Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

11. В лагере

Минули лето и осень, ко второй своей половине подбиралась зима, в этом году мягкая, с затяжными оттепелями, а фронт словно вымер. Как встал весной прошлого года, так и стоял, иногда его не было слышно неделями. Немцы болтали, что взяли Сталинград, Ростов-на-Дону, чуть ли не весь Кавказ, но в это мало кто верил — в прошлом году тоже много чего брали, да только на словах, и не может быть, чтобы их так далеко пустили. Верили в другое: Красная Армия освободит и Валышево, и Старую Руссу, все, что успели захватить фашисты, — не может быть, чтобы война длилась бесконечно.

Не может! Не должно!

В деревню Сусолово Гришка пришел под вечер — мать долго собирала и сам не очень торопился, рассудив, что от фашистов не убудет, если он явится в лагерь не утром.

Направил его сюда староста Николай Кокорин. Все, кто мог, в лагере уже отработали, и потому такой приказ не был неожиданным. Насторожило, что смены не будет «Как это? До весны, что ли, я там трубить должен?» — «Зачем до весны? Срок отбудешь и сбегай. Некого мне больше посылать, вот какая история», — ответил на этот вопрос староста. Гришка взглянул на него — не шутит ли? Но лицо Кокорина было серьезным, фигура совсем не начальственной: голенища старых валенок широки для тощих ног, лицо синюшного цвета, все в ранних морщинках, и прятал его староста от ветра в воротнике драного кожушка, который свисал с его узких плеч. «Как я сбегу, если аусвайс в лагере отбирают?» — задал Гришка новый вопрос Кокорину. — «Я тебе новый выдам. И не бойся — не обману». — «Ну, коли так... Когда уходить?» — «Завтра. А о нашем уговоре молчок! Понял?» — «Угу», — мотнул головой Гришка.

Летом немцы тянули узкоколейную железную дорогу на Белебелку. Проходила она через Валышево, и на ее окраине, перед спуском к реке, построили из фанеры круглые, похожие на юрты, временные домики. В них жили согнанные со всей округи девчата и молодые бабы. Этот лагерь даже забором огорожен не был, сторожили его два жандарма, и те больше сидели в тени или, наоборот, грелись на солнышке, если было прохладно. Местным жителям появляться в лагере запрещалось, рабочие тоже не имели права расхаживать по деревне, но эти ограничения не особенно выполнялись. К ним как-то зашла девчонка, которой надо было уйти домой. Замуж, что ли, она собиралась. Мать дала ей черный платок, на себя накинула такой же, взяла икону, и пошли они якобы на кладбище в Ивановское. Дальше девчонка одна побежала, и никто ее не хватился. Может, и хватились, но шума не поднимали.

Все это Гришке вспомнилось, пока разглядывал ряды колючей проволоки, окружающей лагерь в деревне Сусолово, две сторожевые вышки и караульное помещение, из окна которого пробивался неяркий огонек. Парнишка и еще бы постоял на воле, но дверь караульного помещения распахнулась, в ее проеме возник охранник, и пришлось идти. Новенького ругнули за то, что поздно пришел, приказали сдать личные вещи кладовщику и вытолкнули из караулки.

Кладовщик, рослый мужик с хитроватым прищуром светлых глаз, цепкими пальцами ощупал мешок:

— Что в нем?

— Штанишки запасные, немного картошки и хлебушка, — сдержанно ответил Гришка.

— Для чего штанишки-то? Желудком слаб, что ли?

— Для тепла, — пояснил Гришка, косясь на поросшие рыжими волосами пальцы кладовщика, ловко развязывающие мешок.

— Счас проверим. Может, вместо картошки гранаты у тебя, может, ты иностранный шпиён и лагерь подорвать хочешь? — ерничал кладовщик, вытаскивая каравай хлеба. — Ого! Хорош хлебец и пахнет, аж слюну вышибает, — продолжал он, отхватывая ножом большой кус и небрежно бросая в ящик стола. — Хорошо живешь, парень, а мои ребятишки голодными сидят. Пусть тоже хлебца попробуют. И не хмурься — не ограбил. Должен я что-то иметь за сохранность твоего имущества? Вот то-то. А в знак благодарности я тебе распрекрасное местечко для спанья устрою. На самой верхотуре, где тепло, как на печке. Что тебе на курорте жить будешь, смотри только бока не пролежи, но тут есть кому о тебе позаботиться.

Под жилье рабочим лагеря немцы отвели гумно с пристроенной к нему ригой. Стены ее срублены из бревен, гумно тоже крепкое. Нары в четыре яруса. Кладовщик провел Гришку в ригу, ткнул пальцем вверх:

— Во-он твое место, поближе к солнцу. Обед тебе сегодня не полагается, а завтра будешь состоять на немецком довольствии, — показал крепкие зубы и ушел.

Странный он был мужик: над собой, над Гришкой посмеивался и над немцами тоже, но в меру, осторожненько.

Невеселые размышления новосела о лагерной жизни были прерваны окриками караульных, топотом ног, многоголосым говором, а через минуту показалось, что в гумно загнали табун лошадей и забили они, зацокали копытами по деревянному настилу — на многих лагерниках были деревянные колодки. Ими и отбивали дробь, согревая окоченевшие ноги. Чтобы не мешать прибывшим, Гришка забрался на свое место, ощупал деревянное ложе из неошкуренных сосновых подростков, спросил соседа:

— Кто это ползает тут?

— Вши, — равнодушно ответил парень, — не тараканы же.

Вши появились в деревне, как только кончились последние остатки мыла и все исхудали до прозрачности. «На чистом и сытом теле им делать нечего, — объяснила мать, — Они голодных любят, а на тех, кому в могилу скоро, сотнями лезут, и ничем их не выведешь. Как и узнают, ума не приложу». Вши в семье водились, но дома одежду прожаривали над костром или плитой, головы мыли щелоком, в нем же кипятили белье, а здесь? Если они по нарам ползают, то обирать их бесполезно, подумал Гришка. И другое тут же пришло в голову: хорошо бы его укусила тифозная, он заболел и его бы отпустили домой.

Утром его разбудил голос охранника:

— Шнель! Шнель! — не очень утруждая горло, кричал он.

Гришка еще потягивался, а те, кто спал на нижних нарах, уже неслись к выходу. С верхних спрыгивали друг на друга, ругались и тоже бежали к дверям. Он задержался, и охранник огрел его палкой.

После построения и поверки завтракали. Кружка кипятка не обжигала губы. Кусочек хлеба-эрзаца сглатывали на ходу. Сбор на работу тоже не затянулся, и черная, разномастно одетая колонна, миновав лагерные ворота, потащилась на дорогу, по которой вывозили раненых и шло снабжение фронта.

В первую зиму на чистку дорог гитлеровцы выгоняли население ближайших деревень, но... пока соберешь этих неповоротливых русских, пока пригонишь, куда надо, часы уходят. Укутанные в платки и шали, в одинаковых телогрейках и шубейках, все они на одно лицо, и не поймешь, кто старается, а кто сам бездельничает и других на то же сбивает.

Создали лагеря, и воцарился порядок. Разыскивать и собирать рабочих не надо, никто не опоздает и раньше времени не убежит. Будет нужно — лагерь можно и ночью поднять. Конвоиры всех «своих» знают в лицо, кого надо, подгонят окриком или прикладом.

Прошедший накануне снег завалил дорогу, во многих местах образовались заносы, и конвоиры торопились. Быстро разбили лагерников на партии, развели по местам, и началось мучение. Много ли снега ухватишь железной лопатой? Горстку. Выстроились во всю ширину дороги. Средние отгребали снег на стороны, крайние выбрасывали за обочину, сталкивали заранее припасенными досками.

Когда хорошо рассвело, раздался выстрел. Следом за ним — другой. Все встрепенулись, но, увидев, что стреляет старый, с черной повязкой на левом глазу конвойный, вновь принялись за работу. Один Гришка остался стоять с приставленной к ноге лопатой — не мог разглядеть, в кого палит немец. Никто не убегал, винтовка была направлена куда-то вниз. Все оказалось очень просто. Гришка и раньше заметил за обочинами трупы красноармейцев, наверное, пленных, которых пристреливали по дороге. Рука одного была задрана вверх. По ней и стрелял Одноглазый, пока кисть со скрюченными пальмами не отлетела прочь.

— Чего рот разинул? — подогнал сосед. — Паши давай. Этот весь день «тренируется» — не насмотришься.

Гришка взялся за лопатку, но она то на соседскую натыкалась, то по чистому месту скребла. Он привык к уважительному отношению к мертвым, знал, что их нужно обмыть, обрядить во все лучшее и лишь после этого предать земле. Стрелять по трупам, калечить убитых казалось ему подлее подлого.

Пленных мимо Валышево в прошлом году и нынче прогоняли часто, и каждый раз мать бежала на дорогу — вдруг отец среди них окажется, вдруг отпустят его, старого, домой? Он помнил, как позорно сдались двое бойцов в день бомбежки, и внушал матери, что отец не предатель и не может оказаться в плену. «Знаю, что не предатель, — отвечала на это мать, — но всякое может случиться. Ранят в ноги, так не убежишь». — «Да он подорвет себя вместе с фашистами гранатой, его не возьмут живым!» У матери находился ответ и на такой довод: «А если ранят в руки, если без сознания будет? Ты сколько пластом пролежал, когда тебя Рыжий избил?» На это у него не находилось возражений ни раньше, ни сейчас.

Вполне могло оказаться, что его отец лежал близ дороги, по нему, давно убитому, стрелял Одноглазый.

Жестокость Одноглазого поразила не только Гришку. Начались разговоры, перешептывания, и мальчишка узнал, что в январе сорок второго года в том самом месте, где они чистили дорогу, фашисты расстреляли колонну пленных, в которой шло около двух тысяч человек. Мог здесь погибнуть и его отец. Вполне мог.

Работу закончили в сумерки. В лагере получили по черпаку неизвестно чем заправленной бурды, по кусочку пайки. И началось: подъем, дорога, короткий сон и снова работа на пустой желудок, который каждую минуту напоминал о себе то дремлющей болью, то сердитым урчанием, то сковывающей все тело резью.

До конца срока оставались считанные дни, и в один из них Одноглазый застрелил расторопного белобрысого паренька, сына учителя из какой-то псковской деревни. Гришка приметил его в первый день пребывания в лагере и все удивлялся его длинным и пушистым, совсем девчоночьим, ресницам, ровным и белым зубам и еще больше нелагерному румянцу на щеках, будто он каждый день пил парное молоко. Рубил паренек колья для щитов, за ними отошел от дороги. Далеконько так отошел. Одноглазый следил за ним, но не останавливал. Потом крикнул, чтобы шел назад, а парень топор в снег и деру. Одноглазый подбил его со второго выстрела, для верности выстрелил в распростертое на снегу тело еще раз, уже в упор, отыскал топор и пообещал:

— Так будет всем, у кого ноги длинный!

Ночью Гришка не спал. Дома побег из лагеря казался ему делом простым, что будет дальше, не задумывался. После такого наглядного урока все переменилось. Пока он в лагере, немцы могли сменить старосту. Как тогда появляться в деревне и добывать паспорт? Да и Кокорину, наверно, не так просто достать новый аусвайс. Вспоминал последний разговор со старостой, по-новому оценивал каждое сказанное им слово, с какой интонацией оно было произнесено, и — опять двадцать пять — все выглядело совсем в ином свете, чем раньше. Вроде бы сочувствовал ему Кокорин, но попробуй угадай, что у него на уме? Молодой, но в армию его почему-то не взяли, и в партизаны не подался. Работал секретарем сельсовета — и стал старостой?! В других деревнях на эту должность назначили людей уже пожилых, чем-то обиженных на Советскую власть, и они лютуют, издеваются над народом не хуже Собачника. Про Кокорина этого не скажешь. Он заставляет делать то, что нельзя не делать. При немцах накричит и пригрозит, без них вроде бы снова секретарем сельсовета становится. И получается, что люди на него не обижаются, и немцы доверяют. На немцев наплевать, пусть себе доверяют, а может ли он, Гришка, на Кокорина положиться?

И другое не радовало: после неудачного побега конвойные наверняка введут новые строгости, во всяком случае, глазеть лучше станут. Большим остолопом надо быть, чтобы бежать в такое время, а кончится срок, не придет смена, его и совсем на особую заметочку возьмут, чего доброго, мишень на спину заставят пришить, и тогда до весны придется загибаться в этом чертовом лагере.

Эти опасения подтвердились: на утреннем построении старший немец пригрозил, что конвоиры будут без предупреждения стрелять в тех, кто «любить бегаль» и «плохо работаль», Одноглазому объявил благодарность и вручил какой-то подарок.

Завтрак был коротким. Глотнули теплого, отдающего ржавчиной кипятку, получили пайки и пошли на дорогу. Работали вяло. Охранники зверели на глазах, то и дело пускали в ход палки и приклады. Взаимная ненависть держалась весь день. Перед концом работы конвойные то ли устали от чрезмерного усердия, то ли поняли, что русских сегодня не перебороть, и разрешили развести костер. Все сгрудились около него, стараясь занять место поближе к огоньку. Образовался круг. Охранники оказались в центре. Гришка опоздал занять «тепленькое местечко», покрутился вокруг да около, и его будто кто в бок толкнул — твоя минута, не упусти!

Забухало в груди сердце, перехватило дыхание. Делая вид, что расстегивает ремень и отходит по нужде, пошел от костра. Присел в кустиках, убедился, что все спокойно, и, сдерживая ноги, пошел дальше. Надеялся, что у костра просидят долго, но там что-то случилось, стали расходиться по местам.

Напарник стоял с двуручной пилой и крутил шеей. К нему подбежал Одноглазый, стал что-то спрашивать. Парень развел руками. Немец ударил его прикладом, выстрелил вверх. Пока не поздно, надо было возвращаться, но он ушел далеко, Одноглазый догадается зачем, и если не пристрелит, то забьет насмерть. Ну уж — нет! Что-то взорвалось в парне, наполнило тело силой, и он, не чувствуя под собой ног, понесся от Одноглазого и от его винтовки.

Беглеца увидели. Закричали. Почти одновременно раздалось несколько выстрелов.

Одноглазый гнался первым, но он останавливался, чтобы вернее прицелиться, — Гришка за это время отрывался от него. Он был легче немца, меньше проваливался в снег. И бежал быстрее. Он спасал свою жизнь. Одноглазый всего-навсего нес службу.

Выстрелы стали раздаваться все реже и наконец смолкли. Он не остановился, перед деревней Ночково свернул к Холынье, рекой двинулся к Полисти, удивляясь, что без передышки пробежал столько, ни разу у него не сбилось дыхание и что не подстрелил его Одноглазый. Но это, поди, потому, что бежал не прямо, как псковский парень, а петляя, бросаясь из стороны в сторону.

Домой сразу идти не решился. В стоге сена дождался темноты и, крадучись, стараясь, чтоб не скрипнул под ногами снег, пошел к себе. Радостно заржал Мальчик. Узнал! Это было до того неожиданно, что свернул к коню. В распахнутую дверь высунулась голова Мальчика, и Гришке показалось, что конь улыбается, обнажив длинные верхние зубы.

К своим зашел с ощущением сознания своей живучести и необыкновенного везения:

— Здравствуйте, вот и я!

Все ахнули, заулыбались.

— Глиша плишел! Глиша! — закричала Люся и бросилась на руки.

Он подхватил ее, закружил и сразу забыл о всех своих невзгодах, но мать — умеют же взрослые портить настроение в самую неподходящую минуту, — разглядев грязную, по пояс в сосульках одежду сына, ахнула:

— Неужто сбежал? Сбежал, паршивец! А о том не подумал, что тебя завтра же и отыщут? Ох, горе ты мое луковое, что наделал-то опять?

От этого ушата холодной воды Гришка съежился и растерянно пробормотал:

— Не бойся, мама, я у вас жить не стану.

Мать посмотрела на него, как на маленького и неразумного:

— Вот тебе и на! А где же? Не лето на дворе, в лесу не спрячешься.

— Землянок пустых много, в какой-нибудь схоронюсь.

— Смотри, как бы тебя немцы не схоронили.

Мать кричала, ругалась, но радости скрыть не могла. Бранясь, успела обдумать, что делать и как спасти непутевого сына от новой беды: девчонок предупредила, чтоб о появлении Гришки рта не раскрывали, ему приказала носа за дверь не высовывать, задула горевшую лучинку и ушла.

Вернулась скоро, собрала чистое белье, вытолкнула сына на улицу, там рассказала, что делать дальше.

— Нашла тебе баньку с горячей водой. Вымоешься и пойдешь к Варуше и Тимофею. Прискачут за тобой, так пошлю Настю предупредить. Убежишь в лес.

На другой день охранники в деревне не появились. На следующий — тоже. Гришка выждал еще день, а вечером, притаившись в огороде — староста жил недалеко от дяди Тимофея и его жены Варуши, — выждал, когда Кокорин возвращался домой, и шагнул навстречу.

— Вернулся? — удивился тот.

— Сбежал, как приказывали, — напомнил Гришка Кокорину о последнем разговоре и рассказал, как все ловко у него получилось.

— Три дня, значит, прошло? А меня о тебе не спрашивали, — староста помолчал, что-то обдумывая, и заговорил веселее: — Знаешь почему? Не ищут! Им выгоднее объявить, что ты убит при попытке к бегству. Никаких хлопот, вместо нагоняя — благодарность, лагерникам — наука. Поскрывайся пару дней и объявляйся.

— А паспорт? — напряженно спросил беглец.

— Будет. Матери о нашем уговоре ничего не говорил?

— Не маленький — соображаю.

— Угу, почти подпольщик, — усмехнулся Кокорин и предупредил: — Идет кто-то — сгинь.

Гришка просидел в «подполье» до конца срока работ в лагере и вернулся домой. Это никого не удивило — в деревне привыкли, что люди уходили на работы и возвращались. Вот и он появился. Что тут особенного? Это бы и хорошо, а вот рассказать о том, как он убегал от немцев, как они стреляли по нему и не попали, никому не пришлось. На языке не раз вертелось, однако устоял.

12. Новое изгнание

Длинный день начала июня только заявлял о себе чуть поднявшимся над землей солнцем, как мать ухватила Гришку за плечи и стянула с нар. Вырванный из беспробудного сна, еще не расставшись с ним, он едва различал ее заполошный крик, но слова «облава», «немцы» дошли до сознания и заставили вскочить на ноги. Выбежал во двор в исподнем, увидел охватывающую деревню широким полукругом цепь солдат и, пригибаясь, съеживаясь, точно под пулями, побежал в овраг, соображая, куда лучше спрятаться, заметили фрицы его бегство или нет? В брошенную землянку? Ага, заберись туда, а они прочешут ее из автомата или гранату швырнут, как зимой, когда Матвея Ивановича в руку ранили. Лучше на черемуху залезть — с нее все видно будет. Пойдут в овраг — можно и убежать. Высоко не стал забираться, устроился в непроглядной листве.

Немцы сгоняли в кучу и старых и малых, но выбирали из нее молодых, здоровых и заталкивали в машину. Плачущих матерей отгоняли короткими очередями поверх голов и прикладами. Побегали по огородам, еще кого-то привели. Прошли по подвалам и землянкам еще раз, только после этого сняли цепочку, разобрались по машинам и уехали.

Выбираться из своего убежища парнишка, однако, не спешил — знал, что фашисты оставляют кого-нибудь из полицаев для поимки сбежавших от облавы. Минует опасность, мать даст знать, а пока лучше подождать. Так и получилось. Прибежала Настя:

— Слезай — мы с Нинкой все обежали. Никого не осталось.

— Ладно, иди, а я погожу.

Не хотелось возвращаться в деревню, где еще не просохли слезы и где можно нарваться на укоризненные взгляды — наших угнали, а ты вот как-то остался. И успокоиться надо было.

Фашисты устраивали облавы и отправляли молодежь в Германию и раньше, но прошлым летом невысокий Гришка казался совсем мальчишкой, и его не трогали, а за зиму вытянулся, стал походить на парня, и его вряд ли бы оставили дома, не проснись мать раньше других И до чего же хитры эти фашисты! Два дня назад наведывались небольшой группой, уговаривали ехать в Германию: у нас вы станете квалифицированными рабочими, у нас есть электричество, газ, телефоны! Мы культурная нация, и вы станете такими. Каких только благ не наобещали. Жди от них телефонов! Загонят в бараки за колючую проволоку. На черта они сдались! Охотников ехать добровольно не нашлось. Немцы и не рассчитывали на это. Им надо было высмотреть, кто еще остался из молодых и кого можно забрать. Вот и взяли.

Мать огорошила новым известием: послезавтра всех повезут на станцию Тулебля, а потом еще куда-то. Гришка взорвался, прокричал неизвестно кому и зачем все, что наболело на душе, и умолк, наткнувшись взглядом на неоконченный, сверкающий на солнце золотом, остро пахнущий ошкуренными бревнами сруб. Он начал строить дом на прежнем месте, едва растаял снег. С нижним венцом управился один, потом очередное бревно закатывал с матерью и старшими сестрами, рубил в чашку, как настоящий плотник. С утра до вечера махал топором, подгоняя одно бревно к другому. Мать не могла нарадоваться такому усердию и, если заводила разговор о сыне при посторонних, называла его Григорием: «Мой-то Григорий на все руки мастер! Все у него ладится. Не знаю, в кого такой уродился».

Последнее бревно в шестой венец вчера укладывали. Кривое попалось. Весь день с ним провозился. Мать подошла к срубу в потемках, примерила под свою голову — еще наращивать надо. Попросила: «Кончал бы, Гриша. Завтра доделаешь».

Уже не доделать. Снова все закипело в парне, побелевшими глазами смотрел на сруб и не мог различить бревен — слились в сплошное желтое пятно.

— Ты на станцию завтра поедешь, — продолжала мать.

Вздернул голову:.

— Это еще почему?

— Увидят тебя, когда выселять начнут, догадаются, что скрылся, и отправят вместо Тулебли в Германию, ни дна бы ей ни покрышки, прости меня, господи.

— Никуда я один не поеду!

— Поедешь, Гриша. Так надо, — спокойно, как о бесповоротно решенном, сказала мать.

— А вы. пешком?

— Сказали, по узкоколейке повезут...

— Подожди, мама! Если угоняют, го опять наступления ждут. Давай лучше в лес уедем и там дождемся своих.

— Всю округу выселять будут, Гриша, а кого поймают, сразу расстрел.

Представить себе, чтобы выселили всех до одного, было трудно, и сражу же нашлось возражение:

— Нас вывезут по узкоколейке, а других как, где нет железки?

— Забыл, как зимой выгоняли?

* * *

Уезжал утром. Долго кормил Мальчика, еще дольше накладывал на телегу сено, увязывал его, запрягал коня, надеясь, что мать изменит свое решение. И сестренки то и дело поглядывали иа нее, ожидая того же. Мать терпела, терпела и прикрикнула:

— Долго еще копаться будешь?

Он последний раз окинул взглядом огород, погладил крутые бока незаконченного сруба и понужнул коня.

Уезжать из деревни мальчишке приходилось много раз, «о он всегда знал, что вернется. Теперь такой уверенности не было, и он продолжал спорить с матерью. Зачем отправила его раньше всех? Вдруг фашисты -передумают и будут увозить валышевцев не из Тулебли, а с какой-нибудь другой станции? Вдруг не завтра, а через несколько дней? Что ему тогда делать в Тулебле и как объяснять, если спросят, зачем он туда пожаловал? О Мальчике беспокоился: понравится фашистам или полицаям, так отберут, и не пикнешь. И еще, не сознавая этого, Гришка тосковал о срубе. Раньше все плотницкие работы делал отец, он только помогал ему, чаще всего что-нибудь поддерживал. Землянку строил без особой охоты, а насыпуху, пристрой к ней, — уже с желанием. И дом бы он построил! Сам! И был бы его дом лучше прежнего!

Не дали, сволочи! И посадить почти ничего не дали. И опять выселяют неизвестно куда. Там снова жить в баньке или в землянке, опять в голоде и холоде. Когда все это кончится? Глаза бы ни на что не смотрели!

* * *

Как Мальчик перешел на шаг, свернул на небольшую, заросшую травой поляну и стал щипать верхушки, он не заметил, а заметив, одобрил такое своеволие, распряг коня, пустил пастись. Сам лег на траву. К чему-то припомнился один день, вернее, вечер. Валышевский колхоз носил тогда название «Красный май», отец был председателем, а правление размещалось на недалеком хуторе, где приезжие артисты устроили концерт. После него мужики расселись на бревнах и тянули бесконечные цигарки. Бабы тоже собрались в кружок, у них шла своя беседа, а возбужденные невиданным зрелищем ребятишки носились по поляне, кувыркались через головы, пытались ходить на руках. Сколько ему тогда было? Лет пять. Насте — три, выходит, меньшие еще не родились. Настя уснула, и мать стала звать его домой, а на него хохотунчик напал, он раздурился, и в это время раздался какой-то дикий, наполненный ужасом крик. Кричал деревенский дурачок, почти старик, которому какой-то шутник накинул на шею хомут. Гришка тогда испугался, что и с ним могут такое устроить, дал реву и сам запросился домой.

Первый детский страх держался долго. Если мать или отец собирались пойти на другой конец улицы, они говорили: «Надо в деревню сходить. Пойду в деревню». Он тоже бегал «в деревню» к приятелям, но после этого случая сиднем сидел дома. Сверстники запомнили его страх и, стоило ему появиться на улице, кричали: «Где у нас хомут завалялся? Надо его на Гришку одеть». Он давал реву и несся домой.

И мог этот страх породить другие страхи, если бы отец не заметил слабости сына и не вразумил: «Хомут обыкновенная вещь, Гриша, бояться его не надо. Станут пугать, ты скажи, что в колодец его бросишь — враз отстанут». Он думал над словами отца весь день, вечером пошел на улицу, присел рядом с мужиками и стал смотреть на небо. Его заметили, кто-то привычно пошутил: «За хомутом надо сходить — Гришка Иванов вон шею вытягивает». Он набрал полную грудь воздуха и крикнул: «А я его в колодец брошу, вот!» На мужиков взглянул с вызовом, с места не сдвинулся.

Весть о том, что Гришка Иванов перестал бояться хомута, в тот же день разнеслась по Валышево, и от него отстали.

Гришка перевернулся на спину, закинул руки за голову. На деревьях беззаботно щебетали птицы. Вокруг было тихо, но война не отпускала парня, мать и сестренки не выходили из головы. Удастся ли свидеться? И с ними все может случиться, и с ним — тоже. Появятся немцы на дороге, примут за партизана — и убьют. Это еще ладно, а если пытать начнут? Захочет летчик потренироваться в меткости, сбросит бомбу на стоящую внизу телегу или решит опробовать пулемет — тоже смерть. За каждым кустом смерть, а ехать надо.

Он запряг Мальчика и тронулся дальше. Перед Лутовинино пошли кусты, перелески, заросшие бурьяном поля. От деревни кто-то шел. Он обрадовался — можно узнать, есть ли в ней немцы, не лучше ли объехать Лутовинино стороной? Эге, узнаешь! Полицай! Повернуть обратно — начнет стрелять, поднимет тревогу...

Уже недалеко до него. Идет вразвалочку, винтовка за плечом, но глаз с повозки не сводит. Знакомый! Гришка догадывался об этом и раньше, но не хотел себе верить.

Полицай был настроен благодушно, даже улыбался:

— Куда едешь?

— В Тулеблю.

— Ха, что же это ты раньше всех убегаешь? Сегодня мы Лутовинино выкидывали. Ваш черед завтра.

— Сказали, что документы на коня надо справить, — соврал Гришка.

— А что везешь?

— Да сенишка вот прихватил коню, одежонку какую-то мать сунула, — заговорил Гришка и осекся, почувствовав, как пробиваются в голосе заискивающие нотки, и вспомнив, что так же говорил с кладовщиком в лагере, называя хлеб — хлебушком, а штаны — штанишками.

— И сала, поди, мать на дорогу дала? Не ври только — хуже будет.

— Нет у нас сала, — твердо сказал Гришка.

— А это мы сейчас проверим. Проверим, — приговаривал полицай, вытряхивая содержимое мешка на телегу. — Не соврал.

Они стояли друг против друга, разделенные телегой. На ней, стволом на Гришку, лежала винтовка. Он скосил глаза на деревню, равнодушно, как ему думалось, взглянул на оружие.

— Отойди от телеги. Еще. Вот там и стой, — приказал полицай.

Гришка стиснул за спиной руки, отвернулся. Небо по-прежнему было высоким и синим. Над деревней парил коршун.

— А что у тебя под сеном припрятано? — спросил полицай.

— Поищи, — сквозь зубы выдавил Гришка.

— Нашел дурачка! Сам поройся, да так, чтобы мне все видно было, — приказал полицай, прихватывая винтовку и отходя от телеги. — Ну! Шуруй давай!

На телеге ничего спрятано не было. Гришка развязал веревку, без опаски переворошил сено и взглянул на бдительного полицая — что еще придумаешь? Тот загнал патрон в патронник, усмехнулся:

— Торопишься? А ку-да-а? Мне с тобой, может, поговорить напоследок хочется. В мешке у тебя, как у каждого лодыря в кармане, блоха на аркане да вошь на цепи. Под сеном тоже пусто. Что мне с тобой делать прикажешь?

— А зачем тебе со мной что-то делать? — стараясь казаться спокойным, но помня с ударением сказанное «напоследок», спросил Гришка.

Не отвечая на этот вопрос, полицай задал другой:

— А хочешь, я тебя убью?

— За что? — поперхнулся Гришка, с тоской думая о том, что если бы не выгнала его мать, не было бы и этой встречи.

— Да просто так.

— Как же ты меня убьешь, если мы с тобой в одной школе учились? Помнишь, в Косино? В волейбол в одной команде играли! Помнишь? — последний довод показался Гришке особенно убедительным, но полицай пропустил его мимо ушей.

— Это когда было, а теперь наша власть! Вот застрелю тебя, и мне ничего не будет, и никто не узнает — двое нас на дороге.

«И ничего не будет, — повторил про себя Гришка, — даже если кто и третий появится. Тут он прав!»

— Испугался? Не хочешь умирать, большевистское отродье? Ладно, дарю тебе жизнь, а лошадь...

— Ее-то за что? — забыв о себе, взмолился Гришка. — Она чем тебе помешала?

— Ишь ты какой! Тебе и себя и коня жалко, а о том не подумал, что я вас обоих могу шлепнуть? Что молчишь? Ладно, езжай — пошутил я.

Гришка оторопело взглянул на однокашника: на самом деле отпускает или боится стрелять лицо в лицо и пальнет в спину?

— Езжай, пока не передумал.

Гришка подобрал вожжи и тронулся. Мальчик пошел непостижимо медленно, до десяти досчитать можно, пока шаг сделает. И подхлестнуть нельзя, чтобы не показать слабость, а однокашник, может, уже вскинул винтовку, прицеливается. Страшно хотелось оглянуться и посмотреть, что он делает, еще больше — спрыгнуть с телеги, бежать и еще раз обмануть судьбу. На этот раз Гришка чувствовал смерть так близко, как не чувствовал, когда попадался с гранатой и пистолетом, когда убегал из лагеря. Он ощущал ее спиной — будто кто засунул кусок льда между лопатками и затылком. Ощущал одеревеневшей шеей. Ждал, что вот-вот грянет выстрел, он не услышит его и свалится с телеги с простреленным сердцем или с перебитым позвоночником. Может, лечь — ездят же так, когда никуда не торопятся и ничего не опасаются? Но не оглянулся, не побежал, не лег и коня не подогнал. Это, наверное, и спасло. Собака кидается на того, кто боится и бежит от нее, а чем этот гад лучше собаки? Не выстрелил! И Гришка опять рассердился на себя: врагу страха не показал, но испугался же, так испугался, что руки едва удерживают вожжи. Полицай этого и добивался. И победил? Ну, это как сказать? Один с винтовкой, другой с голыми руками. Вот если бы на равных. Ух, гад, прихлебатель фашистский! Собачник к месту вспомнился. Лешка Ванчуркин. Этот сам напросился возить фашистам разные грузы и вырядился в немецкую форму. Когда всех угнали в Дедову Луку, откапывал ямы и все греб, греб. У него и золотишко появилось, и две коровы, и птицу всю сохранил, и с немцами бражничал, самогонку для них гнал.

Много раз думал Гришка о таких людях и не понимал их. Немцы глумятся над русскими, убивают без счета, потому что решили покорить, и за людей не считают, а свои-то почему своих топят, их беде радуются и на ней наживаются? Такие хуже фашистов, хуже жандармов и эсэсовцев. Такие по кивку головы в немецкой каске родную мать зарежут. И уж совсем не понимал девчонок, которые стали работать переводчицами, пошли, как говорила мать, в полюбовницы. Это, по его мнению, еще хуже. Им же целоваться приходится с немцами. Целоваться! Подумаешь о таком, и тошнота к горлу подкатывает.

Полицай не наврал — деревня Лутовинино была пуста. Двери некоторых домов и надворных построек забиты досками, а большинство просто прикрыты, иные распахнуты настежь. Люди не верили, что когда-нибудь вернутся домой, и не надеялись, что в спешке прибитые доски могут спасти дома от огня и разора. Обрывки тряпок, бумаг, выброшенные в последнюю минуту всякие вещи валялись на улице. Из одного окна выглядывала большая голубоглазая кукла.

От этой картины у парнишки пересохло в горле. Он хотел остановиться у колодца, но вместо этого понужнул Мальчика, чтобы скорее миновать наводящую на него тоску и ужас пустую деревню.

13. На Псковщине

Немцы оказались аккуратными и привезли валышевцев на станцию точно в назначенное время. С Мальчиком хлопот тоже не возникло — для перевозки скота был выделен специальный вагон. Паровозик гуднул, небольшой состав потянулся на запад и утром остановился на каком-то полустанке в Дновском районе. Отсюда людей погнали в большую деревню Телепнево. Молодых мужчин в ней почти не осталось — воевали в армии или в партизанских отрядах, — парни, подрастая, тоже уходили в партизаны, немало жизней унес тиф, поэтому всем прибывшим нашлось место под крышей.

Семью Ивановых устроили в меньшей половине дома Ерохиных. В первые дни, замечал Гришка, мать нет-нет да приложит руку к стене, словно ощупывая ее прочность, а то и щекой к ней приложится. Глаза у нее в это время мечтательные делаются, теплые. Окна зачем-то без конца мыла и не могла нарадоваться, какие они большие и как светло от них в комнате. Еще больше радовалась русской печи. Пока она не особенно нужна, но скоро осень наступит, за ней зима, В тепле проживут ее ребятушки.

Хозяин дома воевал, жена его оказалась женщиной доброй, и скоро обе семьи зажили, как одна, — и матери подружились, и Гришка со своим одногодком Лешкой и его старшим братом Михаилом. Новые друзья показали леса близ деревни, землянки, оставшиеся после сорок первого года, разные укромные местечки. Леса оказались небольшими и пустыми: война по Псковщине прокатилась быстро и не оставила после себя заметных следов. Сколько ни обыскивал Гришка землянки и окопы, разжился лишь заржавленным штыком. Как-то при матери неосторожно попенял Лешке, что ничего не может найти. Она обрадовалась:

— Вот и хорошо! А то бы опять попал в какую-нибудь историю. Мин тоже нет?

— Какие здесь мины?

— Ну, значит, и не подорвешься. Совсем спокойно можно жить.

Хозяйка дала для посадки картошки, ячмень свой посеяли. Гришке с конем всегда находилась работа, мать с Настей тоже прирабатывали. Впервые за два года войны — и не дома даже — спать не на голодный желудок ложились.

До того тихой оказалась жизнь на новом месте, что Гришке было как-то непривычно: ни выстрелов, ни разрывов, даже самолеты летали редко. Немцы в деревне постоянно не жили. Приедут, кого-нибудь заберут и быстренько обратно. Будто опасаются чего-то. Больше всего удивляли вечерние гульбища парней и девчат, на которые сходились из нескольких деревень. Соберутся и поют, пляшут, танцуют, ухаживают друг за другом, как до войны, а то и подерутся из-за какой-нибудь девчонки. В Валышево о таком не помышляли. В декабре сорок первого ребята постарше сманили его в Гусинский клуб на танцы. Только развеселились — Собачник с немцами: «Эт-то еще что такое? Я вам попляшу! Валенки снять и поставить к печке!»

Всех парней разутыми оставили. Гришка был в сапогах и до полуночи бегал по домам танцоров, говорил матерям, чтобы несли в клуб сапоги или ботинки.

Тихая жизнь продолжалась, однако, недолго. Однажды утром знакомые окрики немцев и рев машин заставили Гришку выскочить во двор. У ворот стоял Лешка и выглядывал в щелку. Оглянувшись, крикнул:

— Жандармы на облаву приехали!

Раздумывать было некогда. Заскочили в дом, предупредили об опасности Михаила, схватили по куску хлеба и огородами, задами — в лес. Остановились перевести дух за большой поляной.

— Здесь и переждем? — спросил Гришка.

— Можно здесь, а можно и дальше прогуляться, — как-то неопределенно ответил Михаил. — Я знаю избушку лесника, где партизаны бывают.

— Хочешь сообщить, чтобы на жандармов напали?

— В отряд хочу попроситься.

— И я тоже, — сказал Лешка.

Гришка вздохнул:

— Мне нельзя — семью надо кормить...

— Ну и оставайся. Сегодня убежал, а завтра не успеешь и поедешь в Германию немцев кормить.

— Так-то так, но...

— Ты с нами или?..

До дома лесника дошли без остановки. Перед ним залегли — вдруг полицаи, а не партизаны в доме. Из него никто не показывался.

— Партизаны, поди, ночью сюда приходят, — высказал предположение Гришка.

— Надо идти и посмотреть — сколько тут лежать можно? Пошли давай, — поднялся нетерпеливый Лешка.

— Всем нельзя. Лучше одному. Мне надо идти, — твердо сказал Гришка. — Скажу, что заблудился и зашел узнать, как выбраться к деревне, а вам не поверят. Если попадусь, убегайте. Хлеб вам оставлю, а то и мне не поверят.

Братья Ерохины еще раздумывали, соглашаться или нет, а он отполз назад и пошел влево. Отойдя подальше, повернул к дому и сделал вид, что очень обрадовался, увидя его, пошел к нему скорым шагом. Постучал в окно. Выждал и снова постучал. Никто не отозвался. Поднялся на крыльцо, приоткрыл дверь в сени. Спросил:

— Дяденька! Тетенька! Есть тут кто?

Тишина.

Входить в дом было страшно, уходить, ничего не узнав, еще страшнее. Уже взялся за ручку двери в дом, как резко захлопнулась сенная. Сердце ухнуло, перехватило дыхание — ждал, что набросят щеколду и закроют сени. Ждал, что из дома кто-нибудь выскочит, но все было тихо. Слышался лишь шум верхового ветра. Не он ли дверь захлопнул? Подошел к ней, чуть нажал — она легко подалась. «Вот дурак! Ветра испугался!» И, пересиливая страх, рванул дверь дома. Кроме стола и соломы на полу, в нем ничего не было, и ничто не указывало на недавнее пребывание в доме человека.

В лес вернулся тем же путем, которым шел к дому. Друзья бежали навстречу, вытянув шеи: ну что?

— Никого. Будем ночевать?

— Ну уж нет, лучше пойдем к землянкам.

Скоро другое происшествие всколыхнуло деревню. Жандармы арестовали Николая Кокорина и, пока гнали по улице, избили до полусмерти.

Полицаи пустили слух, что Кокорин укрывал партизан, а приходили к нему той ночью провокаторы. Как всегда в таких случаях, толки разные пошли. Одни осуждали Кокорина — знал же, что фрицы «подсадных уток» используют, даже ложные партизанские отряды создают, так почему доверился незнакомым людям? Другие оправдывали: а если бы настоящие партизаны к нему постучали, он дал им от ворот поворот и люди погибли? Как бы ему жить после этого? Тем и другим пришлось задуматься: что делать, если и к ним заявятся люди в русской одежде, на русском же языке скажут, что они партизаны, и попросят о помощи? Отказывать вроде бы после такого урока надо, но повернется ли язык?

Гришке на эти вопросы пришлось отвечать через какую-то неделю, ни с кем не советуясь. Окликнули его вечером недалеко от деревни трое. Сразу по имени назвали, стали об отце и матери расспрашивать, о том, как ему живется здесь и как раньше жил. Допрашивали двое. Третий стоял поодаль и стерег всех. По понятию Гришки, партизаны так и должны вести себя, но к Кокорину заходили тоже трое. Не те ли самые и его надуть собираются? На вопросы, отвечал коротко, чтобы ничего лишнего не сболтнуть и свои мысли не выдать.

— Осторожничаешь, парень, боишься нас?

— Никого я не боюсь.

— То и видно, но поступаешь правильно. Не болтай и о том, что нас видел и о чем мы с тобой толковище вели. Понятно?

— Не маленький.

Усмехнулись:

— Тогда посиди здесь полчасика, раньше не двигайся.

Ушли, а у Гришки на душе кошки заскребли. Глаза у него зоркие, слух хороший, и нос за версту табачный дым чует. Пока разговаривали, кое-что сообразил. Все трое курили не вонючие немецкие сигареты, а самосад. Полицаи, те в теле и почти всегда «на взводе». Эти — ни-ни, и лица у них худющие. По одежде и рукам видать, что не в избах живут и умываться им не часто приходится. Посиживают спокойно, но все видят и в любую секунду на ногах оказаться могут. И запах от них травяной идет. Лесные они люди, но кто — настоящие партизаны или ложные? И зачем он им понадобился?

В тяжких раздумьях час, наверно, прошел, но домой сразу идти не решился — мать увидит, что с ним что-то неладно, и тоже допрос учинит. Допоздна проболтался с ребятами на улице, но и они заметили, что ему не по себе.

— Ты что как индюшка квелый и не поквохчешь даже? — спросил Лешка.

Смысл сказанного дошел не сразу — о другом думал, но вывернулся:

— Утром твоя мать сказала: «Гришка, возьми мастинку, слазай в истенку и набери картохи». Вот и думаю, что она просила сделать?

Лешка рассмеялся:

— Теперь-то ты все понимаешь, а вот когда приехал, трудно тебе что-нибудь втолковать было.

— Так меня в школе псковскому языку не учили.

— Поводишься с нами, на пятерку знать будешь.

Подошла соседская девчонка, ребята от него отстали, а он стал вспоминать, как говорили те трое. Псковских словечек у них вроде не было. Выходит, не местные. Рассказать о них ребятам? Предупредили же, чтобы не болтал, да и не надо никого в это дело впутывать. Что случится, так пусть с него одного спрос будет, а то всех заметут. Так-то оно так, но ему-то как быть? Не посидеть ли дома? Если те люди партизаны, то в деревню не придут. Провокаторы — могут, но он тогда будет знать, кто они на самом деле, и на их удочку не попадется. «Я им тоже проверочку устрою — посмотрим, кто кого перехитрит, — радовался Гришка, но через три дня по-другому рассудил: — Партизаны они, а я, дурак, от них прячусь!» Тут еще мать подлила масла в огонь. Давно ругалась, что сена мало коню припас, и «тяжелую артиллерию» в ход пустила:

— Придется мне самой косить — до тебя не дозовешься.

Гришка схватил литовку и в лес, где была присмотрена хорошая поляна, а там будто ждали его и сразу быка за рога:

— Ты от нас не скрывайся, Гриша. Надо будет, мы тебя и под землей найдем. И не бойся — мы партизаны и нуждаемся в твоей помощи.

— В какой?

— Люди к тебе будут приходить ночью, пароль называть, а ты станешь отводить их к нам.

— Оружие дадите?

— Его-то как раз тебе и не надо. Забыл, какая история с наганом получилась?

Такого вопроса Гришка не ожидал и, отведя глаза, буркнул:

— Я его немцам отдал.

— Отдал... негодный пистолет, а наган сохранил. Где он?

— Кто?

— Наган.

— А, наган...

Той осенью пришел в Валышево брат матери дядя Миша. Помог ему закапывать зерно. Мать не утерпела и пожаловалась на старшего, который из-за своей неразумности чуть не погубил семью. Дядя Миша ему тоже попенял, а когда остались одни, попросил рассказать о пистолете подробнее. Гришка ему все, как на духу, и выложил. Дядя Миша был с ним тоже откровенен и сказал, что хочет уйти к партизанам. К ним лучше приходить с оружием, и Гришка отдал ему наган.

Пришлось об этом рассказать.

— Молодец — не соврал, — похвалили партизаны. — А чтобы тебе спокойнее жилось, знай, что мы о тебе все от твоего дяди Миши и знаем. Он в нашем отряде воевал и говорил, что тебе можно довериться. Погиб недавно. Матери об этом не говори, а то начнет интересоваться, от кого узнал, и разведет турусы на колесах.

Гришка оторопел от этой страшной новости. Но побоялся, что слезы тут же всё погубят, глотнул судорожно и выпалил:

— Какой пароль будет?

— Во, куда хватил! Пароль на каждую операцию разный назначается и отзыв тоже.

— Какой еще отзыв?

— Человек тебе должен правильно назвать пароль, а ты должен ответить слово в слово, что мы тебе скажем, иначе он не доверится. Понял? По рукам, что ли?

— По рукам.

Коса в этот день пела в руках парня, сена накосил много и домой бежал весело — он будет помогать партизанам! Вечером сказал матери, что дома спать жарко и душно, поэтому он перебирается в сенник.

— Спи там, мне-то что, — согласилась мать и тут же огорошила таким вопросом, от которого в жар бросило: — Не зазнобу ли уж завел, сынок?

— Скажешь тоже! Никого я не завел. Хочешь знать, так я ни с одной девчонкой и не целовался даже. Вот!

— У, какой строгий стал, и пошутить с тобой нельзя, — притворно удивилась мать.

— Пошутить?! Ты такое сказала, что уши вянут. Как не стыдно только?

Мать потаенно, будто что вспоминая, улыбнулась.

* * *

Партизаны показали, как будут стучать приходящие: три размеренных удара, словно вода после прошедшего дождя с крыши капает, но когда пришел первый, Гришка услышал его тихие шаги, поспешил навстречу и чуть не столкнулся с немцем!

— Гутен абенд! — прохрипел растерянно.

— Гутен абенд! — тихо отозвался «немец» и продолжал на чистом русском языке: — Похоже, дождь будет?

— Нет — солнце без туч закатилось! — едва не закричал Гришка — пароль был назван правильно, а немецкие шинель и пилотка ерунда — бежал человек из лагеря, убил немца и оделся в его форму.

Домой вернулся с сознанием, что, может быть, помог человеку спастись от смерти. Радовался и тому, что разгадал секрет партизан: не знакомому с местностью человеку проще найти деревню и в ней нужный дом, чем ночью отыскать в лесу нужную землянку. Вот зачем понадобился он партизанам. Еще двоих отвел, а через день, в середине ночи, бородатый и немолодой мужик притащил тяжелый мешок. По тому, с каким облегчением сбросил его с плеч, по запаренному виду пришельца Гришка догадался, что пришел тот издалека.

Двор и огород у хозяев были большие. Во дворе напротив крыльца находились два хлева, тут же стоял сарай для сена. В огороде была баня и еще один сенник. К нему сделан пристрой, в котором раньше хранили полову и другие отходы. Теперь пристрой был не нужен, его дверь давно завалили старыми досками и бревнами. Гришка сделал в пристрое тайник, проникать в который можно было из сенника, где сгнило нижнее бревно. Оставшись один, перетащил мешок в тайник. В нем прощупывались какие-то брусочки. Развязал — мыло! «Один возьму, так большой беды не будет, — пронеслось в голове, — а мать обрадуется». Послюнявил палец, потер брусочек — не мылится! Что за штука? Эрзац опять какой-нибудь немецкий? Слетал в баню, окунул мыло в таз с водой — результат тот же. Палец нащупал в брусочке дырку. Она зачем? А черт его знает! Раздосадованный, водворил мыло на место.

Партизаны пришли за мешком на другую ночь, а через несколько дней прошел слух, что от взрыва на железной дороге полетел под откос фашистский поезд. Сначала он не связал одно с другим, но скоро сообразил, что в мешке были брусочки тола, а дырки в них приготовлены для запалов. Зачем понадобилось оставлять у него мешок всего на одну ночь, догадаться не мог, но, видно, и в этом была какая-то необходимость, иначе партизаны обошлись бы без него.

14. Родившиеся в рубашке

Остаток лета промелькнул как один день. Картошка в этот год уродилась на славу, и телепневцы то и дело шли к Ивановым, чтобы помогли ее выкопать и убрать. Помощники на работу наваливались дружно, Настя и Нина помогали, и хозяева, видя такое усердие и добросовестность, на оплату не скупились. Мальчик тоже не застаивался. То надо сено кому-то привезти, то дрова, а то зерно доставить на мельницу. Целыми днями минуты свободной не выдавалось.

Партизаны будто провалились. То ли ушли в другое место, то ли не нужен им стал Гришка. А он ждал их каждую ночь и из сенника перебрался в дом, когда уже начала подмерзать земля.

Слетел лист с деревьев. Пошли затяжные дожди Первый снег посыпался. В середине ноября задул северный ветер и снег пошел по-настоящему Мохнатый, крупный, он валил двое суток, дворы не успевали от него очищать.

В это утро солнце поднималось медленно. Сначала над лесом появилась одна багровая полоса, за ней вторая, третья. Они стали расти и светлеть, но скоро скрылись в тучах. Казалось, вот-вот опять пойдет снег, однако небо расчистилось, и бледное зимнее солнце зажгло миллиарды маленьких солнц в наметенных сугробах, на крышах домов и сараев, на белых шапках деревьев.

Прошло еще несколько дней. Снег не таял. Встали зимние дороги. Тогда только раздался знакомый стук в окно. Гришка вскочил раньше матери:

— Лежи. Это Лешка. Мы договаривались.

У сенника его ждал высокий, черный, чуть постарше его партизанский тезка Григорий.

— Я уж думал, вы ушли куда-то, — выговорил ему мальчишка.

— Пока нужды не было, не тревожили напрасно, а теперь... Тебе дров не надо?

— Да заготовил я.

— Не беда — лишний воз в хозяйстве пригодится. Приезжай завтра после полудня к тем землянкам, возле которых штабелек стоит. Веревку захвати, чтобы увязать, и топор. Не опоздай смотри!

— Я когда-нибудь подводил?

— Ух, какой серьезный! Шлепай домой, чтобы мамка тебя не хватилась.

Гришка догадался, что партизанам надо что-то вывезти из леса и схоронить у него, но расспрашивать не стал: они не любили отвечать на досужие вопросы и отделывались обычно шутками. Не хотят говорить, и не надо — сам все узнает, если без него обойтись не могут.

Узнал! Григорий и незнакомый, с рыжеватой бородой мужик первым делом стал укреплять на санях приготовленные заранее из тонкоствольных березок дуги и обкладывать их сначала тонкими, а потом и толстыми двухметровыми чурками. Впереди отверстие заложили короткими поленьями, ушли в землянку и вывели из нее раненного в ногу человека. Заросшее черной щетиной лицо его было серым и кривилось от боли, нижняя губа страдальчески прикушена. Заметив во взгляде раненого удивление и даже разочарование, Гришка посмотрел на него с вызовом. Раненый покачал головой и полез в укрытие ногами вперед. Сзади вход заделывали особенно тщательно, полешко к полешку подгоняли. Сверху добавили длинных чурок, крепко увязали воз, пошатали его, проверяя на прочность, и тезка хлопнул Гришку по плечу:

— Поезжай, друг. Спрячешь товарища в тайничке, а ночью мы его заберем. Тебя будить не будем — можешь спать спокойно.

Гришка не стал скрывать удивления:

— Ночью заберете? Так зачем в деревню везти?

— Так надо! — со значением сказал тезка. — А зачем и почему — потом узнаешь.

— Все потом да потом, нет чтобы сразу сказать, — проворчал Гришка, трогая коня.

— Ни пуха ни пера! — пожелал на дорогу тезка.

Гришка с удовольствием послал его к черту, хотя понимал, что на этот раз партизаны доверили ему по-настоящему серьезное дело. И возгордился, героем себя почувствовал, шагал рядом с возом весело, даже «Катюшу» насвистывал, пока не выехал из леса и не увидел у крайнего дома, в котором жила тетя Варуша, немецкого часового. Тут он ругнул тезку уже совсем по-взрослому. Остановил коня, сделал вид, что затягивает хомут, а глаза туда-сюда, туда-сюда. Что делать? Стукнул кнутом по дровам:

— Немцы в деревне! Слышите?

— Слышу. Если заставят разбирать воз, сзади меня открывай. Сколько их?

— Пока только часового вижу. С автоматом!

— Я его уложу, а ты автомат забирай. Коня поставь так, чтобы развернуться можно было. И трогай — нельзя долго задерживаться, — раненый сказал все это так спокойно, будто ему каждый день приходилось ездить в возе дров по деревням, занятым немцами.

Гришка послушался и к поджидавшему его фашисту заковылял, грея в себе надежду, что как-нибудь пронесет. А почему бы и нет? За дровами он ездит часто. И себе порядочно навозил, и соседям. Это вся деревня может подтвердить. Все так, все так, но раньше он возил одни дрова, а теперь... Надо сделать вид, что и сегодня везет только дрова и потому совсем не боится часового, надо обязательно поздороваться с ним, улыбнуться...

Бьются в голове мысли, наскакивают друг на друга. В глазах рябит, голова вниз клонится, чтобы фашиста не видеть. Не может взять себя в руки Гришка, не может казаться спокойным и равнодушным, не в силах одолеть жесткой петлей сжимающий горло страх. Часовой уже у воза. Злющий, автоматом размахивает. Надо часовому что-то сказать, но губы онемели, свело их в какую-то идиотскую улыбку, и не то, чтобы говорить, дышать нечем. Гришка видит, как фриц тянется к топору, видит, как от одного его удара двумя струями разлетаются в стороны концы перерубленной веревки и разъезжаются, начинают скатываться вниз уложенные сверху чурки! Если покажутся дуги, короткие поленья?..

День померк, на глаза накатила темнота, Гришка не сразу заметил, как выскочила из дома полураздетая тетя Варуша, бросилась к часовому, стала оттаскивать от воза:

— Чего к мальчишке пристал — нашел партизана! Племянник он мой, пле-мян-ник! Во-он в том доме живет. До смерти перепугал малого! Киндер он, киндер — разуй глаза, бесстыжий! Веревку-то зачем испортил — дров никогда не видал, что ли?

Что-то еще кричала тетя Варуша, оттесняя часового от воза. Возмущенно прыгала бородавка на ее лице. Она не знала, что везет племянник, и чувствовала себя правой. Напор тети Варуши подействовал на немца, он отвечал все реже. Заметив это, она пошла на мировую:

— Замерз тут стоять? Заходи в дом погреться, чаем тебя напою, — и пожилой, только теперь Гришка рассмотрел часового, немец бросил топор и пошел на свой пост.

Под горячую руку досталось и Гришке:

— Ты-то что верстовым столбом стоял? Не мог сам все обсказать?

Все еще ворча и ругаясь, тетя Варуша помогла уложить свалившиеся чурки, закинула на воз концы веревки, однако стянуть их и связать было невозможно.

— Ладно, пара чурок мне за твое спасение, племянничек, — сказала тетя Варуша и сбросила их на землю.

Но веревка снова не связывалась. Тогда Гришка забрался на воз, ухватил ее концы в одну руку и так, не дыша, доехал до дома. Проехать незамеченным в огород не удалось. Мать выбежала во двор:

— Работник у меня растет, ну и работник! — и осеклась: — А что это на тебе лица нет?

Гришка посмотрел на нее долгим отсутствующим взглядом — о чем это она? — и, с трудом ворочая пересохшим языком, прохрипел:

— Принеси попить, мама.

Удерживая концы веревки левой руки, правой взял ковш и припал к нему. Ковш отбивал на зубах дробь, вода стекала по подбородку, а он все пил и пил, как пьют измученные длительной жаждой люди.

— Да что с тобой случилось-то? — нетерпеливо воскликнула мать. Не дождавшись ответа, обиженно поджала губы: — Онемел, что ли? Помочь тебе?

Гришка вернул ей пустой ковш и попросил:

— Не мерзни, мама. Я сам все сделаю.

— Ну и делай, раз такой гордый, — совсем рассердилась мать и ушла в дом.

Он направил Мальчика в огород, посидел там на возу, прислушиваясь к головной боли и слабости в теле, потом стал разбирать дрова. В лесу он помогал загружать воз. Там чурки казались легкими, а за дорогу будто потяжелели. Еле сволакивал их на землю, с трудом укладывал к задней стенке конюшни. К раненому добрался уже в темноте, отвел его в тайник, укрыл как следует сеном и спросил, не принести ли ему какой еды?

— А матери что скажешь?

— Я незаметно.

— Вот это «незаметно» нас чаще всего и губит.

Раненый слышал перебранку тети Варуши с часовым, разговор Гришки с матерью и посоветовал быстрее идти домой. И Гришке хотелось этого, но надо было распрячь Мальчика, подбросить сена и еще, простодушно думал Гришка, лучше ему подольше побыть на дворе, чтобы не вышло чего плохого.

А у немцев что-то случилось: закричали вдруг, забегали, шум заведенных моторов послышался. Выбежал на улицу — в дальнем краю деревни мелькали красные огоньки машин. Вернулся в тайник, рассказал о внезапном отъезде фрицев. Раненый не удивился:

— Они собирались лес прочесывать, а мы, чтобы отвлечь их, другой удар приготовили, но запоздали почему-то. Теперь порядок. Говори, кто из нас в рубашке родился?

— Не я. Мне на немцев знаете как не везет?

— На них всем не везет, — усмехнулся раненый, — а вот на тебя и на твою тетю мне повезло. Это точно. Беги домой, не карауль меня больше.

В доме было тепло и сухо. На столе исходила паром картошка. Не чувствуя вкуса, он проглотил несколько картофелин и лег. Сделал вид, что уснул. Но не спалось. Среди ночи не выдержал и поднялся «проверить коня». Раненого уже забрали партизаны. И все сделали так тихо, что он, ни на минуту не сомкнувший глаз, ничего не слышал.

«Не бросают в беде своих товарищей партизаны, на большой риск идут, но выручают», — размышлял парнишка и радовался этому.

15. В партизанской бригаде

Выпавший, как все думали — окончательно, снег продержался недолго. На Псковщину прорвались теплые балтийские ветры и без солнца растопили, согнали его. Наступила распутица. Дороги раскисли, колеса по ступицу увязали в грязи. В это время, откуда-то издалека, пришла партизанская бригада, без боя заняла Телепнево, Коковкино и еще несколько деревень.

Это очень удивило Гришку. Он думал, что партизанские отряды небольшие, из-за этого прячутся по лесам и если и наносят фашистам урон, то тоже малый. А оказалось, что у партизан целые армии есть и фрицы даже связываться с ними боятся. Побежал своих партизан искать, но никого не встретил, а в соседние деревни не заглянешь — всюду посты расставлены. Тут у партизан порядок получше немецкого, привыкли они к бдительности, дисциплину соблюдают строго.

Не солоно хлебавши вернулся домой. Помыл в луже сапоги, поставил сушить на еще не остывшую плиту, и тут в дом зашли обогреться партизаны. Человек десять. Мать на радостях все припасы на стол собрала. Гости тоже были щедры. Пока чаевничали, рассказали, что бригада долго не задержится, день-два отдохнет и дальше двинется. Не ожидал этого Гришка и еще больше не ожидал, что после ухода гостей исчезнут сапоги. О матери и говорить нечего, такой крик подняла, что хоть из дома уходи, но она уже сама одевалась, чтобы к командирам с жалобой бежать.

— Не ходила бы ты, мама. Им сапоги нужнее, чем мне, — пытался остановить ее, но где там.

— Это я и без тебя знаю, но попросить должны были, а они... Нет, этого я им не спущу, не на ту напали! — возразила мать, хлопая дверью.

Вернулась с полыхающим румянцем на щеках:

— Тебя зовут. Иди, но без сапог не возвращайся.

Пришлось идти. Командир расспросил, кто к ним заходил, во что были одеты, какое оружие имели, вышел в кухню, отдал там какой-то приказ, а когда вернулся, посмотрел на Гришку хмуро, будто он был виноват в случившемся, и сказал:

— Сапоги мы вернем, с кого надо взыщем, а если винтовку в придачу дадим, ты как на это посмотришь?

Гришка в ответ от всей души выдохнул:

— А возьмете?

Командир крякнул от неожиданности, но и отступать не захотел:

— Почему же не взять? Хватит на печке сидеть.

— Я не сижу, я... — начал было Гришка, чтобы рассказать о том, какая у него большая семья и он в ней за отца, но спохватился и умоляюще произнес: — Возьмите, только мамке скажите, что я мобилизованный.

Командир посмотрел на Гришку и спросил озадаченно:

— Может не отпустить?

— Ни в жизнь! Видели же, какая она у меня.

— Видел — навела она нам шороху, — усмехнулся командир. — Ладно, приму такой грех на душу. Отец у тебя где?

— Воюет. С самого начала почти.

Командир присвистнул и отпустил Гришку.

На улицу тот вышел в растерянности: все так просто и легко получилось, что и не верилось. Как-то в июле сорок первого, когда армия отступила, минуя Валышево, через деревню проходила группа окруженцев. Один, совсем молодой, но с заросшим черной щетиной лицом, зашел к ним и попросил поесть. Матери дома не было, он сам накрыл на стол, сбегал в огород за огурцами и предупредил: «С собой возьмите, а пока не ешьте. С молоком нельзя — живот может схватить». Боец усмехнулся: «Знал бы ты, что мы едим! Хлеба с неделю в глаза не видели». — «Все время отступали?» — посочувствовал он. «Отступили без нас, мы догоняем». Разговор пошел на равных, и он спросил: «А почему немец сильнее нас оказался?» Кусок хлеба замер в руке красноармейца, другой он протер слипающиеся, красные от недосыпания глаза и отрезал: «Не знаю, но запомни: фашисты и дальше могут продвинуться, но наш народ не победят никогда! Мы погибнем, такие, как ты, пойдут воевать и фашиста в могилу отправят». — «Куда мне? Я еще маленький», — не согласился он. «Прижмет — по-другому запоешь. Враз повзрослеешь!» Тогда он не поверил красноармейцу, думал, что война кончится скоро, а она все тянется и тянется. И хватит ему у мамкиной юбки сидеть. Настя и Нина уже подросли, работницами стали. Здесь не на передовой, как в Валышево, мать и без него обойдется, а ему настала пора повоевать, с фашистами за все рассчитаться, с Собачниками всякими.

Через день он ушел с бригадой. Матери сказал, что его попросили довезти груз до населенного пункта Н., который он полностью назвать не может. Отвезет и вернется. Хорошо все объяснил, но она заподозрила неладное и напустилась на партизан:

— Что делаете? Что делаете? У меня муж воюет, мальчонку-то зачем забираете? Коня возьмите, если вам надо, а его не отпущу.

— Мама, Мальчик останется, я на их лошади поеду...

Больше ничего сказать не успел: мать схватила за руку и потащила домой. Он вырвался, прыгнул на воз и погнал коня. Плач матери звенел в ушах, пока не выехал в поле. И ему слезы застилали глаза — уехал и не простился даже, мать обманул!

Партизанская жизнь, однако, началась совсем не так, как думал. В разведку и даже в отряд бойцом его не взяли, держали в обозе вместе с другими подростками и девчонками. Девчонки иногда уходили на какие-то задания в деревни и страшно воображали из-за этого, а он, кроме своего воза, ничего не знал. Винтовку и ту дали не сразу.

Больше недели прошло, пока ему и еще двум паренькам приказали хорошо накормить лошадей, проверить сбрую и сани для «ночной прогулки». В назначенное время в санях разместились подрывники, и маленький обоз тронулся в неизвестном ездовым направлении. Ехали долго. Остановились в молодом березнячке. Получили приказ развернуться и ждать. Развернулись и ждали в пугающей темноте ночи, в неведении, что будет дальше. Попрыгать и похлопать рукавицами нельзя, чтобы не наделать шума, пальцами шевелить можно, но они к утру перестали слушаться и что-либо чувствовать.

Наконец где-то близко прогрохотал взрыв. Скоро послышалось тяжелое дыхание бегущих. Подрывники попрыгали на ходу в сани и приказали гнать. Вот и вся операция, в которой ему довелось участвовать на вторых ролях, а через день бригада пошла брать город Дно, начались сильные бои и сплошные гонки: вперед с боеприпасами, обратно — с ранеными. Взять город не удалось. Бригаду растрепали бомбардировщики, а подброшенные свежие силы карателей погнали в леса, обкладывая плотным кольцом, чтобы уничтожить под корень. От окружения уходили, прорывались сквозь кольцо и крупными силами, и маленькими группами.

Небольшой отряд с приставшим к нему обозом каратели настигли в какой-то деревушке, где партизаны остановились на ночевку, и хорошо еще, что не успели разоспаться. Обозники бросились запрягать лошадей.

— Назад! — закричали им. — Сами спасайтесь — все равно сена нет.

Остановились в нерешительности, не зная, слушаться или нет. Команда повторилась. Побежали следом за отходящими к лесу и оторвались от преследователей где-то к утру. На день укрылись в густом ельнике. Одни предлагали отходить на восток и переходить линию фронта маленькими группами, может, кому и повезет, другие считали, что это пустое дело: за два с половиной года немцы такую плотную оборону построили, что и мышь не проскочит, и потому лучше уходить на запад, там спокойнее, в крайнем случае можно к любому отряду пробиться или по домам на время разойтись. Весь день прошел в спорах, но к одному знаменателю не пришли и разделились.

На запад пошли те, кто постарше, а такие, как Гришка, двинулись к фронту.

Снова шли всю ночь и прошли, наверно, много, но рассвет застал в таком месте, хуже которого не придумаешь. Сколько ни вглядывались — кругом поля и редкие кустики. Решили сделать последний бросок вперед, вдруг попадется какой ни есть лес, в котором можно отсидеться днем. Бежали неизвестно куда до тех пор, пока не наткнулись на хорошо укатанную дорогу. Слева виднелся сарай. Повернули к нему, а когда разглядели за сараем деревню, на земле едва удерживался сумрак и отступать было поздно. Оставалась призрачная надежда, что фашистов в деревне нет, а свои если и зайдут в это убежище, то не выдадут, да и нечего делать людям в сарае, где валяется несколько старых досок и куча соломы.

Солнце приподнялось над землей, прорвалось сквозь щели. От стены до стены протянулись туго натянутые нити и полосы. Светло стало.

— А в деревне-то немцы, ребята!

Глазастый не ошибся — два солдата неторопливо шли в другой конец деревни. Из-за угла вывернули сани. В них тоже немцы, и направлялись они к сараю. Остановили лошадь напротив него, о чем-то заспорили. Один, наверное старший, махнул рукой, и сани тронулись дальше, мимо сарая, в стенах которого уже летал тихий ангел.

Жители стали появляться. Где-то пилили дрова, в нескольких домах затопили печи. Может, и было в деревне несколько солдат, одни ушли, другие уехали, люди вольными себя почувствовали и принялись за хозяйственные дела? Только понадеялись на это, из крайнего левого дома вышел солдат, чиркнул зажигалкой, подошел к соседнему дому, через окно спросил что-то и побежал обратно. Снова вышел на улицу, уже в шинели и с винтовкой, за ним появились другие. Подошла машина, тупорылая, с брезентовым кузовом. В нее забрались солдаты, в кабину сел офицер.

Пальцы впились в приклады винтовок. Кто-то ойкнул, прикусил губы — куда поедут? Взревел мотор, машина рванулась вперед. К сараю! К сараю! К сараю! Про-еха-ли! Солдаты без ранцев. Значит, в любое время могут вернуться. Сиди и гадай, вздумают они на обратном пути заглянуть в «гости» или проскочат мимо?..

Из ворот дома, в котором жил офицер, на коньках вылетел мальчишка чуть постарше умершего год назад Миши. Он был отчаянный и вольный. Кататься не умел, но это его не смущало. Все время рвался вперед, падал, поднимался и снова вперед, и как можно быстрее. Он наплевал и на войну, и на то, что в деревне были немцы.

Гришка вспомнил Валышево. Зимами, едва лед соединял берега Полисти, в том месте, где она ближе всего подходила к деревне, ребята расчищали снег и делали каток. Чтобы не путалась под ногами малышня, пробивали лунку, замораживали в ней кол, на него надевали старое колесо, привязывали к нему длинные жерди, и получалась карусель. Наступал длинный зимний праздник! На катке катались до ночи, баловались, исходили криком от дикого восторга.

Гришка протер воспаленные глаза, поморгал от яркого солнечного света — вздремнул, что ли, вспоминая довоенные времена? — и снова прильнул к своей щели.

Мальчишка продолжал носиться по улице. Еще одни сани, в которых парень обнимал толстую краснощекую деваху, проехали мимо сарая. Кучка баб собралась на улице и никак не могла разойтись. Деревня жила своей жизнью.

В сарае царило молчание — машина не вернулась и могла появиться в любую минуту.

Самым длинным и невыносимым был последний час. Как-то удержались, не сорвались до наступления полной темноты, но как только вышли из сарая, сразу бегом, на восток, к фронту.

Между двумя деревнями долго пролежали в кустах, ожидая просвета на шоссе, по которому беспрерывно шли машины. Перебежали его и еще шли долго и трудно, голодные, обессиленные бессонными ночами. Снова между двумя деревнями спустились на лед какой-то реки. Прошли с километр, а другого берега не видно. Заблудились? Или вышли на озеро Ильмень? Остановились, стали гадать, снова пошли вперед. Пора бы вроде и озеру кончиться, неужели Ильмень такой широкий? И свет вот-вот забрезжит.

— Берег! — выдохнул кто-то.

Берег! Какой-то низкий. Чей он? Пока шли по озеру, отлеживались на льду, могли сбиться. Дальше поползли. Осторожно. Не дыша. Не спуская глаз с берега. На озере было тихо. Не стреляли ни свои, ни немцы, и вдруг:

— Стой! Кто идет?

Крик заледенил кровь — в голосе слышался нерусский акцент.

— Встать! Руки вверх! Мать вашу так-перетак... — такой родной и смачный мат раздался вслед за грозной командой, что все сомнения исчезли. Свои на берегу! Сво-и-и!

Гришка вскочил и поднял руки, но не удержался, осел на подогнувшихся вдруг ногах и сидел с задранными вверх руками, еще плохо веря в случившееся, не замечая, как потекли из глаз его первые в жизни слезы радости.

— Винтовки оставить снег! Одна поднимайся берег, потом другая, третья, — послышался странный приказ с берега.

Стали подниматься редкой цепочкой на непослушных ногах — напряжение спало и навалилась усталость. Ползли на четвереньках, в траншею сваливались кулями.

— Кто такие? Откуда?

— Партизаны...

— Партизаны?! Почему у партизан глаза мокрая?

Гришка оглянулся — плакал не он один, плакали все. Хотел сказать красноармейцам, что такое оккупация, сколько дней и ночей они выходили к ним, но разглядел на полушубках и шинелях погоны и онемел. Вдавливаясь спиной в стенку окопа и вспоминая об оставленной на льду винтовке, спросил:

— А п-по-че-му у вас погоны?

Бойцы рассмеялись:

— Вчера на свет родился? Чуть не год уже носим.

— Значит, вы свои?

— Можешь не сомневаться, а вот кто вы, еще неизвестно. Поднимайтесь, пойдем проверять, какие вы партизаны. Ахметов, Савельев, проводите перебежчиков до старшего лейтенанта.

Их пропустили вперед. Ахметов и Савельев пристроились сзади со взятыми на изготовку автоматами.

Первый допрос продолжался не более пяти минут: фамилия, имя, отчество, сколько времени был в бригаде, как перешли линию фронта?

Кормили в другой, большой землянке. Пшенная каша, полкотелка, не меньше, поблескивала жиром и была прикрыта куском невиданной американской колбасы. Рядом лежала громадная пайка настоящего хлеба. И запах в землянке стоял такой, что кружилась голова. Гришка схватил хлеб, покидал в рот полными ложками кашу, махом выпил алюминиевую кружку горячего и вкусного чая, отвалился от стола и уснул.

Разбудили его на другой день, сытно покормили и повели снова на допрос, на этот раз длинный и скучный, со множеством вопросов, а после него вместе с другими в баню. Перед ней было построение.

— Хотите бить фашистов в рядах Красной Армии? — спросил командир.

— Хотим! — дружно ответили партизаны.

Ну, а раз так, то после бани всем выдали военное обмундирование и оружие. Прежде чем вручать его Гришке, сивоусый старшина покосился на автоматы и винтовки, примеряя то и другое к щуплой фигурке новобранца, прикинул, что с автоматом ему будет сподручнее, но и засомневался:

— Умеешь ли ты из него стрелять? Своих не побьешь часом?

— А что тут уметь? Из немецкого стрелял.

— Я тебе отечественный выдаю.

— Механизмы-то одинаковые, — вразумил старшину Гришка и уверенно протянул руку за личным оружием.

Брюки «гали», гимнастерка с непривычным стоячим воротником, шинель — все великовато, но не беда, главное, что полная военная форма, каждый день свежие газеты, в которых печатаются сводки Совинформбюро. Оказалось, что только на северном участке громадного фронта еще стоит затишье, а всюду идут бои. И какие! Немцев разгромили не только под Сталинградом, но и под Курском, освободили Донбасс, Харьков, Днепропетровск, Кировоград, Полтаву, Чернигов, совсем недавно, накануне дня Октябрьской революции, Киев и много других больших и маленьких городов.

Гришка читал и перечитывал газеты, стараясь охватить все, понять, что же происходит на фронте. Да что там газеты. Солдатскую книжку и ту рассматривал по нескольку раз в день, без конца вглядывался в начертанные ротным писарем слова: Иванов Григорий Филиппович, рядовой 299-го стрелкового полка, 255-й Краснознаменной стрелковой дивизии. Не Гришка уже он, а Григорий Филиппович Иванов! И кругом одни свои, все в шинелях и полушубках. И нигде в округе не встретишь ни немецких солдат, ни жандармов, ни эсэсовцев. Ходи — и не оглядывайся, спи — и никого не бойся! Сказка какая-то!

Дальше