Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Радость победы

Ромашкин всю войну мечтал отоспаться после окончания боев, думал: завалится на неделю и будет спать беспробудно. Но вот представилась такая возможность, а спать совсем не хотелось. Солдаты и офицеры ходили по огромному городу, на его улицах кое-где еще догорали головешки. Небезопасно было передвигаться между многоэтажными зданиями, выгоревшими внутри. Иногда махина в пять — семь этажей вдруг плавно кренилась и с грохотом падала, подняв пыль выше соседних домов.

И все же Ромашкин со своими ребятами ходил, рассматривая чужой мир, глядел на вывески кафе, магазинов, кинотеатров, мастерских, заглядывал в брошенные квартиры, разговаривал с вылезшими из подвалов стариками и женщинами. У них был измученный, пришибленный вид — еще не опомнились после бомбежек и артиллерийского обстрела.

Во дворах, скверах, на площадях толпились красноармейцы, умывались, сушили портянки у костров, варили еду, смеялись, отдыхали.

Ромашкин вместе с ребятами вернулся к кострам своего полка. В это время подъехали на "газике" член Военного совета Бойков и командир дивизии генерал Доброхотов.

— Ну, как жизнь, товарищи? — весело спросил Бойков.

С тех пор как Ромашкин видел его последний раз, Бойков немного располнел, лицо округлилось, но глаза по-прежнему были улыбчивыми и добрыми. "Забот стало меньше, — подумал Василий, — вот и поправился". Генерал увидел Ромашкина, воскликнул:

— Жив наш курилка! — И шагнул навстречу, протягивая руку.

— Живой, товарищ генерал, — ответил Ромашкин.

Разведчики гордо поглядывали на бойцов, сразу их окруживших: вот, мол, как наш командир с таким большим начальством, запросто!

— Что-то ты за войну мало вырос! Сколько хороших дел совершил, а все в лейтенантах ходишь.

— В старших, — поправил Ромашкин.

— Товарищ Доброхотов, надо поправить это дело. Скоро перейдем на мирные сроки выслуги. Надо Ромашкину хотя бы капитаном войну закончить. Заслужил!

— Поправим, товарищ член Военного Совета, — сказал комдив. — В бою ведь так: воюет и воюет человек, делает свое дело хорошо, а мы к этому привыкаем, будто так и надо. Сегодня же отправлю представление.

— Мне по должности не положено, — смущенно сказал Ромашкин.

— И должность найдется, — успокоил комдив.

Ромашкин посмотрел на своих разведчиков. "Значит, придется с ними расставаться? Куда и зачем уходить мне от своих людей? А может, даже из полка заберут?" Василий торопливо стал просить:

— Товарищ генерал, может быть, довоюю со своим полком до победы, а там видно будет?

— Все, уже довоевался. Нет у нас впереди боевых задач. Мы войну завершили.

Вдруг зароптали, заговорили солдаты, молча слушавшие весь этот разговор:

— Как же так, а Берлин?

— Мы на Берлин хотим!

— Воевали, воевали, а Берлин без нас брать будут?

— Ведите нас на Берлин!

Бойков улыбался, потом негромко, чтобы затихли, сказал:

— Вы свое дело сделали. Остались живы, разве этого мало?

— Мало! Мы Берлин хотим взять!..

— Вот развоевались! — засмеялся Доброхотов.

Генералы уехали по своим делам, а солдаты еще долго говорили о том, что в Берлине побывать надо бы.

Василий думал о погибших друзьях, они представлялись ему живыми. Вот отец в наглаженном синем костюме, при галстуке, всегда деловитый, озабоченный какими-то городскими делами. Василий так и не видел отца в военной форме, поэтому вспоминался он в своем гражданском костюме. Блестя золотыми зубами, встал в памяти улыбчивый, отчаянный Иван Петрович Казаков. В его доме теперь горе, родные даже не подозревают о той шутке, которую Петрович придумал для них. На все чудачества, наверное, были бы согласны его близкие — и траншеи отрыли бы, и по колени в воде ночь просидели бы, только бы возвратился их Иван. А Костя Королевич, голубоглазый, румяный, стоял, стеснительно потупясь, будто ни к боям, ни к подвигу никакого отношения не имел. И мудрый, добрый комиссар Гарбуз словно заглянул в душу Ромашкина и напомнил: "Повезу тебя на Алтай, подберем тебе самую красивую невесту в районе". А всегда остроумный, порывистый Женя Початкин шепнул: "Прощай, Вася, желаю тебе в мирной жизни всего самого хорошего". Был бы Женя прекрасным инженером… И скромный, всегда подтянутый, отменно дисциплинированный Коноплев.

Вспомнил Ромашкин и других отличных ребят — здоровяка Наиля Хамидуллина, не придется уж ему больше делать автомобили на Горьковском заводе; пекаря Захара [416] Севостьянова, добрейшего русоволосого силача, который мечтал кормить свежим ароматным хлебом своих земляков. Тихо приблизился печальный, скромный и честный штрафник — профессор Нагорный, грустно улыбаясь, закрывал на груди рану, кивая головой, устало сказал: "Ничего, я дойду!" Целая вереница шумных румяных младших лейтенантов — выпускников училища, легших в землю на подступах к Москве, — уходила в прошлое.

Как и на параде 7 ноября сорок первого года, Ромашкин ощущал сейчас — вот она, история, и чувствовал ее поступь. В эти дни он как бы видел ту самую грань, о которой в учебниках пишут: "до" и "после". Теперь в жизни Ромашкина, хоть и коротка она по годам, было этих рубежей не меньше, чем у многих людей, проживших долгую жизнь: до тюрьмы и после тюрьмы, до войны, после войны. Новый, только начинающийся период представлялся радостным и солнечным. Он начинался великим счастьем Победы.

Девятого мая Ромашкин сидел за огромным дубовым столом в комнате подполковника Колокольцева. Вокруг стола — дюжина стульев с резными высокими спинками. В углу спокойно тикали высокие, как шкаф, часы. На стенах висели картины в золоченых рамах.

Виктор Ильич Колокольцев очень хорошо вписывался в эту богатую старинную комнату. Он чувствовал себя свободно, будто не жил несколько лет в сырых блиндажах, движения его были неторопливыми, изящными.

Ромашкин теперь был начальником разведки. После подсказки генерала Бойкова в дивизии быстро оформили документы — Ромашкин получил повышение и звание капитана. Люленкова тоже не обидели — он пошел начальником разведки соседней дивизии.

Став помощником начальника штаба в разведке, Ромашкин целыми днями работал рядом с Колокольцевым. Война кончилась, а бумаг в штабе не убавилось — отчеты о наличии людей, боеприпасов, ответы на бесчисленные запросы, заявки на продовольствие, организация караулов, внутреннего порядка, занятий, отдыха — все это, когда нет боев, оказалось, требует точного оформления приказами, инструкциями, графиками, расписаниями, Колокольцев учил Ромашкина сложной штабной премудрости, между ними сохранялась и крепла прежняя взаимная симпатия.

Сегодня Колокольцев пригласил Ромашкина в эту богатую комнату не случайно. Ему хотелось именно здесь осуществить то, что он задумал. Подтянутый и торжественный, он встал напротив Ромашкина и со значением произнес: [417]

— Я намереваюсь, Василий Владимирович, сделать вам небольшой презент. Я знал, вам нравилось мое пристрастие к русскому чаепитию. Так вот, примите, пожалуйста, и вспоминайте меня, старика, когда будете чаевничать…

Он раскрыл футляр, обтянутый синей матовой тканью, и перед Ромашкиным тускло блеснул отделанный бирюзовой эмалью подстаканник, рядом с ним в специальном углублении лежала чайная ложка с таким же узором на ручке, как и на подстаканнике.

Василий был растроган вниманием и подарком.

— Спасибо, Виктор Ильич, всю жизнь буду пить чай и вас помнить! — с чувством сказал он.

— Вот и славно. Сейчас мы его обновим. Серегин! — позвал начальник штаба и, когда ординарец вошел, спросил: — Как самовар?

— Готов, товарищ подполковник.

— Подавай.

Они сели на тяжелые резные стулья и стали пить чай, густой и прозрачный, ароматный и умиротворяющий.

— Я размышлял о вашем будущем, Василий Владимирович, — задумчиво сказал Колокольцев. — Мне кажется, вам следует остаться в кадрах. Вы отличный боевой офицер. Я вспоминаю, каким вы пришли в полк — молоденьким, порывистым. Наверное, о подвигах мечтали?

— Еще как! — подтвердил Ромашкин.

— Теперь вы прошли великолепную боевую школу. Мне кажется, кроме личного опыта вы многому научились у Кирилла Алексеевича Караваева, к примеру, командирской твердости, стойкости, вниманию к людям. А у Андрея Даниловича Гарбуза — мудрости и принципиальности. У друга вашего Куржакова — злости и ненависти к врагу. У Казакова, Жени Початкина и многих других — бесстрашию.

Ромашкин ждал, что скажет Колокольцев о себе. Но подполковник замолк, и Василии подумал: "А у вас я учился не только штабной культуре, но и патриотизму, любви к Родине без громких слов".

— Вам обязательно следует подготовиться и сдать экзамены в академию, вы… — Колокольцев не успел договорить, за окном, а потом по всем прилегающим улицам и вдали началась беспорядочная, все нарастающая стрельба.

— Что такое? — удивился Колокольцев.

Ромашкин на всякий случай вынул пистолет: "Уж не придумали ли фашисты какую-нибудь вылазку?"

На крыльце офицеров встретил сияющий ординарец. Он кричал во все горло: [418]

— Все! Мир! Конец войне! Сейчас по радио объявили — сегодня, девятого мая, день полной победы.

Все стреляли из автоматов в небо, пускали ракеты, кричали, потрясали над головой руками. Ромашкин тоже стал стрелять вверх из пистолета и самозабвенно что-то кричал вместе со всеми.

Полковник Караваев решил собрать офицеров полка. Хозяйственники подготовили обед в небольшом уцелевшем кафе. Столы сияли накрахмаленными скатертями и салфетками, вазами с цветами, фужерами, тарелками с золотыми ободками.

Большая желтая застекленная машина, заряженная патефонными пластинками, играла плавные вальсики. Немецкие повара и официанты улыбались, будто всю жизнь ждали встречи с советскими офицерами.

Караваев, помолодевший, хорошо выбритый, наглаженный, начищенный, улыбался, был весел, охотно шутил. Голубые глаза его струили теперь не леденящий холодок, а тепло летнего неба. Рядом с ним — Линтварев. Даже в самые трудные дни войны он бывал подтянут и аккуратен, а сегодня будто сошел с плаката, на котором изображалось правильное ношение военной формы.

— Товарищи, прошу внимания! — Полковник постучал ножом по бокалу. — Прежде чем начать наш обед, позвольте объявить только что поступивший приказ.

— Опять приказ! Не надо бы сегодня приказов, — сказал кто-то в зале.

— Надо! Это даже не приказ, а указ! — Когда офицеры затихли, Караваев торжественно сказал: — Прошу встать! — И объявил Указ Президиума Верховного Совета о присвоении Початкину звания Героя Советского Союза посмертно.

Некоторое время царила тишина. Василий мысленно повторял дорогое имя: "Ах, Женя, Женя, как обидно, что не дожил ты до этого счастливого дня. Ведь ты вообще не должен был воевать. Мало кто в полку знал о твоей хромоте, думали, это от ранения. Тебе и в армии-то служить не полагалось".

— А теперь слушайте приказ, — продолжал Караваев. — Присвоены очередные звания: подполковника — командиру батальона Куржакову Григорию Акимовичу.

Офицеры дружно зааплодировали.

— Заслужил!

— Комбат — только вперед!

Командир читал фамилии других офицеров. Ромашкин искал глазами Куржакова и не находил." Где же он? Не отмочил ли какую-нибудь штучку и сегодня? Он может!" Василий вспомнил, как дрался с ним в вагоне и как под Москвой Григорий сказал комбату: "Ты моим командирам эти карты не давай, они нам не понадобятся". [419]

— А где Куржаков? — спросил Караваев. — Капитан Ромашкин, подойдите ко мне! Разыщите, пожалуйста, Куржакова.

Василий отправился к жилью Куржакова, его батальон располагался в трехэтажном сером здании бывшей школы на берегу канала. Солдаты ходили по двору, занимались кто чем. Один, истосковавшись по работе, сняв гимнастерку, чинил парты. Вокруг него, как зрители, сидели человек десять бойцов и следили за работой. Солдат трудился артистически, инструмент просто летал в его умелых руках.

— Ребятишки, они — что немецкие, что наши — все одно ребятишки. Чему их научат, тем и станут. Теперь мы немцев проучили, они и детишек своих научат хорошему. Вот, товарищ капитан, помогаю немцам, — объяснил солдат подошедшему Ромашкину

— Комбата не видели?

— Они туда, в лесочек пошли, — сказал солдат.

— Кто "они"? С кем он был?

— Они одни, — удивился солдат: как это, мол, не понимать уважительного отношения.

Обежав самые глухие аллеи парка, Ромашкин вышел к пруду и остолбенел: на берегу с удочкой в руках сидел Куржаков! Он был спокоен, задумчив, на зеленых погонах уже блестели подполковничьи звезды.

— О, явился, не запылился! — сказал Григорий. — Ты чего здесь?

— Тебя ищу.

— Зачем?

— Поздравить с подполковником.

Ромашкин смотрел на Куржакова и не понимал, почему он не рад?

А Куржаков, глядя в воду, сказал:

— Вот кончилась война. Добыл я победу. Оправдался перед народом за свой драп в сорок первом. — Григорий прищурил глаз, кольнул Ромашкина хищным взглядом: — Помнишь, как ты назвал меня в вагоне?

Василий смутился, он давно осудил себя за глупое поведение.

— Желторотый был, не понимал ничего.

— Ляпнул бы я тебе тогда пулю в лоб — не пировал бы ты сейчас в Германии. Ну ладно. Так вот — конец войне, ты к маме поедешь, другие к женам, к старикам. А я куда? Один как перст Не хотел я дожить до конца войны, искал смерти — ты знаешь. Но костлявая подшутила надо мной. Смерть — лакомка, счастливых выбирает. Таких, как я, обходит, горькие мы. И люди тоже не любят несчастных, держатся подальше от них. Вот я и ушел. Не хотел вам настроение портить на празднике. [420]

— Вон что, а мы-то думали…

— Что думали?

— Да как в песне про Стеньку Разина поется: "Нас на бабу променял", — попытался Ромашкин сгладить шуткой неприятный разговор.

— Ну что ты врешь. Не могли обо мне так подумать. Баб за мной никогда не водилось.

— Была война, теперь никто не осудит. Чем не жених? Молодой, красивый, весь в орденах.

У Куржакова задрожали ноздри.

— Я тебе при первой встрече морду набил. Давай не будем этим же кончать наше знакомство.

— Не хотел тебя обижать.

— В сорок первом фашистский танк раздавил мою жену и сынишку Леньку. Дивизия недалеко от границы стояла.

Взгляд Куржакова при этих словах остановился, Григорий глядел, ничего не видя.

— Прости, Гриша, я же не знал. Ты никогда об этом не рассказывал.

—Да, были у меня с фашистами свои счеты. Думал, доберусь до Германии, за Нюру — сотню фрау, за Леньку — сотню киндеров пристрелю. А вот пришел — рука не поднялась. Из батальонной кухни солдатскими харчами их подкармливаю. Как ты думаешь — увидели бы это Нюра и Леня, что бы они сказали?

— Они бы тебя поняли.

— А почему этого не понимали те гады, которые их давили танками?

— Вот кончилась война, теперь мы немцев об этом спросим.

— Спросить-то спросим. Только мертвые из земли не встанут. А у меня все с ними, там, по ту сторону войны.

Ромашкин попытался отвлечь Куржакова от тяжких мыслей.

— Нельзя так, Гриша, живой должен думать и о живых. Куржаков вздохнул:

— Все ты правильно говоришь, тебе надо бы политработником быть. Что-то от Гарбуза к тебе перешло. Помнишь Андрея Даниловича? Любил он тебя!

— Он всех любил.

— Ох, мне чертей давал! Умел стружку снимать! Культурно, вежливо, но так полирует, аж до костей продирает! Меня тоже любил. Справедливый мужик был. Настоящий большевик. Вот я сидел тут, рыбу ловил, размышлял, что бы мне сейчас сказал Андрей Данилович?.. "Многое тебе прощали, комбат, на войну списывали. Теперь не простят. В мирной жизни все по-другому будет, по правилам, по законам. Если пить не бросишь, поснимают с тебя ордена и звания". — Куржаков посмотрел на Ромашкина, [421] глаза его были полны своих дум. Очнувшись от этих дум, Григорий объяснил: — Нельзя мне пить. Все, завязываю! Вот поэтому и ушел с праздника. Ты же знаешь, какой я, когда поддам.

Куржаков стремился переменить разговор, прищурив глаз, спросил Василия с иронией:

— Ну а ты навоевался? Помнишь, каким петушком на фронт ехал?

— Помню. Ты уж за все, ради победы, прости.

— Ладно, свои люди, сочтемся. Да и воевал ты хорошо, не за что на тебя обижаться. Откровенно говоря, не думал, что живой останешься. В общем, все нормально, все на своих местах. Ты капитан, я подполковник, так и должно быть. — Куржаков засмеялся. — Скажи командиру — все, мол, в порядке.

— Нет, Гриша, пойдем вместе, там нас ждут.

— Так не пью же я!..

— Вот и хорошо, другим пример покажешь.

— Ну и дошлый ты, Ромашкин! Идем.

Василий шел, едва успевая за Григорием. Это был прежний стремительный Куржаков — комбат-вперед, который в наступлении всегда находился на острие клина, вбитого в оборону врага.

* * *

Из Москвы поступил приказ: каждый фронт должен сформировать сводный полк для участия в Параде Победы. В этот полк надлежало включить наиболее отличившихся в боях офицеров, сержантов и солдат.

Когда в штабе 3-го Белорусского фронта распределили, из какого расчета должны выделять войска представителей, получилось всего по два-три человека от полка. Трудная задача встала перед командирами и политработниками — кого выбрать, у каждого второго целая шеренга наград на груди.

В полку Караваева это затруднение тоже преодолели не сразу. Хотелось дать представителя хотя бы от каждого батальона, но их три, а выделять приказано всего двоих. Полковник предложил послать Героя Советского Союза младшего лейтенанта Пряхина и прославленного командира батальона подполковника Куржакова. Но замполит Линтварев сказал:

— Пряхин достоин. А вот Куржаков может подвести и полк, и фронт…

— Бросил он пить, — напомнил Караваев.

— Послезавтра три дня будет, — пошутил Линтварев. У него наладились служебные отношения с Караваевым, довоевали они без стычек между собой, но душевного контакта, дружбы все же не получилось.

— Кого же тогда? — припоминал командир полка, согласившись с Линтваревым.

У Колокольцева, который присутствовал при этом разговоре, было свое мнение, но он не спешил его высказывать, дал возможность поспорить командиру и замполиту, а когда они умолкли, спокойно предложил:

— Давайте пошлем Пряхина и Ромашкина. Наш разведчик — храбрый, хорошо воспитанный офицер. В полку его уважают.

— Тоже не безупречен, разговорчики может завести, — размышляя, сказал Линтварев. — Все это, конечно, в прошлом. Я с ним еще побеседую. Мне кажется, он подходящий кандидат.

Так Василий в начале июня очутился в Москве. Сводный полк 3-го Белорусского фронта разместили в старых казармах. Крепкие трех-четырехэтажные здания старинной кирпичной кладки с множеством приземистых служебных домов, пристроенных в разное время: склады, столовые, мастерские — все это было отдано участникам парада.

Даже на отдыхе, после большой войны, когда, казалось, можно было расслабиться, позволить себе некоторую вольность, сводный полк с первых минут зажил четкой, размеренной жизнью. Все были распределены по взводам, ротам, батальонам. Командиры в любую минуту могли поднять подразделение, знали, где находится каждый из подчиненных. Уходить из расположения разрешалось лишь с ведома старших. Очень своеобразные были эти подразделения — майоры, капитаны, рядовые стояли в общем строю — все были равные победители.

В общежитии круглосуточно дежурил наряд из самих же участников парада. Дежурили только рядовые, сержанты и младшие офицеры. От этих обязанностей был освобожден старший командный состав. У ворот, в проходной несли службу солдаты, они были связаны телефонами со всеми помещениями.

К фронтовикам приходили друзья, знакомые, родственники, по цепочке внутренней службы от проходной летел вызов и быстро находил того, к кому пришли гости. К Ромашкину никто не приходил. В первый же день послал матери телеграмму: "Приезжай, где-нибудь устрою тебя на жилье, посмотришь Москву, целый месяц побудем вместе".

Ежедневно сводный полк занимался тренировками, подготовкой к параду.

А вечерами, после строевых занятий, участников парада приглашали на встречи с рабочими, студентами, школьниками.

Однажды Ромашкина и Пряхина попросили выступить в школе. Ученики, одетые в белые рубашки с красными галстуками, встретили гостей во дворе. Преподнесли букеты, окружили шумной гурьбой и повели в зал. [423]

Первым выступал капитан Ромашкин. Ребята притихли. Сотни глаз пытливо и восторженно глядели на Василия. А он смотрел на старшеклассников и думал: "Совсем недавно я был таким, как они. О чем же рассказать? О том, как рухнули мои представления о войне? О том, что всегда было страшно на заданиях?.. Но разве можно такое рассказывать с трибуны? У ребят вон как глаза горят! Они жаждут услышать о геройстве и мужестве. Так что же, приукрасить? Соврать? Это совсем нехорошо. Но что же делать, я ведь не совершал никаких подвигов". Все же Ромашкин нашел выход — необязательно говорить о себе! Разве мало во взводе было храбрых ребят? И он рассказал о Косте Королевиче, Коноплеве, Жене Початкине. Когда закончил, ребята долго били в ладоши. Потом подняла руку девочка с косичками, в белом фартучке, заливаясь румянцев, она попросила:

— Расскажите, пожалуйста, что-нибудь о себе.

Ромашкин опять растерялся, стал смущенно мямлить:

— Я, собственно, ничего особенного не совершил. Воевал, как все…

Василия выручил директор школы:

— Товарищ капитан, конечно, скромничает. Столько наград и ничего не сделал! Вы, наверное, экономите время для вашего соратника. Спасибо вам, товарищ капитан, за интересный рассказ. Послушаем теперь Героя Советского Союза товарища Пряхина!

Василий понимая состояние Кузьмы, сочувствовал однополчанину.

Пряхин пылал так, что с лица исчезли веснушки. Он откашлялся и, стараясь выглядеть спокойным, сбивчиво заговорил:

— Воевать, товарищи, оказывается, легче, чем про это рассказывать…

Зал отозвался доброжелательным смешком.

— Я ведь тоже, как сказал товарищ капитан, особых подвигов не совершал. На Днепре мне Золотую Звезду дали. Одним из первых переплыл, вот и дали.

Ромашкин вспоминал, какой ад был на плацдарме, как они, по несколько раз раненные, отбивали наседающих фашистов, обеспечивая переправу полка. Вот бы показать ребятам Кузьму Пряхина в том бою! У Василия зазвучал в ушах срывающийся на фальцет мальчишеский голос Кузьмы — так он тогда командовал, стараясь перекричать грохот боя.

И вот стоит Кузьма, ярко освещенный электрическим светом, Золотая Звезда и ордена сверкают на его груди, а рассказывает он так скупо и неинтересно, просто невозможно слушать. Василию хотелось вскочить и поведать ребятам, какой [424] отчаянный и бесстрашный парень Кузьма Пряхин. Удерживала лишь напряженная тишина в зале: "Слушают — значит, нравится".

— После Днепра война пошла веселее, — рассказывал Пряхин. — Верите ли, до самого Кенигсберга лопату из чехла не вынимал, ни одного окопа в полный профиль не отрыл. Все в отбитых у фашистов сидел. Раньше, бывало, пока оборону прорвем, карта у командира роты капитана Куржакова на всех сгибах протрется. А тут пошло — не успевают новые листы раздать, а мы уже прошли эту местность.

"Не то говоришь, Кузьма, — думал Ромашкин. — Покажется ребятам война веселым, легким делом. И я не о том говорил, надо бы сказать, как гитлеровцы госпиталь разгромили, как тетю Маню, врачей убили, как могилу отца тяжело увидеть. О том, что от Москвы до самого Берлина — сплошное пожарище, трубы от печей да головешки, наши братские могилы и рвы с расстрелянными мирными жителями". Василий смотрел на празднично украшенный зал, на легкие белые рубашечки, алые галстуки, счастливые лица ребят. "А нужно ли им об этом рассказывать? Зачем омрачать их веселые, чистые души? Им хочется услышать о подвигах. А на войне ведь не думают о них, даже свершая их, не думают. Что же получится, мы прошли через одну войну, а им будем рассказывать про другую? Не дело это. Эх, жаль нет Андрея Даниловича Гарбуза, он бы во всем разобрался, разъяснил, что к чему".

Рассказ Пряхина ребятам понравился, они долго аплодировали. Потом та же девочка с косичками спросила:

— Скажите, правда ли, что умирающие на поле боя перед смертью шепчут имена любимых?

Ребята и даже педагоги неодобрительно зашикали на девочку.

— Нашла о чем спросить!

— А я хочу знать. Я об этом в книге читала, — смущенно защищалась девочка.

Кузьма ответил не сразу, подумал, потом сказал:

— Как тебе объяснить, милая, — не знаю. Умирают люди на войне просто: ударила пуля или осколок — и упал человек. А мы дальше идем вперед. Нам останавливаться нельзя. Что говорят люди перед смертью, мы не слышим… Одно знаю точно — лозунги и всякие речи, как это в кино показывают, они не произносят. Вот у меня на руках друг умирал, пожилой человек, бороду носил, а пришел конец — маму позвал. "Больно, — говорит, — мне, маманя". На том и погас.

Школьники проводили фронтовиков до ворот, целые охапки цветов надарили. Всю дорогу Василий и Кузьма раздавали эти [425] букетики — кондукторшам в троллейбусе, девушкам в метро, милиционершам.

Василий очень остро ощутил сладость простой мирной жизни: улица, ходят люди, мчатся автомобили и трамваи, казалось бы, ничего особенного, обычная будничная суета, но как она прекрасна! Как приятно видеть все это, ходить в полный рост среди людей, не опасаясь ни пуль, ни снарядов. Какое, оказывается, простое и непритязательное человеческое счастье.

Ночью полк разбудили дневальные. Именно разбудили, а не подняли по тревоге. Спокойно, негромко скомандовали:

— Подъем! Вставайте, товарищи. Будет генеральная репетиция.

Ночные подъемы прежде всегда происходили по взвинчивающему, будоражащему призыву: "В ружье!" Сегодня не надо было спешить, но срабатывала годами выработанная привычка: одевались быстро, бежали к умывальникам. Через несколько минут все были готовы. Собрались во дворе, а времени до построения осталось еще много. Закурили. Посмеиваясь, Кузьма сказал:

— Так вот и дома ночью толкнет жинка в бок, а ты первым делом в сапоги вскочишь!

Москва спала. Тихая, умиротворенная. Лампочки светились, убегая вдаль, вдоль тротуаров. "Как трассирующие пулеметные очереди, — подумал, глядя на них, Василий. — А круглые пятна света на дороге похожи на воронки, только белые… Так и буду, наверное, всю жизнь войну вспоминать".

Хотел Василий прогнать навязчивые фронтовые сравнения, но куда от них денешься, уж так устроен человек — все видит через свое прошлое, пережитое. Глядел Ромашкин на красивые высокие дома, широкие подметенные улицы, а вспоминались те, по которым шел на парад в сорок первом: скорбные улочки, холод, мрак, окна, заклеенные белыми бумажными крестами, дробный стук промерзших подметок по мостовой.

Вдали над входом в метро засияла большая красная буква "М". И тут же встала перед глазами Василия другая "М" — синяя, и вспомнились слова Карапетяна: "Это для маскировки, чтобы немецкие летчики не видели. До войны эти буквы были красные". И вот она, та алая, сияющая буква "М".

Генеральная репетиция парада проводилась на Центральном аэродроме, что на Ленинградском шоссе. Асфальтированное поле размечено белыми линиями с точным соблюдением размеров Красной площади. Красными флажками на деревянных стойках были обозначены мавзолей, ГУМ, Исторический музей, собор Василия Блаженного. [426]

Войска, генералы перед строем, командующий и принимающий парад освещены ярким белым светом прожекторов. Под прямым ударом из лучей вспыхивали белым огнем ордена, медали, никелированные ножны генеральских шашек.

Когда рассвело, принялись за дело фотографы и кинооператоры, они сновали между рядами, выбирали особенно колоритных фронтовиков, благо было из кого выбирать, каждый сиял целым "иконостасом" наград.

Вдруг Ромашкину показалось знакомым лицо одного невысокого журналиста. Он был в очках с толстой роговой оправой. "Где я его видел? — припоминал Василий. — На кого-то похож? Такого очкарика вроде бы не встречал. Да и всего-то в жизни знал одного журналиста — Птицына. Того, что с нами ходил на задание и был ранен. Но тот был без очков и, наверное, умер… И все же…"

— Товарищ, вы не Птицын?

— Ромашкин! — воскликнул очкарик и тут же обнял Василия. — Живой?

— Я-то жив, а вы как выцарапались?

— Обошлось. Читали заметку?

— Спасибо. Каждый разведчик на память сохранил.

— Боюсь спрашивать — не все, наверное, дожили до победы?

— Не все, — Василий рассказал о тех, кто погиб.

—Я ведь тогда случайно остался жив, — пояснил Птицын, — и не только потому, что был ранен в живот. По дороге в ваш полк разбились очки, запасных не было. Возвращаться время не позволяло. Я с вами почти слепой мотался. Ни черта не видел!

— Когда отбивали фашистов, тех, что сбоку к нам в траншею влетели, — помните? — я заметил, уж очень вы по-учебному стреляли, одну руку назад, другую, с пистолетом, далеко вперед, прямо как в тире!

Птицын смеялся:

— Вот-вот. Гитлеровцы у меня в глазах словно тени мелькали, почти наугад стрелял.

— Как же вы отважились идти без очков с нами?

— Материал нужен был срочно. На войне каждый по-своему рискует. Запишите мой телефон, адрес. Встретимся, поговорим. Я ведь москвич.

Василий записал, а Птицын все не уходил, рассказывал:

— Я часто вспоминал о вас. Хотел разыскать, но не знал полевой почты. После ранения здесь, в Москве лечился. Знаете, что я сейчас вспоминаю?

— Конечно, нет. Столько было за эти годы!

— Видится мне парад сорок первого. Снег падает. Суровые лица, настроение тяжелое. Хочу написать статью — сравнить тот и этот парад. [427]

— Я тоже тогда был на площади.

— Это же здорово! Может, я и возьму за основу ваши переживания — тогда и теперь?

— Только не это! — воскликнул Ромашкин, вспомнив, как стесненно чувствовал себя при каждой просьбе рассказать о фронтовых делах. Желая уйти от этой затеи, Василий перевел разговор на другое. — Вы знаете, у меня тогда даже неприятность произошла.

— Какая?

— Собственно, не на параде, а позже, в госпитале. Смотрел я кинохронику и заметил, что снежинки перед Сталиным не летят и пар у него изо рта не идет, а ведь в тот день мороз был. Вот я возьми и скажи об этом. Чуть политическое дело не пришили. Даже потом не раз припоминали.

— А что же тут политического?

— Не знаю.

— Тем более что вы правы. Я эту историю хорошо помню. Мы, журналисты, всегда знаем больше других. Тогда ведь что было. Парад готовили в тайне. Чтобы немцы авиацией не смогли помешать, Сталин разрешил включить радиостанции только тогда, когда начал речь. И кинооператоры приехали с опозданием, их поздно оповестили. Сталин почти половину речи произнес, когда они прибыли. Доложили после парада об этом Сталину. Боялись, конечно, но все же доложили. Согласился Сталин повторить речь перед киноаппаратом. Снимали его в Кремле, в помещении. Так что вы абсолютно правы и еще раз проявили наблюдательность разведчика.

Птицын и о предстоящем параде знал то, что не многим было известно. Ромашкин спросил его:

— Почему Парад Победы назначили на двадцать четвертое июня? Мне кажется, более логично было бы проводить сегодня, двадцать второго июня, в день начала войны.

— Идет Сессия Верховного Совета, решили не прерывать ее работу, сейчас, сами понимаете, народнохозяйственные заботы на первом плане. Война, победа — уже история.

Ромашкин не раз думал: в каком порядке пойдут фронты, кому будет предоставлена честь открыть Парад Победы?

— Наверное, первыми пойдут те, кто брал Берлин, — 1-й и 2-й Белорусские, 1-й Украинский фронты? А вот из них кому отдадут предпочтение?

Птицын знал и это:

— Разные варианты предлагались. Но трудно сказать, какое сражение было решающим: битва под Москвой, за Сталинград, под Курском или взятие Берлина? Да и другие баталии не менее значительны. Ну хотя бы освобождение Кавказа, оборона [428] Ленинграда. Да мало ли! Генеральный штаб решил мудро. Пойдут, как и полагается в военном строю, с правого фланга. Каким было построение действующей армии? Правый фланг у Северного моря, левый — у Черного; так и пойдут: Карельский фронт, Ленинградский, Прибалтийский и так далее.

— Хорошо придумали, никому не обидно. — Ромашкин показал на строй рослых солдат, которые на тренировки ходили после всех фронтов. — А что это за ребята? Какие-то палки у них в руках. Несут, несут, потом швыряют эти палки на землю и дальше шагают.

Птицын улыбнулся, за толстыми стеклами очков глаза весело сверкнули:

— Этого я вам не скажу! Знаю, но не скажу. Пусть будет сюрпризом. Ну, мне надо работать. Надеюсь скоро увидеть вас. Звоните и приходите ко мне домой в любое время без всяких церемоний. — Птицын задержал руку Василия, склонил голову немного набок, тепло сказал: — Ведь мы фронтовые друзья, это очень многое значит!

* * *

И вот настал день Парада Победы. До этого стояла теплая солнечная погода, а 24 июня небо затянули хмурые тучи, моросил мелкий дождь. Но это не испортило праздника.

Василий стоял в строю, слушал мелодичный перезвон курантов, и опять его охватило ощущение поступи истории. Казалось, совсем недавно стоял он здесь, на белой, будто седой от горя и потрясения, площади, припорошенной снегом. Где-то рядом, обложив Москву с трех сторон, рвались к ней фашисты. Неистовствовал в Берлине Гитлер, узнав о параде. И вот нет ни Гитлера, ни его армии. Прохладный дождичек освежает лицо. Спокойно и радостно на душе. Легко дышится свежим воздухом, очищенным летней влагой. И все же немного грустно: суровое небо, отдаленное ворчание грома напоминают о войне, о тех, кто никогда уже не встанет рядом.

На трибунах, усеянных блестящими, мокрыми зонтиками, плотно стояли москвичи и гости.

В 9 часов 55 минут на мавзолей поднялись члены правительства, трибуны встретили их аплодисментами.

Переливисто прозвенели куранты. Командующий парадом — ордена закрывали грудь, как золотой кольчугой, — маршал Рокоссовский подал команду: "Парад, смирно!" — и, пустив коня красивой рысью, поскакал навстречу принимающему парад маршалу Жукову, который выезжал на белом коне из-под [429] арки Спасской башни. Оба маршала сидели на конях как истинные кавалеристы — развернута грудь, прямая спина, гордо вскинута голова.

Маршалы объехали сначала полки действующей армии, потом академии и училища. Красивые лошади нетерпеливо перебирали ногами, когда их останавливали перед строем. Жуков здоровался и поздравлял с победой соратников по оружию. Он знал в лицо многих генералов, а его уж, конечно, знали все.

Жуков подъехал к полку 1-го Белорусского фронта, и Ромашкин увидел, что маршал сдержанно улыбается, как строгий, но добрый наставник, знающий и слабости, и достоинства своих питомцев. Белый конь, видно, горячий и возбужденный, покорялся твердой руке маршала, стоял на месте, но мышцы играли от нетерпения под его шелковистой шкурой, ноздри раздувались. В агатовых глазах блестел не то огонь, не то отражение сияющего орденами строя.

Когда Жуков объехал войска и поднялся к микрофонам, чтобы произнести речь, оркестр — в нем было почти полторы тысячи музыкантов — исполнил гимн Глинки "Славься, русский народ!".

Фанфары оповестили: "Слушайте все!" — и маршал начал речь. Он говорил не торопясь, веско, твердым командирским голосом, каким, наверное, отдавал приказы в годы минувших сражений. Он говорил о суровых днях войны, о доблести советских воинов, о стойкости тружеников тыла.

После речи Жукова площадь многократно оглашалась мощным "ура". Сколько раз с этим возгласом поднимались в атаки люди, стоявшие на площади. Сколько таких же вот голосов оборвались от пуль там, на полях сражений!

Все ждали, что в такой значительный день с речью выступит и Сталин. Но он ничего не сказал.

Начался торжественный марш.

Первым двинулся мимо мавзолея Карельский фронт, его вел маршал Мерецков. Затем Ленинградский, потом 1-й Прибалтийский во главе с Баграмяном. После них маршал Василевский повел полк 3-го Белорусского, в котором шел Ромашкин. Подравнивая свою грудь в блестящей орденами шеренге, Василий вспомнил, как в сорок первом заблямкала у кого-то в котелке железная ложка, как он тогда с перепугу забыл разглядеть Сталина. На этот раз, хоть и волновался, был в напряжении, все же посмотрел на Верховного короткие секунды, за несколько шагов, проходя мимо мавзолея. Ромашкина поразило в лице Ста лина совсем не то, что он ожидал увидеть. За мраморным барьером возвышался не тот несгибаемый вождь, каким привык его видеть Василий на портретах, а другой Сталин: пожилой, [430] сутулый, с седеющими усами. "Да, и ему война далась нелегко", — сочувственно подумал Ромашкин. Как и в сорок первом, Василий прошагал дальше и не видел, что происходило на площади. Только потом из рассказов и кинохроники узнал — солдаты, ходившие на тренировках с палками, те, кто, по словам Птицына, должны были преподнести сюрприз, на параде несли опущенные к земле знамена немецких дивизий. Их было много — все, с которыми хлынули фашисты на нашу землю 22 июня!

Вдруг смолк оркестр, в наступившей тишине только барабаны били частую тревожную дробь, будто перед смертельно опасным номером. Солдаты повернули к мавзолею, бросили вражеские знамена на землю и зашагали дальше. А флаги с черными и белыми крестами, свастиками, орлами, лентами, золотыми кистями и бахромой остались лежать, как куча мусора, — и это было все, что осталось от "непобедимой" гитлеровской армии, захватившей Европу и замахнувшейся на весь мир!

После торжеств участники парада разъезжались — кто в отпуск, кто в часть. Ромашкина вызвали в управление кадров. Пропуск был заказан. Пройдя по коридору, отделанному высокими деревянными панелями, Ромашкин остановился у двери с номером, написанным в пропуске. Дверь была массивная, с начищенной медной ручкой. Ромашкин приоткрыл ее, спросил:

— Разрешите? Капитан Ромашкин.

— Жду вас, — приветливо отозвался полковник и, встав из-за стола, пошел навстречу. Протянул руку: — Лавров.

— Я вроде бы вовремя, — сказал Ромашкин, взглянув на часы.

— Все в порядке, — подтвердил полковник. Он откровенно разглядывал Василия и улыбался одними глазами, будто иронически спрашивал: "Ну, что ты обо всем этом думаешь?" Потом сказал: — Я пригласил вас, чтобы узнать, что вы намерены делать после войны?

Василию вопрос показался очень наивным и ненужным. Пожав плечами, он ответил:

— Служить.

— А где именно?

— В своем полку.

— Война кончилась, армию надо сокращать, многие полки будут расформированы. Ваш тоже.

— Пойду работать, учиться, найду дело, — ответил Василий, уверенный, что в любом случае все будет хорошо.

— Как здоровье вашей мамы? [431]

Ромашкин еще более насторожился: "Здесь обо мне знают такие подробности! Значит, разговор предстоит очень серьезный!.."

— Мама здорова. Приглашал ее в Москву, но она не может приехать — возвращается работать в школу. Готовится к новому учебному году.

— Ну, а теперь поговорим о главном. Вы разведчик. А знаете ли о том, что в разведке мирного времени не бывает? В разведке всегда война. Страна займется восстановлением хозяйства, будет строить новые заводы, растить новое поколение. И надо кому-то все это охранять. Надо постоянно знать, откуда может прийти опасность. У нашей страны много друзей. Но, к сожалению, немало и врагов, — полковник помолчал, лицо его стало печальным, он будто вспомнил что-то свое, далекое и не очень радостное. — Вы, конечно, помните, как началась война. Не раз слышали слова о вероломном нападении фашистской Германии. А не задумывались вы о том, почему немцы достигли внезапности? Где была наша разведка? Что она делала? Куда смотрела? — Лавров поднялся и заходил по комнате. — Когда вы будете работать у нас, я покажу вам карты сорок первого года, на них выявленная нашей разведкой группировка немецкой армии с точностью до батальона! Советские разведчики сделали свое дело. Придет время, историки разберутся во всех сложностях нашей эпохи — и, я уверен, о разведчиках у потомков останется самая добрая память, — Лавров поглядел на Ромашкина тепло и ласково. — Завидую вам, Василий Владимирович, у вас все только начинается. Я, к сожалению, свое отработал, теперь я просто кадровик. Я пригласил вас, чтобы сделать официальное предложение служить в советской военной разведке.

Ромашкин ожидал все что угодно, только не это! Мысли его растерянно заметались, ему хотелось сразу же воскликнуть — да, согласен! Но сомнения тут же охватили его. "Справлюсь ли? Разведка в мирные дни совсем другое!" Ему вспомнилось, как перед форсированием Днепра он и Люленков отбирали из пополнения разведчиков. Не примет ли Лавров его молчание за трусость?

— Я бы с радостью! Но есть ли во мне необходимые для такой работы качества? Я ведь языков не знаю.

Лавров успокоил:

— Все необходимое у вас есть, вы показали это на фронте. Пойдете учиться. Через несколько лет сами себя не узнаете! В общем, взвесьте все. Мы понимаем, такие решения в жизни не принимаются мгновенно. Вот бронь: в гостинице заказан для вас номер, — полковник подал белый квадратик плотной бумаги. — Погуляйте по Москве еще три дня. Подумайте. Запишите мой телефон. Через три дня жду вашего звонка. [432]

— Я могу и раньше. — Василий с радостью готов был сегодня же начать, как ему казалось, новую увлекательную жизнь разведчика мирного времени.

— Не спешите, — советовал Лавров. — Я уверен, вы рвались на фронт, мечтая совершать подвиги. Теперь вы познали, что такое война. Сейчас с вами происходит нечто похожее на те далекие дни — открывается новая жизнь, романтика. Очень приятно, что у вас сохранился юношеский задор и оптимизм. В сочетании с большим опытом они помогут вам совершить много полезного для Родины. Еще раз откровенно признаюсь: завидую — вас ждут сложные, трудные, опасные, но в то же время очень интересные дела.

Василий вышел на площадь. Яркое солнце освещало людей. Все куда-то спешили, озабоченные неотложными делами. А Ромашкин уже чувствовал себя над этим жизненным круговоротом, где-то в стороне от него. Такое ощущение бывало в нейтральной зоне или в тылу фашистов: где-то полк, друзья, мама, а он вдали от них вершит очень важное и нужное для всех дело. Вот и теперь было такое же состояние: каждый дом, автомобиль, прохожий были дороги и близки его сердцу, не хотелось с ними расставаться, с радостью жил бы в этой милой суете. Но уже свершилось: скоро он получит новое задание, которое придется выполнять, может быть, всю жизнь.

Дальше