Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Дорога в бандиты

Вторая зима для Ромашкина могла стать последней. У него начиналась цинга. Много ли мы знаем об этой болезни? Обычно считают: при цинге выпадают зубы. Это не совсем так. Начинают гнить десны, отчего во рту появляется сладковатый привкус. Чем пахнут гниющие раны, известно, — вот такой запах идет изо рта. Зубы расшатываются, могут выпадать сами собой, дряблые десны их не держат. И еще. По телу пойдут коричневатые пятна. [31]

Ходит человек еще живой, но признаки трупа на нем уже появились. Валит его усталость, апатия. В конце концов больной становится мертвым, настоящим трупом. Обычно это случается ночью — заснет зек, и все — цинга его приласкает, избавит от страданий. Утром, по команде "Подъем!", все пойдут на построение, а те, кого приютила цинга, останутся лежать на нарах. Выволокут их к двери, а там стоят сани-розвальни с запряженной в них покрытой инеем лошадкой. Процедура эта обычная, годами отработанная. Всех, кто не поднялся с нар и не подает признаков жизни, погрузят на эти сани, и побредет лошадка на вахту, к проходной. А там бригады после подсчета выходят из зоны для следования на работу.

У нарядчика на фанерке записано в соответствующие графы, сколько выходит на работу, сколько придурков (обслуги разной) остается в зоне. А сколько не хватает до общей численности лагпункта на сегодня, должно лежать на этих санях. Когда все цифры сойдутся, бригады под конвоем пошагают к месту работы. А сани с покойниками заскрипят на кладбище. Не на общее, а на лагерное. Там специально выделенная похоронная команда целый день долбит промерзшую землю, заготавливая могилы впрок. Работа в этой команде считается легкой, потому что большую часть дня зеки сидят у костра. Продолбят ломами и кирками жесткую, как бетон, мерзлоту — и к огоньку греться. Главное, мерзлоту пробить — она с полметра, а дальше земля мягче пойдет и работа полегче. Углубляют могилу посменно три — четыре человека. В яме не развернешься. Остальные у костра греются. В общем, блатная работа, не лесоповал… Поэтому никто не хочет потерять такое теплое место. Стараются ладить с конвоем и с доктором. Друг другу поблажки дают. Конвой не требует от зеков, чтобы рыли могилы на положенную глубину. А зеки избавляют конвой и доктора от лишних хлопот. Доктор должен на бумаге зафиксировать факт смерти. Не будет же он холодные трупы брать за руки и пульс прощупывать или на колени вставать и трубку прикладывать: не трепыхнется ли еще сердце в тощей костлявой груди доходяги?

Доктора избавляет от этой неприятной процедуры какой-нибудь услужливый похоронщик. Он идет с доктором вдоль выложенных в ряд покойников (специально для доктора и учетчика их в такой лежачий строй выкладывают). Учетчик определяет номер умершего и уточняет его фамилию. Доктор заносит в протокол. А факт смерти фиксирует ломом зек, сопровождающий доктора. Ломом он после легкого взмаха ударяет в грудь трупа, и какие еще нужны после этого подтверждения смерти? Не надо ни пульс искать, ни трубочку к груди прикладывать. Доктору, конвоиру и учетчику эта процедура удобна: никаких сомнений в [32] факте смерти не может быть. Лом с легким хрустом прошибает грудь покойника до самой земли.

Говорят, бывали случаи — замахнется "фиксатор" ломом, а труп глаза раскрывал, просто доходяга в беспамятстве был, когда его волокли в сани и везли сюда, на кладбище. Ну что с ним делать? Назад везти? Это же сколько мороки! На вахте уже зафиксировали: столько-то живых на работу ушло, столько-то мертвых на кладбище вывезено. А теперь что же получится: один или два покойника назад в зону вернулись. Это что же за порядки на лагпункте — живого от мертвого отличить не могут? И не было ли под видом таких покойников беглецов? Нет, такие сомнения и подозрения начальство не устраивают… И лом на замахе не замирает. Раскрывшихся глаз не замечает ни доктор, ни учетчик. Почти неслышно хрустнет грудная клетка, и лом ударит о землю. И факт смерти, как говорится, налицо. А совесть у всех чиста — документ оформлен, цифры в лагерной канцелярии сойдутся. Ну а насчет того, что вроде бы труп открыл глаза, никто не знает. А если и знает, кого это колышет? Подумаешь, еще один доходяга Богу душу отдал, обычное дело. Сколько их и до, и после этого в землю полегло! Может быть, для него же лучше сделали, избавили от мучений — днем раньше, днем позже…

Печальная такая участь ожидала и Ромашкина. От его былой боксерской прочности почти ничего не осталось. Следователи помесили его сапогами основательно. Почки, да и другие органы внутри побаливали. В общем, потихоньку доходил Ромашкин.

Резко переменил существование Василия его величество случай.

Все началось с того, что Ромашкин спас жизнь Серому. Тому Серому, который держал в руках весь лагерь, пожалуй, крепче охраны, он мог одним словом решить судьбу любого зека. Он был пахан. Провинившихся или по какому-то поводу не угодных убивал не сам. А покуривая самокрутку из махорки в окружении своих приближенных, мог сказать: "Надо убрать такого-то". И этого достаточно. Кто "замочит" приговоренного, неважно. Обычно никто не знал исполнителя. Догадывались. Но никогда о своей догадке не говорили. Мокрое дело нешуточное, за такое вышку дают. Догадливого, если он не свой, тоже могли убрать. Серый, конечно, знал, кто замочил, и отмечал его преданность какими-то привилегиями.

Василий был далек от шайки приближенных к Серому. До этого случая пахан, наверное, не знал о его существовании. Василий — простой работяга, или, как их звали блатные, баклан. Да еще и статья у него — политическая. [33]

В тот день зеки пришли с работы, как всегда, усталые, злые. Лесоповал от темна до темна на морозе. В бараке после черпака баланды повалились на нары, не снимая телогреек и обувки. Постели не испачкаешь: ни матрасов, ни одеял нет, спали на голых досках,

Нары двухъярусные. Место Ромашкина на верхнем этаже, там теплее.

Внизу, в проходе между нарами, стоял железный бак с кружкой, прикрепленной к бачку цепью. В баке хвойный настой. Обычные сосновые и еловые веточки, залитые кипятком. В лагере гуляла цинга. Чтобы как-то унять ее, делали этот хвойный настой: терпкий, горький, пахнущий дегтем. Противное пойло, не все его пили. Ромашкин пил. Цинга поселилась в нем уже довольно прочно.

Хлебнув целительного пойла, Ромашкин забрался на второй ярус нар, снял бушлат. Под бушлатом у него еще телогрейка. Снял и ее. Обычно телогрейку стелил на нары, а бушлатом накрывался. Тело, задубевшее за долгий день на морозе, расслабилось, охватывала теплая истома. Горячая баланда, которую проглотил по возвращении в зону, грела изнутри и опьяняла, разливая слабость по всему телу.

Наверное, и в этот вечер он мгновенно заснул бы, как это бывало прежде. Но вдруг у бачка с хвойным настоем произошел скандал. Василию сверху хорошо было видно все, что происходило внизу. Двое узбеков (Василий знал их как обитателей своего барака) пили настой хвои. Вернее, один — пожилой — пил, а другой, моложе, усатый, ждал, когда он передаст ему кружку. В это время вошел в барак и подошел хлебнуть хвои Волков. Здоровый, грудастый, плечистый, с перебитым носом, жесткие волосы с обильной сединой, красное с мороза лицо. Глядя на его перебитый нос и несколько шрамов, любой мог безошибочно определить — уголовник. А кличку Серый, как узнал позднее Ромашкин, ему дали не по его фамилии — Волков, фамилий у него было немало. Волков — по последней судимости. Кличка эта с ним шла из молодости. Его так прозвали за не очень большую сообразительность, мозги у него негибкие были — грабил без какой-либо изобретательности, нахрапом. Одним словом, был серый по способностям. Так его определили старые воры того времени. Но с годами накопились судимости, рос авторитет. И вот теперь он вор в законе — пахан на весь этот лагпункт. Он, конечно же, не мог ждать, пока будут распивать настои какие-то узбеки.

— Ну, хватит, — коротко сказал Серый и выхватил кружку из рук пожилого узбека, облив его при этом выплеснувшимися остатками настоя. [34]

Пахан склонился к крану, чтобы нацедить отвар, а в этот миг пожилой узбек выхватил из-за голенища нож и ударил этим ножом обидчика почему-то по голове.

Никогда Василий не видел прежде, чтобы глаза сверкали натуральным огнем, как у того старика узбека. Он, видно, был очень вспыльчивый человек. От обиды просто потерял способность здраво мыслить и в крайнем остервенении стал бить ножом по голове Серого. А может быть, он бил по голове потому, что у склонившегося Серого именно голова как раз была под рукой.

Волков вскинулся, завопил:

— Ты что?!

А узбек все кидался на него, целился и бил ножом в голову. Серый пятился, отмахивался голыми руками. Раз он ухватил нож за лезвие. А узбек, рванув нож, располосовал ладонь Серого. Кровь лилась из ран на голове, брызгала из почти развалившейся пополам кисти. А узбек замахнулся ножом для очередного удара, и кто знает, куда бы на этот раз он засадил свой нож.

Вот тут Василий и прыгнул сверху на того узбека. Вид хлещущей крови, сверкающий нож, явно гибнущий человек — все это бросило его с нар на руку с занесенным ножом. Он не успел ни о чем подумать. Схватил на лету руку узбека с ножом и вместе с ним рухнул на пол. Рука старика была сухонькая, но крепкая. Ромашкин вывернул ее, и нож выскользнул на пол. Кто-то подхватил и спрятал его. Серый, облитый кровью, стоял в полной растерянности. Его приближенные прижимали тряпки к ранам на голове, старались забинтовать поврежденную руку.

Наверное, кто-то крикнул от двери барака или сбегали на вахту и сообщили о драке. В барак влетели охранники. Они схватили старого узбека и его напарника. Серого не тронули. Он личность в зоне известная. Вохровцы удивленно смотрели на пахана. Уж очень все непонятно было! Если бы кто-то лежал окровавленный у ног Серого, это было бы в норме. А тут сам высший авторитет в крови и в полной растерянности, такое понять трудно. Узбеков повели на вахту.

Позвали и Василия, как свидетеля. На вахте он оказался необходим и как переводчик. В годы учебы в Ташкенте он запомнил немало узбекских слов. Здесь, в лагере, иногда говорил с узбеками, вставляя слова из их родного языка. Они за это к нему относились по-доброму.

Пока шли на вахту, пожилой узбек шепнул:

— Не говори, что я его резал…

У Василия не было к нему неприязни. Ну, погорячился человек. Тем более, Серый сам виноват. Ромашкин даже зауважал этого узбека за то, что сумел за себя постоять.

На вахте старик говорил только на своем языке, заявив, что не знает по-русски. Василий понял его замысел и стал помогать выкрутиться. Переводил, добавляя по своему разумению то, что поможет старику.

— Он простой колхозник, Хасан Булатов, по-русски не говорит.

— Колхозник? А зачем нож при себе носил? Где его взял? Человека чуть не зарезал! За это срок добавят.

Ромашкин глядел в черные, теперь спокойные глаза узбека. Он все понимал, но делал вид, что ждет перевода. Василию и своему другу подсказывал по-узбекски:

— Говорите, что у меня не было ножа. И вообще, это не я дрался. Меня случайно замели.

Напарник старика, широколицый усатый здоровяк, забасил:

— Я видел: он не дрался. Он другой, я видел. Я свидетель, он другой.

— А кто ножом бил? Вон кровь на нем…

Усатый продолжал:

— Ой, начальник, там все в крови. Много крови было. Тот человек по бараку бегал, всех кровью пачкал.

Охранники спросили Ромашкина:

— А ты что скажешь — он или не он?

Василий, изображая на лице полную преданность и честность, заявил:

— Нет, это не он. По-моему, те двое вообще не из нашего барака. Поэтому Волков и хотел их прогнать. Чужие те были.

— Так зачем мы этих привели? — Охранники переглядывались.

— Я не знаю. Вы заскочили и взяли этих. Может, ближе стояли…

— Ну, ты не мудри! Если не эти, говори, какие другие?

— Я же сказал, чужие, не из нашего барака те были. Я их не знаю.

Охранник, сидевший за столом, отложил лист, приготовленный для составления протокола.

— Кончай, Петро, у них разве чего-нибудь добьешься. Эти не те. Тех никто не знает. Концы в воду. Давайте ужинать, жрать охота. Гони их к… матери.

И, не дожидаясь согласия, крикнул:

— А ну, выметайтесь!

Когда шли к бараку, узбек сказал:

— Спасибо тебе, не заложил. Булатов добрые дела не забывает. Меня Хасан зовут. А его Дадахан. Он басмач. А я старый вор. Меня еще при царе к виселице приговорили. Но я убежал в Турцию. — Старик расстегнул телогрейку и рубаху, открыл грудь, и [36] Василий увидел красивую татуировку: изогнутые арабские буквы, с точками и завитушками над ними. — Это из Корана. Аллах меня хранит долгие годы от пули, виселицы и болезней.

Сказанное было для Ромашкина очень неожиданным. Он принимал старика за сельского жителя из далекого кишлака, и вдруг он старый вор. Как же теперь Серый с ним встретится?

Убить этого Хасана просто так нельзя, по лагерным понятиям он "вор в законе". Воровская компания должна "качать права" и решить, как поступить. Но Серый может отказать в законе какому-то лашпеку, так его покалечившему. Все зависит от степени обиды Серого. Но после того, как его публично полосовали ножом и все видели его растерянность, Василий полагал, Серый не простит. Судьба старика, наверное, уже решена.

В бараке Ромашкина сразу позвали в угол, где было место Серого. У него на нарах матрас, стеганое одеяло и подушка в наволочке.

Серый сидел с забинтованной головой. Кисть руки, все еще кровоточащая, обмотана разорванной простыней. Он поддерживал и прижимал руку к груди как запеленутого ребенка. Вид у него впервые был не атаманский.

— Ну, что там? —- коротко спросил Серый, имея в виду разговор на вахте.

— Поговорили и отпустили. Этот отмазался. Доказал, что не он тебя резал, — ответил Василий. Серый зло спросил Ромашкина:

— Ну а ты чего же? Ты же все видел.

Василий не новичок в лагерной жизни, закон в таком случае на его стороне, поэтому, не опасаясь за последствия, ответил:

— Я не стукач. Если человек говорит, что не он тебя резал, я что же, буду его закладывать?

Серый помолчал, подумал и рассудил:

— Ты прав. Обиды не имею. И вообще, ты, может быть, мне жизнь спас. Кто знает, куда бы еще он мне свое перо засадил. Садись, потолкуем. Ты кто? По какой статье паришься? Какой срок имеешь?

Ромашкин сел с ним рядом. Несколько парней из постоянного окружения пахана сели: кто на полу у его ног, кто на нары.

Василий стал рассказывать, соображая, как же подать этой компании свою жизнь. Каждый может рассказать свою биографию в зависимости от обстоятельств и того, кто слушает. Человеку обычно хочется произвести благоприятное впечатление. Того же хотелось и Ромашкину. Тем более от этой блатной компании зависело многое, а срок у Василия большой.

— Зовут меня Василий Ромашкин. До судимости жил в Ташкенте… [37]

— Город хлебный. Теплые края. Эх, бывали мы там на воле! — вставил Борька Хруст, конопатый, щупленький, волосы с рыжинкой.

Фамилии его Ромашкин не знал, а кличку — Хруст — слышал. Даже размышлял, почему его так прозвали. Думал, что кличка эта связана с хрустом денег (рубль на жаргоне "хруст"). Предположение совпало. Борька не только рублями хрустел, но и чеками, и всякими денежными бумагами. В облигациях, например, номера подделывал на выигрышные. На крупные выигрыши не зарился, знал, такие облигации посылают на экспертизу. Он и по небольшим выигрышам, которые выдают без экспертизы, набирал немало денег.

Кличку воры сами себе не придумывают. Кличку дают их друзья. Порой она может звучать даже обидно, однако прозвище прилипает на всю жизнь. Фамилий у вора может быть несколько. Обычно сколько судимостей, столько и фамилий. Каждый раз, попадая в тюрьму, вор называет новую фамилию, чтобы не нашли старые дела и они не обременили бы его положение при новой судимости. Кличка рождается по какому-нибудь самому неожиданному поводу. Словцо сказал не к месту, или, наоборот, очень к месту, и прилепил его сам себе навсегда. Был в зоне вор по кличке Е-мое. У него чуть не в каждой фразе была эта присказка "Е-мое". Вот и стал он известен среди воров как Витька-е-мое. Или вот Гаврила, который сидел рядом при разговоре в компании Серого. Ему подошла бы кличка Горилла, он похож на нее. Позднее Василий узнал его кличку — Боров. А прозвали его так явно за внешность: он действительно похож больше, чем на обезьяну, на это хрюкающее животное — тело без шеи, голова лежит на жирных круглых плечах. Короткие, как клешни, руки и ноги. Волосы топорщатся, похожие на щетину. Глаза заплыли жиром — вылитый боров.

Не нравилась Гавриле кличка, обижался, когда слышал, что его Боровом называют. Но ничего не поделаешь — прилипло навсегда.

Попадая при очередной посадке в какой-нибудь далекий лагерь, при знакомстве с местной компанией блатных сам предъявлял эту кличку как удостоверение личности: "Я Гаврила". — "Какой Гаврила?" — "Боров". — "А… слыхали". И порядок. И действительно, слыхали. Дела и клички воров как своеобразные удостоверения личности живут среди блатного мира и разносятся по беспроволочному телефону. В дни долгих отсидок в камерах и лагерях времени много, можно вспомнить и рассказать тысячи историй. Причем рассказы эти, как характеристики, порой идут впереди вора. Привезут его на какой-то людьми и Богом забытый лагпункт, только представился, кто он есть и как зовется, а там уже его встречают как своего, доброжелательными [38] возгласами: "Привет, Хруст или Боров, подгребай к нашему шалашу". Как говорится, "свой свояка видит издалека".

У Василия клички не было, потому что не уголовник. Судился по не уважаемой среди блатных политической статье "за антисоветскую пропаганду и агитацию".

Как об этом рассказать Серому и его компании? Но и врать нельзя, все равно узнают правду, и тогда будет хуже.

Но этот вечер слагался из счастливых для Василия случайностей. Продолжались они и во время разговора в блатной компании. Как опытный уже лагерный житель, Василий неплохо "ботал по фене", то есть знал блатной жаргон. Поэтому, рассказывая о себе, старался применять слова, близкие тем, кто его слушает. Коротко свою жизнь пересказал, но оттягивал момент, когда надо признаться, по какой статье судился, понимал, тут к нему всякий интерес и симпатия поблекнут. Однако никуда не денешься, они ждут, и наконец он сказал:

— Осужден я по 66 статье, часть первая, получил червонец.

— Срок солидный, — сказал Борька-Хруст. — А об чем эта статья?

Василий не успел ответить, Гаврила-Боров, желая, наверное, показать свою образованность, вдруг выпалил:

— Конокрад! Точно! С нами такой же сидел. Коня увел — у него тоже шестьдесят шестая была…

Василий не врал: 66 статья Уголовного кодекса Узбекской ССР соответствует 58-й по кодексу РСФСР, а пункт первый пункту десятому. Что и там, и там соответствует проведению агитации в одиночку, а не в группе, не в заговоре.

Когда Боров определил Василия в конокрады, он опровергать не стал.

А тут еще сам Серый подковырнул:

— Лошадник!

Воры заржали.

— А что значит часть первая? — спросил Хруст.

Василий воспользовался их настроением и ответил шуткой:

— Халатность, — кобылу украл, а жеребенка оставил. Он матку стал искать и привел легавых туда, где кобыла спрятана.

Громкий хохот был явным одобрением.

— Ну, ты даешь! Правильно тебе влепили за халатность! Соображать надо — жеребенок обязательно мать найдет. И мусора, падлы, тоже сообразили жеребенка выпустить!

Василий, учитывая, что когда-нибудь выяснится его военное прошлое, скрывать не стал, рассказал, что учился в военном училище, чуть-чуть не стал лейтенантом. Он не подозревал, что этим определил себе кличку и стал с этого вечера Васька-лейтенант. Ну и как конокрада, хоть и не чистой породы вор, но все же [39] вор, тоже приблизили к своей компании. Многое, конечно, зависело от Серого. Он Василия зауважал не только за то, что жизнь спас, но еще и за смелость. Он прямо об этом сказал:

— Лейтенант не сдрейфил, на нож кинулся, а вы, падлы, ни один не помог.

— Да мы при этом не были, — огрызнулся Егорка-Шкет. — Я бы того чучмека пришил не моргнув. — Егорке за тридцать, но ростом мал, поэтому и кличка — Шкет.

— Пришил, — передразнил Серый. — А чего будем с тем чучмеком делать? Лейтенант, ты говоришь, вроде бы старик из ворья?

— Он мне так сказал. Еще до революции, говорит, к повешению присуждали. У него на груди наколка, слова из Корана. Говорит, в Турции сделал.

— Вор забугорного класса, — задумчиво сказал Гена-Тихушник. Этот Гена был очень своеобразный тип: внешность его ничем не приметная, в лице ни одной запоминающейся черточки, он как тень. И говорит как-то приглушенно, слова у него тихие, неживые. При очередном аресте эту свою особенность он применил к фамилии (сам рассказывал). Когда взяли, терять нечего, вот он и дурачился. Дежурный по отделению милиции состав-

голоса не прибавил и также тихо прошелестел: "А у меня, гражданин начальник, фамилия такая — Шушукин". Так и прошел в последней судимости с такой фамилией.

Но кличку свою Гена получил раньше. Он был опытный "скокарь", домушник, любил курочить квартиры в одиночку, по-тихому. Никто не знал, где поработал Гена: ни те, кого он обокрал, ни воры, с которыми он общался. Вот его и прозвали Тихушник. Он и телосложением был худенький, слабенький, нуждался в покровительстве, вот и притулился к сильному пахану Серому и был ему в лагере верным прислужником.

— Нехорошо получилось, — подвел итог Серый. — Придется извиняться. Я же не знал, что он вор.

На этом и разошлись. Василий лег на свое место на нарах в хорошем настроении. Думал: "У Серого нехорошо получилось, а у меня во всех отношениях ладно. Теперь мне Хасан Булатов и его узбекская компания будут приятелями. И Серый со своими урками тоже. И то, что я между ними какой-то полезный посредник, и те, и другие понимают, не говоря уже о том, что я помог избавиться и тем, и другим от "дела", которое могли бы завести вохровцы. Хорош был бы вор в законе Серый, который подставил под новый срок старого вора узбека! Или, наоборот, старик-узбек пришил бы своим ножом вора в законе Серого. Очень вовремя я прыгнул с нар!" [40]

В общем, не только этот вечер оказался для Ромашкина удачным. Вся его жизнь после этого случая стала поворачивать в новое, полезное для лагерника русло, но в то же время, как выяснилось позднее, русло, чреватое очень многими опасными для жизни событиями.

Продолжалась обычная лагерная жизнь с ее однообразной тягомотиной: подъем, и бегом в столовую, к окошечку раздачи баланды, — черпак в котелке (у кого он есть), а у большинства — литровые железные банки от консервов. Похлебали баланду — и к вахте, на построение. Побригадный подсчет. Дорога в тайгу, враскачку, не торопясь. Холод пробирает до кишок. Только когда лесину валишь, разогреешься: пока подпилишь да свалишь сосну, пот по хребту потечет. А повалил — сучья отруби, тоже по глубокому снегу напрыгаешься. Ну, а потом у костра посидеть, отдышаться можно. И так весь день, весь месяц, весь год… А стемнело, пошагали в лагерь. Притопали — уже черно вокруг, только лампочки, окаймляющие зону, тусклыми шарами светят. Опять к окошечку в столовой. Баланды похлебал, пайку доел, если в течение дня удержал за пазухой. Редко такое бывает. Запах хлеба из-за пазухи опьяняет, не удержишься, доешь хлеб еще в лесу. Ну, а в зоне поскорее спать, забыться. Ромашкин ложился с тайной мечтой, что приснится кто-нибудь из родных или близких. И снились иногда.

Так вот шли дни однообразной чередой, и оставалось их отбывать до освобождения очень и очень много.

Иногда Серый приглашал Ромашкина в свой угол, здесь вечерами "романы" рассказывал Миша-Печеный. Он был по внешности полной противоположностью Серому. Если у пахана с его перебитым носом на физиономии было запечатлено его уголовное прошлое и настоящее, то Миша являл собой тип обаятельнейшего человека. У него мягкие, приятные черты лица, яркие, открытые собеседнику карие глаза. С первых слов он располагает к себе человека. Говорить он великий мастер! Слова у него льются свободно и привлекательно, смысл того, о чем он говорит, убедительный, он сам верит в свои аргументы и другого заставляет верить ему. Миша умело пользовался своим обаянием и красноречием — он мошенник высочайшей квалификации, продавал автомобили, дачи, дорогие дефицитные товары, которых у него не было. Клиенты верили ему безоглядно и вручали крупные суммы денег. [41]

Было у Миши одно слабое место. Может быть, родители в чем-то были виноваты, а может, природа, зная его преступные наклонности, хотела насторожить тех, кто сталкивался с Мишей, такой редкой отметиной ("Бог шельму метит"): у него были разного цвета уши: правое обычное, как у всех людей — белое, а левое — сморщенное, как печеное яблоко. Отсюда и кличка Печеный. Казалось бы, пустяковая отметина, но она приносила Мише крупные неприятности — ее запоминали почти все обманутые "клиенты", а следователи по этой примете находили старые дела Миши. Человек не машина, новой запчастью ухо не заменишь, так вот и мучился Миша со своим печеным ухом.

У Миши была прекрасная память, он пересказывал почти дословно когда-то прочитанные книги. Василий слышал, как он рассказывал несколько вечеров подряд "Пещеру Лейхтвейса" о захватывающих похождениях разбойников. В свое время читал Ромашкин эту книгу на воле. А теперь поражался, как Миша излагал все подробно, с пейзажами, с переживаниями героев и авторскими ремарками.

Несколько раз приглашал Серый посмотреть игру в карты:

— Посиди с нами, поучись, может, пригодится.

Карты были самодельные. Их делают так: склеивают клейстером (протертый через ткань хлеб) ровно нарезанные бумажные листки, после просушки натирают чесноком, и становятся они скользкие, как атласные. Карточные знаки — буби, черви, пики, трефы — наносят через трафарет. Умельцы искусно вырезают трафареты для королей, дам и валетов. Краска, на все масти черная, делается из сажи: накоптят сажи от подожженной резины (кусок калоши) на дно миски, а потом сажу смешивают с тем же хлебным клейстером, и получается как типографская краска. Бывали искусники — с помощью марганцовки делали цветные масти.

Играли азартно, с выкриками и стонами. Чаще в очко, стос или буру. Борька-Хруст, когда случался перебор или недобор очков, ломал и даже грыз до крови пальцы. У Борова разбухали на шее вены, казалось, при очередном проигрыше они лопнут и его кондрашка хватит. Егорка-Шкет сопровождал ставки шутками и прибаутками. Гена-Тихушник играл по-тихому, не горячился, редко проигрывал. Мишка-Печеный некоторое время не играл, сидел сбоку, болел. Болел мучительно, но в игру не вступал. Однажды он "заигрался" (то есть проиграл все до трусов), а партнер со странной кличкой Шуба, куражась, делал такие предложения: "Ставлю шкары (брюки) за пуговицу". А пуговицу, в случае проигрыша, Миша должен был пришить к голому телу. И проиграл Миша два [42] ряда по три пуговицы. Кровь текла из-под иголок, больно было ужасно. Но не отдать карточный долг еще страшнее, отвергнут от своего круга урки, превратишься в самого обычного доходягу.

Миша, матерясь и рыча, вытерпел, пока ему пришили к пузу проклятые пуговицы. После этого Миша дал зарок некоторое время не играть, боялся "заиграться". Но, наверное, наблюдать за чужой игрой и оставаться в стороне было для него не меньшим мучением.

Говорят, воры во время игры мухлюют. Василий такого не видел. Это очень опасно. Может, они с чужими жульничают, а со своими соблюдают все правила. Даже при подозрении в нечистой игре обиженный, да и обидчик хватаются за ножи, и кончается нечистая игра печально. И все же о некоторых (да и о том же Сером) ходил слушок, что он "передергивает" и при крупном банке у него часто к десятке туз приходит или наоборот. Может быть. Серому просто везло. А впрочем, кто его знает, во всяком случае, за все время, что его знал Василий, он ни разу не был в большом проигрыше. По мелочи бывало. Или день-другой не везло. Но, как правило, он "вантажи держал", то есть был удачлив. Кстати, Серый очень берег свой авторитет и порой вел себя как тонкий делец. Вот хотя бы после драки со стариком-вором. Инцидент надо было улаживать официальным извинением перед Хасаном. Но Серый не знал, как это будет выглядеть. Извинение должно быть принесено публично, на разборе, или, как еще называют, на "токовище", когда "качают права". Пахан не знал, как поведет себя старый вор. Может не принять извинения и послать его грубым словом куда-нибудь очень далеко. Предвидя и такой оборот, Серый попросил Василия:

— Ты пойди, потолкуй со стариком, ты по-ихнему кумекаешь. Скажи, что я хочу извиниться. Примет мое извинение при всех ворах или нет?

Василий не знал тонкостей блатных законов и наивно спросил:

— А зачем тебе извиняться? Он же тебя ножом полосовал, а не ты его.

— Нет, лейтенант, я первый начал — кружку вырвал, оттолкнул его. Я виноват. Был бы простой лашпек, я бы его и за дверь вышвырнул, нет вопросов. А он старый вор, вор в законе, а я его обидел.

Василий побеседовал с Хасаном Булатовым, передал ему намерение пахана. Старик согласился не сразу. Почернело его лицо, видно вспомнил, как его Серый оскорблял. Спросил Дадахана:

— Как думаешь? [43]

Тот пожал плечами, покрутил ус, ничего не ответил: не считал возможным давать совет мудрому Хасану. Старик был немногословен и величав:

— Скажи — приду.

Однако Ромашкин, как настоящий посол, добивался большей определенности: придет, но простит ли? Не выкинет ли какой оскорбительный номер. Все может быть. Поэтому уточнил:

— Ты примешь извинения? Помиришься?

Старик глянул на него искоса своим черным, как маслина, оком.

— Сказал, приду, значит, замиримся. Если бы не мирился, не пошел бы.

Дело было сделано. Василий все пересказал Серому. И в один из вечеров состоялся разбор. В другом бараке жил старый больной вор Яков по кличке Хромой. У него вместо одной ноги был протез, отсюда и кличка. Где он потерял ногу — неизвестно. Кроме этого дефекта, точила его еще какая-то неизлечимая болезнь — то ли открытая форма туберкулеза, то ли скрытая форма сифилиса. Он почти всю жизнь прожил в тюрьмах и лагерях, болезнь была запущена. Был знаменит громкими делами, совершенными в давние времена. Он был полноценный и авторитетный вор в законе. Поэтому его и пригласили вести разбор.

Собрались воры со всего лагпункта. Обитателей барака выгнали — погуляйте часок. Зеки знали, что тут готовится, такое бывает нечасто. Возражать блатным никто не посмел. Все удалились покорно. Василия пригласили не как приблатненного, а как свидетеля, видевшего драку от начала до конца.

Воры расселись на нарах, спустив ноги в проход. Никто не шутил. Говорили негромко. Все усердно дымили самокрутками и папиросами. Яков солидно покашлял и сказал:

— Люди (так воры называют себя в отличие от бакланов)! Два вора в законе погорячились, и один другого обидел.

Очень точно и четко излагал Хромой суть дела: именно один другого обидел, а горячились оба.

— Что скажешь, Серый? — спросил Волкова Яков.

— Я виноват и прошу Хасана меня извинить.

Хасан не спешил с ответом. Оглядел всех присутствующих. Потом, как он это умел, значительно сбоку глянул на Серого и, не торопясь, сказал по-русски:

— Я против тебя зуб не имею.

Все длилось не больше пятнадцати минут. Василия ни о чем не спросили — не было необходимости. Дело было решено по-хорошему. Все были довольны: получили удовольствие от значительности происходящего и своего участия в разборке. [44]

В феврале сорок первого года, после очередной игры в карты, уже поздно ночью, когда компания разбредалась по своим нарам, Серый сделал Василию знак остаться. Когда все удалились, Серый очень пристально посмотрел Ромашкину в глаза. Он умел так по-особенному пронзить взглядом, от которого человек просто цепенел.

— Скажу тебе, лейтенант, такое, за что головой отвечаешь.

Ромашкин сразу же хотел избавиться от такой опасности:

— Может быть, не надо…

— Надо, — прервал Серый решительно, — я все прикинул. Ты нам нужен. Устал я от лагерной жизни, пора на волю подаваться. Тюрьма для вора дом родной. На свободе всегда живешь в тревоге, вот-вот заметут. Даже спишь там неспокойно, что-то брякнет, вскакиваешь — брать пришли! А когда возьмут и дверь камеры захлопнется, вот тут и приходит покой. Я всегда отдыхаю в камере. Какое дело пришьют, какой срок дадут — для меня неважно. Лишь бы не вышака. А в лагере годик или сколько захочу покантуюсь, и опять на волю погулять, баб пощупать, водочки вдоволь попить, жратвы хорошей от пуза поесть, шмотки поносить настоящие, в бане с веником попариться, в постели чистой поспать. В общем, время пришло. Устал я здесь жить, на волю пойду. И ты, если хочешь, пойдем со мной. Я тебе верю, ты верный человек.

— Я не думал об этом. За побег срок добавят, — невпопад ответил Василий.

— А мы побежим так, что не поймают. Я все обмозговал. Долгие ночи лежал вот здесь в своем кутке и вычислял. И получается — теперь мне надо уходить не в город, а в тайгу. Потому что это, видно, в последний раз. Накопилось у меня и судимостей, и делишек столько, что если завалюсь — вышак светит. Вот и решил я — подберем хорошую компанию и рванем в леса! Тайга, она укроет. На тысячи километров простор. Там, говорят, есть и по сей день поселения белогвардейцев и лихих в те годы отрядов, которые, спасаясь от красных, ушли в глухомань и живут там, промышляя охотой, рыбалкой, да и огороды разводят.

— Они ушли с оружием, патронами, было чем охотиться…

— Верно говоришь. И мы уйдем с оружием. — Он помолчал, понимая ответственность того, что доверит. — Будем вахту брать. Всю смену снимем — вот тебе и оружие. А те, что на вышках, не трекнутся, все по тихой сделаем.

Василий похолодел. Серый слов на ветер не бросает, если говорит, это не треп, дело решенное. Действительно, все обдумал и рассчитал. Но Ромашкину это ни с какой стороны не подходит. [45]

Он не собирался заделываться профессиональным бандитом. Надеялся наладить жизнь после освобождения.

Серый будто читал его мысли, наверное, это было нетрудно по озабоченной физиономии собеседника.

— Ты не сомневайся, с нами не пропадешь. На гражданке тебе все равно жизни не будет. Срок отсидишь, уже немолодой выйдешь. Армия для тебя накрылась. А чего ты еще, кроме службы, умеешь? Лошадей воровать? И то плохо — срок вот получил. А нам ты как военный нужен во как! — Он чиркнул себя ладонью по горлу. — В тайге, я же говорил, беляки могут встретиться, да и мы в тайге не наглухо засядем, будем выходить иногда, налеты делать: запасы на зиму надо будет заготовлять. В таких делах твоя военная голова очень пригодится. А парень ты с мозгой. Вот мы с корешами и решили тебя позвать в компанию.

Видя на лице Василия растерянность, Серый стал заманивать:

— Ты не думай, мы не станем жить как какие-нибудь староверы в скитах. По липовым ксивам даже на курорты ездить будем. В налетах баб хороших заберем с собой в тайгу, женами сделаем. А захочешь, целый гарем заведешь. Ха-ха! Слыхал про Стеньку Разина и про княжну поют: "И за борт ее бросает в набежавшую волну!" В тайге ты вольный человек — как хочешь, так и поступаешь.

Загибал пахан. Василий уже знал лагерные законы. Разговоры о блатной романтике чепуха. В блатном мире строжайшая диктатура: всюду хозяин пахан — в бараке, в лагере, в тюрьме — везде свой владыка. И в тайге будет Серый помыкать как ему вздумается.

Понимал Василий и то, что говорит пахан, с одной стороны, предложение, а с другой — приговор. Если откажется, "замочат" как можно скорее. Доверить подготовку такого крупного побега, судьбу всей шайки и не знать, как человек распорядится тайной — тут двух мнений быть не может: надо, чтобы посвященный надежно замолчал, а среди воров для этого один верный способ — "замочить". Понимая опасность подозрения, все же Ромашкин сказал:

— Дай мне подумать…

— Думай, — согласился Серый, — но думай по-скорому, надо продукты в дорогу заготавливать. Первое время в тайге туго придется. Надо все при себе иметь. Ну, это моя забота. А ты думай побыстрее. — Он опять посмотрел своим леденящим взглядом, у Василия на затылке кожа похолодела и съежилась. Значительно сказал, будто прочитал все мысли: — Думать тебе, лейтенант, надо только в одну сторону — в нашу. Иначе, сам понимаешь… [46]

Этим было сказано все. Даже в ближайшую ночь Василий мог заснуть и не проснуться.

Могло сложиться и удачно, как предполагал Серый: банда осела бы где-то в тайге и выходила бы "на дело" в далекий от этого места район, и жизнь такая хоть и недолго (все равно выследили бы), но все же некоторое время продлилась. В этом случае, как прикидывал Ромашкин, он избегал смерти здесь, в зоне, и появлялась возможность в будущем где-то ускользнуть из банды. А дальше что? Существовать на нелегальном положении? В каком качестве? Где достать фальшивые документы? На какие деньги? Воровать? Честно жить и зарабатывать по "липовым ксивам" долго не удастся. Разоблачат! А значит, ждет верный расстрел. Один раз заменили на десять лет. Теперь прибавится побег, бандитские дела, все старое припомнят.

В общем, как прикидывал Василий свое будущее, гибель подступала всюду, лишь с некоторой разницей во времени.

Когда встает вопрос о смерти — сейчас или потом, человек, вполне естественно, выбирает это "потом", даже если оно страшнее и мучительнее сегодняшней. И Василий тоже выбрал более позднюю смерть, тем более, что в том будущем маячили какие-то нерадостные, но все же варианты спасения. В общем, он решил идти по бандитской дороге. На следующее утро он сказал Серому: "Я согласен, пойду с тобой".

Началась о6стоятельная подготовка к побегу. В том углу, где спал Серый, самое безопасное место, туда, кроме своих, никто не смел подходить — под нарами глухой ночью оторвали доски полового настила и затащили туда железный мусорный бачок (чтобы мыши продукты не пожрали!). Бачки стояли у кухни для отходов. Один из них хорошенько вымыли и стали туда складывать все, что удавалось добыть на кухне или на складе. А там воров боялись, подкидывали на повседневное пропитание, даже не подозревая, что крупа, сухари, сахар, чай, махорка — все это для побега накапливается.

Охрану разоружить решили после обсуждения многих вариантов так.

— Устроим в бараке шухер мы сами, — излагал окончательный план Серый. — Как тогда, помнишь, лейтенант, когда меня резали? Охранники тогда втроем прибежали в барак разнимать. Вот и ты, лейтенант, побежишь на вахту, они тебя помнят, наверное, еще с той драки, или вот Мишка Печеный побежит, у него морда как у ангелочка, сразу поверят, — на вахте скажете: ворье в бараке режется! Ну, коли режутся, они прибегут, может быть, даже с пушками. Тут мы их и уделаем. Если не вчистую, так оглушим и свяжем. Хотя за такое в случае неудачи все равно всем нам вышка светит. Учтите и действуйте бесповоротно. Назад ходу нет — только на свободу или к стенке! [47]

Он помолчал, обвел всех спокойным, уверенным взглядом и продолжал:

— Стволы заберем. Переоденемся в их форму и поведем — руки назад! — остальную нашу компанию, и харчи в мешках понесем на вахту. Ну а на вахте остальных не так много, да и те, наверное, дрыхнуть будут. Тут мы их и повяжем. А кто за оружие схватится, будем кончать. И все! Рвем когти! Тайга рядом, пока хватятся, мы уже далеко будем! Да они и не пойдут за нами в глухомань. Побоятся. У нас же винтари, патронов наберем, мы же с вахты все унесем. Я знаю, у них там есть ящик с запасом патронов на случай тревоги. Ну, а если пошлют небольшой отряд — куда ему идти? Мы же рванем в начале лета, когда земля просохнет, никаких следов не будет. Тайга как море, в какую сторону мы двинем — откуда им знать. Верняк полнейший. Уйдем! Век свободы не видать — головой ручаюсь, уйдем!

План этот весь март и апрель не раз уточнялся. Продукты накапливались. Все шло путем.

Ромашкин несколько раз видел в углу Серого двух незнакомых парней. Они приходили порознь. О чем-то шептались с паханом и уходили… Это, по-видимому, были молодые воры. Они жили в другом бараке.

Василий не спросил о них Серого. Задавать вопросы среди блатных вообще считается признаком плохой воспитанности. Серый сам посчитал нужным сказать ему об этих незнакомцах:

— Уходить будем ранним летом, в лесу еще ни грибов, ни ягод. Мясных консервов у нас маловато. А без мяса мы ослабеем, силы потеряем, далеко не уйдем. Вот и решил я двух баранов прихватить.

Ромашкин не понял, о каких баранах он ведет речь. Может быть, на кухне перед побегом собирается прихватить две туши?

— Как же мы потащим две туши да мешки с крупой, мукой и другими продуктами? Много нести и быстро уходить не сможем. Могут нас догнать.

Серый хитро улыбнулся:

— Недогадливый ты, лейтенант. Бараны сами побегут, их нести не нужно.

Совсем он сбил Василия с толку: откуда в зоне живые бараны?

А Серый смотрел пристально в глаза и улыбался дьявольской улыбкой.

— Ну, допер?

— Нет.

— Эх ты, а еще командир. Бараны будут с нами в побеге. Когда из сил выбьемся — одного прикомстролим… Когда понадобится, и второго уделаем. [48]

И только теперь Ромашкин вспомнил жуткий рассказ бывалого зека о том, как в одном из побегов группа заблудилась в тайге и, выбившись из сил, убила одного из своих же беглецов и питалась его мясом. Потом убили еще одного. Наконец, остались двое. Они не спали несколько ночей, каждый опасался нападения спутника и в то же время ждал, чтобы сосед заснул и можно было прикончить его. В конце концов один из них уснул. Оставшийся в живых заготовил мяса и, питаясь им, вернулся в лагерь. Где рассказал обо всем лагерникам и вскоре сошел с ума и повесился. Вот тогда Василий впервые услышал слово "баран" в том значении, в каком употреблял его Серый. Вспомнив об этом, Василий подумал: "Не "баран" ли я сам?" И Серый, как это бывало раньше, будто прочитал его мысли:

— Не бойся, я же тебе все вчистую объяснил, ты нам нужен как военный. Ну, "бараны"' эти на крайний случай. А могут и не понадобиться, если охота будет удачной. Но рисковать я не могу. Я должен все предусмотреть — это мой последний побег. Уловил?

По мере приближения назначенного срока тревога и даже страх у Василия все разрастались. Приближение лета не радовало. Он был в полной растерянности — умирать не хотелось, а смерть ожидала в любом случае: не пойдет с бандой — пришьют, а пойди — уверен, конец будет роковой: если сразу не догонят и не перебьют, то спустя некоторое время где-нибудь выследят и подстерегут. Или, что еще вернее, сами от болезней и усталости будут в тайге дохнуть, а то и начнут пожирать друг друга с голодухи и полного одичания.

Что делать?

Был еще один вариант, но Василий сразу прогнал эту мысль. Но реальная возможность была: пойти тайком на вахту и предупредить о побеге. Грубо говоря, заложить. По своему характеру Василий не мог стать предателем даже блатной шайки, даже тех, кто может стать его убийцами. У него не такое нутро. Решил: "Пусть это глупо, но умру благородно. Лучше погибну дураком, нежели стукачом".

Весенние дни полетели быстро. Серый при выходе на лесоповал присматривался, как просохли обочины. Сошел ли снег в лесной чаще? Радостно и значительно посматривал на своих: свобода, мол, близка!

И вдруг однажды, это было в конце мая, при выходе на работу, когда бригады считали и пятерками выпускали за ворота, вдруг из проходной высыпали человек пятнадцать охранников с винтовками, а некоторые с автоматами. Они окружили бригаду уже за воротами, и старший, показывая пальцем в грудь Серому, приказал: [49]

— Ты выйди!

Потом ткнул в Ромашкина:

— И ты выйди.

И так всех, всю гоп-комланию, вывели из строя, окружили, завели на вахту, а здесь наставили со всех сторон оружие и по одному вызывали в соседнюю комнату. Когда настала очередь Ромашкина, он тоже шагнул туда через порог, и как только закрылась дверь, четверо стоявших за дверью заломили назад руки и связали их веревкой (тогда еще наручников не было).

Тут Василий увидел всех — Серого, Гаврилу-Борова, Гену-Тихушника, Егорку-Шкета, они тоже были связаны. За дверью еще ждали своей очереди Миша-Печеный и Борька-Хруст.

Когда всех повязали, начальник лагпункта, краснорожий от возбуждения майор Катин ехидно сказал:

— Ну, беглецы, с приездом! Не успели тронуться, как сели! Я вам, паскуды, всем срока добавлю. Сегодня же на каждого будет заведено дело! — И, обращаясь к конвоирам: — Отведите их в БУР! И стреляйте без предупреждения, если какая б… только ворохнется!

Их вывели к воротам, построили по два. Начальник конвоя, жирный верзила с длинными грязными волосами, свисающими из-под фуражки, зычно скомандовал, будто урки стояли не рядом или были глухие:

— Шаг управо, шаг улево считаю побегом! Огонь открываю без предупреждения! Уперед!

И побрели молча, не поднимая глаз от земли, не понимая, как и почему все это произошло. Ясно было одно — кто-то их заложил! Но кто? Единственное, что Василий знал определенно, — это не он. Но в то же время ему думалось, что первым, на кого падет подозрение, будет именно он — потому что не свой, не блатняк.

Ромашкин шагал, а ноги плохо слушались. Он шел в БУР как на казнь. БУР — это барак усиленного режима, тюрьма в лагере, он отгорожен от общей зоны двойным проволочным забором. Здесь содержатся подследственные, те, кто совершил преступление уже будучи в лагере.

Всех заперли в одиночки. Веревки с рук сняли. Василий растирал посиневшие кисти и красные глубокие рубцы от веревок. Видно, очень боялись конвоиры, опасались, что урки дружно бросятся на них. Скрутили во всю силу, не думали, больно или нет, главное, понадежнее. От зеков, решившихся на групповой побег, всего можно ожидать!

На следующий день загремели замки и засовы на железных дверях и одиночные шаги тукали в коридоре. Василий понял — по одному вызывают на допрос. Пришла и его очередь. Допрашивал [50] лагерный "кум" — так зовут оперуполномоченного. Он молодой, наверное, всего на несколько лет старше Ромашкина. Худой, гимнастерка с тремя кубарями висит на худых плечах как на вешалке. Сухая кожа лица обтягивает костистые скулы. Глаза колючие. И вообще, он весь издерганный, его будто какая-то внутренняя болезнь ломает. И еще у него дурная привычка: говорит-говорит, а потом повернет голову вбок и вроде бы плюется, тьфу-тьфу, слюны нет, а он сам не осознает того и вроде бы плевок имитирует.

С Ромашкиным кум начал говорить как со своим, доверительно:

— Давай, рассказывай все по порядку.

— Что рассказывать?

— Дурака не валяй, знаешь, за что вас замели? — Кум считает нужным применять блатную лексику, наверное, хочет этим показать глубокое знание лагерной жизни и свою опытность.

— Понятия не имею. Остановили бригаду и почему-то меня и тех, других, вызвали.

— Ты давай (тьфу-тьфу), не темни. Ты же почти лейтенант — колись начистоту. Тебе с блатными не по пути. Я тебя не продам, ты не бойся. Понимаю, что ты случайно в их компании оказался.

Василий решил сразу поставить все точки над "i", пусть он не надеется:

— Знаешь, старшой, ты на понт меня не бери. Я хоть и почти лейтенант, но в стукачи к тебе не пойду. Есть у тебя конкретные вопросы, спрашивай.

— Есть (тьфу-тьфу) и конкретные: когда и как бежать собирались?

Ромашкин изобразил крайнее удивление.

— Бежать? Я? Ну, ты даешь! Это я тебя должен спросить: куда и как? Надо же придумать такое! Зачем мне бежать? Я свое получил, год отсидел. Работал нормально. Надеюсь, срок мне скостят. Да и дело у меня пустое, подумаешь, чего-то кому-то не понравилось. Вы же из меня контру сделали. А я никогда каэром не был и не буду. И родину не меньше твоего люблю.

— Ты не митингуй. Правильно тебя за антисоветскую агитацию осудили, вон уже и передо мной речь толкаешь. Удивляюсь я, глядя на тебя, бывший комсомолец, а с ворьем связался. Срок ему скостят! Да я тебе такую телегу накатаю, что еще червонец получишь. Колись по-хорошему, может, твое честное поведение оценим, вот тогда и насчет срока подумать можно (тьфу-тьфу).

Заманивал кум и другими посулами. Но ничего не добился и отправил Ромашкина в камеру. Раза три подряд плюнув насухую, пригрозил напоследок:

— Еще пожалеешь. Я тебе веселую жизнь устрою. [51]

Допросы продолжались с неделю. Видимо, и от других опер подробностей не получил. Кроме этого дела, у кума было немало других в производстве. В БУРе сидело много подследственных. А за те дни, в которые он с "беглецами" маялся, обокрали санчасть: унесли не только лекарства на спирту, но и таблетки всякие. Это работа наркоманов, их ломает от отсутствия наркотиков, вот они и готовы глотать любую химию, лишь бы мозги мутило. В общем, надо оперу искать. Даже не искать, а признания добиваться, у него все ханурики на учете. А через несколько дней зеки нарядчика зарубили. Тут уж камеры-одиночки для других понадобились. Беглецов перевели в общую. Встретился Ромашкин со своими одноделъцами, прямо скажем, без всякого энтузиазма. Но приняли его, к удивлению, очень радушно, как своего. Это еще больше насторожило — может быть, маскируются, а приговор уже вынесен? Хотят усыпить бдительность, чтоб ночью спал спокойно, легче будет удавку накинуть. Такой прием применяли, Василий не раз об этом слышал.

Однако из разговора с Серым Василий узнал, что воры сначала вычислили, а потом точно определили стукача. Им оказался бухгалтер-растратчик Четвериков. Он спал на нарах через проход от угла, в котором жил Серый и где урки частенько собирались. Он всех видел, а может быть, и слышал какие-то обрывки из разговоров. Кум его, наверное, давно вербанул, он ему и стучал. Ну, и про ночные встречи не совсем обычные донес. Получил приказ присмотреться, уточнить. Вот он и заложил. У блатных своя разведка действует. Сработала она и на этот раз, на счастье Ромашкина.

Пахан рассказал подробно, как провел свое расследование.

— О том, что никто из наших не раскололся, — рассудительно начал Серый, — я определил по складу. Запасы наши под полом целые. Все мы о них знали, а стукач не знал. — Дальше Серый повел рассказ, основанный на его многолетней лагерной жизни. — Кум как со своими стукачами встречается? Напрямую нельзя — засекут. Вот он и заводит передатчиков записок. Этот передатчик, может, сам и не стукач, он только записки принимает и передает оперу. Чаще всего это хлеборез, библиотекарь или кто-то из работающих на кухне. К любому из них можно, ее вызывая подозрений, подойти, записочку сунуть и пойти себе в сторону. А придурки эти своими теплыми местами дорожат, не хотят на морозе или под дождем лес валить, вот и не отказывают куму.

Бывает, в неотложном случае прибежит стукачок в управление лагпункта, там покрутится в коридорчике между дверей начальства: кадровика, хозяйственника, бухгалтерии, для отвода глаз плакатики, объявления на стенках почитает. А есть там еще [52] одна дверь. Вот там и сидит опер. Стукачок выберет момент, когда никого нет в коридоре, и шмыгнет в ту дверь. А после беседы кум дверь приоткроет, в щелочку поглядит и, когда коридор пуст, стукача и выпустит. — Серый значительно помолчал, потом лукаво и зловеще улыбнулся и продолжил: — А щелочку можно сделать не только в двери опера… Другую дверь тихо-тихо приоткрывал и смотрел наш человек. Он придурком в управлении работает. Он и наколол суку-бухгалтеришку. Засек не раз и не два! В общем, это он нас заложил. Но подробностей нашего отрыва, да вот и о складе с харчами, не знал. Сорвалось у опера! Не пришил нам дело! Теперь как бы нас по разным лагпунктам не раскидали. Устраивают они такое для профилактики. Ну, а стукача мы на толковище приговорили.

Через два дня бухгалтера Четверикова нашли в выгребной яме уборной, что сколочена из горбыля и находится в дальнем углу зоны. У трупа, кроме проломленной головы, еще и рот. был зашит черными нитками. Говорят, рот ему зашили после удара по голове в назидание другим лагерным стукачам.

У всей компании было железное алиби: они сидели в БУРе под надежной охраной, за двойной оградой из колючей проволоки, а Четверикова убили в общей зоне. Ромашкин даже не догадывался, кто это сделал.

Больше месяца продержали всю группу в БУРе и в июне почему-то вернули в старую зону. Вернее, не почему-то, а не до того стало…

В июне 1941 года далеко на западе заполыхала война. В лагерную жизнь она тоже внесла перемены. Появились зеки с новыми статьями и обвинениями: дезертиры, самострелы, окруженцы или бежавшие из немецкого плена, но не сумевшие доказать, что не шпионы и не сотрудничали с немцами.

Забурлили слухи о том, что будет амнистия. Кто сидел по военным статьям, да и другие, кто помоложе, писали письма с просьбой направить на фронт.

Серый по-своему воспринял перемены, связанные с войной. Авторитет Ромашкина как военного в блатной компании очень вырос. Его о многом спрашивали, советовались, просили разъяснить.

Однажды Серый позвал в свой угол. Он начал так:

— Я думаю, лейтенант, хорошее для нас время пришло. Попросимся на фронт. Оружие нам сами дадут. Не надо будет из-за него рисковать. Охрану не тронем. Ну, а по дороге на фронт в [53] любом месте можно когти рвать. Леса везде есть. Или в тайгу вернемся. Главное, на свободу выйти и оружие получить. На воле и запас харчей найдем, и патронов побольше прихватим. Что на это скажешь, лейтенант?

Предложение было неожиданное. О просьбе отправить на

[...]

там как смелый командир или красноармеец. Такого, о чем говорил Серый, у него и в мыслях не было. Но не согласиться, не поддержать его сейчас нельзя. Главное, выбраться из лагеря, а на воле пути разойдутся. Там власть Серого кончится. Там Ромашкин вольный орел. Армия — это уже его стихия. Серому ответил:

— Прикидываешь ты правильно, только освобождение не придет сразу всем тем, кого ты с собой взять хочешь.

— Ну, месяц туда, месяц сюда — перебьемся. Назначим место сбора. На воле я знаю малины, где отсидеться можно. А когда все съедутся — и двинем на природу.

— А если кто-то не приедет? Ну, не получится, по дороге застрянет или раздумает?

— На воле блатных знаешь, сколько ходит? Подберем других, надежных, правильных партнеров!

— Надо думать. Дело ты непростое затеваешь.

— Вот и я говорю, давай думать вместе. Ты насчет службы больше меня петришь. Соображай: куда писать, как писать, чего просить, чего обещать…

И стали они прикидывать, кого на такое дело пригласить. В первую очередь, конечно, тех, кто раньше в побег собирался, — Гаврила-Боров, Гена-Тихушник, Миша-Печеный, Егор-Шкет, Борька-Хруст. "Баранов" теперь брать не нужно, такая братва на воле сколько угодно продуктов и всего необходимого добудет. Как сказал Серый:

— Один-два магазина колупнем — и вот тебе запас хоть на год, от консервов до шмоток. Спиртного много брать не будем. Водка — штука опасная. Многих она подвела. Ну, после освобождения немного шжиряем. А как делом займемся, все — сухой закон! Только иногда праздники будем устраивать после большой удачи.

…И стал Ромашкин по вечерам сочинять прошения товарищу Калинину, Председателю Президиума Верховного Совета, от имени каждого члена компании. Уж чего только он не придумывал: и ошибки по молодости лет, и несправедливость судей и следователей, и горячее желание доказать свою преданность Родине. И многое другое, что разжалобило бы старичка Калинина, и он велел отправить в армию. Ромашкин искренне верил, что [54] Михаил Иванович будет сам читать эти письма. И не может он не пожалеть молодых, полных сил парней и обязательно прикажет отправить их на передовую. Тем более, что на фронте дела идут неважно, наши отступают, потери большие, лихие ребята там очень нужны.

И не ошибся. Вскоре стали приходить бумаги об освобождении из-под стражи и отправке на фронт. Сначала освобождение получили те, кто раньше Ромашкина написал. А потом вдруг кучно (чего Василий никак не ожидал) пришло распоряжение, в списке которого была вся шайка. Вот радости-то было! Только не Ромашкину. Его положение от этого усложнялось. Теперь надо было думать, как избавиться от блатных. Это сначала показалось сложным. А потом, поразмыслив, Василии понял: на воле уже не будет лагерных законов. "Не пойду с ними на малину к месту сбора. Они уйдут, а я останусь. И все. Разойдемся по лагерной поговорке — "как в море трактора".

Все было хорошо — только одно предположение не оправдалось: освобожденных направляли не в обычную воинскую часть, а в штрафную роту. Это было не помилование, а предоставлялась возможность "кровью искупить свою вину перед Родиной". А если не проявишь себя в боях и не будешь убит или ранен, то "отсиживать оставшийся срок после окончания войны".

Зачисление в штрафную роту осложняло затею Серого. По его понятиям, в штрафной роте должен быть конвой или охрана. Насчет ранения или смерти, а тем более отсидки после войны — все это был пустой звук. Их жизненный путь после освобождения поворачивал в противоположную от фронта сторону и сулил очень радужные картины привольной жизни в лесах в полной независимости. Воры превращались в бандитов. В общем, старые мечты оставались в силе.

После вызова: "С вещами на вахту!" — жизнь понеслась в новом стремительном людском потоке. На вахте собралось сорок освобождаемых. Начальник лагпункта Катин вычитывал фамилии по списку. Каждый бодро отвечал: "Здесь!" Общевойсковой стройный капитан с усиками просто и неожиданно сказал: "Здравствуйте, товарищи!" Это ошарашило: пять минут назад зеки, преступники, и вот "товарищи!". Давненько так не называли!

Капитан объяснил: поедем поездом до Нижнего Тагила. Попросил не отставать и не теряться, потому что пока на всех один документ — вот этот список. Он тут же положил список на стол, и оба начальника расписались: "Сдал", "Принял". Василий слышал, как Катин негромко сказал своему заместителю по воспитательной работе: "Напрасная трата денег на обмундирование, кормежку, перевозку. Я бы их здесь в тайгу вывел и пострелял". [55]

Этот Катин раньше был какой-то большой начальник, а потом сгорел: кого-то из своих же заложил, причем нечестно, с наговором, его разоблачили, но совсем из органов не выгнали, послали с понижением. И вот теперь он весь свет ненавидел.

Как, оказывается, просто и легко выйти на свободу, всего одна подпись — принял, и все, решетчатая дверь с лязгом отворяется, и вот она — воля! Та же дорога, по которой брели на работу, те же тропки, протоптанные в траве и уходящие к окраине деревни, но между Ромашкиным и всем этим нет теперь конвоиров, отделяющих его силой оружия от прекрасной, обыкновенной жизни.

Ромашкин озирался, не верил, не понимал, как же это он идет просто так, сам. Капитан впереди, он даже не оглядывался. Освобожденные за ним гурьбой, без построения. А раньше за ворота выходили пересчитанные — первая пятерка, вторая пятерка.

Теперь зашагали не сутулясь, в тех же телогрейках и бушлатах, но спины стали ровными, глаза сияющими. Воля распрямляет человека!

Серый значительно посмотрел на Василия, показал большой палец — мол, все идет "на пять"!

В военкомате заполняли на каждого анкету. Ну, анкетами не удивишь, а вот некоторые вопросы очень неожиданные: "Был в плену или в окружении?" Ромашкин написал ответ — "нет", и подумал: "Наверное, это считается для воина большим недостатком, если у него нет опыта окружения".

После оформления документов построили, распределили по взводам, отделениям. Командир роты, немолодой уже капитан (видно, из запаса) прошел вдоль строя, отсчитал двадцать пять человек, сказал:

— Первый взвод, — показал пальцем на грудь высокого здорового парня. — Вы старший до прибытия командира взвода. Распределите бойцов на три отделения, назначьте отделкомов.

Ромашкин попал во второй взвод. Его назначили командиром отделения. Поскольку в строю стояли рядом, в его отделение попала вся компания Серого и еще трое незнакомых парней из другого лагеря.

Серый был доволен:

— Порядок, свой командир! Ты узнай, когда оружие будут давать.

— Я думаю, сначала научат, как им пользоваться.

— Чего нас учить, мы умеем.

— А другие?

Василий не ошибся. Через день, когда в роте набралось пять взводов, прибыли кадровые сержанты с треугольниками на петлицах. Их назначили командирами, и они стали заниматься ежедневно [56] огневой (изучали устройство винтовки), строевой — шагали по плацу перед казармой, в которой жили, и тактикой — вывели за ограду военного городка, расчленили в цепь (пять — шесть метров друг от друга) и "В атаку, вперед! Ура!". Сначала все бегали с удовольствием. Дружное "ура" придавало силы, уверенности. Казалось, будь перед ними враг, всех смяли бы и перебили. Через час-другой устали, пот побежал между лопаток. А сержант все командует:

— Назад. Занять исходное положение. Не отставать! Равнение в цепи. А ну-ка, еще разок — "Вперед!", "Ура!"

Особенно мучительны были занятия по строевой. Шагать по плацу казалось таким бесцельным, ненужным делом, что не могли дождаться, когда эта чертова шагистика кончится. А сержант покрикивал:

— Строевым! Крепче ножку! Не слышу. А ну, четче! Раз! Раз!

Командовал и Ромашкин своим отделением, и втайне ему даже смешно было — ходят строем отпетые воры и покорно выполняют его команды. И это люди, для которых ни государственных, ни нравственных законов и порядков не существует.

— Зачем нам эта мура? — спросил сержанта Гена-Тихушник в курилке во время перерыва. — Мы же не на парад собираемся. Воевать поедем. Где там строевым ходить?

Сержант пояснял:

— Дело не в шагистике. В строю человек приучается к быстрому выполнению команды. Исполнительность доводится до автоматизма. Дали команду — "На-пра-во!", и ты тут же повернул. Скомандовали — "На-ле-во!", и ты мгновенно, без рассуждений выполнил. А в бою это особенно нужно. Понял?

Через неделю роту вывели на стрельбище, и каждый отстрелял первое упражнение: три патрона по грудной мишени; оценка от 25 до 30 очков — отлично, 20 — 25 — хорошо, 15 — 20 — удовлетворительно. Ромашкин, конечно, выполнил на отлично — выбил 28 очков. Серый тоже стрелял кучно — 26, остальные мазали, не все даже на "удочку" вытянули. Стреляли по очереди из двух винтовок, выделенных на роту для этой стрельбы.

Через две недели (слава Богу!) занятия закончились. Роту еще раз сводили в баню и после помывки выдали стиранное б/у (бывшее в употреблении) армейское х/б (хлопчатобумажное) обмундирование, кирзовые сапоги, поношенные шинели и пилотки с новой красной звездой.

Все преобразились — не узнать! Серый, от природы рослый и широкогрудый, выглядел настоящим богатырем. Гена-Тихушник и Миша-Печеный в армейской одежде (которую они тщательно подобрали по росту) выглядели даже элегантно. Правильно говорят, мало иметь, надо уметь носить одежду. Остальные [57] компаньоны смотрелись не очень браво, форма на них не легла, топорщилась, сразу видно — новобранцы.

Настал день погрузки в эшелон. Товарный красный вагон с двухъярусными нарами на взвод. В эшелоне двадцать вагонов, значит, четыре роты — целый батальон. В каждом вагоне старшим тот же сержант, который проводил занятия. Оружие пока не выдали.

— Когда дадут? — спросил Боров явно по поручению Серого.

— На фронте, — ответил сержант.

Дорога от Сибири до фронта, который изгибался где-то на линии Ленинград — Смоленск — Ростов, длинная, эшелон останавливался часто, стояли подолгу. Ехали весело, харчей вдоволь. Кроме того, что давали в армейском пайке (кухня походная в переднем вагоне на ходу готовила горячую пищу), на станциях компания ловкостью рук добывала и деньги, и продукты. Местные жители выносили на продажу вареную картошку, жареных кур, уток, яйца, творог, овощи и другую снедь. По прибытии эшелон встречали, как и положено встречать бойцов Красной Армии, доброжелательно, с улыбками. Женщины зазывали к своим корзинам:

— Берите яблочки! А вот сальце с чесноком соленое! И братва берет… особенно когда эшелон трогается — хватают, и бегом в вагон. А вслед крик:

— Ах, чтоб тебя! Вот так бойцы! Мы таких эшелонов не видали!

В вагонах смех и возбужденная суета. Рассказывают о только что происшедшем на станции.

Егорка-Шкет, очень довольный собой, весело изображает:

— Я беру у нее всю кастрюлю с картошкой, а баба верещит: " Куда же ты с посудой тянешь? " А я ей:" Мамаша, картошка же горячая, без кастрюли нельзя". Она: "Так как же так!" А я: "А вот так!" — и ходу.

На какой-то большой станции роты водили строем в баню, чтоб не завшивели в дороге. В бане помылись, а Тихушник с Боровом успели еще и две квартиры "раскурочить" недалеко от бани. Брали гражданскую одежду и обувь. "Пригодится", —сказал Серый, раздавая шмотки, чтоб положили в вещевые мешки.

Кроме станционных базарчиков и квартир, "курочили" еще товарные вагоны и контейнеры во время стоянок: "краснушникам", специалистам по кражам на железной дороге, было широкое поле деятельности: пути забиты товарными составами. Опытный "краснушник" по запаху определяет, что в закрытом вагоне или контейнере: обувь, одежда, меха, мебель… не говоря уже о продуктах или парфюмерии. В вагоне Ромашкина такого искусника не было, но в соседнем вагоне ехал Жорка-Нос (кличка явно [58] профессиональная). Этот Жорка на станциях работал на всех. Идет вдоль товарняка, остановится, принюхается, подумает. Все, кто идет за ним, ждут. Жорка показывает: "Здесь пшеница в мешках". Идет дальше: "Здесь цемент в бумажной упаковке. О! Здесь консервы, наверное, тушенка, банки смазаны жиром, чтоб не ржавели". "А может, рыбные консервы или варенье?" — спрашивают сбоку. "Говорю, тушенка, значит, тушенка! — солидно отвечает Жорка-Нос. — Давай, раскурочивай, проверь!" И действительно, в контейнере банки мясных консервов в густой липкой смазке.

Дальше