Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Шторм в сто баллов

Лодку подкидывало, мотало то вправо, то влево и несло, несло в неизвестном направлении. Как всадник, который оказался на спине полудикого коня без узды, Куницын мчался, скользил с гребня на гребень. Он не сопротивлялся влекущей его силе, лишь инстинктивно отклонялся то в одну, то в другую сторону, чтобы сохранить равновесие. От мысли, что близится печальный конец, немая тоска больно сжимала сердце, но страх уже прошел. Где-то рядом с мыслью о неизбежном конце продолжала упорно биться другая: а так ли уж безнадежно его положение, как ему кажется? Все ли средства спасения исчерпаны?

Напряженно размышляя, Куницын вдруг встрепенулся. К лодке должен быть прикреплен небольшой насос, сложенный в специальном кармане! В минуту растерянности он совсем забыл о нем. А в свое время считал, что хорошо знает нехитрое устройство лодки. Вот ведь как паника лишает памяти.

Насос действительно оказался на месте. Маленький такой, напоминающий собой кузнечный мех в миниатюре: две дощечки, оклеенные сложенной в гармошку влагонепроницаемой тканью. Схватив насос, Иван начал лихорадочными движениями накачивать воздух в борта-баллоны. Конечно, если прорезиненная ткань лопнула, если в ней появился хотя бы незаметный, как от иглы, прокол, то тут уж ничего не поделаешь. Но бороться надо до последней возможности.

Борта долго оставались сморщенными, жухлыми. Нагибаясь, летчик снова прислушивался, не шипит ли, вырываясь сквозь скрытое отверстие, нагнетаемый воздух? Нет, кажется, баллон цел.

Облегченно вздохнув, Куницын уже более спокойно продолжал сжимать и разжимать дощечки насоса. У него появилась уверенность в том, что ему удастся удержать лодку на плаву. О дальнейшем пока что думать он не мог и не хотел.

Трудно сказать, сколько времени продолжалась такая работа: может, час, а может, и два. Но она отвлекла от мрачных мыслей и немного согрела.

Наконец лодка была надута и снова обрела устойчивость, плотно облегла тело человека. Эх, если бы еще и весла, тогда и самому можно было двинуться в путь.

Мрак над морем тем временем сгущался все больше. Ночь, долгая северная ночь, полновластной хозяйкой вступала в свои права...

В этом диком северном краю капитан Куницын начал служить недавно, но казавшуюся нескончаемой темноту он переносил гораздо легче, чем круглосуточный день, когда солнце всего лишь на один час заходит за горизонт. Ночь в этих широтах была для него одним из самых удивительных явлений и нисколько не тяготила его.

Летчикам, прибывающим сюда, сразу же объясняли, что чудеса северной природы могут оказаться пагубными для них. Полярное сияние вызывает помехи в радиолокационной аппаратуре самолета, а рефракция — преломление света луны или солнца сквозь мглистую завесу ледяных кристаллов, повисших в воздухе, — искажает, как бы сдвигает видимые предметы в сторону, вводя в заблуждение пилотов при заходе на посадку. Но, даже зная об этом, Куницын все равно не мог оставаться равнодушным перед красотой таких магических явлений. Наблюдая их, капитан всякий раз испытывал ни с чем не сравнимое, возвышающее, обновляющее чувство. Но он стеснялся красивых слов и только негромко говорил стоящему рядом Николаю Костюченко:

— Смотри, смотри. Ух ты, красотища какая!..

— Ничего сказать не могу, — взволнованно откликался Николай.

В свои тридцать два года Костюченко оставался таким же непосредственным, каким был в курсантскую пору. Он радовался шумно и бурно и, приходя в сильное возбуждение, произносил отдельные слова с белорусским акцентом. Голос его переходил с тенора на глуховатый басок:

— Повезло нам, Иван Тимофеевич. Где еще такое чудо увидишь?

Тогда друзьям казалось, что вечно будет лучисто-ясным и неподвижным воздух, а служба здесь, на Севере, — одним из лучших периодов в их военной судьбе. Но как обманчивы и зыбки надежды! Еще вчера Куницын в кругу товарищей наслаждался тишиной и покоем, а сегодня он оказался во власти разгневанного моря. И сразу же ощутил, как невыносим гнет нескончаемой тьмы.

Конечно, командир, летчики и техники, сержанты и солдаты сделают все, что могут, чтобы найти его как можно быстрее. Коля Костюченко, редкий человек и искренний друг, прилетел бы, приплыл бы сюда на чем угодно, рискуя ради товарища собственной жизнью. Но даже всемогущий локатор бессилен нашарить одинокого человека в огромной пустыне моря, над которым низко, почти касаясь волн, ползут дождевые тучи.

«Значит, надо выбираться отсюда самому, — решает Куницын. — Надо грести руками».

Еще раз уточнив по ручному компасу, в каком направлении находится берег, летчик лег грудью на борт, опустил руки в воду. Пальцы и ладони обожгло словно огнем, тупо заныли суставы. Взмах, другой... Лодка двинулась вперед.

Попутный ветер усилился, но грести в таком положении было неудобно: мешал стоявший горбом спасательный жилет. Куницын снял его и положил на колени.

Шум ветра и моря напоминал гул горной реки во время весеннего разлива. Потом к судорожным вздохам волн присоединился какой-то странный шелест. Иван не сразу понял, что сверху по нему хлещет сильный дождь. А, да не все ли равно! И без того он промок, кажется, до самых костей.

Занятый то одной, то другой надвинувшимися бедами, Куницын долгое время не думал ни о чем постороннем. Не вспоминал даже о еде, хотя обычное время ужина давно миновало. Больше всего тревожила мысль о том что ему придется провести ночь один на один с морем, пробиваться к берегу сквозь кромешную тьму, бороться с волнами до самого утра. А грести тяжело. Давно ли, кажется, начал он двигаться, но уже хочется передохнуть, переменить позу: мокрая одежда тяжела и холодна, она давит и сковывает тело. «Прямо-таки как стальные рыцарские доспехи», — подумал летчик.

Посидев несколько минут распрямясь, чтобы дать отдых спине и мышцам рук, капитан опять лег на борт, но вдруг баллон легко прогнулся под ним. В чем дело, опять стравливается воздух? Так и есть. Надо снова браться за насос. И надеть жилет. Но где он?

Жилета не было, его, очевидно, выбили и унесли волны. Иван метался из стороны в сторону, резкими гребками поворачивая лодку. Но разве заметишь что-нибудь в такой беспросветной мгле, если с трудом видишь даже собственные руки...

На небе ни звездочки. Лодка ненадежна, то и дело приходится насосом накачивать воздух в ее баллоны. А под лодкой такая глубина, о которой страшно подумать. Ну до чего же он глупо поступил, сняв с себя капку! Теперь и близок локоть, да не укусишь...

В голову пришла странная мысль, возмутившая его до глубины души. Если он утонет, будут считать, что в полку произошла катастрофа. Если же его найдут — будет записана только авария. А это не одно и то же. Катастрофа — самое тяжелое происшествие, связанное с гибелью человека. В таком случае с командира части взыщут строже. Но ведь это будет несправедливо. Летчик-то погиб (Куницын так и подумал о себе — в третьем лице) не одновременно с самолетом, а спустя несколько часов после аварии, погиб только потому, что упал в море, а не на сушу.

В памяти шевельнулась знакомая фраза. Он как будто услышал ее среди шума и плеска волн:

— Смотри, мужик, не посрами русское воинство!..

Да, именно эту фразу любит повторять командир части полковник Горничев. Или назовет в другой раз не мужиком, а парнем. В его устах эти слова звучат как-то по-особому, подчеркивают расположение и доверие к человеку. Обычно он называет подчиненных по званию и фамилии, а скажет «парень» или «мужик», — значит, надеется на тебя, доволен тобой.

Полковник нередко напутствовал этой фразой, провожая в полет, и его, Ивана. И Куницын всегда старался выполнить задание как можно лучше, чтобы услышать после возвращения на аэродром глуховатый, с хрипотцой, басок командира:

— Хорошо летал сегодня, мужик!

Сегодня... Нет, это было вчера и позавчера. А сегодня... Полковник, конечно, и не представляет, сколько «мужик» успел натворить глупостей.

Нет, не в полете. Куницын не сомневался в том, что во время аварии он действовал правильно, зато после приводнения начал делать одну ошибку за другой. Во-первых, рано освободился от подвесной системы и бросил парашют. Во-вторых, поддался отчаянию и попусту выпалил целую обойму патронов. В-третьих, снял с себя и не уберег капку, хотя знал, что лодка травит воздух...

«Не спеши, шустрячок» — так, наверно, сказал бы с мягким укором командир, слушая торопливые, сбивчивые объяснения. Это — одно из тех слов, которые Горничев произносит редко и как бы невзначай. Говорит он, по своему обыкновению, негромко, в голосе его не услышишь намека на иронию или раздражение. Скорее, наоборот, в слове «шустрячок» прозвучит добродушное, по-отечески ласковое снисхождение, но если полковник обронил такое слово — остановись, подумай: ты или не сказал ему самого главного, перечисляя ошибки в полете, или необдуманно порываешься сделать что-то опрометчивое.

«Ну и слабак же я! — поморщился Куницын. — Раскис, совсем раскис со страху. Прямо обалдел. Вспомнить стыдно, не то что Горничеву или еще кому рассказать. Ладно, парашют потерял, ладно, сдуру палить начал в белый свет как в копейку, так еще, видишь ли, и жилет прохлопал. Ну не олух ли! Нет, так дальше нельзя, а то и в самом деле пойдешь ко дну как топор!..»

Однажды, выполняя стрельбу из пушек по наземным мишеням, Куницын затянул пикирование и вывел истребитель из атаки на предельно малой высоте. После руководитель стрельб сказал:

— Ну пикнул — аж пыль столбом!..

Это можно было расценить как лихачество, чего Горничев не терпел. Однако он не стал торопиться с выводами, внимательно выслушал объяснения Куницына и лишь потом рассудил:

— Все правильно, мужик. Поскольку ошибку осознал сам, наказывать не буду. Только впредь не повторять. Ясно?

— Так точно! — повеселев, отвечал Иван. И вдруг, смелея, спросил: — А что сказали бы вы, товарищ полковник, если бы я атаковал реальную цель?

— Шустрый ты парень, — добродушно улыбнулся Горничев. — Но дерзость в бою и бездумный риск — не одно и то же...

В другой раз Куницыну пришлось услышать слово «шустрячок» в ином звучании. Ему предстоял полет по маршруту в облаках, а руководитель полетов подняться в воздух не разрешил, так как синоптики предупредили о возможном ухудшении погоды. Заметив проходящего по аэродрому командира, Иван кинулся к нему:

— Товарищ полковник, почему мне не дают лететь? Я справлюсь.

Он не сказал: «Как-никак я летчик второго класса», но подумал об этом. Горничев мягко остановил его:

— Не спеши, шустрячок. Прижмет облачность в воздухе — спохватишься, да поздно будет.

Прав был командир. Вскоре с северо-запада низко поползли густые, лохматые тучи, и Куницын, окажись он в небе, вряд ли смог бы пробиться сквозь них к посадочной полосе, тем более что справа от аэродрома гора, а слева высокая сопка.

Вот так всегда — где спокойной строгостью, где добрым словом — полковник Горничев умел удержать каждого от необдуманных, поспешных действий и неоправданного риска. А что сказал бы он сейчас? Нет, командир не одобрил бы его поведения после катапультирования.

А что сказал бы майор Железников?

Командиром эскадрильи Железникова назначили недавно. Молодой комэск не нашел еще верный тон в обращении с подчиненными и держался официально сухо, подчас резко. Его нарочитая степенность при невысоком росте и худощавой фигуре порой вызывала улыбку. Юра Ашаев как-то в шутку заметил, что у майора железо не только в фамилии, но и в характере.

Полковник Горничев, несмотря на более высокое служебное положение, был проще, доступнее. Он умел безбоязненно переступать границу начальственной сдержанности и дружелюбно, как бы на равных, беседовать с любым человеком. При этом лицо его выражало самую искреннюю, отечески добрую заинтересованность и готовность немедленно помочь словом или делом.

Горничева любили. Когда полковник руководил полетами, летчики, слыша его голос в эфире, всегда чувствовали командира так, словно он находился рядом, в одной кабине, понимали, что называется, с полуслова и летали уверенно, смело. Все были как бы связаны незримой нитью, а это чувство делало коллектив спаянным, сильным и целеустремленным.

Сейчас, борясь с волнами, Куницын особенно остро ощутил, как тяжело терять связь с тем, откуда черпаешь силы. Это ощущение и повергло его на какое-то время в уныние. Но с чего он взял, что о нем забыли? Чушь! Полковник Горничев сделает все, чтобы организовать поиски. Он до тех пор не уйдет из штаба домой, пока ему не доложат, что все его распоряжения выполнены. Командир — он у них такой: прежде всего заботится о подчиненных, а уж потом — о себе. Он из тех людей, которые не умеют жалеть себя.

Вглядываясь во мрак ночи, Куницын медленно греб и думал, думал. Последняя мысль, мысль о том, что есть люди, которые не жалеют себя, показалась ему в этом плавании настолько важной, что у него возникло непреодолимое желание немедленно до конца вникнуть в ее глубокий смысл. Да, да, надо разложить ее, как сложную алгебраическую формулу, на более простые значения, более доступные для понимания.

В сознании отчетливо всплыли чьи-то необычные слова: «Да здравствуют люди, которые не умеют жалеть себя!» Где он слышал или прочитал эту фразу, летчик вспомнить не мог, да к тому же до сего времени не очень-то и задумывался над ней. Ему представлялось, что не жалеть себя — не столь уж трудное дело. А чего тут сложного? Отдавай все силы без остатка работе, не щади себя; если грянет война, в бою отдай, не раздумывая, жизнь за командира и боевого друга; щедро дари внимание и заботу близким — разве этого мало?

Оказывается, жалость к себе — нечто более хитрое. Она прежде всего — инстинкт сохранения жизни и, как всякий инстинкт, настолько сильна, что иногда, пробудясь в своей первобытной сущности, может вырасти до невероятных размеров, обернуться гибелью. Видимо, в минуты страха некоторые абсолютно здоровые люди потому и умирают от разрыва сердца: их убивает, как мгновенный удар тока, невероятный импульс такой жалости.

Был же в авиации случай — парашютист погиб неизвестно отчего. Опустился — на теле ни царапинки, а уже не дышит. Единственное, что могло послужить причиной смерти, — испуг.

Вот так, наверно, и в пропасть срываются. Стоял человек прочно, а глянул вниз — и рухнул: его толкнул гипноз жалости к себе.

Или почему, скажем, мечется в бою трус? Он боится, что его убьют или ранят, заранее жалеет себя. Проще говоря, дрожит за свою шкуру, из-за чего и теряет голову. Страх парализует волю, лишает разума, толкает на безрассудные поступки, обессиливает физически.

В тот момент, когда начала жухнуть лодка, именно такой инстинктивный приступ страха за собственную жизнь испытал и Куницын. Летчик думал лишь о своей беде, лишь о себе, и это едва не погубило его: он забыл даже о том, что в лодке есть насос.

Не сразу к нему вернулась способность рассуждать. Ему было необходимо, чтобы кто-нибудь утешил его, подал хоть какую-то весть о том, что уже начаты поиски. Тут и пришли воспоминания о близких и друзьях. Правда, вначале это были мысли о самом себе, как ожидание чьей-то жалости и поддержки. Даже трусости своей он устыдился сперва лишь потому, что хотел выглядеть в своих глазах и перед людьми мужественным, смелым.

Туманными, расплывчатыми были также его размышления о важности профессии военного летчика. Они шли больше от того, что осело в мозгу из услышанного на митингах и собраниях, прочитанного в газетах и книгах, чем от сердца, и в глубинной своей подоплеке тоже замыкались на собственном «я». А первой проникновенно-личной заботой о других явилась мысль о том, что если его не найдут, то полку запишут катастрофу.

Он живо вообразил себе, как это будет выглядеть. На всех собраниях и совещаниях при подведении итогов боевой учебы за каждый месяц и квартал какой-нибудь старший начальник, отмечая достигнутые полком успехи, сделает паузу и грустно скажет:

— Все это хорошо, товарищи, но...

И за этим «но» пойдет речь о катастрофе, которая постигла его, капитана Куницына. И все летчики и техники, все сержанты и солдаты опустят голову, а полковник Горничев сокрушенно вздохнет, чувствуя себя виноватым больше всех.

Куницыну было очень обидно думать об этом. Разве можно подвести людей, которых любишь? Нет. Такого допустить нельзя.

Капитан снова испытывал страх за собственную жизнь. Но теперь это была жалость к себе ради других людей, ради большого коллектива. Она не расслабляла, она делала летчика злее и сильнее, пробуждая и укрепляя в нем волю к борьбе со стихией. Надо выстоять, спастись и рассказать, что случилось в воздухе с самолетом. Рассказать, даже умирая, первому встречному, чтобы тот все передал Горничеву. Хороший он человек, заботливый командир. Несмотря на занятость, всегда поинтересуется, как семья, дети.

Сыновья... Лиля... Как они сейчас там? Конечно, им уже сообщили о несчастье...

Они выросли в одном городе. Лиля сумела стать ему и любящей женой, и верным другом, и товарищем. Без нытья, с пониманием, часто с шуткой переносила она все неудобства кочевой жизни офицерской семьи. Ни разу не пожаловалась на тяготы, которые встретились после переезда сюда, в северный гарнизон. Ладно, мол, часом — с квасом, порой — с водой.

Лиля... Никогда не услышишь от нее упрека или сетований на судьбу жены летчика. Другие, смотришь, мечутся, упрашивают, настаивают, требуют от мужа невозможного: «Брось летать! Подумай о себе. Обо мне подумай. О детях!»

Да, есть и такие. Иван знает. Они не находят себе места, когда муж уходит в полет, не спят, ожидая его, и во многих окнах военного городка всю ночь не гаснет свет.

Лиля, конечно, тоже сильно переживает, но молчит; провожает его на аэродром и встречает радостно, с улыбкой, с шутками. Лишь глаза...

Иван словно увидел в ночном мраке глаза жены. В них нет слез. Они сухие, в них лучистое сияние счастья и в то же время глубоко затаенная боль, тревога, ожидание, надежда и всей силой женской воли сдерживаемый страх, почти крик:

«Нет! Нет!..»

Жена... Велико будет ее горе. При всей ее выдержке она все-таки женщина. А сыновья?

Сыновья совсем еще малыши. Сереже через пять дней исполнится четыре годика, а Юрику всего четыре месяца. Ничего не понимает. Если не выкарабкаться отсюда, то он отца и помнить не будет...

Пожалуй, еще вчера, еще сегодня утром Куннцын не мог даже представить, как дороги ему дети. Он гордился, что у него два сына, он хвастался ими перед товарищами, готов был нянчить их, не спуская с рук. После полетов бежал с аэродрома домой, торопясь узнать, что его ребятишки веселы и здоровы. Но все же чувства к детям, которые жили в душе Ивана до сих пор, он назвал бы теперь холодно-спокойными. Лишь сейчас, перед лицом опасности, Куницын до конца осознал силу отцовской ответственности и любви.

Эта ответственность за будущее детей заставила Ивана напрячь все силы. Сдаться — значит оставить их сиротами. А он сам рос сиротой, он знает, что значит с малых лет лишиться отца. То, что ему невыносимо трудно, в конечном счете не имеет никакого значения для ожидающих его детей. Надо бороться за свою жизнь ради них. В этом его отцовский долг.

Закоченевшие руки отказывались сгибаться, грести стало тяжелее. В плечах и локтях, в каждом суставе все острее ощущается боль. Вокруг не видно ни зги. Куда он плывет? Может, просто кружится по волнам на одном месте?

А что сделать, чтобы плыть наверняка? Отсыревшая стрелка компаса не светится, звезды скрыты за тучами. Глаза режет от напряжения и соленой морской воды. Временами приходится надолго закрывать их и двигаться вслепую. Остается одно: ориентироваться по ветру. Однако и на ветер надежды мало, он порывисто налетает то справа, то слева, крутит и мечется, словно гончая, потерявшая след зайца.

Положив на борт натруженные руки, Иван смежил веки: «Отдохну немного. Самую малость...»

Куницын знал другое море — южное. Он родился в приволжской степи, а рос в городе Туапсе, на берегу морского залива. Уйдя в армию, часто проводил там отпуск, любил купаться, охотиться, рыбачить. Когда в последний день отпуска вышел на рыбалку, водная гладь сверкала и переливалась в солнечных лучах, казалось, что вот-вот вспыхнет, загорится. Теплый был день, безветренный, ласковый...

Хлестнула волна, грубым рывком подбросила лодку. Иван вздрогнул и очнулся. Неужели он чуть не уснул? Ночь и море решили теперь убаюкать его, заставить забыть о своем положении.

«Этого еще не хватало! — испугался и разозлился капитан. — Усну — и конец, верная гибель».

Чтобы избавиться от расслабляющей тело и волю дремоты, летчик стал сильнее грести. Вначале это ему удавалось, но вскоре сон опять начал сковывать мышцы. Сами собой опускались веки, и открывать их навстречу колким брызгам становилось все труднее.

Снова впадая в забытье, Иван сквозь шум ветра и всплески волн услышал грустную и нежную мелодию. Сперва она доносилась будто издалека, потом сникла, затихла совсем и вдруг зазвучала отчетливее, громче, в ее переливы вплелись тревожные, берущие за душу аккорды. И он вспомнил: полонез Огинского «Прощание с родиной».

Впервые Куницын услышал эту мелодию, еще будучи курсантом — военного авиационного училища. А недавно они с Лилей слушали радиопередачу, посвященную трагической судьбе польского композитора и истории создания этого музыкального произведения. Но почему полонез зазвучал здесь, над ночным морем?

«Иллюзия, — пронеслось в сознании. — Опять засыпаю. Нет никакой музыки... И спать нельзя. Рано еще прощаться с Родиной. Надо жить!»

А как бороться с иллюзиями?

Иллюзии нередко возникают у летчиков в слепом полете, когда самолет идет в непроглядной темени облаков. Приборы показывают, что машина находится в горизонтальном полете, а пилота неотвязно преследует ощущение, что он мчится со снижением в крутом развороте.

В таком ложном ощущении всегда таится опасность. Стоит поддаться ему, отвести взгляд от приборов, двинуть рули не в ту сторону, которую диктует авиагоризонт, — и ты камнем полетишь вниз.

Впрочем, противостоять иллюзиям слепого полета не столь уж сложно. Тряхни головой, перемени позу, пошевелись, следи за показаниями приборов и верь только им.

Так, видимо, надо избавляться от иллюзий и здесь, в условиях полной темноты и непрерывной морской качки. Но вот беда — одолевает еще и тягучая дрема.

Как прогнать сон? Надо петь. Он где-то читал об этом.

Почти неслышным голосом, еле разжимая потрескавшиеся губы и отплевываясь от горькой морской воды, Куницын запел. О матери, которая куда-то провожает своего сына, и сыне, который прощается с ней.

Песня была грустной. Ну ее, эту песню! Затянуть бы что-нибудь веселое, но из головы выветрились все песни, которые он когда-либо знал. Ага, вот:

В жизни всему уделяется место,
Рядом с добром уживается зло.
Если к другому уходит невеста,
То неизвестно, кому повезло.

Из всех слов лукавой, шуточной финской песни Куницын вспомнил сейчас только один этот куплет и ее задорный припев с непонятными словами: «Рулатэ, рулатэ, рула...»

Песня приободрила. Иван даже улыбнулся, догадываясь, почему пришли на ум именно эти слова.

Однажды Лиля рассердилась на него. Не хотела, чтобы он уходил на охоту.

— Опять будешь пропадать невесть где больше суток, а каково мне? Ты об этом и думать не хочешь. Вот возьму и уеду, тогда спохватишься.

В таких случаях, когда жена с укором выговаривала ему, Иван обычно отмалчивался. А тут усмехнулся и с нарочитым вздохом поддразнил:

— Уедешь, значит? Ну что ж, смотри, твое дело. Если к другому уходит невеста, еще неизвестно, кому повезло...

Блеснув глазами, Лиля хотела рассердиться еще сильнее, а вместо этого рассмеялась. Она сама любила потихоньку напевать веселую финскую песенку, а в ней, оказывается, нашлись слова и против нее.

На второй день, когда Иван возвратился домой, Лиля встретила его как ни в чем не бывало. Она вообще не умела долго сердиться, а после разлуки, даже самой короткой, становилась еще внимательней и всё хлопотала возле стола, зная, что аппетит у Ивана завидный.

А уж как поел бы он сейчас, после многочасового купания в холодных морских волнах! При мысли об этом у Ивана засосало под ложечкой...

Нет, к черту воспоминания. Лучше петь. Песня отвлекает, помогает забывать невзгоды, отбиваться от сна. Только какие в ней дальше слова? Ага, вспомнил:

Песенка эта твой друг и попутчик...

Если бы кто-нибудь мог наблюдать эту картину со стороны, он бы ужаснулся и счел ее невероятным видением. В неистово ревущем море, среди встающих на дыбы волн двигался человек на хрупкой лодке и пел хриплым, простуженным голосом веселую песню. Можно было подумать, что он сошел с ума. Но никто этой картины не видел, а сам Иван не размышлял о том, что показалось бы постороннему наблюдателю. Все свои мысли и усилия он старался сконцентрировать теперь на борьбе с дремотой, которая выключала сознание. А пока он не спал, сознание вело его вперед.

Вперед, вперед! Пядь за пядью! Петь! Разговаривать с самим собой!

Тяжело бороться в одиночку. Тяжело...

От непрерывного шума волн звенит в ушах. Звон усиливается, растет, переходит в басовое гудение, похожее на жужжание шмеля. В него вплетается какой-то хрустящий звук, точно над ухом рвут брезент, и откуда-то сыплются искры...

Какие искры? Это же трассирующие снаряды! В небе идет воздушный бой. В крутом вираже мчится наш краснозвездный «ястребок», а вокруг него, как осы, вьются вражеские истребители. Держись, друг, держись!..

Куницын сердито мотнул головой, усмехнулся: «Ну вот, теперь кино смотрю. Галлюцинации...»

Впрочем, почему галлюцинации? Разве не было такого, что один наш самолет вступал в схватку с целой группой фашистских? В истории полка записан эпизод, как младший лейтенант Владимир Судков встретился в воздухе с пятью «мессершмиттами». И не дрогнул, одного сбил, остальных рассеял.

Потом, когда он дотянул до аэродрома и посадил свою машину, все ахнули. Плоскости ее представляли настоящее решето. Сквозь ободранный снарядами фюзеляж виднелись бензобаки, обшивка стабилизатора висела клочьями, металлические ребра перебиты. На таком израненном самолете летчик сражался не на жизнь, а на смерть. И вышел победителем. В полку о нем сложили песню. Ее поют и сейчас.

Капитан попытался представить себе динамику того воздушного боя — и не смог. Это трудно даже вообразить: один против пятерых на подбитой машине! А он? Он сейчас тоже один против пятерых: море, ветер, холод, голод, жажда. Иван долго противился жажде, но не вытерпел. Ведь кругом — вода. Она, конечно, горько-соленая, он знает это, но почему не попробовать? Чуток. Самую малость. Чтобы смочить рот.

Он не устоял перед искушением и глотнул. Вода обожгла язык, словно наждаком прошла по деснам и нёбу. Фу, дьявол, ну и гадость! Ничего, терпи, казак, живым будешь. Еще глоток и еще...

«Ну вот, подкрепился, теперь можно с новыми силами двигаться дальше. Куда? Да бес его знает куда. Трус в карты не играет! Меня вроде как в бою сшибли, и я сиганул с парашютом. Так что же, в плен сдаваться, что ли? Нет, дудки! Будем пробираться к своим. Как Маресьев!»

— Врете, душегубы, не на того напали! — с ожесточением процедил летчик сквозь зубы, обращаясь к ветру и волнам, как к неким живым и злобным существам. Он вдруг осознал, что не имеет права на слабость. Ему теперь страстно хотелось добиться того, чтобы им гордились. Чтобы полковник Горничев мог сказать: «Я же знал, что Куницын выдюжит! Я верил и верю в своих летчиков!..»

А море продолжало штормить. Волны подбрасывали лодку, будто играли со щепкой. Одна из них подняла капитана над хаосом других гребней, и ему показалось, что впереди мелькнула какая-то точка света. Вроде крупной звезды. Мелькнула и пропала. Потом появилась снова.

«Не может быть! — не поверил Куницын. — Померещилось...»

Некоторые путешественники уверяют, что без воды можно прожить немногим более двадцати часов. Затем глаза наполняются светом, и это значит, что наступает конец. Неужели прошло уже столько времени с тех пор, как он катапультировался?

Летчик на минуту закрыл глаза, чтобы дать им отдых, и опять стал всматриваться в ночную мглу. Впереди и в самом деле призывно вспыхивал, то тускнея и пропадая, то появляясь вновь, красный огонь. В его мерцании угадывалась какая-то правильность, ритмичность.

Проверяя себя, Иван отводил взгляд, поворачивал голову в стороны. Если свет будет виден и там, значит, это галлюцинации. Нет, там только темень. Тогда впереди что? Катер? Но он бы двигался, рыскал по курсу, на нем были бы и другие огни.

— Маяк! — прошептал Куницын, еще не веря своим глазам, но сердце его забилось сильнее. — Конечно маяк...

Огонь маяка. У них на аэродроме тоже есть неоновый светомаяк. Он установлен возле ближней приводной радиостанции в створе посадочной полосы. Видишь его мигание — смело снижайся туда: впереди аэродром. Интересно, а что обозначает этот маяк? Очевидно, берег. Ивану очень хотелось, чтобы там был берег.

Вспышки все ярче и ярче. Похоже, что маяк уже недалеко, но Куницын не стал обманывать себя. По опыту ночных полетов он знал, что в темноте огни всегда кажутся очень близкими, однако это не так: ночь скрадывает расстояние. Учитывая это, Иван смирял охватившую его радость. Излишнее волнение пагубно не только в минуту опасности, но и в момент избавления от нее. Не торопи этот момент, распредели силы так, чтобы не выдохнуться, не проглядеть что-то на полпути. Ты летчик. Ты знаешь это.

Прежде всего — лодка. Поработать на всякий случай насосом, осмотреться как следует. Может, это какое-нибудь судно? Нет — маяк. А маяк в море всегда служит для людей путеводной звездой, ориентиром, куда надо держать курс.

Огонь больше не пропадал. Его не могли затушевать ни дождь, ни мрак. Мигал он размеренно, вроде бы бесстрастно и механически ровно, но сколько тепла и обещаний в каждой вспышке! Не спуская глаз с маяка, Куницын греб и греб одеревеневшими, не чувствовавшими холода руками. В его воображении уже рисовалась встреча со служителем маяка, который заботливо обогреет, напоит и накормит человека, попавшего в беду...

Хорошо бы сейчас в жаркую баню, а потом поесть перловой каши. Иван сам не знал, почему ему захотелось именно перловой. Где он ел эту кашу? Кажется, еще во время войны, мальчишкой. А потом — в подготовительной авиационной спецшколе. Там все называли перловую кашу «шрапнелью», досадовали, что их «заряжают» перловой по нескольку дней подряд. А ведь она вкусная. В летной столовой здесь, на Севере, кормят отменно, но самые изысканные блюда не могут идти в сравнение с горячей перловой кашей. Потом — чай. Такой, чтобы в стакане кипел. Он попросит старика (Иван полагал почему-то, что служителем маяка окажется старый рыбак), чтобы непременно был кипящий чай.

«Только бы не испугался, когда я постучусь в его сторожку, — размышлял летчик, — а то, чего доброго, и дверь не откроет. Надо подать голос заранее».

Маяк все ближе и ближе. Он как бы поднимается над волнами. Наверно, под ним очень высокая башня. Возможно, там есть и прожектор, и моторная лодка. Вот бы выслали навстречу!

— Э-э-эй!

Голос прозвучал хрипло. Никто не откликнулся на такой вялый призыв о помощи, никто его не услышал. А земля — вот она, рядом. Видимо, какой-то мыс или полуостров, далеко выступающий в море, потому что вокруг него — волны и волны. Вон с каким гулом и грохотом разбиваются они о камни.

Летчика ожидало разочарование. Перед ним был не берег и не мыс, а небольшой островок, вроде скалы, возвышавшейся над морем. На ней и стоял маяк, предостерегающий моряков от возможного столкновения с этой скалой в ночной темноте. Ладно, пусть островок, пусть скала. Только бы выбраться на сушу, ощутить под ногами земную твердь, отдышаться, прилечь, вытянуть онемевшие ноги.

Предвкушая отдых, Иван устремился вперед и не сопротивлялся, почувствовав, что его несет к скале, которая почти отвесно вставала из моря. Он не замечал, с какой яростью налетали на остров обгонявшие его волны. Лишь в самый последний момент, когда гремящий водоворот подхватил лодку и швырнул ее на темную гранитную стену, инстинкт, осторожность, а скорее всего, летная смекалка подсказали ему, что делать: защищаясь, летчик выставил руки вперед.

Назад, скорее назад! Он нарушил одно из главных правил, которые хорошо знают все мореплаватели: не приставать к берегу с наветренной стороны. Теперь волны свирепо били его о крутой каменистый берег.

Трудно сказать, сколько времени и сил потребовалось летчику, чтобы обогнуть эту скалу. Шлюпка терлась бортами о гранит, могла вот-вот превратиться в обыкновенный мешок и спеленать ему ноги. Иван так отчаянно отталкивался, греб с таким исступлением, что начал задыхаться. И все же ушел от опасного места. Сделав небольшую передышку, он обогнул островок и подплыл к берегу с подветренной стороны.

Здесь берег оказался более пологим, и Куницын кое-как выполз на сушу. В лодке было полно воды, но он потянул ее за собой.

Все тревоги и волнения, страх за свою жизнь, ежеминутная возможность утонуть — все это наконец осталось позади. Но у Ивана не было сил радоваться. Кружилась голова, стучало в висках, точно рядом по огромной наковальне бил многопудовый молот, и летчик свалился на каменистый грунт. Он неподвижно лежал на твердой, незыблемой земле, а ему все казалось, что море продолжает швырять его то вверх, то вниз, и маяк раскачивался перед глазами, словно на качелях.

Так вот она какая — морская качка во время шторма. Она намного тяжелее воздушной болтанки. На самолете в вихрях атмосферы броски бывают более сильными и злыми, но переносить их вроде бы легче. Болтанку к тому же можно в какой-то мере смягчить, парируя крены и клевки машины рулями. Морскую качку ничем локализовать нельзя. Ты целиком и полностью в ее неистовой власти. А она бьет и бьет, методично, последовательно, и бесконечно. Не случайно, наверно, есть такое выражение: «пытка качкой».

Моряки измеряют шторм в баллах. Сколько баллов сегодня? Три, пять? Все двенадцать? Для корабля такая качка, которую перенес он, может, и невелика. Но для его маленькой лодки сила волн казалась неимоверной. Было, пожалуй, все сто баллов. Даже здесь, с подветренной стороны, волны с ревом накатывались на берег. Порой они накрывали бессильно распластавшегося летчика. Куницын не шевелился, не подавал никаких признаков жизни, и никто не спешил к нему на помощь.

Дальше