Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Колокольчики на аэродроме

Шла вторая половина мая. Над степью с утра приветливо и мягко голубело небо. На раздольном, как сама степь, полевом аэродроме холодно и сочно зеленела трава. В безветренные ночи на нее густо ложилась роса. Тогда в воздухе перед восходом солнца разливалась такая бодрящая свежесть, что сами собой расправлялись плечи и дышалось легко-легко.

Лейтенант Николай Глазунов любил эти ранние часы, когда в воздухе, еще не потревоженном сердитым рокотом двигателей, рождался новый весенний день. Однако в последнее время, выходя поутру на аэродром, он не испытывал той окрыляющей радости, которая обычно охватывала его перед началом полетов. Почему? О, причин было много. А более всего тяготила молодого летчика нехитрая и, казалось бы, давно привычная процедура медицинского осмотра.

С ним творилось что-то непонятное. Ладно бы болячка какая вскочила или прихворнул чуток, так нет, он даже малейшего недомогания не испытывал. А меж тем вспомнит, что перед вылетом надо явиться к врачу, и зябко поежится. Смех, да и только. Как ребятенок, которого напугали уколами.

В самом деле, ему ли опасаться медиков! Он здоров, совершенно здоров. Всякий раз, прослушав его сердце, терапевт восклицал:

— Вот это мотор!

Председатель врачебно-летной комиссии — полковник. Профессор не профессор, а около того. Перед дверью его кабинета замедляли шаг самые отчаянные пилотяги. А Глазунов и к нему шел с беззаботной улыбкой.

При первой же встрече с лейтенантом этот суровый эскулап радостно пробасил:

— Не перевелись богатыри на земле русской!

Он уважительно окинул взглядом крепко сбитую фигуру Николая, ласково, но ощутимо постукал кулаком по его крутым голым плечам, охватил всей пятерней и бесцеремонно помял бицепсы, грубовато толкнул в грудь:

— Без ограничений на любых типах самолетов. Потом, уже поставив под заключением свою размашистую подпись, полюбопытствовал:

— Боксер?

И, не ожидая ответа, понимающе пророкотал:

— Видно, до армии поработал всласть.

— Было дело, — польщенно отозвался Глазунов, вспоминая свое не столь далекое прошлое. Рос он в деревне и рано приобщился к нелегкому сельскому труду. Зато и закалку получил как бы специально для авиации.

— Прирожденный бомбардир, — говорили о нем сослуживцы.

А еще его называли сибиряком.

Вообще-то Николай родился на Орловщине. Но случилось так, что эскадрилья минувшим летом побывала на одном из аэродромов ГДР. Тамошние жители поинтересовались, есть ли среди русских пилотов сибиряки. Тут кто-то и ткнул пальцем в сторону Глазунова.

— О-о! — восхищенно закивали немцы. — О-о!..

Ну и с тех пор так и пошло: сибиряк да сибиряк. Лейтенант поначалу пытался объясниться, а потом смирился, привык. Характер у него был покладистый, спорить он не любил.

Летал Николай с таким же усердием, с каким когда-то пахал. Возьмет штурвал — бомбардировщик словно присмиреет, почуяв властную руку. Поставь на плоскость стакан с водой — не колыхнется.

— Есть у парня летная хватка. Не гляди, что молодой, пилотирует классно, — хвалил Глазунова командир эскадрильи майор Филатов, и губы его трогала ласковая усмешка: — Как старик.

Такие слова в устах Филатова были наивысшей оценкой. Что ж, лейтенант ее вполне заслуживал.

Одного не учел почему-то командир. Если молодому парню сопутствует удача, ему начинает казаться, что он может все. А в небе нет торных дорог. Там при самоуверенной безоглядности враз споткнешься.

И Глазунов споткнулся. Причем почти в буквальном смысле этого слова.

В марте летный состав эскадрильи тренировался в прыжках с парашютом. Участвовали все без исключения — и пилоты, и штурманы, и воздушные стрелки-радисты. Прыгнул и Глазунов. А что, мол, велика ли хитрость — шагнуть за борт и дернуть вытяжное кольцо.

Он не посмотрел, куда опускается, и угодил на мерзлую кочку. Левой ногой — на кочку, правая скользнула мимо, и — на тебе! — растяжение.

С того дня и пошло у него все через пень-колоду. Шутка ли — около трех недель хромал. Летать, конечно, не мог. Допустили после этого к полетам — новая неприятность: не удержал бомбардировщик от разворота в момент старта. Хорошо еще, что на грунте не было колдобин, иначе лежать бы экипажу вместе с машиной вверх тормашками.

Поднялся шум: куда смотрел врач? Почему летчик сел за штурвал с больной ногой? Наказать обоих!

— За что? — вскинулся Николай. — Там — лед. А вы... Проверили — точно: на взлетной полосе под слоем нанесенного ветром песка была довольно-таки большая корка нерастаявшего льда. Попробуй различи его из кабины стартующего самолета.

Только лучше бы лейтенант не оправдывался.

— Смотреть надо! — сердито загремел майор Филатов. — Привыкли, понимаешь, к сухой бетонке. Тот раз кочку не заметил, теперь — лед. На то мы и военные летчики, чтобы с полевого аэродрома летать...

Так и записали Глазунову предпосылку к аварии. Он сник, замкнулся, поклялся себе быть более осмотрительным, осторожным, да все же не уберегся. Опять стряслась с ним беда. Да еще какая! При посадке на его самолете подломилась стойка шасси.

Страшно было наблюдать эту картину со стороны. Тяжелая машина резко клюнула носом в землю, передняя, остекленная часть фюзеляжа хрупнула, точно яичная скорлупа. Над подсохшим аэродромом, будто от взрыва, поднялась туча пыли. Густая, черная, она была похожа на дым. Туда, к этому облаку, бежали люди. Обгоняя их, мчались автомобили — пожарный, санитарный и командирский газик.

Нет, пожара Глазунов не допустил. Он, как на грех, не был привязан плечевыми ремнями и от рывка гвозданулся головой о приборную доску. Однако подачу горючего перекрыл, двигатели выключил вовремя.

Когда автомашины, визжа тормозами, остановились возле покалеченного бомбардировщика, летчик, штурман и стрелок-радист, выбравшись из кабины, уже снимали с себя парашюты. Командир экипажа был невредим, только очень бледен, да по щеке у него из рассеченной брови стекала тонкая струйка крови.

Эта струйка насмерть перепугала дежурного врача — лейтенанта медицинской службы Лубенцову. Минуя штурмана и стрелка-радиста, она опрометью бросилась к пилоту. Подбежав, привстала на цыпочки, ощупывая дрожащими руками его голову, а потом вдруг приникла к груди.

Свидетельницей аварии на аэродроме Лубенцова оказалась впервые. Она, наверно, хотела прослушать сердце пострадавшего, да потеряла самообладание и, забыв стетоскоп, прибегла к такому способу. Или кто ее знает, что она там хотела, но летчик был обескуражен. Он покраснел и отстранился:

— Ну что вы, Ирина Федоровна, в самом-то деле! Вы же видите — ничего особенного не случилось.

Тогда Лубенцова, ссутулясь, обиженно отвернулась и побрела к своей машине. А комэск, который до сего момента молчал, укоризненно произнес:

— Что же ты, Глазунов, женщин пугаешь?!

Сердито нахмурясь, майор вытащил из кармана и протянул лейтенанту носовой платок:

— Приведи себя в порядок.

— Спасибо, — буркнул летчик. — У меня свой.

Он забыл даже о том, что должен был доложить о причине аварии. Впрочем, причина была неизвестна и ему самому. Сажал самолет правильно, а вышло черт знает что. Пойдут разговоры, расспросы, дознания. Начнут опять допытываться, не болит ли все-таки нога, не сказался ли вынужденный перерыв в полетах после злополучного прыжка с парашютом. Могут еще и к окулисту послать для проверки зрения: то кочки не видел, то припорошенного пылью льда, а сейчас и вообще плюхнулся будто сослепу. Тут кто угодно заподозрит, что это уже не случайность.

Вопреки ожиданиям летчика, никто его ни в чем не упрекал. Комэск, не требуя объяснений, приказал поднять самолет для осмотра, и все стало понятно при первом же взгляде на изувеченную стойку. Скрытая потеками загустевшей гидросмеси, на ней была давняя трещина.

Края ее успели потемнеть от коррозии, а дальше, словно перебитая кость, зернисто белел излом.

Техническая комиссия тут же составила акт. Поврежденную машину решено было отправить в ремонт, а экипажу временно дали новый бомбардировщик.

— Полетишь? — спросил Глазунова командир. — Не сдрейфишь?

— Полечу, — бодро ответил повеселевший лётчик.

— Правильно; — одобрил Филатов. Будучи человеком дела, он любил энергичных, волевых людей. — А на страхи наплевать и забыть. Для нашего брата всякие там эмоции — непозволительная роскошь. Впрочем, — рассудил майор в заключение, — горячиться и спешить тоже особо не надо. Разок мы все же слетаем вместе. Порядок есть порядок, и незачем лезть на рожон.

Если комэск поначалу и не очень-то верил в спокойствие Глазунова, то летчику удалось быстро рассеять его сомнения. Уже на следующий день он с безукоризненной чистотой в пилотировании сделал контрольный полет. Чтобы окончательно убедиться в своих выводах, майор запланировал ему еще три вылета по «коробочке», то есть по большому кругу над аэродромом. На каждый такой круг с четырьмя углами-разворотами уходит восемь — десять минут, зато пилот получает хорошую тренировку в выполнении посадки. Лейтенант приземлял машину деликатно, мягко, почти без толчка при касании колес о землю.

— Классно садится, — отметил Филатов и, помолчав, добавил свое излюбленное: — Как старик.

Есть люди, у которых сама наружность говорит о их хладнокровии и смелости. Таким был и Николай Глазунов. Никто не мог заметить ни в его облике, ни в поведении что-то похожее на робость. Но себя-то не обманешь. Продолжая летать, лейтенант чувствовал, что становится не тем, каким был прежде.

Проявилось это и в полетах. Впрочем, не сразу.

В середине мая погоду неожиданно испортил мощный циклон. Над степью долго висели холодные, мрачные тучи, шел нудный, затяжной дождь. Затем, пока подсыхал размякший грунт, экипажи бомбардировщиков вынуждены были работать со стационарного аэродрома.

Командир эскадрильи недовольно хмурился, раздраженно ворчал из-за любого пустяка: ненастье срывало план полетов с грунта. Чтобы лишний раз не расстраивать майора, авиаторы помалкивали, хотя каждый был доволен возвращением на зимние квартиры, пусть даже кратковременным. Там, в поле, очень уж досаждали нынешней весной комары и злая, кусачая мошкара.

А Глазунов — тот и не скрывал своего оживления. Он с видом знатока рассуждал о видах на урожай, о том, как кстати выпал добрый майский дождь.

И летал Николай в эти дни с особым удовольствием. А уж садился на бетонированную полосу — впритирочку. Словно и не было у него недавней аварии.

Передышка оказалась недолгой. Жаркое в тех краях солнце быстро сделало свое дело: степь подсохла меньше чем за неделю. Во вторник все три звена сходили на бомбометание по мишеням на отдаленном полигоне, а в воздухе комэск дал вводную:

— Идем на запасной!

Шли налегке, почти с пустыми баками. Самолет послушнее отзывался на каждое движение рулей. И все-таки, завершая полет, Глазунов пилотировал машину с какой-то странной нервозностью. Под конец он замешкался с визуальным определением высоты, слишком поздно сбавил обороты двигателям и рывком взял штурвал на себя. Бомбардировщик не к месту резво взмыл, затем, потеряв скорость, тяжело просел и от грубого толчка о землю застонал всем своим металлическим нутром.

— В чем дело? — обеспокоенно спросил комэск.

— Рука устала, — буркнул Глазунов. — Слишком долго летали.

Он хитрил, надеясь, что плохая посадка получилась у него случайно. Увы, все повторилось во втором полете, а потом и в третьем.

— Ну, ты даешь! — рассердился штурман. — Так можно без зубов остаться. Что с тобой?

Со штурманом своего экипажа лейтенантом Мишей Зыкиным и стрелком-радистом сержантом Васей Ковалем летчик, как правило, анализировал каждый выполненный полет, а тут лишь виновато взглянул на них и уединился. Да и что он мог сказать, если сам еще не разобрался в собственных ошибках! Стартует — нормально, положит корабль на боевой курс — ни одна стрелка на приборах не шелохнется, а вот при спуске глянет этак метров с тридцати вниз — и внутри у него словно обмякнет все.

Так и кажется, что едва бомбардировщик коснется грунта, как опять раздастся треск, грохот и скрежет. Мышцы от напряжения деревенеют, левая рука готова сама собой послать вперед секторы газа, а правая машинально ослабляет нажим на штурвал, и самолет выходит из угла планирования.

— Глиссаду держи, глиссаду! — гремит в наушниках предостерегающий голос руководителя полетов. Глазунов, спохватившись, давит руль глубины книзу, но глиссада — воображаемая линия спуска — уже сломана, выпрямлять ее поздно, потому что земля — вот она, рядом. И посадка — комом: то по-вороньи, со взмыванием, то с козлиным прыжком.

А в один из веселых, солнечных дней Николай, находясь в небе, поймал себя на совершенно несуразном желании: ему не хотелось возвращаться на аэродром. В герметичной кабине было тепло и тихо. Освежая лицо, на пульте по-домашнему ласково шелестел эластичными крылышками вентилятор, приглушенно, как бы откуда-то издалека, тек убаюкивающий гул двигателей. Вот так лететь и лететь бы куда угодно и сколько угодно, лишь бы не вести самолет на посадку.

Лейтенант понимал, что его новый бомбардировщик абсолютно исправен, однако в сердце жило тревожное ожидание, будто и на нем в момент приземления подломятся шасси. Усилием воли Глазунов подавлял в себе это ощущение, но как только крылатая громадина — такая могучая и такая хрупкая — содрогалась от толчка о грунт, летчик сжимал зубы, чтобы не застонать.

Теперь он сознавал, что с ним. Его снедала та болезнь, которую у авиаторов называют боязнью земли. Точнее говоря, это была нервная депрессия после целого ряда передряг, пережитых в последние месяцы.

Признайся Николай в своем недуге командиру эскадрильи или кому-нибудь из старших товарищей, они наверняка помогли бы ему в самый короткий срок обрести былое равновесие и уверенность. Однако молодой офицер был самолюбив. К тому же он опасался, как бы его вообще не списали с летной работы, сочтя слабовольным, а то, чего доброго, и трусом. «Страх есть страх, в каком бы виде ни проявлялся, — рассуждал лейтенант, — и если пилот не в силах побороть боязни земли, то рано или поздно он может разбиться».

Чтобы начальство или сослуживцы не сделали таких выводов о нем, летчик воевал сам с собой в одиночку. Дорого стоила ему эта душевная борьба. Все сильнее и сильнее становилось предчувствие неотвратимо надвигающейся беды. Уже не только в воздухе, не только в минуту снижения к аэродрому, а еще задолго до вылета он испытывал противную расслабленность. Бывало, утренняя свежесть лишь бодрила его, а теперь вызывала озноб, в то время как лицо пылало.

Первой начала догадываться о переживаниях Николая эскадрильский врач Лубенцова. Эта девушка была любопытна. Вместо того чтобы спокойно принимать летчиков в медпункте, она частенько бродила по аэродрому, заговаривая то с одним, то с другим из своих подопечных. И вот однажды, поздоровавшись с Глазуновым, она вдруг спросила:

— Уж не больны ли вы, лейтенант? У вас такая горячая рука! И на лице румянец подозрительный. Пройдемте-ка со мной.

— Вечно у вас какие-то подозрения, Ирина Федоровна, — притворно улыбнулся летчик. — Просто я очень быстро шел. К самолету спешу. Так что позвольте зайти к вам через полчасика...

Обычно офицеры, особенно те, кто постарше, относились к Лубенцовой с чувством некоторого превосходства. Они добродушно подтрунивали над молоденькой женщиной в погонах, которая с чрезмерной серьезностью заставляла их, пышущих здоровьем мужиков, ежедневно перед началом полетов мерить температуру и кровяное давление, подставлять для прослушивания голую спину, показывать язык и дышать в какую-то хитрую трубку.

— Помилуйте, Ирина Федоровна, — не раз с досадой ворчал Глазунов. — Вы и вчера меня мучали, и позавчера. Зачем же опять?

— Матерый воздушный волк прикидывается бедным ягненком, — смеялась Лубенцова. — Не выйдет!

К летчикам Ирина Федоровна, по ее словам, была неравнодушна, преклоняясь перед их мужественной и гордой профессией. Тем не менее держалась она с завидным тактом и чувством собственного достоинства, решительно отклоняя попытки ухаживания многочисленных гарнизонных кавалеров. А уж в том, что касалось ее служебных обязанностей, Лубенцова была пунктуальной прямо-таки до педантизма. Пилоты, случалось, в сердцах называли ее бюрократом от медицины. Вот и сейчас, как Глазунов ни отбивался, она все же заставила его идти в медпункт и всучила ему градусник.

Нехотя опустившись на покрытый клеенкой топчан, Николай насупленно уставился в окно. Он не мог, не хотел встречаться с Лубенцовой взглядом. У «бюрократки от медицины» была неприятная манера смотреть прямо в глаза, а тут еще она чему-то загадочно улыбалась. Радовалась, видимо, своей профессиональной проницательности. Как же, по внешнему виду, по рукопожатию определила, что у него повышенная температура.

К ее немалому удивлению, градусник показал тридцать шесть и шесть.

— Странно, — вырвалось у нее.

А Глазунова разочарованный голос Лубенцовой развеселил. Он язвительно усмехнулся:

— Ох, Ирина Федоровна, опасный вы человек. Верно все же подмечено: если хочешь летать, не верь врачам своим.

По лицу Лубенцовой скользнула тень смущения, она вроде бы рассердилась и назидательно сказала:

— А мне, Николай Сергеевич, известна другая пословица. Тоже, кстати, авиационная: верить — верь, но проверить — проверь. И напрасно вы ершитесь, вид у вас неважный. Такой, знаете, удрученный, что ли.

— У кого? У меня?! — воскликнул летчик. — Шутить изволите, милый доктор! — Он рывком застегнул на куртке «молнию», приосанился: — Да у меня плечо шире дедова... — Помолчал, вспоминая, и уже с полной непринужденностью продекламировал: — Грудь высокая моей матушки в молоке зажгла зорю красную на лице моем...

— Кольцова в союзники берете? — насмешливо взглянула на него Ирина Федоровна. — Маскируетесь? Ах вы, Коля-Николаша!

— Допустим, — кивнул лейтенант. — И все-таки ваша проницательность, по-моему, основана на ложной примете. Говорят, руки холодные — сердце горячее. Нет, скорее, наоборот. У меня, осмелюсь доложить, просто-напросто пылкая кровь, вот и все. А вы…

— Вижу, вижу, — снисходительно сказала Лубенцова, и в густых ресницах лукаво блеснули ее глаза: — От чего другого, а от скромности вы не умрете.

Она вроде бы поверила показной бодрости летчика и допустила его к полетам. Николай, выйдя из медпункта, облегченно вздохнул, однако позже не мог не заметить, что дотошная врачиха продолжала наблюдать за ним до конца рабочего дня. Он сталкивался с ней то в аэродромном домике, где отдыхал между вылетами, то в столовой во время второго завтрака и на обеде, то возле стартового командного пункта, куда был приглашен для разговора о еще одной неудачной своей посадке. И всякий раз, даже не оборачиваясь, пилот ощущал на себе ее внимательный, как бы изучающий взгляд.

«Чего ей надо, этой бюрократке?» — злился Глазунов, чувствуя, что она догадывается о его состоянии. А еще больше досадовал на самого себя. Распустил нюни — уже со стороны видно. Нет, так не годится, надо завязать нервы тугим узлом!

В очередной летный день Николай явился на медосмотр первым. Лубенцова встретила его на крыльце. Приветствуя ее, лейтенант коснулся пальцами козырька фуражки и сделал вид, что не замечает протянутой ему руки. Тем не менее Ирина Федоровна не обиделась. Она, улыбаясь, зябко повела плечами, пожаловалась, что утро по-весеннему холодное, и, немного кокетничая, нетерпеливо попросила:

— Да погрейте же мне руки, пылкая кровь!

«Вот притвора!» — отметил про себя летчик, а вслух наигранно простодушным тоном воскликнул:

— О, с удовольствием!

Ее покрасневшие от холода пальцы доверчиво легли в широкие горячие ладони Глазунова, и она долго не отнимала их. Но, болтая о пустяках, Лубенцова пристально всматривалась в лицо пилота и вдруг огорошила его:

— У вас сегодня учащенный пульс!

— Вполне возможно, — нашелся Николай. — Вы, хотя и офицер, товарищ военврач, но — женщина. Притом — хорошенькая.

Ирина Федоровна, очевидно, не ожидала такого с его стороны и взглянула на него с подчеркнутой напускной строгостью. А он и без того испугался своей развязности, щеки его вспыхнули вишневым румянцем. Увидев это, Лубенцова рассмеялась:

— Не умеете вы говорить комплименты, Коля-Николаша.

А сама засуетилась, заспешила. Широко распахнув дверь, пригласила летчика в медпункт, усадив на ненавистный ему топчан, сунула под мышку холодный термометр и все говорила, говорила, точно боялась остановиться. По лицу ее блуждало застенчивое и рассеянное выражение, будто, спрашивая об одном, она что-то припоминала и прислушивалась к каким-то совсем другим своим мыслям.

Голос Лубенцовой, как это нередко бывало у него при сильном волнении, доходил до Николая волнами, то словно отдаляясь, то слишком громко. Летчик изо всех сил старался казаться невозмутимым, хотя это давалось ему с трудом, и досадовал на себя за свою мальчишескую стеснительность. В то же время он ни на минуту не забывал, ради чего ведет игру. Главное — получить от этой хитрющей врачихи разрешение летать, потому что ему и в самом деле отчего-то не по себе, а она, конечно, замечает его возбуждение. У нее, видишь ли, руки озябли. Как бы не так! Проверяет, ловит, ищет, к чему бы придраться. Еще бы, она не просто врач. Она — авиационный врач, врач-психолог. И лейтенант, мысленно усмехнувшись, сказал с видом мужчины, у которого задето самолюбие:

— Надеюсь, у вас больше нет ко мне претензий?

— Пока нет, — вяло, вроде сникая, отозвалась Лубенцова и пожелала ему счастливого полета.

Полет между тем оказался не очень счастливым. Собственно, не сам полет, а посадка.

Получилась какая-то несусветная ерунда. Теряя последние метры высоты, Николай впился взглядом в стремительно набегающую землю и вдруг вздрогнул: зелень летного поля была усеяна рыжими кочками. Точь-в-точь такими, какие бывают на заброшенной, давно не паханной местности. Сядешь на этот бугристый участок — хана!..

Сознание тотчас пересилило минутную растерянность. Отгоняя несообразное видение, летчик тряхнул головой, и все стало понятным. Рыжими холмиками ему показались махонькие, почти прозрачные пятнышки, оставленные на смотровом стекле кабины вездесущей мошкарой. Стекло не протерли как следует перед стартом, и теперь перед чрезмерно напряженным взглядом пилота безобидные темные точки разрослись до невероятных размеров.

Мимолетное замешательство не обошлось без последствий: в момент приземления все решают доли секунды. Сам того не замечая, летчик допустил небольшой крен. Бомбардировщик опустился на одно колесо и, уклоняясь влево, метнулся в сторону командного пункта. Тормоза были выжаты полностью, намертво, но колеса, вздымая пыль, скользили по грунту, не вращаясь. Лишь газанув левым двигателем, лейтенант удержал самолет от дальнейшего разворота.

Командир эскадрильи на этот раз вообще отказался что-либо понимать. Он смотрел на летчика с таким видом, будто тот нес самую бессовестную околесицу. Мыслимое ли дело — на абсолютно ровной посадочной полосе ему примерещились кочки!

— Пойди отдохни и хорошенько подумай, — сердито сказал майор. Это само по себе было неприятным для Николая, а тут еще Лубенцова взглянула на него как-то очень уж странно: то ли с сочувствием, то ли с жалостью, то ли с пренебрежением. Тоже небось думает, что он слабый летчик. Ну и пусть думает! Только зачем преследует его? Факты для своей диссертации подбирает, что ли? О том, что готовит диссертацию, все в эскадрилье знают, а ему она, наверно, совсем не случайно ничего не говорит. Почему? Да потому что избрала основным объектом наблюдений. Только он не подопытный кролик!

Все больше раздражаясь, Глазунов вспомнил, что Ирина Федоровна в самом деле всегда оказывалась едва ли не первой рядом с ним после каждой неприятности: и после неудачного прыжка с парашютом, и после поломки самолета, и вот сегодня. А взять испытания, которые летный состав проходил в барокамере перед полетами в стратосфере! В тот день Лубенцова тоже почему-то расспрашивала его о самочувствии куда подробнее, чем всех остальных.

И еще одна деталь бросилась в глаза лейтенанту: после его разговора с командиром об этих дурацких кочках врач долго беседовала с Мишей Зыкиным.

Когда они наконец распрощались, летчик не утерпел, подошел к штурману:

— О чем это вы там секретничали?

Зыкин замялся было, потом вдруг сердито сказал:

— О том, что любопытство кое-где неуместно.

Глазунов опешил. Теперь он готов был поклясться, что речь шла только о нем, о его срывах в летной работе.

Смуглое, загорелое лицо летчика стало угрюмым и ожесточенным. Лейтенант решил избегать встреч с Лубенцовой и не знал, как это сделать. Ведь не мог же он не ходить на предполетный медицинский осмотр. А въедливая «бюрократка» вскоре преподнесла ему новый сюрприз. Замеряя у него кровяное давление, она вдруг выпалила:

— Ого! Смотрите, как подскочило!

— Ну и что же? — стараясь говорить спокойно, нахмурился Николай.

— Вообще-то, конечно, ничего страшного, — продолжала Ирина Федоровна. — Просто вы, очевидно, плохо отдыхали. Или, может, выпили вчера, а?

— Да я в рот не беру!

— В таком случае — извините. Только взгляд у вас усталый, и давление... Советую вам нынче отдохнуть. А еще лучше — денька два-три.

— Да вы что! — почти закричал Глазунов. Потом, спохватившись, умоляюще попросил: — Ну, Ирина Федоровна, ну, товарищ военврач, не отстраняйте! Я же не один лечу, я с командиром. И вообще я здоров!

— Нет, нет, — упорно стояла на своем Лубенцова. — Не положено. Не имею права.

Словом, как ни просил, как ни уверял, как ни доказывал летчик, что чувствует себя превосходно, она осталась непреклонной. И комэск ее поддержал. Переглянувшись с ней, он снисходительно усмехнулся:

— Эх, молодо-зелено! Да налетаешься еще, Глазунов. У тебя — все впереди. А пока погуляй три дня, чего там! — Помолчав, майор махнул рукой: — На всякий случай.

Последняя фраза, оброненная командиром как бы вскользь, насторожила Николая. Он растерянно перевел взгляд с Филатова на Лубенцову, и его словно обожгло: да они же сговорились!

От обиды перехватило дыхание. Пряча глаза, лейтенант круто повернулся и почти побежал в сторону лагеря.

Несмотря на то что в последнее время Глазунова преследовали неудачи в полетах, пилот не мог и представить себе, как это так — не летать! Всем своим существом он любил небо, думал только о небе, грезил небом. И то чувство неуверенности, которое охватило его после аварийной посадки, он намеревался преодолеть в себе лишь полетами. А тут — три дня вынужденного перерыва...

Вконец расстроенный, летчик юркнул в палатку и повалился в постель. Не раздеваясь. Лицом в подушку.

У него кружилась голова. Колотилось сердце, и каждый его удар отзывался болью в висках. Словно у больного, горели уши и щеки, все тело получало жар, как при повышенной температуре, пересохли губы.

— Неврастеник! — со злостью обругал он сам себя, разделся и мгновенно заснул. Только на миг показалось, что койка опрокинулась, и наступило долгое забытье.

Ночью ему приснился странный сон. Лейтенант видел себя курсантом. На плечи ему взвалили огромный стальной баллон со сжатым воздухом. Он нес его, спотыкаясь на каждом шагу, жадно дышал разинутым ртом и обливался потом. От невероятной тяжести немела спина и поясница, а сбоку насмешливыми глазами следила за ним Лубенцова.

Проснулся Николай совершено разбитым. Еще день бесцельно валялся в палатке. Попробовал читать, но, водя глазами по строчкам, ловил себя на том, что думает о постигших его неприятностях, а слух напряженно ловит переливы то затихающего, то поднимающегося с новой силой гудения самолетов. Тогда, с досадой отбросив книгу, Глазунов вышел из палатки и побрел в широко раскинувшуюся за аэродромом весеннюю степь.

Углубленный в невеселое раздумье, летчик шел и шел, ничего не замечая вокруг, пока не наткнулся на какие-то невысокие кусты. Здесь он осмотрелся, пытаясь сообразить, где находится, потом безразлично усмехнулся: не все ли равно. И, почувствовав полнейшую отрешенность от всех забот, бессильно рухнул в мягкую, пряно пахнущую траву.

Лежал там Николай долго, может, час, а может, и больше. В кустах тенькали птицы, перелетая с цветка на цветок, озабоченно жужжали пчелы, неумолчно стрекотали и кувыркались в воздухе кузнечики, а он ничего не видел и не слышал. У него устали закинутые за голову руки, но ему лень было даже пошевелиться.

Внезапно совсем рядом зашуршали ветви. Глазунов обернулся и замер: в нескольких шагах от него стояла Лубенцова.

— О, Николай Сергеевич... Здравствуйте! — Видимо, от неожиданности она запнулась, но тотчас осмелела и, прежде чем он успел подняться, мягким жестом остановила его: — Сидите, сидите. Я тоже отдохну немного. Если вы не против, конечно. — Под небрежно повязанной косынкой брови у нее были так темны, будто их прочертили углем, а в прищуренных глазах, полных постоянной готовности о чем-то спрашивать, изумляться и негодовать, играла знакомая Николаю лукавая улыбка. — Не помешаю?

— Нет, нет, пожалуйста, — со странно стеснившимся дыханием пробормотал Глазунов. Он привык видеть Лубенцову в офицерской форме или в белом накрахмаленном халате. Сегодня она была в легких туфельках, в голубом платье, плотно обтянувшем стройную и гибкую, как у спортсменки, фигуру. Этот простенький штатский наряд сделал ее невероятно привлекательной, и летчик смотрел на Лубенцову так, будто в первый раз видел.

«Да она же совсем еще девчушка!» — подумал он, и ему захотелось засмеяться от какой-то неосознанной радости.

Заметив, что Глазунов воззрился на нее с откровенным восхищением, Лубенцова беспомощно огляделась, как бы прикидывая, где присесть. Николай, спохватившись, подал ей свою кожаную куртку и неожиданно для самого себя спросил:

— А почему вы не на полетах?

Не ответив, Лубенцова как-то бочком, осторожно присела на расстеленную куртку и совсем как маленькая девочка певуче протянула:

— Ой, как здесь красиво! И колокольчики... Помните: «Колокольчики мои, цветики степные...» Ну что вы так смотрите на меня, пылкая кровь? Взгляните лучше, сколько цветов помяли, бессердечный!

Она, очевидно, тоже испытывала неловкость, нечаянно встретив его здесь, и прикрывала свое смущение притворной непринужденностью. А лейтенант, сбитый с толку и ее появлением и этим восклицанием, недоуменно озирался то на нее, то на примятую им траву, в зелени которой печально голубели венчики колокольчиков.

— Вот что значит — мужчина, — продолжала между тем Лубенцова. — Ну что для него какие-то там цветочки! Не могли выбрать место, где их поменьше? Ах, Коля-Николаша...

— Да хватит вам, Ирина Федоровна, — перебил ее, овладев собой, летчик. — Вы не ответили на мой вопрос.

— О, как строго! — улыбнулась она. — Ну, допустим, я решила разделить ваше одиночество. Что вы на это скажете?

— Благодарю, — иронически усмехнулся Глазунов. — Я из-за вас не летаю, а вы вроде бы и злорадствуете.

Она взглянула на него так, словно ждала этих слов, но промолчала, только качнулась вперед и охватила руками колени. А Николаем снова овладело чувство недоверия и неприязни. Уже не сдерживая себя, он с укором заговорил о том, о чем думал в последние дни:

— Да, из-за вас. Я знаю, вы готовите диссертацию. Ну, а я... я, видимо, наиболее подходящая кандидатура для исследований. Как же — неудачник в полетах. Вас интересуют мои эмоции, реакция и прочие психологические нюансы. Ради этого вы и сюда пришли. Разве не так? Сейчас будете вызывать меня на полную откровенность? Напрасный труд. Если хотите знать... Если что-то меня и волнует, то лишь одно — полеты. Поймите, опыта у меня мало. Чтобы его приобрести, нужно больше летать. А вы…

Лубенцова подняла голову, и он осекся: лицо ее было расстроенным, взгляд печальным.

— Ничего вы не поняли, — тихо сказала она. — Просто я видела, что вы очень устали, и мне хотелось вам помочь.

— Помочь! — воскликнул летчик. — Хороша помощь — отстранить от полетов как раз в тот момент, когда мне вот так нужно летать! — Он провел ребром ладони поперек шеи и тут же сделал резкий отстраняющий жест. — Не оправдывайтесь! Это же смешно — лишить меня нескольких посадок для передышки. Да я сделаю их тысячу подряд, если хотите. А, да что там...

— Ничего вы не поняли, — все так же тихо повторила Лубенцова. — Мне, наоборот, очень нравится, что вы такой настойчивый. Но нельзя же быть упрямым. Ваша одержимость граничит уже с безрассудством.

— Ну, знаете ли... — возмутился лейтенант.

— Помолчите, Глазунов! — строго повысила голос Ирина Федоровна. — После аварии у вас было сильное нервное возбуждение. На нервах вы и летали. А еще, по-моему, на честолюбии. И не мне вам рассказывать, к чему это могло привести. Так при чем тут я? Я как врач не имела права не доложить о своих наблюдениях командиру.

— Вы не имели права говорить командиру неправду! — глухим от волнения голосом отозвался лейтенант. — Я был в санчасти. Давление у меня нормальное.

— Я знаю, — невозмутимо кивнула Лубенцова. — Мне доложили. И я очень рада за вас. Нервный подъем мог смениться апатией. Этого, к счастью, не произошло.

— Вот как! — вырвалось у Николая. Ему стало стыдно. Он смотрел на нее не отрываясь и подозревал, что ей тоже слышно, как стучит его сердце.

Наступила неловкая пауза. Ирина Федоровна устало выпрямилась, мимолетно проведя рукой по своим густым ресницам, словно сняла невидимую паутину, которая мешала ей смотреть, и по-детски вздохнула:

— Какой вы, право, ершистый! Гляжу иногда и думаю — вот бесшабашная голова!

Николай вдруг почувствовал себя рядом с ней неуклюжим увальнем. Пригладив мягкие волосы, которые от малейшего дуновения поднимались у него петушиным хохолком, он встал:

— Прошу прощения, нам, кажется, говорить больше не о чем. — И резко повернулся, чтобы уйти.

— Коля! — крикнула Лубенцова. — Коля!

— Чего еще? — остановился Глазунов.

Она хотела вроде бы что-то сказать, но, взглянув ему в глаза, лишь грустно улыбнулась:

— Вы забыли вашу куртку...

— Спасибо. Вы очень внимательны, — сухо ответил он и, поклонившись, зашагал в сторону.

Недовольный и этой встречей, и разговором с врачом — он ведь все-таки был с ней невежлив, — летчик шел, не глядя себе под ноги. Но, склонив голову, он, будто проснувшись, с удивлением заметил, как густо цветут в траве колокольчики. Их было так много, что, казалось, само небо тонким слоем своей нежной голубизны прилегло на землю. Глазунов любил голубой цвет и невольно залюбовался его широким разливом, прямо-таки скрывшим зелень травы.

«Колокольчики мои!..» — зазвенело в душе, и лейтенант пошел увереннее, бодрее. Над ним пели невидимые жаворонки, из-под ног, словно брызги, разлетались стрекочущие кузнечики, а вокруг тишиной и миром дышала неоглядная степь. «Ладно! — как бы споря с кем-то, говорил сам себе летчик. — Ладно. Вы еще посмотрите...»

С такими же мыслями он шел поутру на аэродром. К нему вернулось то приподнято-радостное настроение, которое прежде всякий раз охватывало, его перед подъемом в воздух. И летал он хорошо, и посадки делал, как отметил комэск, одна в одну. Сам Николай не задумывался, что помогло ему: то ли упорство, с которым он ломал себя, то ли трехдневный отдых, принесший ему успокоение и новые силы, но теперь летчик недоумевал, вспоминая о том, что его долго мучило странное и непонятное чувство боязни земли.

Майор Филатов, правда, устроил ему дополнительную проверку. Он полагал, что причиной неуверенности в себе у молодого летчика была непривычная для него обстановка полевого аэродрома. Поэтому майор заставил Глазунова выполнить ни много ни мало тринадцать взлетов и посадок с грунта. В другой раз Николай наверняка счел бы обидным «пилить» по кругу над аэродромом в то время, когда товарищи ходят по дальним маршрутам. А сейчас он только улыбался. Ему доставляло неизъяснимое удовлетворение плавно, с артистической легкостью подводить к посадочной полосе и мягко, невесомо приземлять многотонную крылатую махину.

Отрулив бомбардировщик в конце рабочего дня на стоянку, Глазунов не спеша, с видом слегка утомленного, но готового к новым делам человека подошел к командиру эскадрильи:

— Товарищ майор! Ваше задание выполнено.

Отдав рапорт, он изящно-непринужденно опустил вскинутую к козырьку фуражки руку и встретился взглядом с восхищенными глазами Лубенцовой, которая стояла рядом с майором.

— Хорошо, Глазунов, хорошо, — ворчливо-ласковым тоном произнес комэск. — А теперь вот что. Сегодня сообщили, что отремонтирован ваш самолет. Его надо перегнать сюда. Сделаете это своим экипажем. Командировочное предписание и проездные на всех — у начальника штаба.

То, что майор напомнил в присутствии Лубенцовой о самолете, на котором случилась поломка, было для летчика не очень-то приятно. Но это с лихвой окупалось оказанным ему доверием. Перелет — задание ответственное, комэск мог поручить его любому другому, более опытному пилоту, а он посылает его. И лейтенант радостно отчеканил:

— Есть! Разрешите идти?..

После ужина командирский газик доставил экипаж Глазунова на станцию. А еще через час Николай со своими подчиненными сидел в купе пассажирского скорого.

Много времени отняла приемка и облет отремонтированного бомбардировщика. А задерживаться не хотелось. И как только со всеми формальностями было покончено, Глазунов запросил разрешение стартовать.

Ночью над степью отгремела гроза, отшумел июньский ливень, и, когда летчик, набрав высоту, положил корабль на курс следования к полевому аэродрому, небо было на редкость ясным и чистым. Мерно, успокаивающе ровно гудели двигатели. Перед взором широко расстилались солнечные поля, проплывали красные черепичные крыши деревень, густые купы перелесков, дымящие трубы заводов с тесно обступавшими их городскими кварталами. Казалось, вглядись пристальнее — различишь в домах даже распахнутые окна.

Постепенно снижаясь, Глазунов долго еще вел бомбардировщик над разметнувшейся от горизонта до горизонта степью, пока различил впереди знакомую, чуть порыжевшую площадку. Вскоре он наметанным взглядом отыскал на ней красную аэродромную «пожарку». Рядом, как всегда, стояла санитарная машина, а чуть в сторонке белели полотнища посадочных знаков.

Эскадрилья, очевидно, не летала, так как самолетов на старте не было. Значит, ждали только его, Глазунова. Он отметил еще, что старт разбит несколько по-иному, чуть под углом к тому, который был накануне.

«Стало быть, там, над землей, ветер. Надо учесть», — догадался летчик и, назвав свой позывной, запросил условия посадки.

Ему почему-то никто не ответил. Нажав раз и другой кнопку передатчика, лейтенант понял, что, по всей вероятности, в рации сбита настройка. Он приказал радисту:

— Свяжитесь со стартовым командным пунктом.

— Посадка разрешена, — доложил вскоре сержант Коваль. — Предупреждают, чтобы на всякий случай были внимательны.

Глазунов улыбнулся, вспомнив майора Филатова с его обычным «на всякий случай», проверил, выпущены ли шасси, и перевел бомбардировщик в режим планирования.

Все ближе, ближе земля. Еще минуту назад она выглядела однотонно-зеленой, а теперь в этой сплошной зелени начали проступать оттенки. Вот темно-зеленое пятно — там, в низинке, гуще и сочнее трава. Рядом — светлый круг, это, очевидно, выгоревший сухой бугорок; слева будто охрой все обрызгано, там — песок, а впереди... Что такое? Вода? Вода в полосе выравнивания, а может быть, и на посадочной? Неужели от ночного дождя? Если так, тяжелый бомбардировщик увязнет в размокшем грунте...

Мысль еще продолжала аналитическую работу, а руки уже делали свое: левая автоматически послала вперед рычаги газа, правая ослабила нажим на штурвал. Взревели на полных оборотах двигатели, и самолет, набирая скорость, пошел на высоте одного метра над летным полем. Летчик, подавшись к смотровому стеклу, так и напрягся. Потом, вглядевшись пристальнее, весело чертыхнулся: под ним, колеблемые ветром, густо синели цветы. Скорость делала их нежно-голубую пестроту размытой, похожей на светлую поверхность воды.

— Командир! Нас запрашивают, почему не садимся, — доложил сержант Коваль.

— Передай — все в порядке. Сейчас сядем, — спокойно сказал ему летчик. Он понимал, что там, на аэродроме, все встревожены. Может, с машиной что стряслось, а может, с ним, с летчиком? А комэск наверняка подумал о том, что у него, Глазунова, опять боязнь земли.

Нет, такого чувства лейтенант сейчас не испытывал, и это радовало его: он до конца победил свой недуг. И в том он прав, что не стал приземляться. «Не уверен в чем-то перед посадкой — не садись», — всегда учил майор Филатов. Комэск, узнав, в чем дело, одобрит принятое летчиком решение сделать новый заход. Только бы не ошибиться теперь: для третьего круга не хватит горючего.

Выравнивая машину после второго захода, Глазунов работал рулями так, как научился делать это при последних тренировках. Он плавно, мягко, невесомо приземлил послушный его чутким рукам бомбардировщик. Потом, отрулив самолет туда, где его ждал тягач, весело вышел из кабины, небрежно закинул за спину планшет и направился к стартовому командному пункту, чтобы доложить о прибытии. И тут до его слуха донесся прерываемый ветром голос:

— Коля! Коля!

Оглянувшись, Глазунов недоуменно остановился: от санитарной машины к нему бежала лейтенант медицинской службы Лубенцова. Догнав, растерянно взглянула на него и, задыхаясь, спросила:

— Что с тобой? Почему сразу не сел?

— Ну что вы, право, Ирина Федоровна! — смущенно пробормотал Глазунов. Но тут же, лукаво усмехнувшись, сказал: — Просто я выбирал, где меньше колокольчиков. А их, как назло, вон сколько. Целое море.

— Вы все такой же, — обиженно вздохнула Лубенцова, и странно заблестели ее глаза, и совсем по-детски дрогнули губы.

— Какой есть, — пожал плечами летчик, но его резковатый басок сорвался. Помолчав, он вдруг удивленно сказал: — Ирина Федоровна... А у вас... У вас глаза голубые. Как колокольчики...

Николай порывисто нагнулся, выбрал в траве стебелек цветка, полюбовался его двумя голубыми венчиками и бережно протянул Лубенцовой...

Дальше