Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6. В курортном городе

Лето первого года войны выдалось на Новгородчине жарким и таким засушливым, что выпавшие дожди на пальцах одной руки пересчитать можно. Немецкие танки не только по шоссе и хорошим дорогам, но порой и по болотам без опаски проходили и создавали большие и малые котлы окружений. Сентябрь тоже простоял сухой. Тучи начали собираться на небе лишь в октябре, и в это время Гришка повадился ходить в Старую Руссу на довоенные склады. Фашисты их хорошо почистили, однако там можно было найти и жмых, и отходы мака, и свеклу. Однажды целую банку маринованной капусты откопал, но больше всего парнишку привлекали сгоревшие конфеты, сгоревший же, перемешанный с землей сахар. Его заливали горячей водой, давали отстояться и подолгу пили сладкий «чай», настоянный на смородиновых листьях.

Пошел за добычей и в этот день, хотя всю ночь лил дождь, утром тяжелые и низкие тучи не пускали к земле даже солнечного зайчика, а воздух, как при добром тумане, был насыщен влагой. Голод погнал. Он наступил как-то внезапно и с каждым днем все больше давал о себе знать. Не было яиц, мяса, сала, сметаны, круп, овощей и многого другого, привычного и необходимого. Зерно и картошка были, но мать то и другое берегла на зиму.

До города двенадцать километров. Все деревни, как и Валышево, держатся реки и потому стоят с левой стороны дороги. Первая Гусино, за ней Горушка, Утушкино, Гарижа. После нее на несколько километров тянется угрюмый и густой лес, в котором до войны лихие люди занимались грабежом. Здесь мальчишку застал дождь. Мелкий, занудливый, он впивался в телогрейку, просачивался сквозь нее и штаны, особенно на коленках, до дрожи холодил тело.

Слева показалась деревня Кондратова, за ней — Кочерино, а скоро и стоявшая подальше от дороги Косино. В ней была средняя школа, в которой он учился три года. Ее хорошо видать с дороги — трехэтажная! В прошлом году еще учился, а нынче...

Совсем не к месту вспомнилось вдруг, как, отвечая на вопрос учителя литературы, и отвечая правильно, он выдал: «Пуля решетом побежала в канаву». Не нарочно «выдал», а оговорился, поэтому, наверно, так смешно все и получилось. Учитель Александр Александрович Михайлов привстал со стула, брови его взметнулись, потом он лег на стол и спросил сквозь смех и слезы: «Как? Как? Решетом? Побежала? Ну, Иванов! Ну, Иванов!» — и хохотал на весь класс. Что делали в это время ребята, лучше и не вспоминать.

Теперь бы не засмеялись, но теперь и школ нет и не будет, как-то сказала мать, пока не прогоним немцев. Так и сказала: «Пока не прогоним»! Можно подумать, что это могли сделать она, он, сестренки и Миша.

Перед городом дождь кончился. Мальчишка пошел быстрее, стал согреваться. Когда учился в Косино, в Старой Руссе бывал часто и всегда поражался многолюдию города, особенно летом, когда его заполняли курортники и отпускники, приезжавшие не только из Новгорода и Ленинграда, но и из самой Москвы. Вечерами на улицах, которые вели от вокзала к курорту, не протолкнуться. Здесь же без устали бегал маленький трамвайчик. Отдыхающие часами простаивали на Живом и Соборном мостах, разглядывая удачливых рыболовов и купающихся. Женщины все в нарядных цветных или белых платьях, в туфельках на высоких каблуках, такие красивые, что и смотреть на них страшно. Многие с ярко накрашенными губами. От таких он и вовсе отводил глаза. Мужчины в костюмах, чаще всего в серых, с прямыми и широкими плечами. «Бездельники! — говорила о них мать. — Это надо же целый месяц попусту подошвами ширкать! От такой жизни я бы сама в могилу запросилась».

Горожане тоже жили легко, работали зимой и летом всего по восемь часов, копались на малюсеньких огородах, вечерами гуляли по улицам, а в выходные целыми семьями шли на курорт. Там был стадион, играл духовой оркестр, устраивались танцы, на курорте можно было даже взять напрокат велосипед.

Теперь в Старой Руссе так же безлюдно, как и в Валышево. Если кто и появлялся на улицах, то шел быстро, чтобы поскорее дойти до нужного места. Гулять без дела отучили немцы. Сначала построили виселицы у Дома крестьянина и первой средней школы, чуть позднее повесили сразу двадцать пять человек на улице Володарского, потом стали казнить людей везде, где находилось подходящее дерево.

Он дошел почти до центра и никого не встретил. К Живому мосту подходил, около которого еще недавно стоял красивый, украшенный разноцветными стеклами павильон, тогда только увидел небольшую группу чем-то встревоженных женщин. Собираться кучками старорусцы остерегались, и это озадачило мальчишку. Спросил, чего они ждут.

— Не твое дело. Топай отсюда, — сердито ответила какая-то женщина.

Другие и не посмотрели на него. Он и потопал было, да увидел приближавшуюся черную машину и решил подождать, пока она пройдет, среди людей. А машина остановилась, стала пятиться к растущим на обочине деревьям. Один из выскочивших из нее фашистов стал набрасывать на дерево веревку с крючьями на концах. Она срывалась. Тогда он забрался на крышу кузова и с первого раза перекинул веревку через толстую ветвь. Концы бросил вниз. Крючья ударились друг о друга и пронзительно зазвенели.

В черных машинах фашисты возили арестованных. Гришка подумал, что будут кого-то вешать, но почему вместо петли на веревке крючья?

Двое карателей заскочили в машину через заднюю дверь. Еще один, толстый и неуклюжий, с трудом залез вслед за ними. В проеме двери показался мужчина в гражданской одежде со связанными за спиной руками. Увидев перед собой раскачивающуюся веревку, отпрянул назад, но его подтолкнули к краю, и толстый приставил к горлу арестованного черные крючья с наточенными и потому белыми концами.

По знаку старшего машина резко рванулась вперед, и мужчина, не успев крикнуть, закачался на натянувшихся, как струна, концах веревки. Какое-то время его ноги тщетно пытались дотянуться до земли и замерли, мерно покачиваясь из стороны в сторону.

«Вот как! Мало им виселиц — они еще и крючья придумали!» — пронеслось в голове Гришки, а в ушах возник какой-то вязкий и тягучий шум, и почти одновременно донесся тонкий, ни на что не похожий звук. Это еще что такое? Мальчишка поднял голову и увидел, как зажимая рты руками, чтобы не дать волю голосу, от машины пятились женщины. У него остро резануло в животе, что-то оторвалось там и большими жесткими комками стало подступать к горлу. Гришка согнулся пополам, открыл рот, но его не вырвало. Спазмы же продолжались, и он тоже стал отходить от машины, потом побежал, свернул за угол, там снова пытался освободиться от комков в горле, и опять не получилось.

После этого наступил какой-то непонятный провал. Гришка стал себя сознавать, лишь оказавшись у немецкой комендатуры, где, как всегда, безмолвно стояла большая очередь. Сюда приходили в надежде получить деньги за отобранный скот, с передачами для арестованных, находились и такие, кто осмеливался просить об освобождении родственников. Стояли, отрешенные от всего мира, иногда по нескольку часов.

На склады Гришка не пошел. На обратном пути снова набрел на то место, где была черная машина. На крючьях висели четверо. На груди каждого желтела фанерка с надписью: «Саботажник».

Как шел дальше, не помнил. Пришел домой тихий и с пустыми руками, спросил у матери, не знает ли она, что такое «саботаж».

— Погоди-ка, наших, помню, судили за этот самый саботаж, а как его понимать? Зачем спрашиваешь-то о нем?

Он показал глазами на сестренок, и мать прогнала младших на улицу:

— Что уши развесили? Идите погуляйте, нечего целый день дома сидеть.

Гришка рассказал ей обо всем, что видел и пережил в Старой Руссе. Мать слушала его стоя, ни разу не перебила и все время разглаживала зачем-то ладонями лицо, будто у нее болели зубы. Заговорила не сразу:

— С какой стороны ни подступись, ироды какие-то, а не люди, прости меня, господи, — неожиданно обняла сына, прижала к себе, что давно не делала, и спросила, заглядывая в глаза: — Натерпелся страху-то? На-тер-пел-ся! Не ходи больше в город — им все равно, кого жизни лишать, хоть старого, хоть малого. Людей на крючья вздергивать! Дьяволу такого не придумать!

— Им до всего все равно, — согласился он. — В Воскресенском соборе вон конюшню устроили.

— О, господи! В церкви?

— Сам видел.

Мать забегала по водогрейке:

— Да что же это такое? Что творится на белом свете! И господь бог мирится с этим? Допускает? — зачерпнула ковшиком воды, но отпить забыла. С ковшом в руке опустилась на нары, задумалась, не зная, что делать и за что взяться. В ее глазах застыла непривычная растерянность.

У Гришки вертелся на языке еще один вопрос, и он задал его:

— Мама, а как же наши так могут?

Оторванная от своих дум, мать сердито вздернула голову:

— Какие наши? Что могут? Толком слова не скажешь!

— Да те, которые немцам помогают. Полицаи, старосты. Городского фотографа Быкова помнишь? Он бурмистром, нет, бургомистром стал. Карточки партийных немцам показывает, а те их расстреливают. Может, он и фотографом работал, чтобы эти карточки иметь, может, и сегодня людей из-за него казнили?

— Не знаю, Гриша, неграмотная я, но по мне лучше самую лютую смерть принять, чем таким паршивым делом заниматься. Это же на всю жизнь позор, семье — стыд и проклятье на веки вечные.

И Гришка так думал, но ему хотелось понять другое. Летом к ним неожиданно пришел житель Старой Руссы латыш Ян. До войны он со своей матерью часто приходил в Валышево за ягодами. Ночевали всегда у них. Потом, знал Гришка, Яна призвали в армию. Появился же он в гражданской одежде и объяснил, что так легче выходить к своим, а его попросил сходить за матерью, чтобы попрощаться. «Под немцем хочешь остаться?» — не поверил он Яну. Тот возмутился: «Хотел бы, так домой пришел или в Латвии у своих остался». Гришка выполнил просьбу Яна, и тот ушел из Валышево вместе с матерью. Но куда? Вдруг Ян стал дезертиром? Эта мысль давно угнетала мальчишку и окрепла, когда он узнал, что сестра Яна стала работать у немцев переводчицей.

— Мам, а мы не помогли немцам?

Мать вскинула на него негодующие глаза:

— Что мелешь? Я не по-мо-га-ла! А ты...

— Я тоже не помогал, нет! — вскричал Гришка. — С Яном вот только у нас как-то непонятно получилось. Вдруг он тоже на фашистов работает?

— Зашел бы к ним и спросил. Да и ходить не надо — со временем все узнается. Всякая кривда рано или поздно наружу выходит. И не переживай. Тут мы по совести поступили. Людям надо верить, Гриша, — хороших-то всегда больше, чем плохих.

Был вечер. Он помог матери убрать корову, истопил печь, намолол на завтра муки, но все делал без охоты и был как бы не дома, а все еще в Старой Руссе, в маленьком и тихом курортном городке, в котором теперь фашисты пытали и убивали людей, вешали их на веревочных петлях и на железных крючьях. Путь туда ему с этого дня был заказан — мать не отпускала и самому не хотелось.

7. «Третий фронт»

Вспоминая то или иное событие минувшего лета, валышевцы уточняли: «До войны», «После начала войны» Позднее появились другие выражения: «До первого фронта», «После второго фронта». «Первый фронт» — это когда армия, минуя Валышево, отошла на восток. Под «вторым» подразумевали недолгое летнее освобождение. В начале января стали ждать прихода «третьего фронта» — уж очень сильно, загрохотало тогда в районе Рамушево, а фашисты забеспокоились еще раньше. В доме Савихи прорубили амбразуру, чтобы из нее обстреливать шоссе, дзоты всюду понастроили, поле между деревней и шоссе «засеяли», говорил председатель, противотанковыми минами.

Прошло несколько дней, и снаряды начали рваться вблизи деревни, стали слышны пулеметные очереди. И наступил день битвы за Валышево. Бой начался утром. Несколько раз красноармейцы поднимались в атаки и, подбадривая себя криками «ура!», изо всех сил бежали по полю, чтобы быстрее достичь деревни, но фашисты уперлись и заставляли их откатываться назад. Удачной оказалась последняя, ночная атака. Не выдержали фашисты и отступили. И оказалось, что не захватывали они Москву, как хвастались всю осень. Месяц назад их погнали от столицы и гонят до сих пор. И Ленинград не могли взять, а под Демянском попала в окружение едва ли не целая армия фрицев. Продовольствие и боеприпасы немцы сбрасывают окруженным с самолетов, но это же пустое дело — не все долетают, куда надо, да и много ли на них погрузишь.

— Оно та-а-к, а с нами-то что будет? — спрашивали бойцов умудренные горьким летним опытом валышевцы.

— У вас полный порядок! Мы вперед пойдем, вы в тылу останетесь, — уверенно отвечали красноармейцы.

Они казались счастливыми — много уже деревень освободили, — и в то же время злыми — не отошли после боя, товарищей погибших не могли забыть. И другое приметил Гришка: большинство красноармейцев по возрасту могли с отцом сравниться. Командиры тоже не такие стройные и подтянутые, какими он привык их видеть. У одного даже ремень из кобуры выпал и волочился по снегу. Гришка тут же подскочил к нему:

— Товарищ командир, вы пистолет не потеряли?

— Нет, я его у сердца держу, чтобы не замерз. А ты чей такой шустрый будешь?

— Ивановых. Вы моего отца, часом, не знаеге? Он тоже воюет. Его Филиппом Ивановичем звать.

— Не приходилось встречать, — улыбнулся командир, пряча ремешок за кобуру. — Спасибо, что предупредил, а то бы я его и потерял, пожалуй.

Командир отца не знал, но, может, красноармейцы где видели? Стал и:х спрашивать. Э, отвечали Гришке, Ивановыми всюду пруд пруди, но Филиппа Ивановича не знаем, и зря ты своего отца среди нас ищешь — мы из Сибири на фронт приехали.

«Так-то оно так, — подумал Гришка, — а вдруг?» Пошел дальше, каждому военному в лицо заглядывал, незаметно для себя к реке спустился и оказался у кухни, где клокотали в котлах щи и упаривалась каша. От одного их запаха у Гришки свело скулы. Однако подойти ближе к армейскому хлебову не решился — просить еду в деревне считалось последним делом. Пока раздумывал, как быть, услышал голос повара:

— Эй, малый, есть хочешь?

Хотел сказать, что нет, но голова сама собой закивала в знак согласия.

— Тогда неси посудину побольше и другим скажи, чтобы приходили, — у меня сегодня лишней пищи много-о, — протянул повар, хотел сказать еще что-то, но поперхнулся.

Через несколько минут Гришка примчался с ведром, и повар наполнил его почти доверху. С легкой Гришкиной руки деревня потекла к военной кухне и скоро гремела ложками, таращила глаза на хлеб, испеченный не деревенским караваем, а городским кирпичиком в какой-то фронтовой пекарне. Хлеб был без всяких примесей и добавок, вначале казалось, что его можно не есть, достаточно и того, чтобы им надышаться. Невиданно большие куски настоящего хлеба сами собой таяли во рту и приносили необъяснимую усладу. И опять казалось, что никто и никогда в жизни не ел ничего более вкусного и сладкого, чем вот этот мерзлый, далеко не вчерашней выпечки хлеб. Но у бойцов был еще чай! Настоящий — грузинский! У них был даже, умереть можно от одного взгляда на него, настоящий, сверкающий белизной сахар! Его откусывали микроскопическими кусочками.

Теснясь с неожиданными гостями в землянках, колхозники прикидывали, что не напрасно в начале зимы, по первопутку, заготовили и вывезли бревна: весной без задержек можно начинать рубить дома из дармового, по сути дела, леса — немцы заготовку прохлопали и налогом не обложили, своим тоже не до того будет. Там, глядишь, школа откроется, керосин, мыло, спички начнут продавать. Станут приходить в деревню красноармейские треугольники, и все образуется.

На сытый желудок мысли радостные в голову идут и сны хорошие видятся, но не заснула в эту ночь деревня, не до того было. И Гришка не спал — читал и перечитыва добытые у бойцов газеты, удивлялся и газетам, которых давно не видел, и еще больше тому, о чем в них пишут. Там, за фронтом, живут тоже трудно, работают много, в очередях стоят, но ребятишки по-прежнему ходят в школы, в кино и театры, на пионерские сборы собираются, там, в городах, даже мороженое можно купить, правда, по каким-то коммерческим ценам. Там даже елки на Новый год устраивали!

Немцы продолжали обстреливать деревню из пулеметов и минометов, но кого могла напугать эта бесприцельная стрельба после пережитого днем боя? О немцах старались не вспоминать, забыть обо всем, что связано с ними. Узнав, что сражение идет ради освобождения Старой Руссы и окончательного окружения Демянской группировки врага, совсем успокоились: большие бои будут под городом — какая фашистам корысть драться за деревню, от которой одни головешки остались? Так рассуждали неискушенные в военном искусстве колхозники, не допуская, что гитлеровцы будут биться за каждый бугорок и кустик не только здесь, но и всюду, что война продлится еще бесконечно долго и пока они, валышевцы, хлебнули лишь малую толику из ее горькой чаши.

Утром начался новый бой. Снаряды и мины рвались беспрерывно, цепи немецких автоматчиков поднимались все в новые и новые атаки и в конце концов добились своего. Красноармейцы отошли к лесу. Фашисты лезть под огонь на чистом поле не захотели и закрепились в деревне, а наши, было видно, стали окапываться на опушке.

Деревня приуныла: что же дальше-то будет? Фронт так и встанет, если дальше не откатится, или наши немцам пыль в глаза пускают, а сами задерживаться в лесу не будут, ночью снова перейдут в наступление и освободят. Получилось и так, и этак, и еще хуже. Хоть и пускали фрицы всю ночь ракеты, хоть и простреливали без конца поле из пулеметов и минометов, красноармейцы сумели незаметно подобраться к деревне и выбить из нее врага После этого началось: ночью в Валышево свои, днем — фашисты, продвинуться дальше сил ни у тех, ни у других не хватало, и оказалась деревня непредсказуемой волею военной судьбы на самом острие двух сражающихся армий.

В одну из таких ночей Гришка пристал к матери:

— Долго мы тут сидеть будем? Уходить надо!

— Ку-да-а?

— В тыл, к своим, куда еще?

— Чего надумал? Не слышишь, какая пальба идет?

— Слышу. И жду, когда в нашу водогрейку снаряд попадет.

— Типун тебе на язык, окаянный! Чего опять надумал? Чего надумал? Ты знаешь, где свои, а где немцы. Пойдем и попадем в лапы к черным шинелям.

— Узнать можно.

— Уз-на-ать. Засиделся дома, паршивец, погулять тебе захотелось. У кого маленьких нет, тем можно счастья попытать, а куда мы со своей оравой сунемся и где жить будем?

Гришка не уступал:

— Землянка везде найдется.

— Летом бы куда ни шло, а в такой морозище? Застудим всех, а Тамару можно и не брать, так, по-твоему?

О самой маленькой, родившейся недавно сестренке Гришка не подумал, и это его озадачило, но и сдаваться не хотел:

— Укутаем получше — не замерзнет.

— Сиди уж, слушать тебя не хочу.

— Ну и не слушай. Я один уйду.

— Скатертью дорога! Иди, если маленьких не жалко, — отрезала мать.

Сестренок и младшего брата Гришке было, конечно, жалко, и он только пугнул мать, но у нее кое-что еще в запасе было:

— Неужто не веришь, что погонят немцев? В армию нашу не веришь?

Гришка озлился — вон куда хватила! Срывающимся на крик голосом дал отпор:

— Верю, но когда, когда? Летом тоже освобождали...

— Летом у наших и сил было всего ничего, да и не отступили бы, поди, если бы не чертовы самолеты. Тогда один день продержались, а нынче вон сколько. И самолетов немецких не видать, — видно, посбивали все.

— А если утром снова фрицы в деревню придут?

— Тебе в лоб, а ты по лбу. Поговори с таким!

Гришка знал, что сразу мать не проймешь, и замолчал. «Завтра снова заведу о том же, потом еще и еще, пока не уговорю», — решил мальчишка и, наверно, добился бы своего, если бы немцы по-другому не распорядились.

Утром они снова, который уже раз, заняли деревню. А все эти дни люди питались кое-как, с сухарей на воду перебивались, и самые младшие будто осатанели. Без конца путались под ногами, лезли на глаза, ревели и просили есть, а на улицу не высунешься, даже за дровами — там бой идет, там смерть сотнями пуль с той и с другой стороны носится. Мать и ругалась уж, и шлепала чем попадется, и упрашивала помолчать — ничего не помогало. Чуть поутихло только к вечеру, и мать сказала:

— Иди приготовь им кокорики — не отстанут ведь.

Долгожданные слова были произнесены, и наступила тишина. Все стали следить, как старший бережно, стараясь не уронить и малого, насыпает в тазик муку, добавляет щепотку соли, замешивает крутое тесто, раскатывает сочни и, наконец, прихватив жестянку, на которой пекли оккупационные лепешки, уходит на улицу разжигать костер.

Подсушенная у печки, береста вспыхнула сразу, от нее занялись уложенные шалашиком мелко наколотые дрова и сучья, затрещали, обдавая жаром. Увлеченный делом, мальчишка не заметил, как подошел солдат, чуть помедлил, удивляясь, что застал русского за таким неподходящим занятием, и поддал носком сапога по жестянке, на которой подрумянивался первый кокорик. Гришка вскочил на ноги. Солдат что-то лопотал, показывая рукой на Гусино. «Выгоняют!» — догадался парнишка и побежал к матери:

— Дождались! Велят уходить!

Он мог сказать и больше: в водогрейке останется закопанное зерно, которого им хватило бы на всю зиму, в дальнем краю колхозного овощехранилища — картошка, сколько с него потов сошло, пока выкопал для нее глубокую яму, перетаскал и закопал, хорошо замаскировал; в овраге, тоже в земле, останутся и пропадут самые ценные вещи, которые удалось уберечь от пожара и можно обменять на еду. Все пропадет, все, они сумеют унести с тобой лишь мешок муки, весом чуть больше пуда.

Мать думала о том же. Она знала, что фашисты два раза приказания не повторяют, перекрестить из автомата человека, а то и всю семью, им ничего не стоит, но сидела, отрешенная от всего на свете, бесконечно долго, пока не спохватилась:

— Что же это я рассыпалась? Собирайтесь давайте Все были в зимней одежонке, но пока укутали маленьких платками и тряпками, пока похватали, что попалось под руку, оказались последними в разномастной и темной веренице односельчан. Припозднилась из-за своего упрямства и Пушкариха. Пошли вместе.

Начало смеркаться. Набирал силу вечерний бой. Снаряды рвались и за спиной, в Валышево, и впереди, в Гусино, и еще дальше. Пули свистели над головами, поднимали бурунчики снега, но доведенные до отчаяния люди не клонили голов и не падали даже при близких разрывах снарядов. Привыкли.

На дороге попадались трупы убитых днем и еще не прибранных немецких солдат Люся, малышка, прошла мимо двух или трех, потом стала останавливаться:

— Мама, они спят?

— Спят.

— Я тоже хочу.

— Холодно, дочка. Замерзнешь, — хваталась мать за первое пришедшее в голову возражение.

— А почему им не холодно? Как они спят?

— Иди, не рви мне душу.

— Почему они спят, а мы должны идти. Я есть хочу! Есть и спать! Слышишь?

Маленькая Люся не знала, что такое смерть, и стояла на своем, объяснять ей, что к чему, было не время, и мать, плотно сжав губы, лишь подгоняла ее.

Позади что-то заскрежетало. Оттуда понеслись огненные стрелы и одна за другой, часто, как пулеметная очередь, стали рваться на Старорусской дороге. Что-то горело в Валышево, может быть, последние ее дома, в Гусино, в Евдокеино, в Горушке, Утушкине и где-то еще. Но в деревнях, можно было догадаться, пылали отдельные дома, там же, где упали огненные стрелы, будто кто разлил керосин и он вспыхнул разом, пламя со зловещим гулом все расширялось, поднималось вверх, словно пыталось спалить не только землю, но и само небо. Оторвать глаза от этого диковинного зрелища было невозможно.

Деревня Гусино была пуста. Ее жителей выгнали раньше, а куда, спросить не у кого. Снаряды же рвались и здесь, пули носились роями, и Гришка потянул мать и Пушкариху к реке, где были построены землянки, — в них от снарядов укроются. И другое было на уме: если красноармейцы хоть на час возьмут Гусино, он уведет семью в свой, а не в немецкий тыл. Теперь-то уж мать вряд ли станет с ним спорить.

Землянок было много. Выбрали небольшую, чтобы не понадобилась она зачем-нибудь фашистам. Прижались там друг к другу.

В «Чапаеве», размышлял мальчишка, в деревнях отдыхали, обсуждали планы будущих боев, пели, а воевали на полях. Кронштадтцы дрались с беляками тоже в поле. Стал вспоминать другие фильмы, и в них окопы, колючую проволоку, рогатки капали и ставили не между домами. И в старину: Александр Невский сражался с крестоносцами на льду Чудского озера, Петр Первый со шведами — на равнинах. Кто кого в битве на поле одолеет, тот и города берет — такой представлялась мальчишке война по фильмам и книгам, а оказалась совсем другой. Летом, вместо того чтобы атаковать красноармейцев, фашисты бросили против них самолеты, и те разбомбили деревню. Зимой война снова в селениях идет, на их окраинах роют окопы и строят дзоты. Если так везде, то скоро ни одной деревни не останется. Где же жить-то потом, пустыня кругом будет.

Бой продолжался всю ночь, и всю ночь, сидя колени в колени, они протряслись от холода, голода и страха, что заглянет какой-нибудь приблудный немец в землянку и полоснет из автомата. А утром пришла новая беда: пропала Муська. Мать привязала ее в самом низу, у реки, чтобы уберечь от пуль, рядом с соседской. Корова Пушкарихи стояла на месте, Муська исчезла.

— Привязала, поди, плохо, вот и сбежала, — проворчал Гришка.

Мать не отозвалась. Может, и так, а может, немцы забрали и сожрут ее!

— Ладно, не переживай. Что уж теперь? Уходить надо, — напомнил Гришка.

— Поискать бы, да, пожалуй, так поищут, что не опомнишься. И как мы теперь зиму протянем? На новом месте нам без сена Муську бы не сохранить. Думала забить ее, на мясо вся надежда была.

Гришка промолчал. Утешить мать было нечем.

Январский демь занимался ясным и холодным. В узких берегах Полисти, а идти дальше надо было по реке, ветер едва не обивал с ног. С мешком муки Гришка шел первым. За ним старшая из сестер — Настя — тоже с мешком, набитым всякой домашней утварью. Девятилетняя Нина несла кое-какую поклажу. Миша, Галя и Люся шли налегке, и хорошо, что хоть как-то передвигали ноги. С тяжелым мешком за спиной и Тамарой на руках шествие замыкала мать. Гришка убегал вперед, сбрасывал с плеч свой груз и шел назад, чтобы забрать мешок матери Раз десять так сходил и выдохся. Мать отдала ему Тамару, а прошли еще с километр, отказалась и от такой помощи:

— Кто знает, сколько нам еще топать, а муку ты должен донести, Гриша.

Она понимала, что пуд муки не спасет семью, но месяц-другой с ней продержатся, а там, может, и освободят На что-то же надеются, раз начали наступление?

Корова Пушкарихи голодно мычала и рвалась вперед, — видно, думала, что хозяина ведет ее куда-то кормить.

— Как думаешь, Мария, освободят нас? — спросила мать.

Пушкариха искоса зыркнула на нее, хотела сказать что-то резкое и ехидное, но сдержалась:

— Освободят, только когда?

— Ты иди вперед. Что тебе мерзнуть с нами? — предложила мать. Она и разговор начала, чтобы сказать это. — Иди, иди — вы нам не попутчицы, — кивнула на корову.

Пушкариха прикусила губу, не зная, что ответить, но корова сама потянула ее вперед, и соседка, безнадежно махнув рукой, пошла за ней.

Впереди показалась деревня Горушка. Думали передохнуть там, однако промерзший на ветру часовой махнул автоматом — идите дальше. Мать в отчаянии протянула вперед руки с Тамарой, руками же показала, что надо перепеленать ребенка. Часовой понял ее, но снова махнул автоматом, а потом и, направил его на мать.

Остановились за поворотом реки. Мать сбросила мешок, положила на него Тамару. Все сгрудились, чтобы защитить маленькую от ветра. Быстро, как она все делала, мать перепеленала осипшую от крика и посиневшую от холода девочку.

Прошли еще немного, и упала, мгновенно заснув, Люся. Мать присела рядом и стала смотреть куда-то вдаль, но долго отдыхать не дала:

— Придется тебе снова взять Тамару — сказала старшему, — а Люську давай мне на загорбок.

— Не утащишь столько!

— Как-нибудь. А ну, поднимайтесь, поднимайтесь, ишь развалились! — закричала на остальных.

Гришка снова шел впереди, чувствуя, как с каждым шагом тяжелеет мешок, все сильнее впиваются в плечи его лямки и оттягивает руки невесомая Тамара, как коченеют и скрючиваются пальцы, стынет, наливаясь холодной тяжестью, тело. В начале пути, бегая туда и обратно, он вспотел. Теперь ему казалось, что ледяной ветер морозит даже сердце.

Позади мать кричала на Галю, заставляя подняться. Чтобы оглянуться, надо останавливаться. Он не стал этого делать — пока есть силы, надо идти, чтобы не замерзнуть и не умереть на реке.

«Не замерзнуть — не умереть! Не замерзнуть — не умереть! Не умереть! Не умереть! Не умереть!» — как заклинание, твердил то ли про себя, то ли вслух Гришка, отмеривая шаг за шагом и все больше сгибаясь и коченея. Он шел долго, не всегда сознавая, что делает. Мать гнала за ним остальных, пока старший не остановился.

— Что случилось? — спросила мать взглядом.

— Надо перепеленать, — прохрипел мальчишка, передал матери Тамару, расцепил обвившие шею матери руки Люси и поставил сестренку на землю.

Мать снова быстро и ловко перепеленала младшую.

— Отдохнем? — попросил Гришка.

Вместо ответа мать прижала к себе Тамару и опустилась с ней на мешок. Все мгновенно пристроились к ней и заснули. И Гришка уснул. Мать еле растолкала его, чтобы помог будить сестренок и Мишу. Маленькие ревели и не хотели идти. Они заставили их подняться и погнали вперед.

Солнце поднялось высоко и светило ярко, но не грело-. На реке по-прежнему бесновался ветер. Надежды дойти до какого-нибудь селения почти не было, но они шли — мать не давала остановиться и на минуту.

* * *

На берегу у деревни Дедова Лука часового не было. Какая-то женщина помогла подняться в гору и повела в дом. Деревня оказалась небольшой и почти целой. Из труб валил дым.

— Проходите, проходите — обогрейтесь, заморите червячка с дороги, — распахнула перед неожиданными пришельцами дверь женщина.

На улице она показалась Гришке толстой. В доме, скинув полушубок, безрукавку и несколько старых кофт, стала хрупкой и костлявой. Особенно подчеркивали худобу хозяйки большие и ровные зубы. Волосы у нее были соломенного цвета, и все выглядывающие с печи ребятишки тоже были светлоголовыми.

После мороза и ледяного, промозглого ветра в сухом, протопленном с утра доме младшие Ивановы начали распахиваться и тут же пустились в дружный рев — заныли в тепле перемерзшие, посиневшие ручки-палочки. Пока растирали их, хозяйка вытащила из печи и поставила на стол большой чугун, миски и стала разливать щи.

— Колхозная капуста под снег ушла, из нее и варю. Вы ешьте, ешьте, я еще налью, кому не хватит.

В другое время из одной деревенской деликатности миски для добавки в чужом доме постеснялись бы тянуть, а тут щи такими вкусными показались, что обо всем забыли. За едой один по одному и засыпать начали.

— Вот гостьи-то какие оказались, — сокрушалась мать. — Что же мне делать? Не разбудить ведь?

— Пусть спят. Постелю на полу, кучкой и улягутся, — сказала хозяйка. — Переночуете, а завтра в бане вас устрою — сама видишь, у меня семеро по лавкам, — ее лицо приняло скорбное и извинительное выражение.

— Я понимаю, — поспешила согласиться мать. — В баньке нам хорошо будет, и вас стеснять не станем. Вот только отблагодарить нечем...

— О чем ты?

На другой день перебрались в баню. Она была сделана по-черному. Чтобы протопить ее, приходилось всем выходить на улицу, но стены были, крыша над головой — тоже, что еще надо? Снаряды не рвутся, пули не щелкают — благодать! Однако убегавший разыскивать поле, на котором осталась капуста, Гришка вернулся расстроенным:

— Тиф какой-то в деревне!

Мать всплеснула руками:

— Этого еще нам не хватало! Да как же так? Мы в земле жили, и то до этой заразы не дошло, а здесь в тепле тиф развели. Сыпняк, что ли? — спросила у Гришки.

— Животами маются.

— Брюшняк, значит. Ну попали из огня да в полымя, а я-то радовалась.

— Послушала бы меня, так...

— Замолчи! Еще раз попрекнешь, не знаю, что с тобой сделаю!

«Молчи, замолчи!» Когда взрослые не правы, сомневаются или не могут что-то толком объяснить, они так и прерывают неприятный для них разговор. И молчишь — куда денешься? А сами порой что делают? Летом собрались уходить — и вернулись. Пока на второй заход поднялись, немцы впереди оказались. И зимой, когда Валышево переходила из рук в руки, двадцать раз можно было избавиться от немецкой каторги. Сказал матери об этом, так какой крик подняла. Военные тоже хороши. Скомандовали — так никто бы и рта не раскрыл, и все бы свободными были. Не находил Гришка ответы на мучившие его вопросы ни раньше, ни теперь. Не знал он и не понимал, что много бед совершается из-за того, что люди продолжают надеяться на лучшее до последнего своего вздоха, не знал и того, что к таким неистовым иногда и приходит избавление от несчастья, а то и спасение.

8. Безногий

Тамару застудили. Покашляла она несколько дней, помаялась в горячечном бреду — и затихла.

Мать обмывала умершую, забыв выгнать на улицу маленьких и не замечая их немых ртов, копившегося в глазах ужаса и непонимания. Лицо ее было сосредоточенно и горестно, руки деловиты. На Тамару не скатилась ни одна слезинка — если бы все дети, которых мать выносила под своим сердцем, выжили, их было бы пятнадцать. Умирали в мирное время, в тепле и сытости, а уж тут, как говорят, сам бог велел.

Из чужих досок, чужим молотком Гришка сколотил маленький ящик, в него положили Тамару и отнесли в соседнюю деревню Великое Село, где было кладбище. Гришка ломом выдолбил небольшую ямку, лопатой выкидал из нее мерзлую землю и снег, еще чуть углубил, и в этой ямке, на чужом кладбище, о чем больше всего горевала мать, предали земле не успевшую сказать и слова младшенькую.

С первого дня на новом месте пошла в котел капуста. Она, пусть и мороженая, хороша на заправку, а если варить без конца и краю одну капусту, добавлять к ней всего лишь несколько ложек муки, такое варево даже голодному не на радость. Желудок вздувается, тяжелеет, а есть все равно охота, хочется хлеба, картошки, каши, репы, чего угодно, кроме осточертевшей капусты.

Как-то ночью, приняв гумно, в котором фрицы держали лошадей, за склад боеприпасов, наш летчик сбросил на него бомбу. Убитых лошадей немцы оттащили в поле и бросили. Появилось мясо. Притащат мать или Гришка кусок, не уследят, так кто-нибудь схватит сырое — и в рот. Из чугуна, еще не проваренное, выхватывали и глотали, не прожевывая, чтобы не отобрали. Маленькие оживали, кричали и даже дрались при виде еды. В остальное время были ко всему равнодушны, не разговаривали, не смеялись и даже не плакали. На их тусклые, как у стариков, глаза, поникшие головы и молчаливые рты было страшно смотреть.

Поговорку о том, что голодному все лепешки снятся, Гришка слышал давно, но смысл ее понял лишь в Дедовой Луке, где большую часть дня, чтобы сохранить силы, все лежали, грея желудки поджатыми к ним коленями, не в силах избавиться от видений только вытащенных из печи духовитых буханок хлеба, пышущих жаром высоких горок блинов, полных кринок молока и сметаны, желтых, поблескивающих на солнце кусочков масла. Мать запрещала говорить о еде, но и сама иногда не сдерживалась и начинала вспоминать, как пекла пироги, жарила баранину, свежую печень, почки, грибы, сало. Гришку сводили с ума закопанные в Валышево сухари. Он думал о них целыми днями, они снились ему длинными зимними ночами, и чудилось, что сухарей осталось много и, если их принести, семья будет сыта целый месяц. Может, даже больше. Конечно, больше, если сухари не грызть, а брать в рот и ждать, пока они растают. И потому, когда в баньку зашел председатель колхоза и предложил сходить за едой в Валышево, в глазах мальчишки зажегся азартный огонек. Мать запротестовала:

— Чего надумал, Никифор! Приспичило, так иди, а Гришку не отпущу! Связался черт с младенцем!

— Напрасно ругаешься, Мария, я же не неволю, — покладисто сказал председатель и, согнувшись в дверях пополам, вышел.

Гришка — за ним. Всегда ли в его возрасте, когда и самостоятельность появляется, и убеждение в собственной безопасности не подвергается сомнению, слушают матерей?

Пошли. Большую часть пути миновали благополучно. Налегке шагается быстро, и время в разговоре летит незаметно.

Перед Гусино, справа, показалась группа фашистских солдат в белых маскировочных костюмах. Остановились, посмотрели на Гришку и председателя, но стрелять не стали.

— Разведчики! — тихо, будто его могли услышать, сказал дед Никифор. И еще тише: — Не повернуть ли нам восвояси?

Мальчишка подумал о том же, да сухари опять словно увидел, запах их почувствовал, забытый вкус размягченного в кипятке хлеба и, сглотнув голодную слюну, упрямо затряс головой:

— Нет, дед Никифор, мне обязательно надо дойти до Валышево.

Председатель потоптался на месте, однако пошел за ним.

Снег близ Гусино весь в черных пятнах свежих воронок, между ними виднелись трупы немцев и красноармейцев.

— Вот оно как! — снова остановился дед Никифор. — Брали, выходит, но опять не удержались. Эх ты, мать честная!

Дома в деревне стояли непривычно редко. На месте двух свежих пожарищ в солнечное небо вились серые клубы дыма...

— А вдруг наши еще в Гусино? Давай посмотрим, а? — нетерпеливо ухватил за рукав председателя Гришка.

— Скорее, на немцев нарвемся.

— Так не видать же! Пошли, пошли, дед Никифор. Не бойся.

Они поднялись от реки к началу улицы, и тут из-за угла показались два эсэсовца в черных шинелях, с автоматами на груди. Встреча была неожиданной для тех и других. Замерли на месте председатель и Гришка. Остановились эсэсовцы — откуда здесь русские, почему? Тот, что повыше ростом, впился в мальчишку острым взглядом, поманил к себе. Гришка поднял глаза на председателя — подойди ты, ты же взрослый! Эсэсовец понял его намерение:

— Наин! Кнабе! Кнабе!

Мальчишка не шевельнулся. Взбешенный неповиновением эсэсовец пружинисто подошел сам, ткнул автоматом председателя — отойди! — что-то отрывисто заговорил, тыча пальцем поверх головы мальчишки. Выхватил из ножен кинжал. Гришка втянул голову в плечи, зажмурил глаза. Почувствовав под носом что-то шершавое и холодное, разомкнул веки — фашист тыкал в лицо отрезанной шишечкой красноармейского шлема, который он, убегая из дома, натянул на голову вместо шапки... Снова замелькал перед глазами кинжал, задергался из стороны в сторону, вверх и вниз великоватый для Гришкиной головы шлем.

Как фашист ухватил его за шиворот, как он скользил по льдистому снегу, обдирая в кровь руки после крепкого пинка, мальчишка узнал от председателя, когда пришел в себя и увидел, что на нем нет меховых рукавиц.

— Так фриц же забрал. Не помнишь разве? — перехватив взгляд мальчишки, сказал председатель. — Шлем ему твой не понравился, из-за него все получилось. Ты-то ладно, а я, старый дурак, почему не подумал об этом? Посмотри, что он со звездочкой сделал.

Гришка стянул с головы шлем. Зеленая звездочка на нем была перерезана крест-накрест и наполовину ободрана.

— Пойдем-ка обратно, ну их к шуту, — сказал председатель.

— П-пойдем, — согласился мальчишка, — т-только отдышусь маленько.

Дрожащими руками он натянул шлем, кое-как застегнул пуговицу и стал ждать, пока пройдет страх. Он начинался почему-то всегда в животе, потом подкатывал к горлу, туманил голову.

— Вставай, хватит сидеть, — подогнал дед Никифор. Мальчишка поднялся. Страх еще не прошел, но он уже мог преодолеть его.

— Дед Никифор, мне на свою деревню взглянуть охота, — протянул Гришка совсем по-детски. — Хоть одним глазком!

— Ну и неуемный же ты! — рассердился председатель. — Ладно, посмотри, а я здесь подожду. Ноги, понимаешь, вроде как судорога стянула.

Гришка стал подниматься улицей в гору и у дотлевающего дома увидел красноармейца. Он палкой подгребал к себе угли. Обе ноги бойца были оторваны. Сквозь тряпки, которыми были замотаны обрубки, проступала кровь.

— Вы ранены? — спросил Гришка.

— А ты не видишь?

Старое лицо красноармейца было худым и черным. Глаза лихорадочно блестели. На скулах бугрились желваки.

— Как же вы теперь?

— У угольков не замерзну, а ночью уползу к своим.

— А где они?

— Сходи и посмотри, — на что-то рассердившись, сказал раненый.

Гришка эти слова воспринял как приказ и побежал в гору. Взбежал наверх, не таясь, и сразу упал, пополз обратно от засвистевших над головой пуль. Красноармейцы окопались совсем недалеко, за шоссе, а в Валышево были немцы. Рассказал об этом раненому. Тот выругался:

— Вернусь, я им, сволочам, покажу! Взяли деревню, так зачем драпать? Добегались уже, хватит!

Вернусь... Это еще когда будет, а мальчишку интересовала сиюминутная судьба красноармейца, и он спросил:

— Немцы вас видели?

— А куда я от них спрячусь?

— И в плен не забрали?

— На кой черт я им такой нужен? Решили, что я без них сдохну. — Раненый говорил тяжело, с хрипом. Передохнув, продолжал: — А я до-тя-ну-у до вечера и уползу-у! — Заметив в глазах Гришки сомнение, угрожающе произнес: — Ты вот что, парень, не смотри на меня так и иди туда, откуда пришел. Нечего меня раскиселивать.

— Я хочу помочь вам, — потянулся мальчишка к безногому.

Тот рассердился еще больше:

— Чем? Чем ты мне поможешь? Уйди, ради бога, с глаз долой!

Безнадежное положение раненого оттеснило собственные злоключения. Гришка понимал, что безногому может помочь только врач, но все равно чувствовал какую-то и свою вину перед беспомощным человеком, которого он покидает, вынужден покинуть, не оказав никакой помощи. Вернулся к председателю хмурым, долго шел молча, потом спросил:

— Дед Никифор, человек может жить без обеих ног?

Председатель покосился на мальчишку — с чего его на такое-то понесло?

— Живут. Без ног и без рук маются, и смерть их не берет. А ты к чему это спрашиваешь?

Он рассказал о встрече с безногим. Раньше что-то мешало это сделать, а что, и сам не мог понять. Председатель крякнул и потряс кудлатой головой:

— Этот не жилец.

— Как это не жилец? Почему? — не захотел поверить мальчишка.

— Выживают те, кому операцию сразу сделают, кровь остановят да в теплую постельку уложат, а со жгутами столько времени...

— С какими еще жгутами? — не дал договорить председателю Гришка.

— Выше раны ногу или руку туго перевязывают, чтобы кровь не текла. Слышал я, часа три этот жгут держать можно, потом все, конец.

В этот вечер Гришка долго не мог уснуть и все твердил про себя: «Останься живым, пусть не убьют тебя немцы, доберись до своих, и тебя спасут, не могут не вылечить такого человека». Мучился, что никогда не узнает, уцелеет безногий или умрет, как думал дед Никифор, и спал плохо. Мать несколько раз толкала под бок:

— Что кричишь, будто тебя режут?

Отговаривался:

— Не знаю. Сон, видно, страшный приснился, — а какой, не говорил.

Испорченный кинжалом эсэсовца шлем он от нее утаил, деда Никифора попросил ни о чем не рассказывать, чтобы меньше было разговоров, когда снова соберется в Валышево за сухарями.

А снился ему всю ночь безногий красноармеец.

9. Гибель председателя, смерть Миши

В Дедовой Луке и окрестных деревнях продолжал свирепствовать тиф. И не одна мать, многие удивлялись, почему он так разгулялся в тылу, а в Валышево, на самой, можно сказать, передовой, никаких болезней не было, и шутили: «Тиф не дурак, под пули и снаряды лезть не хочет».

Чтобы избежать эпидемии, мать решила возвратиться домой, но недалеко от Валышево их остановили и приказали идти назад.

Во время сильных боев на берегу Полисти фашисты построили запасную линию обороны с огневыми точками, окопами и землянками. В одну из них мать решила зайти погреться. Растопили печку, разомлели и остались ночевать, а утром заболела Галюшка. Второй слегла Люся, за ней Настя и Нина. Занемог и Гришка.

По дымку из трубы немцы определили, что в землянке кто-то живет. Прискакал патруль. В дверь просунулся немец. Мать, а болезнь начала донимать и ее, подняла голову и тихо сказала:

— Тиф у нас. Тиф. Хочешь, так стреляй.

Так и сказала в отчаянии, не заботясь, как отнесется к ее словам фашист и что сделает. Он окинул взглядом лежащих, задержал его на Гришке — не партизан ли, и попятился. Слово «тиф» немцы знали хорошо и больше не приходили — эти русские обречены.

Они и на самом деле были обречены, но каким-то чудом выжили, стали поправляться. Первой пересилила себя и поднялась мать. За ней встал Гришка и скоро, на этот раз по разрешению матери, пошел в Валышево за сухарями.

Отправился вечером, чтобы пробраться в деревню незаметно. На месте их водогрейки фрицы построили землянку. У самого входа в нее лежал труп красноармейца.

Летом, во время бомбежки, шофер в синем комбинезоне подбежал к родничку набрать воды и попал под бомбу. Покорчился недолго на земле, пожаловался: «Ой, мамочка, как мне больно!» И затих.

Гришка похоронил убитого на другой день.

И вот еще один. Почти на том же месте! Гришка перевернул труп на спину, чтобы не попортить лицо, стал тянуть за ноги. Тяжелый. Передохнул. Снова взялся. По сантиметру, по два дотянул до воронки, спустил вниз и присыпал снегом (позднее он похоронит красноармейца по-настоящему).

Сначала упаренному и обессиленному Гришке в землянке тепло показалось, но скоро озноб стал пробирать, а на нарах солома, под ногами доска валяется. Стал ее поднимать — во что-то жесткое плечом ткнулся. Пощупал — печка-буржуйка. Доску ногами переломил, а когда разжег печку, кучку дров увидел. Может, и еда какая после немцев осталась? Все обшарил — пусто.

Еда нашлась утром. Едва вышел из землянки, на кучку зерна наткнулся. Осенью по настоянию матери, — сам хотел в другом месте спрятать, — закопал в водогрейке три мешка зерна. Роя яму для землянки, немцы повыбрасывали его вместе с землей. По горсточке несколько фунтов насобирал. На первое время хватит, а начнет подтаивать снег, сестренки всю землю вокруг сквозь пальцы пропустят и еще насобирают. Если сохранились сухари и картошка, то и совсем ладненько будет. Гришка окинул взглядом собранное зерно, бросил в рот еще одну горсточку и сказал себе — больше не буду!

И в другом повезло: еще раньше вернулся в деревню председатель и жил в подвале своего разбитого дома. Он тоже обрадовался мальчишке. Новости, однако, у деда Никифора были плохие. Не все, оказалось, покинули деревню в январе. Несколько семей остались в землянках на берегу реки и отсиживались в них, пока не кончились запасы еды. Первой решила сходить в деревню молодая женщина Анна Немахова. По ней открыли огонь из пулемета и убили.

— А есть-то что-то надо было, — продолжал председатель. — С голодухи все пухнуть начали. Отец моей Ольги в Ивановское направился с иконой на груди. Дескать, разглядят фрицы в свои бинокли боженьку и не станут палить — верующие как-никак. И что ты думаешь? Так стрельнули, что от иконы щепки полетели, а ночью пришли к землянкам, гранаты в них побросали, из автоматов в двери постреляли. Бригадир Матвей Иванов как-то уцелел. В руку его ранили. Вот такие, брат, дела, — подвел невеселый итог дед Никифор.

— А вас почему не трогают? И меня — тоже. Видели утром, но даже не заругались, — спросил Гришка.

— Сегодня не трогают, а завтра, один леший знает, что им в голову взбредет.

— Так уходить надо.

Председатель ответил не сразу:

— Уходи, пожалуй, а я останусь. Надоело мне, как бездомному волку, туда-сюда мотаться. И не верю, что смерть обмануть можно. Что кому на роду написано, то и будет. Поживу еще немного, присмотрюсь, что к чему, да и за Олюшкой своей сбегаю.

— И я сухари отрою, отнесу своим и вернусь, — пообещал парнишка.

— Подумай, Гриша, тебе еще жить да жить...

— Это, если бы войны не было, а теперь мы на равных.

Председатель удивился:

— Ишь как рассудил! Так на свое вывел, что мне и крыть нечем. Тогда сходим на Губернию — там наша кухня стояла, может, пожевать что найдем.

Губернией в деревне называли поле у реки. Его хорошо видно и из Валышево и из Ивановского. Анна Немахова шла по нему в Валышево, отец жены председателя — в Ивановское. И обоих застрелили. Зачем же туда соваться?

— Я немного зерна насобирал, может, сварить? — предложил Гришка.

— Вари, а я пойду, — отрезал дед Никифор.

Он был какой-то непонятный сегодня. То и дело вскакивал, ненужно суетился, руки все что-нибудь гладили или мяли. Глаза казались колючими, что-то высматривающими из-под лохматых бровей. Не нравился мальчишке дед, еще больше не нравилось его желание идти на поле. «Вари, а я пойду», — сказал председатель. Обыкновенные вроде бы слова, а в голосе осуждение: «Оставайся, если боишься». Если по-честному, то Гришка и на самом деле боялся, но поднялся и пошел с дедом Никифором.

Близ деревни и дальше на поле всюду валялись занесенные снегом трупы. Много тут было и моряков в черных бушлатах.

— Они-то как здесь оказались? — спросил у деда.

— Морская пехота, — не очень понятно объяснил председатель.

Место, где стояла кухня, нашли без труда, но там валялся лишь брошенный кем-то котелок.

— Вот, говорил же, — упрекнул Гришка деда.

— Говорить-то говорил, да не о том думал. Не стреляют же, — присматриваясь к новым валенкам на убитом красноармейце, недовольно ответил председатель. — Сниму-ка я их — мои совсем прохудились.

— Не надо! — вскричал Гришка. — Нехорошо это!

— Почему? Мертвому они не нужны, а у меня ноги больные, их беречь надо. Помоги стянуть.

— Нет! Ни за что!

— Ну и не надо. Без тебя управлюсь.

Мальчишка отошел в сторону и отвернулся, чтобы не видеть постыдного, по его разумению, дела, а дед Никифор разохотился и, добыв одну пару валенок, стал стягивать другую. Гришка снова пытался его остановить, но председатель отмахнулся:

— Не твоего ума дело. Сходи лучше на фрицевскую кухню, она за дальним концом деревни в леске стоит, и попроси кофейку.

Гришка недоверчиво посмотрел на председателя:

— А дадут?

— Кто знает, мне один раз целый черпак плеснули. Повара — добрее солдат. Дуй напрямик, а я обратно оврагом пройду, пошукаю чего-нибудь съестного.

Клянчить у немцев кофе мальчишке не хотелось, но и деда ослушаться не посмел. Решил, что один раз попросит, а дожидаться черпака по голове или пинка под зад не станет. Один раз и попросил. Повар согласно кивнул головой и налил котелок почти до краев. Мальчишка сказал спасибо и осторожно, чтобы не расплескать драгоценный напиток, понес его в подвал.

Дед Никифор еще не вернулся, а от кофе шел такой запах, что Гришка не удержался и отпил два больших глотка. Устыдился этого и тут же успокоился: вернется дед, он скажет ему, что отпил немного, и председатель нальет себе больше, чем ему. Так будет по-честному.

Дед где-то задерживался. Мальчишка подбросил несколько полешков в еще не остывшую печь, поставил на нее котелок и стал ждать. Сначала сидел возле печки, потом ушел в дальний угол подвала. Там было холодно, но дразнящий запах горячего кофе почти не доходил. Не очень долго повздыхал, поерзал на каком-то ящике и поднялся, чтобы выйти и посмотреть, не идет ли дед. В дверях едва не столкнулся с его дочерью.

— Татенька дома?

— Сейчас подойдет, а у вас что-то случилось? — в свою очередь спросил Гришка, заметив волнение женщины.

— Мама тифом заболела!

— Погрейтесь у печки, я сбегаю.

— Я сама. Где его искать?

Он рассказал, как они ходили на Губернию и почему разошлись на обратном пути.

— Если придет без меня, пусть подождет. Я быстро, — наказала дочь председателя и ушла.

Она была учительницей немецкого языка и с довоенных времен жила в Дедовой Луке. Парнишка там и узнал ее, и он удивился, что она нервничает: тифом почти все переболели, что психопатить-то из-за этого? Отца почему-то татенькой зовет. Чудно! Пока раздумывал об этом, с улицы донесся крик:

— Гриша, Гриш, татеньку убили!

Выбежал из подвала:

— Как убили? Когда?

— Слышал, стреляли? Это в него. Что теперь делать? Что делать? Мама больная, ей и рассказать нельзя... Гриш, я с санками пришла. Пойдем привезем татеньку.

Дед Никифор лежал в овраге недалеко от немецкого дзота, опрокинутый навзничь. Густая борода задрана вверх, глаза открыты, но не моргают. Умер уже! Гришка покосился на зрачок пулеметного ствола, все еще направленного на убитого.

— Нас не застрелят?

— Я спрашивала — разрешили увезти.

Два немца вышли из дзота, помогли вытащить сани из оврага...

Ночевал мальчишка в своей землянке — дочь деда Никифора попросила не топить в подвале:

— Пусть там пока лежит, а как и когда хоронить будем, ума не приложу.

А у Гришки не выходили из головы слова деда Никифора, сказанные утром: «Что кому на роду написано, то и будет». Он и соглашался с ними и опровергал. Не появись он, Гришка, в деревне, председатель мог и не решиться пойти на Губернию. Не найди они котелок, дед не послал бы его на кухню, они возвращались бы оврагом вместе... И что тогда? Убили бы обоих? А вдруг нет? Окажись в дзоте какие-то другие солдаты, дед тоже мог остаться живым. А эти-то почему стреляли? Видели же, что идет старый человек, никакого оружия у него нет, одни валенки. Неужели из-за них застрелили? Валенок около деда, когда они подошли к нему, уже мертвому, не было. Значит, забрали. А если бы шел без них? Ни за что убили человека, а потом помогли вытащить тело из оврага. Это как понять?

Забылся мальчишка под утро и спал бы долго, да мать разбудила и огорошила новой бедой:

— Миша умер, решила его дома похоронить.

Лицо ее осунулось, стало совсем черным, и вся она казалась сухонькой и маленькой старушкой.

— Миша умер? Почему? Почему он умер? — дернулся Гришка к матери.

Она посмотрела на него отсутствующим взглядом и напомнила:

— Так болел...

Мать уже приняла эту смерть, для Гришки же она была полной неожиданностью. Опять «на роду написано»? Он даже не попрощался с Мишей, а наорал перед уходом из Горушки. «Замолчи! В ушах звенит от твоего крика!» — вот такими были его последние слова брату.

— Сделай гробик. Завтра похороним, — приказала мать, а когда потрясенный случившимся Гришка упал на нары и разрыдался, прикрикнула:

— Замолчи! В ушах звенит от твоего крика!

Помнит, помнит все и уко-ри-ла? Да нет, это ее любимое выражение, бессознательно повторенное им, как и многие другие, привычные с малых лет.

* * *

Мишу похоронили на Ивановском кладбище. Недалеко от церкви Гришка нашел небольшую воронку, углубил, и стала она могилой его единственного брата. Когда-то давно слышал мальчишка, как бабка Мотаиха поучала внучку: «Что имеем — не храним, потерявши — плачем». И с утра, пока сколачивал гроб, позднее, когда шли на кладбище, и еще позднее, когда углублял могилу, не выходили эти слова из головы. Такой славный и добрый, совсем не вредный, как у других, был братишка и так тянулся к нему, старшему, а он все отмахивался: «Отстань! Некогда!» Зимой прошлого года застал Мишу с топором в руках — брат мастерил себе лыжи. Помочь бы ему, а он посмеялся — куда тебе, не в свои сани садишься! Миша лыжи сделал! А может, отец помог? Отец вот нашел время, а он — нет. От этого воспоминания Гришке стало до того горько и стыдно, что он чуть не заревел.

В тот же день отвезли на кладбище деда Никифора. Присыпанный снегом, он пролежал там почти месяц, пока не поправилась и не пришла в Валышево его жена Ольга Васильевна.

10. Летние хлопоты

Весной, когда наступила распутица, постоянно напоминавший о себе далеким гулом фронт притих, и почти все валышевцы вернулись домой, к своим огородам, к рыхлой, хорошо удобренной и потому щедрой земле на них. Ее и палкой переворошишь, так все вырастет.

Гришка на огороде и копался, когда увидел лошадь. Она шла от шоссе к деревне по минному полю и подходила к двум подорвавшимся зимой танкам. Немцы ставили мины торопливо, не закапывали в землю, а только маскировали снегом. С наступлением тепла мины вытаяли, стали хорошо видны, и люди на них не подрывались. Недавно бабка Мотаиха одну даже домой потащила. Шла с нею довольная, ему протараторила: «Расколупаю — две сковородки выйдет!» — «Расколупаю! Это же мина! Взворвется, так и землянка в небо взлетит». Старушка присела от страха: «О-ой! А что мне теперь с ею делать?» — «Давайте мне». — «А тебе зачем, если она взрывается?» — подозрительно уставилась на него Мотаиха. «Отнесу в воронку, чтобы кто не подорвался». — «Ну тогда бери, — согласилась бабка, — но как я тебе ее отдам, если у меня пальцы свело?»

Настала очередь Гришке не поверить Мотаихе: как это может «свести» пальцы? Однако они у старухи и правда будто приклеились к мине, по одному пришлось отдирать. Еле вызволил мину, отнес на поле и спустил в глубокую воронку. Хотел побросать в нее камнями, чтобы взорвать, но ума хватило не делать этого — если она танки корежит, так и за воронкой может достать. Гришка еще раз посмотрел, как безбоязненно шла лошадь по минному полю, схватил попавшийся на глаза кусок немецкого телефонного кабеля и побежал к коню. Метрах в двадцати от него остановился, чтобы не испугать. Конь тоже встал. Ребра выпирали у него из боков, на хребте можно пересчитать все позвонки, грива и хвост спутаны до невозможности. Пошатываясь, еле держась на избитых в кровь ногах, доходяга смотрел на него влажными и покорными глазами.

— Пойдем со мной, — позвал Гришка. Оставшиеся под истонченной кожей бугорки мышц пришли в слабое движение, конь словно бы хотел откликнуться на призыв, но не решался или не знал, как это сделать. Гришка накинул ему на шею петлю, потянул за собой.

— Ну, иди же! Иди!

В тусклых глазах коня мелькнуло что-то осознанное, он сделал шаг, второй, пошел, а Гришка стал соображать, чья это скотина? Если немцев, то не взгрели бы за ее поимку, а если красноармейцев, то как могла здесь оказаться, где была и чем питалась всю зиму или хотя бы с тех пор, как отступили наши? Ничего не решив, сменил кабель на веревку, привязал найденыша к полусгоревшему столбу в своем огороде, где конь был хорошо виден даже с шоссе: найдется хозяин — пусть забирает, нет — лошадь его будет. С тем и побежал по землянкам поклянчить картофельные очистки и другие отбросы. Принес всего ничего. Кое-кто посмеялся над ним: «Какие очистки? Все сами съедаем, и еще не хватает». Найденыш быстро подобрал с ладоней все добытое и поднял голову — дай еще. Побежал за травой, нарвал полное ведро. Конь съел. Принес воды — отвернул морду, напился, видно, досыта во время бродяжничанья. Пришлось снова идти за травой.

Хозяин не объявился ни на второй день, ни на третий.

— Если он и есть, так не признается. Кому нужен такой одер? — ворчала мать.

Немолодого рыжего меринка Гришка назвал Мальчиком и радовался, когда тот тихонько ржал, откликаясь на это имя. Но как выходить его? Трава едва выглядывала из земли, ни косой, ни серпом ее не срежешь, рвать надо, а у него и так в глазах одна зелень стоит и руки по локоть зеленые. По совету матери стал выводить Мальчика на возвышенные, хорошо обогреваемые места, где трава уже подросла, и тот сам стал добывать себе пищу. Гришка холил Мальчика, будто какого породистого скакуна, без конца мыл его, чистил, расчесывал гриву и хвост. Шерсть на коне выправилась, заблестела, и через месяц он стал вполне справной рабочей лошадью. Тут и мать подобрела, стала лечить ему ноги какими-то снадобьями и уж совсем загордилась конем, а еще больше сыном, когда тот сшил уздечку, раздобыл хомут, дугу, вожжи, починил старый, обгоревший при бомбежке плуг и вспахал огород. После этого Гришку каждый день стали звать на помощь, а за работу платили картошкой, иногда даже зерном, сохраненным в тайных зимних ямах. С появлением Мальчика в дом пришел хоть маленький, но достаток.

И радость! За зиму в деревне ни одной кошки, ни одной собаки не осталось, а тут добрый и послушный конь! Не меньше старшего к нему привязались Настя и Нина. Галя и Люся, глядя на них, стали подходить к Мальчику поближе, осмелев, гладили ему ноги — до головы не доставали, если он сам к ним не тянулся. Улыбаться и даже смеяться начали сестренки. Членом семьи, и, пожалуй, самым любимым, стал Мальчик. Приедет Гришка с работы, распряжет коня, и к нему уже со всех сторон несутся и приласкают, и угостят, и напоят, и почистят, и попасут. Так полюбили сестренки меринка, что Гришка ревновать начал.

Лето наступило. Все начали восстанавливать дома, пока только подвалы, и переселяться в деревню. Гришка тоже из всякого старья слепил нечто вроде баньки-насыпухи. С утра до вечера пилил и тесал, чтобы каждую дощечку к месту подогнать. Разохотившись, удлинил баньку, и в ней как бы комната и кухня получились. С северной стороны еще и сарай для коня пристроил. Доброе жилье из ничего получилось.

А раз так, можно и передых устроить. На утренний клев парнишка ушел до восхода солнца, но сразу после рассвета занялся ветер, вздыбил на Полисти волны, и рыба будто провалилась. Парочку гранат бы кинуть, но об этом нечего и думать — немцы постоянно живут в деревне, приказы о запрещении хранения какого-либо оружия желтеют всюду, хоть спотыкайся о них. Из-за этого он даже с наганом поиграть не решался, даже близко не подходил к тому месту, где его спрятал.

Весной, снег еще кое-где держался, пошел на болото за клюквой-веснянкой, и увязался с ним Гошка Сенькин, девятилетний сын единственного в деревне единоличника и какой-то родственник полицая, которого еще прошлым летом окрестили Собачником за то, что рыскал всюду без устали, все про всех вынюхивал и доносил немцам. Из-за Собачника он и не хотел брать с собой мальчишку. Тот в слезы: «Мне для мамки надо, а один боюсь идти. Я мертвых страх как боюсь. Тиф у нашей мамки, Гриша». Разжалобил малец Гришку, тот и взял его с собой.

Осенью было не до клюквы, и почти вся ягода ушла под снег. Быстро наполнили кузовки и отправились домой. Гошка впереди. А Гришка поотстал — все ягоды высматривал. И не напрасно. Справа от тропки целую россыпь приметил. Свернул туда, стал обходить воронку и наткнулся на убитых красноармейцев. Один лежал на спине. Пола шинели откинута, из кармана рукоятка нагана выпирает.

Гошка уже далеко утопал, забоялся, видно, и стал звать его. «Иду, иду, — отозвался Гришка, — только ягоды соберу». А какие уж тут ягоды? Повременил немного, крикнул, что идет, а сам в лес, где погуще. Там рассмотрел наган. Новенький, пахнет железом и маслом!

Спрятал драгоценную находку под куст вереска, укрыл мхом, а уйти не смог. «Нельзя стрелять! Нельзя! Гошка может услышать!» — убеждал себя, а рука раскидывала мох, тянулась к нагану, обхватила его тяжелую и удобную рукоятку, палец лег на спусковой крючок, глаз выровнял прорезь с мушкой, и грянул выстрел. Ветка, в которую целился, не шелохнулась. Снова прицелился, но второй раз стрелять не решился. Вновь укрыл наган мхом и побежал догонять Гошку. Сказал ему, что ягод попалось много, потому и задержался. Гошка вроде бы поверил, однако спросил, кто стрелял? «Да немцы шли по дороге и в меня пальнули». — «Не попали?» — «Они и не целились, попугать хотели. Побежал, так засмеялись. Не слышал разве?» — «Не», — сказал Гошка, недоверчиво косясь на Гришку.

Вроде бы отбрехался и успокоился, да не совсем. Несколько дней места себе не находил, потом снова строительством занялся, однако, увидев подходившего к их подворью Гошку, так загляделся на него, что стукнул молотком по пальцу. Пока дул на палец, вмиг посиневший, кое-как совладал с собой, во всяком случае спросил почти весело: «Что, Гошка, снова хочешь за веснянкой сходить?» — «Не, я по делу пришел, — серьезно ответил мальчишка. — Мамка просила тебе спасибо передать. Она морс все время пьет, пьет, и ей стало лучше». — «Вот и хорошо. Пусть поправляется». — «Ну, я пошел». — «Иди».

О выстреле Гошка не заговорил, и он не стал о нем поминать. На другой день сбегал в лес, почистил наган, завернул в тряпку, сверху обрывком клеенки прикрыл, чтобы вода на него не просочилась, и молчок — зубы на крючок. Все это пришлось вспомнить при возвращении с рыбалки. Вещи почему-то были выброшены из их жилища, сестренки ревели в голос, мать стояла темнее тучи. Руки уперты в бока, в глазах нетерпение.

— Где шатался? — спросила не предвещавшим ничего хорошего голосом.

— Не видишь разве? — заслонился он на всякий случай удочкой.

Мать вырвала ее и ею же стала хлестать по рукам.

— Рыбачил? Один раз порыбачил, так мало тебе? Мало, да?

— Что случилось-то, говори толком! — закричал и он, увертываясь от ударов.

— Поздно явился. Постоял бы под пулеметом — по-другому заговорил. Вот тут нас поставили, а здесь пулемет! — тыкала мать пальцем совсем рядом.

— Я-то в чем виноват?

— О господи! О» еще спрашивает! Пистолет твой искали. Где он у тебя? Где?

От этих слов у Гришки сразу сперло дыхание — ляпнул все-таки Гошка!

— Не расстреляли ведь, — понуро сказал матери.

— Не расстреляли, но сказали, что приедут завтра и, если не отдашь пистолет, всех поубивают. Собачник так сказал.

— Отдай, Гриша, — затеребила за рукав старшая сестра Настя. — Знаешь, как страшно, когда на тебя пулемет наводят. Я чуть не умерла, мамка вся белая стала.

И другие протягивал» к нему руки, просили о том же. Даже маленькая Люся.

Придется отдавать — немцы не отступятся. Сказать, что нашел, один раз выстрелил и бросил? Как докажут, что не так было дело? А они и доказывать не будут. Нашел — должен сдать, не сдал — становись к стенке. Эх, Гошка, Гошка! Не выдал — иначе немцы сразу бы прискакали, а то вон когда хватились, — но сбрехнул что-то. И его черт дернул тогда выстрелить!

— Ну? — наступала мать.

— Отдам. Сейчас принесу.

По привычке сначала побежал, но скоро стал замедлять бег, перешел на шаг, остановился.

* * *

Этим летом он подружился с колхозным бригадиром Матвеем Ивановичем Ивановым, человеком спокойным, молчаливым, все понимающим, и стал бригадир его первым советчиком, каким раньше был дед Никифор. Сблизило их дело. Зимой под деревней гибли не только красноармейцы, но и гитлеровцы. Своих немцы подобрали, а наших не разрешали хоронить. Весной пригнали пленных, приказали стащить мертвых в кучи и засыпать известью. Кучи большими получились, и тешила фашистский глаз такая картина, не хотели они с нею расставаться, но, когда наступило тепло, разрешили предать убитых земле. Гришка закапывал мертвых и раньше, тех, что лежали поближе к деревне. Бригадир предложил захоронить всех. Он согласился, однако в первый день едва не сбежал — когда начинаешь растаскивать кучу полуистлевших трупов, дышать становится нечем не только на поле, вблизи кучи, но и в деревне. Матвей Иванович пристыдил его, и он остался, а потом притерпелся. Всех зарыли в воронки и траншеи. Закапывали глубоко, как в настоящих могилах, чтобы после освобождения, когда придут на поле трактора, не выдирали плуги погребенных, как случилось у Гришки на огороде Кровушкиных, где его стародревний плужок выворотил из земли полтрупа гитлеровского вояки с железным крестом на истлевшем мундире.

«Знаешь, сколько похоронили? — спросил бригадир к концу последнего дня работы. — Четыреста двадцать пять человек! Вот сколько людей погибло за нашу деревню! Да нет, гребена ниченка, больше. Не всех же здесь оставили, первое время подбирали, сколько еще в госпиталях умерли? Целую тысячу в уме держать надо», — удивился бригадир своим собственным рассуждениям, сорвал с головы кепку и долго стоял у только что засыпанной последней воронки, как стоят на кладбищах. Гришка встал рядом, и у обоих дрожали руки.

Деревня следила за их работой и знала, что она закончена. Все женщины оказались на улице, каждая говорила что-то хорошее, Мотаиха даже в пояс поклонилась: «Спасибо тебе, Матвей Иванович! И тебе, Гришенька!» Отобедать чем бог послал приглашали. Они отказывались, но, когда предложили смочить горло самогонкой — она всю заразу уничтожит, — бригадир не устоял, а Гришка поспешил домой отмываться, одежонку простирнуть и выветрить, да и смущен был непривычным вниманием и такими почестями.

* * *

Время шло, мать уж, наверно, заждалась его, а он все стоял на опушке, пока не стукнуло: дяде Матвею надо все рассказать, вдруг что придумает.

Огородами, чтобы не увидела мать, стал пробираться в деревню.

Бригадир жил в полуподвале — четыре венца над землей — на месте сгоревшего дома. На постое у него были немцы.

— Дядя Матвей, мне оселок надо, косу поправить, — нашел подходящий предлог парнишка, чтобы вызвать бригадира на улицу.

Матвей Иванович подыграл:

— А умеешь ли ты править? Пойдем покажу, как это делается.

Он прихватил оселок, и они вышли.

— Ты что нос повесил? Случилось что?

— Случилось, — вздохнул парнишка и рассказал, в какое положение он попал из-за своей неразумности.

— У, гребена ниченка, серьезное дело. Не пойму, однако, что ты нашел, наган или пистолет?

— Да наган! Но я его не буду отдавать! Ни за что! Я его в лесу спрятал.

— Так убьют же тебя, Гриша.

— Я знаю... Может, в лес уйти партизан поискать?

— Тогда твоих расстреляют.

— И я всех немцев перестреляю! Собачника в первую очередь. Приведу партизан, и мы тут такое устроим...

— Пустое, надо о деле думать, — прервал бригадир. — Вы когда за клюквой ходили?

— Да я и не помню. В конце марта или в начале апреля.

— Гм, три месяца назад ты нашел этот наган, а с тебя спрашивают сейчас! Значит, отдавать придется, не отвяжутся!

— Нет! Нет! Мой он!!

Гришка в отчаянии схватился за голову, и слезы брызнули из глаз.

— Да погоди убиваться! Ты вот что, ты пистолет им отдашь!

Гришка ошалело уставился на бригадира:

— А где я его возьму?

— Ну-ну, еще скажешь, что ты на Алешкином гумне ни разу не бывал, сгоревших пистолетов и другого оружия там не видел? Выбери пару получше и приходи в овраг, а я туда керосинчик принесу. Почистим, смажем и...

Ну и Матвей Иванович! Ну и... Дослушивать бригадира Гришка не стал, мигом слетал в гумно, прихватил там три пистолета и быстренько назад. Из них кое-как собрали один, очистили от ржавчины и окалины, керосином протерли, попробовали, как работает, и приуныли — перекалившаяся пружина еле возвращала затвор на место. Другие были не лучше. Из такого пистолета не выстрелишь, а Гошка слышал выстрел.

Сильные, жилистые руки бригадира с треском ломали подвернувшуюся на глаза палку. Капельки пота стекали по носу и падали на землю. Молчал он долго, потом изрезанное резкими морщинами длинное лицо Матвея Ивановича разгладилось, будто кто провел по нему утюгом:

— Давай так сделаем: просуши пистолет на солнышке, чтобы керосином не пах, отдай «моим» немцам — они здесь недавно и не знают, что у нас такого добра навалом, — а у них попроси бумажку, пусть напишут, что ты сдал пистолет. Завтра ее Собачнику и сунешь.

Бригадир ушел, а Гришка совсем пал духом: «квартиранты» дяди Матвея могут не дать нужной бумажки, тогда Собачника и его немцев придется вести к ним, и все раскроется. Дострелялся! Еще раз протер насухо пистолет, поелозил его о траву, чтобы лесным духом пропитался, и поплелся в полуземлянку. Матвея Ивановича, как и договаривались, дома не было. Гришка к немцам:

— Вот пистоль нашел! Лес, лес нашел, — заговорил, коверкая русские слова на немецкий лад и протягивая на вытянутых руках свою «находку».

Один поднялся, прихватил патрон и пошел на улицу Гришка за ним, с надеждой на несбыточное — вдруг пружина зацепится за что-нибудь, потом сорвется, и пистолет выстрелит. Чуда не случилось. Солдат вернулся обратно, швырнул пистолет в угол и повернулся к нему — чего тебе?

— Мне папир, папир надо, что сдал пистоль. Иванов моя фамилия. Ива-нов, — выговорил по слогам и показал на ладошке, что написать надо.

Немец озадаченно поморгал и расхохотался:

— О, какой хитрый кнабе! О-о-о! Малшик Иван хочет иметь документ?

— Да, да, — закивал головой парнишка, радуясь, что его поняли.

Немец хмыкнул, однако подошел к столу, нацарапал там что-то и протянул маленький листик Гришке. Он схватил бумажку, сказал спасибо и показал солдатам спину.

— Штейн! Хенде хох! — остановил его грозный окрик.. Парнишка оглянулся и не узнал своего спасителя, а тот рычал еще свирепее:

— Ко мне, Иван. Шнель!

Гришка подошел к столу, а немец, тараща злые глаза, запустил руку в железную банку, пошелестел там чем-то и жестом фокусника вытащил конфету в красивой золотой обертке!

Парнишка невольно отступил на шаг, вид у него был такой, что солдаты схватились за животы, показывая пальцами то на него, то на «фокусника».

— Презент! — сказал немец, вкладывая конфету в негнущуюся руку Гришки. — Я шутиль — надо смешить друзья. Ком.

Гришка выскочил на улицу. Вслед ему раздались новые взрывы хохота. А его радость, вспыхнувшая было при одном виде полученной бумажки, померкла, — может, показавшийся ему таким добрым немец и с ней какой-нибудь трюк устроил? Домой вернулся смущенным и растерянным. Мать ждала на улице:

— Принес?

— Да.

— Давай сюда!

— Я его немцам отдал!

— Что брешешь, окаянный? Они завтра хотели приехать.

— Я тем, что у дяди Матвея живут, отдал.

— О господи! И в кого ты такой бестолковый уродился? За пистолетом какие немцы приезжали? Ивановские. Им надо отдавать, им, а не нашим. Беги и попроси пистолет обратно.

— Да не кричи ты, мама. Не надо мне никуда бегать. Они бумажку дали.

Мать рассердилась еще больше:

— С нас пистолет требуют, а не бумажку. Где она?

Он подал расписку. Мать вгляделась в нее и заголосила:

— Ну, дурак! Ну, дурак! Ты хоть знаешь, что тут написано?

— Откуда?

— Поди, написали, что тебя нужно вздернуть на первой лесине, а ты уши развесил.

Что тут возразить? Мог и так написать немец, мог и хуже. И спасет ли его самая хорошая бумажка, если он хранил оружие столько времени? Но семью-то может она. спасти.

— Расстреляют, так меня...

— Утешил. И на том спасибо!

— Они мне конфетку дали. Вот! — разжал вспотевший кулак. — Похвалили меня!

Столь неожиданный подарок озадачил мать. Повертела она конфетку и сплюнула в сердцах:

— А черт поймет этих немцев, прости меня, господи! Смотри у меня! Если обманываешь, не знаю, что с тобой сделаю!

Много ночей в ожидании неминуемой смерти провела семья после прихода немцев. Эта, летняя и короткая, показалась самой длинной и безнадежной. Сестренки, намаявшись за день, как-то уснули, а они с матерью даже не ложились.

Мать молчала. Заговорила только под утро, и так, как говорят перед длительной разлукой или прощаясь навсегда:

— Никакого горя я с тобой не знала. В школу уезжал, так боялась, чтоб не избаловался там без семьи. Устоял. И учился хорошо, и за поведение твое краснеть не пришлось. Сейчас-то почему все не то делаешь? На что тебе этот чертов пистолет сдался? На что-о? Как мне перед отцом за тебя отчитываться? Ой, да ладно, не о том хотела сказать, совсем не о том, а вот слов нужных не найду, — замолчала, поправила на — голове сбившийся платок, подошла к окошку. — Солнце уже высоко поднялось. Скоро приедут. Посидим еще немного и на улицу выйдем.

Мать думала согласно с ним: семью могут и не тронуть, а его расстреляют.

— Мама, разбуди девчонок, пусть уйдут, чтобы не видеть...

— Нет, Гриша, беду надо вместе встречать, а там уж как бог рассудит.

Они приехали. Немецкий офицер и Собачник направились к ним. Сжимая в руке бумажку, мать побежала навстречу, стала объяснять, что сын сдал пистолет, вот документ об этом. Офицер прочитал бумажку, передернул плечами. Истолковав этот жест по-своему, Собачник с готовностью снял винтовку, скомандовал матери:

— Отойди, не заслоняй свое большевистское отродье.

Скомандовал так непривычно тихо, что Гришка не поверил своим ушам. Обычно этот маленький, вертлявый человек говорил возбужденно, а когда кричал, то переходил на визг. Пока догадался, что Собачник сдерживает себя в присутствии офицера, мать выхватила из кармана конфету:

— Вот же, вот, — протянула ее офицеру, — мальчику, — Гришка не помнил, чтобы она когда-нибудь называла его так, — дали за то, что сдал пистолет. Вот! — выдохнула еще раз, не зная, что говорить дальше.

— Мальчику! — чуть не подпрыгнул Собачник. — Я ему сейчас еще одну «конфетку» подарю! — Он передернул затвор и стал поднимать винтовку.

«Вот и все!» — ухнуло в груди Гришки, но офицер остановил Собачника жестом руки, взглянул на девчонок, долго-долго, как показалось Гришке, разглядывал его и поманил к себе.

Обостренным опасностью женским чутьем мать уловила происшедшую перемену и подтолкнула сына:

— Иди, Гриша, иди. Не бойся.

Сама встала так, чтобы загородить его от полицая. А Гриша шел, ничего не видя перед собой, и едва не ткнулся в живот офицера. Тот отступил на шаг и, размеренно выговаривая что-то, хлестнул его плетью раз, другой, третий, еще что-то сказал и пошел к машине. Собачник покрутил головой и последовал за ним. Не заезжая к Матвею Ивановичу, машина покатила в Ивановское.

Гришка перевел дух и поднял глаза на мать. Она с прижатыми к груди руками беззвучно опускалась на землю. Он подхватил ее, удержал на ногах и крикнул Насте, чтобы тащила воды.

Мать отпила глоток и сразу обрела силы. Протянула конфету старшей:

— Подели «подарочек» от братца, — повернулась к сыну: — Что ты со мной делаешь, негодник? Не знаю, как и до утра дотянула. Да лучше бы умереть, чем жить в таком страхе. Что бы мы делали, если тебя, стервеца, расстреляли? Вернется отец, все, все расскажу, пусть он с тебя хоть три шкуры спустит. Улыбаешься? Я тебе поулыбаюсь, я тебе! — Потрогала вспухающий рубец на лице сына, приказала: — Настя, смочи водой тряпку и приложи, а то долго болеть будет. А Собачнику я этого не прощу! Вернутся наши, я ему все волосы выдергаю, зенки его проклятые выцарапаю. Я его... А наши что сиднем сидят? Лето уже проходит, а они все телятся. Пора уже по-настоящему освобождать, пока нас всех не перевели. — Повернулась к Гришке: — Ты у меня чтоб больше из дома ни шагу! Арестовываю тебя! Понятно?

Гришка улыбался — такая вот у него мать, все в кучу собрала, всем досталось, и ничего с ней не поделаешь.

Дальше
Место для рекламы