Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

8

Как только прозвучали сигнал «Отбой», Голубева все же отправили на санитарной машине в расположение полка. Сопровождал его врач, который перевязывал рану. Дорогой он не раз спрашивал:

— Жара не чувствуешь? Температура не повышается?

— Нет. Все нормально, — отвечал Голубев, а сам думал: «Как же, так я тебе и скажу!» Он проверял: есть жар или нет? Вроде и вправду не было. Только плечо ныло, особенно когда трясло машину. Да голова болела, может быть, и не от раны, а от бессонных ночей и усталости, а тут еще запах бензина и нагретой солнцем резины в тесном кузове «санитарки» был неприятен до тошноты.

В медпункте Голубеву помогли вымыться под душем. Он старался не замочить бинты, но все же они пропитались влагой.

— Ничего, сменим, — сказал врач.

Рану он не открывал, только смотал мокрый бинт и накрутил новый, ватную подушечку с лекарством не трогал. А Юрию любопытно было посмотреть, какая у него рана, он ведь ее не видел там, на стрельбище: когда упал, ее закрывала одежда, потом подбежал врач и наложил повязку.

В палате больных не было. Белые стены, тумбочки, подоконники, занавески на окнах. Кровати, покрашенные под «слоновую кость», аккуратно заправлены. После теплого душа Юрий чувствовал и облегчение, и усталость, смыл пот и пыль, а слабость стала еще более ощутимой.

— Ложись, отдыхай, — сказал врач. — Если что-нибудь понадобится, зови дежурного, он будет здесь, в соседней комнате.

Дежурный фельдшер, низенький, широкоплечий сержант с простым лицом и добрыми глазами — он помогал Голубеву мыться, а сейчас стоял у двери, — при этих словах врача показал рукой, где именно его комната.

В мягкой чистой постели пахло свежими простынями. Юрий с наслаждением вытянулся, расправил раненое плечо, прохладная ткань приятно нежила тело. «Как все неожиданно и так удачно сложилось, — думал Юрий. — Ранение пустяковое, отосплюсь теперь не только за учения, но и за всю службу, недельку, наверное, здесь продержат». Голубев хотел по порядку обдумать все события. Но не успел. Глаза стали слипаться. Через несколько минут он спал.

Проснулся Голубев на рассвете. Приподнялся, чтобы посмотреть в окно; плечо тупой болью напомнило о себе. Юрий облокотился здоровой рукой о подоконник. Двор был пуст. Синеватый рассвет открывал казармы, деревья, клумбы. Только окно дежурного по части светилось бледным электрическим светом. Полк еще спал. «Чего же я так рано проснулся? Хотел несколько суток проспать, а встал так рано. — Юрий подсчитал: — Заснул часов в девять вечера, сейчас четыре, значит, спал семь часов. Вот привычка, даже после ранения лишнего часа не прихватил!»

Было тихо, прохладно, в голове радостная свежесть. Глядел на голубоватый в свете утра двор, и вспомнились слова песенки: «Снятся людям иногда голубые города, у которых названия нет». «А я, наверное, буду петь после службы так: «Снятся людям иногда полковые города, у которых названия нет». В Ленинграде у нас бывает по утрам такая же голубоватая дымка.

Какой удивительный вираж произошел в моей жизни! Ребята и девчонки учатся в институтах, а я вот в Каракумах. Вадька — в индустриальном, Зойка — на филологическом, даже троечник Федулов прошел в финансово-экономический. Он проскочил. А я вот лежу — раненый рядовой Голубев... А что, это звучит: был ранен! А как дома воспримут мое ранение? Мать, конечно, переполошится, придет в ужас. А отец? Он относился ко мне последние годы как-то иронически и даже презирал меня. И вот теперь вдруг узнает, может быть, даже письмо ему напишут. «Ваш сын совершил героический поступок...» Отец будет рад, скажет: «Перебесился». Он вообще был доволен, что я угодил вместо института в армию. Совсем не переживал и не отчаивался, как мать. Значит, он был прав: меня здесь обломали, обтесали? Но что, собственно, произошло?» Юрий припомнил свою службу: никаким особенным мерам воздействия вроде бы не подвергался. Нелегко, конечно. Чуть свет — подъемы, кроссы, учения, всюду быстро, бегом, ни минуты расхлябанности. «Что ж, так и прошли бы два года, если бы не услыхал замполит, как я пел песенки?..» Да, с этого все и началось... Слушал лекции, беседы, политинформации, слова стукались и отскакивали, как горошины, ничего в голове не оставалось, кроме своей убежденности: разговоры-разговорчики, а в жизни все не так! «А что, собственно, меня не устраивает? — спросил себя Юрий. И вспомнил беседы с Колыбельниковым. — Я ему даже не мог толком объяснить свое отношение к жизни, а доказательства замполита увязаны в стройную убедительную систему. Скучновата она, эта система, уж очень все зарегулировано. А что противопоставил ему я? Ну, при беседе с ним я делал вид, будто не все могу высказать. Но сейчас, сам с собой, я могу быть до конца открытым? Чего я хочу? Для меня идеал справедливости, скромности, честности, принципиальности — Ленин. Мне кажется, обюрократились, очерствели некоторые работники. Но где они? Кто из таких встретился на моем пути? Взяточники и хапуги в институте? Так они разгуливали до первого вмешательства прокурора. С кем же я хотел бы схватиться? Что поправить? Колыбельников говорит: третьего не дано — или с нами, или против нас. Значит, я в чем-то против? Тогда в чем же? Что в конце концов меня не устраивает? Вот и получается — сам я толком не знаю, чего хочу, или, как говорит майор, нет у меня положительной программы, одни отрицания».

Около домика дежурного сверкнула золотом на солнце труба сигналиста, поплыл над городком протяжный зов: «Поднимайсь! Поднимайсь!» Ох и не любил же его Юрий! Особенно в первые недели службы, голову под подушку прятал, только бы не слышать это проклятое «Поднимайсь!». Больше всего запомнилось Юрию из первого месяца службы тягостное ощущение недосыпа. Дома он спал вволю. А тут уставал от армейских нагрузок, да еще поспать не давали, семь часов, и — будь здоров! — труба поет: «Поднимайсь!»

Городок мгновенно ожил: побежали, затопали сапогами роты и взводы. Солдаты, оголенные до пояса, загорелые, мускулистые. Увидел Юра и свою пятую роту. Знакомые лица: Дементьев, Мерзляков, Савельев, Иргашев.

Зашел в палату фельдшер-крепыш:

— Ну как ты себя чувствуешь? Давай померяем температуру.

— Нормально. Чувствую хорошо.

— Все равно подержи градусник, надо проверить.

Юра положил холодную стеклянную трубочку под мышку, мурашки пробежали по спине. «Я действительно отлично себя чувствую. Значит, проверяющему майору никакой зацепки против Колыбельникова не будет». Температура оказалась в норме — 36,6.

— Порядочек, — сказал сержант.

— Ты кто же — брат милосердия? — спросил весело Голубев.

— Хватай выше, — с напускной серьезностью сказал дежурный. — Я фельдшер, сержант медицинской службы!

Он, видно, был хороший, незаносчивый парень.

— Ты здесь, в армии, стал медиком? На курсах учился?

— Нет, на гражданке, медицинский техникум окончил. Я акушер. Так если рожать надумаешь, могу быть полезным.

Юра удивился:

— Почему ты себе такую смешную специальность выбрал? Ты же парень. Неудобно женщинам при тебе рожать.

— Когда прихватит, брат, не до этикета! И вообще, как в каждом деле, тут главное — умение, от него и уважение к тебе пойдет. Меня, брат, очень уважали женщины в нашем районе, к моему дежурству рожать подлаживались. Рука у меня легкая — все дети моего приема как огурчики здоровые, горластые, орут — на весь город слышно. Я их специально по попкам шлепал, чтоб громче кричали, воздуху больше при первых вздохах набирают. Когда свои дети пойдут, поймешь, как это здорово! Я всему району родня, уже Многие меня привечают — и отцы, и матери, и дети. Так что специальность моя очень хорошая. Всегда я при радости!

Юрий глядел на доброе лицо сержанта — оно действительно было доброе, иначе о нем не скажешь: ласковые, улыбчивые глаза, нос круглый, приплюснутый, почему-то такие простые лица называют деревенскими, хотя и в городах курносых, веснушчатых, с носом пуговкой не меньше. Во всем облике фельдшера была какая-то мягкость, заботливость, мудрость не по возрасту. «Действительно, его все уважают в районе, такого нельзя не уважать», — поверил Голубев.

— Давай умываться. Сейчас завтрак принесут. В туалет пойдешь или сюда воды принести? — спросил фельдшер.

— Сам пойду. Я же здоров.

Юра умылся одной рукой, раненая в плече хоть и сгибалась, но было больно.

В коридоре застучали посудой, все тем же приветливым говорком кого-то встретил фельдшер, потом позвал и Юру:

— Пойдем сюда. Тут у нас столовая.

В маленькой светлой комнатке было всего два стола, накрытых белыми накрахмаленными скатертями.

— Ну как, вместе сядем? Или больной отдельно, персонал отдельно? — спросил фельдшер.

— Давай вместе.

— Тогда устраивайся вот здесь. Это мой стол. — Сержант положил в тарелку по кусочку селедки, рагу с картошкой, пододвинул хлеб и включил маленький пластмассовый репродуктор, который висел над столиком. Голос полкового диктора заканчивал рассказ о случае на учениях пятой роты: «Рядовой Голубев — отличник боевой и политической подготовки. Воинское мастерство, высокая сознательность помогли ему совершить мужественный поступок». Фельдшер почему-то шепотом сказал:

— Про тебя. Эх, жаль, поздно включил. — И, перейдя на обычный тон, спросил: — А как вас зовут?

Голубев улыбнулся от такого неожиданного перехода:

— Юрой.

— А по батюшке?

— Александрович. А зачем тебе, мы же на «ты»?

Сержант спокойно пояснил:

— Мы и будем на «ты». А при посторонних я буду тебя величать Юрий Александрович. Знатных людей обязательно по отчеству звать полагается, чтоб имя твоего отца, который тебя взрастил, тоже все знали.

Юрий опять заулыбался: все у этого фельдшера по-своему объясняется. Подумав о том, что в поступке его, пожалуй, важную роль сыграл Колыбельников, Юрий захотел сказать в тон сержанту тоже что-то оригинальное:

— У меня должно быть два отчества: Юрий Александрович Иванович. Майор Колыбельников не меньше отца моего в этом деле участник.

— Тогда ты, как испанец, будешь: Юрий-Мария-Луиза-дон-Симон-Александрович-Иванович, — веселым речитативом проговорил фельдшер.

— А как твое имя?

— Вилен Тимофеевич Бикетов. — И, заметив удивление, которое вызвало такое необычное для деревенского парня сочетание, пояснил: — Батя у меня один из первых коммунистов на селе, в честь Владимира Ильича Ленина меня нарек Виленом. Хорошее имя, правда?

В пластмассовой коробочке репродуктора между тем опять зашипело, потом зацарапало, и послышался голос начальника клуба:

— Товарищи солдаты и сержанты, пока вы завтракаете, предлагаем вашему вниманию стихи о фронтовиках.

После этих слов гитара издала несколько красивых аккордов и вдруг перешла на ритмичную мелодию, под которую Голубев пел одну из песен тогда, за казармой. Глаза Юрия от изумления так расширились, что сержант с тревогой спросил:

— Что с тобой?

— Ничего, я так, мелодия знакомая.

Гитара между тем перешла на полутон, и хрипловатый голос, похожий на простуженный голос фронтовика, перекрыл музыку:

Он не стонал. Он только хмурил брови
И жадно пил. Смотрели из воды
Два впалых глаза. Капли теплой крови
В железный ковш стекали с бороды.
С врагом и смертью не играя в прятки,
Он шел сквозь эти хмурые леса.
Такие молча входят в пекло схватки
И молча совершают чудеса!

Гитара опять мягко зарокотала струнами, как только смолк голос чтеца. И снова зазвучала мелодия другой знакомой песенки. Юрий не понимал, что происходит. Уж не снится ли все это? Не может быть, чтобы Колыбельников ради того, чтобы сделать приятное раненому, решился на этот музыкальный сюрприз. Нет, замполит на такое ни за что не пойдет!

А мелодия между тем опять уступила микрофон чтецу:

Есть высшее из всех гражданских прав:
Во имя жизни встретить ветер боя
И, если надо, смертью смерть поправ,
Найти в огне бессмертие героя.

— Хорошие слова, — сказал одобрительно сержант. — Это все для тебя передают.

— Почему? — Юрий искренне удивился: ведь сержант ничего не знает о его беседах с Колыбельниковым.

— Я так полагаю, что для тебя, не иначе.

После завтрака Юрий лег на кровать. У него не то чтобы испортилось настроение, а как-то стало не по себе от мысли, что Колыбельников не от души, не в силу своего чистого, справедливого характера отнесся к нему хорошо, а все происходит по казенной, четко отлаженной системе. Может быть, его ввели в какую-то невидимую, очень сложную воспитательную машину, похожую на синхрофазотрон? Да, именно такую же сложную и большую, но только невидимую. У пульта управления в штабе сидит замполит Колыбельников. А его, Юрия, пропускают через фазы и отсеки этого грандиозного психологического аппарата, и он где-то теряет свои отрицательные качества, где-то воспринимает что-то новое, добротное, полезное для характера. Все — беседы, стихи по радио, случай на стрельбище, слова фельдшера — стало представляться одной линией этого воспитательного конвейера.

Не может быть, чтобы события последних недель были просто стечением случайностей! Уж очень они крепко связаны, направлены в одну цель, исходят из одного центра. Но, с другой стороны, не может быть запланирована и осуществлена такая опасная мера, как ранение! Это явная случайность.

Тут у Юры мелькнула мысль, которая ставила все на свои места: «Наверное, нет в этих делах ничего особенного — замполит просто хороший политработник и благородный человек, он занимается своими обычными делами, и не ко мне одному, а вообще ко всем так внимательно и по-деловому относится. Может такое быть? Вполне. И скорее всего, это именно так».

Но теперь Юрию не хотелось быть для майора одним из многих. Хотелось все же чувствовать себя ближе других к этому умному человеку.

После завтрака, перед началом занятий, прибежал Дементьев и с порога зачастил:

— Ну как ты здесь? Нормально? Ребята тебе привет шлют. Если крови надо, будет кровь!

— Ничего не надо! Царапина! Я хоть сейчас на занятия.

— Ишь, понравилось в героях ходить! Вчера в боевом строю остался, сегодня на занятия пошел!

— Да я не думал ни о каком геройстве ни тогда, ни сейчас.

— Скромность героя украшает! Но ты отлежись. Храп отрабатывай. Слыхал, как о тебе по радио передавали? Гремит наша пятая рота. Капитан Пронякин кум королю ходит!

— Писем из дому нет?

— Не было. Будет — принесу. Я вечерком, после занятий, приду к тебе. У нас сегодня весь день противохимическая защита, в спецгородок поедем. Что передать ребятам? Официально спрашиваю, как комсорг, использую в политработе.

Голубев выкатил грудь, встал в позу этакого силача добра молодца и сказал, как с трибуны:

— Желаю успехов в боевой подготовке! — и помахал рукой, будто перед ним стояли те, к кому он обращался.

— Прекрасные слова! — поддержал его шутку Дементьев.

— И главное — сам придумал!

— Ну, ты раненый, большего от тебя и ожидать нельзя!

— Я же не в голову раненный.

Чуть не сорвалось у Дементьева с языка: «И в голову тоже!», но вовремя спохватился, прямо на лету перехватил эти слова. Но взглядом обожгли друг друга. Юрий уловил, что комсорг мог это сказать. И вообще, в суетливой торопливости Дементьева почувствовал Юрий скрытое намерение сержанта обойти даже короткий серьезный разговор, будто никаких проблем и не было, служба шла и идет нормально.

— Ну мне пора! Чтоб не опоздать на построение. Давай кантуйся за нас всех. Дадут нам сегодня жизни, в прорезиненных балахонах на жаре, представляешь? Ну, привет! — Дементьев шагнул за дверь.

Юрий видел в окно, как он, крепкий, коренастый, бежал через двор к расположению роты, бежал легко, красиво. Голубев, глядя на него, подумал: «Кряжистый, как лесоруб, а летит, как танцор».

После ухода Дементьева Юрий попросил у фельдшера бумаги и конверт, написал домой письмо и не без гордости, хоть и облекал все это в шутливые слова, сообщил, что теперь он настоящий солдат — потому что ранен хоть и в учебном бою, но рана совсем не учебная!

Вечером пришел навестить майор Колыбельников. Голубев поднялся с кровати: он лежал поверх одеяла в больничной пижаме.

— Не вставайте! — пытался остановить его Иван Петрович, вытягивая вперед руки.

— Належался, уже надоело, товарищ майор.

— Врач говорит, все будет хорошо.

— Я чувствую себя нормально.

— Вот и прекрасно.

Юрий ловил взгляд майора. Хотелось понять, только ли затем, чтобы узнать о его состоянии, пришел замполит. Будет ли продолжение прежних разговоров? Очень хотелось спросить, зачем майор сделал из него героя. Его придумка, Юрий отлично сознавал это. Но майор, как и Дементьев, вроде бы немножко лукавил, не встречал взгляд Голубева и, видно, хотел ограничиться обычным разговором, которые ведут с больными, не желая их волновать и беспокоить.

Убедившись, что Колыбельников о серьезном сегодня не заговорит, Юрий спросил сам:

— Товарищ майор, зачем вы все это сделали?

Колыбельников не стал уклоняться, делать вид, что он не понимает, о чем идет речь.

— Так надо было, Юра. Прежде всего для тебя. Я хотел тебе помочь. И помог. Но благородный поступок ты совершил сам. Не сомневайся. Я только тебе подсказал. А все остальное, необходимое для мужественного поступка, ты нашел в себе. И я очень рад этому.

— Недавно вы были обо мне другого мнения.

— Да, было в тебе такое, что мне не нравилось. Оно тебя портило, обедняло. Ты гораздо лучше, чем старался выглядеть. Какой-то туман застилал тебе глаза.

— Я и сейчас не могу в себе разобраться, а вы вот уже во мне все поняли.

— Ты ошибаешься, многое и мне еще неясно. — Майор помолчал и задумчиво добавил: — Но главное я понял.

— Расскажите, пожалуйста! — горячо попросил Юра.

Колыбельникова радовал этот разговор, даже не сам разговор, а то, как Голубев себя вел. Он теперь был не прежний — сам себе на уме, сомневающийся, ироничный; теперь он явно делал шаг навстречу замполиту.

— Как бы тебе, Юра, разъяснить это понагляднее!.. Жизнь человека можно сравнить, например, с листом бумаги, где записаны не только все видимые его поступки, но нанесена еще и тайнопись. Пока этот скрытый смысл не проявлен, все в человеке кажется понятным, простым, очевидным. Но в каких-то принципиальных поступках, как в реактивах, тайнопись проявляется и становится видной между строк, на полях, вдоль и поперек прежде написанного текста. Всего этого так много, что простота и понятность пропадают. Вот эта сложность и составляет личность, определяет характер человека. Абсолютно понятных окружающим и самим себе людей нет. И это естественно — человек в постоянном развитии. Хорошо, четко ложатся все — и тайные, и явные — строки жизни у людей с крепким стержнем. Вкривь и вкось — у людей с шаткими убеждениями и слабой волей.

— Значит, у меня вкривь и вкось?

— Скажу еще кое-что, только не обижайся. Ты нахватал много знаний, или, как принято сейчас говорить, информации. Но у тебя по молодости лет еще нет все объединяющего, необходимого для личности социального стержня. Ты, Юра, был блуждающий и только сейчас становишься ищущим. Это уже хорошо!

— По пословице — кто ищет, тот всегда найдет?

— Очень важно еще — что именно найдет. Мне бы хотелось, чтобы ты нашел себя как будущий советский поэт. Ведь талант — это такая редкость. Он у тебя есть. Надо тебе обрести прочный социальный стержень, и будет порядок.

Колыбельников сознавал: идет очень важный разговор, от которого зависит не только его, замполита, авторитет, но, может быть, и поворот в судьбе этого способного юноши. Воспримет или не воспримет он то, к чему так хочет приобщить его Колыбельников? Понимая это, Колыбельников волновался, но и радовался, что появилось это внутреннее волнение, оно всегда помогало прежде в такие вот ответственные минуты, придавало нужную страсть и убедительность его словам.

— Как же мне обрести этот стержень? — спросил Юрий.

— Важно, чтобы ты этого сам захотел. Ты должен понять необходимость этого прежде всего сам.

— Я, кажется, понял, — сказал Голубев.

— Понял или кажется?

— Кажется, — честно сказал Голубев, потому что не ощущал в себе полной ясности и потому еще, что привык говорить Колыбельникову правду. Не хотел и не мог с ним кривить душой.

— Спасибо тебе, Юра, за доверие, — будто уловив его мысли, сказал майор. — Если бы ты сказал, что тебе все абсолютно понятно, это было бы обидно для меня. Я бы тебе не поверил. Убеждения в одночасье не меняются. Они как создаются, так и меняются в течение длительного времени. Ты, пожалуйста, больше спрашивай меня обо всем, что тебе непонятно. Я постараюсь честно и откровенно отвечать. По-моему, ты убедился еще в нашей первой беседе — на все твои вопросы я говорил без утайки, все, что думаю.

Юра глядел на доброе лицо Колыбельникова и думал: «Не знаю, чем все это кончится, оправдаются ваши надежды или нет, но все же очень хорошо, что вы встретились мне в жизни».

У Юры даже был порыв сказать это майору, но удержала стыдливость показаться сентиментальным, нежелание выглядеть желторотым юнцом; он впервые чувствовал себя мужчиной, который ведет на равных такой вот серьезный разговор.

— Ну ладно, поправляйся. Мне пора, партийное собрание в первом батальоне.

Юра проводил майора до двери, попрощался и долго смотрел вслед Колыбельникову, думая о том, как хорошо быть вот таким убежденным, умеющим разобраться в любых сложностях жизни. «Ну а что мне мешает овладеть всем этим? Лень. Боязнь, что все это слишком сложно, непонятно, потребует много сил. Значит, опять — лень? Нет, еще и подспудные сомнения — а нужно ли мне все это? Можно ведь прожить и без этих сложностей. Значит, опять — лень? Мозговая, мыслительная лень. Откуда же она взялась? Где я ею заразился? Дома и в школе приучали меня жить и трудиться настойчиво. Откуда же это размагничивающее состояние? Когда оно появилось?»

О многом думал Юрий в дни лечения в полковом медпункте. Вспомнил разговоры с дружками, перебирал в памяти свои стихи. Пришел в конце концов к заключению: главное, что запало из бесед с Колыбельниковым, — была формула: «Третьего не дано, только «за» или «против». Юрий и раньше слышал ее, но не доходила она до сердца, не превращалась в руководящую поступками идею. И вот замполит убедил, научил пользоваться ею, и все начало вставать на свои места. Проверяя на этой формуле свою прошлую жизнь, Юрий думал с запоздалым стыдом: «Какой же я был темный! А еще строил из себя борца за правду! Говорил о высоких материях — справедливость, интересы народа! Рассуждал: «у них», «у нас», — а что я понимал в этом? Нахватался верхушек, а разобраться, что к чему, не мог, не было этого вот критерия — «за» и «против».

Когда Голубева выписывали из медпункта, он сказал Бикетову, с которым подружился:

— Скажи, акушер, какой самый большой вес ты помнишь у новорожденного?

— Около пяти кило. Один мальчонка, даже с зубом народился.

— Ну вот, теперь в свою практику можешь записать новый рекорд: семьдесят пять килограммов и все тридцать два зуба!

— Хорош новорожденный! — поддержал шутку фельдшер.

— Я не шучу, Вилен Тимофеевич! Будь здоров!!

Дальше