Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Самый строгий приказ

К тому времени, когда Куницын снова пустился в свое рискованное плавание, шторм утих, но море еще хранило память о нем. Даже при безветрии оно сильно волновалось, и летчик сквозь тонкую ткань днища чувствовал его нервное колыхание. Волны, как живые существа, толкали его то в один бок, то в другой, будто недовольные появлением человека. Чудилось: весь мир — одно сплошное море. Сотни, тысячи километров заполнены этой зыбкой массой. И кажется, на всей планете нет ни клочка суши.

Он оглянулся. Не лучше ли, пока не поздно, повернуть назад? Нет, острова уже не видно. Да и зачем возвращаться? Там, на голой скале, мокрый камень высасывает последние капли тепла.

В лодке вода. Набралась сквозь дырки в днище. Пружинящие оранжевые борта чуть выступают над водой, и, когда Куницын налегает на них, волны касаются лица.

Какой он все-таки беззаботный и непредусмотрительный: забыл оставить на острове записку. Можно было карандашом нацарапать несколько слов на доске, на двери, на стене домика. Впрочем, поймут и без того, что он был там. По груде поленьев, по разбитому выстрелами фонарю маяка...

Вперед. А какой курс? Если отсыревший компас не врет, его начало сносить влево. Течение? Попробуй пойми... Ну ладно, отклониться влево не страшно: середина моря, его наиболее глубоководная воронка, должна находиться справа.

Хотя руки устают, грести веслами-дощечками гораздо удобнее, чем ладонями. Все чаще приходится делать остановки, давать отдых ноющим мускулам. А что, если грести попеременно то одной рукой, то другой? Получается. Надо бы раньше додуматься до такой простой истины.

Больше всего работал правой. Без попутного ветра, который подгонял его вчера, лодка двигалась медленнее улитки, но все же двигалась. Тело постепенно перестало ощущать холод. Согрелся? Вряд ли. Скорее всего, прозяб до бесчувствия. Сильнее, сильнее грести, не дать остановиться стынущей крови. Вон как посинели кисти рук! Похоже, что их окрасила под свой цвет темная, почти черная вода.

Странно, вода здесь какая-то мутная. И не отражает ничего, словно глаз мертвого. В Черном море куда светлее. Все наоборот... Короткий, как мимолетная улыбка, северный день быстро иссяк. На море ложилась ночь. Вторая ночь. Снова до самого рассвета, на целых семнадцать часов, придется оставить надежду на то, что его подберут.

Иногда в темноте Ивану казалось, что он слышит какой-то шум, словно где-то в отдалении шли автомобили. Когда он, совсем еще мальчишка, находясь в прифронтовой полосе, не спал ночами, в их сырой подвал вот так же глухо доносился гул невидимого боя.

Может, это самолет? Вот бы в кабину! Считанные минуты — и дома. Или хотя бы катер... Стоит оказаться на его борту, и сразу прекратятся все муки.

Как только летчик напрягал слух, звук исчезал. Неужели с наступлением ночи поиски прекратили? Нет, такого не должно быть. Если бы он был там, на берегу, и знал, что где-то в море мечется человек, то не дал бы покоя ни себе, ни другим.

— Ну ничего, — говорил он вслух, отгоняя щемящий душу страх. — Я выберусь и сам. Все равно выберусь...

Ему отчетливо виделось, как он доплывает до берега, выползает на насыпь железной дороги, которая проходит неподалеку, и ложится на шпалы. Стоять он не в силах, слишком болят ноги, но машинист заметит его, остановит поезд:

«Садитесь, товарищ капитан. Располагайтесь в вагоне как дома. Посмотрите, как по Руси поезда ходят».

«Вот спасибо!..»

Иван улыбается своим мыслям. По России поезда здорово ходят. Далека отсюда Сибирь, а на скором всего несколько дней ехали. Только лучше мчать прямо на юг, от моря к морю. Выедешь в мае — сначала снег, зима, в Ленинграде — уже весна, а в Туапсе — жаркое лето. Хорошо ехать от зимы к лету, от холода — к зною. Вагон мягко покачивается, в открытые окна ветерок веет, и бегут, бегут за окном бескрайние родные просторы...

Опять задремал.

Курсантская рота авиационного училища идет по городу. Прохожие останавливаются, улыбаясь, смотрят на подтянутых, молодцеватых парней.

— Летчики идут...

— Орлы!..

«Пал с неба сокол с разбитой грудью...»

Это — урок литературы в спецшколе Военно-Воздушных Сил. Курсанты поочередно читают наизусть «Песню о Соколе».

«А ты подвинься на край ущелья и вниз бросайся...»

Вниз — страшно. Но если надо... Как Гастелло!..

Сплю? Песню!

Славное море священный Байкал,
Славный корабль — омулевая бочка.

Хорошая песня. Русская. А Лиля любит другую.

Ой ты, Северное море...

Тоже красивая песня. И у Лили приятный голос. Ему нравится ее голос. Когда соберутся друзья, она веселая, компанейская.

«Лиля, ты знаешь, какая у меня профессия. Если со мной...»

«Не надо об этом, Ваня...»

«Лиля, подожди. Я о детях. Ты расскажи, каким был их отец...»

«Почему был? Есть. И будет!..»

Какие бессвязные, отрывочные мысли! От слабости. Слабеют руки. Почти бесчувственные пальцы отказываются держать дощечки. Сжать. Грести. Движение — это жизнь. Только в нем спасение. Пусть это граничит с безрассудством — блуждать по морю вот так, как он, в темноте, черепашьими темпами, устремляясь невесть куда, — и все же плыть надо: еще нелепее погибнуть здесь в бездействии.

И он плыл. Греб, не зная сам, откуда у него берутся силы.

Словно в награду за это нечеловеческое упорство, ночью, в сплошной темноте, на горизонте метнулся из стороны в сторону луч прожектора. Потом донесся гул мотора, в небо взлетели три ракеты. Сомнений нет: это катер. Значит, его ищут и ночью...

— Э-гей!.. Сюда! Сюда! — закричал Куницын. — Я здесь! Здесь я!

Катер шел, шаря лучом по волнам, вроде бы совсем недалеко: иногда были видны озаряемые ярким светом пенные гребни водных валов. Ох, и высоки же они! Или это оттого, что он плывет лежа на борту? Распрямиться, чтобы набрать побольше воздуха, и крикнуть во весь голос:

— Эге-ей!.. Сюда-а! А-а-а!..

Как он кричал! Он сам удивлялся тому, что еще может издавать такие звуки. Но катер прошел стороной. И опять в пустынном ночном море Куницын остался один.

Ему показалось, будто нечто подобное он уже пережил. Где? Когда? Вспомнить трудно, но, честное слово, было. Только не в море, не в воде. Зимой, в заснеженном лесу. В вершинах деревьев вот так же, как сейчас над волнами, шумел ветер. И так же, как сейчас, у него страшно болели ступни ног. Он шел, опираясь на палку, и вдруг застыл у поворота узкой лесной дороги: там стояли подбитые немецкие вездеходы, а вокруг них валялись трупы гитлеровцев. Партизаны... Может, они еще не ушли далеко?

— Ого-го... Партизаны!.. Партизаны!..

Бред. Это было не с ним. Это было с Алексеем Мересьевым. Он читал «Повесть о настоящем человеке», смотрел фильм и переживал так, будто все происходило с ним самим.

«Иван... Ты дрожишь... — На руку легла теплая ладонь Лили. — А еще летчик».

«Тише. Мересьев...»

Куницын часто спрашивал себя:

«А я на месте Мересьева смог бы так?»

«Смог бы!»

Он готовил себя к этому. Морально. Полковник Горничев говорил:

— Волю нужно тренировать так же, как и мускулы. Летчик не имеет права быть слабым, безвольным ни физически, ни психологически.

Иван со смущением слушал командира. Не так как-то надо говорить об этом. Проще, доходчивее. А впрочем, дело не в красиво построенной фразе. Важна суть, точность мысли...

Он закалял себя изо дня в день. Тренировал и мышцы, и волю. Много занимался спортом, ходил на охоту, учился быть хладнокровным в небе.

«А я на месте Мересьева смог бы так?»

«Смог бы Г»

«Так докажи теперь на деле, что это не просто слова».

«Докажу. Но...»

Мересьеву было, пожалуй, немного легче. Он шел и полз в сухой одежде. Ел кору и ягоды. И еще — снег. А снег — это вода...

Как тебе не стыдно! Ты опять жалеешь себя, ищешь оправдания своей слабости, ищешь лазейку, чтобы счесть тяготы, выпавшие на твою долю, самыми невыносимыми. Сравни: Мересьева не искали — тебя ищут. Не нашли? Но днем был моросящий дождь, а ночью — темень. Потом, море не озеро. В его бесконечном пространстве найти человека так же трудно, как иголку в стоге сена. Терпи, жди утра. Утром обязательно найдут.

Утро, едва забрезжив, повергло Куницына в смятение: на море лег туман. Густой, непроглядный. В трех шагах ничего не видно. Ну и дела...

Стало еще холоднее. Ноги временами сводила судорога. Хотелось вытянуть их, но сделать этого было нельзя: лодка сразу опрокинулась бы. И он лишь время от времени менял позу, покачиваясь, двигал ступнями.

Сквозь туман вяло пробивался рассвет. Вдруг в тишине родился какой-то неуверенный, словно стыдливый, звук. Он быстро перерос в гул. Это был вертолет. Описывая широкие круги, вертолет рокотал иногда совсем рядом, то приближаясь, то уходя в сторону, но был не виден. Куницын понимал, что летчикам еще труднее заметить его, и все-таки перестал грести, надеясь на лучшее.

— Ниже... Ниже... — шептали губы.

Ниже вертолет спуститься не мог: слепой полет в тумане над самым морем опасен. Гудение становилось все тише, тише, и вот уже снова ни звука, только серое море да серая мгла.

А это что? В воде мелькнуло какое-то темное тело. Акулы здесь вроде не водятся. А впрочем, кто его знает? Если в открытом море встречаются полярные акулы, то разве они не могут заплывать и сюда!

Пристально вглядываясь в воду, Иван с досадой поморщился. Он совершенно не знает этого моря. Слышал, что в нем обитает около полусотни видов рыб, но помнил лишь о таких, как семга, сельдь, треска, камбала и навага. Дальше его познания не простирались. Эх, а еще рыбак...

Пусто кругом. Просто очередное наваждение сквозь дрему, игра воображения. Ведь ему сейчас не было бы никакой пользы даже от того, если бы вокруг лодки собрались все живущие в море рыбы. Голой рукой их не поймаешь. Нужна хотя бы удочка. В парашютном ранце была леска с рыболовными крючками... Была...

Туман постепенно редел. Как сквозь матовое стекло, открывалась взгляду строго-холодная, безрадостная поверхность мутно-серого моря, тяжело волновавшегося в тумане. Но впереди в самом деле что-то плывет. Что? Или кто?

Это был тюлень. Вынырнув, он держался в отдалении. Его, наверно, пугала форма и оранжевый цвет лодки. Затем, видя, что незнакомое, необычайной окраски существо двигается медленно и неуклюже, он осмелел и подплыл ближе. Куницын с любопытством следил за тюленем и даже заговорил с ним.

— Ишь ты, млекопитающее... Плыви рядом, — приглашал он, радуясь, что встретил не акулу. На этих животных охотятся, а они по глупости своей иногда близко подпускают человека.

Тюлень дразнил его. Пошевеливая ластами, он легко скользил по воде, нырял, показывая лоснящуюся спину, потом, тоже не без любопытства, уставился на летчика своими немигающими глазами, будто что-то соображая. Иван, стараясь грести без плеска, украдкой подвигался к нему. Им скорее руководил инстинкт, нежели мысль: «Вот бы хватить ножом!» Но тюлень, почуяв подвох, нырнул, выплыл далеко в стороне и скрылся из виду.

Куницыну стало грустно. Опять вокруг ни одного живого существа, лишь угрюмое море, и кажутся умопомрачительными долгие часы одиночества. Напрасно он говорил о том, что смог бы запросто провести, как Гагарин, несколько дней в сурдокамере. Человеку нелегко одному. Но, пожалуй, в сурдокамере легче: знаешь, что за стеной — люди, жизнь. Нажми кнопку — тотчас отзовутся. Здесь никто не придет на самый настойчивый призыв. Его положение не с чем даже сравнить...

А Зиганшин?

Зиганшин тоже был не один. С ним вместе находились три товарища. Как же их фамилии? Все газеты писали о подвиге отважной четверки советских солдат — экипажа самоходной баржи «Т-36», командиром которого был младший сержант Асхат Зиганшин, — а Куницын уже забыл их имена. И сколько суток провели они в океане?.. Вот так штука: мысли и те окоченели...

Вспомнил. С Зиганшиным были Анатолий Крючковский, Филипп Поплавский и Иван Федотов. Они дрейфовали в океане, куда их баржу унесло штормом. Правда, баржа не надувная лодка, так ведь сорок девять суток. И никто из них не дрогнул, не впал в отчаяние, несмотря на голод и холод. Все перенесли и выстояли советские солдаты. После о них так и писали: «Советские...»

Это Зиганшин сказал, отвечая на вопрос американского корреспондента. Тот не верил нашим парням, что они, почти умирая от жажды и голода, не ссорились и не подрались между собой.

— Что же вы за люди? — не то спросил, не то удивился он.

— Обыкновенные. Советские, — спокойно ответил Асхат.

Куницын знал, что удивляло американского журналиста. В книге «Гордое слово», написанной известным полярным летчиком Михаилом Водопьяновым, он читал рассказ о том, как экипаж дирижабля одной капиталистической страны потерпел катастрофу при перелете из Европы через Северный полюс в Америку. Уже через неделю жизни в ледяном плену Арктики члены экипажа, видя, что продуктов остается все меньше, и опасаясь голодной смерти, завязали между собой перестрелку и убили трех своих товарищей.

О звериных законах чуждого нам мира не хочется и думать. Лучше вспомнить о чем-нибудь родном и близком. О приближающемся празднике.

Тут летчику пришла на ум еще одна деталь, которая почему-то показалась ему существенной: четверку отважных нашли в океане восьмого или девятого марта. Значит, в бескрайних просторах моря корабли ходят и в праздничные дни. Значит...

Он то цеплялся, как ребенок, за любое бесхитростное утешение, подбадривая себя, то бросался в другую крайность, рисуя свое положение самыми мрачными красками. Взгляд его рассеянно блуждал по горизонту.

«Земля! Честное слово, земля! Берег...»

Нет, он не кричал. Он лишь мысленно произнес эти слова, различив впереди темную полоску земли.

Летчик веселее взмахнул руками, подгребая дощечками. Теперь есть цель: плыть туда, к берегу, который смутно вырисовывается на горизонте.

Смотри-ка, и тумана как не бывало. Просторно, ясно и свежо кругом. А он и не заметил, когда это произошло. У него возникло мучительное, непреодолимо острое желание: выскочить из лодки и кинуться вперед бегом. Бежать и бежать. Ведь это же нестерпимо — двигаться так медленно!

Увы, по волнам не помчишься вприпрыжку. Не сходи с ума. Плыви... Сколько метров до показавшегося на горизонте берега? Если ты находишься на относительно ровной поверхности — а море ровное, — то горизонт виден в радиусе четырех километров или что-то около этого. Четыре километра — это четыре тысячи метров. Если гребок — метр, осталось четыре тысячи взмахов. Это не так много.

— Раз. Два. Три... И четыре. И пять...

Считая взмахи, Иван упорно греб. Сто гребков — отдых.

— Пятьдесят три...

Тяжело. Отдохнуть? «Грош мне цена, если не выдержу первой сотни».

— Шестьдесят один...

Жарко. Это хорошо. Черт побери, он живет. Он еще поборется.

— Девяносто два...

Как трудно дышать! Не хватает воздуха. Во рту все пересохло. Хотя бы один глоток воды.

— Сто!

Танталовы муки. Сизифов труд. Грозилась синица море поджечь. Взялся летчик море переплыть...

«Вы слышали?»

«О чем?»

«Как летчик море переплыл».

«Это зачем?»

«Шутки ради».

«Брось чудить».

«Не веришь? А я его знаю. Своими глазами видел. Разговаривал с ним. По плечу хлопал. Вот как тебя. Парень на все пять баллов. Наш. Пилотяга. Представляешь? Нет, ты только представь: летчик и море. Один на один. Ночь. Шторм. Дождь. Туман. А он — один».

«Подожди, друг. Загибать ты мастер. Читал я, что кто-то там через Ла-Манш плыл. Или собирался. Ты про него?»

«Ха!.. Ты где, в отпуске был? Тогда простительно. Ведь парень из нашего полка. Ваня Куницын».

«Куницын? Такие шутки о нем? Да ты, часом, не того, а?»

«...А я уже разговариваю сам с собой. И перед глазами все кружится. Со счета давно сбился. Нет, так не годится. Видишь — берег. Это — ориентир. Держи курс прямехонько на него. И утки туда потянули. Эх, ружьецо бы! Стой, а где берег?»

Берега нет. Куда же он девался? Померещилось? Да нет же, вот он. Просто, если долго грести одной рукой, уклоняешься в сторону. Но если при небольшом уклонении видишь не землю, а море, то впереди не берег. Точно, впереди — остров. Не прежний ли? Вот будет шутка: пробарахтался целый день в холодной воде ради того, чтобы покружит в море и вернуться туда, откуда уплыл.

Ах, какая разница! Старый остров — пусть так. Все равно. Судороги раз за разом сводят ноги и спину. Лучше к самому черту в зубы, чем оставаться в ледяных волнах. Это же наказание. Пытка. Сердце молотит, как реактивная турбина, а кровь застыла в жилах, и ты чувствуешь себя связанным, скованным тяжелыми цепями. Порвать их, порвать...

Так, еще сто метров. Отдохни и не надрывайся, рассчитывай силы, финиш еще далеко. Четыре километра минус...

«Какое — четыре? Все сорок. Дистанция марафонского бега. А я плохой гонец. Почему плохой? Я — разрядник. И — летчик. Военный летчик. Капитан».

«Капитан Куницын!»

«Я».

«Слушайте приказ! Вам надлежит срочно доставить вплавь через море срочное донесение командиру части полковнику Горничеву. Передайте ему устно, что ваш самолет потерпел аварию, а не катастрофу. Выполняйте».

«Есть».

«Приказ должен быть выполнен точно, беспрекословно и в срок...»

«Знаю, так гласит воинский устав. Да вот срок...»

Три с половиной километра — это примерно три тысячи пятьсот гребков. Каждый взмах руки для гребка — две секунды. Семь тысяч секунд. Два часа. Даже меньше, если приналечь на весла. Вечереет? Какая разница — в темноте плыть или при дневном свете! На этом острове тоже установлен маяк, ориентиром будет его свет.

И Куницын снова плыл. Долго плыл, очень долго. То ли расчеты его оказались неверными, то ли течение относило лодку назад или в сторону, но давно наступила ночь, третья ночь одиночества, а он все еще не обнаружен.

Мысли об этом вызывали щемящее чувство досады и горечи. Превозмогая усталость и боль в одеревеневшем теле, он греб уже почти машинально. У него осталась одна-единственная и последняя надежда: доплыть до острова, разжечь от маяка костёр и обогреться.

В довершение ко всему совсем занемела шея, сама собой опускалась голова. И тут вдруг Иван заметил, что вода при каждом взмахе рукой отчего-то искрится, горит. Несмотря на изнеможение, он, как загипнотизированный, смотрел на фосфоресцирующий блеск, пытаясь понять его происхождение. У него рябило в глазах...

Лодка наконец ткнулась днищем в отмель. До берега было рукой подать, но у летчика едва хватило сил выбраться на сушу. Ноги совсем не держали его. Особенно правая, на которой он больше сидел. Куницын прилег. И тотчас замельтешили в глазах радужные пятна. Было такое ощущение, будто он проваливается в пропасть.

Его привела в чувство волна. Она словно подтолкнула капитана, и он пополз.

Передвигаться таким образом было, пожалуй, даже унизительно. Иван невесело хмыкнул. Он, заядлый охотник и спортсмен-разрядник по бегу, хаживал, бывало, десятки километров, а тут какую-то сотню метров вынужден ползти, как черепаха, пока доберется до маяка...

Маяк был копией той конструкции, что и на предыдущем острове. Здесь так же валялось много бревен, обрезков досок и щепок, пахло прелью. В сторожке, где стояли баллоны с горючим газом, он нашел сухую палку и расколол ее на растопку. Помня свой прежний печальный опыт, решил сделать что-то вроде факела. Но из чего? Одежда мокрая, в ней не найдешь сухого куска, который можно поджечь. Поразмыслив, Куницын снял со шлемофона компенсаторную тягу. В полетах при сильных перегрузках она прижимала к лицу кислородную маску. Пусть послужит ему еще раз. Из зеленой ленты и резины действительно получилось что-то похожее на факел.

На вышке маяка летчик с осторожностью, на какую был еще способен, приподнял колпак и сунул в пламя свой факел. Резиновые жгуты плавились, обугливались и гасли. Упрямо поджигая их, Иван не один раз поднимал, а затем опускал колпак, чтобы не потушить горелку. А факел упорно не хотел гореть, чадил, тлел, покрывался нагаром, но не занимался пламенем. Только потом, когда летчик завернул в него карандаш и расческу, грубая ткань наконец вспыхнула. Как величайший дар, он понес огонь к груде поленьев.

Костер тоже разгорался медленно. Сырые поленья долго шипели и дымили. От дыма резало воспаленные глаза, текли слезы. И летчик пожалел о том, что не носил на шлемофоне очки. Думал: зачем они в герметичной кабине реактивного самолета? А как бы пригодились после приводнения да и сейчас!

Огонь все-таки победил влагу, и радости пилота не было предела. Он протягивал к пламени руки, поворачивался то одним боком, то другим, постанывая от удовольствия, потом прилег отдохнуть и посушить одежду. От мокрого обмундирования повалил пар, запахла кислым овчина куртки, начало припекать, а Ивану не хотелось отодвигаться от костра.

Он долго лежал, наслаждаясь теплом и покоем. Тело постепенно отходило, но боль сменилась невыносимо противным зудом, и еще сильнее начали мучить голод и жажда. У него так пересохло во рту, что язык, казалось, шуршал, как бумага, а нёбо и десны горели, открытым ртом нельзя было дышать. А рядом, как бы дразня, шумело море. Целое море воды! Это просто пытка: знать, что вода — вот она, и не иметь возможности напиться...

«Иван, ты знаешь, почему в море много воды?»

«Нет, не знаю, отец. А почему?»

Отец хитро улыбается и рассказывает:

«Это, значит, вот как было: цыгане на юг ехали. Всем табором. Дело к осени шло, ну они и тронулись к теплу. День катили, другой, третий. Сначала лесом, потом по степи. А тут, на грех, солнце припекло. Жарища — не дай бог. От колес, от копыт — пыль столбом. Песок на зубах захрустел. Пить хочется, а где попьешь в голой степи? И вдруг прохладой потянуло. Глядь — озеро. Огромное. Большущее такое...

— Мираж? — спросил кто-то, не веря своим глазам.

— Не озеро и не мираж, — сказал старый цыган. — Это море.

Море. Лениво накатывается на берег теплая волна. Подошли к ней лошади, встали — не пьют.

— Умные кони, — сказал старый цыган. — После долгого бега сразу пить нельзя. Да и спешить некуда: воды много, всем хватит.

И сам, по праву старшего, шагнул к воде первым. Помедлил. Зачерпнул полные пригоршни воды. Жадно глотнул и...

Полезли у мудрого цыгана глаза на лоб от удивления.

— Так вот почему в море много воды: ее никто не пьет да и не станет пить. Горькая...»

На лице отца добрая, лукавая улыбка. «Не смейся, отец. Мне так трудно...» «Крепись, сынок...»

«Засыпаю? Рано. Вот просохнет одежда — потом. А вода... Питьевую воду отец называл пресной».

Потрескавшимися губами Иван полушепотом произнес:

— Пресная...

Пресная — выходит, безвкусная. Странно: на земле, дома, где можешь пить воду, когда захочешь и сколько захочешь, совсем не думаешь, что она — пресная. Холодная, теплая, горячая, мутная — это ощущаешь и видишь, а о том, что пресная, не думаешь.

Тем четверым, что сорок девять дней боролись в океане с голодом и жаждой, воды тоже негде было взять. А ели они солидол и свои кожаные ремни, потом даже гармошку съели...

У него на поясе — кожаная кобура. Вот бы сварить! Положить в морскую воду, чтобы кожа набрякла и стала мягче? Да, надо встать и доползти до берега. Ведь неизвестно, сколько времени придется ждать помощи. А-а, ерунда, из кобуры каши не сделаешь...

Подниматься не хотелось. Тепло разморило летчика, по всему телу разливалась блаженная истома, лень было даже пошевелиться. А что, если и в самом деле немножко вздремнуть? Совсем немного. Всего пять минут...

Впадая в сладкое забытье, отрешенно подумал: «Усну — проснусь нескоро, и костер погаснет. Тогда опять — холод и мрак. А костер — это сигнал для тех, кто меня ищет...»

Борясь с сонливостью, он поднес к глазам руку. Вся в ссадинах и порезах, кровоточащая кисть в красном свете костра была похожа на потрескавшуюся резиновую перчатку, надутую воздухом. Рука безвольно опустилась...

Удобно примостившись рядом, Сережа положил головку ему на грудь, и он ощутил теплое тело сына. Ивану от тяжести нельзя вздохнуть полной грудью и неловко долго лежать в одном положении, однако он боится пошевелиться, чтобы не потревожить ребенка. А где Юрик? В своей кроватке или с Лилей? И почему так тянет холодом с другого бока? Видимо, одеяло сползло. Нужно укрыться получше. Летчик пошарил вокруг себя рукой, нащупывая одеяло, и открыл глаза.

«Так недолго на сырой земле и концы отдать. Костер-то потух. А дома ждут дети...»

Мысль о смерти в момент, когда он уже вырвался из лап моря, находится на земле и сидит у костра, словно наэлектризовала его. Капитан рывком сел. На глаза навернулись слезы. Однако он думал не о себе. Дети!..

Перед его мысленным взором в который раз возникали лица сыновей и жены. И это было как удар, от которого сыпались искры. Куницын порой готов был отказаться от борьбы во имя собственного спасения, но стоило ему представить полные тоскливого ожидания и мольбы глаза Лили, глаза своих мальчишек, как его с новой силой охватывала жалость к ним. Даже в воображении он не мог выносить их плача. И тогда летчик, отец и муж, забывая о своей беде, спешил к ним. Не он, а они нуждались в поддержке, заботе и помощи. Иван торопился спасти их от роковой вести, от долгого горя.

«Не сдаваться, терпеть, жить! — снова и снова приказывал себе Куницын. — Подбросить в костер дров...»

Дрова тлели, пламени почти не было. Он слишком долго лежал в бездействии, даже дремать начал, а теперь расплачивался за это. По тому, какими холодными и скользкими были поленья, Иван определил: нагрянул мороз. Чем же оживить костер? В домике стоят баллоны с ацетиленом. Притащить один, открыть вентиль и направить струю в пламя? Но как отсоединить баллон от остальных? И не произойдет ли взрыва? Придется ждать, пока огонь сам сделает свое дело. Видишь — темнота отступает.

Он не сразу понял, откуда льется свет. И вдруг, вскинув голову, замер: пылало небо. Пылало самыми фантастическими красками. Уследить за сменой красок было невозможно. Нежнейшие оттенки цветов — красного, малинового, желтого и зеленого — внезапно переходили в пурпурные, фосфорически-зеленые, лиловые и молочно-белые.

Огромный сноп лучей незаметно развернулся и мгновенно образовал грандиозный занавес. По нему проходили разноцветные волны. Неуловимо для взгляда рядом повис, искрясь и переливаясь, еще один... И еще... Потом вся эта феерическая картина исчезла. На темном небе вновь остались только звезды, но они казались теперь колючими, как иней, потом стали тускнеть.

Третья ночь после аварии была нескончаемой. Подумать только — третья ночь! Куницына томила, подобно неутолимой жажде, потребность оказаться среди людей, прикоснуться к кому-нибудь, услышать живой голос, посетовать на свое положение, чтобы в ответ раздалось хотя бы самое равнодушное:

— Да брось ты!.. Бывает хуже...

Если расслабиться и не двигать ни одним мускулом, боли не ощущаешь. Но откуда эта неясная тревога? Слышишь: кто-то сидит рядом. Тогда почему он молчит? Кто это, такой неразговорчивый? Костюченко? Он, видимо, за что-то обиделся на него. Ладно, пусть. Обида пройдет, и вдвоем они быстрее придумают, что делать дальше. Вдвоем всегда веселее, и посоветоваться можно...

«А почему я не иду домой?»

Верно: почему? Это так просто — встать и пойти домой. Переодеться, попить и поесть.

«Так почему же я продолжаю сидеть?»

«А-а! Я на боевом дежурстве. Начались тактические учения, летчикам объявили тревогу, они заняли готовность номер один и вот уже который день находятся на аэродроме. Никто не имеет права уйти домой до тех пор, пока не дадут отбоя. Только почему все молчат? Обычно в нашем аэродромном домике стоит оживленный гомон, стучат о стол костяшки домино, хлопает дверь, а сейчас тихо и холодно».

Холодно? Иван очнулся, словно от толчка. Костер догорал. Над морем, над островком рассветало. Он выбрал поленья покрупнее и положил их на кучу тлеющих углей. Пусть дымят. Дым — это лучший сигнал.

В робком свете наступающего дня Куницын ползал по острову, собирая все, что могло пригодиться для костра. Остров был довольно обширным, больше первого. Поверхность его тоже оказалась голой. Лишь кое-где стелился ползучий кустарник. На веточках Иван заметил какие-то ягоды. Сок их показался ему приятным. Он сжевал несколько штук и решил потерпеть. Вот если через часок-другой не начнет мутить, не появится боль или резь в желудке, тогда можно еще поесть. А пока — хватит. Он заставил себя отвернуться и медленно побрел в сторону, к костру.

Костер разгорелся. Ветра не было, черный дым поднимался над островком высоко к небу. Но почему же никто не обращает внимания на этот дым? Неужели в море сегодня нет ни одного судна?

Вполне вероятно. Сегодня — шестое. Завтра — большой праздник. Самый торжественный: Седьмое ноября. Годовщина Великого Октября. Никогда не предполагал, что придется встречать этот праздник одному, на диком скалистом островке, затерянном посреди моря.

Тишина.

Так тихо бывает в строю, когда прозвучит команда «Смирно».

Замрут на мгновение шеренги. Кажется, даже не дышит никто. А потом...

— К торжественному маршу... Побатальонно... И грянет оркестр.

И вздрогнет от единого удара сотен армейских сапог нарядная, празднично убранная площадь.

Парад...

Нет, не только в парадной колонне приходилось Куницыну встречать праздники. Был курсантом — стоял на посту. Стал летчиком — нес боевое дежурство. Одно всегда оставалось неизменным: рапорт стране, народу о том, чего достиг в учебе и службе. Рапорт и одновременно клятва — добиться еще большего.

Это вошло в привычку. Но что сделать сейчас? Может быть, попытаться плыть дальше?

Капитан огляделся кругом, увидел серые валуны, рыжеватый островок скудной северной растительности во впадинке, вышку маяка на бугре, призрачную даль над холодным морем. Тишина. Лишь глухо накатываются на берег мутные волны.

«Нет, силы уже не те, чтобы снова отправляться в плавание. Нужно ждать здесь. Ждать, если понадобится, еще три дня, десять дней. За этот срок если не поисковая группа, так смотритель маяка появится».

— Ждать! — приказал себе летчик.

Это был самый строгий приказ из всех приказов, которые когда-либо получал капитан Куницын за время многолетней службы в армии. Вся жизнь воздушного бойца была связана с выполнением приказов, но ни один из них не требовал от него такого поистине нечеловеческого напряжения. Привыкший жить в большом и дружном коллективе, он вдруг смертельно устал от одиночества, и теперь ему понадобилось огромное усилие воли, чтобы заставить себя остаться, подобно Робинзону, на клочке необитаемой земли.

Борясь со страстным, жгучим желанием вскочить, бежать, плыть, ползти куда угодно, лишь бы уйти отсюда, Куницын вдруг вспомнил окопы и красноармейцев, к которым он ползал, будучи мальчишкой. Сколько раз фашисты ходили на них в атаку! Однако они не отступили.

— Ни шагу назад! — гремело над полем боя. — Стоять насмерть! Паникерам и трусам не место среди нас. Ни шагу назад!

— Ни шагу!.. — шептал Иван потрескавшимися губами. — Тебя ищут, и ты должен подавать людям сигнал дымом. Займись чем-нибудь. Не засни. Собери еще дров. Работай...

Так, то разговаривая сам с собой, то подолгу замолкая, он подбрасывал в костер дрова, с помощью ножа и пистолета мастерил костыли и время от времени обводил взглядом сливающуюся с мутным небом сизую поверхность моря.

Вокруг глухо шумели волны. От воды резко пахло сыростью и рыбой.

Дальше