев Гришку, охнула, схватилась за сердце и так стояла, не сводя с военного посланца широко распахнутых светлых глаз, в которых отчаяние сменялось надеждой, а белые губы дрожали, пытаясь что-то сказать или спросить.

— Про-хо-дите, — наконец выдавила из себя. Пропустила Гришку вперед, вошла в избу вслед за ним, села на табуретку и снова с надеждой и отчаянием уставилась на него. И он не знал, как вести себя, с чего начать и чем закончить. Молчание длилось долго, Гришку даже пот прошиб, потом он все-таки заговорил, рассказал матери о последних днях и часах жизни ее сына. Мать Шестого и слезами уливалась, и на Гришку как на покойника смотрела. Другие женщины, мигом заполнившие маленький дом, тоже поревели, в знак благодарности проводили Гришку до околицы и там тоже вроде как оплакали.

— Думала, ты мне скажешь, чтобы похоронке не верила... Ну да ладно, и на том спасибо! — высказала напоследок затаенное мать Шестого.

После такого прощанья на душе совсем муторно стало. Снова терзаться начал, правильно ли поступил? С одной стороны, как любил говорить старшина Фесенко, вроде бы правильно — последний долг погибшему отдал. А с другой? Мать Шестого от похоронки не успела отойти, а он снова боль растревожил. И на другое не находил ответа. Сколько раз слышал разговоры старых солдат о том, что человек свою смерть чувствует. Сам видел, как люди беспокойными становятся, все укрытия надежного ищут, у них даже лица другими становятся, чего-то ждущими. Это от смерти они стараются уйти.

Шестой свою гибель чувствовал, ее даже Малышкин предвидел и перед тем боем попросил поберечь Шестого, не упускать его из виду. А Карпенко веселый был, не метался, и на лице у него ничего необычного не появилось. А может, только старался казаться веселым, может, и адресами после получения комсомольских билетов предложил обменяться для того, чтобы было кому написать матери о его гибели? Так, так, так, а сам он что чувствовал перед ранением? Когда снайпер взял под прицел, стал было прощаться с жизнью, а потом появилась надежда на избавление, стал думать, как обмануть снайпера. Если что и чувствовал, то умом, а не сердцем. Оно подсказывало, что все обойдется и он еще поживет. Так и вышло. Мина разорвалась ближе, чем карпенковская, но на тот свет не отправила. Значит?.. А черт его знает, что это значит...

8. Совсем другая война

Раны в стопе заживали медленно. Они то затягивались, покрывались тонкой кожицей, то снова начинали гноиться. Их чистили, приходилось становиться на костыли. И до того это врачам надоело, что из Порхова они Иванова чуть было домой на долечивание не отпустили. Он уж письмо написал, мать порадовал, но врачи передумали и отправили ранбольного Иванова совсем в другую сторону, в только что освобожденную Ригу, в четвертый по счету госпиталь.

В Риге непривычно и остро пахло морем, она поражала узенькими и кривыми улочками, множеством старинных, неизвестно в каких веках построенных домов, церквей и костелов. И здесь пришлось полежать долго. Для прохождения дальнейшей службы Иванова выписали лишь после установления хорошего снежного покрова.

Хотел, как договаривались с Малышкиным, вернуться в свою часть, но дивизия воевала на другом фронте, и он оказался в полку самоходной артиллерии, стал на броне самоходки автоматчиком раскатывать. После пехоты новая служба раем показалась — самоходчиков берегли, одевали и кормили совсем не так, как матушку-пехоту. Убить, покалечить могли, конечно, и здесь, но, побывав в двух прорывах, Иванов убедился, что мчаться в атаку, спрятавшись за башней самоходки, спокойнее. И другие сравнения невольно приходили в голову: не надо топать по грязи или снегу, по десять раз на день окапываться, каждый день слушать свист пуль и шуршание осколков. Побывал в деле и отдыхай, слушай музыку до следующего задания. И уж совсем понравилось на новом месте, когда его заряжающим пушки назначили.

Новому делу его и других бывших пехотинцев обучал командир роты, тоненький, как тростиночка, но уже с усами, старший лейтенант Разумовский. Показал, где лежат кассеты, какие снаряды фугасные, какие подкалиберные, по каким целям те и другие применяются, разрешил пострелять из пулемета, показал, как пользоваться радиостанцией, и заверил, что всему остальному, и гораздо лучше, в первом бою научатся. После окончания «курсов», когда сидели тесным кружком и дымили папиросами, старлей спросил:

— Кто знает, почему на всех машинах звездочки нарисованы? — и сам же ответил: — Наш полк первым в Ригу ворвался и награжден за это орденом Красной Звезды. Вы теперь тоже орденоносцы. Учтите это и воюйте, чтобы оправдать оказанное вам доверие.

Через два дня полк бросили в прорыв, и Иванов первый раз пошел в наступление, защищенный со всех сторон крепкой броней. Из-за этого и не переживал нисколько: что за ней сделается? Пулемет, даже крупнокалиберный, которых он больше всего боялся в пехоте, не пробьет, автоматные очереди, что горох от стенки, будут отскакивать, из пушки в самоходку тоже трудно попасть. Она не стоит на месте, все время движется, а попадется удобная ложбинка, встанет так, что одна башня будет видна. Попробуй разгляди ее! Однако когда снаряды начали плотно обкладывать САУ, струхнул. Броня показалась не такой уж надежной, в мозгу засверлило: «Вот сейчас как даст, и все! И все!» И могло такое случиться, если бы машину не вел лучший механик полка, его земляк Хлынов. Как поддал газку, как рванул вперед да начал бросать пушку из стороны в сторону, так у вражеских артиллеристов руки затряслись, и САУ вырвалась из огневой завесы. Расслабились, вздохнули полной грудью И тут же почувствовали, что машина куда-то падает. Яму-ловушку фрицы приготовили? Нет, еще движется, во что-то железное уткнулась, тогда только как-то боком встала.

Открыли люк и ахнули: на полном ходу сверзились в овраг и оказались посередине какого-то фашистского логова. Землянки кругом, мотоциклы, автобусы, один сбили — на боку лежит, неподалеку радиостанция с задранной в небо антенной. Автоматчики перед обрывом с самоходки спрыгнуть успели, немцам «хенде хох!» кричат, очередями им головы к земле гнут. Поозирались фрицы, глазами покрутили, соображая, сдаваться, удирать или в драку ввязываться. Пока свои варианты просчитывали, другие самоходки по более отлогим местам в овраг спустились и пушки на что надо направили. После этого все ясно стало, и дальнейшие уговоры прекратились.

Хлынов завел машину, а спятиться не смог. Застряла. Пришлось на буксире ее от автобуса оттаскивать, на ровное место выводить. Вытащили, вывели и узнали, что свалились не куда-нибудь, а прямо на какой-то немецкий штаб. Весь его в плен забрали. Каждый день бы так падать.

Помчались дальше и еще два дня прорыв обеспечивали, а вернулись домой, Иванов еле из машины выбрался. Ударил обо что-то ногу, она несколько суток болела и наливалась тяжестью, но терпела, теперь же взбунтовалась так, что земляк Хлынов повел его в санчасть.

Сапог стягивала медсестра Вера. Ловко и умело стягивала, но боль такую учинила, что слезы на глаза навернулись и взмок до седьмого пота. Взглянул на стопу и зажмурился — опухла, посинела, пальцы, как на руке, во все стороны топорщатся.

— Р-р-ра-ни-л-ло-о? — спросил крепким басом лежавший на койке и наблюдавший всю эту сцену чернявый парень.

— Ушиб. Ранило раньше.

— А-а-а, — равнодушно протянул парень и отвернулся.

Вскоре он оделся и ушел. Вера тут же подсела к Иванову и рассказала, что это командир машины лейтенант Тымчик. Он контужен, поэтому сильно заикается и почти не разговаривает.

— Сутками от него слова не добьешься, — сетовала Вера. — Все в лес зачем-то убегает и ходит там, ходит, а ночами кричит и стонет, стонет и кричит, наказанье мне с ним. У него немцы всю семью сожгли. Загнали в баню и подпалили. Я в этой же комнате, вон за той занавесочкой сплю, — продолжала словоохотливая москвичка Вера, — и такого страха с ним натерпелась, что и сказать нельзя. Ты с ним поосторожнее будь. С контуженых какой спрос, и кто знает, что им в голову придет. Так что не возражай, если привяжется, а то он такой нервный, такой бешеный. Мне, говорит, только в машину сесть, фрицы меня долго помнить будут. Его бы в госпиталь, там бы он быстрее отошел, а тут то одного убьет, то другого, иногда целый экипаж сгорит, вот он и кричит по ночам. Нет, будь моя воля, я бы его куда-нибудь за Урал отправила, но командир полка не разрешает. Второго Тымчика, говорит, у меня не будет. Отчаянный он, храбрый! Смотри не попади к нему в экипаж, к этому храброму. Идет вон — легок на помине. Ты притворись, что спишь, может, и он заснет пораньше, а ночью начнет турусы разводить, так не бойся — я тут, рядышком.

Лейтенант Тымчик оказался совсем не таким страшным, каким его представила Вера. Ночью, правда, кричал и зубами скрежетал, но сон у Иванова крепкий, просыпался он редко, проснувшись, моментально засыпал снова. И не таким молчуном, как описывала Вера, был Тымчик.

— З-на-ал б-бы т-ты, к-ка-кие у м-меня б-бра-ти-к-ки и с-сес-тренки б-были, — рассказывал он глухим, откуда-то изнутри идущим голосом. — В-ве-селенькие, к-пре-п-пенькие. А т-те-п-перь я их все в огне и д-ды-му в-вижу и у м-ме-ня с-са-мого к-ко-жа г-го-реть начинает, г-го-ло-ва р-р-раска-лывается. Д-де-тей в огонь! К-куль-т-турная нация, н-на-зы-вается!

— Т-то-товарищ лейтенант, н-не р-рассказывайте дальше — вредно в-вам, — наслушавшись Тымчика и желая как-то помочь ему, начинал заикаться и Иванов.

— Н-на ф-фронте в-все в-вред-но, — возразил Тымчик и продолжал свой страшный рассказ.

Часа два не умолкал. Медсестра не выдержала и, хлопнув дверью, убежала.

Утром Вера выговорила:

— Раньше один спать не давал, теперь парой голосите. Вы что, сговорились?

— И я кричал? — удивился Иванов.

— Еще как. Все Люсю, Галю и еще каких-то девушек поминал.

— Скажешь тоже — девушек. Это сестренки мои, — покраснел Гришка.

— Что, их тоже сожгли? — ужаснулась Вера.

— Нет, они живенькие!

В санчасти Иванов пробыл недели две. Опухоль на ноге еще не прошла, подлечиться бы надо было, но выбыл из строя ординарец заместителя командира полка майора Кавкайкина, и Иванова временно определили на освободившееся место, здраво рассудив, что прибрать в комнате, помыть посуду и почистить обувь он и в одном сапоге может, сходить на перевязку или на какую другую процедуру время тоже найдет.

Находил, нашели для того, чтобы поразмыслить о плюсах и минусах новой жизни. Полк входил в резерв Главного Командования, и его по пустякам не дергали. Потерь в нем меньше, чем в пехоте, но там убитых чаще всего целыми хоронили, а здесь соберут в плащ-палатку кое-какие косточки, завяжут в узелок и в землю. Иногда в такой узелок останки от целого экипажа умещаются. Вот так, значит! Если еще поправочку на численность сделать — в полку самоходной артиллерии народа едва ли больше, чем в пехотном батальоне, — то сам черт не разберет, кого больше выбивают.

Техникой пополняли лучше. Пока ходил в автоматчиках, на вооружении в основном были «жучки» или «прощай, родина!» — так пушкари САУ-76 называли. Потом САУ-85 стали поступать, а за ними и стомиллиметровки. Эти все на свете сокрушить могут.

Когда пришли первые САУ-100, в полк приехал командующий бронетанковыми войсками 1-й Ударной армии полковник Овсянников. По этому случаю и по приказу майора Кавкайкина Иванов навел полный марафет, на столе все, что нужно для обеда и разговора, приготовил, больную ногу в сапог утолкал и стал ждать гостей. Скоро вместе с Кавкайкиным пришли командующий и командир полка майор Витко. Сначала о делах речь шла, командующий продолжал разгон давать, но постепенно, — люди же все, война у каждого в печенке сидит, — о семьях стали вспоминать, на будущее планы строить. Дальше, как часто бывает в мужской компании, до анекдотов добрались. Командующий веселее и смешливее всех оказался, то и дело глаза от слез протирал и руками размахивал.

Иванов тихо сидел в уголке и дивовался: первый раз столько больших командиров за одним столом видел и какие они все простые. Смеются, друг друга перебивают, и никто не обижается. Все друзья, все любят и уважают друг друга, ведут себя ну совсем как мужики до войны в Валышево во время вечерних перекуров или в гостях друг у друга. Поглядел на них таких и сам расслабился, больную ногу задел так, что губу прикусил. Командир полка заметил это:

— Все еще болит?

Он вскочил, опять поморщился, но ответил бодро:

— Болит, товарищ майор, но скоро пройдет.

— Пройдет, куда она денется, — майор Витко окинул взглядом сидящих за столом и спросил с хитрецой в голосе: — Чтобы быстрее на ноги встать, знаешь, что надо сделать? Как костыльники в госпиталях «поправляются»? Шабарахнут от души, деревяшки под койку и топ-топ-топ на своих двоих. Держись-ка за меня и тихонечко пойдем к столу. Вот та-а-ак. Кавкайкин, налей штрафную своему ординарцу.

Такого оборота разговора Гришка не ожидал. Поморгал в растерянности, вздохнул, однако, учитывая хорошее настроение начальства, попытался и возразить:

— Я не пью, товарищ майор.

За столом воцарилось продолжительное молчание. Улыбки сбежали с лиц, в глазах появилась заинтересованность и недоумение.

— То есть как не пьешь? Совсем? — присел от удивления командир полка.

— Даже не пробовал, товарищ майор. Честное...

— А я тебе приказываю! — не то в шутку, не то серьезно протрубил командир полка.

Иванов перевел взгляд на командующего — слушаться ли? А командующий не менее командира полка удивлен столь странным заявлением ординарца, широко улыбается, беспомощно разводит руками и говорит с «сочувствием» в голосе:

— Извини, солдат, но я не вижу оснований для отмены приказа командира полка. Придется тебе подчиниться.

Садись-ка рядом со мной, — сам пододвинул эмалированную кружку, американскую колбасу, тушенку, вилку под руку устроил. — Пей, солдат, когда-то надо привыкать, а война кончится, так никто тебе наркомовские подносить не будет.

Что тут делать? Заглянул в кружку, ладно хоть налили немного!

— За удачу в бою, Гриша, за то, чтоб живым и здоровым к матери вернулся. У него отец с сорок первого воюет, так он с матерью два с половиной года кормильцем семьи был. В оккупации! С января сорок четвертого сам в строю, — пояснил майор Кавкайкин и поднялся.

За ним все встали, чокнулись, в глаза непьющему ординарцу заглядывают настойчиво и требовательно. Под таким прицельным огнем в ямке, как от снаряда, не укроешься. Вздохнул поглубже, сморщился и — грудь в крестах или голова в кустах — лихо, как показывают в кино, опрокинул кружку. Поперхнулся, зажал рот рукой, согнулся в три погибели.

Опалив рот, огонь побежал куда-то вниз, стал разливаться по телу.

— Ну вот и все, а ты боялся, — загрохотал над ухом командующий. — Ешь давай и на нас не смотри — мы уже заправились.

— Спасибо, товарищ полковник, я сыт, — сказал по привычке, руки же сами потянулись к хлебу и тушенке.

Офицеры подождали, пока он насытится, потом стали расспрашивать о жизни в оккупации, где воюет отец, как живут сестренки с матерью. Пытался вскочить и отвечать как положено, но командующий придавил рукой:

— Сиди, не на строевом плацу и не ты у нас в гостях, а мы у тебя. Так, Кавкайкин?

— Так точно, товарищ полковник.

Старался отвечать коротко и ясно, по-военному. Вначале получалось, потом с языком что-то случилось, стал заикаться не хуже контуженого Тымчика.

— Строевым пройдешь ли, Гриша? Не разучился в артиллерии?

Поднял голову, наморщил лоб, соображая, кто задал вопрос и на кого при ответе смотреть надо, гаркнул:

— А что? Пройду!

Офицеры засмеялись:

— Ладно уж, строевым не надо, а за адъютантом командующего сбегай — полковнику ехать надо.

— Есть! — приложил руку к непокрытой шапкой голове, повернулся через левое плечо и растянулся на полу под хохот офицеров. Засмеялся вместе с ними, удивился, что нога совсем не болит, и провалился в сон.

Все еще смеясь, майор Кавкайкин поднял своего ординарца, уложил на нары, и тот проспал до следующего утра.

— Опохмелиться хочешь? — первым делом спросил майор.

— Не-е-е, — затряс головой Иванов и схватился за нее, разламывающуюся, обеими руками.

— Извини нас, мы думали, что ты нам очки втираешь, а ты и правда с рюмкой еще не целовался. Молодец!

Хорошим человеком был майор Кавкайкин. Он чем-то походил на капитана Малышкина. Такой же высокий, всегда подтянутый, и поговорить с ним, как с Малышкиным, можно было о чем угодно. Не воздвигал стену: я офицер — ты солдат. Но тут, как давно приметил Иванов, такая картина получалась: чем больше у человека звездочек и просветов, тем меньше он об этом напоминает, а вот ефрейторы, сержанты и особенно старшины всех ниже себя по званию на расстоянии держат. Младшие лейтенанты, которые только из училища, — тоже. Не все, но многие. И еще убедился, что в пехоте чинопочитания и козыряния больше. В роте его знали как Иванова и он всех лишь по фамилии знал и помнил, а у самоходчиков снова Гришкой стал. Тут всех рядовых, сержантов и даже лейтенантов по имени кличут. Механика Литвинцева. — Витькой. Лучшего механика полка Хлынова, который с одного захода пушку на железнодорожную платформу ставит, все Лешкой зовут. И это потому, решил Иванов, что и офицеры и рядовые в одной машине сидят, а снаряды не разбирают, у кого какие погоны на плечах. И зависят друг от друга больше, чем в пехоте. Один промашку дал — ответ всем держать. Ловкость и умение проявил — все живы остались. Вот никто и не кичится ни лычками, ни звездочками. И требовательности больше. Что не так сделаешь, так и по шее схлопочешь. Как в семье принято.

9. В окружении

Задуманный и провозглашенный на века, но обескровленный за неполных четыре года войны, рейх доживал последние дни. Давно и полностью освобождены Венгрия и Румыния. Король Михай в румынском небе дрался с фашистскими асами и был удостоен ордена «Победа». Солдаты со звездочками на пилотках вели бои в Чехословакии и Австрии, с января сорок пятого один за другим брали немецкие города, готовились к штурму Берлина.

Война шла к концу, но от этого не становилась милосерднее. Сопротивление фашистов не ослабевало. Пополненный после очередного прорыва новенькими САУ-100, усиленный батальоном огнеметных танков, полк без промедления бросили в новый прорыв с приказом, не оглядываясь назад и на фланги, идти как можно дальше вперед.

Рванули вместе с пехотой, а она избаловалась. Без поддержки танков и САУ вперед не идет. Чуть где заминка, бежит к пушкарям и танкистам — помогите, не пускает! И приходится откликаться на первый зов, мчаться в указанное место, пугать вражеских солдат и грозным рыком бронированных машин, и их всесокрушающим огнем.

Помня о грозном приказе, командиры САУ назад не оглядывались и о том, как продвигаются соседи, не заботились. Были уверены, что не их одних в прорыв бросили, справа и слева тоже кто-то свою задачу выполняет и к морю спешит. И оснований для беспокойства первые дни не было: фронт, было слышно, двигался лавиной, боеприпасы и горючее поступали вовремя, в ремонт отправили всего две машины. Жить можно. Но скоро и сбои начались. Сначала маленькие, потом где-то стали задерживаться заправщики, машины с боекомплектами. Опоздают да еще и оправдываются: еле прорвались, еле прорвались. А чего им, тыловикам, прорываться, когда прорыв давным-давно сделан и обеспечен. Все началось вроде бы с пустячков, а кончилось тем, что полк со всеми своими вспомогательными службами, горючим, снарядами и патронами за кольцом остался, а вырвавшийся вперед и оторвавшийся от своих батальон только что назначенного комбатом старшего лейтенанта Разумовского в мешок попал с туго перетянутой горловиной.

Знать бы об этом пораньше, так поберегли бы и горючее и снаряды, но не знали и оказались без запаса. Пришлось рассредоточиться и встать в оборону, стрелять лишь наверняка. Пехоте более или менее спокойный отход обеспечили и оказались в ее боевых порядках.

Слили горючее в три машины, чтобы они могли маневрировать, в разных местах показываться и создать впечатление множества. Остальные в тыл оттянули. Через день горючее в одной осталось и снаряды кончились. Основным оружием стали пулеметы. Фашисты пронюхали о бедственном положении самоходчиков, стали засылать штурмовые группы для захвата машин. Пришлось браться за гранаты и автоматы, круглосуточно держать боевое охранение и вместе с пехотой занимать круговую оборону. Довоевались!

Из полка по рации передали приказ: уничтожить технику и выходить из окружения. Это в апреле-то сорок пятого! Чуточку пораньше бы хватились, так с техникой могли выйти и сколько фашистов по пути побить, а теперь новенькие, врагом не сожженные машины самим подрывать? Ну ж, дудки! Не может быть такого приказа! Провокация! Но приказ был подтвержден.

Комбат Разумовский час, а может, всего несколько минут сидел, ни на кого не глядя, потом вскочил, будто его укусили, и закричал:

— Что на меня уставились? Что? Надо дело делать! Не фрицам же все это отдавать! — обвел воспаленными глазами обреченное на гибель бронированное хозяйство и продолжал, будто кто спорил с ним: — Фрицы снаряды и горючее быстро найдут. Понятно это вам? Витька! — воззрился на механика Литвинцева. — Какого черта ты землю сапогами роешь? Не нравится, что я говорю? А мне, думаешь, нравится? Нравится, да?

— Мабудь, подождем трошки? — поднял на комбата глаза Литвинцев.

— Молчать! Умник какой нашелся! Не подумал, что фрицы на машинах со звездочками так по нашим тылам пройтись могут, что нас за это повесить будет мало? Ну что молчите? Что? Есть хоть у кого-нибудь закурить? — глотая слюну, чуть не слезно вымолвил некурящий Разумовский и отрезал, не дождавшись желанного ответа: — Приступайте! Немедленно!

Век бы не слышать такого приказа! Но надо выполнять — правильный он. Сняли пулеметы, замки пушек, облили САУ остатками горючего, заложили захваченную у фрицев три дня назад взрывчатку под трансмиссии и внутрь машин, и прогрохотали над округой один за другим страшные взрывы.

Разумовский проверил, хорошо ли сделана работа. Хорошо. Не орудия, а железный лом достанется врагу, и его он вряд ли успеет вывезти.

Отходили болотами, проселочными дорогами. Попадались на пути хутора, но в них ни человека, ни корочки хлеба. Когда-то Гришке самым тяжким в его жизни казался путь от Валышево до Дедовой Луки, потом — переход с партизанами линии фронта, затяжные марши на Псковщине, когда и с ног валились, и засыпали на ходу. Теперь бы так...

Уходили от погони день и ночь. Без привалов. Клюкву-веснянку и то пособирать некогда. Что по пути схватишь, то и твое. Впереди мертвая тишина — никто не спешит на помощь окруженным, — позади почти непрерывные пулеметные и автоматные очереди. И не оторвешься от них — сил нет, и немцы спешат поскорее расправиться с попавшими в окружение.

В полдень, яркий, солнечный, даже жаркий, не заглядывая в дома, прошли хутор, поле за ним и на опушке попадали головами на запад в ожидании появления фашистских автоматчиков. Они не задержались. Обстреляв хутор из пулемета, человек пять побежали к нему посмотреть, не там ли русские. Остальные стали простреливать опушку. Самоходчики не отвечали — пусть подойдут ближе, что напрасно тратить последние патроны. И бой будет последним. Этих как-нибудь отгонят, уйти от них сумеют, а чем дальше биться?

Наверх вы, товарищи, все по местам —
Последний парад насту-па-ет...

Зацепились эти строчки в мозгу, и не может от них избавиться Гришка.

С первого дня выхода из окружения он стрелял только короткими, на три-четыре патрона, очередями. На опушке передвинул рычажок автомата на стрельбу одиночными. Нажал — выстрел. Нажал — выстрел. После каждого нажатия на спусковой крючок израсходуешь всего один патрон. А сколько осталось? Вынул диск, прибросил в руке — патронов тридцать. Вот столько фашистов уложить, и ладно было бы. Для этого их надо подпустить совсем близко, чтобы стрелять без промаха.

Выстрел — фашист, выстрел — фашист. Раз надо, он подпустит. Есть у него еще эфка, в правом кармане хранится автоматный патрон. Когда опустеет диск, можно вставить этот патрон в ствол и сделать последний выстрел.

Последний парад... Обидно, что наступает он в такое время. Столько маялся, всю войну пережил и напоследок... Лучше бы уж раньше. Гришка еще раз ощупал последний патрон, под правую руку положил гранату с отогнутыми усиками чеки, чтобы не возиться с ней, в случае чего зубами вырвать, и тут, совсем так, как в кино бывает, на востоке, показалось, совсем недалеко, как-то сразу и оглушительно загремело.

— Наши? На-ши-и! — сначала спросил, потом подтвердил свое предположение Разумовский, услышав разрывы снарядов САУ-100.

Переглянулись. Пожали плечами — разве такое бывает в жизни? Поднялись. Пошли. Побежали. Но сил хватило ненадолго. И не так близко, как думали, завязался бой. Перешли на шаг. Жадно прислушивались к разрывам снарядов и пулеметным очередям.

Бой накалялся, расползался в стороны, а позади тихо. Автоматчики не преследовали и не стреляли. Не назад ли уже повернули?

Пересохшими от волнения ртами глотали оставшийся в лесу уже почерневший снег. Когда над головами запели свои пули, залегли, но не утерпели, поднялись, побежали. Увидели самоходку. Открылся люк, из него высунулся лейтенант Тымчик:

— Э-эй, ж-жи-вы? К-кухня ждет в-вас, р-ре-бята, а м-мы им с-сей-час д-да-дим п-п-прикурить! — захлопнул люк, и САУ-100, обдав всех родным дымком, вышвырнув из-под гусениц ошметки грязи, рванула вперед.

Дома узнали: раненые командир полка майор Витко и начальник штаба безрукий майор Кордубан, остервенясь, собрали в кучу остатки пехоты, саперов, артиллеристов, поваров, сапожников, писарей, связистов и бросили в прорыв. Вперед пустили батальон огнеметных танков. Он и обеспечил успех. И спасение самоходчикам.

Последние силы Гришка потратил на то, чтобы стянуть сапоги, размотать портянки, и, довольный, откинулся к стене дома. Так блаженствовал минут пять, потом посмотрел на ноги и присвистнул — бело-розовые, размягченные, все в полосах и складках, какие-то водянистые, они что-то напоминали, что — вспомнить не мог. Посмотрел на ноги товарищей — и у них такие же. Вспомнил — примерно так выглядели руки матери, когда она заканчивала стирку. «Исстирала я руки, — говорила мать. — Одна кожа да косточки остались». Такими были у самоходчиков ноги — несколько суток брели они по сырой земле, а чаще по воде, переобуваться было некогда.

10. До Победы всего ничего

Восьмого мая полк провел на марше. Перед ним получили НЗ, забили снарядами все кассеты, погрузили ящики с ними же и с патронами, под завязку запаслись гранатами.

— Каптерка какая-то, а не орудие, — ворчал Витька Литвинцев. — И так тесно, а теперь и ногу поставить некуда.

— Вам, сеньор, рычаги сюда подать или в машину заберетесь? — подковырнул Лешка Хлынов. И тут же: — Встать! Смир-р-рна-а! Товарищ командир орудия, машина к маршу и бою готова. Докладывает старорусец Хлынов.

Это он недавно назначенного командиром орудия на Т-34 Гришку так подначивал. Уже полных восемнадцать Иванову! Комбинезон на нем сидит ладно, на груди поблескивают орден Славы 3-й степени, медаль «За боевые заслуги», в самоходном полку заслуженные{1}. На голове у Гришки Иванова шлем танкистский, из-под него поблескивают веселые и безбоязненные глаза.

Целый день бежали гусеницы по булыжнику, асфальту, по ухоженным и неухоженным грунтовым дорогам, мяли глину и суглинок, прокладывали глубокие борозды в песке, поднимали тучи пыли всех возможных цветов. В назначенное место прибыли в поздние сумерки, остановились в густом и разлапистом ельнике недалеко от передовой. На ней стояла непривычная тишина. Даже немцы не вели пулеметного обстрела, который обычно начинали с вечера и не прекращали до рассвета. Поступил приказ выдвинуться на передовую и занять места в приготовленных капонирах.

Чтобы немцы не услышали шум моторов и не всполошились, пехота начала постреливать из пулеметов, и машины с двигателями, работающими на малых оборотах, одна за другой стали занимать капониры. Их разводил старшина-регулировщик. Встречал на подходе, объяснял, куда поведет, а дальше водители следили за его белой рубашкой — в темноте она была хорошо видна.

Утром самоходки и танки откроют огонь прямой наводкой из капониров, уничтожат вражеские огневые точки, подавят их огонь и впереди пехоты, расчищая ей путь, помчатся к вражеским траншеям.

Немцы молчали. Ни одного выстрела с их стороны. Свои пушки и танки были рядом, но пехотинцы забеспокоились — не собираются ли фрицы в наступление переходить?

Никогда так упорно не молчали по ночам. Стали их подразнивать. Нет, не отвечают.

Старшина встретил последнюю машину, помахал водителю руками, убедился, что он видит его, повернулся и пошел, радуясь окончанию работы и тому, что она прошла без сучка и задоринки. И все радовались. И не обратили внимания на короткую и какую-то словно бы оборванную очередь с той стороны. Там кто-то начал стрелять, а ему вроде бы по рукам дали. Пустяковая очередь, а танк встал — куда-то исчез старшина-регулировщик. На землю спрыгнул командир машины, начал осматриваться.

Заметив распростертого на земле старшину, подошел ближе, спросил:

— Ранило тебя, что ли?

Старшина не отвечал. Он был мертв.

Давно воевали самоходчики, не всех убитых уже и в лицо помнили, но эта нелепая смерть поразила — несколько недель, может быть, даже дней осталось до конца войны — и на тебе!

Невольно прикидывали, что еще многие не доживут, кто-то погибнет завтра утром.

На войне почти все становятся суеверными, и почти все в неожиданной смерти старшины дурной знак увидели. Гришка Иванов тоже. На душе у него смутно стало, будто ожидаемый приказ должен быть для него первым в жизни приказом на наступление, а он столько раз смерть в лицо видел, что и не сосчитать, и, пожалуй, в оккупации чаще, чем на фронте. Во время оккупации его в любую минуту мог пристрелить каждый увидевший его фашист, а на фронте кое-что и от него зависело.

Он мог предупредить встречный выстрел и предупреждал. Пока смерть миновала его. Неужели сегодня? Не зря же так тяготит дурное предчувствие. И раньше бывало, но не так.

Может, потому, что старшину жалко? Двое ребят его дома дожидаются. И судьба Тымчика не давала покоя. Все говорят, что расстреляют лейтенанта или в дом сумасшедших отправят. Так он и есть сумасшедший. Нормальный бы такого не сделал.

Шли они неделю назад колонной по шоссе. Навстречу пленных гнали. Фрицы понимали, что плен для них спасение, и шли веселыми. Это, видно, и вывело Тымчика из себя. Лейтенант прыгнул вниз, сбил со своего места механика, взялся за рычаги, направил машину на колонну, врезался в нее и пошел... Такого натворил, что и в дурном сне не приснится.

И смерть старшины не выходит у Иванова из головы, и ЧП с Тымчиком.

Все видится его неузнаваемое, страшное лицо, то, как заталкивают лейтенанта в «виллис» и увозят. Хороший был человек, неужели не поймут, почему он так поступил?

Майская ночь коротка и тепла. Почти все устроились на травке — шинель наверх, шинель под бок, под голову шинель, — но сон не шел. И разговор не получался. Лежали, ворочались, кряхтели, дымили. Нещадно дымили в ожидании неминуемого боя. На исходе ночи в тылу началась вдруг ошалелая стрельба, захлопали зенитки.

Десант? Какая-то часть из окружения прорывается? А на обороне фрицы ведут себя тихо, будто и нет их совсем. Пока прислушивались, приглядывались, стараясь понять, что происходит, из люка одной машины выпрыгнул танкист и завопил:

— Брат-цы-ы! Война кончилась! Ура, ребята!

Еще один нервный? Кто был поближе, кинулись к нему, повалили, прижали, как Тымчика, к земле, а он:

— Да не сдурел я, ребята! Правда кончилась. Включите рации.

Нажим на него ослабили, но на ноги подняться не дали, пока из других машин не закричали:

— Кончилась!

— Победа-а!

— Шабаш! Никакого прорыва, и все мы живы!

Вот тут и началось! Со стороны могло показаться, что с ума посходили все. Почти четыре года ждали этих слов, верили, что когда-нибудь услышат, если останутся живыми. Услышали и стали повторять восторженно, изумленно, недоверчиво прислушиваясь к ним и соображая, что теперь делать и как жить дальше, если она действительно кончилась? А будь что будет. Лешка Хлынов вскочил на машину и устроил на ней пляску. Кто-то обхватил и неистово целовал пушку, не раз ему жизнь спасшую. Многие катались, как малые дети, по траве и ходили на руках. В тылу стрельба усилилась — там о Победе раньше узнали и на радостях продолжали палить в небо. Тут же все стволы вверх и — пока не кончились снаряды и патроны.

— Братцы, смотрите! Сюда смотрите!

Повернули на крик головы — по всему вражескому переднему краю белеют простыни, полотенца, просто тряпки.

Так вот почему не стреляли этой ночью немцы! Они уже знали! Раньше знали. Кто-то случайно или со злости дал всего одну очередь, и она прошлась по старшине.

Победа!

Победа!

Победа-а!

* * *

Девятого мая, в полдень, полк снова был на марше. Самоходчики подшучивали:

— Она кончилась, а нас опять куда-то гонят.

— Куда надо, а может, к морю на курорты, чтобы отдохнули, значит, позагорали и шеи покрепче наели.

— Если так, можно и поднажать.

— Поднажми — не везде, видно, кончилась, если нам снова полный боезапас дали.

Иванов сидел, наполовину высунувшись из башни, и глазел по сторонам. Машины шли по широкому и прямому, обсаженному за обочинами деревьями шоссе. На полях вовсю зеленела трава, деревья тоже были уже в листве, а небо чистым и словно умытым в честь праздника.

Впереди показалось серое пятно, стало расти, приближаться. Вгляделся — опять колонна пленных. С кухнями, повозками, на которых везли какой-то скарб, больных и раненых. На этот раз встреча была мирной, даже руками помахали — что было, то прошло, чего уж теперь.

Гришка Иванов тоже помахал, но сразу и почувствовал, что настроение испортилось, — Тымчика опять вспомнил. В честь Победы, может, не расстреляют лейтенанта, но лет десять все равно дадут. Дадут, а мог ехать сейчас вместе с ними и радоваться первому мирному дню, первому мирному маршу, когда не надо ни по сторонам глядеть, ни на небо засматриваться.

Разминулись. Прибавили скорость. Прошли еще километра два. Справа шоссе сплошной стеной стоял сосновый лес, слева простиралось поле. На дальнем конце его маячили постройки небольшого хутора. Гришка скользнул по нему взглядом и отвернулся.

Очнулся на земле. В ушах звон, голова раскалывается. Поташнивает. Хотел спросить у окруживших его, что с ним, и не мог выговорить и слова. О чем они говорили, тоже не слышал. Лешка Хлынов ощупал его всего и покрутил пальцем у головы, давая понять, что контузило. Спросил взглядом — как, почему? Лешка показал на танк. В его левом борту зияла пробоина. Неподалеку крутился на земле и что-то кричал механик-водитель. Лешка показал на глаза, сделал руками крест. А другие?

Хлынов стиснул зубы и закрыл глаза. Кто? Хлынов приподнял его и показал на поле. Там танкисты гонялись за фашистскими артиллеристами какой-то пушчонки, которые открыли огонь по колонне и подбили две машины. Как в фильме «Она защищает Родину», подумал Гришка и еще подумал о том, что ему повезло и в первый послевоенный день, — не убило, а всего лишь контузило.

Примечания