Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая.

Оккупация

1. Первая встреча

Гришка сидел на крыльце и строгал палку. Бездельничал, сказала бы мать, если бы застала за таким занятием. А он и на самом деле бездельничал и за нож взялся ради того, чтобы дать рукам хоть какую-то работу. В другое время вырезывал бы на палке квадратики, ромбики, колечки, спираль вниз пустил, потом закоптил палку на костре, убрал оставшуюся кору и получилась бы знатная трость, какую и в магазине не купить. Теперь Гришка просто сдирал кору длинными и тонкими лентами. Разомлевшие от жары куры окружили было хозяина, похватали белые ленточки, но тут же побросали их и разбрелись по двору.

Лицо мальчишки было насуплено, короткий нос недовольно морщился, а успевшая выгореть на летнем солнце голова клонилась вниз. Гришка думал о войне, вспоминал недавний разговор с отцом. «Какие экзамены, какой техникум?» — удивился отец, когда он заикнулся об отъезде в Ленинград. «Ты же сам хотел, чтобы я ехал учиться!» — «Хотел, пока войны не было». — «Что война? Что война? Она скоро кончится, а экзамены не сдам, так целый год пропадет!» — «Когда она кончится, Гриша, пока не знает никто, — хмуро сказал отец. — В этом году вряд ли».

И оказался прав. Наступали почему-то не наши, а фашисты. Быстро прошли Прибалтику, стали захватывать Ленинградскую область. Когда из Старой Руссы начали эвакуировать заводы и учреждения, решила уходить от фашистов и Гришкина деревня. Снялась вся, но ушла недалеко: навстречу сплошным потоком шли войска и колхозникам приказали освободить дорогу. Свернули в лес, целый день смотрели на колонны военных, на пушки, машины, мотоциклы, даже танкетки и засомневались: надо ли бежать, если фашистов вот-вот погонят обратно? А их погонят: сам Ворошилов обещал в случае чего сокрушить врага малой кровью, могучим ударом, воевать на его, а не на своей земле. «Не видать им красавицы Волги и не пить им из Волги воды», — вещала обнадеживающая всех песня.

Вернулись.

А через несколько дней отец, разглаживая каждую складку, долго навертывал портянки, потом натянул сапоги, потопал, проверяя, хорошо ли устроились в них ноги, и объявил, что уходит в армию. Мать, подозрительно поглядывавшая на него, заголосила: «Чего надумал? Чего надумал! У меня седьмой шевелиться начал... — Повисла на шее отца и заголосила еще громче: — Не отпущу! Никуда не отпущу!» — «Повестка же пришла — красненькая!» — урезонил ее отец. Мать ахнула, прикусила на миг язык и заговорила по-другому: «Филипп, скажи, что ты больной и старый, может, отпустят? Скажи, что ты в германскую в окопах насиделся и газов нанюхался, в гражданскую воевал. Должны же понимать, люди же там!» — «Ладно, скажу, а ты собери побольше еды на дорогу — когда еще на довольствие поставят».

Мать продолжала всхлипывать, но через полчаса отец был накормлен и собран. «Теперь садитесь! Все, все садитесь!» — приказала мать.

Сидели долго. Молчали. Первым поднялся отец, обнял и расцеловал мать, сестренок, братишку Мишу. Его, Гришку, позвал с собой.

Он проводил отца до дороги на Парфино, куда переехал старорусский военкомат. Там отец остановился: «Слушайся мать и береги младших. За меня остаешься, понял?»

Он пошмыгал носом, хотел сказать на прощание что-нибудь хорошее, но не сумел — перехватило горло.

И сейчас сжало, он словно бы ощутил на своей голове тяжелую и теплую отцовскую руку.

Скоро мимо деревни потянулись бесчисленные стада скота. Из западных районов области угоняли коров, лошадей, овец, свиней, даже гусей. От восхода до заката солнца клубилась по дорогам пыль, мычали недоеные коровы, блеяли овцы. Застигнутые в пути темнотой стада ночевали в колхозных загонах. Гонщики шли в деревню, просили женщин подоить коров хоть в подойники, хоть на землю. На землю чаще всего и сдаивали — коров в деревне хватало своих.

Скот фашисты бомбили и обстреливали так же, как и людей. Раненых животных приходилось забивать, и опять беда — что делать с мясом?

День и ночь, почему-то на двуколках, везли раненых, черных от пыли, с искусанными в кровь губами, с тоской и болью в запавших глазах. Их отпаивали молоком и квасом, совали на дорогу лепешки и пироги, масло и сметану и провожали жалостливыми глазами. Когда потоки беженцев, раненых и скота иссякли, а фронт подошел совсем близко, Валышево снялась снова и добралась на этот раз почти до Рамушево, большой деревни на берегу реки Ловать. Чтобы не переправляться через нее в потемках, в ближайшем лесу остановились на ночлег и чувствовали себя в нем вольготно: допоздна жгли костры и жарили пищу, а проснулись от частой стрельбы пушек. Председатель колхоза Никифор Степанович Степанов позвал его, Гришку, пойти посмотреть, кто и почему так сильно пуляет? Он не шевельнулся — вдруг фашисты, вдруг они убьют и его и деда Никифора, как с малых лет привык звать председателя колхоза. «Боишься?» — подзадорил тот. «Никого я не боюсь! Вот еще! — задиристо начал он, но тут же и признался: — Боюсь, но не сильно. Пойдем давай».

Лес был темным и холодным. Поеживаясь от утренней свежести, Гришка опасливо озирался по сторонам и злился, что стрельба мешала слушать. Фашисты могли притаиться за любым деревом, выскочить, схватить.

Старый, с большой, окладистой, наполовину седой бородой, широкий в кости и плечах дед Никифор шел уверенно. Руки сжаты в кулаки, а они у него каждый двум его, Гришкиным, равен. Незаметно для себя и он стал смелее, хотел даже прошмыгнуть вперед, но председатель ухватил за плечо — не торопись!

Прошли еще с километр. Лес стал редеть и кудрявиться. В нем начало что-то посвистывать. Ветра не было, но над головой вдруг треснула и закачалась на остатке коры ветка. Снова стало страшно и от приблизившейся и потому ставшей громкой стрельбы, и от непонимания происходящего. Кто и как мог сломать ветку? Председатель озадаченно посмотрел на дерево, но ничего не сказал.

Дальше оба шли через силу.

Выйдя к опушке, увидели танки с белыми крестами на бортах. Они перерезали дорогу на Рамушево и стреляли то ли по деревне, то ли по переправе через Ловать. Наши строчили по ним из пулеметов. Председатель тяжело охнул и пошел назад...

Около недели прошло со дня второго возвращения, и каждый новый день казался длиннее и опаснее предыдущего. Газеты писали, что фашисты сжигают деревни, издеваются над жителями, а то и расстреливают их, отбирают и увозят в Германию скот. В ожидании их прихода ни за что не хотелось браться, люди стали нервными и беспокойными. Гришке казалось, что они заранее гнули головы и спины, а фронт растекался каким-то непостижимым образом: почти непрерывно гремело на востоке, где должны быть свои, отдаленная стрельба-слышалась с севера, от Старой Руссы, особенно сильная канонада доносилась с юга, откуда-то из Белебеловского района По вечерам небо вокруг, облака на нем зловеще краснели. Отсветы пожаров держались до утра. В какое-то странное окружение попала Гришкина деревня и соседние с нею, не нужны оказались ни своим, ни немцам. Ивановское, правда, чем-то помешало фашистам. На днях прилетели самолеты, выстроились в круг и начали бросаться один за другим на деревню. Все мальчишки мигом оказались на крышах. Оттуда хорошо было видно, как в Ивановском высоко в небо взлетали бревна и доски, целые кучи земли вместе с росшими на ней кустами и деревьями.

Даже такая неблизкая бомбежка перепугала и старых и малых. Разговоры о ней тянулись до вечера и закончились решением на день уходить в овраг — сегодня на Ивановском бомбы побросали, завтра и за Валышево могут приняться.

Овраг начинался при въезде в деревню, почти напротив Гришкиного дома. Два неглубоких отростка уходили от него влево, к Старорусскому шоссе и скотному двору, а сам овраг, изгибаясь дугой, углубляясь и расширяясь, обрастая новыми ответвлениями, черемухой, ольхой и осиной, держал направление на окраину Ивановского. Примерно посредине оврага валышевцы и устроили дневное пристанище. В деревне оставались лишь те, у кого были неотложные дела, и дежурные в обеих ее концах. Гришка дежурил. Шоссе и дорога от него в деревню были хорошо видны с крыльца и пустынны. Делать было нечего, и он строгал палку.

День выдался тихим и прозрачным. Ни один лист не колыхался на деревьях, ни один самолет не пролетал.

На всем необъятном голубом небе неподвижно висело одно-единственное белое облачко.

На ноги мальчишку поднял шум приближающейся машины. От Старой Руссы по шоссе впервые за много дней шла полуторка ГАЗ-АА. В ее кузове сидели люди. «Красноармейцы!» — обрадовался парнишка, увидев поблескивающие штыки и каски, и побежал навстречу: вдруг красноармейцам что-то спросить надо, вдруг они какое-нибудь распоряжение везут? Может, освободили Старую Руссу, может, и не захватывали ее фашисты? И все рухнуло, померкло, когда разглядел непривычные глазу глубокие каски и широкие ножевые штыки. В страхе попятился и, сдерживая рвущийся из груди вопль, понесся назад. В овраг бы нырнуть или через двор в огород выбежать и куда-нибудь подальше нестись, но не подумал об этом, под защиту родных стен кинулся. В комнате подскочил к окну, пряча лицо в листьях герани, выглянул на улицу, беззвучно запричитал: «Проезжайте! Проезжайте! Не останавливайтесь!» Но полуторка затормозила напротив дома, из нее попрыгали на землю какие-то все серые, похожие друг на друга фашисты и направились во двор. Чужой и громкий говор услышал мальчишка, всплески автоматных очередей, оглушительные по сравнению с ними хлопки винтовочных выстрелов. Ошалело закудахтали, заносились по двору, пытаясь вылететь на улицу, перепуганные куры.

В деревне никогда не стреляли домашнюю птицу из ружей — такой человек до конца жизни дурачком бы прослыл, — и стрельба по курам до того озадачила парнишку, что он на какое-то время забыл о собственной безопасности. Вспомнил о ней, когда от стены отлетела вырванная пулей длинная щепка, упала на край стола, качнулась и соскользнула на пол. Он зачем-то подобрал ее, в два прыжка заскочил на печь, натянул на себя старенький кожушок и замер, ощущая, как противный, познабливающий страх разливается по всему телу.

Предсмертное кудахтанье какой-то курицы оборвалось почти человеческим стоном. Немцы заколготили, голоса их стали удаляться, но еще не стихли, как началась стрельба во дворе соседнего дома, где одиноко жила веселая и грузная Мария, по прозвищу Пушкариха.

Гришка откинул с головы кожушок, перевел дыхание, но оказалось, что немцы ушли не все. Двое вошли в дом, что-то громко спросили. Он не отозвался. Скрипнула скамейка, с которой забирались на печь, жесткая рука схватила мальчишку за босую ногу и стащила вниз.

Один фашист, глядя на него, смеялся, второй, что стянул с печи, достал маленькую книжечку и стал медленно, запинаясь и путаясь, читать какие-то слова. Они были похожи на русские, но мальчишка не мог понять, что от него хотят. Стоял перед немцами, таращил на них глаза и молчал. Веселый немец, подмигнув ему, рывком притянул к себе, повернул и дал такого пинка, что Гришка пролетел через всю комнату в самый дальний ее угол.

Немцы нашли и забрали две буханки хлеба, корзину яиц, большой кусок сала. Сметану выпили из кринки и ушли.

Гришка потер ушибленное место, пощупал шишку на лбу и уткнулся головой в угол. Отец не бил ни его, ни сестренок. От матери доставалось. Чуть что не так, хлестала для послушания всем, что попадется под руку, от ребят тоже попадало, но никогда мальчишке не было так горько и обидно и никогда он не плакал так, как сейчас. Всхлипывая, давясь слезами, угнетаясь своей беспомощностью, он сидел на полу, а в глазах все еще стояли немцы, их глубокие и широкие каски, их черные автоматы, непривычные френчи, широкие голенища сапог, кинжалы на поясах, какие-то сумки за плечами, слышался чужой говор, смех, чавканье.

Поднялся не скоро, поддернул старенькие, давно ставшие короткими штаны, одернул синюю, выгоревшую на солнце сатиновую рубашку и, тихо ступая босыми ногами, пошел к двери. На дворе летали перья, опускались в лужи крови, застревали в них и, уже окровавленные, словно живые, трепетали на ветру.

Стрельба не смолкала — немцы продолжали выбивать кур в дальнем конце деревни.

Он выглянул на улицу. На ней, как снег, тоже кружились перья. Пригнув голову, Гришка перебежал дорогу и понесся в овраг, к матери, к людям.

2. Один в деревне

Приезд фашистов в Валышево не был неожиданным — рано или поздно они должны были появиться, — однако такого разбоя не ожидали.

— Ироды какие-то, а не люди, прости меня, господи, — кричала мать. — Из двадцати курей одна серенькая осталась, и та с перебитым крылом. Скачи в район, Никифор, — наседала на председателя. — Жаловаться надо, а то сегодня кур, а завтра коров и свиней поубивают.

— Что мелешь, Мария? — тускло отвечал председатель. — Мне теперь и на тебя пожаловаться некому, не то что на немцев. Куры что, могли и нас всех на тот свет отправить. Об этом не подумала?

Мать и другие крикуньи притихли: все и на самом деле могло закончиться гораздо хуже. Деревню, слава богу, не сожгли, скот не тронули и Гришку не убили, «поджопника» только, как он говорил, дали. Одна Пушкариха стояла на своем:

— Будем в овраге сидеть, так и из домов все утащат, а при хозяевах не тронут. За свое и постоять можно. Домой надо возвращаться, Никифор. Были бы в деревне, так столько птицы не поубивали...

Председатель поскреб крепкий, поросший седыми волосами затылок и сплюнул:

— Не знаю, бабоньки, что и лучше. Все так перевернулось, что ума не приложу. К Ивановым нонче пуля влетела? Влетела. А что было бы, если бы мы все в деревне сидели?

Опять галдеж пошел. Одни приняли сторону председателя, другие, их было большинство, поддерживали Пушкариху, однако, посчитав пробоины от пуль, разглядев, сколько кровавых пятен осталось на подворьях, утром снова потащились в овраг. Кроме Гришки, никто немцев близко не видел, но все вели себя беспокойно, разговаривали едва ли не шепотом, даже самые маленькие. Они не плакали и не играли, а все время, вопросительно заглядывая в глаза, жались к матерям — состояние тревоги, ожидания чего-то непонятного и страшного передалось и им.

Второй раз фашисты приехали во время дежурства Пушкарихи.

На этот раз стрельба в деревне была недолгой. Фашисты добили оставшуюся птицу, и до оврага донеслись визг и хрюканье свиней. Забравшийся на дерево Вовка Сорокин крикнул:

— Свиней, свиней угоняют!

— И поросят!

Эта весть ошеломила. В овраге стало тихо. Шелест ветвей только слышался — мальчишки, как один, полезли на деревья.

— Повернули к Старой Руссе.

— Ушли — не видно больше! — известили сверху.

И людей будто кто кнутом подхлестнул. Побежали к домам: вдруг у кого-то остались свинья или поросеночек? Разбежались по своим хозяйствам, но скоро без зова собрались у правления колхоза. Председатель оглядел хмурые лица и подвел итог:

— Та-а-ак, чисто сработали. Мастера, так их перетак!

Женщины молчали, не зная, что сказать на это, пока старая Мотаиха, не расстававшаяся с телогрейкой и летом, не вспомнила о Пушкарихе: почему ее не видно, не забрали ли немцы и ее с собой?

— Ой, и правда, где она? — спросила мать и, не дожидаясь ответа, побежала к дому соседки.

Жена председателя Ольга Васильевна, мать Гришутки Кровушкина, Мотаиха, Савиха и другие женщины в сопровождении кучи ребятишек поспешили за ней.

Пушарихи во дворе не было. Не оказалось ее и в доме. Пока судили-рядили о том, куда она могла запропаститься, откуда-то снизу, будто из-под земли, раздался слабый голос:

— По-мо-ги-те-е! Под крыльцом я.

Видно, слышала Пушкариха, что о ней говорили, только сразу отозваться не могла, но, час от часу не легче, под крыльцо-то она зачем забралась? С трудом — за какое место ни возьмись, кричит — вытащили и заморгали: лицо — сплошной синяк и ни одного живого места на руках и на спине. Случалось, в деревне подерутся парни и даже мужики, как без этого: муж жену поколотит, если перепьет; а то и жена мужу чем-нибудь ребра пересчитает, но чтобы так избить пожилого человека? Не было такого!

По слову, а то сразу и по два, Пушкариха рассказала, что с ней произошло. Когда фашисты начали выгонять свиней со дворов и сбивать в кучу, она не захотела отдавать своего боровка, схватила палку и заступила дорогу грабителям. За это ее той же палкой да прикладами загнали под крыльцо и стали там травить, как собаку.

Мать, никогда не упускавшая случая в глаза и за глаза поругать соседку, на худой конец, поперечить ей опустилась на колени, стала гладить по голове и успокаивать:

— Ты потерпи, Мария. Мы тебя обмоем, травкой обложим, и, дай бог, поправишься скоренько, — подняла голову, увидела сына и нашла ему дело: — Беги нарви подорожника побольше, а вы, — шумнула на дочерей и других ребятишек, — марш по домам! Нечего тут глазеть! Избитую подняли, осторожно занесли в дом и по примеру матери тоже стали почему-то звать не Пушкарихой, а Марией. Обмыли раны, обложили их подорожником, перевязали. Небольшая заминка вышла, когда хотели больную оставить в доме.

— Не хочу здесь! Отнесите в овраг! — вскричала Пушкариха.

Мать вскинула голову, хотела было отчитать перекорную, но неожиданно для себя согласилась с ней:

— Дело говоришь, Мария. И мы нынче останемся в овраге, и нам здесь сна не будет.

Занятая хлопотами, об угнанных свинье и поросенке мать вспомнила лишь в овраге и отвела душу. Досталось и солдатам, и их матерям, и бабушкам вместе с прабабушками, и всей фашистской нечисти во главе с их окаянным Гитлером. Мать покричать любила, и, если на нее накатывало, остановить ее было невозможно. Тихий и молчаливый отец в таких случаях показывал матери спину.

И Гришка показал. До вечера прокупался с приятелями на Полисти. Там решили ночевать в деревне. Одни! Без родителей! Но когда дошло до дела, Вовка Сорокин сказал, что его мать не отпускает, Колька и Петька Павловы сами расхотели, а Ванька Федотов сказал Гришке, чтобы и он не ходил.

— Это почему?

— Так страшно же будет в пустой деревне!

— Договаривались же!

— Мало ли что договаривались. Мы уже передоговорились — никто не пойдет, — Ванька ехидно прищурился: — И ты — тоже. Слабо одному!

Не скажи Ванька «слабо», он бы остался, но раз так.. По оврагу шел бодро, а поднялся наверх — и шаг замедлил, даже постоял и поразглядывал улицу, будто шел не в свой, а в чужой дом. Пугали черные глазницы окон, полная темнота в деревне и во всей округе. И тишина. В доме всегда были маленькие. Они кричали и плакали по ночам, слышалось дыхание спящих, кто-нибудь ворочался, всхлипывал во сне, выходил во двор. Гришка никогда не думал, как все это важно и необходимо для душевного спокойствия. Сознание, что он один в доме, во всей деревне, угнетало, все чудилось, будто кто-то таится неподалеку, дышит, что-то замышляет против него.

Гришка то выглядывал в окна, то шел в сени — проверить, хорошо ли закрыты двери. Постояв там, возвращался и снова долго не сводил глаз с пустой улицы. Половицы почему-то громко скрипели даже тогда, когда он шел на цыпочках, даже когда не двигался. Подмывало убежать в овраг, но не хотел показывать себя трусом. Нет, он останется здесь до утра, и будь что будет! Вспомнил о топоре в сенях, сходил за ним, засунул старый, зазубренный колун под подушку, обхватил гладкое, отполированное руками отца топорище и затих.

Два года назад Гришка с ребятами переплыл на другой берег Полисти, а сестренка Нина осталась на своем, деревенском, где было совсем неглубоко. Он не боялся за нее, загорал с друзьями, валяясь на траве, и вдруг услышал испуганный крик девчонок: «Гришка! Гришка! Нинка утонула!» Бросился в воду, переплыл реку, осмотрелся — Нины не было. «Вот тут она утонула! Вот тут!» — показывали то на одно место, то на другое подружки Нины. Стал нырять. Нашел, вытащил на берег, даже искусственное дыхание сделал. Жива осталась сестренка, слышать только плохо стала. После этого ему долго снился один и тот же сон: снова тонула Нина, он нырял за ней и не находил, нырял снова, захлебывался, тонул сам.

В эту ночь сон приснился еще страшнее. Не Пушкариху, а его загнали фашисты под крыльцо. Он раза в два меньше Марии, и вначале, не доставая его, палка тыкалась впустую, потом вытянулась, нащупала голову и прижала к стене. Он стал ее отталкивать. Фашисты дернули палку на себя — десятки заноз впились в ладони. «Не бунтуй — хуже будет!» — кричали фашисты на русском языке и хохотали. Палка, пошарив, уперлась в висок и стала давить, давить. «Проткнут голову, проткнут!» — мелькнула страшная мысль, и он проснулся.

Сердце билось короткими перепуганными толчками, висок упирался во что-то твердое. Пощупал — обух топора. Догадался, что подушку во сне столкнул на пол. «Во распсихопатился!» — ругнулся мальчишка, с трудом приходя в себя.

На дворе занимался новый день, но было еще темно. Лезть за подушкой не хотелось. Он подтянул под голову рукав кожушка, чтобы поспать еще, и уже засыпал, как со двора донеслись какие-то непонятные звуки. Там не то стонал кто-то, не то ругался. Прислушался. Показалось, что непонятные звуки походили на то, как уркала свинья Зинка. Гришка протер глаза — не спит. Еще послушал, схватил топор и пошел во двор. Там снова пришлось протереть глаза — Зинка лежала на своем месте. Увидев хозяина, повернула к нему голову, но не поднялась — ноги свиньи были разбиты в кровь.

В овраг парнишка летел быстрее пули. Мать застал на ногах. Она стирала белье. Ей помогала старшая сестра, светловолосая, тоненькая Настя.

— Мамка, наша Зинка вернулась! — выпалил Гришка.

Мать и Настя недоверчиво уставились на него.

— Что мелешь, пустобрех окаянный, прости меня, господи? — роняя в таз мокрую тряпку, отозвалась наконец мать. — Отпустили ее, что ли?

— Не знаю... Сбежала, наверно, — ответил, он и добавил: — Не веришь, так иди посмотри, а не обзывайся.

Мать всплеснула руками:

— У, гаденыш! Слова ему сказать нельзя!

Принесенная Гришкой новость ошеломила. Все, кто услышал о случившемся, перегоняя друг друга, побежали домой с надеждой, что и их свиньи на месте. Не могла же одна Зинка убежать, видно, что-то случилось у фашистов, бросили они животных в пути, не до них стало Не сбылось. Одной Зинке удалось каким-то чудом убежать и найти дорогу домой.

— Вот же разумная скотина какая! — удивлялась мать. — Но не вылечить ее нам, забивать придется, а, Гришка?

— Сразу и забивать! Я ее подниму.

— Тоже мне ветеринар нашелся!

Он стоял на своем, и мать после долгого спора согласилась, однако через три дня пошла в Ивановское, где жил знакомый бойщик. Вернулась скоро, вся запаренная, будто кто гнался за ней:

— Ой, люди добрые, чего я натерпелась, чего натерпелась! Считайте, на том свете побывала! Только, значит, из оврага поднялась и пошла кустами, человек вдруг, как из преисподней, передо мной появился. Одежа на нем ни на что не похожая, зеленая какая-то и вся в пятнах. Чисто водяной из болота! На голове к чему-то мешок повязан, в руках ружье, короткое вот такое, а ствол с пятак толщиной, если не больше. Глянула я на него, и душа в пятки ускакала. А он по-русски: «Здравствуйте! Куда путь держите и зачем?».

Мать перевела дыхание, заправила под платок выбившуюся прядь мокрых волос и снова зачастила:

— Я не знаю, что и отвечать, по сторонам зыркаю, а там такие же, как этот, пятнистые. Ну, думаю, в окружение попала и что теперь будет? А этот, что дорогу загородил, говорит: «Вы не бойтесь, мамаша. Мы свои» Брешет как сивый мерин и улыбается. И такое меня тут зло взяло! Какие же, говорю, вы свои, коли одежа на вас иностранная? За дурочку меня принимаете? Они засмеялись: «Вот дает бабка! Да свои мы, свои, разведчики в маскировочных костюмах».

Оглядела я этих разведчиков еще раз — лица вроде бы наши. Смотрят на меня по-хорошему. Улыбаются. Попросила для верности других хоть что-то сказать по-русски, и — вот, бабы, штука какая — на своих ведь я напоролась! Расспросили они меня о немцах, как ведут себя, часто ли наезжают, и говорят: «Завтра освободим ваше Валышево, но вы поберегитесь, когда бой начнется». Я им: «Какой бой? Какой бой, когда у нас ни одного немца нет?». Они говорят: «Придут. Не отдадут же они вашу деревню за просто так». Ну и шут с ними, пусть воюют. Главное-то в другом — кончилось немецкое время! Некому теперь будет кур убивать, месяца паразиты не продержались — ни дна бы им, ни покрышки!..

Все это мать выговорила без перерыва, на одном дыхании и с такой убежденностью, что не поверить ей было невозможно, однако весть была такой неожиданной, что столпившиеся вокруг матери люди пришли в себя не сразу. В последние дни бои стали слышнее, но шли они еще где-то далеко, и потому не верилось, что разведчики ходят совсем рядом и освобождение наступит завтра. Однако Гришкина мать никогда во вранье замечена не была и шутить не умела. Тогда что же? Все верно! Завтра свои придут? Что тут началось! И смех и плач! Маленькие настоящий цирк устроили, на головах готовы ходить, а взрослые лишь посмеивались — свобода пришла, пусть побесятся. Лица у всех светлыми стали, беспечальными. Мать обвела собравшихся вокруг нее людей совсем счастливыми глазами:

— Кур постреляли, поросенка увели, а свинья и корова остались. Проживем как-нибудь зиму, а летом война проклятая, поди, и кончится.

— Ты же колоть Зинку собиралась, — напомнила ей вездесущая Мотаиха.

— Мало ли что я раньше хотела. Теперь-то зачем? Ветеринары снова появятся, вылечат.

3. Бомбежка

И другие так думали, но кто знает, какой бой случится и какие дома после него уцелеют? Засуетилась деревня. Все самое ценное и необходимое люди потащили в овраг: зимние вещи, запасы пищи. Угомонились под утро, когда в домах одни кровати да столы остались А красноармейцы пришли в Валышево без единого выстрела. Вначале их было немного, но скоро Валышево заполнили машины, пушки, повозки. Бойцы стали маскировать технику, окапываться. Одну машину загнали в Алешкино гумно, которое стояло за дальним от Гришкиного дома концом деревни. Колхозники, пока еще налегке, тоже поспешили к домам, чтобы и с бойцами поговорить, и жилье свое поберечь, но командиры сказали председателю, чтобы уводил людей в овраг.

Дед Никифор похмыкал, но возражать не посмел За него это сделали женщины. Им все равно, с кем разговаривать, с большим командиром или с рядовым бойцом. Мать Гришки вперед председателя заступила и начала:

— Пока немцев нет, вперед бы идти, а вы отдых устроили. Окопы? Одного красноармейца оставьте показать, где рыть надо, — мы вам этих окопов, сколь надо, накопаем.

Ее поддержала мать Ваньки Федотова:

— Вы бой подальше от нас начинайте, на полюшке, где домов нет.

— Ай правда, — подала плачущий голос бабка Мотаиха, — почто вы тут в землю зарываетесь? Мы и так от германцев пострадали: курей у нас перебили, свиней угнали.

О самом больном напомнила Мотаиха, и сразу такой шум-бор разгорелся, что хоть убегай, хоть уши затыкай, — все о своих бедах заговорили, и каждая другую перекричать старалась. Дед Никифор стоял в сторонке, посмеивался в усы, бороду свою довольно разглаживал, но когда почувствовал, что женщины в залпе лишнее наговорить могут и как бы им за это отвечать не пришлось, гаркнул:

— Хватит, бабы! Не на собрании. Военные лучше знают, где им останавливаться и как воевать. Хватит, я вам сказал!

Он произнес это таким тоном, каким до оккупации разговаривал. Женщины вспомнили, что пришла свобода, им не кто-нибудь, а сам председатель команду подает, теперь с ним не поспоришь, и вернулись в овраг, а там другие думы захватили. Мотаиха на них навела, когда в кружок уселись. Молчала, молчала, подремывала вроде, потом подняла голову, посмотрела на небо светлыми, еще не затуманенными глазами и изрекла:

— Дождичка бы седни, а небо синенькое да чистенькое, и кости не болят, — прошамкала беззубым ртом и добавила: — Вовремя освободили — через недельку хлеба можно жать, если раньше не подойдут.

— Без немцев быстро уберем. Все навалимся и...

— Кабы так.

О дожде Мотаиха без значения сказала, но если бы он случился да еще гроза хорошая грянула, не быть бы беде, которую не ждала ни одна живая душа.

Разговор о будущей уборке Гришка слушать не стал. О вспашке, севе, сенокосе и других колхозных работах он наслушался вдоволь. Перед каждой такой кампанией и колхозные собрания проводили, и бригадные, и дома без конца воду в ступе толкли. Умолкали, когда в поле выходили и разговаривать становилось некогда.

Мальчишка тихонечко поднялся и пошел в деревню, чтобы получше рассмотреть, а если удастся, и пощупать пушки и пулеметы, новенькие винтовки с кинжальными, как у немцев, штыками. И не один он таким догадливым оказался. Чуть не вся мелюзга на улице толклась, его сверстники Петька и Колька Павловы, Вовка Сорокин, Кирюха Хренов, Ванька Федотов, еще кто-то. Гришка пристал было к ним, но задержался у «максима», в который, как в самовар, красноармеец заливал воду. Гришка хотел ему помочь — поддержать что, за водой сбегать, но не успел и рта раскрыть — послышался рев немецких бомбардировщиков. Красноармеец выругался и потащил пулемет во двор ближайшего дома — испугался, видать, — а он, Гришка, этих самолетов уже насмотрелся: каждый день, и не по одному разу, они пролетали над деревней. Эти тоже куда-то летят. Ну и пусть себе. Даже многократно повторенная команда «воздух!» не встревожила мальчишку. Он почувствовал опасность, когда самолеты образовали круг. Оглянулся — на улице ни души, все куда-то убежали, попрятались. На месте оставались только пушки, машины и повозки. Гришка припустил в овраг, но, застигнутый летящей к земле смертью в виде капелек-бомб нацеленного прямо на него бомбардировщика, спрыгнул в первый попавшийся на пути окоп, в котором тряслась от страха бабка Савиха.

С оглушительным громом разорвались первые бомбы. Воздух стал тугим и жарким. Задрожала и стала уходить из-под распластанного на ней тела земля. Рука ухватилась за какую-то ручку. Открыл глаза — самовар зачем-то притащила в окоп Савиха. «Он круглый и гладкий. Если прилетит осколок, то скользнет по крутому боку и не пробьет», — подумал мальчишка и прикрыл голову самоваром.

Перегруженные бомбардировщики надсадно гудели в вышине, по одному с оглушительным ревом бросались вниз, включали нестерпимо воющие сирены, и все это — гул, рев, вой — перекрывали разрывы бомб. Они рвались одна за другой почти без перерывов. Вдавливаясь в землю, едва не умирая от страха, Гришка ждал, что какая-то бомба попадет в окоп, убьет, разорвет на мелкие кусочки и его и Савиху. Надо было убегать в овраг, но как заставить себя подняться, выскочить из окопа и оказаться один на один с самолетами и бомбами?

Откуда-то занялся ветер. Растущая рядом ива трепетно клонилась вниз, будто тоже искала спасения в окопе.

Приближалась новая серия взрывов. Последняя бомба рванула где-то совсем близко, оглушила, по спине забарабанили комья земли. «Прилетит большой ком — и он убить может! — пронеслось в голове. Тихо стало. — Улетели? Нет — гудят». Мужские голоса раздались над окопом. Гришка поднял голову — двое красноармейцев спускали в окоп третьего, раненного в ногу. У одного была перевязана рука, у второго отбит нос. Кровь лилась ручьем, боец собирал ее ладонью, смахивал на дно окопа, а руку обтирал о траву. Помогая перевязывать ногу товарищу, он костерил немцев больше всех. Смотреть на все это было так страшно, что Гришка забыл и про бомбы, которые начали снова рваться после небольшого перерыва, и про застилающий все вокруг дым.

Перевязав раненого, красноармейцы решили отходить дальше в тыл по оврагу. Гришка побежал за ними Звал Савиху. Та отмахнулась: убьет — так не где-нибудь, а рядом с домом.

Мать встретила сына крепким подзатыльником:

— Я уж похоронила тебя! Где шатался-то?

— Я не шатался. Я в окопе Савихи сидел.

— Дом наш цел еще?

— Не знаю... Не посмотрел.

— Ну да. Где тебе! А в деревне что делается?

— Не знаю. Горит.

Мать посмотрела на него укоризненно, будто он был виноват во всем, и отвернулась. Он тоже не пытался с ней заговорить. Так молча и просидели, может, час, а может, и еще больше.

Бомбежка продолжалась.

В первом или во втором классе учительница рассказывала, что самолеты за полчаса могут уничтожить большой город. Старую Руссу, например. Если так, то их деревни давно нет. Что же они тогда все бомбят и бомбят.

— Я посмотрю наш дом, — сказал Гришка матери.

Она не ответила. Он взбежал на верх оврага, чуть помедлив, стал взбираться на черемуху. Сначала поразил непривычный вид поля у Старорусской дороги. На месте скотного двора громоздилась куча исковерканных бревен. В деревне пылали десятки домов, одни уже догорали, из других высоко в небо рвались светлые языки пламени. В образовавшийся на миг просвет увидел свой дом. Хотел спускаться и порадовать мать, но налетела новая партия самолетов, и дом, словно игрушечный, собранный из легких палочек, поднялся вверх, чуть задержался там и, рассыпавшись, рухнул вниз. Гришка зажмурился, а когда открыл глаза, на месте дома полыхал еще один громадный костер.

А самолеты все кружились и кружились в своей адской карусели и сбрасывали новые бомбы на сметенную с лица земли деревушку. Новые языки пламени продолжали прорываться то тут, то там сквозь черные синие и серые клубы дыма.

* * *

В сумерках фашисты обстреляли Валышево из минометов. Под прикрытием их огня в наступление пошли цепи автоматчиков. Остававшиеся еще в деревне красноармейцы стали отходить за реку к Ивановскому. Одного раненого, видел Гришка, немцы схватили, избили прикладами и куда-то увели. Двое бойцов направлялись почему-то в сторону немцев.

— Вы не туда идете! Там нашего только что схватили! — крикнул мальчишка.

Красноармейцы не остановились и не повернули назад. Парнишка подумал, что они идут выручать раненого, но бойцы побросали винтовки и подняли руки. Еще какое-то время он надеялся, что бойцы сделали это нарочно — дадут фашистам окружить себя, а потом забросают их гранатами, — но эти двое сдавались в плен. Их обыскали и, подгоняя прикладами, повели в тыл. И раненого били, и этих тоже.

А в Ивановское фашистов долго не пускал какой-то отчаянный пулеметчик. Как только сунутся на мост, он их полоснет из окна второго этажа стоящей на берегу чайной. Откатятся — молчит. Ступят на мост — снова откроет огонь. Когда автоматчики подожгли здание, пулеметчик перебежал в гумно и снова преградил им дорогу. Фашисты хотели взять его живым, кричали, чтобы сдавался. Он отвечал короткими очередями.

Позднее ивановские рассказывали, что в гумне и погиб оставшийся неизвестным герой-пулеметчик.

4. Рыжий

До бомбежки Валышево напоминала букву Т, у которой левое плечо явно длиннее правого. Видно, начинали застраивать деревню от Старорусской дороги, потянули вглубь, а потом, чтобы не спускаться в низину, пришлось делать и поперечную улицу. Теперь лишь в конце левого плеча остались несколько домов, сохранился дом Савихи, весь скособочившись, вот-вот рухнет, стоял дом Пушкарихи. По счастливой случайности ни одна бомба не попала на подворье родного дяди Гришки по отцу Тимофея и его жены Варуши, но автоматчики при наступлении обстреляли дом зажигательными пулями, и он тоже сгорел наполовину.

После бомбежки Валышево стала походить на запущенное кладбище, на котором вместо могильных крестов тянулись в небо черные столбы печных труб.

И люди от отчаяния и безысходности тоже стали черными. Сначала выбитые из колеи бессмысленным уничтожением деревни они просто бродили по пепелищу или часами просиживали где-нибудь неподалеку, потом стали отыскивать уцелевшие вещи, раскапывать завалы, выбирать бревна и доски, которые могли пригодиться хоть для какого-нибудь строительства, и увлекались такой работой. Однако стоило кому-то распрямить спину, увидеть изрытую воронками землю, как спазмы перехваты вали горло, а руки опускались.

Пожары в деревне случались и раньше, но тогда на помощь погорельцам приходили всем миром, быстро вырастал новый дом, и часто он получался лучше прежнего. А теперь как быть, если погорельцами стали все? В землю закапываться? Она от бомб спасла, на нее же и от холодов вся надежда.

Землянки надо строить, подсказали деды, солдаты еще той, германской, в овраге же, чтобы меньше материалу шло, и посоветовали, как это делать. Сначала снять дерн и уложить в штабеля; потом яму копать; стенки, чтобы не осыпались, досками обшить или ивовым прутом оплести; на крышу бревна покрепче и подлиннее подобрать; щели сверху глиной с соломой промазать — тогда любой дождь не страшен; после этого землицы побольше навалить и дерном покрыть — корни травы разрастутся, все свяжут и дополнительную крепость дадут.

— Мы годами в землянках жили — и ничего, здоровье не потеряли, — утешали служивые. — Вы тоже притерпитесь.

Начали строиться, а фронт тем временем снова отодвинулся и утробно ворчал где-то далеко, может быть, снова под Рамушево. Фашисты убрались вслед за ним и в деревне не появлялись. Выстрелы же в ближайших лесах слышались часто — ребятишки со всякого рода брошенным оружием баловались. Возвращаясь в овраг, наперебой рассказывали, кто что нашел и кому из чего пострелять удалось. Гришке не до того было. Пока мать хлеб жала, с маленькими управлялся, землянку строил, следом картошка приспела. Ее надо было выкопать и снова в землю упрятать подальше от фашистского глаза, сена опять же корове заготовить — восемь коров в бомбежку побило, а их Муська жива осталась.

Гришка знал многие крестьянские работы, но о сене всегда заботился отец, и со стороны это дело казалось простым и легким. Когда же сам за него взялся, почувствовал, что жидковат для такой работы: литовку надо все время держать на вытянутых руках, а она тяжелая, чуть помашешь — коса в землю начинает тыкаться, да так, что иной раз еле ее вытащишь.

Вначале маета одна получалась, но он упорствовал, и руки привыкли к нелегкому труду, окрепла и перестала ныть спина. Медленно, совсем не так, как у отца, но начали расти стожки. А раз пошло дело, то почему бы и ему не «попромышлять»? Припрятал полмешка ручных гранат — ребята целую машину с этим добром нашли, и каждый «прибрал», сколько хотел.

На первых порах больше с запалами баловались. Бросят в костер — он и взорвется, даже головешки разбросает. Вскоре другое игрище придумали. Вобьют гвоздь в землю, потом вместо него запал вставят, сверху тот же гвоздь пристроят — и лопатой по нему. Запал сначала негромко щелкнет, а отскочишь, рванет так, что небольшая воронка получается.

У него однажды запал взорвался сразу, лопата подскочила вверх и самого едва не опрокинула. Все произошло молниеносно, ничего и сообразить не успел, лицо белее сметаны стало, глаза под лоб увело. Кирюха Хренов подскочил к отставшему в «военной подготовке» приятелю:

— Балда! Ты от противотанковой гранаты запал сунул, а он сразу взрывается. Нажал бы посильнее, пока в землю вталкивал, так без пальцев остался! Есть у тебя еще такие? Ну-ка покажи. Во, видишь? Они длиннее и толще. Соображать, Гриша, надо, чтоб без головы не остаться, — внушал местный острослов.

Наигрались вволю запалами — за гранаты принялись. Стали глушить ими рыбу. Гранаты тоже взрываются не сразу, до дна, наверно, успевают опуститься, тогда только. Вода задерживает осколки. Если и вырвется какой, то не страшно, а рыбы иной раз всплывет столько, что удочкой и за день не наловишь.

В этот выдавшийся свободным день Гришка решил порадовать мать добычей и отправился на реку. Ветра не было, и потому казалось, что вода в Полисти остановилась и никуда не текла, а мир замер, наслаждаясь теплом и покоем. Такая благость стояла на земле, что не хотелось нарушать ее, и мальчишка долго сидел на берегу, как-то по-новому открывая для себя и светлую синь небес, и блеклую голубизну воды, и доверчиво склоненные к ней длинные ветви ив. Все заботы куда-то отступили, обуяла парнишку лень, и ему пришлось пересиливать себя, чтобы подняться на ноги и заняться делом.

Бросил три гранаты, и мешок хорошо наполнился. Последнюю, четвертую, решил взорвать за изгибом реки, поближе к деревне. Пока шел туда, вставил запал, ручку на боевой взвод поставил, а вышел за поворот и будто в стену уперся: один фашист, в форме, высокий, к нему спешит, другой, рыжий, в белой рубахе и подтяжках, с противоположного берега на него уставился. Бросить гранату в долговязого, а самому дать деру? Он-то убежит, а что эти гады с семьей сделают?

Лопоча что-то на немецком, Долговязый подходил к Гришке. Говорил не сердито, вроде бы уговаривал. Рыжий с того берега закричал громко и повелительно:

— Рус, ко мае! Ко мае, рус!

К себе зовет, догадался Гришка, посмотрел на гранату, на мешок — с ними-то что делать? — и, ничего не решив, чувствуя спиной холод, стал переходить по камням на другой берег реки. Там увидел крупные веснушки на лице Рыжего, его светлые, почти белые, глаза и удивился: Рыжий пятился от него и хватался рукой за живот, где немцы носят пистолет! Долговязый тоже боялся гранаты, но шел к нему, а этот...

— Рус, бросай! Вассер, вассер! — отступая от него, кричал Рыжий.

Вассер — это вода, вспомнил мальчишка и кинул гранату в реку. Рыжий растянулся на земле, обхватил голову руками, но, едва опустилась поднятая взрывом вода, вскочил, догнал убегавшего от него Гришку и вытянул по спине палкой. Мальчишка взвыл, бросил мешок с рыбой и побежал к деревне. Пока несся полем, Рыжий отстал от него, но как только побежал в гору, переломило спину, стали непослушными резвые Гришкины ноги, и Рыжий молотил его, как хотел, сбивал на землю, пинал и что-то все кричал, кричал. Гришка падал, полз, карабкался на четвереньках, поднимался и снова падал, сбитый с ног увесистой палкой.

В деревне, в том ее месте, где уцелели несколько домов, Рыжий поотстал и опять что-то закричал. Гришке показалось, что он требовал пистолет. Солдат на улице не было, и Рыжий сам побежал за оружием.

Мальчишка затравленно оглянулся и пополз в сад деда Наума. За садом было поле, за ним — лес. Он надеялся доползти до него, но не смог.

Приходил в себя медленно. Сначала, еще не сознавая, где он и что с ним, почувствовал боль, потом холод, на какое-то время впал в забытье. Очнувшись снова, вспомнил, как бежал, карабкался, полз в гору, и от этого боль стала еще сильнее. Едва шевельнулся, пронзила всего. Ойкнул и испуганно затих. Увидел над собой опрокинутое звездное небо и удивился: уже ночь? Что же он делал все это время? Неужели спал и почему Рыжий не пристрелил его? Решил, что уже мертв? А он-то дурак, зачем побежал в деревню? Надо было влево кинуться, вдоль реки. Там кусты, пробежать ими дальше и переплыть на другую сторону — не полез бы, поди, за ним Рыжий в воду.

Мальчишка лежал в какой-то неглубокой яме, но как попал в нее и где она находится, не знал. Занявшийся ветерок донес хрумкание лошадей и чужой тихий говор. Немцы остались ночевать! Как же ему теперь домой добираться? Стал приподниматься. Присохшая к телу рубашка оторвалась от ран, по спине и ногам побежали ручейки. Кровь, догадался Гришка. Надо подождать. А если она вся вытечет? Тут и помирать. Ну уж, нет! Раз не добил его Рыжий, надо жить!

Отлежавшись, рассмотрел над головой ветки вишни. Выходит, дальше сада деда Наума уползти не смог. Не избил бы его так сильно Рыжий, двинул бы отсюда в лес и обошел деревню стороной, но теперь, он понимал это, придется добираться кратчайшим путем, а для этого надо переползти улицу.

Крепко сжав зубы, чтобы не застонать и не ойкнуть от боли, выбрался из ямы, отдышался на ее краю и пополз дальше. Часовых было двое. Они прохаживались вдоль обоза. Сойдутся, перемолвятся парой словечек и расходятся...

Когда ближний немец уйдет к дальнему и они встретятся, тогда его черед. Можно и пораньше, сейчас можно. Он пополз, пополз быстро, у фуры задохнулся и от перенапряжения и от боли. А часовой уже шел обратно. Надо под фуру — там спасение. Залез, припал к земле, голову от часового отвернул, чтобы не спугнуть взглядом. Подходит. Совсем близко! Гришка лежал, считал шаги, рукой прикрывая неистово колотившееся в груди сердце. Прошел, остановился, повернул обратно. Опять остановился. Зачем? За-че-ем? Неужели заметил? Чиркнул зажигалкой. Потянуло кислым сигаретным дымком. Снова раздались шаги. Миновал фуру. Пора? Нет, надо подождать. Вот теперь можно. Дополз до огорода, там, ловя ртом воздух, дождался следующего прохода немца и только после этого, ощупывая путь руками, чтобы чем-нибудь не брякнуть, тихо двинулся дальше.

В овраге поднялся на ноги, но свалился и, поскуливая, как щенок, пополз к землянке. У нее хотел отдышаться, силы накопить, чтобы не испугать своим видом мать, а она тут же и вышла, видно, не спала. Тихо попросила:

— Показывай, чего морщишься?

— Да ничего.

— Как это ничего, когда тебя немец лупил? — Уже знает, уже рассказали! — Подними руки — рубашку стяну. Да не бойся, я осторожно. — Зажала рот руками, чтобы не раскричаться, и тут же, где уж удержаться, попрекнула: — Добаловался, так терпи.

Мать отдирала рубашку бережно, а ему казалось, что она снимает ее вместе с кожей. Стала мерзнуть спина. Мальчишка зажмурился, стиснул зубы, чтобы не закричать и не оттолкнуть спасительные руки матери. Сестренки одна за другой вылезли из землянки и сразу пустились в рев. Мать шуганула их обратно, а чужих не прогонишь. Стоят, вздыхают, морщатся, советы разные дают. От этого Гришке и совсем худо стало. Всего, до кончиков пальцев, охватила дрожь.

Мать обмыла раны водой, чем-то смазала и начала бинтовать. Индивидуальных пакетов он натаскал из леса много. С подушечками они и чистые. Так умотала ими, что нечем стало дышать. Показалось, что в бане он, на полке, а отец изо всей силы хлещет по спине веником.

— За что? — крикнул Гришка хватил широко раскрытым ртом раскаленного воздуха и задохнулсй.

5. «Максим» на бугре

Почему мать так тихо вела себя в ту ночь, Гришка догадался дней через десять, когда она призналась:

— Не чаяла я тебя выходить, негодник! Думала, немец тебе все ребра переломал, почки отбил, а ты поправишься, так снова шкодничать начнешь? Смотри у меня! — показала крепкий кулак.

Первый раз в жизни отлеживал бока Гришка и даже угощения от односельчан принимал. Жалели его, пострадавшего от фашистов, радовались, что жив остался, скорейшего выздоровления желали.

Непривычно это было мальчишке, за которым никто и никогда не ухаживал. Он всем носы утирал, пока Настя не подросла. Потом другая работа приспела. Школа школой, но домашних дел всегда невпроворот находилось. Пятиклассником свой огород обихаживал, лен наравне со взрослыми теребил. Через год картошку на коне окучивал. Мало кому из сверстников эту работу доверяли, а на сына колхозного бухгалтера надеялись. Ягоды и грибы с матерью тоже всегда он заготавливал. Уходили в лес затемно, а возвращались — сразу на колхозное поле бежали, чтобы наряд выполнить.

Первый раз блаженствовал парнишка и потому вначале даже радовался этому, однако скоро и тягость от вынужденного безделия почувствовал. Чуть окреп, стал на ручных жерновах зерно молоть. Мельница была в Ивановском и работала, — бывшая хозяйка, о которой даже старухи давным-давно забыли, приехала неизвестно откуда, и немцы ее признали, — но за помол надо платить, а чем? Пришлось снова на пожарищах рыться, чтобы выброшенные за ненадобностью жернова разыскать и пустить в дело. Работа нехитрая. У верхнего жернова дырка есть. В нее зерно засыпаешь и ручкой крутишь верхний жернов. Зерно между двумя кругами перетирается, и получается мука. Раньше ее еще через сито просеивали, сейчас не до этого. Без мельницы обходились. И без спичек: огонек постоянно держали в печи, горячие угольки, или шли за ними к соседям. Лампы в овраг перед бомбежкой принести не догадались, и они все сгорели, да и зачем лампы, если нет керосина. Лучину, как в старину, жгли. «Моя мама рассказывала, что раньше все по вечерам при лучине сидели», — обмолвилась как-то мать. Она не жаловалась, просто удивлялась пришедшим в голову мыслям. Жаловаться в семье не умели, а вот радоваться... Когда их многодетной семье выделили на сходе для жилья водогрейку, девчонки, как мальчишки, борьбу устроили, Миша часа два «ура» кричал и выплясывал что-то, даже мать ожила, глаза у нее стали теплыми и блестящими. Да и было от чего прийти в такой восторг: водогрейка что дом настоящий — и окно в ней есть, и печь кирпичная, под ногами пол деревянный. Темновато в ней, стелы копотью покрыты, печку кто-то полуразвалил, но стены поскоблить и вымыть можно, печь поправить, все можно сделать, если дружно взяться.

Снова разные дела подхватили мальчишку, однако в лес он не забывал заглядывать — там еще много всякого добра валялось. Однажды с Вовкой Сорокиным, с Петькой и Колькой Павловыми в дальнем соснячке на ЗИС-5 наткнулись. Красноармейцы думали уйти от немцев по лесной дороге, от деревни уже порядочно уехали и чуть не влетели в болото. Объездную дорогу искать им, видно, было некогда, и они бросили машину вместе с находящимися в кузове винтовками и патронами. Гришка наскоро протер затвор, вставил обойму в магазин и выстрелил. В желании поскорее нажать на спусковой крючок приклад прижал плохо и еле устоял на ногах от сильной отдачи в плечо. Передернул затвор, прицелился в тот же сучок, в который не попал первый раз, но над лесом показалась стая «юнкерсов», и парнишку будто обожгло: вспомнил, как они бросались на деревню, нацеливаясь носами на дома, как сыпались из них и рвались бомбы, с каким гулом и треском горела деревня, весь тот страшный день вспомнил, пристроил винтовку для устойчивости на сучок и, не обращая внимания на протесты друзей, — по крыльям, по крестам на них и на фюзеляжах.

Вовка Сорокин заплакал:

— Не стреляй — бомбить будут!

Гришка оттолкнул его, вставил другую обойму и ее расстрелял, но ни один самолет не загорелся и не упал. Гришка не знал, что сбить самолет трудно даже из пулемета, не знали этого и друзья. Стали обзывать его мазилой, он отвечал, что если бы стреляли все, а не ныли, то обязательно бы в какой-нибудь «юнкерс» попали и он бы лежал сейчас на земле. В перепалке не заметили, как бомбардировщики развернулись и снова показались над машиной. Опомнились от пулеметных очередей и с воплями понеслись домой. Гришка укрылся за толстой сосной — от-пуль спасет, а бомбы не бросают.

Ребята не вернулись, а Гришка пару винтовок и несколько цинков с патронами оттащил от машины подальше и спрятал. Дня через три сказал матери, что пойдет посмотреть сено. И сам вроде бы ради этого в лес собирался, но ноги сами собой привели к спрятанным винтовкам: их надо было понадежнее укрыть, ту, из которой стрелял, почистить, а чтобы легче было удалить из ствола нагар, нелишне пострелять из нее и разогреть. Так все и сделал, можно было домой двигать, да захотелось по лесу пройтись, посмотреть, не завалялось ли там еще что нужное.

Кустами в редкий горелик вышел, по нему к дороге, которую называли Копанной. Ничего не нашел. Солнце показывало, что пора домой возвращаться, Гришка и направился к деревне, но не по дороге, а с левой ее стороны. Уже недалеко Валышево, уже, потеряв всякую надежду найти что-нибудь, перестал поглядывать по сторонам, как на небольшом бугре из камней, давно заросшем травой и даже маленькими сосенками, увидел пулемет «максим»! В щите зияла дыра, лента наполовину расстреляна. Видно, ранили пулеметчика, кто-то увел или утащил его, а на «максим» сил не хватило. В несколько прыжков мальчишка подскочил к пулемету, лег за него, взялся за ручки — и та-та-та по фашистам, по всем фашистам на земле. Повалились они один за другим, заорали, корчась от боли, а те, которые были убиты, падали молча и не шевелились.

— Вот так вам! Вот так! — кричал мальчишка и все строчил и строчил из пулемета, яростно прищуривая левый глаз.

Ствол пулемета легко поворачивался из стороны в сторону, как в «Чапаеве» у Анки, когда она стреляла по каппелевцам, но фашистов впереди не было, и пулемет строчил лишь в воображении его счастливого обладателя — Гришка не знал, на что надо нажимать, чтобы привести механизм в действие. Стал искать спусковой крючок, все оглядел — ничего похожего. Может, нужно ручки сжимать? Нет, укреплены намертво. Прицел складывался и раскладывался, еще какие-то железки шевелились, однако пулемет не стрелял. Отодвинулся от него подальше — так, говорила учительница, надо картины рассматривать, чтобы все охватить глазом и понять, — нет спускового крючка!

Раздосадованный, отвернулся, стал думать. У винтовок и пистолетов крючок прикрыт скобой, чтобы за что не надо не цеплялся, для предохранения, словом. И здесь скоба где-то должна быть. Стоп! Стоп! Стоп! Стреляя из пулемета, Анка держалась за ручки! Не упрятаны ли в них какие-нибудь кнопки? Хм, ручки почти такие, какие к дверям прибивают, а кнопок нет. Выше ручек какая-то рогулина торчит. Потянул на себя — пустой номер. Со злости стукнул по ней ладонью — «максим» дал короткую очередь. Олух небесный! Анка за ручки держалась, чтобы ствол, куда нужно, направлять, а большими пальцами в это время на рогульку надавливала. Ухватил ручки, ствол задрал в небо — вдруг понесет кого-нибудь по дороге — и нажал. Пулемет ожил, через его тело, как живая, побежала лента.

— Ура! — закричал мальчишка. — Ура-а!

И кричал до тех пор, пока не кончились патроны, и в наступившей тишине не услышал встречные винтовочные выстрелы и автоматные очереди. Выглянул из-за щитка на дорогу — от нее, стреляя на ходу, к пулемету бежали фашисты! Как они здесь-то оказались — никогда по Копанной дороге не ходили.

Не раздумывая и секунды, сработал пятками назад, а сообразив, что бугор защитит от пуль, вскочил и дал стрекача. Бежал, не разбирая дороги, сначала гореликом, потом сосняком, пока не почувствовал, что задыхается. Передохнув, пошел дальше, в самый бурелом, потом еще дальше, между двух болот. На другой их стороне упал и стал ждать, когда успокоится сердце и придет дыхание.

Лежал долго, слушал пение птиц и шелест листьев над головой. Радовался, что так просто ушел от фашистов, и еще больше тому, что удирал от них без страха, будто заранее знал, что сумеет уйти, не подшибет его даже случайная фашистская пуля. Зла в душе тоже хватало: заметил бы немцев пораньше — не в воздух разрядил бы ленту. И пулемет было до слез жалко. Он закопал бы его надежно в землю, пулемет бы ему пригодился.

Домой возвращался лесом, опасаясь засады на дороге, и себя хвалил за столь разумный поступок, пока кто-то не шепнул на ухо: «А вдруг немцы оставили пулемет — зачем он им нужен, если все патроны расстреляны?». «Угу! А других патронов им найти негде, да?» — возразил он шептуну-соблазнителю и еще минут десять доказывал себе, что к пулемету идти нельзя, потом повернул к дороге.

К бугру подползал долго, со всеми предосторожностями. Немцев поблизости не было, пулемета — тоже.

Дальше