Эхо Cталинграда
Василий сидел на берегу тихой речки, смотрел на юрких мальков в воде, слушал щебет лесных пичужек и на миг позавидовал им — даже не знают, что идет война. От рощи тянуло чистой прохладой, она отгоняла запах пригорелой каши, который шел от кухонь, врытых в берега лощины. Василий ушел сюда, чтобы выписать из "Словаря военного переводчика" незнакомые фразы и заучить их. Словарь дал ему капитан Люленков. Он владел немецким свободно. Ромашкин часто жалел, что в школе относился к немецкому легкомысленно. "Если бы [193] запомнил слова, которые мы тогда учили, теперь понимал бы, о чем говорят немцы в своих траншеях, и мог поговорить с пленными".
Ромашкин упорно занимался. Кроме словаря, он читал подобранные немецкие газеты, пытался делать переводы.
Подошел капитан Морейко, начальник связи полка, стройный, гибкий, с аккуратным носиком и томным взором. Василию казалось, что Морейко стесняется своей красивой внешности и хочет выглядеть мужественным воякой. Поэтому он говорил развязно, часто матерился, но это выглядело так же неестественно, как выглядела бы вежливость у Куржакова.
— Привет, разведка!
— Салют связистам!
— Зубришь?
— Приходится.
— И не жалко?
— Чего?
— Времени! Убьют — все труды насмарку. Пошел бы лучше во второй эшелон — там, говорят, у начфина такая казначейша появилась, закачаешься!
Ромашкина неприятно кольнули слова о смерти, произнесенные с такой оскорбительной легкостью. Захотелось осадить этого лопуха в звании капитана, но Василий сдержался.
— Значит, не желаешь заняться женским полом? — жужжал Морейко. — Что же, учтем, займемся сами! А тебя начальник штаба вызывает.
Говорить с Морейко не хотелось, но, чтобы не молчать, спросил:
— Опять дежуришь?
— Судьба такая: начхим, начинж да я, грешный, — вечные дежурные по штабу. Слыхал, как я начхима Гоглидзе разыграл? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Говорю ему вчера: Арсен, тебе, мол, заместителя ввели по штату. Бедный Гоглидзе даже растерялся. "Зачем? — говорит. — Мне самому делать по специальности нечего!" Вот поэтому, говорю, и ввели. Будет тебя с боку на бок переворачивать, чтобы пролежней не было. Видел бы ты, как он раскипятился, чуть в драку не полез. Теперь со мной не разговаривает. Умора, одним словом. Ну идем, разведка, Колокольцев ждет.
Начальник штаба пил чай — это было его любимым занятием в свободное время. Небольшой потемневший самовар, тяжелый серебряный подстаканник с витыми узорами, позолоченная чайная ложка, украшенная монограммой, были известны в штабе всем старожилам. Но никто не знал, какие воспоминания посещают Виктора Ильича Колокольцева, когда он так вот чаевничает. [194]
Кроме дорогих сердцу майора самовара и подстаканника, вечной спутницей его по фронтовым землянкам была никелированная машинка, с помощью которой он любил на досуге собственноручно набивать "Охотничьим" табаком гильзы. Папиросы получались плотными, как фабричные.
Колокольцев был из тех военных, которые в двадцатые и тридцатые годы стыдливо замалчивали свое офицерское прошлое, а в сороковые стали гордиться этим прошлым и той школой, которую они прошли в старой армии. Виктор Ильич стал офицером в начале первой мировой войны. Из Томского университета он ушел в школу прапорщиков, заслужил на Западном фронте два "Георгия" и чин поручика, а после революции вступил в Красную Армию. Но во время гражданской войны особого старания не проявил, это нашло отражение в аттестациях, и служба, как говорится, не заладилась. Пришлось уволиться в запас, стать преподавателем математики в техникуме. О военной карьере он уже и не думал, огорчился даже, когда его вновь призвали в армию и назначили начальником штаба батальона. Было это в тридцать девятом году, перед финской кампанией.
За участие в прорыве линии Маннергейма получил Виктор Ильич орден Красной Звезды и звание майора. С тех пор и отдался всецело службе, будто хотел наверстать упущенное.
Майор Колокольцев обладал спокойной деловитостью человека, знающего себе цену. Неутомимо учил он своих помощников, заставлял их на первых порах по нескольку раз переделывать бумаги, заново отрабатывать карту. А потом спокойно попивал чаек и, почти не глядя, подписывал документы. Знал: помощники не подведут, в сводках и донесениях все будет в порядке.
Помощников Виктора Ильича иногда убивало, иногда их выдвигали с повышением. Он воспринимал это как неизбежность — в первом случае горестную, во втором — приятную, и тут же принимался учить новых.
Учил Колокольцев и Ромашкина. И не только по долгу службы, а и по душевному влечению, потому что видел в нем свою молодость — сам был таким же на германском фронте: юным, бесхитростным, безотказным. Наедине называл Василия голубчиком и величал непременно по имени-отчеству.
— Садитесь, Василий Владимирович, чаю желаете?
— Спасибо, товарищ майор, я уже поел.
— Чай не еда, голубчик…
Ромашкин смотрел на массивный подстаканник, и ему хотелось завести такой же или похожий и так же пить чай, не торопясь, с торжественностью. [195]
— Давно собираюсь спросить: батюшка ваш служил в старой армии?
— Нет, — ответил Ромашкин и в свою очередь поинтересовался: — А почему, товарищ майор, у вас возник такой вопрос?
— Есть в вас что-то офицерское. Врожденная, что ли, интеллигентность. Вы, конечно, из интеллигентной семьи?
Колокольцеву, видимо, очень нравилось слово "интеллигентность", он произносил его как-то замедленно, чуть растягивая звук "е".
— Мой отец был инженером-строителем. Погиб под Москвой в сорок первом.
— Помню, голубчик, мне рассказывали… Ну что ж, приступим к делу. Я пригласил вас для того, чтобы осуществить суворовский завет: "Каждый солдат должен знать свой маневр". Поверьте, Василий Владимирович, сотни раз я слышал эти слова, когда был еще поручиком, но истинный смысл их открылся мне относительно недавно — на финском фронте. Оказывается, главное совсем не в том, чтобы солдат понимал какой-то тактический маневр — обход там, охват или нечто подобное. Это, разумеется, тоже не исключается. Но, мне кажется, Суворов мыслил шире: солдат лучше, добросовестнее, с большим энтузиазмом будет делать любое дело, если смысл и необходимость этого дела ему разъяснили и оно дошло и до его ума, и до его сердца. Вот, голубчик, что означают слова великого Суворова. В нашей армии эту работу хорошо делают комиссары. Именно они прежде всего помогают солдату, и не только солдату, а каждому из нас, понять свой маневр.
Василий любил такие беседы с начальником штаба. Приятны были его доверительность и подчеркнутое уважение к собеседнику. Но он-то знал, что за преамбулой обязательно последует деловая часть, в которой не всегда и не все приятно.
— Вы читали нынче "Правду"? — неожиданно спросил Колокольцев.
— Не успел еще. Спал после задания…
— Не оправдывайтесь, голубчик, отлично вас понимаю. Вот газета, пожалуйста, прочтите здесь. — Он указал на сообщение Совинформбюро о летней кампании сорок второго года.
Ромашкин углубился в чтение.
"К началу лета германское командование сосредоточило на южных участках фронта большое количество войск, тысячи танков и самолетов. Оно очистило под метелку многие гарнизоны во Франции, Бельгии, Голландии. Только за последние два месяца оттуда было переброшено на советско-германский фронт 22 дивизии. В вассальных странах — Италии, Румынии, Венгрии, [196] Словакии — Гитлер мобилизовал до 70 дивизий и бригад, не считая финских войск на севере, и бросил их на советско-германский фронт".
Невольно вспомнилось, что на протяжении этого лета в газетах появлялись и вскоре пропадали бесследно ворошиловградское, новочеркасское, ростовское, краснодарское направления. Потом в сводках Совинформбюро грянуло слово "Сталинград". Из сегодняшнего сообщения следовало, что именно там сейчас наибольшее напряжение. Может быть, такое же, как в сорок первом под Москвой. Вывод этот подтвердил и Колокольцев.
— Прочли? Очень хорошо. Битва за Москву — это уже история. Фашисты поняли: лобовым ударом Москву им не взять. Они решили выйти к Волге, чтобы разрезать нас пополам. Если противник овладеет Сталинградом… Впрочем, этого допустить нельзя, — он строго посмотрел на Ромашкина. — И потому вам, голубчик, опять придется много поработать. Мы, как и другие части, все время должны знать, кто держит фронт против нашего полка, и не позволять, чтобы немцы снимали свои силы отсюда и перебрасывали их на юг. Надо будет, Василий Владимирович, ежедневно, а вернее, еженощно подтверждать группировку противника. Поймите необходимость этого. На Волге решается судьба Отечества. — Виктор Ильич произнес это торжественно, вы-прямясь и приподняв голову, как офицеры старой армии, которых Ромашкин видел только в кино. И, безотчетно подражая киногероям, Василий тоже энергично встал, расправил грудь, опустил в поклоне голову, чего никогда не делал прежде, и ответил в тон майору:
— Я сделаю все, что в моих силах.
— Прекрасно! — оценил Колокольцев и пожал ему руку.
Но, выбравшись из сумрака блиндажа и увидев перед собой зеленеющие под солнцем склоны холмов, Ромашкин тотчас почувствовал себя как бы сошедшим с киноэкрана в реальную жизнь. А у своей землянки, уже совсем освобождаясь от наваждения, навеянного Колокольцевым, подумал о майоре жестко и трезво: "Блажит, старик. Преувеличивает. Если даже фашисты форсируют Волгу, мы все равно их раздолбаем. Но как бы то ни было, обстановка неприятная, особенно для нашего брата. Все будут сидеть в обороне, а разведчиков теперь загоняют".
На другой день и ночь Василий еще раз обследовал оборону противника, дал задание своим наблюдателям и стал готовить сразу три объекта для нападения. В этом ему помог Иван Петрович Казаков. Командуя стрелковой ротой, он по-прежнему проявлял интерес к захвату "языков".
— Смотри, что я придумал, — сказал Казаков и повел Ромашкина в отросток траншеи, выдвинутый вперед. — Вот, гляди. [197]
Василий увидел толстую палку, вбитую в землю, к ней был привязан конец синего немецкого телефонного кабеля, который входил в нейтральную зону и терялся в кустах.
— Видал? Немцев приучаю.
— Не понял. К чему приучаешь?
— К шуму. Другой конец мы ночью привязали к проволочному заграждению. У них там банки консервные навешаны, чтобы тебя подловить, когда проволоку резать будешь. Вот я и дрессирую фрицев. Приходи вечерком, покажу.
Василий пообещал прийти и направился в роту Куржакова — проверить своих наблюдателей.
— Ну, чем порадуете, что у вас нового? — спросил он Сашу Пролеткина.
— Все нормально, товарищ лейтенант, — бодро ответил Саша. — Против нас прежняя дивизия стоит.
— Какие доказательства?
— Точные, как в аптеке, — уверенно продолжал Саша. — Посмотрите в бинокль, вон в той балочке — километра два за их передним краем — серая кобылка пасется. Видите?
Ромашкин подкрутил окуляры бинокля и отчетливо увидел вдали серую лошадь, она щипала траву.
— Эта кобыла, товарищ лейтенант, ночью в первую траншею харчи подвозит. Если бы дивизия ушла, кобылку не бросили бы, увели бы с собой. Так?
— Предположим.
— Значит, если она здесь, дивизия тоже здесь.
Пока Пролеткин рассказывал, Рогатин ядовито ухмылялся.
— А что скажешь ты, Иван?
— Балаболка он, — вздохнул Рогатин.
— Ты давай про фрицев! — огрызнулся Пролеткин.
— Все рассмотрел! — покачал головой Рогатин. — Даже, что кобыла, а не мерин, определил. Вон какой глазастый!
Пролеткин вспыхнул, набрал было воздуха, чтобы отпарировать, но не нашелся, шумно выдохнул вхолостую, промолчал.
— А может, фрицы, — не унимался Рогатин, — того конягу специально оставили, чтобы нас обмануть? Подумали: "Мы уйдем, а у русских есть хитрый разведчик Саша Пролеткин, нехай он любуется на эту лошадку и свое командование в заблуждение вводит".
Саша собрался наконец с мыслями:
— Разведчик должен по разным признакам судить об обстановке. А ты все только на силу свою надеешься —хватай фрица за шкирку да волоки к себе в траншеи, вот и вся твоя разведка. Надо ж и мозгами шевелить.
— Согласен, — невозмутимо ответил Иван. [198]
— Соображать же надо! — торжествовал Саша.
— А где же твое соображение? — спросил вдруг Рогатин. — Ты нам чего сейчас говорил?
— Чего?
— Вспомни-ка! Ладно, я подскажу: "По разным признакам судить!.. "А где у тебя разные признаки? Всего одна кобылка, да и та, наверное, жеребец.
— Ну, ладно, — примирительно сказал Ромашкин. — Наблюдайте, ребята. После обеда пришлю вам смену.
По ходу сообщения он направился в тыл. У спуска в лощину встретил Куржакова.
— Привет! — сказал дружелюбно ротный. — Куда путь держишь?
— Домой.
— Идем ко мне обедать.
Куржаков был под хмельком, и поэтому Василию не хотелось идти к нему. На отказ Ромашкина Куржаков обиделся. Даже обругал по привычке бывшего своего взводного.
"Ничего, в другой раз навещу, отойдет", — подумал Василии.
Вечером он вместе с Коноплевым опять пришел к Ивану Петровичу посмотреть, что же тот придумал. Казаков подвел их к палке, которую показывал днем, сказал:
— Слушайте, чего сейчас будет, — и потянул изо всех сил за кабель.
Тут же несколько немецких пулеметов залились длинными очередями. Это были не те спокойные очереди, которыми пулеметчики прочесывают нейтралку или переговариваются между собой. Пулеметы били взахлеб. Так бьют только по обнаруженному противнику.
— Теперь давайте посидим, покурим, — предложил между тем Казаков. — Как твои дела? Как ребята?
У Ромашкина вдруг мелькнул дерзкий замысел:
— Петрович, твою затею можно использовать.
— Конечно, знаю. Для того она и затеяна.
— Сегодня же использовать ее надо. Днем фрицы проверяют, почему гремели банки на проволоке, обнаружат твой кабель; обрежут — и делу конец. Надо действовать сегодня же, до наступления рассвета. Втроем справимся?
— Попробуем, — с нарочитым безразличием откликнулся Казаков и велел своему ординарцу принести ножницы для резки проволоки.
Втроем — два офицера и сержант, — сидя в траншее, продолжали дергать кабель. Их охватила веселая удаль, а противник все хлестал и хлестал по своим заграждениям длинными пулеметными очередями. [199]
Лишь часам к трем ночи немцы наконец поняли, что им морочат голову. Они почти перестали реагировать на подергивание кабеля.
— Ну, пора, — сказал Казаков.
— А не влетит, если Караваев узнает? — заколебался в последний момент Василий. — Ты же ротный.
— Конечно, влетит, — весело подтвердил Казаков. И, вызвав тут же одного из своих взводных, приказал: — Остаешься за меня. Предупреди всех в роте, что мы с лейтенантом и сержантом в нейтралке будем работать. Чтобы нас не побили, пусть огонь ведут повыше и в стороны.
— Будет сделано.
— Ну, пошли!
Они выскочили на бруствер и, пригибаясь, побежали вдоль кабеля. В низинке Казаков прилег, шепнул:
— Давайте шумнем еще разок.
Дернули кабель. Коноплев сразу перевернулся на спину. Василий лег рядом, осторожно взял обеими руками первую нить, и сержант тут же перекусил ее ножницами. Ромашкин подал длинный конец Петровичу, тот опустил проволоку на землю так осторожно, что не звякнула ни одна консервная банка.
Вскоре проход был готов. Петрович кивнул. Вместе с Ромашкиным они поползли к траншее. Коноплев тоже пополз было вперед, но Ромашкин остановил его: надо же кому-то охранять и расширять проход.
Казаков спустился в траншею первым. Ромашкин последовал за ним. Прислушались. Тихо.
Казаков взглянул за ближайший поворот и тут же отпрянул. Показал туда большим пальцем, затем поднял указательный. Ромашкин понял: там один немец. Казаков ткнул себя в грудь, Василию показал автомат и махнул рукой вдоль траншеи. И опять Василий понял: Петрович сам берет пленного, а он должен прикрывать.
Старший лейтенант пригнулся, хорошенько поставил ноги. В этой позе он походил на пловца, собравшегося прыгнуть с трамплина в воду. Минуту помедлив, как бы проверяя устойчивость, а на самом деле собирая силы для решающего броска, Казаков ринулся наконец вперед. Ромашкин за ним. Он видел, как Петрович очутился рядом с пулеметчиком, мгновенно захватил его согнутой рукой за горло и рывком приподнял над землей. Этот прием разведчики называют "подвесил". Гитлеровец сдавленно хрипел, болтал ногами. А Петрович уже показывал ему нож, чтоб не орал. Солдат затих. Ромашкин затолкал пленному кляп в рот, связал руки. [200]
Все быстро и тихо.
А через час они вдвоем стояли навытяжку в блиндаже Караваева, недавно получившего звание подполковника.
— Это надо же додуматься! — возмущался Караваев. — Два командира идут за каким-то вшивым фрицем: командир роты и командир взвода разведки. Ну, лейтенант Ромашкин — ладно: это его работа. А вам, Казаков, какое дело до разведки?
— Я же ходил в разведку раньше, — вяло оправдывался Петрович.
— Раньше!.. А сегодня кто вас посылал? Кто? Молчите? Никто не утверждал, никто не разрешал этот поиск.
— Да, отличились! — гудел из-за стола Гарбуз. — Один коммунист, другой комсомолец.
— Больше всех виноваты вы, старший лейтенант, — жестко сказал Караваев, сверля взглядом Петровича. — Вы ведь и по должности старший — командир роты. Почему бросили свое подразделение?
— Я не бросил подразделение, — обиделся Петрович. — Был в полосе своей роты, только чуть впереди.
— А где вам полагается быть?
Стремясь выручить Казакова, Ромашкин почти умоляющим взглядом посмотрел на Колокольцева. Начальник штаба, встретив этот взгляд, кашлянул, задвигался на своей заскрипевшей табуретке и солидно произнес:
— Может быть, я в некотором отношении виноват в случившемся. Я вызвал вчера лейтенанта Ромашкина, ознакомил его с обстановкой и обязал еженощно уточнять группировку противника.
Караваев изобразил на лице удивление.
— Что же это получается, Виктор Ильич? Под защиту их берете? Ну, нет, не позволю! В наказание именно вы лично напишете приказ, в котором… — Караваев подумал, подбирая меры взыскания. — В котором командиру роты старшему лейтенанту Казакову объявить выговор, а лейтенанту Ромашкину… Ромашкину… С этим я ограничиваюсь разговором.
Казаков и Василий вышли из блиндажа командира, минуту постояли, не глядя друг другу в глаза, и вдруг рассмеялись. На душе было совсем не горько. Ими до сих пор владела радость удачно проведенного налета, и была она сильнее всех последующих неприятностей.
— Идем ко мне ужинать, — тихо предложил Ромашкин. Но Казаков не согласился.
— Лучше ко мне. Позвонить могут. Опять, скажут, ушел из роты. [201]
После этого веселого происшествия у Ромашкина пошла полоса горьких неудач. "Язык", которого они так лихо захватили втроем, оказался последним на долгое время.
А из штаба дивизии, как и предвидел Колокольцев, ежедневно требовали уточненных сведений о противнике. Высшее командование, до Ставки включительно, стремилось вовремя уследить, когда и откуда противник попытается снять часть своих сил для переброски на юг, к Сталинграду. Приказы письменные и устные следовали один за другим. Войсковые разведчики сбились с ног, каждую ночь они ползали в нейтральной зоне, но все безрезультатно. Лишь раздразнили немцев так, что те по ночам стали держать в окопах не только дежурных пулеметчиков, как делали это раньше, а оставляли здесь целиком подразделения первого эшелона. Попробуй-ка сунься, возьми "языка"!
Ромашкин устал, измучился.
Однажды его вызвал Гарбуз. "Будет ругать", — с тоской решил Василий. Но комиссар ругать не стал. Поглядел на его осунувшееся, несчастное лицо и заговорил спокойно:
— Мне кажется, надо менять тактику. Вы действуете шаблонно, поэтому и неудача за неудачей. Противник вас ждет. Все ваши действия ему заранее известны.
— Что можно придумать нового в нашем деле? — пожал плечами Ромашкин. — Дождался темноты и ползи в чужие траншеи. Только будь осторожен. В том и вся наша тактика.
— Надо придумать что-то, — не унимался Гарбуз. — Подкоп, что ли, какой-нибудь устроить? Или хитростью выманить фашистов в нейтральную зону? Не знаю, что именно, но убежден: надо искать новые приемы. Иди, дорогой, думай. Надумаешь — приходи, посоветуемся. Если надо, я сам организую обеспечение поиска.
Ромашкин ушел от командира, унося в душе благодарность за спокойный разговор и веря, что если уж Гарбуз обещал поддержку, то все перевернет вверх дном, заставит всех "ходить на цыпочках" перед разведчиками.
Так что же придумать?
Сколько ни ломал Василий голову, ничего путного не придумал. Саша Пролеткин пожалел его, пытался утешить, как мог:
— Не огорчайтесь, товарищ лейтенант. В нынешних условиях, будь у вас хоть с бочку голова, все равно "языка" нам не добыть.
Ромашкин в ответ грустно улыбнулся и не очень уверенно стал размышлять: "Если ночью немцы не спят, значит, спят днем, не могут же бодрствовать целые подразделения сутки, и двое, и [202] трое! Вот бы этим и воспользоваться?!" Но тут же спасовал. В самом деле, что за бред? Если ночью не получается, днем тем более ничего не выйдет.
Однако дерзкая мысль о захвате "языка" днем продолжала жить в нем, постепенно обрастала деталями, и в конце концов он поделился ею со всем взводом. Разведчики отнеслись к ней с большим сомнением. Затем начали прикидьшать, что тут выгодно и что невыгодно. А под конец решили: дело, пожалуй, осуществимое.
Доложили свой план командованию. Он был одобрен. И в ближайшую же ночь шесть разведчиков с плащ-палатками и малыми саперными лопатами направились в нейтральную зону. Там, вблизи немецкой проволоки, была уже облюбована заросшая кустарником высотка. На ней и стали рыть глубокие щели. Работали с величайшей осторожностью: до вражеских траншей было не больше ста метров, еле слышный стук мог погубить все задуманное. Землю ссыпали на плащ-палатки и уносили в лощину, чтобы с рассветом не привлекла внимания немцев.
В щелях должны были засесть на весь день Ромашкин, Коноплев и Рогатин. Они в подготовке укрытий не участвовали, набирались сил для выполнения задания. Перед рассветом за ними прислали связного. Никто из троих, конечно, не спал. Дело готовилось весьма рискованное, до сна ли тут!
Приползли к укрытиям, засели. Им спустили еду, воду, запас патронов и гранат. Над головой каждого укрепили жердочки, сверху положили дерн и оставили во тьме, в одиночестве, в полном неведении, что-то будет.
Страшно попасть в руки врага живым. За бессонные ночи и нервотрепку фашисты на куски изрежут. Перед Ромашкиным явственно предстали все виденные раньше истерзанные фашистами трупы пленных. Особенно запомнился один, закоченевший в сарае каком-то. У него были отрублены топором пальцы на руках и ногах. Ромашкин поежился и даже ощутил боль в кончиках собственных пальцев.
Начали досаждать предположения: "Возможно, гитлеровцы слышали возню за кустами и сейчас ползут сюда проверить: что здесь творилось? А может, они уже разгадали наши намерения?.. Не исключено, что с рассветом начнут наступление: это тоже грозит разведчикам гибелью".
Иногда, успокаивая человека, ему говорят: "Выхода нет только из могилы". Ромашкин сам многократно говаривал так. И сейчас, вспомнив об этом, подумал невесело: "А ведь я тут как в могиле. Но при всем том надеюсь на благополучный исход: просижу так день, изучу режим жизни противника и смогу завтра действовать наверняка…" [203]
Приближался рассвет. Василию был виден клочок неба. Сначала он казался черным, потом серым, наконец синим, а когда взошло солнце, стал нежно-голубым.
Осторожно Ромашкин поднял перископ. Это маленькое приспособление прислали в полк недавно. Зеленая трубка не больше метра длиной, на одном конце ее глазок, на другом — окуляр в резиновой оправе. Прибор позволяет наблюдать, не высовываясь из укрытия. Но едва Василий прильнул к окуляру, как тут же в страхе дернулся назад и вниз. Сердце замерло, рука инстинктивно схватилась за автомат. Все видимое пространство заслонила одутловатая рожа с рыжей щетиной на рыхлых щеках. Вот-вот она заглянет в яму!
Стекла перископа, как и полагалось, приблизили врага вплотную, а в действительности он находился метрах в шестидесяти. Ромашкин выругал себя за несообразительность и вновь выставил перископ. Гитлеровец стоял на том же месте, небритый, сонный, равнодушный. Рядом с ним на площадке был пулемет, правее и левее в траншее — еще двое солдат. Они разговаривали между собой, не глядя в нейтральную зону. Ночь прошла, и противник, видимо, чувствовал себя в безопасности.
Василий наблюдал за чужой траншейной жизнью с таким же напряженным интересом, с каким в детстве смотрел приключенческие фильмы. Немцы прохаживались, топтались на месте, и лица у них были усталыми.
Немного попривыкнув к жутковатому соседству, Ромашкин переключился на изучение местности. Впереди через поле тянулось проволочное заграждение. Проволока рыжая, ржавая. Вдоль нее траншея с бруствером, обложенным дерном. От траншеи ответвлялись в лощину несколько ходов сообщения. По лощине немцы ходили в полный рост. Там же блиндаж. У входа в него умывались двое, поливали друг другу на руки из чайника. За лощиной была высотка, и Ромашкин уже не мог разглядеть, что там дальше.
К восьми часам у немцев почти прекратилось движение, все ушли в блиндаж и, наверное, завалились спать. Перед Василием остался только рыжий у пулемета. Он слонялся взад-вперед, хмурясь и шевеля губами, должно быть, о чем-то размышлял. Справа и слева от него на значительном расстоянии маячили такие же одинокие фигуры. Тактически это объяснялось просто, обозримый из щели участок обороняется взводом пехоты, и сейчас здесь оставлены три наблюдателя — по одному от каждого отделения.
Часа через два рыжего сменил белобрысый. Этот оказался более деятельным. Он то и дело поглядывал в нашу сторону, иногда брался за пулемет, тщательно прицеливался, выжидал и вдруг давал очередь… [204]
Часам к двенадцати обстановка прояснилась окончательно. А впереди еще долгий-долгий день. Ромашкин не спеша поел хлеба, колбасы, запил водой из фляжки. Очень хотелось курить. Но курева он не взял, чтобы избежать соблазна. От неподвижного сидения затекли руки и ноги, ломило спину. Поворочался, изгибаясь, насколько позволяла щель. Горло иногда перехватывал кашель, и тогда приходилось накрывать голову телогрейкой, чтобы заглушить его.
В течение дня Василий стал различать по лицам и повадкам каждого из неприятельских солдат, ютившихся в блиндаже. Они стояли на посту поочередно, и всех он успел разглядеть до мельчайших подробностей. В голове вдруг мелькнуло: "Если бы тут оказался кто-нибудь из мучителей Тани, я бы непременно узнал его по фотографии".
Едва стало смеркаться, в траншею бодро вышли все обитатели блиндажа. Ромашкин усмехнулся, когда они встали перед ним. "Как в театре после концерта: выступали по одному, а на прощание высыпали все".
Немцы готовились к ночи: укрепляли оружие на деревянных подставках, пристреливали его по определенным целям.
Когда совсем стемнело, Ромашкин почувствовал себя как рыба в воде. Он не стал дожидаться подмоги, сам разобрал "крышу" над головой и пополз к Рогатину. Тот бесшумно выскользнул из своей норы, двинулся за лейтенантом. Затем они забрали Коноплева и отправились восвояси.
Ромашкин рассчитывал встретить своих на подходе и действительно обнаружил их в середине нейтральной зоны, когда сошлись уже метров на двадцать. Его наметанный глаз, привыкший различать предметы и улавливать даже легкое движение во мраке, заметил разведчиков с трудом. "Неплохо работают", — подумал Василий, любуясь, как стелются они по земле, словно тени.
Самостоятельный выход наблюдателей планом не предусматривался. Чтобы их не приняли за немцев, Ромашкин вполголоса окликнул:
— Саша! Пролеткин!
Это было надежнее всякого пароля. Тени на миг замерли, потом метнулись к ним:
— Ну, как? Нормально?
— Потом, потом… Скорей домой, — шепнул в ответ Ромашкин.
"Дома" Ромашкина, Рогатина и Коноплева все разглядывали как после долгой разлуки. Заботливо подавали миски с горячим борщом, ломти хлеба, густо заваренный чай. Не докучали [205] расспросами, терпеливо ждали, когда сами наблюдатели поведут рассказ о всем увиденном и пережитом за этот бесконечно длинный день.
Ромашкин расстелил на столе лист бумаги, стал чертить схему обороны немецкого взвода. Рогатин и Коноплев дополнили его чертеж своими деталями. И все трое заявили: днем взять "языка" можно, надо только затемно подползти еще ближе к проволоке, окопаться там, а когда немцы уйдут отдыхать, проникнуть к ним в траншею. Если удастся — схватить часового, если нет — блокировать блиндаж и извлечь кого-нибудь оттуда.
Ну а дальше? Разведчиков, конечно, обнаружат. Придется бежать через нейтральную зону средь бела дня. Вслед им откроет огонь вся неприятельская оборона. Возможно ли под таким огнем добраться до своих окопов?
Надо попробовать…
Ночью к проволочным заграждениям противника вышел весь разведвзвод. Отрыли еще пять окопчиков и оставили здесь на день уже не троих, а восемь человек.
Когда рассвело, Ромашкин, глянув в перископ, легко узнал своих вчерашних знакомых.
Утро разгорелось веселое, солнечное. Но на Василия этот яркий солнечный свет действовал угнетающе. Он привык ходить на задания ночью. Дневная вылазка казалась авантюрой, хотя немцы вели себя спокойно.
Как и вчера, на дневное дежурство у пулемета первым заступил рыжий. Сегодня он был побрит. Скучая, походил по траншее и остановился поговорить с соседом слева.
Разведчики не предполагали, что удобный момент наступит так скоро. Саша Пролеткин первым выскользнул из окопчика, ужом подполз к проволоке. Перевернулся на спину и торопливо стал выстригать проход. Все, затаив дыхание, следили за ним. Немцев на всякий случай держали на мушке.
Саша быстро продвигался вперед между кольями заграждения. Вот он махнул рукой. Из щелей поползли к нему еще двое. И в ту же минуту немец, стоявший лицом к разведчикам, закричал, показывая рыжему на ползущих.
Две короткие очереди из автоматов ударили одновременно. Немцы не то упали, не то присели. Ромашкин кинулся к проходу, торопливо полез под проволоку. Колючки рвали одежду, больно царапали тело. Разведчики, назначенные в прикрытие, тоже спрыгнули в траншею и разбежались по двое вправо и влево, стреляя из автоматов по наблюдателям.
Ромашкин кинулся к рыжему. Тот был мертв. Второй немец оказался живым, только на плече у него расползалось кровавое пятно. Он угрожающе сжимал в руке гранату. Рогатин вырвал ее, [206] отбросил, схватил немца за ремень, выкинул из траншеи и поволок к проволоке. Тот отчаянно сопротивлялся и визжал.
Из блиндажа на шум стрельбы и на этот визг выбежали те, что отдыхали. Ромашкин оперся о край траншеи и дал по ним несколько длинных очередей. Двое свалились, остальные юркнули опять в блиндаж. Василий продолжал стрелять по входной двери, а Рогатин уже тащил "языка" за проволокой.
Отстреливаясь на три стороны, стали отходить и другие разведчики. Саша Пролеткин выбрался за проволоку последним, и Ромашкин тут же подал сигнал своим артиллеристам. Ракета еще не успела погаснуть, как дрогнула и вскинулась черной стеной земля.
Пригнувшись, разведчики побежали к своим окопам в полный рост. Снаряды гудели над самой головой. Сначала только свои, а потом и чужие — немецкая артиллерия открыла ответный огонь. Пришлось залечь. В нейтральной зоне, между двух шквальных огней, было сейчас самое безопасное место.
Пленному перевязали плечо, и он послушно лежал рядом с Рогатиным.
— Гляди у меня, не шебуршись! — погрозил ему пальцем Рогатин. — Не то по шее получишь. Немец согласно закивал:
— Яволь, яволь. Гитлер капут.
— Понятливый, — усмехнулся Рогатин…
Когда канонада стала чуть затихать, поползли опять к своим траншеям. И доползли. Все, как один, невредимые.
Перед отправкой пленного в штаб дивизии его, как всегда, первым допрашивал Люленков. Капитан расположился на бревне при входе в блиндаж. Все штабники, когда нет обстрела, выбирались из-под земли на солнышко.
Ромашкин подсел к Люленкову.
— Дивизия перед нами прежняя, — сказал ему капитан и тут же задал очередной вопрос немцу: — Значит, вы рабочий?
— Да, я токарь. Работал на заводе в Дрездене.
— Почему же вы против нас воюете, у нас же государство рабочих и крестьян?
— Меня призвали в армию. Разве я мог не воевать?
Ромашкин еще раз оглядел пленного. Да, это был тот самый, бледный, светловолосый. Теперь прикидывается овечкой, а в траншее вел себя по-другому. Василий, медленно подбирая слова, напомнил ему:
— Ты много стрелял. Подкарауливал наших и стрелял.
— Это моя обязанность, я солдат.
— Другие солдаты днем не стреляли, только ты подкарауливал и стрелял. [207]
— Лейтенант все видел, — уточнил Люленков. — Два дня он лежал перед вашей проволокой.
— О, лейтенант очень храбрый человек! — льстиво откликнулся пленный. — Мы не ждали вас днем. Мы знали: вы приходите ночью.
Он явно хотел уйти от разговора о том, что стрелял больше других. И Ромашкину почему-то думалось, что рыжий, наверное, был лучше этого — честнее и порядочней. Поинтересовался: кто же такой рыжий?
Люленков перевел вопрос.
— Его звали Франтишек, он чех из Брно, до войны был маляром, — охотно ответил пленный.
— У вас что, смешанная часть? — заинтересовался капитан.
— Да, теперь многие немецкие части и подразделения пополняются солдатами других национальностей. Мы понесли большие потери.
— А может быть, это потому, что другие национальности — чехи, венгры, румыны — не хотят воевать против нас, а вы их заставляете?
— Не знаю. Я маленький человек. Политика не мое дело.
Ромашкина все больше раздражал этот хитрец. "Маскируется под рабочего, спасает шкуру, фашист проклятый". Брезгливо отодвинулся подальше от него.
А вернувшись в свой блиндаж, сказал Пролеткину:
— Саша, ты был прав насчет той лошади… Перед нами стоит прежняя дивизия.
Пролеткин просиял, взглянув на Рогатина победителем.
— Слышал, что лейтенант сказал? Вот и подумай теперь, кто из нас балаболка.
Рогатин только почесал в затылке.
Остаток дня Ромашкин вместе со всеми участвовал в пиршестве, которое устроил старшина Жмаченко. Был весел, но неприятный холодок нет-нет да и окатывал его. Все еще не верилось, что днем, на виду у врага они утащили "языка" и вернулись без потерь!
А когда легли спать и в блиндаже погасили свет, его стала бить нервная дрожь. "Тормоза не держат, — с грустью подумал Василий. — Да тут натяни хоть стальную проволоку вместо нервов, и та не выдержит. Это ж надо, днем, на виду у всех! И как мы решились? Если пошлют еще раз на такое задание, у меня, наверное, не хватит сил. Впрочем, днем теперь и не пошлют, — подумал он с облегчением. — Командование тоже понимает, что такое может получиться только раз". [208]
Все лето полк Караваева провел в обороне, а с сентября начались тяжелые и, на первый взгляд, совсем безрезультатные наступательные бои. Велись они почти беспрерывно.
В полном изнеможении Ромашкин снял изодранный, грязный маскировочный костюм. Обессилевшие руки не поднимались. Его разведчики находились в таком же состоянии.
Позвал старшину, приказал:
— Тебе, Жмаченко, и всем, кто с тобой оставался, всю ночь дежурить посменно. В первой траншее — по одному бойцу на сто метров, и те, наверное, уже спят. Как бы фрицы голыми руками всех нас не передушили.
— Фрицы тоже вповалку лежат, вы крепко им поддали сегодня, — ответил Жмаченко. — А охрану я выставлю, отдыхайте спокойно, товарищ лейтенант. — Лейтенантом назвал по привычке — со вчерашнего дня Ромашкин старший лейтенант, однако он и сам еще не освоился с новым званием.
— Поддали своими боками, — заворчал Голощапов.
И Василий мысленно вновь увидел, как малочисленные роты поднимались нынче в атаку. Больно смотреть.
"Куда там наступать! Если фашисты нанесут контрудар — на своих позициях не удержишься".
Не раздеваясь, Ромашкин повалился на жесткие нары и мигом заснул. Спал, казалось, совсем недолго, а уже кто-то тянет за ногу.
— Товарищ старший лейтенант, проснитесь!..
В блиндаже было темно, лишь алый бок железной печки светился в углу. Усталость еще не прошла, в тепле она расплылась по телу вязкой тяжестью.
— Вас до командира полка требуют, — шептал старшина, опасаясь разбудить других, и шепот его убаюкивал еще сильнее.
"Зачем понадобился? — соображал в полусне Ромашкин. — Неужели опять за "языком" пошлют?"
Он встал на слабые еще ноги, нащупал автомат, привычно вскинул на плечо и, не открывая полностью глаз, досыпая на ходу, направился к двери.
Колючий ночной мороз сразу прогнал сонливость, взбодрил. Ромашкин втянул шею, сунул руки в карманы и хмурый зашагал по оврагу. Снег взвизгивал под ногами, будто от боли.
У блиндажа командира полка какие-то люди усердно дымили самокрутками. Подойдя вплотную, Василий рассмотрел: собрались командиры батальонов, артиллеристы, политработники, тыловики. [209]
Караваев и Гарбуз вышли, когда адъютант доложил, что все прибыли. Лицо у командира полка тоже мрачное, в глазницах сплошная чернота. Гарбуз чуть бодрее.
— Товарищи командиры, — негромко сказал Караваев, — в блиндаже мы, пожалуй, не поместимся, давайте поговорим здесь. Я не задержу вас. Мы вот с комиссаром только что вернулись из дивизии. Нам опять поставлена задача наступать!
Ромашкин не поверил своим ушам: "Не может быть!" Остальные отозвались сдержанным, явно неодобрительным гулом. Командир первого батальона, худой и длинный капитан Журавлев, спросил:
— С кем же, товарищ подполковник, наступать? В ротах людей — раз, два и обчелся.
Караваев посмотрел на него сочувственно, но ответил твердо:
— И все равно будем наступать. Немцы снимают войска с нашего фронта и перебрасывают под Сталинград. Пленный, добытый вчера разведчиками, подтвердил это: немецкий полк, с которым до сих пор имели дело только мы, теперь обороняется на широком фронте против двух полков нашей дивизии, потому что его сосед справа выведен в тыл.
Комбат Журавлев зло глянул на Ромашкина, будто он был виноват в том, что немцы перегруппировывают свои силы.
— Не одним нам тяжело, — продолжал Караваев. — Вся дивизия… да что дивизия, несколько дивизий ведут наступление на пределе своих возможностей. Но мы должны сорвать планы противника! Я уже распорядился о пополнении стрелковых рот за счет тыловых подразделений. На передовую направляются повара, писари, коноводы, ремонтники. Кто что получит и кто кого обязан отдать, узнаете у начальника штаба, А теперь слушайте боевой приказ…
Караваев поставил задачи стрелковым батальонам, артиллерии, специальным подразделениям. Разведвзвод он оставил в своем резерве. Приказал Ромашкину быть рядом с полковым НП.
После командира говорил Гарбуз:
— Товарищи, я знаю, как вы все устали. Но под Сталинградом решается наша общая судьба. Разъясните это всем. Люди поймут. Коммунистам и комсомольцам надо первыми вставать в атаку и вести других за собой…
Ромашкин еще затемно расположил свой взвод в указанном месте. Разведчики подминали под себя мелкий кустарник и в ожидании, пока потребуется резерв, устраивались "досыпать" на морозе.
Василий поднес к глазам бинокль. Утренний снег отливал синевой. В нейтральной зоне чернели редкие кустики. [210] Вчерашних убитых там не было: их убрали ночью. Вражеские траншеи просматривались еще смутно, а в наших уже можно было разглядеть даже лица солдат. Вон мелькнуло очень знакомое чернобровое лицо. "Это же Гулиев! — узнал Ромашкин. — И своего ординарца командир полка отправил в цепь".
В семь часов ударили пушки и зачакали минометы. Выбрасывая из-под снега темную землю, разорвались первые снаряды в расположении фашистов. Огонь нашей артиллерии был слабее обычного, залпы ее не образовали единого слитного гула. Пыль и дым на позициях врага успевали оседать между нечастыми всплесками взрывов.
На душе у Ромашкина было тоскливо. "Как же пехота пойдет в атаку после такого чихания вместо настоящей артподготовки?" Но едва взлетела зеленая ракета, люди выскочили из траншей и реденькими цепочками двинулись через поле. Они не бежали, а шли почему-то шагом, стреляя на ходу.
Застучали, будто швейные машинки, немецкие пулеметы. С треском разорвалось несколько мин. Это как бы подстегнуло нашу пехоту, бойцы побежали вперед. И Ромашкин услышал, как кричит Караваев артиллеристам по телефону:
— Огневые точки давите! Не видите, что ли?!
Взрывы в расположении врага начали перемещаться, букетиками собирались у площадок, с которых били пулеметы.
И вот уже первый батальон приблизился к фашистам, с ходу ворвался в их траншею. "Ай да Журавлев! Ворчал, скрипел, а теперь вон как действует!" — оживился Ромашкин, наблюдая, как наши солдаты разбегаются по траншее и забрасывают блиндажи гранатами.
А подполковник Караваев все еще наседал на артиллеристов. Потом его заглушил голос Гарбуза. Комиссар упрекал по телефону командира второго батальона:
— Спиридонов, почему вы топчетесь? Журавлев уже первую траншею очистил, а вы все топчетесь. Да? Я вижу. Все прекрасно вижу. И вас, и его…
Вопреки мрачным предположениям, на этот раз наступление имело успех: к середине дня полк овладел и второй траншеей. Караваев перешел на новый НП, а с ним вместе двинулся и резерв. Подполковник теперь сам разговаривал с ушедшим вперед вторым батальоном, подбадривал Спиридонова:
— Вы же убедились, что перед нами слабый противник. Не снижайте темпа наступления. Фланг открыт? Прикроем. Сейчас позвоню Журавлеву, он подровняется и прикроет.
Но батальон Журавлева залег под плотным огнем пулеметов и хлесткими выстрелами немецких штурмовых орудий.
— Вернулись, сволочи! — выругался Караваев. [211]
— Заставили вернуться, — уточнил Гарбуз. — Самоходок здесь дня три уже не было.
— Сейчас они дадут прикурить Журавлеву, — продолжал Караваев с жалостью. — Почему он лежит? Раздолбают же его на ровном месте. — И в телефон: — Журавлев! Броском вперед! Займи вторую траншею… Как не можешь? Моги! Самому в траншее легче будет и соседу фланг прикроешь. Сейчас окажу поддержку огоньком.
Но и артогонь не помог Журавлеву. Красноармейцы расползлись по воронкам, батальона будто и не было. А Спиридонов уже не говорил, а стонал в телефон:
— Прикройте же меня справа! Обходят! Сейчас выбьют из траншеи, а то и вовсе отрежут!
— Сейчас, сейчас, — обещал Караваев, и позвал: — Ромашкин!
— Я здесь.
— Бегом со взводом в первый батальон. Поднять там людей и занять траншею!
— Есть!
Через минуту разведчики уже мчались напрямую к воронкам, в которых залег первый батальон. На бегу Василий думал: "Уж лучше бы с самого начала идти в атаку, чем включаться в нее в такой момент!"
Вражеские минометчики, заметив выдвижение резерва, ударили по нему. Но разведчикам это не в диковинку. Уклоняясь от взрывов мин то вправо, то влево, они с прежней стремительностью неслись вслед за Ромашкиным.
Вот наконец и черные воронки, в которых попрятались стрелки. Не зная, где тут комбат или хотя бы кто из ротных, Ромашкин сам стал командовать:
— А ну, славяне, вперед! В атаку, за мной! Ни один человек не внял его призыву.
— Что же вы, братцы? За мной! — еще раз крикнул Ромашкин и приказал разведчикам: — А ну, ребята, выгоняй их из ям!
— Давай, вылазь! — забасил Иван Рогатин.
— Чего землю скребешь, меня же убивают, а я над тобой стою, — уговаривал кого-то Пролеткин.
А Голощапов действовал по-своему: размахивая немецкой гранатой на длинной деревянной ручке, он спрашивал строго:
— Ну, что, дядя, сам встанешь? Или подсобить?..
Командиры рот и взводов тоже стали принимать свои меры. Тут и там на поле замаячили сначала одинокие фигурки, призывно машущие руками, а вслед за тем образовалась и цепь. Она опять покатилась вперед, и как ни стрекотали пулеметы, как ни взбивали снег пули, все же цепь достигла траншеи и потекла туда. [212]
В траншее сразу же сцепились врукопашную. Ромашкин стрелял из своего автомата экономными короткими очередями и все время с опаской думал: "Только бы патроны не кончились до срока". А немцы все выскакивали и выскакивали из-за поворотов траншеи, из блиндажей. И каждый раз Василий опережал их своими выстрелами, продолжая беспокоиться, что вот щелкнет затвор впустую и очередной гитлеровец всадит пулю в него. Сменить магазин было невозможно: вокруг метались, стреляли, били прикладами свои и чужие. Казалось, фашистов куда больше, чем наших. "И Караваев сказал: подошли немецкие резервы". Но люди в серых шинелях, такие медлительные и неуклюжие в своих окопах, сейчас вели себя как одержимые, бесстрашно бросались в одиночку на двоих-троих зеленых, матерясь, рыча, хватали их за глотки.
И все же в этой кутерьме — стрельбе, криках, топоте солдатских сапог и взрывах гранат — Ромашкин услыхал слабенький роковой щелчок затвора, которого ждал. "Ну, вот и все, — мелькнуло в усталом мозгу. — Вот она и смерть моя…"
Перед ним стоял в очках, небритый, тощий, будто чахоточный, гитлеровец. Черный глазок в стволе его автомата показался Ромашкину орудийным жерлом. Мелькнул перед глазами огонь. Зазвенело в правом ухе. И… немец вдруг стал падать на спину, выронил автомат. Ромашкин оглянулся. Сзади оказался рябоватый — лицо будто в мелких воронках — красноармеец. Ощерив прокуренные зубы, он крикнул:
— Левашов моя фамилия! С вас причитается, товарищ старший лейтенант! — и побежал дальше.
Ромашкин, торопясь, сменил магазин, огляделся: "Куда стрелять?" Но рукопашная уже кончилась, в траншее валялись убитые фашисты. Лежали они и наверху, недалеко от бруствера. А те, что отошли по ходам сообщения, злобно отстреливались из следующей траншеи.
Василий вспомнил о своих главных обязанностях — всегда и везде добывать сведения о противнике. Стал осматривать сумки убитых офицеров: нет ли в них карт с обстановкой или других важных документов. У входа в блиндаж лежал, уткнувшись лицом в свою каску, огромный плечистый унтер. Лица не было видно, торчали только большие мясистые уши, а на мощной шее белели кругляшки от заживших нарывов. Из его карманов Ромашкин вынул несколько писем на голубой бумаге. Попробовал прочесть одно из них и с радостью убедился, что упорные занятия немецким языком уже сказываются: целую страничку одолел без затруднения.
"Милый Фридрих, сегодня опять передавали по радио, что каждый, кто отличился в боях, получит земельный надел на [213] Востоке. Ты уже имеешь Железный крест, и, мне кажется, пора бы тебе присмотреть место получше. Я вижу его таким…"
Каким видится жене убитого Фридриха обещанный ей надел на чужой земле, Василий читать не стал: недосуг. Заглянул в полевую сумку унтера и обнаружил там нечто более интересное — листки какой-то инструкции. На листках этих карандашом старательно были подчеркнуты слова: "Следует воспитывать у населения своими действиями страх перед германской расой… Никакой мягкотелости по отношению к кому бы то ни было, независимо от пола и возраста…"
Ромашкин перешагнул через унтера, взял автомат наизготовку и побежал в дальний конец траншеи, где усилилась перестрелка.
Два раза противник пытался отбить свои позиции, и все-таки не отбил. Вскоре после второй контратаки Ромашкина разыскал Журавлев, потный и еще больше осунувшийся. Сказал, сдерживая запаленное дыхание:
— Спасибо тебе, брат, выручил. Бери своих орлов и дуй назад. Командир полка приказал восстановить резерв.
Ромашкин вел разведчиков по избитому воронками полю, на котором лежали еще не убранные убитые. У ската высоты, на которой находился наблюдательный пункт Караваева, разведчиков остановили пехотинцы:
— Дальше не ходите, там немцы.
— Там же НП командира полка…
— Наверное, накрылся наш командир. Фрицы туда ворвались слева.
На высоте слышались одиночные выстрелы. Ромашкин возмутился:
— Там стреляют! Как же вы бросили командира!
— Мы солдаты. У нас свой ротный и взводные накрылись. Командовать некому.
— Я буду командовать! — громко сказал Ромашкин. — А ну, всем встать! Разомкнитесь в цепь! — Увидев в стороне группу солдат, крикнул им: — А вы кто?
— Мы саперы, остатки саперного взвода.
— Пойдете со мной выручать командира! Давай! Давай! Быстрее! Может быть, успеем. Слышите, там еще бой идет!
Солдаты не очень проворно, но все же выполнили команду Ромашкина, пригибаясь, пошли к вершине высотки. Пока в них никто не стрелял. Василий сказал Рогатину:
— Иван, иди к саперам, прибавь им энергии!
С высоты послышались потрескивания автоматных очередей.
— Не ложиться! Вперед! — кричал Василий, и сам, опережая всех, побежал быстрее. — Огонь! Не позволяйте фрицам в вас стрелять! Огонь! [214]
Василий сам стрелял из автомата короткими очередями, хотя и не видел еще немцев. Когда жиденькая цепь атакующих выбежала на плоскую макушку высоты, открьшась такая картина: около десятка немцев окружали НП командира, оттуда через амбразуру отстреливались находившиеся там наблюдатели и связисты, иногда щелкал негромко и пистолет Караваева. "Жив!" — радостно подумал Ромашкин и с удвоенной энергией стал стрелять по фашистам и звать солдат:
— Бей гадов, ребята!
Немцы не ожидали такой внезапной атаки, побежали вниз по скату высотки. Василий и другие разведчики стреляли им вслед.
Из дверного проема выглянул Караваев, лицо его было в копоти, только белые зубы светились в улыбке. Кирилл Алексеевич подошел к Василию, обнял его и взволнованно произнес:
— Спасибо тебе, Ромашкин! Выручил! Еще несколько минут, и нас прикончили бы! Мы уже почти все патроны расстреляли. Очень вовремя ты подоспел.
На войне мужчины скупы на проявление своих чувств, но добрые дела боевых товарищей запоминают надолго, а порой и навсегда.
Пленный находился неподалеку — в овражке, где отдыхали разведчики. Был он уже перевязан и чувствовал себя довольно бодро, но при появлении Колокольцева почему-то закрыл глаза. Майор задал ему несколько вопросов. Немец молча и не открывая глаз отвернулся.
— Не желает разговаривать, падла! — рассвирепел Рогатин.
— Это он с перепугу. Думает, конец пришел, — предположил Пролеткин.
— Да мне, собственно, разговор его и не нужен, — спокойно сказал майор, вынимая из кармана пленного служебную книжку и заглядывая в нее. — Все без слов ясно — шестьдесят седьмой полк, тот самый, который был снят отсюда. Вернулись, голубчики!
Колокольцев ушел опять на НП порадовать этим открытием командира полка. Но к радости невольно примешивалось чувство горечи и тревоги. Да, они выполнили свою задачу: притянули на себя вражеские резервы, а сдержать-то их нечем, обескровленные роты не сумеют отстоять занятые позиции.
Двое суток полк отбивался от превосходящих сил противника, медленно отходя назад. Ромашкин глядел в бинокль на поле боя и в который уже раз дивился: "Кто же там бьется?.."
И все-таки неприятельские контратаки захлебывались одна задругой. Едва фашисты приближались к нашим окопам, их встречал плотный огонь пулеметов и автоматов. Неведомо откуда возникали перед ними серые шинели и овчинные полушубки. [215]
А ведь уже четверо суток пехота без сна, на холоде, под витающей всюду смертью. "Сейчас там люди до того задубели, что о смерти, пожалуй, не думают, — размышлял Ромашкин. — Хоть бы уж мой взвод бросили им на помощь".
Иногда с НП долетал осипший, но все же громкий голос Гарбуза. Комиссар докладывал по телефону в дивизию:
— Красноармеец Нащокин с перебитыми ногами заряжает оружие и подает стрелкам. Пулеметчик Ефремов тоже ранен, но точным огнем прикрывает фланг роты.
"Вот Ефремов мой и отличился, — с удовольствием отметил Ромашкин. — Жив пока. А как другие ребята? "
Днем к разведчикам, где бы они ни находились, дважды приползал с термосом старшина Жмаченко. Кормил горячей душистой кашей, наливал по сто граммов. По-бабьи жалостливо смотрел на каждого, пока разведчики ели.
На исходе четвертого дня, когда люди изнемогли окончательно, полк оказался на старых позициях — тех, откуда начинал отступать. Но дальше, как ни лезли гитлеровцы, им хода не было. Ночью они оставили и нейтральную зону — убрались в свои полуразрушенные блиндажи.
Караваев устало сказал:
— Дело сделали. Теперь закрепиться — и ни шагу назад.
Он оперся лбом о стереотрубу и тут же заснул. Колокольцев стал давать батальонам распоряжения по организации охранения и разведки. Ау другого телефона хрипел сорванным голосом Гарбуз. Для всех работа кончилась, а комиссару предстояло еще написать донесения об отличившихся и погибших, проверить, все ли накормлены, обеспечен ли отдых бойцам.
Разведчики тем временем вернулись в свой обжитой блиндаж. Натопленный и прибранный старшиной, он показался им родным домом. Тепло, светло, на столе хлеб и горячая каша с мясной подливкой, в ведерке прозрачная, как слеза, вода. Но не было сил в полной мере насладиться всей этой благодатью — раздеться, умыться, поесть неторопливо. Хотелось упасть прямо в проходе, закрыть глаза и спать, спать, спать.
Прилечь, однако, не пришлось. Прибежал посыльный из штаба: Ромашкина вызывал майор Колокольцев. Сам землисто-серый от усталости, начальник штаба сострадательно поглядел в глаза Ромашкину и мягко сказал:
— Знаете, голубчик, в каком состоянии полк? Все валятся с ног. Поэтому разделите свои взвод на три группы и выходите в нейтральную зону: на фланги и в центр. Ползите под самую проволоку немцев. Чтобы они сюрприз нам не преподнесли. Поняли? Спать будете завтра. Идите, голубчик, действуйте, да побыстрее. — Майор загадочно улыбнулся, поманил Ромашкина [216] пальцем, доверительно шепнул: — Под Сталинградом наши перешли в наступление, по радио передали.
С Ромашкина будто тяжкий груз свалили. Тело оставалось по-прежнему усталым, но какой-то освежающий ветерок прошелся по душе: "Ну, теперь и у нас здесь фрицы попритихнут!"
Возвращаясь к себе, Василий думал: "Начну разговор с ребятами прямо с этой новости. Радость всем прибавит сил".
Когда подошел к блиндажу, услыхал скрипучий голос Голощапова, он с кем-то спорил:
— Никакой ты не особый человек, а самая что ни на есть обыкновенная затычка. Всем отдых в обороне — а разведчик за "языком" ходи, пехота залегла — ты в атаку ее подымай, где-то фрицы вклинились — опять разведчику спасать положение.
— Вот в этом и особость наша, — возразил Саша Пролеткин. — Никто не может, а ты моги.
— Кабы мы с тобой железные были, кабы пули бы от нас отскакивали, тогда ладно, а то ведь жизнь и у нас, как у всех, одна, — не сдавался Голощапов.
Ромашкин толкнул дверь.
Все, словно по команде, подняли на него осоловелые глаза. Угрюмо ждали: неужели опять какое-то задание? Каждому казалось: подняться нет сил.
— Братцы, наши перешли в наступление под Сталинградом! — звенящим от радости голосом объявил Ромашкин.
И сразу как бы стерлась с лиц усталость. Разведчики задвигались, заулыбались, загалдели весело:
— Значит, мы не зря выкладывались!
— Молодцы сталинградцы!
— А ведь им потяжелей нашего досталось!
Ромашкин выждал с минуту и продолжал:
— Собирайтесь, хлопцы, для нас еще одно дело есть, как говорится, не пыльное и денежное.
— Опять особое? — хитровато сощурив глаз, спросил Голощапов.
— Точно! Все в полку будут спать, а мы их должны караулить. Если ж и мы заснем, фрицы остатки полка перебьют, а нас за то свои к стенке поставят. Это вам, Голощапов, подходит?
— Мне в самый раз. После такой новости сдюжу. Ножом себя подкалывать буду, а не засну, — захорохорился Голощапов…
На правый фланг Ромашкин послал несколько разведчиков во главе с Коноплевым, на левый — другую группу под командованием Ивана Рогатина. Сам возглавил центральную.
Пока ползли к немецким заграждениям, самочувствие было вполне сносным. А забрались в воронки, и сразу стал одолевать сон. Толкали и тормошили друг друга, натирали снегом лицо, [217] курили по очереди, прильнув к самому дну воронки, — ничто не помогало. Ромашкин искусал губы до крови, а сонливость все клонила голову к земле, склеивала глаза. Когда-то и где-то он вычитал, что в старину "заплечных дел мастера", пытая человека, не давали ему спать. И уже на вторые сутки у подвергавшегося пытке ослабевала воля, а на третьи он становился безумным. "Мы же не спим пятые сутки. И как-то держимся, соображаем, воюем!" — удивился Василий.
Это была самая длинная ночь в его жизни. И, наверное, такою же показалась она всем разведчикам. Утром Ромашкин поразился, как изменились ребята: иней не таял на их лицах! Промерзшие, посиневшие, они едва шевелились.
"Никогда бы не поверил раньше, что не спать труднее, чем добыть "языка", и даже хуже, чем умереть сразу", — размышлял Ромашкин, шагая одеревеневшими ногами к жилью. А у блиндажа его опять поджидал посыльный из штаба. Василий чуть не вскрикнул от отчаяния, однако на этот раз его никто и никуда не вызывал. Посыльный лишь вручил газету.
— Комиссар товарищ Гарбуз велел вам отнести…
Ромашкин вошел в блиндаж, повесил автомат, нехотя, через силу развернул не измятый еще и потому гремевший, как жесть, газетный лист. Внимание привлек заголовок: "В последний час. Успешное наступление наших войск в районе гор. Сталинграда".
Дальше под этим броским заголовком следовало:
"На днях наши войска, расположенные на подступах Сталинграда, перешли в наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось в двух направлениях: с северо-запада и с юга от Сталинграда".
Мысли путались. Как в тумане виделись и едва доходили до сознания слова: "продвинулись на 60 — 70 километров… заняты города Калач, Абганерово… перерезаны обе железные дороги… захвачено за три дня боев 13 000 пленных… на поле боя более 14 000 трупов…".
Глаза Василия сами собой закрылись. Уже ничего не видя и не чувствуя, он стал падать набок. Старшина Жмаченко и Рогатин подхватили его, уложили на нары.
— Совсем дошел! — покачал головой Рогатин и тут же сам, как убитый, свалился рядом с Ромашкиным.
Жмаченко окинул взглядом блиндаж, и ему стало жутко: будто в белых саванах, повсюду лежали в неестественных позах безмолвные разведчики, и лица у них были как у мертвецов, заострившиеся, бледные, щетинистые.
На столе высились горкой ломти хлеба, белели кубики сахара. Легкий пар поднимался над кашей, разложенной в алюминиевые котелки. И никто к этому не притронулся… [218]
Капитан Люленков подразделял пленных немцев на "фанатиков", "мыслящих" и "размазню".
"Фанатики" преобладали в первые месяцы войны. На допросах они кричали "Хайль Гитлер!" и грозились всех повесить, когда Великая Германия завоюет Россию.
С "мыслящими" Люленков впервые встретился после нашей победы под Москвой. Эти на допросах сокрушенно покачивали головами, показания давали покорно, и почти всегда точные.
"Размазня" густо потекла после разгрома шестой немецкой армии под Сталинградом. Пленные из этой категории вытягивались в струнку, угодничали и плели такие басни, что это было хуже любой преднамеренной дезинформации. Люленков не любил "размазню".
У начальника полковой разведки постепенно сложилась своя, почти безотказная метода ведения допросов.
— Ваше имя, фамилия? — спрашивал он, и не столько прислушивался к ответу на этот первый вопрос, сколько следил за реакцией пленного, чтобы сразу определить, кто же стоит перед ним: "фанатик", "мыслящий" или "размазня"?
Только что добытый Ромашкиным "язык" поначалу повел себя не очень определенно. Услышав первый вопрос, он вскочил со своего места довольно резво, но ответил без особого подобострастия:
— Рядовой Франц Дитцер.
— Номера вашей дивизии, полка, батальона, роты?
Пленный замялся, потерял строевую выправку: его спрашивали о том, что является военной тайной. Он оглянулся — не стоит ли кто-нибудь сзади, готовый ударить? Позади никого не оказалось.
— Я жду! — строго напомнил капитан.
— Сто девяносто седьмая дивизия, триста тридцать второй полк, второй батальон, пятая пехотная рота, — последовал вялый ответ.
— Задача вашего полка?
Пленный пожал плечами:
— Я рядовой. Задачу полка не знаю.
— Что должна делать ваша рота?
— Обороняться…
Люленков чувствовал, Дитцер чего-то недоговаривает.
— Потом что?.. Обороняться и — дальше?
— Недавно прошел слух, что решено спрямить оборону и мы отойдем при этом на новый рубеж. [219]
— Где же тот рубеж? Когда начнется отход? — быстро спросил капитан, приглашая пленного к карте, развернутой на столе.
— Я карту не понимаю, — замямлил солдат.
— Смотрите сюда! — приказал капитан. — Сейчас ваша рота здесь. А вот здесь штаб вашего полка. Это река. Куда вы должны отойти?
— Не знаю, господин офицер. Я просто слышал разговор, когда дежурил у пулемета.
— Не знаете или не хотите сказать? — настаивал Люленков, несколько повышая голос.
— Не надо так, товарищ капитан, — неожиданно вмешался Ромашкин. — Он совсем обалдеет от страха. Люленков рассердился, резко оборвал:
— Не лезьте не в свое дело! — Но тут же смягчился и перешел с начальственного "вы" на всегдашнее "ты". — Не понимаю, как ты их там в плен берешь? Кисейная барышня…
— Там мы на равных: он с оружием и я с оружием.
— Тоже мне, рыцарь!..
Ромашкин не стал оправдываться. Сам не понимал, прав он или нет. Быть великодушным к беззащитному вроде бы хорошо. Но сейчас он видел перед собой одного из тех, кто замучил Таню. Франц же этот из сто девяносто седьмой пехотной дивизии.
"Что, если бы я попал к нему в лапы? — спросил себя Ромашкин и живо представил этого белобрысого не сгорбленным и понурым, а властным хозяином положения. — Он бы со мной церемониться не стал! А у нас, русских, всегдашняя жалость к слабому и какая-то нестойкая память к злу. Врагам-то нашим это на руку, но самим нам такая покладистость боком выходит".
Пленный заметил какое-то несогласие между русскими офицерами и беспокойно заерзал на табурете. Но несогласие уже исчезло. Капитан успел определить, что имеет дело с "мыслящим". А если так, то Ромашкин прав: допрос нужно вести по-другому — надо предоставить пленному возможность мыслить.
Люленков почти механически перебирал письма и фотографии, изъятые у Дитцера, тщательно изученные перед началом допроса. Писем было до десятка. Писались они в разное время — и в начале войны, и в последние дни. Писала их мать Дитцера.
— Значит, вы не хотите говорить правду? — уже по-иному повторил свой вопрос Люленков. — Тогда возьмите вот это письмо вашей матери, почитайте еще раз и вспомните, что она вам советовала.
Дитцер с грустной улыбкой стал читать хорошо знакомые ему строки: [220]
"Дорогой Франц!
У нас ужасное несчастье. Я потеряла сына, а ты старшего брата. Нет больше нашего доброго Генриха! Целый месяц от него не было писем, а вчера пришло уведомление, что Генрих убит под Петербургом. Эта страшная война сломала, исковеркала всю нашу жизнь. Меня пытаются утешить: "Слушайте, по радио сообщили о новой победе. Наша армия захватила еще один город". А на что мне нужен чужой город? Пусть мне вернут моего Генриха. Теперь только ты остался у меня. И вдруг пошлют тебя занимать еще какой-нибудь город, и ты там тоже можешь погибнуть, как Генрих!.. В нашем Лейпциге появилось много калек. Кто без ног, кто без рук. Когда-то я старалась уберечь тебя от простуды, а теперь думаю: пусть бы у тебя не стало ноги или руки, только бы ты был жив и избавился от этой проклятой войны…"
— Наверное, мать будет рада, что вы попали в плен, теперь ее желание сбудется: вы останетесь живы, — сказал капитан.
— Да, спасибо вам… — Дитцер запнулся. Люленков уловил, что незаконченная эта фраза произнесена от души.
— Вот вы нас благодарите, а помочь нам не желаете, — продолжал он. — И подумайте, в чем помочь? В том, чтобы остались живы ваши друзья, чтобы скорее кончилась война. Почитайте, что вам советует мать в другом письме. — Люленков подал пленному листок, датированный июлем сорок первого.
"Мой славный Франц! Я восхищаюсь вашими победами. Каждый день в газетах длинный перечень городов, которыми вы овладели. Это под силу только такой великой армии, как наша. Генрих прислал свою фотографию. Он выглядел прекрасно. Я горжусь, что у меня такие сыновья…"
Листок в руке пленного задрожал. Франц Дитцер испуганно посмотрел на Люленкова, и тот решил: "Дошло". Однако внешне выразил иное:
— Я, кажется, дал вам не то письмо?
— Да, да, это не то… это очень старое письмо, — подтвердил Дитпер и положил листок на стол. Капитан посмотрел на дату:
— Не очень старое. Написано два года назад. Пленный опустил глаза. Он прекрасно понял капитана. Горестно вздохнул:
— Бедный Генрих…
И тут же решительно встал, сам подошел к столу с картой.
— Завтра ночью главные силы нашего батальона отойдут за реку по этой вот дороге. — Дитцер показал на карте и дорогу, и реку, и новый оборонительный рубеж. Он хорошо разбирался в [221] топографии. — Там, где наш полк стоит теперь, останется только прикрытие: по взводу от батальона. Я знаю об этом потому, что в прикрытие назначен и мой взвод. Все, кого оставят здесь, должны много стрелять, создавая видимость, что обстановка не изменилась, что оборону держат прежние силы.
— Ну, вот и прекрасно! Больше мне от вас ничего не нужно. Впрочем… — Люленков подал Дитцеру групповую фотографию немецких солдат и офицеров. Они стояли возле бревенчатого дома и хмуро глядели в аппарат. — Не знаете ли кого-нибудь из этих людей? Они ваши сослуживцы по сто девяносто седьмой дивизии.
Дитцер долго вглядывался и отрицательно покачал головой:
— Нет, никого не знаю.
Капитан подал ему другую фотографию — на ней были те же лица, а сбоку ясно просматривались столбы виселицы, и кто-то в белом висел на веревке. То была "Таня" — Зоя Космодемьянская.
Пленный отшатнулся. Наверное, подумал: "Господи, как хорошо, что я никого не узнал на первом снимке!"
Люленков поспешил успокоить его.
— Нам известно об этой трагедии все: имя казненной девушки, фамилии палачей, где и когда это случилось. Моего коллегу, — он кивнул в сторону Ромашкина, — интересует только один вопрос. Если вы случайно были в этой деревне или слышали чей-нибудь рассказ о том, как вешали молодую партизанку, не вспомните ли такую деталь: у повешенной были зеленые вязаные варежки?
— Я об этом вообще ничего не слышал. — Дитцер еще раз опасливо взглянул на фотографию и по склонности своей к логичным суждениям добавил: — Она же висит в нижнем белье, разве могут при этом быть на ней варежки?
— Ваши солдаты ее раздели, разули и водили босую по снегу. А до этого она была одета. И вот нам бы очень хотелось узнать: были у нее зеленые варежки или нет?
— Верьте мне, господа офицеры, — взмолился пленный, — я к этой казни не имею никакого отношения….
Его отправили в штаб дивизии, а полк стал готовиться к преследованию противника. Колоколъцев вызвал Ромашкина, приказал:
— Вы, голубчик, пойдете за немцами раньше всех. Как только батальоны нажмут с фронта, постарайтесь проскочить в глубину и разведайте: нет ли у противника промежуточных рубежей, минных полей, в каком состоянии мосты, дороги.
Из блиндажа начальника штаба Василий вышел вместе с Л юленковым. Капитан посоветовал: [222]
— Ты, Ромашкин, не жди, когда батальоны ударят. В тыл идти лучше до начала атаки. Когда перестрелка начнется, можешь потери понести.
Ромашкин согласился с этим. Если немцы оставят здесь только прикрытие, проскочить нетрудно.
— Я возьму с собой весь свой взвод, — сказал Василий. — Вам на всякий случай оставлю несколько разведчиков во главе с сержантом.
— Правильно! — одобрил Люленков. — И Жмаченко там делать нечего, он со своим хозяйством пусть к штабу пристроится. Кстати, подыши там место и для штаба полка — мы здесь тоже не задержимся. Ради такого дела попрошу, чтобы дали в помощь тебе саперов.
— Хорошо бы взвод сержанта Епифанова, я с ним уже работал.
— Ладно, схлопочу Епифанова, — пообещал Люленков.
В глубине души он ревниво относился к успехам и славе Ромашкина. Искренне сожалел, что теперешнее служебное положение не позволяет самому ходить на задания. Убежден был, что если уж у этого юнца все так хорошо получается, то у него-то — человека куда более сведущего в делах разведки — получилось бы и получше. Но при всем том капитан всегда помогал Ромашкину чем только мог.
К ночи ромашкинский взвод, усиленный саперами, перебрался в первую траншею. Конечно, туда, где располагалась рота Казакова. Там все уже были готовы к движению вперед. Бойцы, туго подпоясанные, с "сидорами" на спине и противогазными сумками, набитыми всяческим солдатским скарбом, с нетерпением ждали сигнала. Преследование — это не прорыв долговременной обороны, когда приходится под огнем артиллерии идти на вражеские пулеметы. Тут лишь бы столкнуть прикрытие.
Казаков тоже позавидовал Ромашкину:
— Вы как вольные птицы, лети, куда хочешь! Не то что я, грешный: граница справа, граница слева, на такой-то рубеж выйти в десять ноль-ноль, на такой-то к пяти ноль-ноль.
— Зато ты теперь большое начальство, — пошутил Ромашкин.
Казаков пропустил шутку мимо, сказал серьезно:
— Слушай, Ромашкин, а если набрехал твой фриц? Если никакое там не прикрытие, а главные силы нас встретят?
— Не должно бы. По-моему, фриц сказал правду.
— Знаешь завет разведчика? Верить верь, но проверь!
— Вот и проверим. Если нарвемся на главные силы, предупредим весь полк. [223]
— Ты взводом сразу не суйся, дозорами сначала пощупай… — Казаков прислушался к немецким пулеметам. — Вроде поболе обычного стреляют. Перестаралось прикрытие.
— И мне кажется, сегодня огня больше, — сказал Епифанов.
Казаков поглядел на него и спокойно посоветовал:
— Ты, сержант, не об этом пекись, а внимательней под неги смотри. При отходе фрицы хитроумные ловушки устраивают. В одной деревне, помню, боец взбежал на крыльцо — взрыв, под ступенькой мина была. В другом доме дверь стали отворять — опять взрыв, фрицы к двери мину присобачили, а сами в окно драпанули. Так что гляди в оба!
— Постараемся, — заверил Епифанов.
— Ну, тогда пойдемте, хлопцы, — пригласил Казаков.
— А ты куда? — удивился Ромашкин.
—Я вас до немецкой передовой провожу. Надо же мне знать: прошли вы или нет? У меня там хорошая балочка есть на примете. Помогу опять по старой дружбе.
— Смотри, Караваев узнает, будет снова баня!
— Не узнает, — убежденно сказал Казаков. Вскоре он вывел всех в темную, заросшую кустами низину. Шепнул Ромашкину:
— Мин здесь нет, я проверил.
Эх, Петрович, Петрович! Был ты разведчиком и остался им. Видно, не раз выбирался сюда по ночам, чтобы отвести душу! Сам Казаков объяснил это так:
— В парилке, бывает, хлещешь себя веником — и больно, и приятно. Уж и дышать-то нечем, вот-вот концы отдашь, а остановиться не можешь, все поддаешь! Вот и здесь, в нейтральной, происходит со мной то же: вроде бы смерть кругом, а мне интересно с ней в кошки-мышки поиграть. Конечно, не всякому это понятно.
Но Ромашкин-то его понимал…
Из лощины были посланы в дозор Рогатин, Шовкопляс и Пролеткин.
Они возвратились скоро.
— В траншее никого нет, а на высотке, на самом пупу, фриц с пулеметом, — доложил Пролеткин. — Я предлагал снять его, да Иван не позволил. Талдычит: не велено — и хоть режь самого.
В данной обстановке разумней было бы, пожалуй, снять пулеметчика. Но не хотелось конфузить Рогатина. Василий поддержал его:
— Вас посылали в разведку. И хорошо сделали, что не сняли фрица, могли нашуметь.
— Да мы бы его без всякого шума… — уверял Саша. [224]
— А может, и правда снимем? — озорно подмигнул Казаков. — Моей роте будет легче. На один пулемет поменьше — и то дело.
Ромашкин посмотрел в черные глаза Петровича. Там светился азартный охотничий огонек.
— Не надо, Ваня, — попросил Ромашкин. — Узнает Караваев, плохо тебе будет. Мы сами снимем пулеметчика, поможем твоей роте.
Казаков вздохнул, огоньки в его глазах потухли.
— Ну, ладно, только прежде свой взвод за их траншею уведи. А то нашумите — сорвется задание.
— Не сомневайтесь, Иван Петрович, мы чисто все сделаем, — сказал Рогатин.
Казаков с любовью посмотрел на него.
— Ты можешь.
Взвод выполз к немецкой траншее. Один за другим разведчики и саперы перемахнули ее и скрылись в кустах.
Когда все собрались, Рогатин приподнялся, посмотрел на Ромашкина. Василий кивнул. Иван толкнул Сашу Пролеткина, и они исчезли во тьме. Ромашкин напряженно вслушивался. Лежавший рядом с ним Епифанов шептал:
— Может, им надо было группу обеспечения дать?
— Справятся сами. Не от кого обеспечивать, немцев в траншее мало.
— Пройти бы по всей обороне и всех часов поснимать! — мечтательно выдохнул Епифанов.
— У нас другая задача.
— Петровичу бы подсказать, он бы со своими ребятами сделал.
— Догадается без нас…
Мелькнули две темные фигуры у основания кустов. Саша держал поблескивающий вороненой сталью немецкий пулемет.
— Ну, как вы его? — спросил Епифанов.
Излишнее любопытство, как и разговорчивость не ко времени, считалось у разведчиков предосудительным. Потом, в свой час, на отдыхе, все будет рассказано с шутливыми дорисовками, а в ходе задания болтать не полагалось.
— Порядок, — коротко ответил Рогатин и прилег по другую сторону от командира. Он тяжело дышал, руки дрожали: видно, "порядок" дался нелегко.
— Закурить бы, — попросил Иван. Ромашкин разрешил:
— Покури, Ваня. Ну-ка, хлопцы, прикройте его. Разведчики окружили Рогатина, растянув в стороны широкие рубахи маскировочных костюмов. Иван стукнул кресалом, [225] прикурил от тлеющего фитиля. Приятный дымок защекотал в ноздрях разведчиков.
Большое ли дело — позволить человеку покурить в трудную минуту? А вот Ивану запомнится эта чуткость командира и доброта товарищей. За все постарается отплатить им Иван: в бою ли, на отдыхе ли, где придется, но отплатит добром. В большом и малом помогает солдат солдату. Иногда вот так. А в другой раз, может быть, прикроет от пули. Разведчики столь часто рискуют жизнью и так много выручают друг друга из беды, что невозможно понять, кто у кого здесь в долгу. Да об этих долгах, о взаимных выручках никто и не думает, потому что взвод разведки — одна дружная семья.
Сейчас этот взвод спешил по бездорожью к деревне Квашино. Раньше там стоял штаб неприятельского полка. Теперь штаб, конечно, переместился. Но Василий надеялся прихватить какого-нибудь отставшего писарька или хозяйственника. От них можно добыть очень нужные сейчас сведения, узнать о том, чего ночью личным наблюдением или, как говорят штабники, визуально, не обнаружишь.
Еще на подходе к деревне разведчики услышали говор людей; там и сям мелькали светящиеся точки карманных фонариков.
— Неужели штаб не отошел? — удивился Ромашкин.
— Остался кто-то, — уверенно ответил Коноплев. — Какая-нибудь АХЧ.
Василий велел разведчикам лежать в огороде между грядками, а сам с Коноплевым и Рогатиным стал подбираться к единственной деревенской улице. На дороге увидел лошадей, запряженных в повозки. Подальше рокотал грузовик. Люди торопливо таскали какие-то ящики к повозкам.
— Грузятся, — объяснил Ромашкин, возвратясь к разведчикам. — Самый подходящий для нас момент. Упускать нельзя. Ты, Коноплев, бери Шовкопляса, Студилина, Голощапова и Епифанова с саперами. Пойдешь туда, где мы сейчас были. Ты, Иван, вместе с Пролеткиным, Жуком, Пантелеевым — на восточную окраину. Все остальные со мной — на западную. Сверьте часы, сейчас половина второго. Ровно через пятнадцать минут забросать фрицев гранатами и бить из автоматов. Главное, больше шума. Пехотные батальоны отошли, бояться нам некого. После налета собраться опять здесь же. Если станут преследовать, отходить вон на ту высоту. Понятно?
— Ясно.
— Усвоили.
По четким этим ответам Ромашкин понял: у ребят хорошее настроение. Да и сам он ощущал веселую дрожь — верный предвестник удачи. [226]
— Действуйте!
Он вывел остатки взвода на вероятный путь отхода противника и поставил дополнительную задачу:
— Мы откроем огонь позже коноплевской и рогатинской групп. Они пусть начнут. А когда фрицы драпанут из деревни, мы их тут и ударим.
Ромашкин расставил людей так, чтобы фронт был пошире, приготовил две гранаты и стал ждать, поглядывая на светящиеся стрелки трофейных часов. Стрелки будто остановились. Поднес часы куху, послушал: тикают.
Наконец время истекло.
— Ну, пора! — тихо сказал Ромашкин.
И его будто услышали на противоположной окраине и в центре деревни. Там забухали гранаты, затрещали частые автоматные очереди. Послышались крики немцев, беспорядочная ответная стрельба. И вот уже по дороге мчат галопом две повозки, а по обеим их сторонам — немцы.
Ромашкин напрягся. Кровь толчками понеслась по телу. Он приподнялся и метнул гранату, целясь в повозку. Тут уже открыли огонь разведчики, лежавшие рядом с ним, но невидимые в темноте.
Василий тоже приложил автомат к плечу и дал несколько очередей. Дико заржала лошадь, упала и забилась на земле, ломая оглобли. Другая скачками умчалась в поле, волоча за собой опрокинутую повозку.
Ромашкин, пригибаясь, пошел к повозке, оставшейся на дороге, за ним выскочили Цикунов и еще двое.
— Быстро осмотреть повозку, собрать документы, — скомандовал Ромашкин. — Поглядите, может, раненого подберете. Только чтобы на своих ногах ходил, таскать сейчас некогда.
Возле забора возникла темная фигура. Василий схватился за автомат.
— Товарищ старший лейтенант, не стреляйте! Это я — Саша!
— Почему здесь болтаешься?
— Так все трофеи к вам убежали.
— А где грузовик? Упустили?
— На месте стоит. Мы гранатами его покалечили. В нем мины. Полный кузов. Наверное, здесь саперы были. Хотели дороги минировать.
— Вовремя мы застукали их, — сказал вдруг из мрака Иван.
— И ты здесь?
— Я в дома наведался. Поглядел, может, бумаги какие оставили. Ничего нет.
Цикунов позвал Ромашкина:
— Офицер убитый. Посмотрите. [227]
Василий подошел, оглядел пожилого толстого обер-лейтенанта. Убитый как убитый, ничего интересного.
— Ну все! Пошли на место сбора. Цикунов, не забудь взять документы у офицера.
— Я тут чемодан нашел — его, наверное. В чемодане много бумаг и фотографий.
— Неси, разберемся.
В назначенном месте собрались все. От возбуждения много курили, пряча цигарки в пригоршнях. Ромашкин спросил:
— Никого не зацепило? — все молчали. — Двигаем дальше.
Вереницей вытянулись вдоль дороги. Рогатин и Пролеткин шагали впереди на значительном удалении с автоматами наготове.
На рассвете разведчики обнаружили до роты гитлеровцев. Те ходили в полный рост по склону высотки, копали окопы.
— Вот и промежуточный рубеж, — определил Ромашкин. — Я буду готовить донесение, а ты, Епифанов, выясни, есть ли мины перед траншеями. Давай быстро! И поосторожнее, чтобы не засекли.
Сержант с несколькими саперами скрылся в кустах.
Пока Ромашкин чертил схему, наносил на бумагу почти уже готовую траншею и обнаруженные в ней пулеметы, Епифанов успел вернуться.
— Мин нет, — доложил он.
— Как определили?
— Немцы сами ходят перед траншеей, в овраг спускаются за дерном. Не по тропинкам идут, а кому где вздумается.
— Хорошо. Так и доложим, — удовлетворенно сказал Ромашкин. — Студилин и ты, Голощапов, возвращайтесь в полк. Эту схему передадите начальнику штаба или капитану Люленкову. Потом найдете старшину Жмаченко — он со штабом идет — и топайте вместе с ним.
Многие из разведчиков, не теряя времени, уже спали под кустами, совершенно сливаясь в пятнистых своих костюмах с окружающей местностью.
— Подъем, ребята! Здесь нам больше делать нечего, — скомандовал Ромашкин…
К исходу дня они достигли главной полосы в новой обороне противника. Немцы чувствовали себя в безопасности и особой бдительности не проявляли. Василий, как умел, воспользовался этим. Епифанов присмотрел здесь длинную лощину с крутым берегом, очень удобным для устройства штабных блиндажей. Лощина была зеленая, травянистая, на дне ее протекал ручей. [228]
— Не штаб, а санаторий будет, — одобрил выбор Ромашкин. Он выставил наблюдателей, послал навстречу полку дозор с очередным донесением и облегченно вздохнул: — ну, братцы, мы все свои дела сделали, теперь не грех и передохнуть, дайте сюда чемодан обера, пора разобраться, что там в нем.
Цикунов открыл чемодан, вынул парадный мундир с Железным крестом и еще какими-то значками, отметил вслух: — Заслуженный фриц был. — Проверил карманы и бросил мундир в кусты. — А вот это нам годится. Тут у него ветчина и консервы. Есть еще какие-то баночки вонючие, мазь, наверное.
— Ну-ка, покажи… Чудило, это же сыр! Лучший в мире.
— Фотографий полно, письма, — продолжал разбираться в содержимом чемодана Цикунов.
Фотографии пошли по рукам. На одной из них обер-лейтенант в парадном мундире, наверное, том самом, который выбросил Цикунов, стоял рядом с высокой сухопарой женщиной, в лице ее было что-то совиное.
Письмами Ромашкин занялся сам, одолевая неразборчивый почерк, прочитал:
"Веймар. 26.7.42 года.
Мой дорогой Ганс!
Я много раз в день подхожу к твоему портрету и любуюсь тобой. Какое счастье дал нам фюрер! Жили мы с тобой скучной жизнью, никто нас не знал. А теперь ты — офицер, кавалер Железного креста. Как я счастлива! Смотрю на тебя и не верю, неужели это мой Ганс? Вот и лето пришло. Бог хранит тебя для новых подвигов во имя Великой Германии. Вперед, мой рыцарь! Фюрер смотрит на вас.
Целую нежно. Твоя Гретхен".
— Вот стерва! — мрачно выругался Рогатин.
— Их заставляют так писать, — сказал Коноплев. — Не всегда по своей воле такое пишут.
— Нет, эта бабенка от души писала…
Неподалеку вдруг затрещали редкие выстрелы. Из-за немецких траншей ударили минометы. Ромашкин в бинокль увидел цепи наших бойцов.
— Идут! — обрадовался Василий, продолжая глядеть в бинокль. — Как всегда, впереди рота Куржакова.
Интересно было наблюдать за своими со стороны противника. Бойцы бежали, пригибаясь, и почему-то не стреляли. Куржаков с автоматом на груди широко вышагивал в боевых порядках и что-то кричал отстающим, наверное, ругался, но лицо у него было веселым. [229]
— Цикунов! Выйди им навстречу, а то примут нас за немцев…
Вскоре Куржаков, сопровождаемый Цикуновым, подошел к разведчикам.
— Явился, не запылился, — весело сказал Ромашкин.
— А вы прохлаждаетесь?
— Чего же еще!.. Оборону разведали, вас поджидаем.
— Не очень-то далеко мы отстали. Вслед за вами шли.
— А все же вслед, — подмигнул Ромашкин. — Ну, ладно, старшой, есть хочешь? Садись, у нас тут трофеи.
— Пожрать не мешало бы, — признался Куржаков, — да некогда. Попробую с ходу влететь в оборону фрицев, пока они не очухались. Может, зацеплюсь вот на той высотке. Я ведь не разведка, не по кустам воюю. Привет!
Он побежал дальше за своими бойцами.
Немецкая оборона затарахтела пулеметами, забухала орудиями. Особенно плотным был огонь там, куда нацелился Куржаков. Коноплев в бинокль наблюдал за боем и докладывал, не отрывая глаз от окуляров:
— Зацепились наши за высотку!.. Куржакова вижу…
— Ну и дьявол! — восхитился Василий. — Все же влез. Ох, и дадут ему фрицы жару!.. Вот чертов Куржак, ни себе, ни людям покоя не дает. Помогать надо. Подъем, ребятки! А ты, Епифанов, здесь с саперами оставайся, встретишь штаб.
— Мне бы с вами! — попросился Епифанов.
— Нет, сержант, кончилось наше с тобой взаимодействие. Теперь твое дело — землю копать. Готовь НП, Караваев в тылу не засидится.